Суздальские сидельцы, Розанов Василий Васильевич, Год: 1905

Время на прочтение: 16 минут(ы)

В.В. Розанов

Суздальские сидельцы

Простое зрелище иногда действует убедительнее, чем тысяча доводов. Смертная казнь, может, была бы отменена многими веками ранее, чем как она отменилась действительно, если бы взято было ‘в заповедь’ правило, чтобы подписывающее смертный приговор лицо предварительно собственными руками зарезало хоть овцу. Собственными руками? Чтобы кровь текла по пальцам? Чтобы рука чувствовала последние содрогания еще теплого тельца? Да, это уже не то, чтобы подписать: ‘Людовик’ или ‘Филипп, король обеих Испании’ на листе пергамента. Чернила высохли, король перешел ‘к рассмотрению других дел’, а уж там простые мужички, которые получают жалованье и от которых ничего облегчить не зависит, будут чувствовать под ладонью содроганье живого тельца. Проклятое ‘разделение труда’, особенно в сфере юриспруденции, именно — разделение приговора и исполнения, обусловило всю отвлеченность и всю жестокость отвлеченности в суде. Нуте-ка, читатели, кому-нибудь из вас сказали бы: ‘Вон там штундисты вшестером читают без руководства священника евангелие. Могут заблудиться. Скверный пример! Надо отделить этих волков от овец православного стада и для этого посадить в острог’. И вот вам, какому-нибудь Ивану Ивановичу из моих читателей, привелось бы встать с мягкого стула и, подойдя к четырем мужикам, одной бабе и одному подростку лет 13, ‘читающим без руководства евангелие’, взять их за шиворот, закрутить руки назад, связать крепким узлом и, поддавая пинков сзади в ответ на приводимые ими тексты о ‘Христовой свободе’, довести до острога, отворить дверь тихой осторожной келейки и, втолкнув туда любителей свободного чтения Евангелия, запереть накрепко замок и пойти домой завтракать с супругой и детьми. Я думаю, у каждого завтрак стал бы в горле, опротивели бы дети, жена. Каждый, попытав однажды ‘смирить сектантов’, плюнул бы на все дело и сказал бы: ‘Нет, уж как угодно, а пусть дело без меня обойдется. Пусть Христос путями, которые Сам знает, спасает церковь Свою от разрушения. У Него путей много, у Него небесные силы. Но чтобы я еще раз за шиворот, еще раз пинком, с железами на ногах, на руках… никогда, ни за что!’ Физическое преследование ‘иномыслящих в вере’ пало бы сейчас же, если бы нам, религиозным ревнителям, то пописывающим статейки на религиозные темы, то переводящим благоуханные страницы из Фомы Кемпийского, было предложено совершать свои приговоры своими руками… Но чужими, руками рабов, мужиков, о, сколько угодно! Иной полководец, может быть, собственными руками не мог бы заколоть курицы, а послать армию в бой — это просто росчерк пера на бумаге.
Слабость зрительных, физических ощущений, абстрактность распорядительного момента в наказании, мне кажется, наполовину объясняет вообще употребление физической боли в случаях, когда она не является в качестве самозащиты или в качестве ‘суда Линча’, древнего ‘побиения камнями’ в ответ на ярко возмутительное, оскорбительное или жестокое преступление. ‘Суд Линча’ мне несколько понятен, напр. в отношении разбойников, несколько лет назад напавших на имение богатой южнорусской помещицы, муж которой был в отлучке: злодеи, несмотря на мольбы матери убить только ее и оставить жизнь малолетним детям, зашли сзади матери и оттуда достали и укокошили детей. Ну, с таковыми разговоры не должны быть долги. Тут не до ‘гармонии’ и не до ‘непротивления злу’.
Но кротких, ошибающихся, заблуждающихся — как казнить? Как казнить запутанность ума (кто им не путал? только равнодушные!), излишек нервов, начало истерии, патологические предрасположения? Все это — кроткие из кротких, лишь по временам и то в ответ на грубую действительность прорывающиеся резким выкриком. Тут нужен доктор. Нужно духовное исцеление, беседа, вразумление. Здесь казнь (наказание) только и объяснима, что отвлеченностью процессуальных форм наказания, абстрактностью бумажного делопроизводства, где наказующий вовсе не видит кроткого наказуемого лица, как и физической обстановки самого наказания. Пришел ‘доклад’ по почте к кроткому комментатору Фомы Кемпийского: после благоуханных страниц немецкого мистика — русская грязь. Он возмущен. Он возмущен уже тем, что оторван от приятного чтения, готовый вот бы сейчас зажечь лампаду. Такое-то ‘дело’, такие-то ‘проступки’. Помните, у Майкова в прелестном ‘Констанцском соборе’:
Так по пунктам, на цитатах,
На соборных уложеньях
Приговор свой доктор черный
Строил в строгих заключеньях.
Прочитав эти ‘заключения’, любитель лампад и Фомы Кемпийского равнодушно подписывает ‘изложенное’ и в новом конверте сдает на почту, после чего уже наконец можно и зажечь лампаду. Все отвлеченность — так я думаю. Пощупать бы стены темницы, и (я настолько верю в доброту человеческую) любитель Фомы Кемпийского далеко отбросил бы от себя маленькую изящную его книжку и своим плечом, пусть физически немощным, начал бы разламывать двери, разламывать сырые, толстые стены этой темницы.
Русское общество, вероятно, с живою радостью прочло в газетах, что в заседании 8 февраля Комитет Министров выслушал сообщение о том, что Государь ‘по всеподданнейшему докладу статс-секретарем Победносцевым определения Св. Синода’ соизволил 29 января сего года на освобождение из Спасо-Ефимиевского монастыря крестьян Ермолая Федосеева, Алексея Ка-лечина, Феодора Ганчева, Евфимия Попова, Кузьмы Мошкова и мещанина Феодора Ковалева и из Соловецкого монастыря крестьянина Петра Леонтьева. Невозможно не приписать, по крайней мере отчасти, этого доброго дела появлению быстро раскупавшейся книжки нашего старого и знаменитого исследователя сектантства А.С. Пругавина: ‘Монастырские тюрьмы в борьбе с сектантством’. На обложке написано: ‘С критическими замечаниями духовного цензора’. ‘Примечаний’ всего 3-4, например следующего смысла: ‘Во всяком случае, касательно юридического характера против преступлений против веры и церкви, духовные лица компетентны не менее патентованных юристов из светской интеллигенции. Примечание архимандрита иеромонаха Александра’. Отсюда видно, что книжка не только прошла под духовною цензурою, но и под цензурою весьма благоприятной знак, — что среди самого духовенства наших дней есть доброе сознание нужды таких книжек, доброе движение к развязанию таких узлов прошлого, которые как-то неудачно и больно и вообще несчастно завязались на истощенном теле русского народа. Мы уверены, что некоторая пристальность сюда общественного внимания и особенно яркая картина того, чту именно делается под тихим наименованием ‘заключения в монастырь’, поведет к раскрытию ворот и для остальных томящихся там узников, дабы исполнилось слово пророка, отнесенное Христом к Себе, по которому человечество должно было признать в Нем Мессию: ‘Дух Господень на Мне, ибо Он помазал Меня благовествовать нищим, и послал Меня исцелять сокрушенных сердцем, проповедывать пленным освобождение, слепым прозрение, отпустить измученных на свободу, проповедать лето Господне благоприятное’ (Ев. от Луки, гл. 4). Совокупность признаков, которые если налицо — то мы живем в царстве Мессии, а если этих признаков налицо нет, то, по пророку и Спасителю, по Ветхому и Новому Завету, — и царство мессианское нам еще не принесено.
Спасо-Ефимиев монастырь находится в древнейшем городе Суздале, ныне Владимирской губернии, и был основан одновременно с Троице-Сергиевскою лаврою преподобным Евфимием и великим князем Суздальским и Нижегородским Борисом Константиновичем. Нападения татар и литовцев на эти области побудили сообщить ему, как и многим монастырям того времени, значение крепости на случай набега. Это — наши ‘бурги’, как бы ‘рыцарские замки’, принимавшие в убежище свое беззащитных окрестных поселян. Он обнесен был высокими массивными стенами, на которых стояли пушки и всяческие средства защиты. Так существовал он, с воинственным видом, но мирно, до 1766 года, когда впервые был обращен в место ссылки и заключения виновных из бывшей ‘Тайной канцелярии’. Г-н Пругавин не останавливается на этой связи, но мы склонны думать, что первоначальный исходный пункт, по которому судьба монастыря этого связалась с знаменитым и страшным ‘Приказом розыскных дел’, повлиял самым жестоким и роковым образом на характер монастырского здесь заключения. Известно, каковы родители, таковы и дети. Раз что сюда предназначались колодники из Тайной канцелярии, то и способы обращения с ними не могли быть иными, чем какие выработались и практиковались около грозного ‘слова и дела’. По простому соседству, по географической и деловой смежности, монастырь, основанный преподобным русским и благочестивым великим князем, впал в несчастие служить совершенно обратному с тем, чем он служил до сих пор. По указу Екатерины II от 1766 г., сюда должны были быть собраны ‘сосланные из бывшей Тайной канцелярии для исправления в уме в разные монастыри колодники, для лучшего за ними присмотра и сохранения их жизни, равно, чтобы от них какого по безумию их вреда кому учинено не было, определяя для смотрения за ними воинскую команду от суздальской провинциальной канцелярии’. Таким образом, это было что-то среднее между сумасшедшим домом и острогом, ‘колодники’ определялись не то как больные, не то как преступники, точнее, и как преступники, и как больные. До возникновения психиатрии, до выработки методов лечения душевных болезней, место заключения душевнобольных было, конечно, только острогом. Чем же иначе? Вспомним, что проделывалось даже врачами с ‘душевнобольным’ Гоголем, и мы поймем и даже отчасти оправдаем тот, в сущности, ужас, превосходящий всякую тюрьму и всякую психиатрическую лечебницу, какой здесь без врачей, без науки, одною воинской командою и начальствовавшим над нею настоятелем монастыря о. архимандритом проделывался над ‘душевнобольными’, притом с специально-скверною формою болезни, в высшей степени оскорбительной для мысли, для души и убеждений отца настоятеля. Он получал в обладание свое ‘колодников’, преступивших не вообще там ‘против государства’ (отвлеченно, отдаленно), а специально преступивших против ‘святое святых’ его личных взглядов, привычек, убеждений (преступления против веры, церковного строя). Они были и преступники, и сумасшедшие. С ними можно было поступать и по линии сумасшествия, как врачи с Гоголем, и по линии преступления, как Тайная канцелярия поступала с государственными врагами. Во всяком случае, по несчастной случайности связи с Тайною канцеляриею дух знаменитого ‘слова и дела’ у нас распространился с государственной сферы на духовно-церковную. И здесь также возник ‘сыск’ и все приемы суда, суждения и осуждения, ему присущие, но уже отнесенные не к смелым злоумышленникам против государства и государственного интереса, а к робким искателям истины, к людям утроенно-совестливым, к богоискателям, веро-очистителям, вечно трепещущим, как бы не поклониться кумирам вместо Бога, идолам (признанным) вместо сокрытой от людей и часто гонимой истины. Вл. Соловьёв в 80-х годах XIX века в одном из заседаний Московского психологического общества напрасно высказался, будто и в России существовала и сейчас существует инквизиция, защищая тогда католичество, он хотел сказать, что инквизиция, этот главный мотив нашего отчуждения от католиков, присуща и православным, и православию. По справедливости, этого не было и нет. В истории, как и в быте, ‘каждый молодец на свой образец’. Торжественных аутодафе у нас не устраивалось, никто не любовался на них. У нас все темнее, подвальнее. У нас не огонь, а какая-то сырость. Не рыцарские замки, а плесень. Не знаю, легче ли это для осужденных. Думаю, что даже тяжелее. Ведь Саванароллу, Иеронима Пражского, Иоанна Гуса, столь торжественно, блистательно сожженных, — их запомнила история. Сколько прекраснейших слез пролито над ними! Умирая, они знали, что история их не забудет, что из сердца человечества невозможно изгладить их имена и образы. У нас, я сказал, сырость. Кто, что помнит об узниках Спасо-Ефимиева ‘монастыря’ или Соловецкого? Какие-то ‘сумасшедшие’, что-то юродивое, глупое, никому не нужное. Под таким покровом сохраняются эти люди, и приняты всякие меры, чтобы погасить всякий интерес к ним, любопытство, даже жалость — как к полуживотным. Кто же особенно, до крови жалеет ‘сумасшедших’? О, русская игла иногда глубже колет, чем западная, сверкающая, острая. У нас ковыряют лучиной, но дошвыривают до того же, и ей-ей это еще мучительнее, нежели иглою. Нет, инквизиции у нас не было, ‘духовного суда’ у нас вовсе не было, с свидетелями, показаниями, судьями в форме и вообще всей тяжелой арматурой римской юриспруденции, у нас просто ‘заподозревали’ или был ‘неприятен’ человек, неприятен, что начинал тревожиться, ‘думать’, ‘вольно мыслить’, когда мы привыкли жить от года к году и от века к веку застывшими понятиями… и даже не понятиями, а только закостеневшими словами. И вот, ‘немного поговорив’, высылают какого-нибудь ‘Иванушку’, который только и всего, что ‘миром мазал’ приходящих к нему, что подобает делать иерею, а человеку простого звания не принадлежит. Крестьянин Шубин ‘за старообрядчество и богохульные слова на св. дары и церковь’ просидел в Соловецкой тюрьме 63 года (Пругавин, стр. 83). Здоров же был! Но кирпичи каземата оказались еще здоровее этого беспримерного русского здоровья. ‘Архимандрит Михаил, влюбившись в деревенскую девушку, настолько возвеличил ее, что стал считать ее безгрешной и даже святой. Монах Исаакий разделял убеждение своего архимандрита и тоже доказывал святость этой девушки’ (стр. 91). Оба они за эту ‘ересь’ сосланы в Соловки ‘до конца их живота’. Что это, болезнь? Может быть. Возможна причудливая игра воображения. Не из одинакового убеждения разом двоих возможно предположить и встречу действительно с редкою девушкою, какою-нибудь новгородскою Жанной д’Арк. Каких не бывает чудес психологии и быта, и разве не случалось вам, ну хоть однажды в жизни, встретить человека, мужчину или женщину, юношу или девушку, столь изумительной красоты, что имена: ‘герой’, ‘святая’, ‘непорочная’ — срывались с уст, как молитва, как удивление к необыкновенному духовному феномену? Правда, это ‘не подобает’ архимандриту и монаху. Но влюбление — может быть, самое идеальное (здесь, очевидно, таковое и было, без физического блуда) — неужели это ‘ересь’, за которую следует просидеть в заключении ‘до окончания живота’? Хорошо известно из истории церкви и из жития святых, что не только влюблялись, но и ‘падали’, и даже многократно падали, великие светильники аскетизма. Просто — тут случай, несчастие, ну — грех, но не преступление. Лишение сана — это все, что сколько-нибудь мыслимо как наказание за подобный проступок. Но тяжелой римской арматуры доказательств у нас не было. Инквизиции не было. На влюбленного монаха с гиком, с свистом наезжало ‘слово и дело’, свистели арапники, грубые ругательные слова, в которых и потонула деревенская Мадонна. Жестокости принципиальной, последовательной, философской у нас не было. И здесь ошибка Вл. Соловьёва. Была грубость, мастодонтовая, татарская, было жестокое, черствое сердце, ни зги поэзии, ни начатка философии. Правы Ключевский, Забелин, С.М. Соловьёв, бытописатели русской истории, а не философы.

* * *

Какая радость была прочитать 18 февраля о заседании Комитета Министров, начертавшем, и энергично начертавшем, программу веротерпимости у нас. Наконец-то вера будет актом души, а не формой казенного состояния. Сколько об этом было молений Вл. Соловьёва, всех славянофилов (без исключения), Гилярова-Платонова, Л. Толстого. И всех, всех русских лучших людей, целой русской литературы. Если бы это укрепилось, озаконилось, обеспечилось! Страшимся последующих ‘оговорок’, и ‘ограничений’, и ‘изъятий’, которые могут свести на ‘нет’ все дело! Но пусть же поспешат скорее раскрыть двери темниц томящихся остальных узников веры. Мы возвращаемся к судьбе их, руководясь книжкою г. Пругавина.
Наиболее тяжелым видом ‘монастырского смирения’ считались так называемые ‘земляные тюрьмы’, существовавшие в Соловках до половины XVIII века, а в других монастырях до самого конца этого века. По способу устройства и выхода из них они представляли собою неглубокий, аршина в три, колодезь, края которого обложены были кирпичом, а сверху клалась доска и на нее насыпалась земля, с маленьким отверстием в ней, не более чем в величину колодезной бадьи. Отверстие это было единственным сообщением колодца с миром, и оно всегда было заперто замком, а отпиралось только тогда, когда нужно было подать узнику хлеб и воду и однажды в сутки поднять от него посудину с нечистотами. В ‘милостивых случаях’, впрочем, узника вытаскивали по воскресеньям через это отверстие, дабы он сподобился выслушивать божественную литургию, но после слов заключительных священника: ‘с миром изыдем’ — его опять опускали в родную яму. Дно ее было покрыто соломою для спанья. В таких колодцах, привлекаемые ли остатками еды от узников, или чем другим, водились во множестве крысы, и они нередко отъедали уши и нос арестантам. Последние слабо могли защититься, имея кандалы на руках и ногах. Когда одному из них, ‘Ивашке Салтыкову’ (Пругавин, стр. 28), караульщик дал палку для обороны от крыс, то за таковую ‘поблажку’ сей ‘милосердый самарянин’ был по приговору ‘бит нещадно плетьми’. У нас не Галилея. Хорошо прочесть в вековечной притче, что вот ‘самарянин находит на дороге ограбленного разбойниками и перевязывает ему раны’. Верим, умиляемся, но вот, если бы нашелся другой ‘разбойник’, который сказал нам: ‘Э, никаким я притчам не верю: все это мираж один, да и сами вы не верите’, то за таковое поругание нашей веры и за разрушение нашего идеала и умиления не достоин ли он быть посажен в яму, куда не жалко выплеснуть только помои, а если бы другой ‘самарянин’ защитил его хоть от крыс, то не следовало ли всыпать ему плетей? Галилея — Галилеею: но ведь что же нам делать при нашем холоде, болотах. Христос мог питаться смоквами, а у нас растет один лук. Ну, там и для тамошних стран — золотистые притчи, но нам только впору почитать их, а как дойдет до дела, то вот книжка Пругавина и ее меланхолические сюжеты.
Между прочим в ней напечатана (для образца) инструкция, данная в 1863 г. штабс-капитану Латухину, назначенному сопровождать на заключение в суздальский Спасо-Евфимиев монастырь старообрядческого епископа Геннадия, ‘в миру крестьянина Григория Беляева’. Этих старообрядческих духовных лиц было заточено в Суздале несколько: в 1854 г. ‘пойманные в турецких владениях (т.е. нисколько не наши ‘бунтовщики’) архиепископ Аркадий, епископ Алимпий и священник Ф. Семёнов’, в 1859 г. туда же был заключен ‘пойманный’ в Киевской губернии старообрядческий епископ Конон. Епископ Геннадий протомился в тюрьме от 1863 г. до 1881 года. Тут все дело в малозаметной приписке официального документа: ‘в миру крестьянин Григорий Беляев’. В самом деле, ‘крестьянин’ он или ‘епископ’? Для десяти миллионов старообрядцев, строжайших ригористов в деле обряда, он несомненно является, по всей силе веры их, ‘несущим апостольское призвание’, ‘епископом’, линия которых восходит по древности к ‘посланиям ап. Павла’ и прочих апостолов, учеников непосредственно Христа. Все может вера, даже и пронизать два тысячелетия умилением, надеждою. Но для ‘инструкции’-то, полученной штабс-капитаном Латухиным, он просто, как и значилось в ней, ‘крестьянин Григорий Беляев’, и, разумеется, крестьянину — крестьянская и честь, или, vice versa [наоборот (лат.)], с мужиком — и мужицкое обращение. Не пряниками же его кормить. ‘Епископ’ или ‘мужик’ — это ужасно трудно решить, для меня, напр., трудно, хотя, конечно, старообрядчества я не признаю, в него не верую. Но ведь и китайская императрица для меня — просто баба. Если это неосторожно сказать о Китае, скажу то же о сиамской царице. Но сказать: ‘Сиамская царица есть просто баба’ — как-то неудобно: не реально и только сатирично. Нет, на деле нам следовало бы признавать вообще все сущие и всяческие сущие иерархии, даже находясь с кем-нибудь в войне, в борьбе — как с старообрядцами. Для нас по вере они не суть наши епископы, но уже таков факт, что их признали епископами какие-то другие, нам чуждые люди. И к ним под благословение мы не подойдем, но, напр., вести их в заключение все же следовало бы иначе, чем мужика, ну, напр., чем прославившегося кражами лошадей такого-то другого ‘Ивана Беляева’. Войдем же в подробности ‘проводов’ и ‘заключения’.
Инструкция как инструкция: 1) не допускать до чего-нибудь, чтобы арестованный не мог повредить своей жизни, 2) сторожить его всегда в полном вооружении, 3) смотреть, чтобы арестант не покусился на самоубийство, бросившись на имеющееся у сопровождающих оружие, 4) не допускать ни с кем разговаривать на дороге и прочее. Вообще нельзя не заметить, что в ‘ссылку’ входит не только изоляция от здорового населения, дабы не заразилось ‘оно лжемудрием’ и ‘баснями’, но и явно — месть. Один заключаемый, когда увидел свой каземат, то пришел в такой ужас, что стал ругаться и пригрозил, что разобьет голову о стену, если его туда запрут. Но ведь голову не так-то легко разбить, ну, ушибется, полежит в беспамятстве, однако же не проломит черепа. Да и проломит чуть-чуть, — что ж особенного. Тюремщики знали это и заперли ‘голубчика’, как он ни артачился. По приезде в монастырь жандармы или полицейские, сопровождавшие арестанта, представляют его отцу архимандриту, который, приняв новичка, выдает сопровождавшим его квитанцию ‘с приложением монастырской казенной печати’. После этого, по приказанию о. архимандрита, приведенный арестант обыскивается, и у него отбираются все, кроме самонужнейших, вещи, равно, конечно, и деньги, как могущие служить к побегу и подкупу, лишнее белье, платье и проч. И все это остается у о. архимандрита ‘на хранение’. Но так как монастырское ‘смирение’ определяется большею частью на неопределенный срок (‘впредь до исправления и раскаяния’, т.е., в сущности, бессрочно), то и ‘хранение’ естественно переходит в собственность. Вообще нельзя не определить, что ‘смирение’ в монастырях, в силу бесформенности и потаенности предварительных процессуальных форм суда, является, в сущности, ‘похоронами’ данного человека, после которых так же трудно и редко возвращение и освобождение, как редки случаи откапывания из могил заживо погребенных. По изложению у г. Пругавина судьбы отдельных лиц видно, что их — забывали. Это видно из того, что в редчайших случаях ходатайствования высокопоставленных лиц за заключенных их обыкновенно выпускали. Что, конечно, было бы невозможно с формально (по суду) заключенными. С ними было беспокойно, когда они были наверху. ‘Беспокойство’-то, а не какая-нибудь определенная и доказуемая вина и было причиною ‘похорон’. Но когда уже человек в могиле и не беспокоит никого, какая нужда о нем беспокоиться? т.е. вспомнить, что ведь есть же срок? Не напоминали — не вспоминали.
Особенно тщательно следили, чтобы у арестованного не было письменных принадлежностей и книг. Г. Пругавин приводит случай, имевший место ‘всего года два назад’ (стр. 66), когда заключаемому не было дозволено иметь при себе даже Евангелия и Псалтири. После обыска арестант, по приказанию о. архимандрита, отводился в крепость или арестантское отделение монастыря, и запирался там в маленькую одиночную камеру с необычайно толстыми сырыми стенами. Камера имеет одно небольшое окно с массивной железной решеткой: видеть в него однако ничего нельзя, так как оно упирается в высокую крепостную стену, отстоящую всего на три сажени. Таким образом, узники никого не видят и их никто не видит. Старинная, сырая и холодная тюрьма не прогревается даже и летом. Каждая камера на замке, и первое время арестантов никуда не выпускают. Только раз в сутки замок отпирается, чтобы арестант мог вынести посуду с нечистотами после себя. Пища подается через узенькое окошечко в двери. Через это же окошечко часовой наблюдает за арестантом. А.С. Пругавин обращает внимание на следующее: арестанты почти все, как сосланные ‘за изуверство в вере’, имеют неодолимое рвение постоянно молиться. И вот, объясняет он, отсюда проистекает непредвиденная мука. Известно определение молитвы Спасителем: ‘Ты же войди в дом твой и затвори дверь за собою — и помолись’. В самом деле, почти невозможно усердно, пламенно и лично молиться, если на тебя смотрит кто-нибудь. Арестант, до такой степени брошенный, конечно, чувствует потребность лично молиться. Но едва какой-нибудь тряпочкой он завесит оконце в двери и вот стал на колени, как раздается громкий стук часового в дверь:
— Не знай, ты молишься, не знай, ты стену копаешь.
И велит отбросить тряпку. Религиозных фанатиков, и без того нервных, это ужасно измучивает.
Такая-то ‘камера’ ожидала, между прочим, и А.С. Пушкина после написания им ‘Оды на вольность’, в нее едва не попал известный историк А.П. Щапов за служение панихиды по Петрове, вызвавшем крестьянские волнения в селе Бездне, Казанской губернии. Щапов был приговорен к наказанию Св. Синодом. Но как Пушкин, так и Щапов были оба спасены сильным заступничеством: опять-доказательство, что ‘смирение в монастыре’ определялось не судом, а ‘суждением’, неопределенным, тусклым, бесформенным. Ибо, конечно, ‘приговора суда’ отменить не может ничье и никакое ходатайство. С 1766 по 1902 г. общее число заключенных в суздальском Спасо-Евфимиевском монастыре превышает 400 человек. Из них священников 108, в том числе 5 протоиереев, 1 ключарь кафедрального собора и член духовной консистории, 16 архимандритов и игуменов, 65 монахов, иеромонахов и иеродиаконов, 16 диаконов, 17 дьячков, послушников, причетников и пономарей, 1 бакалавр Киевской духовной академии. Это — основной слой. Вообще ‘заключение в монастыре’ имеет все оттенки суда не общерусского, а как бы своего внутреннего, сословного и служебного, оттого оно так безгранно, безвидно, бесшумно и вообще мало возбуждает внимания. В нем не барахтались Бруно и Галилей: зачем о нем знать истории? Это свои ‘своих’ смиряли, чиноначалие — чиноподчиненных, Авели веры — Каинов в ней. Но слишком понятен и естествен взгляд всего духовного чиноначалия на целую Россию как на некоторый ‘духовный пансион’ в своем ведении или своем ведомстве: и отсюда уже — заключенные в том же монастыре люди светского звания. Из них было 52 человека дворян, офицеров и чиновников, в том числе: 1 генерал-майор, 2 барона, 1 граф, 2 князя, 16 солдат и нижних воинских чинов, 51 крестьянин, 10 мещан, 3 купца, 2 однодворца, 6 канцеляристов, 4 раскольничьих архиерея, 11 раскольничьих наставников, попов и иноков, 1 учитель, 1 актер, 1 полицейский надзиратель, 1 кадет горного института. Из них на XVIII век приходится 62 человека и на XIX век — 341. А. С. Пругавин приводит статистику по четвертям XIX века: с 1 января 1800 года по 1 января 1825 года сослано сюда 55 человек, с 1 января 1825 года до 1 января 1850 года — 53 человека, с 1 января 1850 года по 1 января 1875 года -117 человек и с 1 января 1875 года по 1 января 1902 года -116 человек. Это — число вновь заключаемых. Принимая во внимание, что ‘разномыслие’ и ‘худоумие’ обнаруживается людьми большею частью в молодом, пылком возрасте, или во всяком случае в возрасте не старом, не дряхлом, что решительно невозможно остаться до старости не замеченным в ‘примерах особой веры’, — приняв все это во внимание, мы вправе определить число лет заключения никак не менее 25 лет. Если так, то и постоянное число ‘смиряемых’ в казематах определится приблизительно в сто человек для каждого данного времени, года, дня.
Умирающих колодников хоронят в монастырском саду. Ни креста, ни плиты, никакой вообще отметины не делается над могилой, чтобы скорее забыто было имя человека, который при жизни ‘обеспокоил’ верующих. ‘Переписывайся о нем при жизни, — так ведь не переписываться же еще и после смерти?!!’… Вообще живым приходится так много дела с живыми, что ‘рученьки устали, ум не придумает’. Много возни с материальными невзгодами жизни, прокормлением, войною, пожарами, разбоем: так когда еще является необходимость возиться и с ‘мыслями’ человека, не всех людей, а некоторых людей, — это вызывает негодование, ни с чем не сравнимое. Представьте: прорвало у мельника плотину, а вы его спрашиваете: ‘Сколько семью девять?’ или ‘Как звали его бабушку с отцовской стороны?’ Он может только оттолкнуть вас, плюнуть в лицо вам. Все вопросы — до крайности ‘сердечные’ для сектантов — просто не существуют для государства Российского. ‘Что есть духовный антихрист?’, ‘двуперстие означает две ипостаси в Иисусе Христе, а троеперстие знаменует Отца и Сына и Святого Духа: то двумя надо перстами креститься или тремя?’ Ну, что до этого за дело штабс-капитану, ведущему колодников в далекий Суздаль, и самому архимандриту, у которого под ключом сидят эти колодники, человеку сытому и скромному, и, наконец, вообще Российской империи? Ничего не значат, тьфу. И только от того единственно, что чиновничество наше, ‘яко солнце’ решило объять светом и теплом своим вселенную (т.е. русскую), так, чтобы ничто не осталось не освещенным и не согретым ею, — оно бросило луч свой и на эти ‘мхи’ и ‘болота’ бытия и мысли человеческой, ему вовсе ненужные и неинтересные. Не то чтобы оно ненавидело это, ну, как ненавидеть ‘двуперстие’ и ‘духовного антихриста’? Я не встречал человека, который бы это ненавидел. А гонимых за это — слишком мы все встречали. Что же это за явление, что ненавидящих нет, а ненавидимые (казнимые) есть. Да просто — вопрос о ‘семью девять’ спешащему к плотине мельнику: вопрос ничего бы себе, но не у места. Для грубой, суровой, среди невзгод живущей России все умственные выверты, все экстравагантности воображения и разные ‘пылы’ сердца, к чему в конце концов сводятся все ‘секты’ и всякое ‘иномыслие’, не существуют в важности своей и противны, ‘гадки’, бессмысленны в качестве. Все убеждения сектантов-узников именуются в официальной переписке общим и тусклым именем: ‘бредни’, ‘басни’. В переводе это значит: ‘не хочу разбирать! отстань!’.
Особенно укромно, для избежания будущей возни, хоронятся ‘начальники сект’. Их хоронят рано утром, до солнца, когда еще никто не встал. И хоронятся они не в монастырском саду, а где-нибудь вне монастыря, причем тщательно сравнивается земля над вырытою не столько могилой, сколько ямой и закрывается срезанным дерном. ‘Чтобы не образовалось богомолений и паломничеств над дураками’. Так, между прочим, был погребен 13 мая 1877 г. глава и основатель секты кавказских прыгунов, казак Максим Рудометкин.
Сверх Спасо-Евфимиевского монастыря, еще следующие служили местом ссылки и заключения: Соловецкий, Николаевский, Корельский Архангельской губернии, Сийский на Северной Двине, Спасо-Прилуцкий близ Вологды, Новгород-Северский, Кирилло-Белозерский, Валаам, Спасо-Преображенский в Старой Руссе, Юрьевский близ Новгорода, Псковский, Свияжский — Казанской губ., Далматовский-Успенский — Пермской губ., Вознесенский — Иркутской губ., Успенский-Нерчинский. Таков был ‘духовный виноград’, выросший на щедрой российской почве. Замечательно, что большинство этих мест заточения жмется к северу, как и появились они в северный, холодный период русской истории: Киевская Русь их не знала. Я думаю вообще, что все описанное и описываемое — северное явление, просто — явление льда, мхов, вечной холодной сырости, а не духовной инквизиции в собственном смысле. Если мы припомним, что и сами сектанты непокорных членов тоже любили ‘смирять в чулане’ или становить до умору ‘на поклоны’ (епитимья, доходившая до 1000 поклонов), то поймем все описываемое явление как довольно общерусское.
Женщины имели ряд своих монастырей: они ссылались в Покровский и Ризоположенский в г. Суздале, Владимирской губернии, Далматовский-Веденский (Пермской губ.), Кашинский (Тверской губ.), Енисейский-Рождественский, Иркутский-Знаменский и др. И в настоящее время в Суздальском-Покровском монастыре находится в заточении Настасья Кузьминична Шувина, в монашестве Мария, основательница известного Раковского монастыря в Самарской губернии. Любимая народом, популярная во всем округе, деятельная, благотворительница, она возбудила подозрение в местном духовенстве по части принадлежности к хлыстовщине. Когда здесь известный ‘Иванушка’, на Петербургской стороне, начал всех, приходивших к нему с болезнями и разными житейскими невзгодами, мазать миром (т. е. просто — кисточкою и деревянным маслом), то я слыхал среди компетентных сфер поднявшийся шепот: ‘Должно быть, скрывающийся хлыст’. Подозрение это в особенности потому легко устанавливается, что об учении хлыстов ничего определенного и решительного не известно. И это есть та ‘terra incognita’, куда относится все сомнительное, имеющее в себе ‘отметины’, и вместе не явно старообрядческое. Все — экзальтированное, нервное: даже — ‘лицемерное благочестие’ есть одно такое обвинение заключенного, приводимое г. Пругавиным: ‘Отличался лицемерным благочестием, жил в пещере и тем привлекал к себе народ’. Это — официальное обвинение заключенного ‘впредь до покаяния’ (?!!) в тюрьму! Словом, все неясное по части веры, а вместе и носящее непривычный пошиб относится сюда, к течениям ‘мистическим’, как усердное чтение Евангелия относится ‘к сектам рационалистическим, к штунде’, а приверженность к древности относится к ‘старообрядчеству’. Только ‘золотая середина’, Евангелием пылко не увлекающаяся, старого до подробностей не помнящая, ‘светопреставления’ не боящаяся — есть ‘мы’ и ‘наше’, срединное наше равнодушное царство.
Впервые опубликовано: Новое время. 1905. 15 и 23 февраля. NoNo 10398 и 10406.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека