Таганцевская загадка, Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1931

Время на прочтение: 8 минут(ы)

А. В. Амфитеатров

Таганцевская загадка

По поводу моей статьи о Гумилеве пишет мне из Франции профессор С, бывший сотрудник, из самых близких, петербургской ‘Всемирной литературы’: ‘Хотелось бы сообщить Вам кое-что известное мне. Гумилев несомненно принимал участие в Таганцевском заговоре и даже играл там видную роль. Он был арестован в начале августа, выданный Таганцевым, а в конце июля 1921 г. он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию. Предполагалось, между прочим, воспользоваться моей тайной связью с Финляндией. То есть предполагал это, по-видимому, только Гумилев. Он сообщил мне тогда, что организация состоит из ‘пятерок’, членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы пятерок известны одному Таганцеву. Вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилев стремился к их заполнению. Он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленны и захватывают влиятельные круги красной армии. Он был очень конспиративен и взял с меня честное слово, что я о его предложении не скажу ни слова никому, даже жене, матери (это я исполнил).
Я говорил ему тогда же, что, ввиду того, что чекисты несомненно напали на след организации, может быть, следовало бы временно притаиться, что арестованный Таганцев, по слухам, подвергнут пыткам и может начать выдавать. На это Гумилев ответил, что уверен, что Таганцев никого не выдаст и что, наоборот, теперь-то и нужно действовать. Из его слов я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в красной армии.
Николай Степанович был бодр и твердо уверен в успехе. Через несколько дней после нашего разговора он был арестован. Так как он говорил мне, что ему не грозит никакой опасности, так как выдать его мог бы только Таганцев, а в нем он уверен, — то я понял, что Таганцев действительно выдает, как, впрочем, говорили в городе уже раньше. Я ужасно боялся, что в руках чекистов окажутся какие-нибудь доказательства против Николая Степановича, и, как я потом узнал от лиц, сидевших одновременно с ним, но потом выпущенных, им в руки попали написанные его рукою прокламации, и гибель его была неизбежна.
В связи с этим, т.е. с тем, что обвинения против него были весьма серьезны, я хочу указать на статью Н. Волковыского (не помню, в какой газете), где он рассказывает о посещении Чеки им и несколькими другими литераторами для справки об арестованном Гумилеве и говорит, между прочим, что Вы (в ‘Горестных заметах’) неточно передали этот случай. Волковыский пишет, что, после справки по телефону о Гумилеве, чекист, разговаривавший с ними, сразу изменил выражение своей рожи и потребовал предъявить документы, — таким образом, ясно, что Чека рассматривала Николая Степановича как очень опасного своего врага’.
Далее в письме проф. С. следует изложение его беседы с М. Горьким после расстрела ‘участников Таганцевского заговора’, которую профессор считает (по-моему, напрасно) не подлежащею оглашению. Я, однако, считаю себя вправе отметить близкое совпадение его показания со следующими строками моих ‘Горестных замет’: ‘Таганцева погубили какие-то большие деньги, которые он хранил и которых, при первых весенних обысках в его квартире, Чрезвычайка не нашла, а потом докопалась. Ведь дело его — по весьма твердой петроградской версии — не сразу обернулось так трагически. По первому следствию, вины супругов Таганцевых были признаны настолько сомнительными, что, — очевидно, лишь ради формы, чтобы не свести широковещательное обвинение к нулю, — ему дали двухлетние принудительные работы, жене (уже вовсе не известно, за что привлеченной) — на один год. Но, как раз перед тем престарелый отец Владимира Николаевича, знаменитый юрист, сенатор Н.С. Таганцев, обратился к Ленину с ходатайством за сына. Ленин ответил любезною телеграммою с предписанием пересмотреть дело. Телеграмма сошлась с уже готовым было приговором и механически его остановила. Следственная канитель возобновилась.
И тут история говорит надвое. Люди, питающие к г. Ленину влечение, род недуга, уверяют, будто тогда Чрезвычайка, обозленная вмешательством премьера в ее самовластную компетенцию, особенно постаралась превратить В.Н. Таганцева в ужасного государственного преступника. Другие, с большим скептицизмом и большею вероятностью, утверждают, что вся эта история с телеграммой — незамысловатое повторение старой комедии с расстрелянием великих князей. Ведь и тогда М. Горький (по его словам) привез из Москвы в Петроград письменное разрешение взять их на поруки. Но, покуда он ехал, Москва приказала по телефону поскорее расстрелять — и расстреляли, прежде чем Горький успел предъявить свой документ. Так вот и теперь циническая телефонограмма — засудить во что бы то ни стало — обогнала и отменила лицемерную телеграмму — судить по совести’.
Письмо проф. С. определенно подтверждает эту вторую версию. Таганцевы пали жертвами лицемерия лукавого Ленина и фанатичной жестокости Дзержинского. Этот палач был все-таки лучше своего учителя и шефа — хотя бы уж тем, что имел мужество принимать на себя ответственность за свои зверства, не прячась за спины подчиненных исполнителей.
Статьи Н. М. Волковыского, о которой упоминает проф. С, я, к сожалению, не читал, так что не знаю, какую именно неточность отметил он в моем пересказе посещения Чеки литературной делегацией. Мой пересказ — со слов покойного А. Л. Волынского-Флексера, участвовавшего в делегации по званию председателя профессионального Союза писателей. Но Н. М. Волковыскому, как личному свидетелю сцены, конечно, тут и карты в руки. Помню, — главное, — что трагического ареста никто во ‘Всемирной литературе’ не ожидал. По словам проф. С, никак не ожидал его и — успокоенный Лениным — Горький.
Проф. С. решительно утверждает, что Гумилева ‘выдал Таганцев’. Это и советские ‘правительственные сообщения’ возвещали — не о Гумилеве собственно, а что Таганцев в тюрьме оговорил многих, частью арестованных, частью скрывшихся.
Дружески зная проф. С, я никак не заподозрю, чтобы он написал это неосмотрительно, только по слуху. Тем более что он приводит два доказательства: во-первых, пытку, которая могла вытянуть у Таганцева роковые признания, во-вторых, что принадлежность Гумилева к ‘Таганцевскому заговору’ была неведома никому, за исключением самого Таганцева.
Оставляя покуда в стороне первое доказательство, скажу два слова о втором.
Я не раз изъявлял печатно сомнения в реальности этого пресловутого ‘Таганцевского заговора’, по крайней мере, в том широком масштабе, что приписали ему и Чрезвычайка (потому что нуждалась в предлоге терроризировать интеллигенцию), и общество (потому что, стыдясь своего бессилия, жаждало хоть какого-нибудь проявления освободительной энергии в своей оробевшей среде). Раз проф. С. свидетельствует о себе как об участнике заговора, завербованном в него Гумилевым, сомнения, казалось бы, должны погаснуть. Но, признаюсь, скептицизм мой не сломлен до конца. То есть что проф. С. был приглашаем и пригласителем был Гумилев, тому верю безусловно. Но — куда один приглашал, а другой войти соглашался, остается по-прежнему неясным.
Что узнал о заговоре проф. С. от Гумилева? Ничего. Что знал сам Гумилев? Ничего, потому что не считать же ‘чем-нибудь’ систему конспиративных ‘пятерок’, знакомую со времен ‘Бесов’ каждому гимназисту. От кого знает Гумилев о ‘пятерках’ и о широком разветвлении заговора? От Таганцева. Кого еще знает он в заговоре? Никого.
Боюсь, что и знать было некого. Что весь ‘заговор’ сводился просто к мечтательным беседам Таганцева с добрыми, одинаково мыслящими друзьями о том, что хорошо было бы свергнуть большевиков: кто же тогда в таких мечтаниях не пребывал денно и нощно и кто подобных бесед, чуть условия позволяли безопасно, не вел? Таганцев был человек пылкого воображения, темпераментный. Боюсь, что из таких вот разговоров в сослагательном наклонении и вырастила его фантазия свой заговор — будто бы — в изъявительном. Быть главою заговора — красивая роль. Он и увлекся ролью. Недавно В.Ф. Ходасевич заподозрил ‘игру’ в заговорщике Гумилеве. Нет, Гумилев-то не играл, был очень серьезен. Но похоже, что, на несчастье свое, он-то со своим серьезом вверился заигравшемуся актеру.
Я встречал Таганцева в доме моего друга, тоже приват-доцента, как он. Имени не назову: человек обретается в пределах досягаемости, а знакомство с Таганцевым уже стоило ему сидения на Шпалерной и смертельного риска ни за что ни про что, так как ни о каких заговорах он не помышлял ни даже в сонном мечтании. Лично я не успел узнать Таганцева близко, но в семье моего друга он слыл фамильярно Володей и, случалось, с шутливым эпитетом: ‘Володя-болтушка’. Человек был симпатичнейший, милейший, ‘компанейский’, честный, высокопорядочный: мир его страдальческому праху, освященному безвинной мукой!
Но — чтобы этот благодушный и остроумный обыватель-разговорщик был в состоянии стать организатором и ‘главою’ (единым главою!) серьезного политического заговора?! С его-то суетливостью, любопытством, неукротимою общительностью и длинным языком? С его-то неразборчиво громкою откровенностью? С его-то житейскою озабоченностью и должностною беготнёю в сверхсильной охоте за пайками? Ведь, по своей честности, свято храня чьи-то вверенные ему большие деньги, сам Таганцев бился в нужде, как рыба об лед. Мне он не иначе вспоминается как — с альпийским мешком за спиною, лицо оживлено спехом, в глазах забота, не опоздать бы, — мыкается на рысях с одной пайковой раздачи на другую. Если бы в тогдашнем Петрограде в самом деле — зародился серьезный заговор, то, вероятно, под бывшим вопросом стояло бы, допустить ли Владимира Николаевича в его тайну, а не то что ставить его ‘главою’.
Ну а прокламации Гумилева и его пропаганда в красной армии? Не сомневаюсь, что он и прокламации писал (кто же в этом не упражнялся из литераторов-противобольшевиков? только редко кто, написав, не спешил уничтожить!), и с красноармейцами разговаривал, клоня речь к ‘разрушению существующего строя’. Очень может быть, что это он делал по распоряжению ‘главы заговора’, в порядке конспиративной дисциплины, и исполнял распоряжение с удовольствием, так как дисциплину любил. Но стремление к непосредственной пропаганде, к личному ‘хождению в народ’, ему было вообще присуще.
Вот в воспоминаниях о Гумилеве г. Георгия Иванова рассказан случай, как ‘две молодые студентки встретили Г., одетого в картуз и потертое летнее пальто с чужого плеча. Его дикий вид показался им очень забавным, и они расхохотались. Гумилев сказал им фразу, смысл которой они поняли только после его расстрела: ‘Так провожают женщины людей, идущих на смерть’. Он шел, переодевшись, чтобы не бросаться в глаза, в рабочие кварталы, вести агитацию среди рабочих’. Я не знаю, другой ли это случай или тот, который мне известен, и правду сказать, довольно неприятно. Такую точно штуку с переодеванием, вроде тургеневского Нежданова, Гумилев устроил в день бунта работниц на Трубочном заводе, когда был избит и прогнан с позором известный большевицкий оратор-агитатор Анцелович. Ради этого маскарада он опоздал на весьма важное свидание, назначенное ему у меня в доме. ‘Человек из подземелья’ подождал-подождал и ушел, весьма обозлившись, что понапрасну его обеспокоили (был иногородний), и мы его потеряли. А Гумилев потом, когда я стал ему пенять на его неаккуратность, отвечал сконфуженно:
— Тем досаднее, что вышло глупо: узнают по первому взгляду, и — никакого доверия. Еще спасибо, что не приняли за провокатора.
— Да извините, Николай Степанович, но, с позволения сказать, кой черт понес вас на эту галеру?
— Увлекся. Думал, что ‘начинается’. Ведь лишь бы загорелось, а пожару быть время.
Что, кроме подобных романтических выходок, Гумилев не мог не только стоять во главе пропаганды в красной армии, но и вообще вести пропаганду на более или менее широкую ногу, доказывается очевиднее всего его безденежьем. Если бы ‘Таганцевская организация’ не была полупризраком, она могла бы располагать теми деньгами, что хранились у Таганцева и его погубили, если бы она могла распоряжаться этим капиталом, то, конечно, не оставляла бы главу своей пропаганды в самой нужной для переворота среде — военной — без всяких средств. Отсутствие же средств доходило до того, что было бы смешно, если бы не было грустно.
Вести пропаганду в военных частях немыслимо без водки. По просьбе Гумилева я дважды добывал ему спирт для предстоявших каких-то офицерских собраний — добывал через знакомых эстонцев, даром, но в таком ничтожном количестве, что не хватило бы не только на целое офицерское собрание, но и на одного, серьезно относящегося к питейному делу штабс-капитана. Приобретать же драгоценную влагу ‘глава пропаганды’ лишен был возможности. Какая же это ‘организация’ с рукописными прокламациями почерком автора и без гроша в кошельке на компанейство?
Проф. С. из Финляндии — не то десятое, не то одиннадцатое лицо, известное мне в связи с ‘Таганцевским заговором’, включая сюда и самого Таганцева, и Лазаревского, и Тихвинского, и Ухтомского. Из остальных ни один не знал о заговоре больше, чем шептала о нем городская молва, а иные и того не знали. А о расстрелянной одновременно с Гумилевым Ольге Сергеевне Лунд можно утверждать наверное, что в ‘Таганцевском заговоре’ она не принимала участия — по той простой причине, что была арестована и сидела на Шпалерной еще с зимних месяцев 1921 года (не с последних ли даже 1920 г.?), когда ‘Таганцевской историей’ в Питере и не пахло. В месяц Кронштадтского восстания мы — я, жена и сын Даниеле, арестованные по глупому наговору некой Ксении Васильевой, — нашли Ольгу Сергеевну уже весьма давнею обитательницею Шпалерной тюрьмы. Дело ее было гораздо старше и серьезнее ‘Таганцевской истории’, и судьба ее была давно уже предрешена. Ждала со дня на день увоза в Москву, а там — конца в лубянском подвале. Замечательная была женщина. Но о ней когда-нибудь — особо.
‘Выдал’ ли Таганцев соучастников по заговору и между ними Гумилева — дело темное: это обвинение распространилось из окружения М. Горького, из источника, стало быть, не слишком достоверного. Да и глагол лучше переменить: ‘выдавать’-? ведь, пожалуй, было некого и не в чем. Но что ‘Володя болтает’ лишнее на допросах, о том слухи по городу плыли, и их подкрепляло то обстоятельство, что Чека арестовывала огулом знакомых Таганцева, не прикосновенных к ‘заговору’ ни сном, ни духом, вроде вышеупомянутого приват-доцента.
Однако, если бы даже и ‘болтал’, остережемся бросить камень осуждения в его страдальческую, окровавленную тень. В распоряжении Семенова, Озолина и К ® имелось достаточно средств, чтобы вымучивать признания, им желательные. Был ли Таганцев подвергнут пыткам, как держалась упорная молва, этого я не знаю, но едва ли и необходимы телесные пытки, чтобы вымотать душу из человека нервной комплекции и порывистого темперамента, каков был Таганцев, доверчивый, экспансивный, легко податливый на внушительные впечатления. Героем он не был, никто никогда и не считал его героем, а между тем его постигло испытание, способное истощить и геройские силы.
Тут мог выйти, а может быть, и вышел, увы, ‘Сон статского советника Попова’ — только в трагическом варианте, кровавом, ужасном. Не Таганцев ‘болтал’: болтало его устами измаянное, замученное, запуганное, ослабевшее в четырехлетнем голодании, холодании, болезнях, непосильном физическом труде, всесторонней нужде, ежеминутном страхе — придавленное привычкою к унижениям и плачевным компромиссам ‘применения к подлости’ — петроградское обывательство, плотью от плоти и костью от костей которого был покойный мученик большевицкой бойни.

————————————-

Опубликовано: ‘Сегодня’. 1931. N 295. 25 октября.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/amfiteatrov/amfiteatrov_taganc.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека