»Та, кто всех прелестней», Амфитеатров Александр Валентинович, Год: 1932

Время на прочтение: 7 минут(ы)

А. В. Амфитеатров

‘Та, кто всех прелестней’
(О В.
И. Фирсановой)

Когда старика больно ущемляет сознание своей старости? Я против обессиливающих внушений стариковства барахтаюсь довольно бодро, но, хочешь не хочешь, грусть подкрадывается всякий раз, когда я слышу, что из мира невозвратно ушло что-нибудь сильное и красивое, ведомое мне в ранней молодости. Ухнул, значит, в вечности ценный кусок ее — и больше ему никогда уже не быть: разве в каком-нибудь новом существовании лет этак через тысячу, как бывает в романах Крыжановской. Да и то, ведь:
Но в новом мире друг друга они не узнали.
Именно вот такою грустью по невозвратном обвеяла меня прочувствованная некрологическая заметка А.А. Плещеева о Вере Ивановне Фирсановой. Так и шепнула: ‘Ну, вот, брат, вымирает вконец твоя старая Москва, самое красивое ее создание, которое ты помнишь, положили в сырую землю!’
Я не близко знал Веру Ивановну, но она, того не подозревая, долго имела во мне постоянного наблюдателя ее интересной жизни и сыграла немалую роль в строении моих романов о былой московской ‘коммерческой аристократии’.
В лице Веры Ивановны я хороню одну из своих ‘героинь’. А именно — ‘графиню Лариссу Дмитриевну Оберталь, урожденную купеческую дочь Карасикову’, многодействующее лицо ‘Девятидесятников’, ‘Заката старого века’, ‘Дрогнувшей ночи’, ‘Вчерашних предков’ и ‘Княгини Насти’. Конечно, графиня Оберталь — не портрет Веры Ивановны, но не стану скрывать, что именно ее красота, ее брак с Ганецким, ее фантастический образ жизни, ее чудесная сложность — смесь старомосковского, даже замоскворецкого, закала с парижским выпеком внушили мне эту фигуру. Не раз случалось мне слыхать от москвичей — от кого с одобрением, от кого с упреком:
— Эка вы как нашу Фирсаниху расписали!
До чего была хороша эта женщина! ‘Даже плакать хочется!’ — как однажды выразился покойный Б.Б. Корсов о другой, впрочем, тогдашней красавице, петербургской балерине М.М. Петипа.
Надо отдать справедливость московской коммерческой аристократии: богата была она красивыми женщинами. Бывало, на оперной премьере в Большом театре, водя биноклем от ложи к ложе бенуара и бельэтажа, было на кого взглянуть. Гирляндою опоясывали зал — одна другой лучше — В.А. Хлудова с сестрой Н.Я. Максимовой, Т.Г. Прохорова с сестрой А.Г. Тимашевой-Беринг, Н.М. Мазурина-Брандукова, М.А. Демидова (Плевако), З.Г. Морозова, М.К. Морозова, В.А. Морозова, сестры А.Н. и Л.Н. Ланины, три сестры Летковы, три сестры Кортневы (последние две фамилии, впрочем, дворянские) и т.д., и т.д. Но В.И. Фирсанова в гирлянде этой оставалась все-таки воистину ‘той, кто всех прелестней’. Вот портрет, внушенный ею, графини Оберталь в ремарке к ‘Княгине Насте’:
‘Женщина, на вид лет 26, в действительности значительно старше. Редкой красоты. Янтарный оттенок в цвете лица и сверкающие очи. Одета темно и скромно, с тем изяществом, которое сразу говорит знатоку о безумной дороговизне парижского туалета. Любит найти себе светлый фон. Стоя у белой колонны, выше толпы (NB. Так я впервые видел ее в московском Дворянском собрании, — это там было ее любимое место и поза), она напоминает ‘Демона’ Зичи. Только три украшения: бриллиантовые серьги-росинки (без оправы) и такая же брошь-солитер — три яркие точки, которые как-то неотъемлемо, органически дополняют южную красоту графини и делают ее приметною издали’.
Это — точные ‘паспортные приметы’ В.И. Фирсановой в последних 80-х, в первых 90-х годах прошлого века. Одни хвалили: ‘Ох, жгучая она цыганка!’ Другие: ‘Мурильовская Мадонна!’ А все вообще: ‘Пагуба для сердец молодецких!..’ Да! ‘Я же той, кто всех прелестней, жизнь и кровь свою отдам!’
И кружила же она их! Долго забавляла Москву капризными похождениями своего вольнолюбивого девичества. Много сплетен о ней плыло, но и трагикомической правды тоже было достаточно. Сама себя аттестовала:
— Я савраска без узды!
Ее звали вечною невестою, потому что — за кого только она не собиралась замуж и — не выходила. Влюбится — и всем назавтра рекомендует: мой жених. Но глядь, недели две спустя, она, томная и прекрасная, уже гуляет на очередной среде Дворянского клуба под руку с другим героем:
— Мой жених.
— Очень приятно, поздравляю. Но, кажется…
— Ах, вы о том мерзавце? Я его прогнала. Он к моим деньгам подбирался. Свинья. И, понимаете, вдруг в самую решительную минуту я узнаю, что он совсем не барон, но какой-то там выкрест!
И все это — чудесным московским говором: всеми гласными поет, — воплощенная мелодия из ‘Хованщины’! Вообще, вот бы кем гримироваться артисткам, поющим и играющим Марфу, раскольницу и гадалку. По-моему, не ‘цыганка’ и не ‘Мурильовская Мадонна’, а было в ней — недаром староверческого корня! — нечто от ‘Хлыстовской Богородицы’: такими глазами-алмазами чаровала и палила поди свою влюбленную секту Катерина Филипповна Татаринова. Влекущему магнетизму ‘святогрешной’ фирсановской красоты покорялись не только мужчины, но и женщины. Да какие! Юницы и молодицы нашего материалистического поколения — последние нигилистки, позитивистки, отрицательницы эстетики. Однако, так и бегали по театральным и концертным залам, хвостами, — ‘полюбоваться на Фирсанову’. Знал фанатичек ее ‘культа’, творимого издали, — даже с нею незнакомых.
Женихов было много, мужа — ни одного. Некоторому бодрому гусару — гласит смешная легенда — удалось было Веру Ивановну даже в церковь привезти и — только бы вести ее за руку к аналою, как вдруг она фыркнула:
— Фу, какой у вас глупый нос… Вы, должно быть, пьяница… Ни за что! ни за что!
Повернулась, вышла из церкви, села в карету — и была такова. Опамятовавшись от остолбенения, отчаянный жених бросился было к ней на дом. Но слышит от швейцара:
— Барышня сейчас мимо проехали в карете, велели вам кланяться и сказать, что уезжает в Крым, а оттуда за границу.
Когда после чуть не пятнадцатилетнего буйства на незамужнем положении Вера Ивановна вышла наконец замуж за офицера Ганецкого, ходили по Москве слухи и творились легенды, только что не сверхъестественные. Одни уверяли, будто Ганецкий принудил красавицу венчаться чуть не под дулом револьвера. Другие, наоборот, спорили, что — нет, это не Ганецкий грозил револьвером, а ‘наша савраска без узды’, нарочно и хитро заманив его в свою подмосковную, предложила на выбор:
— Либо венчаемся, либо я вас при посредстве моих служащих пребольно высеку и всему свету о том рассказывать буду.
Ну, Ганецкий, конечно, выбрал женитьбу.
Разумеется, во всех подобных московских сказаниях не было ни слова правды. Слабая же тень ее состояла в том, что Вера Ивановна, уже в перезрелом для барышни возрасте, влюбилась в Ганецкого, а он не поспешил пасть к ее ногам с тою покорностью, к которой она была приучена своими бесчисленными поклонниками.
Вера Ивановна вовсе не была ни лермонтовскою Царицею Тамарою, ни тем паче Мессалиною, как расписывала ее старая сплетница ‘Москвишка’, но прожила она свою молодость не без смелых увлечений: женщиной, которая ни сама в цепи не дается, ни на мужчину цепей не накладывает. Преувеличения молвы раздувались главным образом усердием театральной среды. Вера Ивановна была страстною театралкою вообще (что отметил А.А. Плещеев), но смолоду она в особенности щедро покровительствовала великолепной московской оперетке Лентовского. Покровительство это молва толковала ее романтическими капризами. Некоторые из модных опереточных премьеров не стеснялись ее компрометировать хвастливыми намеками, похвалялись ее ценными подарками и т.д. Народец-то был аховый. Альфонсизм тогда в этой среде процветал махрово и откровенно. Спел же однажды спьяну знаменитый Саша Давыдов в пресловутой своей ‘Паре гнедых’ вместо стихов:
Были когда-то и вы рысаками
И кучеров вы имели лихих, —
циническую пародию:
Были когда-то и мы тенорами
На содержанье московских купчих.
Знаться с подобной компанией для богатой женщины значило наверное наживать себе дурную славу. Она и гналась за бедной Верой Ивановной по пятам. Я встречал в провинции таких якобы ‘амантов Фирсановой’, коих она и в глаза-то никогда не видывала. Правдою же было только то, что дом Веры Ивановны — Пречистенский ли дворец, Средниковская ли усадьба — всегда кишел актерщиной и полон был всяческим ‘каботинством’.
Но это повелось еще при матери ее, особе екатерининских нравов, кончившей свой бурный век смертью скоропостижной и двусмысленной. Дело было очень похоже на отравление с корыстною целью, и молодой вдовец и наследник по завещанию пресловутый красавец Иларион Соколов посидел-таки под замком по напрасному подозрению, прежде чем выяснилась его безвинность. Это очень сложная и мрачная история. Соколов в ней сам был жалкою жертвою — слепым орудием преступной шайки мошенников, достойной нынешних детективных романов.
Веселились на Пречистенке и в Средникове ярко и, по вихревому характеру хозяйки, даже бешено. Иоаким Тартаков рассказывал мне, что для него сущим мученьем были фирсановские катания на тройках: ‘Верочка любила сама править, и когда садилась на козлы, — катай-валяй! Головоломная скачка, лошади уже не бегут, а несут, седоки ни живы ни мертвы, — не знай, доедем, не знай, на первом хорошем ухабе шеи сломим… А она — она хохотала!’
Ганецкого холостым и военным я не знал. Должно быть, был великолепен, потому что и в штатском остался весьма ‘импозантным’. Странно, — лицом он несколько походил на Веру Ивановну. Вот и его паспортные приметы по ‘графу Оберталю’ из ‘Княгини Насти’: ‘Очень красивый, изящный, благовоспитанный, со следами гвардейской выправки. Похож на черкеса, одетого во фрак: янтарное лицо, жемчужные зубы, бархатные восточные глаза. Манеры ласковые, глядят кошечкой. Ручной хищник. Любит драгоценные камни и щеголяет ими’. Старались многие утверждать, будто он женился на Фирсановой только по расчету. Едва ли: прочная красота Веры Ивановны, сердечный, привлекательный характер, живой темперамент, бойкий ум тоже не могли тут не обаять. Но стороною более влюбленною была она. Как женщина, цепей не надевающая и цепей не носящая, она и в этой любви своей не стремилась к законному браку. Но Ганецкий умел внушить ей, что он, дворянин старинного рода, сын ‘героя Плевны’, которому плененный Осман-паша вручил свою саблю, понимает любовь рыцарски — только серьезную и на легкие отношения к женщине не способен. Давал искусно и прозрачно понять, что пленен ею до безумия, но держал себя бесстрастнее мраморной статуи, что — как он впоследствии признавался — стоило ему пред ‘той, кто всех прелестней’ выдержки, можно сказать, сверхчеловеческой. В конце концов победил: Вера Ивановна нашла, что лучшего случая ‘остепениться’ в браке приятном и красивом ей нечего искать, и свадьба состоялась.
Брак, однако, не был ни счастливым, ни продолжительным. Супруги очень скоро ‘не сошлись характерами’. Освобожденный женою от холостых долгов, молодой и самолюбивый Ганецкий, однако, вовсе не расположен был жить и слыть только ‘мужем миллионерки’. Пустился в доходные предприятия. Деловая жилка в нем билась живо, но делового уменья не было. Он попал в руки крупных, но сомнительных дельцов тогдашнего Кредитного общества, которые запутали его не только до разорения, но и до опасности сесть на скамью подсудимых — отнюдь не за свои грехи, но в качестве козла отпущения за чужие. Капиталу жены Ганецкий тоже нанес жестокий ущерб. На этой почве возникли между супругами разногласия, и дело кончилось взаимным охлаждением, разрывом и, наконец, формальным разводом.
Памятником предприятий Ганецкого остались в Москве превосходные бани на Неглинной, бывшие Сандуновские. Ганецкий перестраивал их с древнеримским великолепием, в намерении ‘перешибить’ другие, тоже великолепные бани В.А. Хлудовой (вдовы пресловутого московского капиталиста-чудодея, ‘Мишки’ (Михаила Алексеевича) Хлудова, неоднократно отраженного в романах Каразина, Вас.Ив. Немировича-Данченко, Боборыкина). На этой конкуренции и сломал себе шею Ганецкий. Бань своих заложенных и перезаложенных еще на фундаменте он до развода не достроил, а после развода был из-за них между бывшими супругами судебный процесс, по которому они, кажется, остались за Верой Ивановной.
Это все происходило, когда я уже навсегда расстался с Москвой и жил далеко-далеко от нее и ее интересов. Мой Оберталь, хотя наружностью списан с Ганецкого, — не он, но гораздо более крупная и сложная фигура типического для 90-х годов аристократа-афериста, барина, пустившегося по коммерческим путям, и неудачника, потому что лапы у него уже купецки загребистые, а совесть еще не утратила дворянской щекотливости.
Что сталось с Ганецким дальше в жизни, не знаю, а Веру Ивановну я видел в последний раз в Милане, в 1907 году, при первой постановке ‘Бориса Годунова’ в ‘Скале’ с Шаляпиным: ради него она приехала откуда-то с французской Ривьеры. Было ей тогда уже по особенному дамскому счету под пятьдесят, если не все — и с хвостиком, но хороша была еще очень. С годами особенно явно проступила в ней древняя староверческая кровь: уже иконопись — в удлиненном и узком лице, но в глазах — все еще черти раздувают угольки! Степенная, истовая, ласковая, — прямо пиши с нее царицу Марью Ильинишну Милославскую. Говором по-прежнему пела и вместо ‘каких’ говорила ‘какех’ и ‘вдарить’ вместо ‘ударить’. Была почти разорена, и удручали ее какие-то сложные судебные процессы, так что даже и в Милане, на заграничном художественном отдыхе от дел, сопровождал ее неотлучным компаньоном московский юрисконсульт, мужчина представительный.

————————————

Опубликовано: ‘Сегодня’. 1932. No 203. 24 июля.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/amfiteatrov/amfiteatrov_ta_kto_vseh.html.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека