Сыч, Будищев Алексей Николаевич, Год: 1900

Время на прочтение: 7 минут(ы)

Алексей Будищев

Сыч

Прозвище ему было Сыч. Пять лет он прожил в одной и той же экономии, летом пася овец, а зимой карауля усадьбу. Вид у него был самый жалкий и убогий, он хромал на обе ноги, и два ребра его были сломаны, почему он часто прихварывал, жалуясь на боль в груди. До пятнадцати лет он рос здоровым и краснощеким парнем, но тут с ним произошло несчастье. Отец взял его ‘на помочь’ возить снопы к соседу-барину, на помочи все — и старые и малые — перепились, и, когда он после работы ехал домой, лошадь его понесла под гору, он выпал из телеги, и пять задних фур проехали по нем своими колесами. Сыч стал калекой, о крестьянской работе, о женитьбе, о собственной семье и хате нечего было и думать.
Приходилось вымести все это из головы, причислиться в разряд непригодных к работе старцев и подыскивать себе какое-нибудь занятие, чтобы кормиться. Он подумал, подумал, и пошел в пастухи, а когда стал постарше, — по зимам, кроме того, нанимался в ночные караульщики. К 30 годам из него вышел знатный пастух и чуткий ночной сторож. Не вздремнуть ни одним глазом в долгую зимнюю ночь было ему нипочем, поэтому-то его и звали Сычом. К этому же времени отец, и мать его умерли, и у него осталась одна тетка. Раз в месяц она приезжала к нему с каким-то свертком под мышкой. Лицо у неё было ужасно длинное, изрытое морщинами и с таким выражением, точно она только что кого-то похоронила и собиралась вопить. Сыч выходил к ней навстречу и удалялся вместе с нею за рабочую избу, там они вели о чем-то разговор, а затем тетка вручала ему свой сверток, в котором оказывались чистая посконная рубаха и такие же штаны. Сыч после этого, если на дворе было не особенно холодно, повертывался к тетке спиною и тут же переодевался во все чистое, а грязное отдавал тетке для стирки. Во время этих посещений Сыч обыкновенно спрашивал у барина деньги, которые и совал за избой в коричневую руку тетки, а та всегда смотрела в это время куда-то вбок и слезливо моргала глазами. Кроме этой тетки, к нему никто никогда не приезжал, жизнь его катилась монотонно и однообразно.
С половины октября до половины марта он выходил обыкновенно из рабочей избы, когда на дворе уже совершенно темнело, на небе показывались звезды, и за усадьбою на сеновале старых полуразрушенных конюшень пронзительно кричали совы. В одной руке он всегда держал в это время длинную дубину, в другой колотушку — непременную принадлежность караульщика. Постукивая в колотушку и ковыляя на своих вывернутых внутрь ногах, он ходил по всей усадьбе, напевая себе под нос что-то скучное и монотонное, как жизнь сторожа. Осенью его хлестали дожди, зимою метели. Когда начинался рассвет, и совы прятались по своим дуплам, он уходил в рабочую избу, заваливался на горячую печку и спал. Так проходили у него осень и зима. Но в половине марта овцы начинали ягниться, и на его обязанности лежало приглядывать за ними, Сыч в это время делался акушеркой и кормилицей, так как он выпаивал рожком сироток, детей нерадельных маток и двойняшек. В эти дни его можно было видеть окружённым где-нибудь на солнцепеке целым табуном ягнятишек, прыгавших около него на своих долговязых ногах и сосавших его грязные пальцы. Он их любил, различал по самым незаметным признакам, и своих любимцев звал ‘востроглазыми’. Когда же весна вступала в свои права, и зеленая щетинка травы покрывала собою землю, Сыч с четырьмя или пятью подпасками — мальчиками угонял овец вплоть до глубокой осени на пастуший хутор, версты на три от усадьбы. Он делался пастухом. Новоселье он открывал тем, что натыкал вокруг летних кашар колышки, перевязанные лыком, хитрый волк видит в этом приготовленную для него западню и далеко обходит кашары. Кроме того, Сыч после заката, надев все чистое и заранее приготовленное коричневыми руками тетки, приходил в кашары и, стоя там на своих вывернутых ногах среди овец, шептал, устремив взор в потолок:
Егорий храбрый, на синю гору
Мани свою карту, рот вяжи!
Спаси моих овечушек от всякого зверя,
От лихого человека, от напасти! Аминь!
Это заклятие он произносил трижды с глубокой, светившейся на всем лице верой, что после этого ни один волк не посмеет и близко подойти к кашарам. Так он открывал свою пастушью жизнь. И затем вплоть до глубокой осени, вплоть до пронзительного ветра и жёлтых листьев, он жил среди подпасков и овец, греясь на солнце, ночуя под открытым небом и вечера просиживая у костра, как библейский израильтянин. Так проходило его лето, осень, зима и вся жизнь. Любил ли он когда-нибудь женщину, мечтал ли о собственной семье, тяготился ли своей одинокой жизнью, — об этом никто ничего не знал.
Однажды — это случилось в декабре, в голодный год — Сыч ходил на вывернутых ногах по усадьбе, постукивая в колотушку и прислушиваясь к потрескиванью мороза. Ночь была морозная и тихая. На белом, как пух, снегу неподвижно лежали лиловатые тени усадебных построек, тишина была мертвая, только сырые бревна строений потрескивали порою от молчаливого дыхания мороза. Сыч ходил, стучал в колотушку и слушал. И вдруг под одним из амбаров он услышал подозрительный шорох. Сыч окаменел, вытянув шею. Шорох повторился. И тогда, сунув колотушку за кушак, Сыч пошел к амбару, осторожно ступая по снегу, как лисица, подкрадывающаяся к зайцу. Таким образом он подошел к амбару, слегка пригнулся и стал смотреть под его высокий сруб. Очевидно, он увидел там что-нибудь очень любопытное, потому что его лицо внезапно осветилось как бы весельем, минуту он помолчал, а затем весело проговорил:
— Ну, будя, нацедил, брат, с полпуда, и будя! Вылезай, брат, не то собаками стравлю! Эх, сокол!
Сыч подождал ответа, но ответа не последовало, под амбаром было тихо, совершенно тихо, и Сыч заговорил снова:
— Чего молчишь-то? Чего слепого на бревна-то наводишь? Ай, думаешь, не вижу? Лежит, как добрый, на спинке, буравом половицу просверлил и муку из сусека цедит! Воры, анафемы! У меня, брат, не сопрешь, врешь, — жидок! Вылезай, говорят тебе, а не то всю псарню скричу!
И тут Сыч легонько свистнул, где-то на задворках в ответ на его свист тявкнула собака. В то же время из-под амбара на четвереньках вылез рваный мужичишка с мешком в руках.
— Вот так-то лучше — проговорил Сыч оглядывая мужичишку.
Мужичишка был рваный, шершавый, с лохматой бородёнкой. Сыч сразу признал в нем Капитошку, голого мужичишку из соседнего села.
— Вот так-то лучше, — снова проговорил Сыч с весельем на лице. — Теперь идем в контору. Лапочки тебе свяжем — и в волость, там вашего брата не балуют.
Капитошка стоял перед ним в лунном свете, хлопал глазами и слегка дрожал в плечах.
— Ослобонил бы ты меня, красавчик, — наконец, сказал он с улыбкой.
Сыч внезапно рассердился.
— В контору, говорят тебе, чёрт! — крикнул он, пуская серебряный пар и ловя за локоть Капитошку.
Они сцапали было друг друга за кушаки, но тут с Капитошкой произошло нечто неожиданное.
Внезапно он весь как-то осел и опустился на снег, его голову задергало, он завизжал:
— Чёрт! — визжал он, сидя на снегу, — мучки жаль, пуда мучки жаль! Сейчас помереть на месте: жена, детишки, дочь-невеста! Жрать нечего, сейчас издыхать. Чёрт, пра, чёрт! — визжал мужичишка, припадая лицом на грязные ладони рук.
Сыч глядел то на него, то на свои кривые ноги, веселье исчезло с его лица.
Между тем, мужичишка, весь залитый лунным светом, все еще сидел на снегу, плакал, сморкался в кулак и причитал:
— Око-ле-ваем, чёрт… животы у всех подвело, сейчас умереть… а ты разлетелся… сытый чёрт!..
Сыч молчал и чесал затылок, очевидно, его голову сверлила какая-то мысль. Так прошло несколько минуть.
— Вот что, коли так, — наконец, проговорил он: — бери муку и домой ступай, только слушай, слушай только: муку эту ты мне через пять ден наза оберни. Понял? Я а тебя не ответчик… Вас, воров много, а я один… Я за всех не ответчик. Не вернешь, — барину доложу.
Когда Сыч в задумчивости произносил последние слова, мужичишка был уже далеко, работая локтями и несуразным пятном маяча в лунном свете.
Через два дня, в полдень, Сыч пошел на село к Капитошке, чтобы напомнить ему о муке. Однако, Капитошки он дома не застал, тот исчез куда-то, приискивая заработка. В курной избе слонялась только его баба, грязная и худая, у лохани ползал мальчишка в подоткнутой рубашонке, а у окна сидела девка-невеста с похудевшим лицом и грустными серыми глазами. Никакого толку Сыч от них не добился, но это его почти не огорчило, и, выйдя из курной избы на морозный воздух, он шутливо прошептал:
— Дело дрянь… А дочь ничего… востроглазая…
Через несколько дней он снова пошел на село к Капитошке и у околицы встретил его дочь. По её словам оказалось, что отец как в воду канул: о нем не было ни слуху ни духу.
— Видно, работы где-нибудь ищет, — говорила девушка тоскливо, — а мы по кусочкам ходим. Есть нечего.
Сыч чмокал губами, вздыхал и говорил:
— Плохо дело… Теперь за твово тятьку ответ держать придется… Дрянь дело!
Лицо у Сыча было грустное. Когда же девушка собралась уходить в избу, он внезапно, как бы в задумчивости, сказал:
— А то ништо вот чего: постойка-сь, принеси-ка ты мне мешочек сичас, я вам, гляди, мучки пудика два нацежу, … Шибко ты похудела, востроглазая!
И он улыбнулся, девушка улыбнулась тоже.
Ночью 25 февраля экономический конторщик Прокуратов внезапно застиг Сыча в то время, как он лежал на спине под амбаром и в объёмистый посконный мешок цедил сквозь половицу муку, просовывая взад и вперед топкую палочку в нарочно для этого просверленное отверстие.
Сыч был посажен в тюрьму. Первые дни он как будто ничего не понимал, а затем заскучал. Ночью ему не спалось, его тянуло на морозный воздух, к покинутой колотушке, к жизни сторожа. Ему не сиделось на месте, арестанты часто видели его по ночам ковылявшего из угла в угол с осунувшимся лицом и тоскующим взглядом, порою он подходил к окну, выстукивал какой-то скучный мотив по подоконнику и глядел из-за решетки на звезды и снег. В марте он достал откуда-то полудохлого котенка и выпоил его с пальца арестантским молоком. В мае его потянуло в степь, к стадам, к шуму травы и хлопанью арапников. В это время его часто видели сидевшим где-нибудь в уголке и сучившим из кудели длинные пастушьи кнутья. Наконец, как-то вечером, сторожевые солдаты поймали его в то время, когда он пытался перелезть через каменную стену тюрьмы. Сыч был жестоко избит прикладами и два месяца пролежал в госпитале. Когда его выпустили из тюрьмы, — это был больной и жалкий старик. Однако, свобода его ободрила, с неустанной энергией он пустился на поиски любимых занятий. Его неудержимо влекло летом пасти стада, а зимой слушать вой ветра и стучать в колотушку. Но его нигде не нанимали, весть о краже муки прошла по всем экономиям уезда. Сыч проел полушубок, обрядился в подпоясанный веревкой кафтан и пошел с сумкой за плечами из села в село, Христа ради. Сыч сделался нищим.
Была осень, хмурый день стоял в полях, наполняя воздух слизью тумана, моросил дождик, мелкий и скучный, по дорогам стояли мутные лужи, и колеса проезжих телег шипели в вязких и липких колеях. Сыч, сгорбившись, как старик, шел деревней, ковыляя вывернутыми ногами. Порою он подходил к тусклому окошку, стаскивал с головы рваную шапчонку и тянул нараспев:
— Подайте, Христа ради, убогому.
В одной избе отворилось оконце, и румяная баба протянула Сычу кусок хлеба. В этой бабе Сыч сразу узнал ‘востроглазую’. У её груди был ребёнок. Сыч долго глядел на неё с просветлевшим лицом и, наконец, пряча поданный ломоть хлеба в намокший от дождя мешок . спросил:
— Это твой ребёночек, востроглазая?
— Мой, а что?
И баба ушла от окна вглубь избы.
А Сыч все стоял и чего-то ждал, пока мужичий голос не крикнул ему:
— Ну, чего стоишь-то? Подали, — и проваливай, голубок.
Сыч под моросившим дождём поплёлся к следующей избе, глаза его шибко заволакивало, и, когда ему подали там кусок хлеба, он не видел этого куска и продолжал тянуть нараспев:
— Подайте, Хри-ста ради, у-бо-го-му!

—————————————————-

Источник текста: Пробужденная совесть. Роман, Рассказы: 1) Безумие-ли? 2) Светлый гость. 3) Кукушкины слезы. 4) Сычь. 5) Переутомился. /Ал. Н. Будищев. — Санкт-Петербург: т-во И.П. Табурно и Ко, 1900. — 251 с., 22 см.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека