Свисташкино счастье, Первухин Михаил Константинович, Год: 1909

Время на прочтение: 19 минут(ы)

Михаил Первухин

Свисташкино счастье

Глава I

В темной, плохо освещенной чадящей керосиновой лампочкой ‘теплушке’ — комнате для прислуги гостиницы ‘Сан-Франциско’, — собрался почти весь служебный персонал второго этажа.
Было сравнительно раннее еще утро, вся подготовка для ‘фриштыка’ была уже выполнена, и потому в ‘теплушку’ мог заглянуть и сам Аггей Аггеич, шеф близкой кухни, тучный и солидный человек с медленными и вальяжными, точно актерскими движениями и бледным одутловатым лицом.
Он стоял ближе к двери, дабы в случае надобности немедленно принять участие в том, что происходило на кухне под присмотром двух или трех подручных. Рядом с ними сидела горничная Маша, женщина лет тридцати, с плоскою, как доска, грудью, с некрасивым лицом, черты которого дали право окружающим прицепить женщине название ‘клячи’. Маша сидела на низеньком табурете, почему-то взявшись обеими руками за бока.
За Машею, в глубине ‘теплушки’, под висевшею на стене лампочкою, толокся лакей желтого коридора, Евстафий Ильич, иначе ‘Свисташка’. По привычке, он точно отогревал свою сгорбленную спину у гладкой поверхности облицованной кафлями печи, хотя на самом деле печь была холодна, а в комнате было не только тепло, но прямо жарко — в силу соседства с кухнею. Это не мешало, однако, Свисташке прощупывать от времени до времени поверхность печи влажною и трепещущею рукою и потом точно так же дуть на ладони, как будто обожженные прикосновением к холодной поверхности. За Свисташкою, уже совсем в тени, виднелась долговязая фигура коридорного, поляка Станислава, сидевшего в привычной позе безнадежного уныния.
— Как кому пофартит! — медленно и вяло не говорил, а изрекал Аггей Аггеич, — делая плавный, вялый жест крупной белой рукой. — Например, скажем так: был у меня знакомец, поварок один. Совсем плохенький. Ничего не стоющий. По совести, не завидуя, говорю. Хуже Акима моего, который сподручный. Ехал он из Одеста куда-то. По дороге разговорился с пассажиром. Помещик. Зовет. Поехал. Поступил. А сам плохенький поварок, говорю. Однако, теперь шестой год живет. Письмо матери послал, мать у него здесь. Пофартило, пишет, каждый месяц двадцать пять рублей в книжку. Сам, пишет, ни за холодную воду: все сподручные. Барин души не чает. Поняли? А поварок он не стоющий. Только пофартило…
— А кому как не везет, так всю жизнь не повезет! — буркнула Маша. Все вспомнили ее простую несложную историю: у нее был пьяница муж, который ее бил, истязал, который пропивал весь ее заработок. После нескольких лет каторги, Маша отпросилась у него и поступила на место в гостинице, сошлась с добродушным и трезвым коридорным, зажила с ним ‘по душе’. Муж узнал и стал пользоваться ‘по закону’ своим счастьем: наложил на жену и ее сожителя оброк, который, взыскивая с неумолимою аккуратностью, пропивал с еще большей аккуратностью.
Полгода назад пьяница и истязатель утонул во время полой воды, и Маша дня три носилась, не чуя под собою ног от радости, так как впереди предстоял брак с любимым и хорошим человеком. Но в гостинице остановился какой-то приезжий, который слег на другой день. За ним слег, заразившись от больного, и коридорный Иван. Приезжий умер в самой гостинице, Иван — в больнице. И с его смертью у Маши рухнули все надежды на будущее, словно оборвалась жизнь.
— А кому как не везет, так всю жизнь не везет! — повторила еще глуше Маша и приняла почему-то совсем ухарскую позу, выпятив острые локти наружу и задрав голову с бесцветными выпученными глазами вверх.
— Опять же, ежели, так сказать, — заговорил после минутной паузы Аггей Аггеич, — помнит кто с номером пятнадцатым дело? Ну? Что сказать можно? Евстафий Ильич там прибирал. Переночевал какой-то приезжий, ‘темный’, без паспорта, уехал. Утром — полиция. Жулябия. Бежавший. Весь номер перерыли. Ничего. С тем ушли. Проходит время. Барыня остановилась. Клала в столичек чтой-то. Трах, падает сверточек. Прилеплен был воском или чем-то к крышке, на воздухе висел. Заглядывали в столик при обыске ‘фараоны’, ничего не нашли. Потому, кому в голову придет, что оно до горы дрыгом? Ну? А в этом сверточке эти самые билеты сторублевые, и кольца три брильянтовых, и еще там что. Все такое, которое он, жулябия, из вагона тогда взял, баронессу какую-то прирезавши… Ну, помните?
Маша сделала резкий жест худою рукою. Свисташка мотнул головой и меланхолически прощупывал холодную поверхность печи.
Аггей Аггеич после минутной паузы продолжал все тем же плавным и полным сознания собственного достоинства голосом:
— Вот я и говорю: кому счастье. Эта самая приезжая… гувернатка. Дура-дурой. Ей Бог послал, так скажем, а она — ах, ах, откуда это? Что это? Зачем это? Подняла крик. Станислава зовет, на весь коридор кричит… Скажем так: другой, у которого думка есть в голове… Он бы сразу догадался: Бог посылает… Тишком, молчком, по-благородному… Да и Станислав дурак… Он о своей Магде, верно, думал. У него в голове, кроме его Магды, ничего нет. И не будет…
— Вы завсегда так! — отозвался Станислав безнадежно уныло и переменил свою позу на другую, еще унылее…
— Не протестуйся. Я не в обиду. А потому, будь ты с пониманием, сейчас бы сказал: не извольте беспокоиться, барыня. Моей жены вещи…
— А ты к хозяину. Летишь, орешь… Ну, шум поднялся, полиция… Кому теперь досталось все это? И билеты и сторублевые, и брильянты? Ну? Полиции. Псу под хвост. Вот что! А ежели бы Евстафий Ильич прибирал, — он бы сумел. И его номер. Да услали. А человек своего счастья лишился… Вот что.
— Опять же, как счастье, — отозвался Свисташка, — потому с этиими самыми билетами… А как оно записано? Про номера говорю. Ну? Ты пошел их разменять на мелочь, и тебя цап-царап. Пропал человек. Ни за нюх табаку. Ни за цапову душу. Так, за пустяки.
— С умом ежели, — медленно и вальяжно проговорил Аггей Аггеич, — никогда не пропал. Который дурак, конечно, тому каюк. А с умом ежели…
— Нет, кому счастье! Вон Ардальону Ивановичу сначала как везло? Сколько он зарабатывал? — вмешалась Маша.
— Конечно, дело такое… А только — что за труд? Съездил, привез ‘штучку’. С нее взял. С гостя взял… — сказал Свисташка.
— Тоже… работа! — пренебрежительно фыркнул Аггей Аггеич. — Сводник. И только. И больше ничего!..
— Я не к тому, — отозвалась Маша, — я к тому, что все везло, все везло. Какие деньги зарабатывал? Сам гостиницу собирался открыть. Сколько разов, было вот здесь, в этой самой ‘теплушке’, разговор заводил. Меня приглашал кастеляншею. Ивана покойного — коридорным… Ну вот-вот хозяином станет… Трах, с женою открылось…
Маша замолчала. У всех слушавших промелькнула драма жизни одного из старейших обитателей ‘Сан-Франциско’, Ардальошки, специальностью которого было снабжение приезжих контрабандными винами, сигарами и более интимные услуги — рекомендация ‘рабынь веселья’. Он женился на молоденькой и красивой девушке, взяв ее за красоту, берег ее, как зеницу ока, ревновал до безумия и проглядел, как и она, развращенная его же рассказами, его повествованиями о ‘работе’, была сманена каким-то другим гостиничным Ардальошкою и пошла по торной дорожке…
Обманутый муж заболел острою формою душевного расстройства, долго пролежал в больнице, вышел оттуда если не совсем сумасшедшим, то, во всяком случае, с большими странностями. Помня былые услуги энергичного Ардальошки, владелец ‘Сан-Франциско’ предоставил ему право ‘работать’ по-прежнему в гостинице, но Ардальошка ‘работал’ уже не по-старому: он потерял нюх, чутье, он утратил былую способность виртуоза по своей щекотливой специальности, и с ним уже несколько раз были скандалы. Где-то в трущобе, куда он поехал за ‘товаром’, его избили. Два раза его били гости, высказывали недовольство ‘услугою’. Как-то даже в полицию таскали…
Мосье Бертье, хозяин ‘Сан-Франциско’, каждый раз после этого ходил туча тучею и отчитывал Ардальошку!
— Видихалься, Ардальош! Совсэм видихалься! Зматрит, пришолься вигоняйт!
Пользуясь упадком способностей Ардальошки, уже появлялись конкуренты. Даже мешкотный Станислав — тот раза два пытался сделать ‘дело’ за спиною у Ардальошки, хотя и без успеха. Свисташке больше повезло, и он уже начал мечтать о том, что мосье Бертье выгонит Ардальошку, а ‘дело’ поручит ему, Свисташке.
Об этом он думал и дни, и ночи. Об этом думал он и теперь, сидя в ‘теплушке’ и прислушиваясь к разговорам отдельных служащих ‘Сан-Франциско’, и к тому, как что-то — отголосок толчков где-то далеко работавшего поршня насоса, — глухо лязгало в коленчатой трубе канализации под его рукою.
И, мечтая, он часто начинал взывать к небу:
— Матерь Божия! Угодники святые! Помогите! Устройте.

* * *

— Граф приехал! Граф Нордис приехал!
Эта весть облетела ‘Сан-Франциско’ пасмурным осенним днем. Она пронеслась по коридорам, спустилась в кухню, где тучный Аггей Аггеич немедленно оживился, наградил подзатыльником одного из кухонных мальчишек и снизошел до того, что сам вооружился шумовкою, крикнув совсем так, как кричал когда-то его учитель, француз Риго:
— Мальшик! Шисты фартук! Вит! Вит!
Эта весть пронеслась в темной и холодной конторе, где сразу стало как-то светлее, порхнула в апартаменты самого мосье Бертье, заглянула в ‘теплушку’, разогнала оттуда собравшуюся опять потосковать о счастье компанию, вихрем пролетела по коридорам и заглянула даже в гостиничные конюшни, и в каретный сарай, где возился кучер Вавила.
— Граф приехал! Граф Нордис приехал!
Его встречали, как владетельного принца. На подъезде стоял, подобострастно улыбаясь и держа наотлет украшенную галунами фуражку, швейцар Сигизмунд и какой-то кухонный мужик. На лестнице сломя голову несся навстречу ему Свисташка, торопясь перехватить графские вещи. Сам мосье Бертье, придав своему начисто выбритому, упитанному лицу фамильярнопочтительное выражение, стоял на первой площадке, делая вид готовности спуститься для встречи почетного гостя и еще ниже, хоть до подъезда.
Граф поднимался по мраморной лестнице, энергично переступая через две ступеньки стройными, мускулистыми ногами, затянутыми в кавалерийские рейтузы. На голове у него была военная фуражка австрийского покроя, словно чудом державшаяся на темени. Одет был граф в коротенькую дубленку, опушенную каким-то дорогим мехом и расшитую шнурами.
Выхоленное розовое лицо графа, его голубые глаза, его алые губы — от всего этого дышало бодростью, беспечным весельем, уверенностью в себе.
Граф шел, ласково кивая головою.
— Здоров, Сигизмунд? — окликнул оп швейцара фамильярно. — Еще Польска не сгинела? А? — Сигизмунд даже поперхнулся, от избытка счастья и побагровел.
— А, Свисташка! — кинул граф лакею, и на бледном лице Свисташки выступил румянец.
‘Граф не забыл. Граф помнит!..’
— Как дела, мосье Бертье? — сказал граф, обращаясь уже к самому шефу. — Что нового? Как с cette canaille de D? A что Анри?
— Какой Анри? Ах, альтесс, вы вспоминайль Дрейфусс? Гейн? Дрейфус — зменник. Анри патриот. Настояшши патриот…
— Ну? Таки патриот? А жаль, мосье Бертье, что Дрейфуса не расстреляли? Правда?
В коридоре навстречу графу попалась успевшая нацепить на тощую грудь розовый бант Маша.
— А… Машета? — кивнул ей граф. — Ну, как дела? Когда мы замуж выйдем, Машета?
И, получив в ответ подобострастную улыбку, расплывшуюся на тонких и холодных губах Маши в печальную гримаску, граф проследовал в свой номер. На пороге граф остановился, как бы вспомнив, что чего-то недостает ему.
— А где же? Как его? Да, этот… Ардальон? Где ваш ‘Ардальош’, мосье Бертье? Отчего его нет? А?
Мосье Бертье, колыхая тучным животом, изогнулся и доложил:
— Альтесс, Ардальош… делям бегиит!
Граф удовлетворился этим ответом и занялся туалетом, предоставив разборку вещей старичку, камердинеру, синьору Луиджи.
Свисташка неслышными шагами вбегал и выбегал из номера графа, приводя все в порядок. Голова его неустанно работала, и работала все на ту же тему — возможности, близости, доступности счастья: ведь стоит только понравиться графу, стоит угодить ему… Вон он какой добрый… Полгода не был в ‘Сан-Франциско’, а всех помнит. И про Ардальошку вспомнил… Может быть, можно ему вместо Ардальошки услужить?
И, несясь, сломя голову, из номера или в номер, Свисташка думал, кем можно угодить графу:
‘Франьку привезти? Хорошенькая. Бесенок настоящий. Но… Но стянет что-нибудь. Непременно стянет. Часы, портсигар, запонки… Нет, Бог с нею, с Франькою! Беды наживешь только…
Маруську-цыганочку? Нет, не понравится. Граф ухарей не любит. Ему скромненькая, тихая, как порядочная, нравится. Или уж француженка из кафешантана? А Маруська мужик — мужиком. Итальянку Меллиссино? Горда больно: уламывать придется. Выгнать может… Пашу! Пашу-соловья! Вот кого. Или Регину? Пашу или Регинку?’
И Свисташка, переходя от решения к отмене его, от одного выбора к другому, то падал духом, то вновь оживал.
— Вот оно, счастье! Вот она, судьба… Угоди только один раз! Сделай удовольствие, и все твое… Год-другой поработаешь, а там открывай гостиницу… Отчего не так? Ардальошка собирался же? Чем он лучше? Этого самого Аггея Аггеича взять, Машу — кастеляншею. Сигизмунда… Нет, Сигизмунд — поляк. И Станислав — поляк. Это полячье такое гордое, все шушукается, с ксендзами водится… Ну их! Своих, русских, собрать можно. Конечно, в струнке держать надо, чтобы не шамаркали. Чтобы свое дело делали, а баклуши не били. А только все можно поставить отлично, по-заграничному… Только бы Бог помог… Только бы угодить по первому разу графу какому-нибудь. Но кем? Пашею, Регинкою? Маруською? Кем же? Хоть бы Бог помог… Счастье-то, счастье!
И Свисташка носился вихрем, то ныряя в кухню к Аггею Аггеичу, спешно готовившему специальный ‘фриштык’ для графа, то взлетая наверх в контору, то в комнату патрона за китайскими вазами и японскими карликовыми деревцами, то заглядывая в устраиваемый, отделываемый наспех, как игрушка, номер графа.
Раз или два в коридоре навстречу Свисташке попадалась его жена Маруся, пришедшая сегодня по какому-то делу.
Мосье Бертье не любил, чтобы жены его служащих отрывали их от дела. Почти каждый раз, когда он видел кого-нибудь из домашних лакеев, коридорных или швейцара в гостинице, он сердился и допрашивал пришедшего:
— Вороваль приходиль? Ишто ташшиль? Ишто карабшиль? Гейн? Канайль?
Маруся знала это и потому старалась поскорее сообщить Свисташке о приведшем ее в ‘Сан-Франциско’ деле, чтобы уйти, не подвергаясь допросу со стороны мосье Бертье.
Она робко жалась в коридоре, держась поближе к дверям лакейской ‘теплушки’, чтобы нырнуть туда при первом звуке шагов любящего ‘ревизовать’ все коридоры отеля мосье Бертье, за пузатою и холодною печкою, рядом с постоянно журчащею и что-то выстукивающею в своих таинственных недрах трубою канализации.
Когда Свисташка пробегал мимо нее, она робко вполголоса окликала его:
— Евстафий Ильич! Евсташа! На одну минуточку… Очень нужно…
Раз или два она даже рискнула придержать мужа за рукав фрака, но Свисташка, отмахнувшись от нее, как от назойливой мухи, уносился к своей цепи, крикнув на ходу:
— Ну чего? Ну погоди! Сгинь, пропади! Видишь, занят? — И исчезал, весь заполненный думою:
— Ах, кабы Господь… Кабы ухватиться… Счастье-то, счастье какое…
Граф выходил из номера в коридор, Маруся при первом звуке его шагов спряталась в ‘теплушку’. Но шаги приближались, и Маруся, зная, что это не мосье Бертье, что никакая опасность ей не грозит, рискнула выглянуть в коридор. Ее еще девически тонкая, изящная фигурка выскользнула из темноты ‘теплушки’ и остановилась на ее пороге, рисуясь светлым эффектным пятном, словно портрет Рейнольдса в темной раме.
Граф мельком взглянул на эту тонкую, хрупкую фигурку и уже не мог оторвать от нее глаз. Не мигая, он в упор смотрел на молодую женщину, бесцеремонно разглядывая ее, скользя властным и хищным взглядом по плечам, прикрытым сползшим с русой головы платочком козьего меха, по едва развившейся молодой груди с тонкими, изящными очертаниями, по матово-белым щекам. Взгляд графа словно ожег Марусю. Растерявшаяся, беспомощно оглядывающаяся, она стояла на порожке ‘теплушки’, то подаваясь в ее глубь, то выходя в коридор, и, не отрываясь, испуганно глядела на бесцеремонно рассматривающего ее графа. Это длилось всего несколько секунд, но этих секунд для графа, ценителя и знатока женской красоты, было совершенно достаточно для того, чтобы мысль о встреченной им при этой странной обстановке женщине-полуребенке засела в его голове.
— Детка! — энергично шепнул он Марусе. — Миленочек! Дуся! Откуда ты?
Вспугнутая окликом, Маруся стрелой метнулась мимо графа и исчезла за поворотом коридора. Граф возвратился, улыбаясь, в свой номер, покусывая крепкими белыми зубами кончик рыжеватого уса и громко постукивая высокими каблуками.
Минуту спустя он крадущимися, кошачьими шагами подобрался к двери и выглянул в коридор. Расчет его оправдался: Маруся снова проходила в ‘теплушку’ как раз мимо двери и едва не упала, когда лицо графа оказалось в двух вершках от ее лица, а пухлые губы громко шептали:
— Жизненочек! Прелесть моя! Детка! Дусенок! Да какая ты… славнюсенькая!
Четверть часа спустя граф уходил. Свисташка, затормошившийся с установкою и уборкою номера, не успел переговорить с графом относительно замены услуг Ардальошки и теперь торопился наверстать упущенное. Он начал перечислять предложения графу еще в номере и последовал за графом в коридор.
— Есть артисточка одна. Русско-малорусская… Хохлушечка. Манею зовут! — шептал он торопливо, припоминая, как в таких случаях рекомендовал своих клиенток Ардальошка.
— Есть дама одна порядочная. Двое деток, так ради них… А то бы ни за какие деньги.. Есть полечка одна. Бесенок прямо…
Граф шел, не слушая и чего-то ища своими зоркими голубыми глазами.
— Регину рыжую изволите помнить, ваше сиятельство? Которую тогда Ардальошка предоставлял? Только мигните…
Но граф, не слушая его, продолжал идти вперед, к лестнице. Вот и поворот, вот площадка. Граф на секунду остановился и глазами показал на тонкую женскую фигуру, прижавшуюся между зеркалом и искусственной пальмой.
— Видишь? Вот если эту…
Свисташка отшатнулся и побледнел.
— Ну, возьмешься? Слышишь?
— По…пом-милуйте… Нни…никак… нельзя! Невозможно!
— Почему?
— М-м-м-моя… супруга-с!
Граф несколько сконфузился. Огонек недовольства вспыхнул в его зорких, хищных голубых глазах. Но он справился с собой сейчас же и барским жестом махнул рукой.
— Н-но… Прости, братец! Я и не того… И не подозревал! А у тебя, шут гороховый, вкус есть! Губа — не дура!.. Ха, ха! Ну, извини! Я не хотел того… оскорбить тебя. На, возьми! Это — реванш.
Граф опустил в руку ошеломленного Свисташки золотую монету и бодрыми, эластическими шагами спустился с лестницы, перепрыгивая со ступеньки на ступеньку. У выходных дверей он на минуту остановился и оглянулся. Увидеть Марусю ему не удалось, потому что ее заслоняла спина Свисташки. Свисташка в это время стоял перед перепуганною женщиною и шептал:
— Шляешься… И мешаешь… И паскудишь! У-у! Ну, погоди ты у меня!

Глава II

В ‘Сан-Франциско’ граф Нордис проводил время обычным порядком. Он приезжал из своих поместий в город раза три-четыре в год с известной целью и с заранее обдуманным намерением — ‘встряхнуться’ и ‘освежиться’ после нескольких месяцев безвыходного пребывания в деревенской глуши, и ‘встряхивался’ и ‘освежался’, не жалея ни средств, в которых был скорее избыток, чем недостаток, ни времени, которого все равно девать было некуда, ни здоровья и сил, с которыми граф решительно не знал, что делать.
В ‘Сан-Франциско’ вся жизнь графа была, понятно, совершенно на виду, да граф и не находил нужным скрывать хоть что-либо. Ведь он платил и платил, не торгуясь. Значит, чего же?
И все окружающие его смотрели на это точно таким же образом: заплачено, значит, чего же? И если иногда осуждали, так робко, втихомолку, то в этом осуждении всегда сквозило явно чувство зависти, сожаление о разбрасываемых графом деньгах.
Маша, прибирая в номере, иногда осмеливалась льстивым и мягким голосом выразить восхищение перед победами графа.
— Ах, васияс… Какая дамочка с вами была вчера! Ангел! Я, как увидавши, ну, думаю, — это не какая-нибудь!.. Это ангел Божий!..
— А? Что? Блондиночка? Понравилась? — ронял, небрежно улыбаясь, граф, покусывая кончик сигары и искоса поглядывая на плоскую и некрасивую фигуру Маши холодным взглядом, на котором ясно читалась заметная и Маше мысль:
— Н-да, брат, не тебе чета! На тебя кто польстится?
И Маша, чуть покраснев, слабо, незаметно вздохнув, продолжала все тем же восхищающимся голосом:
— Ах, васияс!.. Ну и наделаете вы делов!.. Прямо, как в романах…
Когда вечером в номере графа слышался беззаботный женский смех, когда граф требовал Аггея Аггеича и сам заказывал ему ужин, когда из погреба Свисташка при помощи Станислава таскал одну бутылку за другою, сам мосье Бертье, важный, словно священнодействующий, спускался из своих апартаментов вниз, в коридор, и торжественно прохаживался на цыпочках мимо дверей графского номера.
Иногда граф выглядывал в коридоре. Тогда его взор неизменно ловил вальяжную фигуру мосье Бертье, торжественно маячащую по коридору.
Услышав скрип двери, мосье Бертье с быстротой пружины оборачивался всем корпусом к графу и делал характерный и плавный жест выхоленною рукою, причем сверкали брильянты внушительных перстней.
— Развлекайтесь, веселитесь, наслаждайтесь! — говорил этот плавный жест. — Наслаждайтесь. А я… Я буду стеречь, чтобы никто не ворвался сюда, чтобы ничто не помешало… Развлекайтесь, наслаждайтесь… А я буду исполнять свои обязанности, свой долг…
У графа в номере мужчины бывали редко. Иногда разве кто-нибудь из местной золотой молодежи, да и один-два из бывших товарищей графа по полку. Зато женщины…
— Француженка пришла! — заявляет около полудня в ‘теплушке’ Станислав, не обращаясь ни к кому. И все собравшиеся в ‘теплушке’ понимают, что речь идет о шансонетной певичке, именующей себя ‘королевой огня’, о той, портреты которой красуются в витринах всех фотографов, лежат на окнах магазинов и кондитерских, изображены на афишах, висящих на заборах и столбах… Та самая, которая выходит на сцену кафешантана как бы совершенно обнаженной, в обвивающем ее тело парижском трико, и принимает одну позу рискованнее другой на глазах у тысячи зрителей…
— Эта, которая… Ну, офицерша… Шмыг в коридор, — рассказывает около обеда Свисташка. — Как крыса! Ей-Богу! Как Сигизмунд прозевал? Потому, долго ли до греха? У графа Шура-молдаванка сидит, песни поет, а тут эта офицерша… Сцепятся, как кошки… Будет шелесту!.. Ну, высвободили. Бог помог!..
— Барыню из театра привез граф, — поздно ночью сообщает Свисташке Маша, встретившая приезжих реверансами.
— Новенькая какая-то. Сама идет, дрожит, упирается… Как, чиновница какая-нибудь… Тоже, соблазнила нашего орлика! Дуре счастье, а она… упирается!
Больше всех о графе и его ‘развлечениях’ знал Свисташка, и Свисташка волновался ужасно. Всего только раз, один лишь раз граф разрешил ему ‘рекомендовать’ клиентку, а когда Свисташка, не чуя ног от радости, привез к графу модистку Фесю, у графа уже сидела ‘королева огня’ Жанна Д’Обри, и граф распорядился: Фесю отпустить, дав ей ‘десятку’, Свисташке — пять рублей на чай.
Свисташка был не в убытке. Но, тем не менее, он волновался и не спал всю ночь. На француженку с этого момента он не мог глядеть без ненависти, И когда та вихрем проносилась по коридору, волоча огромный трен дорогого платья и бойко постукивая неимоверно высокими каблучками бронзовых французских туфель, напевая вполголоса свою любимую песенку — Oh, la-la! — Свисташка избегал попадаться ей навстречу, потому что чувствовал себя способным прорваться: толкнуть, будто нечаянно Жанну, наступить ей на шлейф, облить ее платье.
Возвращаясь домой в обеденный перерыв, он устраивал сцену за сценою своей миловидной жене.
По большей части, — речь шла о бедности, о том, что он, Свисташка, погубил себя, женившись на бесприданнице.
Маруська — боящаяся мужа, трепещущая перед ним, не протестовала, когда Свисташка измывался над нею. Она только бледнела или краснела, да тихо-тихо, как ребенок, плакала, глотая слезы.
— Из-за чего погибаю? — шипел Свисташка, колотя себе в грудь костлявыми кулаками в нитяных перчатках.
— Из-за чего все пропадом пропало? Из-за тебя, подлая! Из-за тебя, паскуда. Я, может, на какой богатой женился бы. Собственную отель завел бы! Понимаешь? А ты… Ах ты!.. Нет, не-эт, меня не обманешь. Я, брат, на три аршина сквозь землю вижу. Я, брат, все знаю: нечисто дело тут! Опоили меня. Окормили меня…
— Бога побойтесь, Евстафий Ильич? Опомнитесь, кто вас опаивал? — отзывалась жена Свисташки, оскорбленная в самых тайниках женской души. — Кто вас опаивал да окармливал? Чтой-то вы, право?!
— Кто опоил? Кто окормил? Гады! Вот кто! Деревенские гады! Крокодилы! Знаю, все знаю! Разве это могло быть? Человек образованный, человек интеллигентный, можно сказать, коммерсант, на линии, чтобы свою отель завел… Человек иногда три и пять целкашей в день зарабатывает… У человека только зацепки недостает, чтобы, значит, всплысть… Ему каких невест сватали? А он, собачий сын, на деревенской девке женился. Как это понимать надо? Ну? Разве без колдовства было? Разве без ведьмовства было? Ну?..
Маруся не отвечала. Она сама начинала бояться, не было ли чего сверхъестественного в том, что она, простая деревенская девушка, наймычка, сирота, которой все помыкали, которую били ‘тетя’ и бил ‘дядя’ — ее приютившие, которой предстояла участь быть соблазненной каким-нибудь деревенским сердцеедом и быть брошенною, стать ‘мирскою бабою’, — что она обратила на себя внимание приехавшего в деревню на побывку Евстафия Ильича, что она не поддалась, когда, Свисташка уговаривал ее, сбивая ‘на грех’.
— Знаю, все знаю. Почему под периною была у меня рыбья чешуя? Колдовал кто-то. Почему там сору было насыпано? Ну? Ведьмовал кто-то. Почему гречихины зерна были дорожкою насыпаны? Даром, что ли? — изводил Свисташка, вспоминая обстоятельства женитьбы. — Ты все знала! Помогала!
— Господи, Господи!..
— А теперь Господа зовешь?! А тогда дьявола призывала, чтобы мне глаза отвести?! Подлая, подлая!.. Почему, что ни стакан возьму, тогда, слышу, — на донышке водкою пахнет? Знаю теперь, все знаю! У вас в кабаке сколько пьяниц ни было, ото всех опивки сливались, да мне в стакан, чтоб вас!.. Потому, колдовка твоя тетя. Вот что! Кол бы ей осиновый! И ты такая же!..
— Господи! Мать Пресвятая Богородица!..
— Богородицу зовешь? А тогда кто мне в чулан с летучей мыши грабельки и вилочку подкидывал? Кто листья любистка насыпал? Ну? У-у-у.
И Свисташка с каждым днем все сильнее и сильнее ‘заедался’. До побоев дело еще не дошло. Он еще ни разу не тронул Марусю, но молодая женщина уже начинала бояться побоев, видя над своей головой занесенные кулаки.
— Да чего вам от меня нужно? Да чего вы хотите, Евстафий Ильич? — спрашивала она, теряясь перед разгневанным мужем, не понимая причины его гнева.
Свисташка остывал, успокаивался, и, ворча, уходил обратно в ‘Сан-Франциско’, а Маруся, вдоволь наплакавшись, принималась хлопотать по хозяйству.

* * *

— А, знаешь, Свисташка, что я тебе скажу? — обратился как-то утром к лакею граф Нордис.
Было это за ‘фриштыком’.
Свисташка подавал графу завтрак. Граф был в отличном расположении духа и ласково шутил. Старику Луиджи он только что подставил ногу, и тот чуть не упал, рассыпав по полу номера щетки, гребешки, кисточки, баночки — предметы туалета графа.
Машу граф заставлял отнимать у него полуимпериал:
— Разожмешь пальцы — твой будет.
И Маша обломала себе ногти, тщетно пытаясь вытянуть из выхоленных, нежных и, вместе, стальных пальцев графа монетку, зажатую словно клещами. Впрочем, граф все же подарил ей эту монету, когда Маша, чуть не плача, отказалась от дальнейших попыток.
Свисташку граф хлопнул по тощему плечу, но так, что Свисташка долго потом подергивал плечом, словно натягивая сползающий фрак.
— А знаешь, Свисташка, что я тебе скажу? Ты вот мне всю голову прожужжал. Все с Феською да Регинкою лезешь… Все какую-то шваль рекомендуешь! А себе, небось, королевский кусочек урезал… Не понимаешь? Шалишь, братец. Шалишь, шельма! Скажи, где такую кралю подхватил? Отлично понимаешь. Про жену твою говорю. Марусею зовут. Мне сказали. Девятнадцать лет. Хохлушечка, девочка совсем… Видишь, все я знаю. Конечно, если бы она была не жена тебе…
Свисташка вздрогнул и побледнел. Он стоял, не шевелясь и впиваясь в графа воспаленными глазами.
— Если бы не жена… Я бы за такую ничего не пожалел. Слышишь? Чур не обижайся: я тебе ничего не предлагаю. Я, брат, понимаю. Жена — дело святое. И можешь быть спокоен: если бы хотел сманить твою Марусю, другого бы кого-нибудь попросил. А я тебе говорю, потому что знаю: не такой ты, чтобы женою торговать… А, знаешь, три ‘катеринки’ бы выбросил. Понимаешь? Даже… даже пять. Тысячу, черт возьми! Ты не обижайся: я ведь так, в шутку…
Свисташка стоял, не спуская горящих глаз с графа и бледнея все сильнее и сильнее.
— Шу… шутить изволите! — шептал он бледными губами. — Грех вам…
— Конечно, шучу. Грех? Ну конечно… А я, знаешь, тысячи не пожалел бы, Свисташка. Если, понятно, она была бы не женою твоею. Понимаешь?
— Ты… тысячи? — охнул Свисташка.
— Да, тысячи.
— Сударь… Ваше сия…
— Ну?
— Грех вам. Большой грех! Стыдно вам! — прохрипел Свисташка и выскочил из комнаты. Граф громко и весело хохотал.
В коридоре страшная слабость охватила Свисташку. Ноги тряслись и отказывались нести его дальше, руки бессильно повисли, как плети, воспаленные глаза сверлили воздух коридора… Опустив руку, Свисташка не замечал, что с рукою он опустил тарелочку, на которой лежал лимон. Лимон упал, мягко и глухо ударился о пол и покатился, мелькая желтым клубком, куда-то в угол.
— Тысячи… Тысячи. Грех-то, грех какой. И стыда нету. Ай, грех-то, стыд-то какой!..
Дня через два Свисташка ночевал дома. На рассвете жена проснулась и спросила:
— Чтой-то вы не спите, Евстафий Ильич? Все ворочаетесь и ворочаетесь? Болит что у вас?
— Болит. Сильно болит!
— Что болит?
— Сердце. Огнем горит!
— Компресс бы поставить? — всполошилась молодая женщина.
— Компресс? В середку? Умна ты!..
Потом, отвернувшись к стене, глухим, монотонным голосом Свисташка вдруг вымолвил:
— Готовься… Все лучшенькое одень. Как барыня чтобы… К восьми часам чтобы готова была… Духи там, к парикмахеру сходишь… Все такое…
Думая, что муж бредит, Маруся покорно промолвила:
— Хорошо, голубчик, Евстафий Ильич. Только вы лягте, не волнуйтесь. Дайте, я скипидаром потру. Или горчишник?
— Я сам за тобою приеду. Чтобы все в порядке было. Понимаешь? И чтобы без всяких разговоров. Эйн, цвей, дрей…
— Куда же, голубчик, Евстафий Ильич?
— Куда? К черту на рога. Вот куда!
Мгновение промолчав, Свисташка вдруг выкликнул:
— К графу. Слышишь, шкура? Слышишь, подлая?
И, обернувшись к Марусе, он костлявою рукою схватил ее за горло, затрепетавшее под его пальцами:
— А только, если ты… подлая, еще с кем-нибудь… Слышишь? Казню! На части разорву! На кусочки пошматую! Слышишь? Чуешь? Ну? У, подлая, подлая!..

* * *

Днем Свисташка наведался домой. При первом взгляде на Марусю, он увидел, что везти ее сегодня к графу бесполезно: молодая женщина прорыдала навзрыд весь день, ее лицо потеряло всю свою миловидность, было обезображено слезами.
Свисташка почти час ругал жену, подбирая самые язвительные, самые колющие эпитеты и выражения. Дома он не ночевал, а явился утром.
— Ну, наревелась? Образумилась? — спросил он Марусю угрюмо.
— Надумалась? Поняла? Ну?
Маруся молчала. Свисташка подошел к ней и подложил руку на плечо.
Этого было достаточно, чтобы слезы вновь хлынули из глаз молодой женщины и все ее тело затряслось.
— Убью! Убью и отвечать не буду! — вскрикнул Свисташка и занес руку над русою головою жены. Маруся не отвечала. Припав к столу головою, подставив ударам мужа свою хрупкую спину, — она лежала, содрогаясь от рыданий и не думая о самозащите. Свисташка опустил руку, постоял молча, скрипя зубами, и вышел.

* * *

Дня три спустя Свисташка на заявление графа: ‘Скучно мне! Понимаешь?’ — отвечал:
— Дозвольте расстараться?
Едва ли прошел час, как Свисташка привел к подъезду гостиницы стройную молодую женщину с закрытым вуалью лицом.
Она шла робко, нерешительно, словно выжидая момента, чтобы броситься бежать назад, но шла и шла, опустив вниз русую голову. Лица ее не было видно под сеткою густого синего вуаля. Были видны только бледные пухлые губы, которые чуть слышно шептали:
— Пустите! Пустите меня, Евстафий Ильич! Не надо, Евстафий Ильич! Мать Пресвятая Богородица!.. Отпустите меня, Евстафий Ильич!..
Свисташка шел молча, не отвечая ни звуком, ни движением на робкую мольбу Маруси.
— Стой! Куда прешь? — окликнул Свисташку швейцар Сигизмунд.
— К графу.
— Птичку привел? Ха-ха! Ах, Свисташка, Свисташка! Не везет тебе, братец. Гнилое твое счастье, Свисташка! Заработать думал? Ха-ха!
— Чего ржешь, поляцкая морда? — озлился Свисташка. — Известно ‘птичка’! Граф приказал…
— Приказал? Это когда было? Час назад? А? А теперь у него француженка. Гогочет. Уже за шампанским два раза посылали… Отпусти свою пташку…
Но Свисташка не хотел слушать. Он повел Марусю в коридор и, вызвав Луиджи, попросил доложить графу, что он ‘поручение исполнил’. Граф вышел в коридор. Он был уже почти пьян и нетвердо держался на ногах. Увидев Свисташку, он засмеялся.
— Опоздал ты, братец! Прозевал. А кого… Кто пришел? Н-ну? Покажи сюда. Красоточка. Миленочек! Идите сюда!
Маруся стояла, прижавшись к стене. Граф подошел к ней и сорвал с нее вуаль. Вид смертельно бледного миловидного личика, взгляд испуганных голубых глаз с расширенными зрачками несколько отрезвил графа.
Он понуро взглянул на Свисташку:
— Жену… привел?
— Тысячу… Как изволили обещать, — прошептал зловеще Свисташка.
Граф покачнулся на каблуках и оперся о стену.
— Пошел вон, Свисташка! — произнес он глухо. — Денег нет. Деньги — фюить!.. Все Жанна забрала. Опоздал ты. Через час уезжаю. Понимаешь? Слышишь? Вот на…
И граф швырнул на пол к ногам Свисташки несколько измятых бумажек и горсть серебряных и золотых монет.
— И проваливай!
Свисташка, не спуская горящих ненавистью глаз с розового лица графа, проговорил медленно и раздельно:
— Денег нет? Как же это? Как же… Как же это?
— Ну? — глаза графа похолодели. Голос зазвучал угрозою. Свисташка согнулся, потом грубо дернул за руку Марусю, повел ее из коридора вниз, по лестнице, вон, на улицу. По дороге он наступил на захрустевшую под ногами бумажку, потом на какую-то монету, которая слабо звякнула, подпрыгнула и покатилась в сторону. Свисташка сначала не обратил на них внимания, потом быстро, по-кошачьи, подобрал все валявшееся и засунул в карманы.
Спустившись со своей дрожащею спутницею с лестницы, Свисташка у подъезда гостиницы остановился, держа за руку Марусю. Потом потянул ее в сторону. Маруся не сопротивлялась. Сделав шагов десять от подъезда, Свисташка взял правую руку Маруси своею левой рукою и грубо повернул женщину к себе лицом.
— Ну? — сказал он как будто спокойным голосом.
Марусе показалось, что он рад, и она улыбнулась слабою, робкою, детскою улыбкою.
— Бог спас, Евсташа! — пролепетала она.
— Бог спас? От тысячи? От своего счастья? От своего отеля? Да? Бог спас?
Маруся, все так же робко, по-детски улыбаясь, кивнула головою и сказала:
— Пойдемте домой, Евстафий Ильич! Пойдемте, милый, голубчик…
В этот момент Свисташка взмахнул кулаком и опустил его на лицо жены. Что-то хрустнуло под ударом кулака, что-то охнуло…
Маруся подалась назад и стала падать, как-то приседая, словно не решаясь, навзничь или на грудь упасть. Кулак Свисташки еще раз мелькнул в воздухе и ударил по голове женщины. Сзади кто-то закричал, и еще, и еще…

———————————————————

Источник текста: Сборник рассказов ‘Догорающие лампы‘. Сб. рассказов. СПб.: Обществ. польза, 1909.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека