Шилов С. С. Месть Сухой протоки (рассказы и повести).
Благовещенск, Амурское отд. Хабаровского кн. изд., 1960
ТАЕЖНАЯ БЫЛЬ
НА СТАНЕ
Штаб областной партизанской армии уже вторые сутки стоял в Маркеловой пади. Сюда он скрытно перебрался из Оленьей трущобы, где пробыл в бездействии все последнее время. Густой лес окружал его со всех сторон. Горная речка, топкая в этом месте, делала здесь широкую дугу. Штаб был хорошо замаскирован. В центре становища — большой, крытый свежей пахучей берестой шалаш. Над входом в шалаш развевался красный флаг с нашитыми на нем белыми буквами: ‘За Советы!’
Вокруг штаба — такие же шалаши, в них не меньше сотни партизан — охрана и связь. Немного поодаль — костры отряда Созонта. Члены штаба все были в разъезде — вели подготовку нелегального областного съезда, и только завтра должны были съехаться сюда. Партизанская армия была накануне решительных операций, Максим Багульников, руководитель армии, мечтал о всеобщем восстании.
Но прежде штабу нужно было распутать много важных вопросов.
Было еще светло, и шалаши шумели.
Партизаны толпились около костров — кто курил, кто возился с седлом или винтовкой, кое-кто, плача от дыма и напряжения, читал. Любители пекли в золе картошку, поджаривали грибы.
У одного из шалашей люди сгрудились возле краснобая Антипа. А сам он — кривой, с козлиной бородкой, на диво нескладный — сидел на чурке у костра и, лениво помешивая суковатой палкой дрова, по выражению партизан, ‘молол’ всякую всячину.
— Вот же брешет… Боже мой! — искренне поражались партизаны.
— Ох и бесстыжий человек! Даже пречистую деву… матерь-то божжа! Хо-хо-хо… Антипа, чирей тебе на язык, да нешто она это позволит?
— А ты думаешь, на небесах-то… Да и от себя я, што ли, взял? Это же мне один праведный покойник рассказывал, когда он, значит, намедни на землю спущался.
— Батюшки-светы! Ну и ботало осиновое…
— Вот умрет, кривой камбал, горя хватит!
Когда фантазия Антипа иссякла и он смолк, партизаны потянулись к шалашу Созонта. Оттуда неслись отчаянные всхлипывания гармошки, дикое гиканье и топот.
Здесь царил Пашка Рекрут. Изогнувшись над осипшей гармошкой, он гнал во все меха плясовую, а Сохатый, огромный детина, прыгал перед ярким костром. Его партнером был маленький сухопарый Гошка, который бесенком носился перед великаном.
Вокруг подпевали, подсвистывали и хлопали в ладоши. Со всех сторон подзадоривали мальчишку:
— А ну, теперь за Моисея, а ну за Микулая-угодника… За чудотворца-то покрепче! Присядкой, присядкой… Ха-ха-ха! Ай да Гошка, чертова блошка!
— Сохатый! Месяц, черт, не зацепи своим хоботом!
Ей-бог, братва, без свету останемся…
Сохатый прыгнул через костер и бревном повалился на стоптанную траву…
Уморившийся Рекрут разом оборвал развеселую ‘Матаню’, и тогда вдруг слышно стало песню, которая неслась с другого конца стана:
Ревела буря, дождь шумел,
Во мраке молнии сверкали…
Враз сделалось тихо. Партизаны сидели у костра задумчивые, хмурые, точно и не они только что ржали, как кони, на всю поляну.
…И беспрерывно гром гремел,
И ветры в дебрях бушевали…
Тайга черною косматою ратью окружала долину и жила своей жизнью. Сейчас она чуть слышно, но ровно и тягостно шумела. Вскрикивали испуганные птицы. По небу плелась бледная, казалось, усталая луна.
— На поверку! — прервал песню громкий голос дежурного.
Партизаны выстроились в две шеренги, и горластый дежурный стал выкрикивать по списку фамилии повстанцев.
На вечерней поверке все оказались налицо…
— Шапки долой!
Партизаны запели ‘Интернационал’:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Гулкое эхо перекатывало по необъятным таежным просторам вдохновенные слова:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов…
Могучим басом бороздил тьму Артем Сохатый. Отчаянно фальшивил старый Антип. Старательно выводя слова и вытягивая шею, как гусь, пел весь изрубленный шашками Турка. Маленький ушастый Гошка, стоя рядом с Багульниковым, вплетал в торжественный гимн звонкий детский голос:
Мы наш, мы новый мир построим…
Когда смолкли человеческие голоса, тайга долго еще дыбила мощные звуки.
— По ша-ла-шам! Ка-ра-улы на сме-ну!
— Ам… ену, — тотчас же перевела тайга команду на свой язык.
— Ен… у! — сурово отозвались дальние сопки.
Круглая луна снова вынырнула из-под придавившей ее тучи.
‘Легкий теплый ветер побежал по верхушкам, точно передавая в шепоте листвы свои лесные пароли на предстоящую глухую ночь.
Тайга чутко насторожилась, и каждый звук — писк крохотного зверька, треск тоненькой веточки, плеск журчавшей под курганом речки — стал четко слышен в дремоте ночи.
Сохатый втиснулся в шалаш и встал у входа. Подав великану сплошь залитый сургучом конверт, Максим Багульников сказал тихо, но внушительно:
— Тайгой. Через подставы. В отряд Деда. Отвечаешь головой. Выедешь на рассвете… Все понятно?
— Есть, товарищ Багульников! — весело гукнул Сохатый.
Не кому-нибудь, а ему, Сохатому, доверили такое поручение!
БЕРЕСТЯНОЙ ШТАБ
Багульников сидел на обрубке дерева перед круглым, как стол, спиленным пнем и что-то писал.
Было тихо. Только потрескивала одинокая свеча да бодро поскрипывало перо.
Сразу у входа в шалаш на широком чурбане стояла пишущая машинка, а по углам валялись снятые с железнодорожных станций фонопоры, круги телеграфной проволоки, разряженные бомбы. По берестяным стенам — большевистские лозунги, отпечатанные крупным шрифтом в собственной типографии. А над взлохмаченной головой Максима, рядом с картой области, висел небольшой, вырезанный из газеты портрет Ленина.
Адъютант Багульникова, Егор Ермаков, бравый, черноглазый партизан, увешанный оружием, с двумя патронными лентами через грудь, сидел сбоку ‘стола’, лицом к выходу, и, раскуривая трубку за трубкой, отражал яростные атаки комаров — они целыми полчищами врывались в шалаш из черноты лесной ночи.
— Ну, вот и все, — сказал Багульников, бросая перо. — Воззвание к братьям-казакам готово. Ударил, кажется, в точку! Пожалуй, крепко придется призадуматься лампасникам!
— А я бы на твоем месте, чем гнуть спину над бумагой, прошелся бы разочек рейдом по всем станицам, — ероша волосы, заявил Егор.
Раскуривая очередную трубку, он посмотрел, какое впечатление произвели его слова на Багульникова, и проворчал:
— А то тянут… квасят тридцать тысяч партизан… ни жару, ни пару…
Багульников не ответил. Он думал о чем-то своем. А через минуту снова склонился над бумагой.
Егор, пожав плечами, пустил из своей знаменитой щитковой трубки такой дьявольский клуб дыма, что даже зачихал сам, а комары в панике рванулись за дверь.
— Ни жару ему, ни пару! Рейды подавай! — неожиданно заговорил Максим. — Мы и так не спим. Загляни-ка в сводки: нет дня, чтобы в десятке пунктов не происходили если не настоящие бои, то стычки… Но основное сейчас, дорогой товарищ, не в этом…
— А в чем же? — заволновался Егор. — По-моему, уничтожение живой силы противника… хм… овладение центрами… хм… концентрированный удар… хм…
Багульников посмотрел на него долгим, немигающим взглядом и сказал:
— Города не уйдут, дорогой товарищ! — и вдруг — проникновенно-ласково: — Подожди, Егорушка, скоро вся область будет наша!
Максим замолчал, перечитывая про себя воззвание к казакам. Лицо его стало сосредоточенным. Лоб прорезали две глубокие борозды.
…А тайга жила своей жизнью. Луна стояла уже высоко и мягким серебряным светом заливала великое лесное море. По-прежнему дул легкий ветерок, и косматые деревья шумели смутно и тревожно.
— Так, говоришь, города? — отложив, наконец, бумагу, стал закуривать трубку Багульников. — Великолепно! Скоро будут тебе города… Ну, а пока, Егор-святогор, вот что… Завтра возьмешь пяток молодцов, поедешь на Капустинский земский пункт и оттуда, так сказать, привезешь доктора.
Егор вылупил глаза:
— Это как так?.. Украсть… доктора?!
— Все-таки понял, товарищ Ермаков. Украсть и привезти сюда. Или ты не знаешь, какая у нас нехватка во врачах? В нашем лазарете даже Фомке-коновалу приходится работать хирургическим ножом. Ведь это же прямой разбой!
Егор хотел сказать что-то, но только крякнул и, видимо, примирился с ошеломившим его вначале заданием.
В шалаш в это время вошел Андрей Дубровский, редактор таежног! газеты ‘Зов тайги’.
Багульников в ответ на приветствие мотнул головой:
— Ну, как там у тебя с номером, Андрей?
— Газета будет в срок, — веселым тенорком заговорил Дубровский, шлепнувшись на стул-обрубок. — Вот только Васька, подлец, все ругается…
— Что за Васька-подлец? — удивился Багульников.
— Да мой обер-крутила.
— Батюшки… Это еще что за сан такой?
— Печатать, вишь, тяжело ему. За твою, говорит, вонючку все руки повыломал.
— За какую такую ‘вонючку’? — все больше и больше недоумевал Максим.
— Да за махорку! Я, видишь, чтобы развить в парне энергию, отдаю ему свою осьмушку — недельную порцию, так он, черт, жадюга, считает что… мало! Ну а я ведь не табачная фабрика.
— Почему ты не подкинешь ему помощников? В самом деле, адская у него работа.
26
— Какое! Да он и на порог к себе никого не пустит. Боится, видишь ли, что ‘необразованная шпана’ поломает машину… Кстати, Максим, станочек надо бы отремонтировать: скрипит последнее время, как сорок тысяч чингисхановских арб. Шрифт тоже побился. А хуже всего — не хватает заглавной Л, а ты знаешь, в каком ходу у нас эта буква…
Багульников взглянул на газетный портрет рядом с картой области, улыбнулся. Он вспомнил, с каким трудом создавалась их таежная типография.
— Шрифты я заказал с Зыряновым. Ребята, бог даст, надергают по типографиям еще, — сказал он таким тоном, как будто речь шла о гвоздях.
Кругом было по-прежнему тихо. Только где-то далеко-далеко трубил тоскующий гуран {Дикий козел.}.
Ближайшие караулы черными привидениями маячили на опушке поляны.
Комары продолжали свои атаки на освещенный партизанский штаб. Внизу, под корой шалаша, ворочалось какое-то живое существо.
— Не змея? — приподнимаясь, тревожно спросил Дубровский. — Больше смерти боюсь змей!
— Нет… Зверушка малый…
Багульников пнул в стенку ногой. Кто-то тоненько пискнул, и возня прекратилась.
Порывшись в бумагах, Багульников отыскал воззвание к казакам и передал его Дубровскому.
— Давай-ка в очередной номер, а передовую я к утру… Да убери ты, пожалуйста, подальше своего слюнявого поэта! — с сердцем сказал Максим — он вспомнил пустенькое стихотворение в последнем номере ‘Зова тайги’. — Сирень, товарищ, хороша в свое время… Пусть-ка лучше за беляков берется! Ну, а пока все, иди спи, Дубровский. И ты, Егор-святогор, иди… и не забудь, браток, заняться завтра медициной!
Дубровский и Ермаков пошли к выходу.
— Андрей, подожди, — спохватился Багульников, быстро перебирая бумаги. — Захвати-ка вот еще статью о грязноозерском кулацком съезде… Ух, расчистил же я сволоту! — похвастался он, широко улыбаясь и передавая Дубровскому статью. — И все мутят эти — эсеришки да меньшевики… А Шепелев-то, Шепелев-то…. Вот оказался прохвостина!
Оставшись один, Багульников снова взглянул на портрет, вырезанный из газеты.
Ильич ободряюще смотрел на него со стенки убогого шалаша.
Багульников взялся за передовую.
Яркие лозунги на стенах уносили думы Максима в будущее, о котором он мечтал, сидя в царских тюрьмах, бедствуя в эмиграции…
— Ну, теперь можно и того — чуток вздремнуть…— пробормотал Максим, и, зевая, стал складывать бумаги. ‘Завтра съедутся ребята… — подумал он. — Прежде всего, нужно как следует наладить партийную работу… Надо организовать съезд трудящихся… Областной съезд — во что бы то ни стало. А уж тогда…’
— Связь из города! — доложил дежурный по караулам, неожиданно появившись в дверях.
Дремоты как не бывало!
В шалаш быстро вошел Гаврила Зырянов — крепыш низенького роста — начальник штабной разведки. Эю был человек храбрый и смышленный. Попыхивая коротенькой трубочкой, Зырянов вполголоса рассказывал — кратко, суховато, дельно, иногда лишь прорывались у него два-три острых словечка.
— Рабочие шевелятся. В пригородах и на предприятиях возникают боевые ячейки. В частях гарнизона работа продолжается. Казачий полк тоже усиленно обрабатывается. Население вконец замучилось. Все надежды на партизан, ждут как избавителей. Террор свирепствует вовсю: каждый день аресты, порки, расстрелы. Тюрьма переполнена, связь с нею имеется. Разгром подпольного комитета сказался здорово, но работа не остановилась. Есть ладные ребята. Но кой-кто, правда, забился за печку, как таракан. А хромтяк Скабрезников, говорят, дошел до того, что предлагает совсем прекратить вооруженную борьбу с белогвардейщиной и японцами…
— Черт знает что! — нахмурился Максим. — Я ведь считал его надежным, твердокаменным…
— Э, Максим, что ты! Этот просто умеет, где выгодно и не опасно, выпятиться. А глянь ему в нутро — это пустельга, болтун, да к тому ж трус и шкура… Он, извиняюсь, даже в сортир один не ходит!
— Ну-ну, — слегка усмехнулся Багульников, — это ты прибрехнул! Давай, Гаврюшка, что там еще у тебя…
Зырянов, подумав, серьезно сказал:
— Вот, значит, дело какое: подпольщики и семьи партизан, просят прислать охранные грамоты… чтоб от штаба.
— Это зачем? — подняв голову, вновь усмехнулся Багульников. — Чтобы белые и японцы, что ли, их не тронули? Ох, до чего ж хитрые ребята!
— Нет, Максим… На случай взятия нами города… Там все уверены, что мы скоро приступим к большим делам…
— Может быть, может быть, — рассеянно пробормотал Максим. — Да ведь это же наша цель! Конечно… Иначе зачем же было бороться, создавать отряды? Ладно, пошлем им грамоты… И денег пошлем!.. А может быть и натурой что-нибудь… Ну, иди, Гаврюша, спать… Устал ты…
Багульников сидел под старой сосной, в нескольких шагах от штаба.
Луна скрылась за тучей. Вокруг было темно. Дул ветерок, тайга глухо шумела.
До пего долетали голоса.
— Если ты, чубук, еще раз закуришь на посту, —сердито внушал кому-то дежурный, — вот тебе слово: угодишь к ‘трем соснам’…
Часовой тихонько оправдывался.
А Багульников и слушал и не слушал их. Сидя под старой сосной, думал он о своем: ему вспомнилась старая родная избушка на берегу многоводной реки. Жалкая и гнилая избушка, со слепыми окнами, занесенными снаружи снегом, а изнутри покрытыми толстым льдом… Куда детишек — босых, ободранных, со вздувшимися от разной дряни животами.
Багульников откинулся на шершавую кору старой сооны и крепко закрыл глаза. В ушах звенит. Веки отяжелели…
…И вдруг загорелось над ним другое небо. Далекое, Прекрасное. Но чужое.
Просторное казино в Старой Женеве. На трибуне небольшого роста человек с энергичными чертами лица, высоким выпуклым лбом.
Сотни революционеров-эмигрантов слушают его, затаив дыхание.
Ленин!
Заложив большой палец левой руки за борт пиджака и наклонясь к аудитории, он говорит страстно и убежденно — говорит о страданиях бедняков, о жестокости эксплуататоров. Он зовет товарищей к борьбе за свободу, за счастье трудящихся.
Максиму хотелось тогда подойти к нему, обнять, поклясться в чем-то очень важном, поклясться на всю жизнь…
— В ружье! — в ту же минуту закричал Багульников и выстрелил из нагана.
Через мгновение привыкшие ко всему партизаны уже стояли на, местах, и, щелкая затворами, напряженно ожидали команды.
Тишина сомкнулась снова, зловещая и тягостная. Только слышно было шумное дыхание взбудораженных людей да тяжело и больно колотились сердца.
— Кто крикнул ‘японцы’? — налетел на выстроившихся партизан запыхавшийся дежурный, поверявший дальние караулы. — Кто, сукин сын, поднял тревогу?! Товарищ начальник, в стане все благополучно! — отрапортовал он, разглядев Багульникова. — Ложная тревога… А провокатора я сейчас выволоку… Кто? Выходи, гад!
— Да это вот Турка все, леший безрогий, — добродушно ткнул волосатым кулачищем Сохатый в бок недоуменно вертевшегося соседа. — Над самым ухом заорал опять сатанюга!
— Дык это же я со сна,— кое-как поняв в чем дело, выкатился из рядов испуганный Турка. — Потому как помстилось, товарищ Багульников! Это — як сидел я в речке, у камышах, по горло… Як хату воны, клятые, пожигалы… ще батько колы…
Пустив несколько клубов дыма поверх головы Турка, Максим горько усмехнулся и сказал несвойственным ему тоном, задыхаясь, с большими остановками и как-то непонятно:
— Ну, что с тобой делать… старайся!.. Как-нибудь… всем вам надо стараться… ничего… продышим… Расходись, братцы. Ничего!
— Со сна я, товарищ Багульников! — все еще горячо оправдывался Турка. — Ай нарошно? Со сна я!
— Не сосна ты, а бревно! — съязвил кривой Антип, на четвереньках заползая в шалаш.
Довольные счастливым исходом тревоги, партизаны добродушно гоготали и разбредались по шалашам.
ТАЙГА-МАТУШКА
На рассвете, положив пакет Багульникова в сумочку, надетую через плечо, Сохатый выехал на своей Рыжке со стана.
Провалившись на версту в тайгу, он сделал небольшую остановку и, подтянув подпруги, огляделся.
Тоскливо сделалось на душе. А вдруг — неровен час — собьешься с тропинки, скружишь? ‘Тогда что, Артем Иваныч? — задал он самому себе вопрос. — Эге, пропали вы тогда, товарищ, Сохатый, как муха!’
Действительно, заблудившись в тайге, можно по ней ехать и неделю, и две, и месяц — и не встретить ни одного человека.
— Ну, Рыжка, — сказал он вслух, — давай, дружище, глядеть в оба. Знаешь, что вечером сказал Багульников? То-то же, брат! С Максимом щутки плохие… Ты не смотри, что он с виду такой — тихий… Эге!
Поехал дальше. Тропинка разбаловалась: то бросится направо и положит поперек гнилое дерево, то, круто повернув влево, заставит прыгать Рыжку через яму, а то озорно убежит назад и наделает петель вокруг трясины или заведет порой в такое место, где пригибает голову не только Сохатый, но и Рыжка. Больно исхлещет обоих ветками, исколет сучьями и вновь бежит сказочной поляной, набросав под ноги невиданных цветов, насыпав на пути брусники и голубицы. И вдруг, через какие-нибудь полсотни метров, неожиданно заносит над их головами скалу, при взгляде на которую екает сердце и валится на землю шапка.
Давненько уже едет Сохатый. Зорко разглядывает местность. Рыжка прядет ушами и опасливо косится по сторонам: на сырой глинистой тропинке — свежий помет медведя.
‘Неровен час’, — думает Сохатый, быстро ощупывает оружие и крепче прижимает к седлу колени. Вспоминает слова деда Маркела: ‘В тайге, милок, бойся каждого дерева’.
Багровое солнце низко повисло над лесом. Белки во множестве путаются в ветвях. Косачи то и дело срываются с деревьев.
С запада надвигается черная туча, и ветер забуранил вверху. Заныли тоскливо сосны, застонали ели — тайга запела свою дикую песню.
Зачиркали молнии, и загромыхало небо. Стал накрапывать дождь. Сохатый заторопил коня, чтобы добраться скорей до первой подставы, которая была уже недалеко.
На повороте он неожиданно увидел верхового.
— Стой! Кто едет? — закричал Сохатый, сорвав с плеча винтовку. — Пароль? Сто-ой!
Незнакомец, круто повернув коня, быстро погнал обратно.
Вовсю хлестал дождь. Рвался над головой гром. Вились в клубящихся тучах молнии. Но Сохатый уже ничего не замечал. Гнал коня вслед неизвестному.
На секунду среди деревьев он еще раз увидел всадника и кинулся ему наперерез, но, ударившись на всем скаку лбом о толстый сук, вылетел из седла и колодой повалился на землю…
…Тайга бушевала. Трещали и валились старые деревья. Березки сгибались до самой земли. Гром, казалось, раскалывал и небо, и землю.
Сохатый, мокрый до нитки, поехал обратно — на тропинку. Через полчаса остановился в недоумении: тропинки не было.
— Что за диковина? — пробормотал он, слезая с лошади. — Тут должна быть…
Наклонившись к самой земле, он повел коня в поводу. Долго шел так, спотыкаясь о валежник, проваливаясь во мху, оступаясь в наполненные водой ямы. Ветки больно хлестали по лицу.
Повернув направо, на полянку, обрадовался:
— Вот она где, милая! Ух, напужала, шельмочка… Тпрру, Рыжка. Чего ты? Потрухиваешь? Ничего, не пропадем! Шалишь, чтобы мы с тобой… дудки!
Отъехав на сотню шагов, он остановился, пораженный: тропинка неожиданно оборвалась, нырнув в какую-то речку. Покрытые саженным камышом берега были так круты и топки, что немыслимо было ехать дальше. Речка бурлила и пенилась.
Внезапно перед самыми глазами сверкнула молния, бешено ударил гром — и толстая сосна рядом чертовым факелом метнулась в густую ночь.
Рыжка взмыла на дыбы. Сохатый, оглушенный и перепуганный, потянул лошадь за собой — подальше от проклятого берега. Но когда он через час остановился, мороз пошел по коже: перед ним бурлила та же речка. Он стоял на том же месте…
— Нечистый балует… Свят, свят, свят!..
Глаза слипались от усталости. Кое-как, подведя коня к пню, он взобрался на седло. Ехал шагом, отводя руками ветки. Неожиданно Рыжка споткнулась, упала на колени — и Сохатый нырнул через ее голову в какую-то яму.
В яме раздался отчаянный крик.
— Л-а-ай!.. Кто здесь?! — заревел Сохатый, нащупав рукой что-то живое, мокрое и липкое. — Кто тут?!
— Я… я!.. — чуть слышно не то говорил, не то подвывал кто-то в черной пустой тьме. — Я… я… я!..
— Кто ты? — стучал зубами суеверный Сохатый.
— Я… я… который… в которого ты…
— Ну, хоть человек! — обрадовался Сохатый и крикнул: — Ты… ты… как сюда попал?
— Про-провалился… как потому… охотницка ловушка…
Тяжело дыша, Сохатый собирался с мыслями.
Яма была очень глубокой. Они стояли по колено в воде. Вверху виднелся клочок неба.
Рыжка, запутавшись в поводьях, громко ржала возле самой дыры. Из чащобы ей отзывалась другая лошадь.
Было уже далеко за полночь.
Сохатый тер лоб и не знал, что делать. Прикинул на взгляд высоту — руки не достают до края ямы больше чем на два аршина.
— Вот так арбуз… Понимаешь — какая плешь?
— Нет, не вылезти! — слабым голосом отозвался тот, другой. — Я всяко пробовал… Нет, тут нам и кончина…
— Не ври-и, дура! — встрепенулся Сохатый. — Вот подожди, утро скоро — что-нибудь придумаем… Закаркала ворона!
— Дай-то бог…
— ‘Бог, бог’, — передразнил Сохатый, постепенно приходя в себя. — Бога, дурень, нашел! Смотреть надо было глазами… Беляк?
— Бе… елый!
— Ну-ка эту штучку гони сюда, — сказал Сохатый, коснувшись кобуры на боку белого. — И винт тебе, любезный, ни к чему… Как тебя кличут?
— Савка Голяшкин. Коршуновской станицы.
— Коршуновский? А ты пошто же, падла, с офицерней-то снюхался?.. Ну, все? Больше ничего нет? Ладно… И тебе не стыдно, что супротив своих, трудящих, вооружился?
— Потому как мобилизовали, — лепетал Савка, оправдываясь. — Опять же — семейство. Пожигают они все! На пепел как есть в случае… с корнем, дьяволы, унистожают!
— А почему мы воюем! Не боимся же?.. ‘Унистожают!..’ Говорить-то еще не умеешь, а туда же — с оружьем… Изничтожают, а не ‘унистожают’, деревня!
Светало. Враги уже могли рассмотреть друг друга.
— Ах ты, гнида! — с презрением сказал Сохатый.— Да я тебя плевком сворочу, буде харкну старательно. Ну, а ежели этой вот крынкой двину? — поднес он к носу Савки здоровенный кулачище. — Понюхай, чем пахнет? Дикалопом? У-у, мразь усатая!
Савка со страхом смотрел на великана.
— Не по своей, то исть, вине,— бормотал он сдавленным голосом. — Сам рад бы не знай куда от их… Думаешь — большая радость?.. Да штоб они сдохли, проклятые!
— Так ты… хм… постой… Таким случаем, вот что, Савка,— над чем-то туго раздумывая, сказал Сохатый. — Хм… Таким случаем переходи к нам, едрена бабушка, а? И целый будешь, и винт отдам, и на совести, главное, полегчает… Верно, переходи, Голяшкин? — хлопнул он по плечу Савку.
— А как же семейство? Убьют ведь…—Савка поморщился, схватившись за плечо… — Колчаковцы аль японцы… Убьют!
— А кто узнает, что ты перешел?.. Да мы же вот воюем! Вон как чешем твоих колчаков и япошек…
— А ваши меня… устукают…
— Добровольца-то?
— Только ежели по-божески… Я бы даже с радостью…
— Тьфу!.. Раз Артемка Сохатый говорит… Душой кривить перед тобой, обормотом, буду?!
— Только все это ни к чему теперь! — тоскливо вздохнул Савка и жалобно посмотрел на Сохатого. — Я всяко перепробовал… Не иначе — старательский шурф… Не вылезем… нет, тут обоим нам и крышка… Отвоевались!
— Да погоди ты умирать раньше смерти! — обозлился Сохатый.
Он вытянул руки, присел на корточки и прыгнул вверх, но сразу же полетел обратно, окатив Савку грязью.
Попробовал прыгнуть еще раз — сапоги, как гири, опять потянули его книзу, а руки шлепались о мокрую липкую стену, далеко не доставая до верху.
— Нет,— закрыл глаза Савка. — Пропали…
Сохатый сердито стащил с себя сапоги и вышвырнул их из ямы. Он долго еще прыгал босой без всякого толку.
И, злясь все больше и больше, повыбросал из ямы все оружие — свое и Савкино.
— Вот черт… А ну, поддержи меня за ногу. Я, может, вылезу, а потом тебя, таракана, вытащу…
Сохатый согнул ногу в колене, а Савка взялся за нее обеими руками.
Продержавшись с полминуты, он сорвался, чуть не подмяв под себя Савку.
— О, штоб тебя…
— Так что чижолый шибко,— бурчал Савка, отирая плывшую по лицу грязь. — Никак пудов на шесть… Как же мне… чижолый шибко…
Сохатый подумал и зыркнул глазами на Савку:
— Ставай, дьявол, вот сюда… Лезь, я тебя выпихну, а потом подашь мне жердину либо что… Не сидеть же нам тут всю жизнь, на самом-то деле!
Великан схватил Савку, как щенка, и поднял его над головой.
— Пропал бы ты тут, ей-богу, Савка, без меня! — смеялся он, пока тот карабкался наверх. — Никогда бы тебе не выбраться из этой ловушки… Так бы и сидел тут, едрена бабушка, как мышь в лохани, до второго пришествия! Ну-ну, хватайся, хватайся! Во-от! Живем, дура белоглазая! ‘Не вы-вылезем!’ Чубук!
Уже взошло солнце. Лес сверкал после вчерашней грозы.
Ярко горели хорошо промытые небеса. Радовалась, пела, свистела и жужжала тайга. Только поваленные кое-где деревья да размытые местами канавы с нанесенным с гор мусором говорили о ночном разбое грозы.
Выбравшись наверх, Савка огляделся.
Его конь и Рыжка, запутавшись, стояли недалеко от ямы и жадно обгладывали ветки ближайших кустов. Около самой ямы, зацепившись за сук, висела какая-то сумочка…
— Ну, что же ты, Савка? — заревел из ямы Сохатый. — Бросай, што ли, жердину! Скорей, черт, поворачивайся! Успеешь еще наглядеться… Живем теперь, едрена курица!
Савка, сведя локти и сжав ладонями щеки, согнувшись, стоял неподвижно, как истукан.
— Савка, ты что же там, сукин сын! — заволновался Сохатый.
Вдруг он выпрямился, торопливо нацепил на себя оружие — свое и Сохатого, схватил сумочку, поймал на бегу за повод Рыжку, трясущимися руками распутал своего коня и, прыгнув в седло, исчез в чаще.