Как тайну глубокую, никому непонятную и от всех скрытую, носил он в себе эту страшную мысль и считал себя счастливейшим человеком в мире!
Так же, как и другие чиновники, он аккуратно приходил на службу в девять часов утра, и до 4-5 часов пополудни просиживал в громадной, закопченной комнате управления, разбираясь в неинтересных для него делах или переписывая или подшивая ненужные ему, неинтересные бумаги.
И никто не знал, и никто не мог подозревать, что одна тайная, взлелеянная им мысль, зародилась в его голове.
Свою тайную мысль он называл глубокой и большой. Ему казалось, что эта его большая мысль должна быть выделена из ряда маленьких ‘повседневных мыслишек’, благодаря чему и он сам выделяется из толпы обыкновенных ‘маленьких людишек’.
— Все вы родитесь, размножаетесь, как мыши… кушаете, пьете, развратничаете, а я!..
Он обрывал свою фразу, и с какой-то особенной, ехидной улыбочкой посматривал на чиновников.
— Ну, а ты? Что ты?.. — спрашивали его приятели.
— А он, видите ли, пятнадцать лет протрубил на службе и только до коллежского регистратора дослужился, — говорил в таких случаях титулярный советник Лопушкин.
За большими, казенными столами все машины-люди на минуту прерывали свою работу, и в большой комнате слышался гомерический хохот.
— Ах, так вы, Петр Иванович, до коллежского регистратора дослужились?.. Вот как! Это хорошо! — с ехидной улыбочкой на губах вставал Игнатий Всеволодович Турский, племянник начальника, молодой человек с университетским дипломом.
— Да-с, Игнатий Всеволодович, в пятнадцать лет добился того, — невозмутимо отвечал Петр Иваныч. — За вами не угоняешься! Вы, как только родились, так ваш отец крестный, вместе с крестиком, вам первый чин преподнесли…
В таких случаях Турский хмурил брови и умолкал, так как все присутствовавшие прекрасно понимали намек на прошлое Турского, который воспитывался у дяди, начальника палаты, и им же был вытянут на службе,
— Моего крестного отца, мильссс—дарь, не извольте приплетать к разговору! Не забывайте, что Калистрат Калистратович ваш начальник, — сквозь зубы говорил Турский-молодой.
После этого замечания все чиновники скрючили спины, ближе прильнули к столам и заскрипели перьями. Нахмуренные брови на лице Турского-молодого всегда были сигналом, что отрадные минуты легких разговоров и шуток миновали, и что там, через две комнаты, сидит в своем генеральском кабинете Турский- старший, который также грозно хмурит свои седые брови.
Все прекрасно знали, что Турский-молодой докладывает своему дядюшке обо всем, что делается не только в этой большой, прокопченной комнате, но и во всех таких же комнатах управления. Все ненавидели за это доносчика, но ничего не могли с ним сделать. Все чиновники, от малого до великого, боялись его и относились к нему с необычайной предупредительностью. Чиновники, еще не утратившие личного достоинства, за глаза еще решались бранить доносчика, раболепствуя перед Турским-молодым в личных сношениях. Те же, для которых служба была гнетущей необходимостью, обезличивающей и принижающей, — те, раболепствуя перед племянником начальника, говорили о нем шепотом и за глаза.
Петр Иваныч также боялся доносов Турского-молодого и, если иногда и позволял себе по его адресу шуточки, то все же не всегда спокойным уходил со службы. Боясь доноса племянника и заглазно трясясь перед дядюшкой, как пред грозным начальником-генералом, он тайно ободрял себя одной глубокой и большой мыслью. При этом он ощупывала, в боковом кармане сюртука рукоятку небольшого кинжала. Год тому назад купил он этом кинжал на толкучке в лавке татарина-старьевщика, постоянно носил его с собою и думал:
— Пусть кто-нибудь попробует жестоко оскорбить меня — всажу по рукоятку…
Мало-помалу в него вселилась и выросла и другая мысль, которую он называл глубокой и большой. Выслушивая выговоры генерала или кого-нибудь из начальников, он ощупывал левою рукою карман, в котором лежал кинжал, и думал:
— Ворчи, ворчи, прохвост… А вот я возьму кинжал да и хвачу в твое жирное пузо.
При этом он как-то особенно усмехался глазами.
Как-то раз, в дождливое утро осеннего дня, когда все чиновники явились в управление с хмурыми и утомленным лицами, Петр Иванович пришел веселым и улыбающимся.
— С чего это у вас физиономия-то расплывается, — грубо спросил его столоначальник Лопушкин.
— Сон хороший видел, Терентий Иванович, — почтительно ответил подчиненный.
— Что же это, галушки, что ли, из червонцев ели, или что?..
— Ну, зачем так далеко забираться… Попроще будет мой сон, да вовсе и из другой оперы.
— Петр Иваныч Коромыслов видел себя в роли статского советника, — съехидничал по адресу веселого человека Турский-молодой, находя для себя неизъяснимое удовольствие в злорадстве над Петром Иванычем.
— Нет, и этого не уподобился, — насмешливо отвечал Петр Иваныч. — Вам вот, Игнатий Всеволодович, и во сне приличествует быть в статских советниках, а нам уж куда с суконным рылом в калачный ряд… Мой отец крестный, как говорила матушка, всего-то дьяконом был у Покрова.
Не успел Петр Иваныч закончить своей фразы, как брови Турского нахмурились и зловещая тишина комнаты напомнила присутствовавшим, что время шуток миновало. Игнатий Всеволодович поднялся, поправил на ходу галстух и направился к узенькой двери.
Все хорошо знали, что за этой темной дверью находится комната, где сидит секретарь Калистрат Калистратович, а в соседней комнате помещается и сам генерал. Все также знали, что если Турский-молодой пошел к дяде без доклада, то это означало, что у племянника имеются на это особые причины. Все заметили искаженное злобою лицо Игнатия Всеволодовича и с соболезнованием посмотрели на Петра Иваныча.
После ухода Турского столоначальник Лопушников также нахмурил брови и повышенным тоном произнес:
— Господин Коромыслов, пожалуйте сюда!
Это ‘господин Коромыслов’ переполошило не одного Петра Иваныча, потому что слово ‘господин’ в устах Лопушникова имело особое значение.
— Сколько раз я говорил вам, господин Коромыслов, чтобы оставляли на бумаге поля пошире… понимаете п-о-ш-и-ре, а вы что опять сделали? — раздраженно спрашивал Лопушников.
— Терентий Иваныч, так ведь это ‘отпуск’, к делу подшивается.
— Не ваше дело рассуждать! — вспылил столоначальник. — Если я приказываю оставлять поля пошире, так значит это и надо делать! Отчего вы не исполняете моих приказаний?..
— Я думал… Терентий Иваныч…
— Вы думали… вы думали… Ни о чем чиновнику думать не надо, исполняйте приказания и все тут! Я вынужден применить по отношению вас меру строгости!.. Можете идти!..
Петр Иваныч отошел к своему столу, опустился на стул и мимолетная улыбка озарила его лицо. ‘Разве и в тебя, мерзавец заодно уж кинжалом пырнуть!’ подумал он и, снисходительно улыбаясь, посмотрел в сторону Лопушникова.
— И нечего вам там улыбаться-то! — через всю комнату выкрикнул Лопушников. — Я совершенно серьезно сделал замечание, а не думаете продолжать службу, так подавайте рапорт об отставке…
В комнате слышался скрип перьев и шорох бумаги, а в большие стекла окон барабанил дождь и откуда-то глухо доносился шорох взбаламученной листвы.
Узенькая дверь отворилась, и в комнате появился Игнатий Всеволодович. Попыхивая папиросой, он медленно прошел мимо столов, многозначительно посмотрев на Коромыслова. Чиновников обдало запахом ароматной папиросы и все они вспомнили, что именно такие толстые папиросы с приятным ароматом курит сам генерал. И всем им показалось особенно знаменательным и важным именно то обстоятельство, что Турский-молодой сунулся с генеральской папиросой, как будто вместе с этой папиросой в комнату принеслась и частица самого генерала с нахмуренными бровями.
Через полчаса пришел курьер и попросил Лопушникова к генералу, и все поняли, почему последовал этот неурочный вызов.
Писцы заскрипели перьями, и что-то торопливое и пугливое послышалось в этом скрипе, как будто все эти люди хотели поскорее отскрипеть положенное время и уйти, чтобы не испытывать мук ожидания. Все знали, что через четверть часа, а, может быть, и раньше генерал позовет к себе Коромыслова и скажет ‘убирайся, убирайся, чтоб я тебя не видел!’ Ведь сказал же он так грубо и властно чиновнику Кубышкину — и тот оставил службу.
В комнату быстро вошел весь красный Лопушников.
— Господин Коромыслов, извольте идти к его превосходительству сейчас же!..
— Что же, и пойдем…
— И прошу не разговаривать, — добавил Лопушников.
Коромыслов спокойно поднялся со стула и улыбнулся. При этом пальцы его руки коснулись рукоятки кинжала. С своей тайной мыслью он спокойно вошел в кабинет генерала и остановился у двери.
— Подойдите поближе, — сказал генерал.
Сидя в кресле, генерал уперся локтями в край стола и пристально всматривался в лицо подчиненного.
— Вы знаете, что я могу вас растереть в порошок? — грозно сказал генерал,
Коромыслов слушал генерала и подумал: — ‘этого сделать физически невозможно!’ — Вдруг генерал вспылил и приподнялся.
— Вы перед кем стоите?.. Руки по швам! Ну!..
Коромыслов вынул из кармана сюртука руку и она беспомощно повисла вдоль бока.
— Я вас в порошок изотру! По третьему пункту хлопну! — продолжал горячиться генерал, — вы опять изволили нагрубить г. Турскому? Не забывайте, что он мой племянник! Извольте сию же минуту идти и извиниться перед ним в присутствии тех же чиновников, при которых вы нанесли ему оскорбление… И до тех пор, пока не извинитесь, не извольте…
Генерал споткнулся на каком-то слове и замолк. Коромыслов задержался на секунду на месте и рука его снова ощупала рукоятку кинжала, Какая-то таинственная сила тянула его в сторону рассвирепевшего начальника, а в разгоряченном мозгу промелькнула мысль: — ‘возьму и всажу в тебя кинжал!..’ И он мог бы это сделать, и толстое упитанное тело генерала грохнулось бы на ковер бездыханным. Но он не сделал этого. Как любимая женщина, его обласкала другая мысль: — ‘в каждую минуту жизнь этого толстого человека в моих руках: захочу — дарую ему эту жизнь, захочу — одним взмахом всажу кинжал по самую рукоятку’.
Большим, могучим и страшным делала его эта мысль в собственном его представлении. В самом деле, жизнь властного генерала, от окрика которого трепещут все чиновники, в руках маленького человека! Это так сильно!
С той мыслью он вышел из кабинета начальника и блаженная улыбка блуждала на его лице.
Чиновники встретили Коромыслова взглядами глубочайшего любопытства: каждому из них хотелось узнать по его лицу степень начальнического ‘разноса’. Особенно изумлены были выражением лица Коромыслова Лопушников и Турский, Они думали прочесть на лице ‘пробранного чиновника’ испуг или, по крайней мере, выражение смущения, но это лицо счастливо улыбалось.
Коромыслов подошел к столу, за которым сидел Турский и, шаркнув ногами, проговорил.
— Игнатий Всеволодыч, его превосходительство приказали мне извиниться перед вами… Вот я и исполняю их приказание…
Турский метнул глазами в сторону Петра Иваныча и промолчал. С прежней улыбкой Коромыслов сел на свой стул и стер с лица градом катившийся пот. И в ту же минуту он едва сдержал себя, чтобы не вскочить и не всадить в грудь генеральского племянника свой кинжал. Но он улыбнулся и подумал: — ‘теперь и твоя жизнь в моих руках… захочу — помилую, а захочу — так одним взмахом!..’
Вечером Коромыслов гулял в городском саду на ‘Случевской горе’. Прилично одетый, в перчатках и с тросточкой, он почти не отличался по костюму от кавалеров высшего губернского общества, почему и имел доступ в ‘дворянскую’ беседку. Так называлась круглая веранда в конце сада, на крутом берегу, у самого обрыва реки. Проходя мимо столиков с расфранченными посетителями сада, он заметил на веранде генерала Турского в обществе вице-губернатора, управляющего казенной палатой, жандармского полковника и каких-то нарядно одетых дам. Выпив в буфете рюмку водки, он снова вышел на веранду и уселся за маленьким столиком у одной из колонн. Он приказал человеку подать пива и, поудобнее развалившись на стуле, стал наблюдать за компанией губернских сановников.
Вице-губернатор рассказывал какой-то смешной анекдот, до которых был большой охотник, а генерал, полковник и дамы неудержимо хохотали. Петр Иваныч посмотрел на лоснящийся затылок генерала, сидящего к нему спиною, и подумал:
— Вот ты теперь весел и счастлив, а вот я сижу у тебя за спиною в десяти шагах и держу твою жизнь в своих руках… Захочу — помилую, захочу — всажу кинжал по самую рукоятку в твой жирный, упитанный затылок…
Вдали, в саду военная музыка заиграла вальс и мысли Коромыслова оборвались, и лицо его сделалось вдруг печальным и задумчивым. Он обернул лицо к сумраку ночи, где под обрывом струилась темная река. За рекою тонул в вечернем сумраке луговой берег с темной гранью леса и с какими-то постройками, в окнах которых мерцали неясные огоньки. Дневная жизнь на реке давно смолкла и только мотив одинокой песни нарушал тишину ночи. А слева, из-за веранды, неслись печальные и трогательные звуки музыки и звуки эти мешали Петру Иванычу разобрать — веселую песню поет человек в сумраке ночи или же вверяет ночной тишине печаль своей наболевшей души. Еле слышный мотив как-то особенно настроил Петра Иваныча, и душу его вдруг как-то немилосердно больно сжало чувство тяжелого одиночества.
Дума об одиноком человеке часто тревожила его и в глубине его груди мгновенно воскресал злобный протест против всех людей. Зачем они не замечают его одиночества? Зачем они собираются в кучки и живут веселыми и сытыми стадами? Как животные, как звери!..
Музыка затихла, оборвалась в сумраке и песня одинокого человека, а голоса людей, сидевших за столиками, вдруг донеслись явственней, слышались даже отдельные слова и хохот. С какой-то злобой в глазах посмотрел Петр Иваныч на кавалеров и дам, и прошептал:
— Проклятое людское стадо!.. Звери!.. Мерзавцы!..
Он еще раз обвел присутствующих злым взглядом и, чуть заметно шевеля губами, шептал:
— Целые века вы жили стадами, вот и не научились ценить отдельного человека… Личность человека, личность вы не научились ценить!.. Но теперь уж времена не те! Теперь мы, маленькие люди, заставим вас ценить и нашу личность! Теперь вы ее будете ценить! Потому что мы выросли и стали смелыми…
Эти мысли окрыляли Петра Иваныча. Как струи холодного воздуха в жаркий и душный летний полдень, они освежали его голову, и сердце его учащенно билось и сладко замирало.
На галерею, с шумом и веселым говором, вошли две барышни в розовых платьях и в широких шляпах. За ними шел, раскачивая упитанным торсом и улыбаясь, молодой Турский под руку с офицером. Петр Иванович насмешливо посмотрел в лицо Турского, когда веселая компания проходила мимо него. Турский осмотрел одинокую фигуру Коромыслова с презрительной миной на губах. Заметив эту презрительную усмешку, Петр Иваныч сдвинул на затылок шляпу и умышленно особенно громко произнес:
— Игнатию Всеволодовичу мое почтение!..
И Петру Иванычу показалось, что в звуках деланно-почтительного тона он сказал Турскому свою угрозу: ‘захочу — помилую, захочу — по самую рукоятку!’ Молодой Турский вежливо раскланялся с Коромысловым и что-то шепнул на ухо офицеру. Озлобленный его взглядом Петр Иваныч поспешно заплатил за пиво и прошел по террасе твердыми шагами, посматривая в сторону своих врагов.
Когда потом молодой Турский с офицером и с барышнями гулял по аллеям сада, Петр Иваныч все время следовал за ними. Точно гипнотизируя своего врага, он пристально смотрел в затылок Турского, заставляя его оглядываться. Иногда молодой чиновник встречался с взглядом Коромыслова, и им овладевало беспокойство. Ему казалось, что Петр Иваныч не спроста ходит за ними, и что он собирается отомстить ему за недавнее унижение.
Но Петр Иваныч не думал о такой мелкой мести. Он жил своими тайными мыслями, издали пугая врага и сознавая всю мощь своего положения. ‘Захочу — помилую, захочу — по самую рукоятку’… — думал он. Когда потом Петр Иваныч увидел в толпе генерала с своим веселым обществом, он думал: — ‘одно мгновение — ты будешь мертв… А если захочу — то помилую тебя’… Больше всего Петра Иваныча донимала именно эта мысль. Сознание, что генерал и все его друзья подчинены его желанию, составляло весь смысл существования Петра Иваныча. — Захочу — ‘помилую, захочу — перережу вас всех’, — думал он и счастливо улыбался.
Встречая в толпе гуляющих чиновников своего управления и знакомых горожан, он думал: — ‘Вы — что такое? Обыкновенные люди, ежедневно прислуживаетесь, жрете и пьете… А я могу распоряжаться чужой жизнью. Для меня ничего не стоит взмахнуть раз-другой и я покажу себя сильным и храбрым человеком! А вы все такие маленькие и ничтожные!’
Нося в себе эту ‘большую’ мысль, он ходил в толпе гуляющих, не слыша беспорядочного говора и смеха. Он сам себе казался большим, на целую голову вытянувшимся над этой толпой горожан, и в этом было его мимолетное, но большое счастье…
— Захочу — буду таким же покорным и тихеньким, как и вы, а захочу — взмахну кинжалом и завтра вся Россия узнает о новом, смелом и решительном человеке!.. — думал он.
А в саду играла музыка, слышался говор и смех… Над садом висело безмолвное звездное небо, а из темноты ночи, с реки, доносилась чья-то тихая, робкая и одинокая песня…
———————————————————-
Первая публикация: журнал ‘Пробуждение’ No3, 1906 г.