Таежная быль, Шилов Степан Самойлович, Год: 1939

Время на прочтение: 39 минут(ы)
Шилов С. С. Месть Сухой протоки (рассказы и повести).
Благовещенск, Амурское отд. Хабаровского кн. изд., 1960

ТАЕЖНАЯ БЫЛЬ

НА СТАНЕ

Штаб областной партизанской армии уже вторые сутки стоял в Маркеловой пади. Сюда он скрытно перебрался из Оленьей трущобы, где пробыл в бездействии все последнее время. Густой лес окружал его со всех сторон. Горная речка, топкая в этом месте, делала здесь широкую дугу. Штаб был хорошо замаскирован. В центре становища — большой, крытый свежей пахучей берестой шалаш. Над входом в шалаш развевался красный флаг с нашитыми на нем белыми буквами: ‘За Советы!’
Вокруг штаба — такие же шалаши, в них не меньше сотни партизан — охрана и связь. Немного поодаль — костры отряда Созонта. Члены штаба все были в разъезде — вели подготовку нелегального областного съезда, и только завтра должны были съехаться сюда. Партизанская армия была накануне решительных операций, Максим Багульников, руководитель армии, мечтал о всеобщем восстании.
Но прежде штабу нужно было распутать много важных вопросов.
Было еще светло, и шалаши шумели.
Партизаны толпились около костров — кто курил, кто возился с седлом или винтовкой, кое-кто, плача от дыма и напряжения, читал. Любители пекли в золе картошку, поджаривали грибы.
У одного из шалашей люди сгрудились возле краснобая Антипа. А сам он — кривой, с козлиной бородкой, на диво нескладный — сидел на чурке у костра и, лениво помешивая суковатой палкой дрова, по выражению партизан, ‘молол’ всякую всячину.
— Вот же брешет… Боже мой! — искренне поражались партизаны.
— Ох и бесстыжий человек! Даже пречистую деву… матерь-то божжа! Хо-хо-хо… Антипа, чирей тебе на язык, да нешто она это позволит?
— А ты думаешь, на небесах-то… Да и от себя я, што ли, взял? Это же мне один праведный покойник рассказывал, когда он, значит, намедни на землю спущался.
— Батюшки-светы! Ну и ботало осиновое…
— Вот умрет, кривой камбал, горя хватит!
Когда фантазия Антипа иссякла и он смолк, партизаны потянулись к шалашу Созонта. Оттуда неслись отчаянные всхлипывания гармошки, дикое гиканье и топот.
Здесь царил Пашка Рекрут. Изогнувшись над осипшей гармошкой, он гнал во все меха плясовую, а Сохатый, огромный детина, прыгал перед ярким костром. Его партнером был маленький сухопарый Гошка, который бесенком носился перед великаном.
Вокруг подпевали, подсвистывали и хлопали в ладоши. Со всех сторон подзадоривали мальчишку:
— А ну, теперь за Моисея, а ну за Микулая-угодника… За чудотворца-то покрепче! Присядкой, присядкой… Ха-ха-ха! Ай да Гошка, чертова блошка!
— Сохатый! Месяц, черт, не зацепи своим хоботом!
Ей-бог, братва, без свету останемся…
Сохатый прыгнул через костер и бревном повалился на стоптанную траву…
Уморившийся Рекрут разом оборвал развеселую ‘Матаню’, и тогда вдруг слышно стало песню, которая неслась с другого конца стана:
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии сверкали…
Враз сделалось тихо. Партизаны сидели у костра задумчивые, хмурые, точно и не они только что ржали, как кони, на всю поляну.
…И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали…
Тайга черною косматою ратью окружала долину и жила своей жизнью. Сейчас она чуть слышно, но ровно и тягостно шумела. Вскрикивали испуганные птицы. По небу плелась бледная, казалось, усталая луна.
— На поверку! — прервал песню громкий голос дежурного.
Партизаны выстроились в две шеренги, и горластый дежурный стал выкрикивать по списку фамилии повстанцев.
На вечерней поверке все оказались налицо…
— Шапки долой!
Партизаны запели ‘Интернационал’:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Гулкое эхо перекатывало по необъятным таежным просторам вдохновенные слова:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов…
Могучим басом бороздил тьму Артем Сохатый. Отчаянно фальшивил старый Антип. Старательно выводя слова и вытягивая шею, как гусь, пел весь изрубленный шашками Турка. Маленький ушастый Гошка, стоя рядом с Багульниковым, вплетал в торжественный гимн звонкий детский голос:
Мы наш, мы новый мир построим…
Когда смолкли человеческие голоса, тайга долго еще дыбила мощные звуки.
— По ша-ла-шам! Ка-ра-улы на сме-ну!
— Ам… ену, — тотчас же перевела тайга команду на свой язык.
— Ен… у! — сурово отозвались дальние сопки.
Круглая луна снова вынырнула из-под придавившей ее тучи.
‘Легкий теплый ветер побежал по верхушкам, точно передавая в шепоте листвы свои лесные пароли на предстоящую глухую ночь.
Тайга чутко насторожилась, и каждый звук — писк крохотного зверька, треск тоненькой веточки, плеск журчавшей под курганом речки — стал четко слышен в дремоте ночи.
— Сохатый! — громко позвал дежурный. — В штаб… Багульников требует!
Сохатый втиснулся в шалаш и встал у входа. Подав великану сплошь залитый сургучом конверт, Максим Багульников сказал тихо, но внушительно:
— Тайгой. Через подставы. В отряд Деда. Отвечаешь головой. Выедешь на рассвете… Все понятно?
— Есть, товарищ Багульников! — весело гукнул Сохатый.
Не кому-нибудь, а ему, Сохатому, доверили такое поручение!

БЕРЕСТЯНОЙ ШТАБ

Багульников сидел на обрубке дерева перед круглым, как стол, спиленным пнем и что-то писал.
Было тихо. Только потрескивала одинокая свеча да бодро поскрипывало перо.
Сразу у входа в шалаш на широком чурбане стояла пишущая машинка, а по углам валялись снятые с железнодорожных станций фонопоры, круги телеграфной проволоки, разряженные бомбы. По берестяным стенам — большевистские лозунги, отпечатанные крупным шрифтом в собственной типографии. А над взлохмаченной головой Максима, рядом с картой области, висел небольшой, вырезанный из газеты портрет Ленина.
Адъютант Багульникова, Егор Ермаков, бравый, черноглазый партизан, увешанный оружием, с двумя патронными лентами через грудь, сидел сбоку ‘стола’, лицом к выходу, и, раскуривая трубку за трубкой, отражал яростные атаки комаров — они целыми полчищами врывались в шалаш из черноты лесной ночи.
— Ну, вот и все, — сказал Багульников, бросая перо. — Воззвание к братьям-казакам готово. Ударил, кажется, в точку! Пожалуй, крепко придется призадуматься лампасникам!
— А я бы на твоем месте, чем гнуть спину над бумагой, прошелся бы разочек рейдом по всем станицам, — ероша волосы, заявил Егор.
Раскуривая очередную трубку, он посмотрел, какое впечатление произвели его слова на Багульникова, и проворчал:
— А то тянут… квасят тридцать тысяч партизан… ни жару, ни пару…
Багульников не ответил. Он думал о чем-то своем. А через минуту снова склонился над бумагой.
Егор, пожав плечами, пустил из своей знаменитой щитковой трубки такой дьявольский клуб дыма, что даже зачихал сам, а комары в панике рванулись за дверь.
— Ни жару ему, ни пару! Рейды подавай! — неожиданно заговорил Максим. — Мы и так не спим. Загляни-ка в сводки: нет дня, чтобы в десятке пунктов не происходили если не настоящие бои, то стычки… Но основное сейчас, дорогой товарищ, не в этом…
— А в чем же? — заволновался Егор. — По-моему, уничтожение живой силы противника… хм… овладение центрами… хм… концентрированный удар… хм…
— Фронты нужны? — перебил, усмехнувшись, Максим. — Города?
— А как же? Конечно, города…
Багульников посмотрел на него долгим, немигающим взглядом и сказал:
— Города не уйдут, дорогой товарищ! — и вдруг — проникновенно-ласково: — Подожди, Егорушка, скоро вся область будет наша!
Максим замолчал, перечитывая про себя воззвание к казакам. Лицо его стало сосредоточенным. Лоб прорезали две глубокие борозды.
…А тайга жила своей жизнью. Луна стояла уже высоко и мягким серебряным светом заливала великое лесное море. По-прежнему дул легкий ветерок, и косматые деревья шумели смутно и тревожно.
— Так, говоришь, города? — отложив, наконец, бумагу, стал закуривать трубку Багульников. — Великолепно! Скоро будут тебе города… Ну, а пока, Егор-святогор, вот что… Завтра возьмешь пяток молодцов, поедешь на Капустинский земский пункт и оттуда, так сказать, привезешь доктора.
Егор вылупил глаза:
— Это как так?.. Украсть… доктора?!
— Все-таки понял, товарищ Ермаков. Украсть и привезти сюда. Или ты не знаешь, какая у нас нехватка во врачах? В нашем лазарете даже Фомке-коновалу приходится работать хирургическим ножом. Ведь это же прямой разбой!
Егор хотел сказать что-то, но только крякнул и, видимо, примирился с ошеломившим его вначале заданием.
В шалаш в это время вошел Андрей Дубровский, редактор таежног! газеты ‘Зов тайги’.
Багульников в ответ на приветствие мотнул головой:
— Ну, как там у тебя с номером, Андрей?
— Газета будет в срок, — веселым тенорком заговорил Дубровский, шлепнувшись на стул-обрубок. — Вот только Васька, подлец, все ругается…
— Что за Васька-подлец? — удивился Багульников.
— Да мой обер-крутила.
— Батюшки… Это еще что за сан такой?
— Печатать, вишь, тяжело ему. За твою, говорит, вонючку все руки повыломал.
— За какую такую ‘вонючку’? — все больше и больше недоумевал Максим.
— Да за махорку! Я, видишь, чтобы развить в парне энергию, отдаю ему свою осьмушку — недельную порцию, так он, черт, жадюга, считает что… мало! Ну а я ведь не табачная фабрика.
— Почему ты не подкинешь ему помощников? В самом деле, адская у него работа.
26
— Какое! Да он и на порог к себе никого не пустит. Боится, видишь ли, что ‘необразованная шпана’ поломает машину… Кстати, Максим, станочек надо бы отремонтировать: скрипит последнее время, как сорок тысяч чингисхановских арб. Шрифт тоже побился. А хуже всего — не хватает заглавной Л, а ты знаешь, в каком ходу у нас эта буква…
Багульников взглянул на газетный портрет рядом с картой области, улыбнулся. Он вспомнил, с каким трудом создавалась их таежная типография.
— Шрифты я заказал с Зыряновым. Ребята, бог даст, надергают по типографиям еще, — сказал он таким тоном, как будто речь шла о гвоздях.
Кругом было по-прежнему тихо. Только где-то далеко-далеко трубил тоскующий гуран {Дикий козел.}.
Ближайшие караулы черными привидениями маячили на опушке поляны.
Комары продолжали свои атаки на освещенный партизанский штаб. Внизу, под корой шалаша, ворочалось какое-то живое существо.
— Не змея? — приподнимаясь, тревожно спросил Дубровский. — Больше смерти боюсь змей!
— Нет… Зверушка малый…
Багульников пнул в стенку ногой. Кто-то тоненько пискнул, и возня прекратилась.
Порывшись в бумагах, Багульников отыскал воззвание к казакам и передал его Дубровскому.
— Давай-ка в очередной номер, а передовую я к утру… Да убери ты, пожалуйста, подальше своего слюнявого поэта! — с сердцем сказал Максим — он вспомнил пустенькое стихотворение в последнем номере ‘Зова тайги’. — Сирень, товарищ, хороша в свое время… Пусть-ка лучше за беляков берется! Ну, а пока все, иди спи, Дубровский. И ты, Егор-святогор, иди… и не забудь, браток, заняться завтра медициной!
Дубровский и Ермаков пошли к выходу.
— Андрей, подожди, — спохватился Багульников, быстро перебирая бумаги. — Захвати-ка вот еще статью о грязноозерском кулацком съезде… Ух, расчистил же я сволоту! — похвастался он, широко улыбаясь и передавая Дубровскому статью. — И все мутят эти — эсеришки да меньшевики… А Шепелев-то, Шепелев-то…. Вот оказался прохвостина!
Оставшись один, Багульников снова взглянул на портрет, вырезанный из газеты.
Ильич ободряюще смотрел на него со стенки убогого шалаша.
Багульников взялся за передовую.
Яркие лозунги на стенах уносили думы Максима в будущее, о котором он мечтал, сидя в царских тюрьмах, бедствуя в эмиграции…
— Ну, теперь можно и того — чуток вздремнуть…— пробормотал Максим, и, зевая, стал складывать бумаги. ‘Завтра съедутся ребята… — подумал он. — Прежде всего, нужно как следует наладить партийную работу… Надо организовать съезд трудящихся… Областной съезд — во что бы то ни стало. А уж тогда…’
— Связь из города! — доложил дежурный по караулам, неожиданно появившись в дверях.
Дремоты как не бывало!
В шалаш быстро вошел Гаврила Зырянов — крепыш низенького роста — начальник штабной разведки. Эю был человек храбрый и смышленный. Попыхивая коротенькой трубочкой, Зырянов вполголоса рассказывал — кратко, суховато, дельно, иногда лишь прорывались у него два-три острых словечка.
— Рабочие шевелятся. В пригородах и на предприятиях возникают боевые ячейки. В частях гарнизона работа продолжается. Казачий полк тоже усиленно обрабатывается. Население вконец замучилось. Все надежды на партизан, ждут как избавителей. Террор свирепствует вовсю: каждый день аресты, порки, расстрелы. Тюрьма переполнена, связь с нею имеется. Разгром подпольного комитета сказался здорово, но работа не остановилась. Есть ладные ребята. Но кой-кто, правда, забился за печку, как таракан. А хромтяк Скабрезников, говорят, дошел до того, что предлагает совсем прекратить вооруженную борьбу с белогвардейщиной и японцами…
— Черт знает что! — нахмурился Максим. — Я ведь считал его надежным, твердокаменным…
— Э, Максим, что ты! Этот просто умеет, где выгодно и не опасно, выпятиться. А глянь ему в нутро — это пустельга, болтун, да к тому ж трус и шкура… Он, извиняюсь, даже в сортир один не ходит!
— Ну-ну, — слегка усмехнулся Багульников, — это ты прибрехнул! Давай, Гаврюшка, что там еще у тебя…
Зырянов, подумав, серьезно сказал:
— Вот, значит, дело какое: подпольщики и семьи партизан, просят прислать охранные грамоты… чтоб от штаба.
— Это зачем? — подняв голову, вновь усмехнулся Багульников. — Чтобы белые и японцы, что ли, их не тронули? Ох, до чего ж хитрые ребята!
— Нет, Максим… На случай взятия нами города… Там все уверены, что мы скоро приступим к большим делам…
— Может быть, может быть, — рассеянно пробормотал Максим. — Да ведь это же наша цель! Конечно… Иначе зачем же было бороться, создавать отряды? Ладно, пошлем им грамоты… И денег пошлем!.. А может быть и натурой что-нибудь… Ну, иди, Гаврюша, спать… Устал ты…
Багульников сидел под старой сосной, в нескольких шагах от штаба.
Луна скрылась за тучей. Вокруг было темно. Дул ветерок, тайга глухо шумела.
До пего долетали голоса.
— Если ты, чубук, еще раз закуришь на посту, —сердито внушал кому-то дежурный, — вот тебе слово: угодишь к ‘трем соснам’…
Часовой тихонько оправдывался.
А Багульников и слушал и не слушал их. Сидя под старой сосной, думал он о своем: ему вспомнилась старая родная избушка на берегу многоводной реки. Жалкая и гнилая избушка, со слепыми окнами, занесенными снаружи снегом, а изнутри покрытыми толстым льдом… Куда детишек — босых, ободранных, со вздувшимися от разной дряни животами.
Слушает Багульников ночь, хмурится.
Рогатые тучи низко висят над тайгой. Испуганно вскрикивают сонные птицы, где-то близко ухает филин.
Багульников откинулся на шершавую кору старой сооны и крепко закрыл глаза. В ушах звенит. Веки отяжелели…
…И вдруг загорелось над ним другое небо. Далекое, Прекрасное. Но чужое.
Просторное казино в Старой Женеве. На трибуне небольшого роста человек с энергичными чертами лица, высоким выпуклым лбом.
Сотни революционеров-эмигрантов слушают его, затаив дыхание.
Ленин!
Заложив большой палец левой руки за борт пиджака и наклонясь к аудитории, он говорит страстно и убежденно — говорит о страданиях бедняков, о жестокости эксплуататоров. Он зовет товарищей к борьбе за свободу, за счастье трудящихся.
Максиму хотелось тогда подойти к нему, обнять, поклясться в чем-то очень важном, поклясться на всю жизнь…
…Ветер упал. Тайга дышала чуть слышно.
— Я-по-он-цы! — вдруг разорвал тишину дикий возглас. — Я-по-он-цы!
— В ружье! — в ту же минуту закричал Багульников и выстрелил из нагана.
Через мгновение привыкшие ко всему партизаны уже стояли на, местах, и, щелкая затворами, напряженно ожидали команды.
Тишина сомкнулась снова, зловещая и тягостная. Только слышно было шумное дыхание взбудораженных людей да тяжело и больно колотились сердца.
— Кто крикнул ‘японцы’? — налетел на выстроившихся партизан запыхавшийся дежурный, поверявший дальние караулы. — Кто, сукин сын, поднял тревогу?! Товарищ начальник, в стане все благополучно! — отрапортовал он, разглядев Багульникова. — Ложная тревога… А провокатора я сейчас выволоку… Кто? Выходи, гад!
— Да это вот Турка все, леший безрогий, — добродушно ткнул волосатым кулачищем Сохатый в бок недоуменно вертевшегося соседа. — Над самым ухом заорал опять сатанюга!
— Дык это же я со сна,— кое-как поняв в чем дело, выкатился из рядов испуганный Турка. — Потому как помстилось, товарищ Багульников! Это — як сидел я в речке, у камышах, по горло… Як хату воны, клятые, пожигалы… ще батько колы…
Пустив несколько клубов дыма поверх головы Турка, Максим горько усмехнулся и сказал несвойственным ему тоном, задыхаясь, с большими остановками и как-то непонятно:
— Ну, что с тобой делать… старайся!.. Как-нибудь… всем вам надо стараться… ничего… продышим… Расходись, братцы. Ничего!
— Со сна я, товарищ Багульников! — все еще горячо оправдывался Турка. — Ай нарошно? Со сна я!
— Не сосна ты, а бревно! — съязвил кривой Антип, на четвереньках заползая в шалаш.
Довольные счастливым исходом тревоги, партизаны добродушно гоготали и разбредались по шалашам.

ТАЙГА-МАТУШКА

На рассвете, положив пакет Багульникова в сумочку, надетую через плечо, Сохатый выехал на своей Рыжке со стана.
Провалившись на версту в тайгу, он сделал небольшую остановку и, подтянув подпруги, огляделся.
Тоскливо сделалось на душе. А вдруг — неровен час — собьешься с тропинки, скружишь? ‘Тогда что, Артем Иваныч? — задал он самому себе вопрос. — Эге, пропали вы тогда, товарищ, Сохатый, как муха!’
Действительно, заблудившись в тайге, можно по ней ехать и неделю, и две, и месяц — и не встретить ни одного человека.
— Ну, Рыжка, — сказал он вслух, — давай, дружище, глядеть в оба. Знаешь, что вечером сказал Багульников? То-то же, брат! С Максимом щутки плохие… Ты не смотри, что он с виду такой — тихий… Эге!
Поехал дальше. Тропинка разбаловалась: то бросится направо и положит поперек гнилое дерево, то, круто повернув влево, заставит прыгать Рыжку через яму, а то озорно убежит назад и наделает петель вокруг трясины или заведет порой в такое место, где пригибает голову не только Сохатый, но и Рыжка. Больно исхлещет обоих ветками, исколет сучьями и вновь бежит сказочной поляной, набросав под ноги невиданных цветов, насыпав на пути брусники и голубицы. И вдруг, через какие-нибудь полсотни метров, неожиданно заносит над их головами скалу, при взгляде на которую екает сердце и валится на землю шапка.
Давненько уже едет Сохатый. Зорко разглядывает местность. Рыжка прядет ушами и опасливо косится по сторонам: на сырой глинистой тропинке — свежий помет медведя.
‘Неровен час’, — думает Сохатый, быстро ощупывает оружие и крепче прижимает к седлу колени. Вспоминает слова деда Маркела: ‘В тайге, милок, бойся каждого дерева’.
Багровое солнце низко повисло над лесом. Белки во множестве путаются в ветвях. Косачи то и дело срываются с деревьев.
С запада надвигается черная туча, и ветер забуранил вверху. Заныли тоскливо сосны, застонали ели — тайга запела свою дикую песню.
Зачиркали молнии, и загромыхало небо. Стал накрапывать дождь. Сохатый заторопил коня, чтобы добраться скорей до первой подставы, которая была уже недалеко.
На повороте он неожиданно увидел верхового.
— Стой! Кто едет? — закричал Сохатый, сорвав с плеча винтовку. — Пароль? Сто-ой!
Незнакомец, круто повернув коня, быстро погнал обратно.
— А-а-а! — зарычал Сохатый и рванул лошадь. — А-а-а, г-га-ад!..
Быстро вскинув винтовку, он выстрелил вдогонку…
Вовсю хлестал дождь. Рвался над головой гром. Вились в клубящихся тучах молнии. Но Сохатый уже ничего не замечал. Гнал коня вслед неизвестному.
На секунду среди деревьев он еще раз увидел всадника и кинулся ему наперерез, но, ударившись на всем скаку лбом о толстый сук, вылетел из седла и колодой повалился на землю…
…Тайга бушевала. Трещали и валились старые деревья. Березки сгибались до самой земли. Гром, казалось, раскалывал и небо, и землю.
Сохатый, мокрый до нитки, поехал обратно — на тропинку. Через полчаса остановился в недоумении: тропинки не было.
— Что за диковина? — пробормотал он, слезая с лошади. — Тут должна быть…
Наклонившись к самой земле, он повел коня в поводу. Долго шел так, спотыкаясь о валежник, проваливаясь во мху, оступаясь в наполненные водой ямы. Ветки больно хлестали по лицу.
Повернув направо, на полянку, обрадовался:
— Вот она где, милая! Ух, напужала, шельмочка… Тпрру, Рыжка. Чего ты? Потрухиваешь? Ничего, не пропадем! Шалишь, чтобы мы с тобой… дудки!
Отъехав на сотню шагов, он остановился, пораженный: тропинка неожиданно оборвалась, нырнув в какую-то речку. Покрытые саженным камышом берега были так круты и топки, что немыслимо было ехать дальше. Речка бурлила и пенилась.
Внезапно перед самыми глазами сверкнула молния, бешено ударил гром — и толстая сосна рядом чертовым факелом метнулась в густую ночь.
Рыжка взмыла на дыбы. Сохатый, оглушенный и перепуганный, потянул лошадь за собой — подальше от проклятого берега. Но когда он через час остановился, мороз пошел по коже: перед ним бурлила та же речка. Он стоял на том же месте…
— Нечистый балует… Свят, свят, свят!..
Глаза слипались от усталости. Кое-как, подведя коня к пню, он взобрался на седло. Ехал шагом, отводя руками ветки. Неожиданно Рыжка споткнулась, упала на колени — и Сохатый нырнул через ее голову в какую-то яму.
В яме раздался отчаянный крик.
— Л-а-ай!.. Кто здесь?! — заревел Сохатый, нащупав рукой что-то живое, мокрое и липкое. — Кто тут?!
— Я… я!.. — чуть слышно не то говорил, не то подвывал кто-то в черной пустой тьме. — Я… я… я!..
— Кто ты? — стучал зубами суеверный Сохатый.
— Я… я… который… в которого ты…
— Ну, хоть человек! — обрадовался Сохатый и крикнул: — Ты… ты… как сюда попал?
— Про-провалился… как потому… охотницка ловушка…
Тяжело дыша, Сохатый собирался с мыслями.
Яма была очень глубокой. Они стояли по колено в воде. Вверху виднелся клочок неба.
Рыжка, запутавшись в поводьях, громко ржала возле самой дыры. Из чащобы ей отзывалась другая лошадь.
Было уже далеко за полночь.
Сохатый тер лоб и не знал, что делать. Прикинул на взгляд высоту — руки не достают до края ямы больше чем на два аршина.
— Вот так арбуз… Понимаешь — какая плешь?
— Нет, не вылезти! — слабым голосом отозвался тот, другой. — Я всяко пробовал… Нет, тут нам и кончина…
— Не ври-и, дура! — встрепенулся Сохатый. — Вот подожди, утро скоро — что-нибудь придумаем… Закаркала ворона!
— Дай-то бог…
— ‘Бог, бог’, — передразнил Сохатый, постепенно приходя в себя. — Бога, дурень, нашел! Смотреть надо было глазами… Беляк?
— Бе… елый!
— Ну-ка эту штучку гони сюда, — сказал Сохатый, коснувшись кобуры на боку белого. — И винт тебе, любезный, ни к чему… Как тебя кличут?
— Савка Голяшкин. Коршуновской станицы.
— Коршуновский? А ты пошто же, падла, с офицерней-то снюхался?.. Ну, все? Больше ничего нет? Ладно… И тебе не стыдно, что супротив своих, трудящих, вооружился?
— Потому как мобилизовали, — лепетал Савка, оправдываясь. — Опять же — семейство. Пожигают они все! На пепел как есть в случае… с корнем, дьяволы, унистожают!
— А почему мы воюем! Не боимся же?.. ‘Унистожают!..’ Говорить-то еще не умеешь, а туда же — с оружьем… Изничтожают, а не ‘унистожают’, деревня!
Светало. Враги уже могли рассмотреть друг друга.
— Ах ты, гнида! — с презрением сказал Сохатый.— Да я тебя плевком сворочу, буде харкну старательно. Ну, а ежели этой вот крынкой двину? — поднес он к носу Савки здоровенный кулачище. — Понюхай, чем пахнет? Дикалопом? У-у, мразь усатая!
Савка со страхом смотрел на великана.
— Не по своей, то исть, вине,— бормотал он сдавленным голосом. — Сам рад бы не знай куда от их… Думаешь — большая радость?.. Да штоб они сдохли, проклятые!
— Так ты… хм… постой… Таким случаем, вот что, Савка,— над чем-то туго раздумывая, сказал Сохатый. — Хм… Таким случаем переходи к нам, едрена бабушка, а? И целый будешь, и винт отдам, и на совести, главное, полегчает… Верно, переходи, Голяшкин? — хлопнул он по плечу Савку.
— А как же семейство? Убьют ведь…—Савка поморщился, схватившись за плечо… — Колчаковцы аль японцы… Убьют!
— А кто узнает, что ты перешел?.. Да мы же вот воюем! Вон как чешем твоих колчаков и япошек…
— А ваши меня… устукают…
— Добровольца-то?
— Только ежели по-божески… Я бы даже с радостью…
— Тьфу!.. Раз Артемка Сохатый говорит… Душой кривить перед тобой, обормотом, буду?!
— Только все это ни к чему теперь! — тоскливо вздохнул Савка и жалобно посмотрел на Сохатого. — Я всяко перепробовал… Не иначе — старательский шурф… Не вылезем… нет, тут обоим нам и крышка… Отвоевались!
— Да погоди ты умирать раньше смерти! — обозлился Сохатый.
Он вытянул руки, присел на корточки и прыгнул вверх, но сразу же полетел обратно, окатив Савку грязью.
Попробовал прыгнуть еще раз — сапоги, как гири, опять потянули его книзу, а руки шлепались о мокрую липкую стену, далеко не доставая до верху.
— Нет,— закрыл глаза Савка. — Пропали…
Сохатый сердито стащил с себя сапоги и вышвырнул их из ямы. Он долго еще прыгал босой без всякого толку.
И, злясь все больше и больше, повыбросал из ямы все оружие — свое и Савкино.
— Вот черт… А ну, поддержи меня за ногу. Я, может, вылезу, а потом тебя, таракана, вытащу…
Сохатый согнул ногу в колене, а Савка взялся за нее обеими руками.
— Держи, держи! — крикнул Сохатый, уцепившись за стенку. — Подымай, подымай, язва! Подымай…
Продержавшись с полминуты, он сорвался, чуть не подмяв под себя Савку.
— О, штоб тебя…
— Так что чижолый шибко,— бурчал Савка, отирая плывшую по лицу грязь. — Никак пудов на шесть… Как же мне… чижолый шибко…
Сохатый подумал и зыркнул глазами на Савку:
— Ставай, дьявол, вот сюда… Лезь, я тебя выпихну, а потом подашь мне жердину либо что… Не сидеть же нам тут всю жизнь, на самом-то деле!
Великан схватил Савку, как щенка, и поднял его над головой.
— Пропал бы ты тут, ей-богу, Савка, без меня! — смеялся он, пока тот карабкался наверх. — Никогда бы тебе не выбраться из этой ловушки… Так бы и сидел тут, едрена бабушка, как мышь в лохани, до второго пришествия! Ну-ну, хватайся, хватайся! Во-от! Живем, дура белоглазая! ‘Не вы-вылезем!’ Чубук!
Уже взошло солнце. Лес сверкал после вчерашней грозы.
Ярко горели хорошо промытые небеса. Радовалась, пела, свистела и жужжала тайга. Только поваленные кое-где деревья да размытые местами канавы с нанесенным с гор мусором говорили о ночном разбое грозы.
Выбравшись наверх, Савка огляделся.
Его конь и Рыжка, запутавшись, стояли недалеко от ямы и жадно обгладывали ветки ближайших кустов. Около самой ямы, зацепившись за сук, висела какая-то сумочка…
— Ну, что же ты, Савка? — заревел из ямы Сохатый. — Бросай, што ли, жердину! Скорей, черт, поворачивайся! Успеешь еще наглядеться… Живем теперь, едрена курица!
Савка, сведя локти и сжав ладонями щеки, согнувшись, стоял неподвижно, как истукан.
— Савка, ты что же там, сукин сын! — заволновался Сохатый.
— Погоди… сейчас! — отозвался Савка, надевая сумочку через плечо. — Дай разыскать…
Савка колебался.
Вдруг он выпрямился, торопливо нацепил на себя оружие — свое и Сохатого, схватил сумочку, поймал на бегу за повод Рыжку, трясущимися руками распутал своего коня и, прыгнув в седло, исчез в чаще.

БЕДА

Услышав удаляющийся топот лошадей и треск чащи, Сохатый сначала остолбенел, потом стал дико метаться по яме.
Он скрипел зубами, бешено колотил кулачищами в мокрую стену, исступленно ругался и плевал в дыру, в которую только что сам, своими руками, вытолкал белобандита на волю!
Он отчаянно прыгал, стараясь выбраться из ямы, прыгал долго, пока совсем не выбился из сил. А тогда в полном изнеможений сел прямо в воду.
Черные мысли ворочались в его голове. И одна всех больней: ‘Пакет…’
Пакет — важная военная тайна — в руках белого бандюги!
Пакет — боевой приказ штаба армии, от которого, может быть, зависит жизнь тысяч людей или даже судьба всей области,— попадет в лапы белогвардейцев и японского командования!
Сохатый застонал, стиснув зубы, и скрюченными пальцами судорожно впился в дно ямы.
Вдруг он ощутил в правой ладони какой-то твердый предмет, засосанный глиной. Артем быстро вскочил на ноги и выворотил со дна большой и острый лиственничный кол. Он обрадованно ухнул и стал яростно долбить стену. Большие комья рыхлой земли повалились на дно ямы, и вскоре под его ногами образовался целый холм. Отвалив еще один пласт, Сохатый неожиданно наткнулся на большую растрескавшуюся каменную глыбу. Чувство опасности и бешенство удесятерили его силы — огромная глыба, выйдя из гнезда, грузно стала возле стены. Он ухватился ручищами за толстый корень, спускавшийся от вековой сосны наверху, вскарабкался на скалу и выбрался из ямы. А не найдя ни сумочки, ни оружия, ни коня, ни сапог, опрометью, кабаном, бросился в ту сторону, куда поехал Савка.
Долго метался он, задыхаясь, по тайге и все зря: Савка исчез…
Часов через пять, окончательно выбившись из сил, Сохатый присел на поваленное бурей дерево. Еще острее, чем в яме, он снова ощутил ужас своего положения. ‘В тайге… один… заблудился… босой, с израненными ногами, с исцарапанными в кровь о сучья лицом и руками… Без оружия… без коня… Усталый, голодный… А главное — сумка…’
Сохатый застонал и, сорвавшись с места, вновь побежал — бежал, сам не зная куда. Несколько раз он взбирался на деревья и жадно оглядывал окрестности. Но тайга сурово молчала, и ни одного звука не долетало ниоткуда. Безбрежное лесное равнодушное море… Нет, не найти теперь в этом необъятном зеленом море беглеца!
— Ах, Савка, Савка! — бормотал Сохатый, бросаясь в другую сторону. — Я же тебе жизнь… А ты, ты что со мной сделал… Эх, только встренься, проклятый!..
Иногда Сохатый останавливался и, затаив дыхание, прислушивался. Но слышал только удары собственного сердца да звон в ушах. Несколько раз бросался он на подозрительный шум. Но вокруг были все те же хмурые деревья, мхи, топи, скалы…
Когда солнце висело уже над самой горой, Сохатый повалился на траву: идти дальше он был не в силах.
— Что же это такое? Что же это такое? — шептал он, вставая на четвереньки. — А бумага? А Багульников? Как же я заявлюсь к своим?!
И, сидя на широкой поляне, подперев голову ладонями, он думал о своей беде.
Его расстреляют — это как пить дать! — но разве смерти боится Сохатый?! Что — смерть! Сумка похищена, пакет — в этом все дело!
— Проклятый… — шептал одураченный Сохатый.— Своими же руками… Ну, если бы ты попался мне еще раз, гадюка!
Сохатый снова напрягал силы, поднимался кое-как на ноги и шел напролом, без дороги, сам не зная куда… То и дело спотыкался и падал.
Он был страшно голоден, но и сам, пожалуй, не замечал этого. ‘Пакет, пакет!’
Перед вечером поднялся сильный ветер. Деревья, раскачиваясь, мрачно гудели.
Только теперь — один, без лошади, без оружия — он понял, что такое тайга.
Только теперь, на двадцать третьем году своей жизни, познал Сохатый, что такое настоящий страх.
Только теперь, за эти сутки, затерявшись среди лесных чудовищ, он доподлинно узнал, что такое на свете беда…
…Уже ночь. Ярко светит луна. Мертвенно тихо. Ветер упал.
Деревья стоят загадочные и враждебные. Где-то ухает филин.
С трудом переставляя отекшие, исцарапанные ноги, Сохатый тихо плетется по тайге.
Вдруг совсем близко один за другим раздались два выстрела.
Сохатый, не раздумывая, быстро пошел на звук выстрелов.
Он увидел тропинку. Узнал причудливую скалу Шаман и понял, что вышел к подставе No 4.
Сохатый зашагал туда…

КАЛИНА И СОБОЛЬКА

Лампочка-коптилка, изнемогая, борется с тьмой.
Длинные изломанные тени прыгают по стенам, лижут печку, кувыркаются и пропадают под полом.
Старый зверобой Калина сидит на обрубке за шатким столом, курит трубку и неподвижно смотрит на жестяной чайник.
Соболька, такой же старый, как и хозяин, лежит у порога и, положив голову на передние лапы, пристально смотрит на хозяина добрыми глазами.
Старые, неразлучные друзья, они охраняли партизанскую подставу No 3, где держались запасные лошади, продукты и все необходимое ‘на всякий случай’.
Темно, тоскливо и сонно в землянке.
— Эк, ветрило-то разыгралось,— бормочет косматый Калина, прислушиваясь к завыванию ветра. — Опять, Соболька, смотри, накорежит деревьев… Ишь, как дурит… У-ух!
Калина подошел к оконцу. Прикрыл глаза ладонью и долго хмуро вглядывался в черную пучину.
— Черт, надо быть, Соболька, опрокинул со злости свой смоляной котлище… Ничего ровнешенько не видно..
Черная плотная мгла со всех сторон сжимала избушку. Только под самым окном, освещенные лампочкой, видны были ближайшие деревья.
Взбесившиеся лиственницы яростно хлестали друг друга ветвями, схватывались сучьями, со стоном сшибались вершинами.
— Ну, как думаешь, Соболька, одному сейчас ехать по лесу не шибко, паря, весело? Врешь, подлец!.. Напрасно хвастаешь. Брось, глупый, эту привычку… Ну, ладно, ладно уж, пес! Давай, брат, лучше ужинать пораньше…
Калина заварил чай, нарезал хлеба и бросил Собольке кусок козулятины.
— Получай свой пай да отваливай на службу. А то оба-то забьемся в землянку, так молодцы будем. Начальник нас похвалит с тобой: вот это, дескать, партизаны — Калина да Соболька. Чаи распивают все время да в землянке посиживают, как тараканы! Дескать, награду им надо дать… с десяток плетей по седульке… Правильно?
Соболька деловито занялся костью.
— Ну, будет! Молись богу да отправляйся. Карауль, брат, хорошенько! А я сосну малость. Поясница у меня опять, Соболька… Всегда так в погоду…
Калина выпустил собаку за дверь, убрал со стола и растянулся с трубкой в зубах на койке.
Не спится Калине. Ветер тревожит. Стучит берестой по крыше. Дергает дверь. Воем окатывает землянку. Недобрая ночь стоит сегодня.
— Эк его! — ворчит Калина. — Никак до утра будет беситься? Лешего, что ли, хоронит, прости господи?
Думы — горькие, угрюмые — привязываются в такую погоду. Сын повешенный, Андрейка, вспоминается. И старая Алдарьевна, которая так страшно запрокинулась тогда на пороге их пылающей избушки…
Калина сидит, свесив ноги с койки, смотрит в одну точку.
‘Да, жисть ты наша. И что поднялись? Брат на брата. ‘Белые’, ‘красные’… Хм… вот я, Калина, к примеру,— красный… А кум Митрич, Андрейкин крестный,— белый! Сначала из деревни утек, буржуям передался, а теперь, слышно, орудует полюбовно с японцами… Супротив своих, значит, воюет кум Митрич!’
Непонятно Калине. Если он, Калина, красный, так и ребенку малому вдомек почему: правое дело… земля… Опять же своя мужицкая власть — прямой расчет трудящему, аблегченье несметное всему народу. А кум? Значит, изменщик кум! Повернулся Митрич на старости. Побоялся, надо быть, как бы живота при красных не стало меньше. За быка, выходит, продал своих Митрич! Что же: в добре жил. Нужды не видал сызмальства, потому и черствый до чужого горя…
Натешился ветер. Стихать стал. Мягко трется о стены, будто прощенья просит.
— Умаялся, надо быть, дикарь! Надоело, должно, лютовать. А вот люди… Скоро ли люди замирятся? Или до смерти будет жить Калина на подставе?
Завыл Соболька — длинно, тошняще.
— Да, скуплю псу, обижается бедный. Что ж, ведь тварь! Завоешь, брат, здесь!.. А может там зверь? Таким случаем залаял бы… Тоска навалилась — не иначе.
Калина взял винтовку и вышел из землянки.
Огромная луна застряла среди деревьев. Потом оторвалась от кучи сосен и тихо поплыла кверху, забирая над тайгой. ,
Ветер умчался из лесу. Стало тихо вокруг. Только чуть слышно шептались перепуганные березки.
— Ну, чего ты тут, Соболька, разнюнился? Родину вспомнил? Это ты зря, Соболька! Не полагается нам. Мне тоже вот… в пору бы… Ну, а ежели оба-то мы в голос завоем — у волков доходу не станет… А ну тебя… пошел! Цыть, дурак ты этакой!.. Развылся! Чего вытьто? Вот скоро наши прогонят белых да японцев — домой поедем.
Погладил собаку и дрогнул в голосе:
— Ничего, старый, не пропадем… Наймемся к комунибудь… В молодости жил же я в работниках? И тоже… один был… Молчи, старый, молчи…
Соболька перестал выть и пытливо взглянул в мокрые глаза хозяина.
Калина попроведал привязанных лошадей, подбавил им корму. Посмотрел тайник и, опершись на винтовку, долго, задумчиво смотрел в глубину заснувшего леса.
Небеса раздались. Куда-то спешили тучи, комкались в выси и сердито наскакивали одна на другую.
Тишина…
Калина вдруг насторожился, а собака, взвизгнув, замахала хвостом: далеко, по ту сторону пади, кричал дикий козел. Трубил переливчато и тоскливо. Кого-то звал к себе гуран. Должно быть, и ему было тяжко в этих безбрежных дебрях, среди глухой, безмолвной ночи.
Соболька со всех ног бросился в сторону крика. А потом, круто остановившись, повернул голову и замотал тяжелым хвостом.
— Угонит, лешак! — пробурчал Калина и, заманив собаку в землянку, захлопнул за ней дверь. — Нельзя нам туда. Нам, брат, здесь надо…
Соболька сначала негодующе залаял, потом стал визжать и рваться наружу.
Гуран кричал ближе. Он медленно переходил глубокую сырую падь. Калина решил: ‘Поохочусь’.
— Все едино, не будет сна…
Он углубился в падь. Крик приближался. Соболька негодующе лаял в землянке.
— Спугнет, окаянный! — шептал Калина, пробираясь навстречу. — Услышит — и до свиданья… Так и есть!
Гуран повернул вдоль пади.
Неудача только больше раззадорила охотника.
— Ах, чертяка… Каков прокурат! {Проказник, озорник.}
Калина быстро зашагал за удаляющимся трубным голосом.
— Врешь, батюшка мой. От Калины трудненько уйти: по целым суткам раньше хаживал, выслеживал вашего брата. Кричи, кричи, голубчик. Это мне на руку. Погромче кричи, дурачок!
Тишь подавляла. Только изредка проносились средь листвы шорохи да вскрикивала во сне птица.
Деревья, насторожившись, стояли тихие и покорные.
Давно уже гоняется в глухой тайге человек за зверем. Гуран то приблизится, то голос его раздается в ночи далеко — и не там, где думал Калина.
— Врешь — не уйдешь, молодец! От Калины, брат, трудненько… Это ты разумей, каналья… Ага!
Он увидел гурана. Схватился за винтовку, но зверь тоже заметил врага и стрелой бросился в непролазную чащу.
— Вот те фунт,— разочарованно щелкнул языком Калина. — Ну, паря, счастливый ты, надо быть. А то пуля у меня послухмяная!
Калина почесал затылок и поплелся обратно.

БЕЛЫЕ КОЗЛЫ

Выйдя на тропинку, он удивился: соседняя подстава No 4 была ближе, чем его. Почти рядом.
— Ловко! Верст пять отмахал… Вот ведь шут гороховый! Каков каналья, куда заманил!
Калина решил зайти к соседу.
Утром, провожая ‘связь’, Петрович звал Калину к себе ‘повечеровать’.
— Похоже, спиртишко раздобыл где, греховодник? Только откуда возьмется? Да и свинцом пахнет такая закусь! Богульников, слышно, дернул одного за это самое! Може, из связи кто сунул, отчаянный? Всякие ведь есть головушки!.. Ну что ж… Маненько можно, с устатку… Начальник узла? А он откуда узнает, Мордвиновто?.. Да и не для пьянства же! Вот у меня, скажем, поясница… И все такое… Вот ведь Петрович греховодник! То-то подмигивал давеча…
Луна поднялась уже высоко, и на полянах было светло как днем.
Подойдя к землянке, Калина увидел оседланных лошадей, скрыто привязанных в лощинке.
— Что за чертовщина? Откуда вершие? — разинул рот Калина. — Диво!
Из избушки рвались хриплые крики и стоны.
— Братцы!.. Братцы, пожалейте!.. О-ой, братцы!
Калина бросился к окошку и заглянул внутрь избушки.
Петрович, избитый, стоял посредине землянки на коленях. Двое незнакомых держали его с боков за руки, а третий, усатый, поднял над его лысиной пылающую головню.
— Поведешь, старый пес? — рычал усатый, приближая головню. — Покажешь?.. На костер, скотина, посажу, все жилы по одной вытяну… Поведешь, мерзавец, или… Где штаб?!
Калина понял.
— Беляки… Как же они, гады, сюда попали?
Кровь закипела в жилах. От злости стиснул зубы до боли. Сорвал с плеча винтовку.
— Погодите ж… Уж вас то не упущу, как того гурана…
Один за другим грянули два выстрела — усатый и еще один грохнулись на пол. Третий бросился за дверь, но тут же, у порога, повалился с разможженной головой…
Умел стрелять зверобой Калина! Умел работать прикладом старый солдат!
Кинулся в избушку.
Петрович, окаменелый, стоял на коленях на том же месте.
Увидел Калину, дико вытаращил на него глаза.
— Калина! Ты, Калина?!. Свой!.. Ты, брат, Калина?!
Калина выбросил за окно дымившуюся головешку, развязал Петровичу руки и вылил ему на голову ковш воды.
Петрович пришел в себя. Поднялся на ноги, но тотчас же опустился на лавку и заплакал.
— Что только делают, злодеи! — всхлипывал он, выплевывая кровь. — Что только делают…
— А ну, пей! — сердито сказал Калина, поднося ковш ко рту старика. — Что же? Собаки, так они собаки и есть… Да пей же, ну!.. Расквасился, робеночек…
— Ой, Калина, Калина! — стучал о ковш зубами Петрович. — Страху-то…
Вдруг дверь распахнулась — и какой-то великан страшным привидением вырос перед стариками…
Петрович вскрикнул, а Калина схватился за винтовку.
— Свой я, товарищи,— слабым голосом произнес вошедший. — Не узнали? Сохатый я. Артем я, Сохатый…
И повалился на койку.
— Пить… О-ох, пить!
Вот тут-то и пригодился Петровичев секрет. Недаром он подмигивал утром Калине!
Выпив целый стакан спирту, Сохатый ожил. Он с жадностью съел большой кусок козулятины и только теперь стал внимательней разглядывать валявшиеся на земляном полу трупы.
— Что это у вас такое?
— Это — убоина… — мрачно усмехнулся Калина. — Жарёха то есть… Белые козлы, вишь, залезли в Петровичев огород!.. Скружили малость…
Сохатого будто пырнули ножом. Он махнул с койки и повернул одного из убитых лицом к свету.
— Савка… — глухо сказал он. — Эх ты, дуралей Коршуновской станицы!.. — И вдруг взревел: — А бумага?! Бумага где? — будто мертвый Савка мог ему ответить.
Сохатый торопливо запустил руку за пазуху убитого и вынул оттуда маленькую кожаную сумочку.
— Цела! — не веря себе, захохотал Сохатый и трясущимися руками достал из сумочки залитый сургучом пакет. — Целый, целый! — выкрикивал он, словно помешался от радости. — Целый…
Потом, положив пакет обратно, прижал сумочку к груди и долго стоял истуканом.
Крупные слезы катились по его большеносому, израненному сучьями лицу.
Калина, ничего не понимая, отвернулся к окну и фыркнул:
— И этот… еще лучше! Тьфу, расслюнявились, язвито их, малютки!..
С рассветом, тщательно упрятав пакет, Сохатый бодро ехал в отряд Деда.
Поминутно ощупывая пазуху, он отстегивал кобуру тяжелого кольта и зорко поглядывал по сторонам: как бы опять чего пе приключилось!
Но тайга была сегодня настроена мирно: ни волчьих ям, ни ливня, пи лихих встреч…
Сохатый благополучно доставил пакет Деду и, нисколечко не отдохнув, поехал обратно.
Он держался опушки тайги, чтобы в известном ему местечке направить Рыжку к стану кратчайшей дорогой. Он ехал долго, так же внимательно разглядывая теснившиеся вокруг деревья и кусты, как и лежащий перед ним путь…
И вдруг… Вдруг на Кукушкинской тропе, пересекавшей его дорогу, он заметил какого-то всадника.
Опять? Везет же тебе, Сохатый!
Он перекинул винтовку через седло и бросил коня наперерез неизвестному.
— Стой!.. Кто едет? — подскакав, заорал Сохатый на весь лес и навел на всадника винтовку. Но тотчас же опустил ее и захохотал во всю свою здоровенную глотку.
— Левка! Ах, шут тебя… А я-то думал…
Это был Левка Ухватов из села Кукушкино.
— К нам? Воевать? Молодчина! А ружье, едрена палка, где? Ну, что ты молчишь?
Левка, бледный, встревоженный, мотнул головой. Путаясь в словах, стал объяснять: ‘Ночью… каратели… бесчинствуют…’
Сохатый сразу помрачнел.
— Много побили?
— Не знаю… Я удрал сразу же, как нагрянули…
— А ну, едем, хлопче, до Максима!
Они шибче погнали коней в глубь тайги.

СМЕРТЬ ДЕДА ТАРАСА

…Японский карательный отряд нагрянул в Кукушкино неожиданно. Всех жителей, даже старух и детей, тотчас же согнали на огромный пустырь — площадь посреди деревни. Здесь же во взводных колоннах стояла японская рота, позади которой поблескивали орудия батареи.
Давило раскаленное небо. Горячий ветер приносил с лугов густой запах перегретых трав. Стрекозы и мотыльки беззаботно кружились над площадью.
Было тихо. Только однотонно шумела на перекатах река да в ближнем лесу тосковала кукушка.
Начальник отряда майор Накамура, капитан Найондзи и бывший хорунжий Донцов подошли к насторожившейся толпе. Донцов вынул из кармана какую-то бумагу и громко назвал фамилии пяти жителей, родственники которых во главе со старостой Кожемякиным ушли на днях в тайгу партизанить.
Толпа дрогнула. Но никто из названных не вышел из рядов.
— А ну живей ворочайся, медведи! — прикрикнул на толпу Донцов. — Может быть, поклониться вам в ноги, косопузые?
Первым протискался кузнец-силач Черкашенин. Мрачный, суровый, он по-бычьи проложил себе дорогу и горой остановился против офицера. За ним, толкаясь и испуганно оглядываясь по сторонам, выходили другие. Дольше всех топталась на одном месте двадцатилетняя Аннушка Коршунова, жившая с хворой матерью у самой околицы.
Донцов оглядел всех с ног до головы.
— Вам отвечать за бежавших в лее разбойников… Ясно? Но разговор с вами, голуби, будет после!
Арестованных тотчас же отвели в амбар лавочника Якова Курдюкова и там заперли.
Толпа боязливо, чуть слышно гудела.
— Ну, никто как бог… — успокаивал народ Яков Иваныч. — Не допустит царица небесная… Молиться надо, православные, молиться!
Офицеры о чем-то тихонько разговаривали между собой. Донцов подергивал свой длинный ус и угодливо улыбался. Потом, козырнув Накамуре, приблизился к толпе.
— Тарас Огурцов! — позвал он хрипло.
Дед Тарас, не расслышав, продолжал спокойно стоять в переднем ряду.
— Какие же, однако, прохвосты! — прошипел Донцов и оглянулся на японских офицеров. — И этот хам ждет поклона!.. Выходи, старый дьявол! — вдруг заревел он на Тараса и, подскочив, рванул его за ворот рубахи.
Старик неуклюже сунулся на негнущихся ногах вперед и повалился лицом на траву… В ту же минуту маленький Климка, его внучек, с криком бросился на офицера и впился зубами в его руку. Донцов схватился за нагайку, но майор Накамура с улыбкой остановил его:
— Хэйан ни {Спокойно (япон.).}, господин Донцов!
Кузьма Мыргэн, здоровенный волосатый мужик, быстро оттащил Климку назад.
Донцов, скривившись, потер укушенное место.
— Старый верблюд! — заорал он на Тараса. — Рас-стре-ляю!
Тарас круто, как под бичом, выпрямился. Большие серые совсем не стариковские глаза вспыхнули:
— Стреляй, разбойник! — закричал он распаление и выпятил тощую грудь. — Нате, стреляйте, проклятые!..
Донцов был ошеломлен, а Накамура, оживившись, сказал ему что-то и стал между ними. Он долго пытливо смотрел на Тараса. Потом навел на него аппарат и трижды щелкнул затвором.
— Борьсевик? — спросил он с любопытством. — Борьсевик?
Тарас был очень крутого нрава, а в раздражении не помнил себя. Сейчас он молчал — бледный и взбешенный.
— Чего вы желайт… эта… борьсевик? — снова обратился к нему Накамура. — Дзибун дэ {Сам (япон.).}… дзибун дэ… сам!.. Ты сам чего желайте, старик?
— Ой, отвяжитесь вы от меня без греха,— глухо пробурчал Тарас, дрожа всем телом. — Не об чем мне с вами, душегубы, разговаривать… Отвяжитесь, говорю, чалдоны-нехристи!
Накамура, криво улыбнувшись, взял Донцова под руку и отвел в сторону. Они закурили сигареты и о чем-то долго разговаривали.
Народ томился. Все старались стоять плотнее и тревожно заглядывали друг другу в глаза. Бабушка Алдарьевна — сын ее ушел недавно со старостой в тайгу,— запрятавшись в гуще сельчан, на коленях жарко молила создателя о пощаде.
Порой по толпе, будто ветерок по ковылю, проносился шёпот:
— Стоит наш Дед ровно мученик… Черти окаянные… Чего им от него!
— Ну и горячка же старик!.. Да я скорей на медведя, чем с ними…
— Ох, пропал дедушка Тарас…
Докурив сигарету, Накамура подозвал командира взвода и что-то ему сказал. А через минуту дед Тарас в кольце японцев зашагал к высокому забору Курдюкова.
— Ой, повели! — неудержимо зарыдала Федосья, ломая руки. — Повели, родименького, повели…
Климка, неподвижно сидевший рядом с нею, вскочил и опрометью бросился на выручку деду.
— Де-душ-ка!.. — задыхаясь, кричал он в отчаянии. — Де-душ-ка-а-а!.. Де-душка-а-а!
Но мальчика схватили — свои же, сельчане — крепко зажали ему рот. Он отбивался. В кровь исцарапал лицо Федосье. Укусил Мыргэну палец. Но так и не выручил деда.
К Тарасу подошли офицеры, и Донцов стал его о чем-то спрашивать. Старик все время отрицательно тряс головой. Что говорил ему хорунжий — не было слышно. Зато явственно донесся сердитый голос деда:
— Отвяжись, говорю, изменщик!.. Э-эх, сдохни ты, подлечище!
Потом к нему еще раз обратился Накамура. Тарас взволновался еще больше.
— Да ты его портянки не стоишь… Как?!.. Што-о?!.. Это Ленин-то?! Да он и харкнуть-то на тебя, шибздика этакого, не захочет…
— Э-э… Какой старик сердитый! — офицеры, деланно смеясь, отошли от Тараса.
Вскоре против него, с винтовками к йоге, выстроились японские солдаты. Сержант напряженно ждал команду офицера. Вдруг Тарас, высоко вскинув трясущиеся руки, задыхаясь, закричал:
— Эй, мужики!.. Не сдавайся!.. Держись все за Расою!..
Залп заглушил его последние слова.
Старик дернулся всем телом, закачался и медленно повалился на землю…
Площадь зашумела…
В самой середине смятенной толпы Федосья Ржахова, в съехавшей набок косынке, горько причитала над Климкой:
— Бедненький ты мой, сиротка… Не стало последнего твоего поильца-кормильца!
Климка стоял шалый, потерянный и вопрошающе заглядывал всем в глаза. К нему медленно подошел Яков Иваныч и отечески обнял мальчика.
— Горемыка несчастный,— сказал он растроганно. — Вот ведь злодеи… Ну, не плачь, мальчик, не плачь, милый,— господь тебя не оставит… Ha-ко вот…
Яков Иваныч достал из кармана большой медный пятак и сунул его в ладошку беззвучно плакавшего Климки.
— В лавку придешь, дам тебе еще конфётов… целую горсть… Ах, проклятущие!.. Жители, да что же это такое?.. О господи, твоя воля!

‘ПСИХОЛОГИЧЕСКОЕ ВОЗДЕЙСТВИЕ’

Донцов был убежден, что крестьяне крепко устрашены смертью деда Тараса. ‘Из них можно теперь веревки вить,— хвастливо говорил он японцам, словно совершил величайший подвиг. — Вот увидите!’
Он твердым, уверенным шагом подошел к толпе и скомандовал:
— Кто за закон, против большевиков — подыми руку! Веселей, веселей, мужики! Не стесняйся! Ну-ну!
Донцов, весь напрягшись, выжидательно оглядывал жителей.
Но никто из них даже не шевельнулся.
—Ну, кто с нами?! — волнуясь, но еще терпеливо, выкрикивал он. — Кто за мир и порядок в нашей области — вперед!.. Ну выходи, черти, выходи!
Никто не двинулся. Только тяжелый, судорожный вздох прошел по толпе. Казалось, она вздохнула единой наболевшей грудью.
Донцов позеленел от злости. Видно быль, как дрожали его руки. Едва пересилив себя, он хрипло выдавил:
— Никто?.. Та-ак! Значит, вы все большевики? Что ж! Хорошо!..
Бросив на кукушкинцев угрожающий взгляд, он подошел к Накамуре.
— Вот ведь скоты!.. Нет, майор, нужны более эффективные меры. Нужно психологическое воздействие. Мы же с вами говорили… Я думаю, такая встряска останется у них в памяти на всю жизнь… Да, да, это наверняка отобьет у них охоту сопротивляться.
— Вы… эта… васуремаска {Забываете (япон.).} еще про одну… очень сирьную… эта… эта… хохо {Меры (япон.).}, господин Донцов,— нахмурился Накамура.
— Нет, что вы, майор, не забыл. Но прежде мы нагоним им холоду там, а потом уж, ночью, пусть погреются около своих вонючих берлог, проклятые!
Накамура, обернувшись, сказал что-то Найондзи. Тот, откозыряв, подошел к роте солдат. Мгновенно отделившаяся полурота развернулась в цепь — и толпа оказалась в лесу из штыков.
Не успели жители прийти в себя от этой неожиданности, как Донцов весело закричал на всю площадь:
— За мной, косопузые! Маленькая прогулка… За мной шагом… арш!
И, размахивая руками, он четко, как на параде, зашагал к кладбищу.
— Веселей! Веселей!.. Ать-два! Ать-два!
В толпе поднялась паника. Кричали что-то не своими голосами. Бестолково топтались на месте. Кой-кто совсем не хотел двигаться. Иные даже сели. Но японские солдаты пустили в ход приклады, а отстающих подкалывали штыками.
Было уже за полдень, когда жители Кукушкина заполнили кладбище. Мертвые сородичи приняли их молча, но гостеприимно. Места в ограде хватило для всех, хотя и было тесно. В заросших бурьяном могилам спало вечным сном несколько поколений кукушкинских пахарей.
Кладбище гудело.
— Ну, а дети-то, душегубы, за что? За что же детейто? — опершись ладонями на костыль и положив на него длинную бороду, вопрошал слепой Кормиша. — Ну, пусть мне, скажем, аль Ереме — пора, а внучка Феня? Фе-ень-ка!.. Где ты-ы!.. Фе-ень!..
Маленькая, худенькая Феня, стоявшая рядом, стала теребить деда за рукав. Старик привлек ее к себе, успокоенно опустился на могилу и посадил девочку к себе на колени.
— Не бойся, внученька… Пусть-ка попробуют, псы… Вот он, костыль-то… Пусть-ка!
Кое-кто предлагал бежать.
— Сгрудились, как быки на бойне… Тьфу!
— Куда побежишь-то, умник? Кладбище оцеплено. На штыки, што ли?
— В лес.
— Дурила! Во рву японцы… Да они только того и ждут!
Все же двое, самые горячие, не выдержали. Павел Соснин и Анисим Дроздов, перемахнув через изгородь, бросились в ров и напоролись на японские штыки.
Люди в страхе сжались и притихли. Только старая Игнатьевна — Ухватиха, как ее обычно называли,— заплаканная, растрепанная, металась по всему погосту от одной кучи людей к другой. Она все надеялась отыскать своего Левку, который пропал с самого утра. Она боялась, что ее ‘ненагляда’ убит японцами где-нибудь на задворках еще утром.
Не сиделось на месте и Якову Иванычу — лавочнику. Он толкался от одной могилы к другой и натужно вздыхал:
— Эх, кажись, понесли ошибку, гражданы, а? Надо было, пожалуй, покориться! Разве может — подумать ежели — разве может безоружный народ удержаться супротив двух армий, а? Ведь у них, проклятых, и пушки, и генералы! А там, слышно, Англия посылает на большевиков несметное войско, Франция тоже… Где уж тут… Ей-бог, мужики, ошибку понесли! Страшенную ошибку! — А перейдя к другой кучке, взволнованно шептал: — Надо, гражданы, сейчас же отправить выборных… Сейчас же! Ведь это же гибель! Форменная гибель!
Странную картину представлял старый погост. Он напоминал что-то древнее, полузабытое или виденное во сне. Люди кучамц и в одиночку сидели на траве и на могилах. Некоторые лежали ничком или на спине, неподвижно уставив глаза в бездонную высь неба.
На одной из старых заросших могил — величавый дед Сабанов, с длинными светлыми волосами, со строгим лицом мудреца. Он говорил что-то своей согнутой временем старухе, говорил, по-видимому, важное и тревожное. Потом, кряхтя, с трудом поднялся на ноги и глухо пробормотал:
— Ну что ж… попрощаемся и мы. Жисть, как-никак, обоюдно прошла… Прости, коли что, Авдотья!
И он медленно поклонился ей низко, в пояс. Бабушка Лукишна, растроганная небывалой честью, завыла и бросилась ему в ноги:
— И ты прости, Прохор Пантелеевич, ежели что…
Поднялась с колен и сжала ладонями голову:
— Вот час настал! Матушка-троеручица!
Потом они, держась друг за друга, опустились на могилу давно похороненного сына и, подперев ладонями изрытые временем щеки, стали молча, неподвижно глядеть в землю.
А почти рядом с ними сидели под березой Дуняша Савина, кукушкинская красавица, и Костя Петухов — весельчак-бобыль. Они давно уже любили друг друга. Но раньше они боялись показать это, а при людях стеснялись даже перекинуться парою слов. Сейчас они сидели крепко обнявшись на виду всей деревни, на глазах у самого Василия Платоныча, строгого Дуняшкиного отца, который до того и слышать не хотел о бобыле Косте.
Дуняша склонила голову на грудь парня, а Костя дрожащей рукой гладил ее волосы. Лишь изредка перебрасывались они скупыми словами. Вот Дуня приблизила губы к его щеке и, краснея, прошептала:
— А я… жалею, что… рассердилась… тогда… Ну, когда за рекой!..
Костя глубоко вздохнул, невидящими глазами посмотрел на нее и ничего не ответил. У него только сильней задрожала рука. И он долго печально смотрел в небо.
Вдруг крик — дикий, истошный!
Японцы выкатили орудие…
Все вскочили на ноги и заметались по кладбищу, точно кто плеснул водой в муравьиную кучу.
— Сме-е-ерть… Сме-е-ерть… Сме-е-ерть пришла!
Мыргэн полез на дерево, чтобы получше разглядеть, что делают японцы на площади. Но в это время застрекотали пулеметы — й на головы кукушкинцев дождем посыпались с высоких сосен иглы и шишки. А через минуту грохнул выстрел из пушки. Тяжелый снаряд, сорвав верхушку самой высокой на кладбище сосны, пронесся дальше и, ломая деревья, с треском разорвался в скалах. Люди бросились на землю. Многие крестились и бормотали молитвы.
— Ой, что ж ты делаешь… Ой-ой! — закричала молодайка Фрося и бросилась к сидевшей рядом женщине. — Ари-и-ина!.. А-ри-и-и-на!..
Вскочило еще несколько человек. Но было поздно. Обезумевшая Арина прижимала к груди уже задушенного ребенка.
— Хучь меньше будет мучиться дите,— дрожа всем телом, сказала она хрипло. — Петюнька-то мой!.. Петушочек ты мой.
А потом вдруг захихикала:
— Глядите, бабы,— язычок-то у его какой!.. Язычок-то… Ха-ха-ха!
Ее схватили и связали. Арина кричала, плакала. Пела песни. Отвратительно ругалась.
Усиливался ветер. И четыре старые сестры-сосны, на толстых корнях которых билась связанная Арина, покачивая пробитыми пулями косматыми головами, тихо и мрачно запели. Казалось — похоронную…
В это время грянул залп из всей батареи. Однако снаряды, сбив опять только самые тоненькие веточки с сосен и засыпав лежавших под ними полумертвых людей иглами и сучками, снова разорвались в скалах.
Эхо долго гудело за ближайшим отрогом, яро аукало за дальней сопкой, разнося всюду страх и тревогу.

КОСТЕР САМУРАЕВ

…Глухим переулком вели заложников за околицу, в поле. В плотном кольце японских солдат, державших ружья наперевес, они шли тихие, словно немые. От этого напряженного молчания было не по себе даже японцам, и они, косясь на ‘борьсевика’, крепче сжимали в руках винтовки.
Была глубокая ночь. Полная луна заливала ярким светом окрестности, отражалась в реке, огибавшей серебряной подковой Кукушкино. Истерзанная деревня тревожно спала. Молчали даже собаки.
Было пустынно и тихо. Казалось, не лунный свет, а сама печаль была разлита над белыми спящими полянами.
— Стой!..
Это было так неожиданно, что ближний бор испуганно вскрикнул со сна:
— Ой!
И тотчас же передал тревогу за насторожившуюся темную гору.
Остановились на Чистой поляне.
Обреченные с тревогой заглядывали в глаза друг другу. Жадно, в последний раз, всматривались в милые с детства поля и холмы.
— Вы можете еще спастись,— хрипло сказал Донцов, разминая левой рукой кадык. — Да, вас могут еще…
Он оборвал на полуслове. Произошло нечто неожиданное. Кузнец, отчаянным рывком разорвав на руках веревку, с яростью ринулся на майора Накамуру и железным кулаком грохнул его по лицу. Удар был такой силы, что Накамура перевернулся через голову и остался лежать на земле. Найондзи подхватил его сзади под мышки и с трудом поставил на ноги.
Накамура обливался кровью. У него были выбиты все передние зубы. Кровь хлестала из носа и разбитого рта и, стекая на грудь, пачкала френч и брюки.
С перекошенным от боли и бешенства лицом, выплевывая на траву вместе со сгустками крови зубы, майор дико глянул на заложников, прохрипел:
— Каре во ните коросе!.. {Сжечь всех живьем (япон.).}
И мешком осел на землю.
Найондзи что-то рявкнул солдатам. Заложникам снова скрутили руки, связали на этот раз и ноги. С кузнецом проделали то же самое, хотя в этом не было никакой надобности: он так был расхлестан японскими солдатами, что казался мертвым.
Найондзи снова заревел на солдат. Те бегом бросились в чертополох и стали вырывать его с корнем, а также ломать прошлогодние подсолнуховые будылья и собирать сушняк на старом заброшенном огороде.
Вскоре на Чистой поляне выросла целая гора топлива. И вот огромные языки пламени с шипеньем и треском вырвались из подожженной со всех сторон горы. Они быстро охватили ее всю и, свиваясь друг с другом, образуя снопы и бурные огневороты, стали вздыматься кверху, далеко раздвинув черноту ночи. Рогатая туча, надвигавшаяся с запада, будто нарочно закрыла в это время луну.
Чудовищная гора гудела. А из ее недр, заглушаемые дымом, неслись истошные крики. И всех отчаянней кричала маленькая белокурая Аннушка. Она все время выкрикивала только одно слово:
— Зве-ри-и-и!.. Зве-ри-и-и! Зве-ри-и-и!..
Густой желто-черный дым обволакивал кучу и — едкий, тошнящий — стлался по поляне.
Запахло горелым мясом.
…В ту страшную ночь стоял в густом кустарнике бледный как смерть, с перекошенным лицом сын кузнеца — Петрусь Черкашенин. А у ног его — без чувств, в глубоком обмороке, почти бездыханная,— лежала ничком Агафья Коршунова, старая больная Аннушкина мать…
Петрусь один из всей деревни знал, куда девался — еще утром, в момент прихода японцев,— его сверстник и дружок Левка Ухватов. Они тоже должны были отправиться со старостой в тайгу, но неотложные дела задержали их. Со слов старосты им было известно, что штаб партизанской армии на днях передвинулся в Маркелову падь. Друзья знали также, что штаб предполагал перебросить туда еще несколько отрядов, чтобы начать крупные боевые действия против белых и японцев в районе Листопадова и по линии железной дороги. Туда-то, к Багульникову, и поскакал во весь опор ловкий и разудалый Левка Ухватов…
Петрусь, хотя и был подавлен последними событиями, но не переставал надеяться на помощь партизан. Правда, они были не близко, но вовсе не так далеко, как предполагали японцы. Он надеялся на резвость Левкина Воронка. А за Багульниковым дело не станет. Но сейчас, когда японцы сжигали живьем его отца и молоденькую ласковую Аннушку, когда так отчаянно кричали на костре другие его земляки, он стоял потерянный, убитый, без единой мысли в голове.

ВИХРЬ ИЗ ТАЙГИ

Партизанский отряд в пятьсот с лишком сабель и винтовок, с четырьмя пулеметами и одной траншейкой двинулся на Кукушкино.
Рядом с Багульниковым скакал Левка Ухватов. Он получил в отряде старую берданку — ружье немилосердно колотило его по спине. Но парень не чувствовал этого: он был счастлив, что попал к партизанам и скачет сейчас на выручку своим, на смертный бой с японцами, скачет бок о бок с главным таежным начальником.
Багульников во главе сотни партизан занял Верблюжье горло — ряд огромных скал, от которых в сторону Листопадова, по левую сторону дороги, начинается болото, а с правой тянется густо заросшая кустарником ложбина. Эта сотня должна была заткнуть Верблюжье горло, когда японцы пройдут на гать, как мышеловку. Тут же стояла ‘холостая’ пушка. Ее внезапный грохот должен был навести на японцев панику, а партизанам послужить сигналом для одновременного обстрела.
Бывалый Созонт, командир штабного отряда, с тремя сотнями засел в ложбине. Он приготовился косить японцев с фланга из двух пулеметов, а четвертая сотня держала мост и в конном строю должна была уничтожать прорывающихся за мост японцев.
Со стороны Кукушкина тянул легкий предрассветный ветер.
В залегших цепях партизан, несмотря на тревожную, обстановку, все же кой-где тихонько переговаривались. Даже шутили.
— Турка,— скаля зубы, шепчет своему соседу великан Сохатый. — Турка! Ты закопайся на время под кочку… А, Турка?
— Отвяжись, бисова колокольня…
— Ей-богу, закопайся! Не то Антипа тебе с кривого глаза как влепит в днище-то…
— Тиш-ша! — зло шипит взводный. — Тиш-ша!
И снова безмолвие.
Но Сохатый не переносит неподвижности.
— Гошка,— тычет он под бок мальчишку, лежащего с дробовиком слева. — Спляшем, што ль, еще? Как тот раз… А, Гошка-блошка?!
— Сохатый, я доложу Багулышкову,— грозится взводный. — Черт долговязый!
Сохатый широко зевает и больше не беспокоит своих соседей. Он достает из кармана огурец и долго, вздыхая, хрустит им, беспокойный парень. Это ребяческое занятие великана перед лицом смерти ободряюще действовало на других. И опасность уж не казалась им большой и неминуемой.
— Сохач,— не утерпев, сипит справа, как гусак, старый балагур Антип. — Я давеча видел около тебя собачью ногу… Вот с огурчиком бы!
— Ползи — угощу… Не жалко для друга!
Турка, зажав ладонью рот, трясется от смеха.
Взводный — матерый чубатый казак — приподнявшись на ладонях и напружив могучую шею, придушенно, сквозь зубы, матерится.
Это действует магически, и до самого выстрела из пушки друзья молчат как немые.
Тишина. Шелестит ветер. Идет время.
Светает…
К Багульникову бесшумно подъехали три разведчика — точно выросли из-под земли.
— Ну? — спросил он вполголоса, надвинувшись из кустов.
— Видели Петруся… Беда, что там творится! Поверить трудно… Беда, беда!
Рассказали про все, что наделали японцы в Кукушкине.
Багульников изменился в лице.
— Живьем?
— Живьем…
По цепочке побежал приказ Багульникова: ‘Японцы подходят. Приготовиться. Соблюдать тишину. Огонь — только после выстрела из пушки’.
Приказ этот быстро пробежал по всей партизанской цепи на плотине — вплоть до моста. Наступила такая тишина, что даже звенело в ушах.
Проскакала японская разведка. Кавалеристы громко разговаривали и смеялись.
И вот на плотине показалась голова японской колонны. Она, точно огромная черная змея, медленно ползла в сторону Листопадова.
Сердца партизан больно колотились. Пальцы неудержимо тянулись к спуску. От напряжения винтовки вздрагивали в руках. Ни шума в кустах, ни шороха. Только топот конских и человеческих ног да грохот колес японской батареи и походной кухни на плотине.
Голова колонны-змеи достигла середины гати, поползла дальше. Партизаны замерли на месте. Время, казалось, совсем остановилось…
Вдруг, взметнув огонь, бешено рявкнуло Верблюжье горло — в ту же минуту на гати грохнул залп из сотен винтовок. Заговорили пулеметы.
Крики ужаса раздались на плотине.
— То-море, томоре! {Стой (япон.).} — ошалело ревел капитан Найюндзи. — Бан-за-ай! Бан-за-а-ай!
Глаза его почти вылезли из орбит. Толстые щеки тряслись. Он воинственно размахивал палашом. Но скашиваемые ружейными пулями и огнем пулеметов, солдаты в панике бросились к мостику. Капитан Найондзи, втянув в плечи круглую голову, тяжело побежал за ними.
Хорунжий Донцов несся впереди арьергардной полуроты. Раза два он бросался на землю, чтобы укрыться от пуль за выступами скал. Но тотчас же, подталкиваемый утробным страхом, вскакивал на ноги и снова опрометью бежал вперед, к мосту, за которым ему мерещилось спасение…
Уже светало, и цели были хорошо видны. Пулеметы захлебывались от жадности. Все время гремело ожесточенное, полное торжества ‘ура’. И этот могучий, победный клич действовал на нервы японцев сильнее, чем разрывы ручных гранат и грохот пушки у Верблюжьего горла.
Спасаясь от метких пуль партизан, часть японцев бросилась влево, но, не сделав и нескольких шагов, японцы погрузились по пояс в зловонную жижу. Здесь же застряла и батарея: ее затащили в болото взбесившиеся лошади.
— В атаку!
— Урррааа!.. Урррааа!.. Урррааа!..
Взошло солнце. Красные таежные сестры и подоспевшие из Кукушкина крестьянки перевязывали раненых. Кукушкинские мужики, явившиеся с лопатами, помогали партизанам хоронить убитых японцев и вытаскивали из трясины своих вчерашних палачей. При помощи нескольких пар быков выворачивали из болота пушки. К счастью, орудия попали на мель, и вытащить их на сушу было нетрудно.
По окончании работы Багульников и Созонт отвели свои отряды на луг за Верблюжье горло. Здесь же сгрудились и кукушкинцы. Даже семидесятилетние старики, даже калеки притащились сюда.
Пленные японцы — их было, включая офицеров, тридцать шесть человек — стояли сгрудившись у скал Верблюжьего горла. Сильный караул около них сейчас удвоили — боялись самосуда толпы, так как кукушкинцы стояли вокруг скал чернее тучи. Все время раздавались угрозы и проклятья. Многие открыто требовали выдать японцев на расправу. Надрывно, не умолкая, плакали женщины.
Но возбуждение толпы достигло крайнего предела, когда со стороны Кукушкина подъехало два воза со страшной кладью.
Трупы казненных привез, на свой страх, старик Черкашенин — отец сожженного японцами на Чистой поляне кузнеца. Старый Петр Кузьмич Черкашенин пользовался в Кукушкине и во всей волости большим уважением — твердого характера, большого ума был человек. При помощи трех таких же стариков он собрал трупы! казненных, обложил их льдом и доставил сюда.
Когда возы остановились у скал, он взобрался на переднюю телегу и загудел чугунным голосом:
— Братья-крестьяне! За что погибли наши дети? За что их так истиранили? За что получили они лютую смерть?
Петр Кузьмич, как и его сын, был огромного роста, с аршинными плечами. Длинные, изжелта-седые волосы спускались до плеч. В лице ни кровинки. Большие серые: глаза горели, как угли.
Он только сегодня утром, приехав с заимки, узнал о событиях в деревне и ночном бое с японцами.
— За что?! — вдруг зыкнул он на всю долину, ударяя себя в грудь. — Крестьяне?!
Шум, крик, слезы у Верблюжьего горла.
Илья Марченко, у которого сожгли единственного сына, с растерзанным лицом, пронзительным голосом проклинал японцев. Старая болезненная Агафья, Аннушкина мать, передергивая плечами, беззвучно рыдала на груди своего зятя, партизана Фёдора. По толпе сновала кликуша Палаша и хрипло кричала, длинным пальцем указывая на Донцова:
— Змея!.. Змея!.. Змея!..
Вдруг из-за скалы вывернулся маленький Климка, и не успел никто глазом моргнуть, как он, с плачем, изо всей мочи ударил Донцова вдоль спины толстенной палкой.
Толпа загудела. Кое-где над головами мелькнули колья. Но в это время случилось то, чего никто не ожидал.
Из рядов японцев выскочил уже немолодой солдат и возбужденно обратился к Багульникову:
— Господин… эта… эта… начарьник! Мозина я говорийт? Я еси японски рабочи. Эта… метар! Работайт мноко Кобе. Раньсе работайт остров Сахарин. Эта… рыбка! Сюда сам присор воевать нету! Это мой товариси сам: присор нету! Эта наса сека кокани гоняйт… Бурайкан! {Сека — офицер, кокани — сюда, бурайкан — сволочь (япон.).}
При этих словах все японские солдаты одобрительно закивали головами и горячо заговорили между собой.
— Теперь чего?! — взвизгнул солдат. — Наша сордат — пропадайт! Наса кадаску {Кадаску — семья (япон.).} — тозе пропадайт! Наса дети…
Он хотел сказать еще что-то, но не нашел слов. И вдруг с перекошенным лицом подскочил к Найондзи и плюнул ему в лицо.
— Меся!… Акута!.. {Меся — негодяй, акута — дьявол (япон.).} — задыхаясь, только и смог он выкрикнуть, а потом схватился за голову, опустился на корточки и зарыдал горько и жалобно.
Японские солдаты заволновались, замахали кулаками и что-то злобно закричали своим начальникам. Возможно, что офицерам пришлось бы плохо, но Созонт быстро переставил их на другое место, а плачущего солдата отвел к его товарищам.
Эта сцена, разыгравшаяся очень быстро, произвела на всех большое впечатление. И на поляне сделалось тихо, как в пустыне.
Раздался твердый голос Багульникова:
— Товарищи, соблюдайте порядок! Судьбу пленных решит суд!
Члены армейского суда направились в природную нишу, вырытую дождем и ветрами в диких скалах Верблюжьего горла.
Жители Кукушкина перемешались с партизанами. Образовались кучки, в которых с жаром обсуждались происшедшие за последнее время события.
— А молодец япошка! — гудел Сохатый в своем взводе. — Молодчага парень!*Ловко он… Ты бы как поступил с ним, Турка?
— Как? Оттяпал бы ему покеда голову…
— Здравствуй! Да ведь он же раскаялся?
— Донцов тоже, поди, сука раскаялся… А ты уже забыл Савку-подлюгу, а? Давно ли он тебя, дурака, околпачил?
— Сравнил! Донцов помещик, а этот…
— Тем поганей! Не лезь с ножом в чужую хату, если ты из рабочих… да еще и…
— Да они только что очухались, нашли себя!…. Вишь, говорит,— офицерия их обдурила!
В их спор вмешался старик Лебедин, сына которого тоже сожгли на Чистой поляне. Седой, хмурый, с безысходной тоской в глазах, он сказал со вздохом:
— А я бы отпустил солдатиков на все четыре стороны… Да, отпустил бы… пусть расскажут своим об этом… и здесь, и там — на их родине… Да, обо всем… И об нашей могучей победе… и о сердце трудящих… Об убиенных наших мучениках…
Он поник головой. Слезы покатились по его морщинистому лицу.
— Ах, Саня, Саня! И признать-то даже не мог… одни обгорелые косточки… Одни только косточки, родимый: ты мой сыночек!
Сохатый и Турка сразу замолчали и низко опустили головы.
Из ниши показались члены суда. Седой, бронзовый Караваев, председатель, вскочил на большой камень.
‘Офицеров японской службы майора Накамуру, капитана Найондзи и бывшего хорунжего Донцова — расстрелять как гнусных бандитов. Солдат оставить заложниками на предмет обмена’…
Отряд уже строился, чтобы поехать в деревню, где предполагалось отдохнуть и разбить записавшихся добровольцев по взводам, как вдруг на гати, со стороны Листопадова, показалась дальняя разведка.
В кольце партизан нелепо подпрыгивал в высоком седле какой-то толстяк, в котором через минуту все с удивлением узнали… Якова Иваныча Курдюкова!
— Шинена словили, товарищ начальник! — громко крикнул старший разведчик и, подскакав к Багульникову, подал ему какое-то письмо. — Пробирался, гад, зимником {Зимней дорогой.} через Ерошину падь…
Багульников быстро пробежал письмо, адресованное коменданту Листопадова майору Окава.
— Так это… ты? — хрипло спросил он предателя.— Это твоя работа? — показал он на могильный холм.
Яков Иваныч, бледный, с помертвевшим лицом, мешком свалился с коня и на коленях пополз к ногам Багульникова.
— Бес попутал! — завопил он, трясясь, как в лихорадке, и припал губами к его сапогам. — Бес попутал? Покорыстился…
Максим с отвращением отдернул ногу и, точно от гадины, попятился назад. Но Курдюков пополз за ним на четвереньках и завыл:
— Ка-а-а-а-ю-юсь!.. Ка-а-а-ю-юсь!.. Ка-а-а-ю-юсь!..
— Нет тебе прощения, поганая тварь!
Багульников выстрелил и огляделся. Вокруг стояли ряды хмурых, взбудораженных мужиков. На усыпанном цветами холме, ничком, лежала старая Коршуниха. Там же с убитыми горем лицами неподвижно сидело еще несколько баб и мужиков. Федосья Ржахова обнимала за шею плакавшего Климку и показывала рукой на труп Курдюкова. Она что-то говорила мальчику. Багульников расслышал только: ‘И за дедушку’…
На поляне заново выравнивался партизанский отряд: Поблескивало в лучах солнца оружие. Походным порядком выстраивалась батарея.
Горело вверху голубое небо, и как ни в чем не бывало в кустах уже снова пели птицы…
1925—1939

ПРИМЕЧАНИЯ

С 1922 года, поселившись в Москве, С. С. Шилов весь отдается творческой работе. Замыслов у него много. Ему хочется рассказать читателю о том, какой была старая, дооктябрьская сибирская деревня, какими путями пришла она к революции. Ему. хочется поведать молодежи о трудной жизни профессионалов-революционеров — о тюрьмах, ссылках, скитаниях по чужим странам, и о баррикадных боях, выковавших железную ленинскую гвардию. И особенно волнуют Шилова темы только-только отшумевшей гражданской войны — писатель пытается в ряде произведений художественно обобщить драматические эпизоды борьбы партизанских, армий Приамурья и Забайкалья с белогвардейщиной и интервентами.
В середине двадцатых годов С. Шилов написал партизанские повести ‘Возмездие’ (‘Урок’) и ‘Дебри’ (‘Окровавленный серп’). Эти повести были опубликованы в тогдашней периодике, вышли вскоре и отдельными изданиями.
Но писатель не удовлетворился написанным. Он поставил перед собой задачу дать более полную и всестороннюю картину положения в амурской деревне тех дней, глубже показать боевой таежный быт и душевную жизнь дальневосточных партизан в канун знаменитого съезда трудящихся Амурской области в с. Ромны.
Шилов начинает работу над ‘Таежной былью’, стремясь в новом произведении объединить исторические мотивы, сюжетные линии, психологические характеристики обеих предыдущих: повестей. На протяжении многих лет писатель идет от варианта к варианту, исключая отдельные эпизоды, вводя новые сцены, жертвуя второстепенными подробностями ради главной, магистральной темы повести. Эта работа, в общем, была плодотворной, и в 1939 году ‘Таежная быль’ выпускается в новой редакции Государственным военным издательством.
В повести шире, чем в предшествующих вариантах, освещен боевой опыт самого Шилова. В биографию и характер главного героя — партизанского командира Максима Багульникова — привнесено автором немало автобиографического. Выведенный в повести образ Дубровского — редактора газеты ‘Зов тайги’ — перекликается с образом боевого товарища Шилова Бориса Добровенского, организатора и редактора боевого органа партизанской газеты ‘Красный клич’ (он умер в тайге от тифа накануне восстановления власти Советов в Благовещенске).
Надо заметить, что в новой повести, по сравнению с предыдущими вариантами, были и некоторые утраты, в ряде случаев писатель двумя-тремя мазками ‘покрыл’ очень удавшиеся ему ранее места. Например, чудесно выписанный образ обманутого белыми Коршуновского мужика Саввы Голяшкина вдруг превратился в слащаво-тривиальный, чуждый шиловскому перу образ ротмистра Поспелова.
Сопоставив все варианты ‘Возмездия’, ‘Дебрей’, ‘Окровавленного серпа’ и ‘Таежной были’ (а в архиве писателя этих вариантов накопилось немало!), мы позволили себе в процессе редактирования восстановить все, что, на наш взгляд, действительно присуще шиловской манере, духу шиловского творчества, поступившись тем, что было внесено автором случайно, в спешке.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека