Лондон Д. Собрание повестей и рассказов (1900—1911). Пер. с англ. М.: Престиж Бук, Литература, 2010.
— Солнце опускается, Каним, и дневной жар схлынул!
Так сказала Ли Ван мужчине, который спал, накрывшись с головой беличьим одеялом, сказала негромко, словно знала, что его надо разбудить, но страшилась его пробуждения. Ли Ван побаивалась своего рослого мужа, столь непохожего на всех других мужчин, которых она знала.
Лосиное мясо зашипело, и женщина отодвинула сковородку на край угасающего костра. В то же время она поглядывала на обоих своих гудзонских псов, а те жадно следили за каждым ее движением, и с их красных языков капала слюна. Громадные косматые звери, они сидели с подветренной стороны в негустом дыму костра, спасаясь от несметного роя мошкары. Но как только Ли Ван отвела взгляд и посмотрела вниз, туда, где Клондайк катил меж холмов свои вздувшиеся воды, один из псов на брюхе подполз к костру и ловким кошачьим ударом лапы сбросил со сковороды на землю кусок горячего мяса. Однако Ли Ван заметила это краешком глаза, и пес, получив удар поленом по носу, отскочил, щелкая зубами и рыча.
— Эх ты, Оло, — засмеялась женщина, водворив мясо на сковородку и не спуская глаз с собаки. — Никак наесться не можешь, а все твой нос виноват — то и дело в беду попадаешь.
Но тут к Оло подбежал его товарищ, и вместе они взбунтовались против женщины. Шерсть на их спинах и загривках вздыбилась от ярости, тонкие губы искривились и приподнялись, собравшись уродливыми складками и угрожающе обнажив хищные клыки. Дрожали даже их сморщенные ноздри, и псы рычали с волчьей ненавистью и злобой, готовые прыгнуть на женщину и свалить ее с ног.
— И ты тоже, Баш, строптивый, как твой хозяин, — все норовишь укусить руку, которая тебя кормит! Что лезешь не в свое дело? Вот тебе, получай!
Ли Ван решительно размахивала поленом, но псы увертывались от ударов и не собирались отступать. Они разделились и стали подбираться к ней с разных сторон, припадая к земле и рыча. К этой борьбе, в которой человек утверждает свое господство над собакой, Ли Ван привыкла с самого детства — с тех пор как училась ходить в родном вигваме, ковыляя от одного вороха шкур до другого, — и потому знала, что близится опасный момент. Баш остановился, напружив тугие мускулы, изготовившись к прыжку, Оло еще подползал, выбирая удобное место для нападения.
Схватив две горящие головни за обугленные концы, женщина смело пошла на псов. Оло попятился, а Баш прыгнул, и она встретила его в воздухе ударом своего пылающего оружия. Раздался пронзительный визг, остро запахло паленой шерстью и горелым мясом, и пес повалился в грязь, а женщина сунула головню ему в пасть. Бешено огрызаясь, пес отскочил в сторону и, сам не свой от страха, отбежал на безопасное расстояние. Отступил и Оло, после того как Ли Ван напомнила ему, кто здесь хозяин, бросив в него толстой палкой. Не выдержав града головешек, псы наконец удалились на самый край полянки и принялись зализывать свои раны, повизгивая и рыча.
Ли Ван сдула пепел с мяса и села у костра. Сердце ее билось не быстрее, чем всегда, и она уже позабыла о схватке с псами — ведь подобные происшествия случались каждый день. А Каним не только не проснулся от шума, но захрапел еще громче.
— Вставай, Каним, — проговорила женщина. — Дневной жар спал, и тропа ожидает нас.
Беличье одеяло шевельнулось, и смуглая рука откинула его. Веки спящего дрогнули и опять сомкнулись.
‘Вьюк у него тяжелый, — подумала Ли Ван, — и он устал от утреннего перехода’.
Комар ужалил ее в шею, и она помазала незащищенное место мокрой глиной, отщипнув кусочек от комка, который лежал у нее под рукой. Все утро, поднимаясь на перевал в туче гнуса, мужчина и женщина обмазывали себя липкой грязью, и грязь, высыхая на солнце, покрывала лицо глиняной маской. От движения лицевых мускулов маска эта отваливалась кусками, и ее то и дело приходилось подновлять, так что она была где толще, где тоньше, и вид у нее был престранный.
Ли Ван стала тормошить Канима осторожно, но настойчиво, пока он не приподнялся и не сел. Прежде всего он посмотрел на солнце и, узнав время по этим небесным часам, опустился на корточки перед костром и жадно набросился на мясо. Это был крупный индеец, в шесть футов ростом, широкогрудый и мускулистый, с более проницательным, более умным взглядом, чем у большинства его соплеменников. Глубокие складки избороздили лицо Канима и, сочетаясь с первобытной суровостью, свидетельствовали о том, что этот человек с неукротимым нравом упорен в достижении цели и способен, если нужно, быть жестоким с противником.
— Завтра, Ли Ван, мы будем пировать. — Он начисто высосал мозговую кость и швырнул ее собакам. — Мы будем есть оладьи, жаренные на свином сале, и сахар, который еще вкуснее…
— Да, — ответил Каним снисходительно, — и я научу тебя стряпать по-новому. В этом ты ничего не смыслишь, как и во многом другом. Ты всю жизнь провела в глухом уголке земли и ничего не знаешь. Но я, — он выпрямился и гордо окинул ее взглядом, — я — великий землепроходец и побывал всюду, даже у белых людей, и я сведущ в их обычаях и в обычаях многих народов. Я не дерево, которому от века назначено стоять на одном месте, не ведая, что творится за соседним холмом, ибо я, Каним-Каноэ, создан, чтобы бродить повсюду, и странствовать, и весь мир исходить вдоль и поперек.
Женщина смиренно склонила голову:
— Это правда. Я всю жизнь ела только рыбу, мясо и ягоды и жила в глухом уголке земли. И я не знала, что мир так велик, пока ты не похитил меня у моего племени и я не стала стряпать тебе пищу и носить вьюки по бесконечным тропам. — Она вдруг взглянула на него:
— Скажи мне, Каним, будет ли конец нашей тропе?
— Нет, — ответил он. — Моя тропа как мир: у нее нет конца. Моя тропа пролегает по всему миру, и я странствую с тех пор, как встал на ноги, и буду странствовать, пока не умру. Быть может, и отец мой и мать моя умерли — не знаю, ведь я давно их не видел, но мне все равно. Мое племя похоже на твое. Оно всегда живет на одном и том же месте, далеко отсюда, но мне нет дела до него, ибо я — Каним-Каноэ.
— А я, Ли Ван, тоже должна брести по твоей тропе, пока не умру, хоть я так устала?
— Ты, Ли Ван, моя жена, а жена идет по тропе мужа, куда бы та ни вела. Это закон. А если такого закона нет, так это станет законом Канима, ибо Каним сам создает законы для себя и своих.
Ли Ван снова склонила голову, так как знала лишь один закон: мужчина — господин женщины.
— Не спеши, — остановил ее Каним, когда она принялась стягивать ремнями свой вьюк со скудным походным снаряжением, — солнце еще горячо, а тропа идет под уклон и удобна для спуска.
Женщина послушно опустила руки и села на прежнее место. Каним посмотрел на нее с задумчивым любопытством.
— Ты никогда не сидишь на корточках, как другие женщины, — заметил он.
— Нет, — отозвалась она. — Это неудобно. Мне это трудно, так я не могу отдохнуть.
— А почему ты во время ходьбы ставишь ступни не прямо, а вкось?
— Не знаю. Должно быть, потому, что ноги у меня не такие, как у других женщин.
Довольный огонек мелькнул в глазах Канима, и только.
— Как и у всех женщин, волосы у тебя черные, но разве ты не знаешь, что они мягкие и тонкие, мягче и тоньше, чем у других?
— Знаю, — ответила она сухо, ей не нравилось, что он так спокойно разбирает ее недостатки.
— Прошел год с тех пор, как я увел тебя от твоих родичей, а ты все такая же робкая, все так же боишься меня, как и в тот день, когда я впервые взглянул на тебя. Отчего это?
Ли Ван покачала головой:
— Я боюсь тебя, Каним. Ты такой большой и странный. Но и до того, как на меня посмотрел ты, я боялась всех юношей. Не знаю… не могу объяснить… только мне почему-то казалось, что я не для них… как будто…
— Говори же, — нетерпеливо понукал он, раздраженный ее нерешительностью.
— …как будто они не моего рода.
— Не твоего рода? — протянул он. — А какого же ты рода?
— Я не знаю, я… — Она в замешательстве покачала головой. — Я не могу объяснить словами то, что чувствовала. Я была какая-то странная. Я была не похожа на других девушек, которые хитростью приманивали юношей. Я не могла вести себя так. Мне это казалось чем-то дурным, нехорошим.
— Скажи, а твое первое воспоминание… о чем оно? — неожиданно спросил Каним.
— О Пау-Ва-Каан, моей матери.
— А что было раньше, до Пау-Ва-Каан, ты помнишь?
— Нет, ничего не помню.
Но Каним, не сводя с нее глаз, словно проник в глубину ее души и в ней прочел колебание.
— Подумай, Ли Ван, подумай хорошенько! — угрожающе проговорил он.
Женщина замялась, глаза ее смотрели жалобно и умоляюще, но его воля одержала верх и сорвала с губ Ли Ван вынужденное признание.
— Да ведь это были только сны, Каним, дурные сны детства, тени небывшего, неясные видения, от каких иногда скулит собака, задремавшая на солнцепеке.
— Поведай мне, — приказал он, — о том, что было до Пау-Ва-Каан, твоей матери.
— Все это я позабыла, — не сдавалась она. — Девочкой я грезила наяву, днем, с открытыми глазами, но когда я рассказывала другим о том, какие странные вещи видела, меня поднимали на смех, а дети пугались и бежали прочь. Когда же я стала рассказывать Пау-Ва-Каан свои сны, она меня выбранила, сказала, что это дурные сны, а потом прибила. Должно быть, это была болезнь, вроде падучей у стариков, но с возрастом она прошла, и я перестала грезить А теперь… не могу вспомнить. — Она растерянно поднесла руку ко лбу. — Они где-то тут, но я не могу их поймать, разве что…
— Разве что одно видение… Но ты будешь смеяться надо мной, такое оно нелепое, такое непохожее на правду.
— Нет, Ли Ван. Сны — это сны. Может быть, они — воспоминания о тех жизнях, которые мы прожили раньше. Вот я, например, был когда-то лосем. Я уверен, что некогда был лосем, — сужу по тому, что видел и слышал во сне.
Как ни старался Каним скрыть свое возрастающее беспокойство, это ему не удавалось, но Ли Ван ничего не заметила: с таким трудом подыскивала она слова, чтобы описать свой сон.
— Я вижу покрытую снегом поляну среди деревьев, — начала она, — и на снегу след человека, который из последних сил прополз тут на четвереньках. Я вижу и самого человека на снегу, и мне кажется, что он где-то совсем близко. Он не похож на обыкновенных людей: лицо его обросло волосами, густыми волосами, а волосы, и на лице и на голове, желтые, как летний мех у ласки. Глаза у него закрыты, но вот они открываются и начинают искать что-то. Они голубые, как небо, и наконец они находят мои глаза и перестают искать. И рука его движется медленно, словно она очень слабая, и я чувствую…
— Ну, — хрипло прошептал Каним. — Что же ты чувствуешь?
— Нет, нет! — поспешно выкрикнула она. — Я ничего не чувствую. Разве я сказала ‘чувствую’? Я не то хотела сказать. Не может быть, чтобы я это хотела сказать. Я вижу, я только вижу, и это все, что я вижу, человек на снегу, и глаза у него как небо, а волосы как мех ласки. Я видела это много раз и всегда одно и то же — человек на снегу…
— А себя ты не видишь?— спросил Каним, подаваясь вперед и пристально глядя на нее. — Видишь ли ты себя рядом с этим человеком на снегу?
— Как могу я видеть себя рядом с тем, чего нет? Ведь я существую!
Он с облегчением выпрямился, и величайшее торжество мелькнуло в его взгляде, но он отвел глаза от женщины, чтобы она ничего не заметила.
— Я объясню тебе, Ли Ван, — сказал он уверенно. — Все это сохранилось в твоей памяти от прежней жизни, когда ты была птичкой, маленькой пташкой. Тут нет ничего удивительного. Я когда-то был лосем, отец моего отца после смерти стал медведем, это сказал шаман, а шаманы не лгут. Так мы переходим из жизни в жизнь по Тропе Богов, и лишь богам все ведомо и понятно. То, что нам снится и кажется, — это только воспоминания, и собака, что скулит во сне на солнцепеке, конечно, видит и вспоминает то, что некогда происходило. Баш, например, когда-то был воином. Я уверен, что он был воином.
Каним кинул псу кость и поднялся.
— Вставай, будем собираться. Солнце еще печет, но прохлады ждать нечего.
— А какие они, эти белые люди? — осмелилась спросить Ли Ван.
— Такие же, как и мы с тобой, — ответил он, — разве что кожа у них посветлее. Ты увидишь их раньше, чем угаснет день.
Каним подвязал меховое одеяло к своему полуторастафунтовому вьюку, обмазал лицо мокрой глиной и присел отдохнуть, ожидая, пока Ли Ван навьючит собак. Оло съежился при виде палки в ее руках и безропотно дал привязать себе на спину вьюк весом в сорок с лишним фунтов. Но Баш не выдержал — взвизгнул и зарычал от обиды и ярости, когда ненавистная ноша коснулась его спины. Пока Ли Ван туго стягивала ремни, он, ощетинившись, скалил зубы, то косясь на нее, то оглядываясь, и волчья злоба горела в этих взглядах. Каним сказал, посмеиваясь:
— Я же говорил, что когда-то он был великим воином! Эти меха пойдут по дорогой цене, — заметил он, надев головной ремень и легко подняв свой вьюк с земли. — Белые люди хорошо платят за такой товар. Им самим охотиться некогда, да и холода они не выносят. Скоро мы будем пировать, Ли Ван, такой пир зададим, какого ты не видывала ни в одной из своих прежних жизней.
Она пробормотала что-то, выражавшее признательность и благодарность мужу за его доброту, надела на себя лямки и согнулась под тяжестью вьюка.
— В моей следующей жизни я хотел бы родиться белым человеком, — добавил Каним и мерно зашагал вниз по тропе, которая круто спускалась в ущелье.
Собаки шли за ним следом, а Ли Ван замыкала шествие. Но мысли ее унеслись далеко — на восток, за Ледяные Горы, в глухой уголок земли, где протекало ее детство. Она вспомнила, что еще тогда ее считали какой-то странной, смотрели на нее, как на больную. Что ж, она действительно грезила наяву, и ее бранили и били за те необычайные видения, о которых она рассказывала.
Однако с годами это прошло. Но не совсем. Правда, эти видения уже не тревожили ее, когда она бодрствовала, но когда спала, появлялись вновь, хоть она и стала взрослой женщиной, и по ночам ее мучили кошмары — какие-то мелькающие образы, смутные, лишенные всякого смысла. Разговор с Канимом взбудоражил ее, и в течение всего извилистого пути по горному склону она вспоминала об этих причудливых порождениях своих снов.
— Передохнем, — сказал Каним на полпути, когда они перешли русло главного протока.
Он прислонил свою ношу к выступу скалы, снял головной ремень и сел. Ли Ван подсела к нему, а собаки, тяжело дыша, растянулись подле них на земле. У их ног журчал холодный, как лед, горный ручей, но вода в нем была мутной, грязной, словно после оползней.
— Отчего это? — спросила Ли Ван.
— Тут белые роются в земле. Прислушайся! — Каним поднял руку, и она услышала звон кирок и заступов и людские голоса. — Золото свело их с ума, и они работают без передышки — все ищут и ищут его. Что такое золото? Оно желтое, лежит в земле, и люди им очень дорожат. Кроме того, оно — мерило цены.
Но блуждающий взгляд Ли Ван остановился на чем-то, и она уже не слушала. Немного ниже того места, где они сидели, виднелся сруб, полузакрытый молодым ельником, и нависшая над ним земляная крыша. Дрожь охватила Ли Ван, и все ее призрачные видения ожили и лихорадочно заплясали в мозгу.
— Каним, — прошептала она, вся во власти тревожного предчувствия. — Каним, что это такое?
— Вигвам белого человека, в котором он ест и спит.
Ли Ван задумчиво взглянула на сруб, сразу оценила его достоинства и снова задрожала от непонятного волнения, которое он вызвал в ней.
— Наверное, там тепло и в мороз, — громко проговорила она, чувствуя, что с ее губ вот-вот слетят какие-то странные звуки. Что-то заставляло ее произнести их, но она молчала, и вдруг Каним сказал:
— Это называется хижина.
Сердце у Ли Ван екнуло. Да, да, вот эти самые звуки! Именно это слово! Она испуганно оглянулась кругом. Почему это слово ей знакомо, если она никогда его не слышала? Как это объяснить? И тут она с ужасом и восторгом впервые поняла, что сны ее — не бессмысленный бред.
‘Хижина, — повторяла она про себя, — хижина, хижина’. Ее затопил поток бессвязных видений, закружилась голова, казалось, сердце вот-вот разорвется. Какие-то тени и очертания вещей в непонятной связи мелькали и вихрем кружились над ней, и тщетно пыталась она ухватить их и осмыслить. Она чувствовала, что в этих сумбурных видениях — ключ к тайне, если бы только ухватить его — тогда все станет ясным и простым…
О Каним! О Пау-Ва-Каан! О призраки и тени — что же они такое?
Она повернулась к Каниму, безмолвная и трепещущая, одержимая своими безумными неотвязными видениями. До ее слабеющего сознания доносились только ритмичные звуки чудесной мелодии, летящие из хижины.
— Хм! Скрипка! — снисходительно уронил Каним.
Но она не слышала его: в блаженном возбуждении ей казалось, что наконец-то все становится ясным. ‘Вот-вот! Сейчас!’ — думала она. Внезапно глаза ее увлажнились, и слезы потекли по щекам. Тайны начинали раскрываться, а ее одолевала слабость. Если бы только она могла совладать с собой! Если бы… но вдруг земля выгнулась и сжалась, а горы закачались на фоне неба, и Ли Ван вскочила с криком: ‘Папа! Папа!’ Завертелось солнце, потом сразу наступила тьма, и Ли Ван, пошатнувшись, ничком рухнула на скалу.
Вьюк был так тяжел, что она могла сломать себе позвоночник, поэтому Каним осмотрел ее, облегченно вздохнул и побрызгал на нее водой из ручья. Она медленно пришла в себя, задыхаясь от рыданий, и наконец села.
— Плохо, когда солнце припекает голову, — заметил он.
— Да, — отозвалась она, — плохо, да и вьюк меня замучил.
— Мы скоро остановимся на ночлег, чтобы ты смогла отоспаться и набраться сил, — сказал он мягко. — И чем быстрее мы тронемся в путь, тем раньше ляжем спать.
Ли Ван, ничего не ответив, послушно встала и, пошатываясь, отошла поднимать собак. Сама того не заметив, она сразу зашагала в ногу с мужем, а когда они проходили мимо хижины, затаила дыхание. Но из хижины уже не доносилось ни звука, хотя дверь была открыта и железная труба выбрасывала дым.
В излучине ручья они набрели на мужчину, белокожего и голубоглазого, и на мгновение перед Ли Ван встал образ человека на снегу. Но лишь на мгновение, так она ослабела и устала от всего пережитого. Все же она с любопытством оглядела белого мужчину и вместе с Канимом остановилась посмотреть на его работу. Наклонно держа в руках большой таз, старатель вращал его, промывая золотоносный песок, и, в то время как они наблюдали за ним, он ловким неожиданным взмахом выплеснул воду, и на дне таза широкой полосой сверкнуло желтое золото.
— Очень богатый ручей, — сказал жене Каним, когда они двинулись дальше. — Когда-нибудь я найду такой же и сделаюсь большим человеком.
Чем ближе они подходили к самому богатому участку долины, тем чаще встречались люди и хижины. И наконец перед путниками открылась широкая картина разрушения и опустошения. Повсюду земля была взрыта и разбросана, как после битвы титанов. Кучи песка перемежались с огромными зияющими ямами, канавами, рвами, из которых был вынут весь грунт, до коренной породы. Ручей еще не прорыл себе глубокого русла, и воды его — где запруженные, где отведенные в сторону, где низвергающиеся с отвесных круч, где медленно стекающие во впадины и низины, где поднятые на высоту громадными колесами — без устали работали на человека. Лес на горах был вырублен, оголенные склоны сплошь изрезаны и пробиты длинными деревянными желобами и пробными шурфами. И повсюду чудовищным муравьиным полчищем сновали выпачканные глиной грязные, растрепанные люди, которые то спускались в ямы, выкопанные ими, то вылезали на поверхность, то, как огромные жуки, ползали по ущелью, трудились, обливаясь потом, у куч золотоносного песка, вороша и перетряхивая их, и кишели всюду, куда хватал глаз, до самых вершин, и все рыли, и рушили, и кромсали тело земли. Ли Ван была испугана и потрясена этой невиданной кутерьмой.
— Поистине эти люди безумны, — сказала она Каниму.
— Удивляться нечему, — отозвался он. — Золото, которое они ищут, — великая сила. Самая большая на свете.
Долго пробирались они через этот хаос, порожденный алчностью: Каним — внимательный и сосредоточенный, Ли Ван — вялая и безучастная. Она понимала, что тайны чуть было не раскрылись, что они вот-вот раскроются, но первое потрясение утомило ее, и она покорно ждала, когда свершится то, что должно было свершиться. На каждом шагу у нее возникали новые и новые впечатления, и каждое служило глухим толчком, побуждавшим к действию ее измученный мозг. В глубине ее существа рождались созвучные отклики, восстанавливались давно забытые и даже во сне не вспоминавшиеся связи, и все это она сознавала, но равнодушно, без любопытства, и хотя на душе у нее было неспокойно, но не хватало сил на умственное напряжение, необходимое для того, чтобы осмыслить и понять эти переживания. Поэтому она устало плелась вслед за своим господином, терпеливо ожидая того, что непременно — в этом она была уверена — должно было где-то как-то произойти.
Вырвавшись из-под власти человека, ручей, весь грязный и мутный после работы, которую его заставили проделать, наконец вернулся на свой древний проторенный путь и заструился, лениво извиваясь среди полян и перелесков, по долине, расширявшейся к устью. В этих местах золота уже не было, и людям не хотелось тут задерживаться — их манило вдаль. И здесь-то Ли Ван, остановившись на миг, чтобы подогнать палкой Оло, услышала женский смех, нежный и серебристый.
Перед хижиной сидела женщина, белолицая и румяная, как младенец, и весело хохотала в ответ на слова другой женщины, стоявшей в дверях. Заливаясь смехом, она встряхивала шапкой темных мокрых волос, высыхавших под теплой лаской солнца.
На мгновение Ли Ван остановилась как вкопанная. И вдруг ей показалось, будто что-то щелкнуло и ослепительно вспыхнуло в ее сознании — словно разорвалась завеса. И тогда исчезли и женщины перед хижиной, и сама хижина, и высокий ельник, и зубчатые очертания горных хребтов, и Ли Ван увидела в сиянии другого солнца другую женщину, которая тоже расчесывала густые волны черных волос и пела песню. И Ли Ван слушала слова этой песни, и понимала их, и вновь была ребенком. Она была потрясена этим видением, в котором слились все ее прежние беспокойные видения, и вот тени и призраки встали на свои места, и все сделалось ясным, простым и реальным. Множество разных образов теснилось в ее сознании — странные места, деревья, цветы, люди, — и она видела их и узнавала.
— Когда ты была птичкой, малой пташкой, — сказал Каним, устремив на нее горящие глаза.
— Когда я была малой пташкой, — прошептала она так тихо, что он вряд ли услышал, и, склонив голову, стянутую ремнем, снова мерно зашагала по тропе. Но она знала, что солгала.
И как ни странно, все реальное стало теперь казаться ей нереальным. Переход длиной в милю и разбивка лагеря на берегу потока промелькнули как в бреду. Как во сне, она жарила мясо, кормила собак, развязывала вьюки и пришла в себя лишь тогда, когда Каним принялся набрасывать перед нею планы новых странствий.
— Клондайк, — говорил он, — впадает в Юкон, огромную реку, она больше, чем Маккензи, а Маккензи ты знаешь. Итак, мы с тобой спустимся до Форта Юкон. На собаках в зимнее время это будет двадцать снов. Потом мы пойдем вдоль Юкона на запад — это сто или двести снов, не знаю точно. Это очень далеко. И тогда мы подойдем к морю. О море ты ничего не знаешь, так что я расскажу тебе про него. Как озеро обтекает остров, так море обтекает всю землю, все реки впадают в него, и нет ему ни конца ни края. Я видел его у Гудзонова залива, и я должен увидеть его с берегов Аляски. И тогда, Ли Ван, мы с тобой сядем в огромную лодку и поплывем по морю или же пойдем пешком по суше на юг, и так пройдет много сотен снов. А что будет потом, я не знаю, знаю только, что я, Каним-Каноэ, странник и землепроходец!
Она сидела и слушала, и страх вгрызался в ее сердце, когда она думала о том, что обречена затеряться в этих бескрайних пустынях.
— Тяжелый это будет путь, — только и проронила она и смиренно уткнула голову в колени.
Но вдруг ее осенила чудесная мысль — такая, что Ли Ван даже вспыхнула. Она спустилась к потоку и отмыла с лица засохшую глину. Когда рябь на воде улеглась, Ли Ван внимательно всмотрелась в свое отражение. Но солнце и ветер сделали свое дело: кожу ее, обветренную, загорелую, нельзя было и сравнить с детски нежной кожей той белой женщины. А все-таки это была чудесная мысль, и она продолжала волновать Ли Ван и тогда, когда она юркнула под меховое одеяло и улеглась рядом с мужем.
Она лежала, устремив глаза в синеву неба, выжидая, когда муж уснет первым глубоким сном. Когда он заснул, она медленно и осторожно выползла из-под одеяла, подоткнула его под спящего и выпрямилась. При первом же ее шаге Баш угрожающе заворчал. Ли Ван шепотом успокоила его и оглянулась на мужа. Каним громко храпел. Тогда Ли Ван повернулась и быстро, бесшумно побежала назад по тропе.
Миссис Эвелин Ван-Уик только что собралась лечь в постель. Отягощенная обязанностями, которые возлагало на нее общество, богатство, беспечальное вдовье положение, она отправилась на Север и устроилась в уютной хижине на окраине золотоносного участка. Здесь она при поддержке и содействии своей подруги и компаньонки мисс Миртл Гиддингс играла в опрощение, в жизнь, близкую к природе, и с утонченной непосредственностью отдавалась своему увлечению первобытным.
Она старалась отмежеваться от многих поколений, воспитанных в избранном обществе, и стремилась к земле, от которой оторвались ее предки. Кроме того, она частенько вызывала в себе мысли и желания, которые, по ее мнению, были не чужды людям каменного века, и как раз в эту минуту, убирая волосы на ночь, тешила свое воображение сценами палеолитической любви. Главными декорациями и аксессуарами в этих сценах были пещерные жилища и раздробленные мозговые кости, фигурировали в них также свирепые хищные звери, волосатые мамонты и драки на ножах — грубых, зазубренных, кремневых ножах, но все это порождало блаженные переживания. И вот в тот самый миг, когда Эвелин Ван-Уик бежала под темными сводами дремучего леса, спасаясь от слишком пылкого натиска косолобого, едва прикрытого шкурой поклонника, дверь хижины распахнулась без стука, и на пороге появилась одетая в шкуру дикая, первобытная женщина.
— Боже мой!
Одним прыжком, который сделал бы честь пещерной женщине, мисс Гидцингс отскочила в безопасное место — за стол. Но миссис Ван-Уик не отступила. Заметив, что незнакомка очень взволнованна, она быстро оглянулась и убедилась, что путь к ее койке свободен, а там под подушкой лежал большой кольт.
— Привет тебе, о женщина с чудесными волосами, — сказала Ли Ван. Но сказала она это на своем родном языке, том языке, на котором говорили только в одном глухом уголке земли, и женщины не поняли ее слов.
— Не сбегать ли за помощью? — пролепетала мисс Гидцингс.
— Да нет, она, кажется, безобидное существо, эта несчастная, — возразила миссис Ван-Уик. — Посмотри только на ее меховую одежду. Какая рваная, совсем износилась, но в своем роде уникум. Я куплю ее для своей коллекции. Дай мне, пожалуйста, мешок, Миртл, и приготовь весы.
Ли Ван следила за ее губами, но слов не разбирала, и тут впервые она в беспокойстве и смятении почувствовала, что им не понять друг друга. И, страдая от своей немоты, она широко раскинула руки и крикнула:
— О женщина, ты моя сестра!
Слезы текли по ее щекам, — так страстно тянулась она к этим женщинам, и голос срывался от горя, которого она не могла выразить словами. Мисс Гидцингс задрожала, и даже миссис Ван-Уик разволновалась.
— Я хочу жить так, как живете вы. Ваш путь — это мой путь, и пусть наши пути сольются. Мой муж — Каним-Каноэ, он большой и непонятный, и я боюсь его. Его тропа пролегает по всей земле, и нет ей конца, а я устала. Моя мать была похожа на тебя: у нее были такие же волосы и такие же глаза. И тогда мне было хорошо жить, и солнце грело меня.
Она смиренно опустилась на колени и склонила голову к ногам миссис Ван-Уик. Но миссис Ван-Уик отшатнулась, испуганная силой этого порыва.
Ли Ван выпрямилась и, задыхаясь, пыталась что-то сказать. Но с ее немых губ не могли слететь слова, нужные для того, чтобы выразить, как остро она чувствует, что эти женщины — одного с нею племени.
— Торговля? Ты торговать? — спросила миссис Ван-Уик, переходя на тот ломаный язык, которым в таких случаях пользуются люди, принадлежащие к цивилизованным нациям.
Дотронувшись до обтрепанной меховой одежды Ли Ван, чтобы объяснить ей свои намерения, миссис Ван-Уик насыпала в котелок золотоносного песку, помешала его, потом зачерпнула пригоршню золотого порошка, и он заструился между ее пальцами, соблазнительно сверкая желтым блеском. Но Ли Ван видела только эти пальцы, белые, как молоко, точеные, изящные, суживающиеся к ногтям, похожим на какие-то розовые драгоценные камни. Она поднесла к руке белой женщины свою руку, натруженную, огрубелую, и заплакала.
Но миссис Ван-Уик ничего не поняла.
— Золото, — внушала она незнакомке. — Хорошее золото! Ты торговать? Ты менять то на это? — И опять прикоснулась к одежде Ли Ван. — Сколько? Ты продавать? Сколько? — настаивала она, поглаживая мех против ворса и нащупывая прошитые жилой стежки шва.
Но Ли Ван была и нема и глуха, она не понимала, что ей говорят. Неудача сломила ее. Как заставить этих женщин признать ее своей соплеменницей? Ведь она-то знает, что они одной породы, что они сестры по крови. Глаза Ли Ван тревожно блуждали по занавескам, по женским платьям на вешалке, по овальному зеркалу и изящным туалетным принадлежностям на полочке под ним. Вид всех этих вещей терзал ее, ибо она когда-то уже видела подобные им, и когда смотрела на них теперь, губы ее сами складывались для слов, которые рвались из груди. И вдруг что-то словно вспыхнуло в ее мозгу, и вся она подобралась. Надо успокоиться. Надо взять себя в руки, потому что теперь ее непременно должны понять, а не то… И, вся содрогаясь от подавленных рыданий, она овладела собой.
Ли Ван положила руку на стол.
— Стол, — произнесла она ясно и отчетливо. — Стол, — повторила она.
Она взглянула на миссис Ван-Уик, и та одобрительно кивнула. Ли Ван пришла в восторг, но усилием воли опять сдержала себя.
— Печка, — продолжала она. — Печка.
С каждым кивком миссис Ван-Уик волнение Ли Ван возрастало. То запинаясь, то с лихорадочной поспешностью, смотря по тому, медленно или быстро восстанавливались в памяти забытые слова, она передвигалась по хижине, называя предмет за предметом. И, наконец, остановилась, торжествующе выпрямившись, подняв голову, гордая собой, ожидая признания.
— Кошка, — сказала миссис Ван-Уик, со смехом отчеканивая слова внятно и раздельно, как воспитательница в детском саду. — ‘Ви-жу-кош-ка-съе-ла-мы-шку’.
Ли Ван серьезно кивнула головой. Наконец-то они начали понимать ее, эти женщины! От этой мысли темный румянец заиграл на ее бронзовых щеках, она улыбнулась и еще резче закивала головой.
Миссис Ван-Уик оглянулась на свою компаньонку.
— Должно быть, нахваталась английских слов в какой-нибудь миссионерской школе и пришла похвалиться.
— Ну конечно, — фыркнула миссис Гиддингс. — Вот глупая! Только спать нам не дает своим хвастовством!
— А мне все-таки хочется купить ее куртку, хоть она и поношенная, но работа хорошая — превосходный экземпляр. — И она снова повернулась к Ли Ван. — Менять то на это? Ты! Менять? Кольцо? А? Сколько тебе?
— Может, ей больше хочется получить платье или еще что-нибудь из вещей, — подсказала мисс Гиддингс.
Миссис Ван-Уик подошла к Ли Ван и знаками попыталась объяснить, что хочет променять свой капот на ее куртку. И, чтобы получше втолковать ей это, взяла ее руку и, положив ее на свою пышную грудь, прикрытую кружевами и лентами, стала водить пальцами Ли Ван по ткани, чтобы та могла на ощупь убедиться, какая она мягкая. Но капот, небрежно сколотый драгоценной брошкой в виде бабочки, распахнулся и открыл крепкую белую грудь, не знавшую прикосновения младенческих губок.
Миссис Ван-Уик невозмутимо застегнула капот, но Ли Ван громко крикнула и, рывком распахнув свою кожаную куртку, обнажила грудь, такую же белую и крепкую, как и у миссис Ван-Уик. Бормоча что-то нечленораздельное и размахивая руками, она старалась убедить этих женщин в своем родстве с ними.
— Полукровка, — заметила миссис Ван-Уик. — Так я и думала — можно догадаться по волосам.
Мисс Гиддингс презрительно махнула рукой.
— Гордится белой кожей отца. Противно! Дай ей что-нибудь, Эвелин, и выгони ее вон.
Но миссис Ван-Уик вздохнула:
— Бедняжка! Хотелось бы помочь ей.
За стеной под чьей-то тяжелой поступью хрустнул гравий. Дверь хижины широко распахнулась, и вошел Каним. Мисс Гиддингс взвизгнула, решив, что ей сию минуту конец. Но миссис Ван-Уик спокойно взглянула на индейца.
— Чего тебе нужно? — спросила она.
— Как поживаешь? — вкрадчиво, но уверенно ответил Каним, показывая пальцем на Ли Ван. — Это моя жена.
Он протянул руку к Ли Ван, но та отстранила ее.
— Говори, Каним! Скажи им, что я…
— Дочь Пау-Ва-Каан? А зачем? Какое им до этого дело? Лучше я расскажу им, какая ты плохая жена, — бегаешь от мужа, когда сон смыкает ему глаза.
И вновь он протянул к ней руку, но Ли Ван отбежала к миссис Ван-Уик и упала к ее ногам в страстной мольбе, пытаясь обхватить руками ее колени. Миссис Ван-Уик отшатнулась и выразительно посмотрела на Канима — в этом взгляде было разрешение увести женщину. Он взял Ли Ван под мышки и поставил на ноги. В исступлении она старалась вырваться из его рук, а он изо всех сил тащил ее к выходу, и оба они, сцепившись, кружили по комнате.
— Пусти, Каним, — рыдала она.
Но он так крепко сжал ей запястье, что она перестала бороться.
— Малая пташка помнит лишнее и от этого попадает в беду… — начал Каним.
— Я знаю! Знаю! — прервала его Ли Ван. — Я вижу человека на снегу — так ясно, как никогда еще не видела. И он тащит меня, малого ребенка, на спине. И все это было до Пау-Ва-Каан и тех лет, когда я жила в глухом уголке земли.
— Да, ты знаешь, — отозвался он, толкая ее к выходу. — Но ты пойдешь со мной вниз по Юкону и забудешь.
— Никогда не забуду! Пока моя кожа останется белой, всегда буду помнить!
Она неистово вцепилась в дверной косяк и с последним призывом впилась глазами в миссис Ван-Уик.
— Ну, так я заставлю тебя забыть, я, Каним-Каноэ.
И он оторвал ее пальцы от двери и повлек ее за собой на тропу.