Весна 1773 года застала русскую армию на Дунае в спешных приготовлениях к военным действиям.
Еще с февраля главнокомандующего графа Румянцева осаждали курьеры, то и дело привозившие из Петербурга требования немедленно приступить к военным действиям, но фельдмаршал медлил.
Враги, — а у кого их нет? — говорили, что фельдмаршал ревниво оберегает свою славу и боится ею рисковать, не будучи уверен в успехе, но причина медлительности крылась в ином.
После победоносной кампании 1770 г. Россия была уверена, что турки согласятся на мир. Как только открылись переговоры в Фокшанах, русская армия расположилась на отдых. В переговорах прошел 1772 и часть 1773 годы, армия отдыхала, но о положении ее не заботились, не пополняли.
Иначе повели себя турки, и, хотя Турция не была уже та грозная военная сила, которая некогда наводила страх на Европу, хотя все устои ее государственного строя были расшатаны, войска деморализованы, но все же она представляла собою живой организм, который тем упорнее боролся со смертью, чем ближе она приближалась.
Переговоры в Фокшанах и конференция в Бухаресте, как известно, не принесли желаемых результатов. Султан обратился с фанатическим воззванием к правоверным и, казалось, умиравшее пламя вспыхнуло с энергией отчаяния.
Сотни тысяч турок собрались в крепостях и укрепленных лагерях по Дунаю, а у Румянцева было лишь пятьдесят тысяч человек, с которыми от него требовали наступательной войны.
Румянцеву предписывали перейти Дунай, разбить визиря и занять Турцию до Балкан. Считая этот план рискованным и не желая брать на себя ответственность за неисполнение предписаний, фельдмаршал собрал совет из подчиненных ему генералов. Совет признал задунайскую экспедицию преждевременной впредь до наступления весны и главнокомандующий, отписав о том в Петербург, начал деятельно готовиться.
К тому времени, к которому относится наш рассказ, все приготовления были закончены и армия готовилась к активным действиям.
Сам фельдмаршал и его главные силы находились в Яссах. На нижнем Дунае против Силистрии стоял генерал-майор Потемкин с своим отрядом, в Измаиле генерал-майор барон Вейсман фон Вейсенштейн, по направлению к Рущуку — отряд генерал-поручика графа Салтыкова.
В начале мая 1773 года в окрестностях монастыря Негоешти, выстроенного на берегу небольшой, впадающей в Дунай, речки Аржишь кипела усиленная работа. Несмотря на ранний час утра — еще не было пяти — берег небольшой речонки был усеян солдатами.
Стук топоров и визг пилы, остовы лодок еще не законченных, но уже осмоленных и спущенных на воду, говорили о том, что отряд готовится к речной экспедиции и подготовляет переправу. Разговоры солдат также убеждали в этом.
— Пехота переплывет, ну а конница как, дяденька? — спрашивал молодой рекрут у старослуживого, отирая струившийся по лицу пот.
— Эх ты, простота, конница-то как? Конь и без твоей лодки обойдется, лишь бы переправилась пехота, а в том-то и беда, что пехоты мало, у турок, почитай, что в два раза больше нашего… Ну да что рассуждать, начальство прикажет, пойдем.
— Пойдем и побьем, — вмешался в разговор старый служака с Георгиевским крестом. — Эх, братцы, не знаете вы нашего Александра Васильевича, а я его знаю много уже лет. Не отрядом ему командовать, а армией. Мы в Польше под его начальством не раз бивали вдесятеро сильнейшего неприятеля, побьем и здесь. Вот ты вздыхаешь, что неприятеля вдвое больше, а Александр Васильевич, наверно, радуется, чем больше нехристей, тем больше их сразу и изведем, — пояснил старый унтер.
— А правда ли, Сидор Макарыч, что генерал наш заколдован? Говорят, пули его не берут, так и отскакивают.
— Заколдован? Дура, ты дура рекрутчина. Да колдовство ведь великий грех, а Александр Васильевич, дай Бог ему здоровья на сто лет, человек набожный, благочестивый, а что Бог в боях его хранит, так на то Божья воля. Бог всегда защита праведнику, а наш генерал воистину благочестивый. Вот послужите под его началом, узнаете каков Александр Васильевич Суворов.
Имя Суворова, с восторгом произнесенное унтером, заставило проезжавшего мимо молодого офицера приостановить коня.
— Здесь отряд генерал-майора Суворова? — обратился он к унтеру.
— Так точно, ваше благородие, — и старый служака вытянулся в струнку.
— А где сам генерал?
— Их превосходительство в Ольтенице.
— А астраханский пехотный полк где стоит?
— Там же, ваше благородие.
Поблагодарив унтера, молодой офицер поехал дальше по берегу речонки. Его усталый конь, запыленное платье и следовавший сзади денщик с вьюками на седле свидетельствовали, что молодой офицер проделал немалый путь.
Евгений Александрович Вольский действительно ехал издалека. Прибыв из Москвы с письмом к главнокомандующему, он пробыл в Яссах только сутки и сейчас же направился к месту своего назначения. Суворов в это время еще не был знаменит, но молва о его подвигах в Польше во время войны с конфедератами сделала его имя популярным в армии, по крайней мере среди офицеров, и мысль, что ему придется быть под начальством неустрашимого, энергичного, не знающего препон генерала, приводила поручика Вольского в восторг.
Под его начальством, думал молодой офицер, ближе к опасности, ближе к славе, а следовательно и к счастью. Слава сама по себе счастье, но для него она счастье вдвойне, потому что даст ему любимую девушку. Только тогда, когда имя его, как храбреца, прогремит по всей: армии, когда всякий с гордостью будет произносить’ это имя, тогда он может прийти к ней и сказать: я не только люблю тебя, но я достоин тебя… Да, не раньше. Пока он заурядный офицер, а она… она знатного княжеского роду. Она редкая красавица, редкого ума и души девушка… Правда, он богат, но ее нужно заслужить и заслужить не богатством, а личными качествами… и Вольский мечтал уже о том, как он кровью своею завоюет себе счастье. В его возбужденной голове роятся всевозможные планы, Кажется, нет ничего такого, на что он не решится, чтобы только имя его покрылось славой. Мысленно юный поручик несся уж в бой… всюду груды трупов, кровь льется ручьями, он ранен, но не обращает на рану внимания и неустрашимо рвется вперед… Бедный измученный конь чувствует состояние седока, воображающего себя в вихре атаки, и, напрягая последние силы, скачет в галоп.
Но вот и Ольтеница. Это урочище с несколькими десятками домов. На улицах оживление, всюду военные мундиры.
Вольский остановил первого встречного солдатика и приказал провести себя к командиру отряда.
Домик, в котором помещался Суворов, не отличался от своих соседей. Внутренний же вид жилища был еще скромнее, чем его внешность. Стол, три стула, в углу небольшой столик с грудою карт, планов и письменными принадлежностями и ничего больше… Такая суровая скромность обстановки неприятно поразила молодого офицера, избалованного комфортом московских гостиных и не знавшего еще походной солдатской жизни… Правда, еще с юных лет мечтал он о походах, битвах, но в своих мечтах он, как и все мечтатели, видел лишь одну сторону медали — славу. О том, что обыкновенно предшествует славе, какие трудности и лишения приходится пережить искателю ее, он и не думал. Даже возможность быть убитым или раненым, казалось ему поэтизированной, Ведь слава идет рука об руку со смертью, рассуждал он. Возможность быть убитым и раненым менее пугала его, чем очевидная необходимость отказаться от того комфорта, с которым он сжился с детства.
Когда Вольский вошёл в горницу, в ней никого не было или, по крайней мере, казалось, что никого нет…
‘Странно… — думал про себя, молодой офицер, — я с таким восторгом принял назначение в суворовский отряд, с таким нетерпением скакал к нему, и вот я здесь, у Суворова, а на душе как-то тяжко, точно предчувствие чего-то страшного’…
Размышления Вольского были прерваны. На пороге в соседнюю комнату показался Суворов.
— Молодец, помилуй Бог, молодец, — приветствовал генерал молодого поручика и приветливо потрепал его по плечу. — Я тебя поджидал. Мой отец писал мне о тебе, как о славном образованном молодом человеке, вот я и просил главнокомандующего зачислить тебя ко мне… Ты окончил московский университет?
— Точно так, ваше превосходительство.
— Молодец, молодец. Образованные офицеры для армии нужны, вот как нужны, — и Суворов провел рукою по горлу. — Наш солдат хоть куда, умей только его повернуть, а образованному человеку это не трудно, была бы только любовь к солдату да военному делу.
Вольский слушал Суворова и удивлялся. Прием был ласковый, на какой он и не рассчитывал. Радоваться, кажись, следовало, что начинает карьеру при таких благоприятных обстоятельствах, а у него на душе творилось что-то неладное. Худенький, маленький, некрасивый генерал производил на него неприятное впечатление. Сущая обезьяна, подумал Вольский, и правда ли то, что рассказывают про его подвиги… Что-то мало похож он на героя, скорее на воронье пугало…
Совершенно противоположное впечатление произвел Вольский на Суворова. Молодой, красивый, стройный, с открытым честным лицом, с умным и в тоже время гордым выражением глаз’ говоривших о силе воли, он Сразу завоевал симпатию Суворова, внимательно рассмотревшего его из смежной комнаты.
‘Из этого будет толк’, — подумал генерал, выходя к молодому офицеру, и сделал уже ему подробную оценку.
Вольский чувствовал себя сконфуженным. Встретив радушный и ласковый прием, он досадовал на себя, что не мог откликнуться на него сердечно, он чувствовал’ что в сто ответах слышится официальный тон и что тот восторг от перспективы служить под командою храброго опытного генерала, о котором он говорил Суворову, вовсе не отзывается восторгом.
— Ты брат, я вижу, устал с дороги, поди отдохни. Завтра дела будет немало. У тебя здесь есть кто-нибудь из знакомых?
— Так точно, ваше превосходительство, двоюродный брат майор Ребок.
— Майор Ребок! Помилуй Бог, Ребок герой, Ребок чудо-богатырь… Иди к нему и служи, как служит он, я зачислю тебя в его батальон, — и Вольский не успел опомнится, как Суворов заключил его в свои объятия.
— Ну, а теперь ступай и спи.
Казак, вестовой генерала, помог Вольскому отыскать квартиру Ребока.
Глава II
Квартира майора Ребока, куда казак привел Вольского, давала некоторое представление о живущем в ней.
Хозяина ее не было дома, он чуть свет уехал на реку Аржишь, где строилась флотилия для предстоящей переправы войск через Дунай, но и без него квартира, или вернее, ее обстановка, красноречиво говорила о владельце. Видно было, что здесь живет незаурядный армейский офицер. Всевозможные карты и планы Турции и придунайских княжеств, несколько современных немецких и французских военных сочинений, аккуратно сложенные на столе вместе с Лейбницем, говорили, что Ребок был образованный человек, каких в то время армия знала не много. Поразительная чистота горницы, персидский ковер, покрывавший собою громадный куль овса, заменявший диван, такой же ковер над складной кроватью и погребец с дорожным серебром говорили не только о материальном достатке, но и об известных привычках майора.
После суровой суворовской избы чистенькая, светлая, не лишенная некоторого комфорта горенка Ребока произвела на Вольского хорошее впечатление.
Денщик майора, поместив у себя денщика прибывшего офицера, подал умыться Вольскому и занялся приготовлением чая, Вольский же тем временем подробно осматривал жилище своего двоюродного брата.
— Война, однако, не мешает ему заниматься философией, — рассуждал он, увидя на столе Лейбница. — А впрочем, где же и заниматься философией, как не на войне, что и кто могут дать столько материала для разрешения философских вопросов, как не война?
И, став на философскую точку зрения, он, быть может, первый раз в жизни критически отнесся к войне. Война! Что такое война? Чем отличается она от обыкновенного убийства? Разве только тем, что убийство — одиночное, а война убийство массовое, производимое на основании известных теорий, по правилам. Люди, и притом лучшие люди, затрачивают целую жизнь на то, чтобы подготовлять себя к искусству массового убийства, именуемого войною… Ученые напрягают свои умы, данные Богом на пользу человеку, с тем, чтобы изобретать смертоносные орудия, молва произносит имя убийцы с гордостью, ему созидаются, памятники и кем?.. Теми, кому Спаситель сказал: ‘Возлюби ближнего, как самого себя’, ‘Кто ударит тебя в правую щеку — подставь ему и левую’… Как могут люди в одно и то же время поклоняться Христу и попирать Его святые заповеди, призывая Его святое имя в свое оправдание…
Вступив на путь таких размышлений, Вольский, быть может, зашел бы слишком далеко, но его размышления были прерваны приходом майорского денщика, подававшего самовар.
— Ваше благородие, вы изволите быть братом моему барину?
— Да, а что тебе?
— Завтра, как слышно, переправа и атака на Туртукай, будьте милостивы, попросите моего барина, чтобы он взял меня с собой.
При слове ‘атака’ у Вольского кровь хлынула в голову, сердце радостно забилось в груди… его философия мигом куда-то отошла, и он уже предвкушал то счастье, счастье попасть в бой, о котором он грезил вот уже два месяца. Такова уж двойственность человеческой натуры, что сердце редко живет в ладу с головой. Разум говорит одно, а сердце другое. Разум осуждает, клеймит войну, как коварное деяние, а сердце трепещет эгоистичной радостью: бой, отличия, слава, счастье…
Вольский, однако, поймал себя на этих размышлениях.
— Какое животное человек, — вырвалось у него вслух.
— Что прикажете, ваше благородие? — обратился с вопросом денщик, слыша, что офицер что-то бормочет.
— Нет, ничего, а тебе очень хочется в атаку?
— И… ваше благородие, вечно буду молить за вас Бога, больно смотреть, как товарищи бьются с нехристями и умирают за веру Христову, а сам сидишь да посматриваешь.
— А думал ли ты, что неприятель такой же человек, как и ты, что и ему жить хочется, а ты его убивать собираешься. Убийство великий грех…
— Так точно, ваше благородие, убийство грех, да ведь здесь не убийство, а война. Если бы турки не истребляли веры христианской — живи себе на здоровье и пальцами их не тронем, а веру защищать и священное писание велит… Ведь Иван воин тоже сражался, тоже убивал, а святой же он… Да к тому же, ежели бы война была плохое дело — начальство не повело бы нас, начальство за худые дела поблажки не дает.
Бесхитростные речи солдата смутили и сконфузили Вольского.
‘Чёрт знает, что такое творится сегодня со мной. Сам рвался на войну — приехал, расфилософствовался… Тянуло к Суворову… тот принял, обласкал, а меня что-то от него отталкивает, да в довершение всего в философские рассуждения с солдатом пустился… извращать его понятия о войне — да это прямо-таки преступление, добро бы я был прав, а ведь это под сомнением… Лейбниц навел меня на такие мысли, а между тем он ничего не говорит подобного. Напротив, по ученику Лейбница, война ничто иное как Проявление воли Божией… Мир, говорит Лейбниц, состоит из монад или единиц, взаимодействие монад происходит при посредстве Бога, и изменения отдельных монад регулируются предустановленной Богом гармонией… Следовательно, не будь на то Божьей воли — монады России и Турции не взаимодействовали бы, не изменялись бы… Нет, генерал прав, я не выспался, нервы напряжены и заставляют плести Бог весть какую околесицу’.
Встав с места, он начал ходить по комнате. На столик возле кровати ему бросился в глаза небольшой женский портрет на слоновой кости. Вольский улыбнулся. Знакомые глаза смотрели на него с пластинки.
‘Кузен счастлив, для него все ясно… Аня его любит. Кончится война и они поженятся, а я, я даже не знаю, любит ли меня Варя…’
Мысленно он перенесся в Москву, ему вспомнился последний вечер у князя Прозоровского, вспомнилась и княжна Варвара… как она была прелестна в этот вечер, как внимательно слушала она его, сколько, казалось, застенчивой любви светилось в ее прекрасных глазах… а как она горячо’ пожала ёму на прощание руку своею маленькой дрожащей ручкой.
Но Вольскому не везло в этот день. Как только начинал он углубляться в мечты или воспоминания, его сейчас же кто-нибудь возвращал к действительности. На этот раз это был сам хозяин, майор Ребок, возвратившийся с Аржиша.
Встреча с кузеном для него была неожиданностью, Вольский ничего не писал ему о приезде в армию, тем более радостной оказалась для майора эта встреча. Небольшая разница в летах — Ребоку не было и 28, а Вольскому 22 — и узы родства сблизили их с детства, дружба их не прекратилась и тогда, когда разошлись их дороги. Ребок поступил на военную службу, а Вольского готовили к дипломатической карьере. Но теперь и служебные пути их сошлись и, казалось, ничто не в состоянии их разлучить.
Ребок был в восторге от приезда кузена, засыпал его расспросами и сам рассказывал о своем житье-бытье, о Суворове…
— Знаешь ли, Аркадий, я ожидал от твоего Суворова больше…
— Моего Суворова, да разве он только мой! Он наш, он русский Суворов… его еще не знают, но погоди, скоро узнает его вся Россия, о нем будет говорить вся Европа, весь мир… его теперь ценят мало, но потомство его оценит и имя его станет превыше имен Ганнибала и Юлия Цезаря, ибо в его маленькой тощей фигурке скрывается не только великий полководец, но и великий христианин.
— Дай Бог, я только передаю тебе личное впечатление. Может быть, России он окажет великие услуги, но у меня есть предчувствие, что мне принесет какое-то несчастье.
— Ты устал с дороги, у тебя расстроены нервы и, кажется, Бог знает что. Ложись и отдохни. Отдых тебе нужен вдвойне, ибо не сегодня, так завтра генерал предпринимает атаку на Туртукай.
— Ты будешь в ней участвовать?
— Буду, все будем, нас не настолько много, чтобы оставить резервы дома. Ну, спи, часа через три — четыре я тебя разбужу, а теперь отправляюсь с рапортом к генералу, флотилия уже готова.
Глава III
— Поздравляю тебя, Ребок, с приездом брата, — встретил Суворов майора. — По-видимому молодец, я зачислил его к тебе в батальон. Завтра окрестишь его боевым огнем. Ну, что, лодки готовы?
— Точно так, ваше превосходительство, всего 17 лодок, могут поднять 600 человек, не считая гребцов.
— Да больше мы и взять не можем. Просил у Салтыкова пехоты, а он обещает прислать конницу… На что мне конница? За пехотой предлагает обратиться к Потемкину. Нашел к кому обращаться! Потемкин вместо пехоты пришлет баранов… Нет уж, брать, будем изворачиваться сами. Никто, как Бог… Сегодня к Ольтенице стянутся все наши силы. Немного их, но для турок требуется много. Как только пехота потянется по дороге, ты прикажи впереди гнать волов, да смотри, чтобы пыли было побольше. У страха глаза велики, турки подумают, что большую пыль поднимает большое войско… А лодки где?
— В камышах, ваше превосходительство, в устье Аржиша.
— То-то, чтобы турки их не заприметили. Нужно будет перевезти их к берегу Дуная на подводах, а то сторожевое судно не даст им войти в реку.
Ребок ушел исполнять приказания генерала, а Суворов остался рассматривать планы противоположного берега. Чем больше он углублялся в созерцание планов, тем больше сдвигались у него брови и хмурился лоб. Задача была не из легких. По собранным им сведениям, в Туртукай было стянуто в трех лагерях около 4000 турок, а он мог противопоставить им 500 человек. В Польше он решился бы атаковать с такими силами в десять раз сильнейшего врага, там были у него войска, им же обученные, их он знал и они его знали. Здесь же его не знал никто, кроме Ребока, и он не знал войск, а то, что он мог узнать за трехдневное пребывание на своем посту, его мало радовало. Солдаты были плохо обучены, офицеры не те, какими их хотел видеть Суворов. Но делать было нечего, приходилось действовать с теми силами, которые были в его распоряжении, тем более, что главнокомандующий настаивал, чтобы поход на Туртукай был произведен по возможности в скором времени.
Суворов намеревался начать переправу и атаку на другой день, 8 мая, на рассвете, а тем временем стягивал все свои силы к Ольтенице, стараясь замаскировать их численность.
Около 2 часов пополудни прибыл полковник князь Мещерский с эскадроном астраханских карабинеров. К вечеру все было готово и в седьмом часу Суворов отправился осматривать аванпосты. По его приказанию в аванпостную цепь были посланы старослуживые, остальным войскам он назначил ученье за урочищем.
Проехав по фронту и заметив в рядах Вольского, Суворов ласково улыбнулся.
— Я на тебя рассчитываю, Вольский, как на каменную гору, — обратился он к молодому поручику. — С такими чудо-богатырями, как они, — указал он на солдат, — мы не только четыре тысячи, а четырежды четыре разнесем… Так ли, ребятушки?
— Так точно, ваше с-тво, — громовым раскатом понеслось по рядам.
— Бьет в бою не сильный, а правый, правда же на нашей стороне, ребятушки, с нами Бог!
— С нами Бог! — гремело в рядах батальона.
Началось ученье.
Генерал строил каре, вытягивал фронт в линию, смыкал в густые колонны. Хвалил, когда перестроения совершались быстро и в порядке, хмурил брови и заставлял перестраиваться вторично, если замечал малейший беспорядок или медлительность. Уже стемнело, когда он закончил ученье и собрал вокруг себя офицеров.
— Помните, господа, что в бою каждый из вас начальник, а не рядовой. Не увлекайтесь боем и не обращайтесь в обыкновенного бойца. Плохо тот командует, у кого руки чешутся подраться. Место офицера впереди солдат не для того, чтобы драться, а чтобы лучше видеть неприятеля и, смотря по обстоятельствам, распоряжаться своею частью. Я отдал приказание, и не жди моих указаний, поступай, как сам разумеешь и как того требуют обстоятельства. На то и голову Бог дал, чтобы она работала. Я не могу все видеть и на одном фланге, и на другом, и в резерве, вам виднее. Я говорю, иди направо, а если ты видишь, что нужно идти налево — иди туда.
Вольский слушал наставления Суворова и ушам своим не верил, до того были для него новы взгляды, высказываемые этим маленьким, невзрачным генералом. В те времена о частной инициативе в бою, в войсках и помину не было. Не только офицер, но и генерал того времени и подумать не мог действовать по своему усмотрению, не получив приказаний от старшего начальника. Все делалось по команде, по указке… Форма перевешивала содержание, и армии были не живым организмом, а механизмом, заводимым ключом старшего начальника. Для успеха боя, таким образом, требовалось два неизбежных условия: и хороший начальник и хороший механизм. Плохой механизм трудно завести и хорошим ключом, а плохой ключ и хороший механизм испортит.
Суворов все это прекрасно осознавал во время семилетней войны! Он видел, как прекрасные качества солдат и таланты офицеров губились неспособностью военачальников у нас и австрийцев, и как промахи прусских генералов поправлялись своевременно находчивостью подчиненных им офицеров.
Эта война была его первою практическою школою. Правда из нее он вынес впечатления отрицательного свойства, она не показала ему, что нужно делать, но зато красноречиво говорила на каждом шагу о том, чего ни в коем случае нельзя делать. Тогда он был неизвестный маленький штаб-офицер, он не мог ни учить, ни протестовать, мог только возмущаться и говорить самому себе: ‘а я сделал бы так-то’.
Но теперь он генерал, начальник отряда, он может распоряжаться своею частью и первое, что он делает — это старается одухотворить ее, механизм обратить в живой организм, из офицеров, слепых исполнителей приказаний, создать себе помощников, которые прониклись бы его основной идеей, осуществляли бы ее всеми силами ума и сердца.
Повторяем еще раз, что такой взгляд до того был нов в армии, что поразил даже такого образованного человека, как Вольский, Маленький генерал в его глазах сразу вырос.
— Да, он не из дюжинных людей, — говорил Вольский Ребоку по дороге. — Что будет в бою — не знаю, но что такой человек может подготовить победу — несомненно. Знаешь ли, Аркадий, кого он мне напоминает? Очарователя, мага. Ты смеешься? Вглядись в него хорошенько, когда он говорит с солдатами, взгляни на солдат… ведь они совершенно преображаются под его взглядом, они все в его власти и я уверен, что сделают все, что ему захочется… Не даром же они его считают заколдованным…
Ребок улыбнулся.
— И ты тоже.
— Нет, я далек от мысли, что он очарователь или колдун, я только говорю, что он подобно волшебнику магически действует на солдат. Я наблюдал за ними, когда он говорит — говорит просто, простые вещи, а посмотри, как принимает это солдат, точно невидимые нити связывают его с генералом.
— Невидимые нити… вот ты и договорился. Ты прав, его связывают с солдатом те невидимые нити, которых, к несчастью, у нас с тобою нет… Ты отмечаешь, что он говорит просто, о простых вещах. В простоте-то и весь секрет. Суворов вырос и сложился в солдатской среде. Он сроднился с солдатом, привык мыслить, чувствовать и говорить по-солдатски. Он понятнее для солдата, чем мы с тобою. Вот почему солдат поймет его скорее, чем другого начальника, скорее душою откликнется на призыв его души… Я тебе говорил, что Суворов не похож на других генералов. Ты видел его на ученье, увидишь в бою и тогда оценишь.
— Для этого мне не нужно видеть его в бою, для меня и твоих слов достаточно, но знаешь ли, чем объяснить, он на меня производит какое-то смутное, тревожное впечатление… Мне почему-то кажется, что моя судьба связана с его судьбой…
— Если это только так, то жалеть тебе не придется.
Вольский вздохнул вместо ответа.
Темная’ южная ночь спустилась на землю, сотни костров зажглись на равнине, занятой войсками. Ночь была теплая и костры предназначались для комаров и мошкары, которыми изобилуют берега Дуная. Кроме того они имели и другое назначение: количеством костров определяется количество отряда, и Суворов, чтобы ввести турок в заблуждение, приказал зажечь их как можно больше. Веселыми группами рассыпались солдатики вокруг огней, кто варил похлебку, кто чинил обувь, а кто балагурил. Суворов обходил костры, беседовал и шутил с солдатами.
— А, астраханцы молодцы, помните своего старого командира?
— Как не помнить, ваше превосходительство, не командиром, а отцом были.
— Спасибо, детки, смотрите же не выдавать туркам вашего старого батьку.
— Умрем за тебя, родимый.
— Что вы, что вы, зачем умирать, а турок же кто бить будет, вы лучше турок побейте.
— Побьем, батюшка…
— Здорово, богатыри, — обращался он к группе солдат у другого костра, — здорово, кагульские герои. Славно турок при Кагуле побили.
— Славно, ваше превосходительство.
— Завтра лучше побьете. Теперь вы изловчились как нужно их бить… Трудно впервые, а потом — дело привычное, правда, ребятушки!
— Правда, батюшка.
От костра к костру Суворов обошел весь лагерь, поболтал с солдатами и всюду, где он только побывал — оставлял уверенность в завтрашней победе. О ней говорилось, как о явлении самом обыкновенном. Численность турок никого не пугала.
Суворов направился на берег Дуная к аванпостам, костры в лагере мало-помалу начали гаснуть и скоро весь лагерь погрузился в глубокий сон. Только тяжелые шаги дневальных нарушали ночную тишину и гулко раздавались в ночном воздухе. Не спал один Вольский, на душе у него было неспокойно, он пробовал молиться, но мысли у него путались, и молиться он не мог.
Глава IV
Темная теплая южная ночь усыпляюще действует на русский отряд. Крепким сном спит лагерь, спит главный караул в аванпостной цепи, дремлют и часовые на аванпостах…
Не дремлют, однако, турки. Проведав про численность русских, они решаются атаковать их. Тихо выходят они из своего лагеря, тихо садятся в лодки и еще тише отваливают от берега. Кони, точно чувствуя, что от их осторожности зависит успех предприятия, в своем поведении подражают всадникам… Не слышно ни ржания, ми фырканья, тихо входят они в воду и тихо на поводах плывут за лодками… Дунай у Туртукая не широк, не более 300 сажен… Неприятель уже на средине реки, но на русских аванпостах все тихо, ни звука, турецкие лодки приближаются все ближе и ближе, вот и берег, но на нем царит мертвая тишина. Такая тишина угнетающе действует на атакующего… Не даром неприятель безмолвствует, не даром он так беспощадно подпускает, очевидно он готовит засаду… и среди атакующих возникают уже сомнения: не вернуться ли назад, молчание не предвещает ничего доброго… Но против такого решения горячо протестует татарин. Он с вечера побывал на русском берегу, все высмотрел и уверяет, что о засаде не может быть и речи. Русских так мало, они так крепко спят, что их можно забрать живьем. Он знает даже, где находится их генерал. Он спит теперь на земле за аванпостною цепью в нескольких шагах от берега.
Уверения татарина подействовали на начальника турецкого отряда. Еще не рассвело, как турки, не замеченные русскими аванпостами, тихо высадились на берег, уселись на лошадей и с криком: ‘алла, алла’, — бросились на аванпостную цепь.
Суворов, имевший случай убедиться как отправляется в отряде аванпостная служба, не особенно надеялся на аванпосты и потому на ночь остался в цепи, надеясь что его присутствие подтянет часовых, но, как показал случай, расчеты его не оправдались. Отряду нужен был урок, и жестокий урок.
Крики: ‘алла, алла’ разбудили Суворова, он вскочил на ноги и при свете наступающего утра увидел несколько турецких всадников, с саблями наголо скакавших на него. Их вел татарин-лазутчик, побывавший вечером в русском стане.
Мигом вскочил Суворов на коня, стоявшего здесь же у прикола, быстро окинул взором атакующих и помчался к резервам. Аванпостная цепь была порвана, смята, на сопротивление ее рассчитывать было нельзя… Не успел генерал прискакать к лагерю, как солдаты, услышав уже тревогу, были на ногах. Пехота строилась в колонны, карабинеры кончали седлать лошадей, а турки, между тем смяв казаков, в беспорядке неслись к высотам у Ольтеницы, где были собраны все суворовские силы. Они рассчитывали застать отряд врасплох и изрубить сонных солдат.
Но расчеты оказались опрометчивы, и турки жестоко поплатились. Едва Суворов прискакал в лагерь и увидел садившихся на коней карабинеров, как крикнул им:
— Вперед, молодцы карабинеры, на выручку казакам. Ретирады нет, нет и пощады неверным. Ребок, беглым шагом с двумя ротами за карабинерами, действуй, как найдешь нужным. Остальной пехоте оставаться здесь и быть готовой на выручку товарищам.
Вихрем понеслись карабинеры, Суворов, отдав приказания, поскакал на место боя, туда же беглым шагом направилась и пехота Ребока.
— Смотри, ребята, не стрелять, работать штыками, — говорил он на ходу солдатам.
Рядом с Ребоком бежал и Вольский.
— Боюсь, опоздаем, — говорил он брату, — карабинеры и без нас покончат.
Вольский был прав. Астраханские карабинеры, увидев перед собою догнавшего их Суворова, подобно снежной лавине обрушились на не ожидавших их турок, скакавших в беспорядке… Опомнившиеся казаки, быстро собравшись и выстроившись лавой, ударили во фланг… Видя себя окруженными и подумав, что татарин завел их в ловушку, турки потеряли присутствие духа и с криками ‘аман, аман’ дали тыл, но карабинеры не внимали их просьбам о помиловании и рубили беспощадно.
Оставшиеся в живых, побросав лошадей, вскочили в лодки, но казаки последовали за ними, опрокидывали лодки, рубили гребцов, да те от страху и не сопротивлялись…
Уже совсем рассвело, когда майор Ребок с своими ротами подоспел на берег Дуная. К этому времени все было кончено: берег и весь путь к нему были устланы трупами людей и лошадей, несколько галер, ускользнувших от преследования казаков, увозили в Туртукай остатки отряда, несколько турок барахтались в воде, цепляясь за опрокинутые лодки…
— Их нужно спасти, — сказал Вольский, обращаясь к Ребоку.
— Не спасти, а вытащить из воды, — и он отдал приказ нескольким солдатам вытащить тонувших.
— Генерал не велел давать пощады, — продолжал он обращаясь к Вольскому, — но это относилось к атакующим, этих же нужно вытащить хотя бы для того, чтобы допросить их 6 силах и средствах обороны Туртукая.
Тем временем несколько солдат, вскочив в оставленные турками лодки, извлекали из воды тонувших. Среди них оказался и начальник отряда Осман-бей…
Взошедшее солнце застало весь отряд в сборе на равнине у Ольтеницы: коленопреклоненные воины благодарили Бога за победу… духовенство служило благодарственный молебен.
Глава V
Неудачный набег турок расстроил план Суворова и в то же время показал, что медлить нельзя ни минуты.
Неприятель не мог ожидать быстрого реванша и нужно было пользоваться временем, не дать опомниться туркам, но производить атаку днем было нельзя. Турки, побывав на русской стороне, могли увидеть численность войск… Суворов решил атаковать Туртукай ночью, И не успел кончиться молебен, как он сделал уже все нужные приготовления к переправе. Прежде всего он призвал к себе казачьих офицеров, находившихся в аванпостной цепи.
— Своим нерадением вы заслужили смертную казнь — обратился он к ним, — но я хочу предоставить вам вместо позорной смерти смерть почетную. Сегодня ночью атака, и я не сомневаюсь, вы сумеете победой или смертью смыть свою вину.
Позвав затем адъютанта, он продиктовал ему диспозиции. ‘Прежде всего, — говорилось в диспозиций, — переправляется пехота, разделенная на два каре и резерв, при резерве две пушки, после пехоты конница, если можно, люди в лодках, лошади в поводу, вплавь. На нашей стороне Дуная батарея из 4 орудий. Ночная атака — сначала на один турецкий лагерь, потом на другой и, наконец, на третий. Ударить горою, одно каре выше, другое в полгоры, резерв по обычаю, стрелки разделяются на две половины, каждая на два отделения, они действуют и тревожат. Резерв без нужды не подкрепляет. Турецкие набеги отбивать наступательно, подробности зависят от обстоятельств, разума и искусства, храбрости и твердости командующих. Туртукай сжечь и разрушить, чтобы в нем не было неприятелю пристанища. Весьма щадить жен, детей и обывателей, мечети и духовных, чтобы неприятель щадил христианские храмы’. Диспозиция закончилась словами: ‘Да поможет Бог’.
В этот же день, перед вечером, Суворов с полковником князем Мещерским, остававшимся для командования на этой стороне, объехал берег Дуная, указал места для войск, сам поставил батарею. Дал наставление на разные случаи. Когда же стемнело, лодки, спрятанные в камышах, вышли из устья Аржиша и подошли к месту переправы.
Ночь пала на землю, когда войска начали посадку на суда, всем распоряжался Суворов… Люди двигались как тени, тишина лишь изредка нарушалась ржанием коня, но турки следили зорко и заметили переправу… На турецком берегу блеснул огонек, раздался звук выстрела, за ним другой, третий, и огненные шары начали бороздить темное небо. Турки усердно посылали в атакующих бомбу за бомбой, но темнота ночи не благоприятствовала им. Бомбы падали в Дунай, вздымая столпы водяной пыли и не причиняли никакого вреда атакующим. Только тогда, когда флотилия подошла совсем близко к турецкому берегу, — огонь стрелков, рассыпанных на берегу, Стал давать себя чувствовать!.. Из некоторых лодок послышались стоны, были раненые.
Батальон Ребока составлял собою резерв. Ребок и Вольский находились в одной лодке.
— Евгений, — обратился майор к Вольскому, — если меня сегодня убьют — возьми у меня в кармане письмо, сними с шеи ладанку и перешли все это Ане.
Вольский пожал своему кузену руку.
— Мне посылать нечего, но если убьют меня, а ты останешься жив — подготовь матушку и сестру, а Варе… Варе скажи, что я любил ее и умер, стараясь заслужить ее.
Турецкая пуля сорвала в это время с Вольского его шляпу.
— Плохая примета, — промолвил он.
— Не совсем, — шутливо заметил Ребок, поднимая со дна лодки упавшую шляпу. — Видишь, ее не унесло в Дунай… Старые служаки говорят, что в одном и том же бою пули никогда не попадают в одно и то же место. Голова твоя, значит, застрахована.
— Ваше высокоблагородие, — обратился к Ребоку фельдфебель, — турок теперь все равно не обманешь, нас они заприметили, ишь какую трескотню подняли… разрешите закурить трубочку, может быть последнюю на этом свете.
— Кури, братцы! — крикнул Ребок.
Солдаты начали набивать трубки.
— Ишь окаянные, огня сколько посылают, нет чтобы хоть один кисет табачку турецкого послать, — острят солдаты.
— Погоди, если возьмем, а теперь покури российской махорки, — отвечает фельдфебель.
Шутки и прибаутки слышатся из лодок, уже вплотную подошедших к берегу. Подчас раздается стон, крик раненого и снова прибаутки. Со стороны подумаешь: едут люди не на смерть, а на гулянку. Таков уж русский солдат: шутит он и у бивуачного костра и у жерла пушки.
Но вот одна из лодок, в которой находился Суворов, наткнулась на подводный камень и опрокинулась. Среди плывшей до сего времени в строгом порядке флотилии появился переполох, но голос Суворова сразу всех ободрил и призвал к порядку.
— Выгребай, братцы, выгребай, — кричал он, выплывая на берег. — Казенное добро в огне не горит и в воде не потонет.
— Пообсушимся сейчас, батюшка, ваше превосходительство, — кричали в ответ на его слова солдаты.
Подоспевшие соседние лодки приняли к себе не умевших плавать и через пять минут весь отряд в порядке высадился на неприятельском берегу. Его снесло только вниз по течению. Пехота быстро построилась в две колонны с резервом и двинулась вверх по Дунаю.
Колонна полковника Батурина, при которой находился сам Суворов, направилась на ближайший турецкий лагерь, вторая колонна подполковника Мауринова атаковала правый фланг лагеря, защищаемый батареей.
Суворов не случайно остался при первой колонне. Его проницательный глаз привык сразу распознавать людей, и то, что думал он о начальнике колонны полковнике Батурине, не говорило в пользу последнего.
‘За ним нужен глаз и глаз, — думал генерал, — а не то, все дело испортит’.
Опасения Суворова оправдались: едва колонна двинулась вперед, как турки встретили ее убийственным огнем, больше всего донимала некая батарея, посылавшая бомбу за бомбой. С оглушительным треском разрывались снаряды над головами атакующих и осыпали их градом осколков, вырывая из рядов людей десятками.
— Ваше превосходительство, с нашими силами атаковать неприятеля невозможно, — сдавленным голосом проговорил Батурин, подъезжая к Суворову.
— Не атакуйте, не атакуйте, батюшка, — саркастически отвечал генерал. — Вы устали, так отдохните малость, а мы с Божьей помощью, как разобьем турок, так и для вас работы будет тогда вдоволь…
— Я, ваше превосходительство…
— Отдыхайте, отдыхайте батюшка, смотрите только, чтобы солдаты не сочли вас за poltron (труса) — закончил он по-французски, дал шпоры коню и отскакал на несколько сажен перед колонной. Главная турецкая батарея сеяла смерть в колонне и Суворов, решив оставить пока лагерь, направил атаку на батареи.
— Братцы, заставьте замолчать этих горланов, — обратился он к солдатам, — за мною, ура…
Могучее и в то же время зловещее для турок ‘ура’, огласило ночной воздух и раскатами понеслось по Дунаю, колонна вихрем налетела на батарею, офицеры бросились на бруствер, солдаты, соревнуясь, старались опережать своих начальников. Первым вскочил на батарею Суворов. В это время раздался оглушительный взрыв и ближайшие солдаты заметили, что генеральский конь рухнул на землю вместе с седоком.
— Ребята, спасай генерала! — Раздался отчаянный крик ординарца сержанта Горшкова и несколько десятков солдат устремились к тому месту, где лежал Суворов, Мигом освободили его из-под убитого коня, он встал на ноги, но сейчас же снова присел, легкий стон вырвался из его груди. Из правой ноги его струилась кровь. Оказалось, что разорвало турецкую пушку в то время, когда генерал вплотную продвинулся к батарее. Осколками ее перебило почти всю прислугу, убило суворовского коня и ранило его самого в ногу.
Рана была довольно сильная, но по счастью не опасная, кость оказалась не повреждена.
— Спасибо, братцы, — обратился он к солдатам, — догоняйте своих товарищей, вы там нужнее, а Суворов вас сейчас догонит. Горшков мне поможет.
Достав платок и смочив его водкою из походной фляги, Суворов приказал Горшкову перевязать ему рану. Через пять минут он уже снова был на коне, взятом у горниста, и мчался в гущу боя.
Внутренность батареи представляла собою ужасную картину. Турки не отступали и только сбитые с своих мест рассыпались по всей батарее, русские колонны действовали тоже врассыпную. Выстрелы смолкли и только слышался лязг сабель и штыков, да глухие удары прикладов о человеческие черепа. Если бы кто захотел представить себе картину, как смерть, аллегорически изображаемая с косою, применяет свое оружие на манер косаря, то ничего лучше не могло бы передать воображаемую сцену, как происходившее на батарейной площадке: сабли, ятаганы и штыки без жалости устилали площадку трупами и испещряли кровавыми лужами. Ужас турок выражался своеобразно и в военном смысле не постыдно: отступление их не было бегством под влиянием паники, а представляло разбросанную силу, вытесняемую другою… Суворов, очутившись в гуще боя, ободрял солдат:
— Я с вами, братцы, с вами, ребятушки, нам мешкать здесь не приходится, кончайте скорее, да и на отдых пора.
Турки дрались упорно и один за другим устилали собою землю, но вот на батарею врываются несколько янычар, один из них бросается на Суворова… Ослабевший от раны генерал еле парирует удары, гибель его кажись неминуема, но на батарею с криком и гиком влетают казаки… Одно мгновение, и хорунжий Осипов ударом шашки сваливает янычара с седла…
Мундир на хорунжем изорван в клочки и покрыт кровью, лицо помертвело, истекая кровью, он вот-вот свалится с седла, но он еще нужен, янычары не уничтожены, турки не выбиты из батареи, и он с полусотней казаков мчится далее, чтобы докончить то, что начала пехота… Он еще не загладил вчерашней своей оплошности в аванпостной цепи…
Но вот минута, другая и все смолкло. Луна синеватым светом освещает картину побоища, турок больше не видно, батарея в русских руках…
Разбросанные солдаты снова смыкаются в колонну. Суворов благодарит их.
— Спасибо, чудо-богатыри, теперь на лагерь.
Успех придал солдатам свежие силы. Плотною стеною они устремляются на лагерь, но там уже паника. Лишившись своей батареи, турки теряют уверенность и в страхе ищут спасения в городе, и лагерь в руках Суворова. Мауринов в это время взял другой, меньший лагерь. Обе колонны были утомлены, а между тем предстояло взять город и третий большой лагерь… Суворов посылает на лагерь Ребока.
— Ну, Евгений наша очередь, — говорит он Вольскому. — Барабанщик, бей атаку.
Барабаны затрещали атаку, стройною грозною массою двинулся резерв на лагерь. По мере того, как учащался такт барабанов, шаги пехоты становились быстрее, отрывистее и наконец перешли в беглый шаг. Вольский не видел Ребока, он бежал впереди своего взвода, как в чаду… Свист пуль и картечи не пугал его, но странное дело, он не знал, что ему делать. ‘Что же мне делать, ведь я офицер, командир, должен же и в чем-нибудь проявлять свое командование, а я бегу, как и все бегут?’ Но ответа он не находил и продолжал бежать. Вот он достиг уже лагеря, какой-то турок замахивается на него ятаганом, он парирует удар и валит турка на землю, бежит дальше… В общей сумятице боя он видит ее, свою Варю, она благословляет его…
— Вперед, вперед! — кричит он солдатам и сам рвется вперед…
Но вот барабан бьет отбой. Кровь приливает к голове молодого офицера. ‘Что это, неужели отступление, упаси Бог!..’ В это время подходит к нему Ребок. Он обнимает кузена. — Ну поздравляю, теперь ты окрещен боевым огнем.
— Не ранен?
— Нет, а турки?
— Все кончено и лагерь, и город в наших руках.
Не прошло и получаса, как кровавая драма закончилась.
Глава VI
В начале четвертого часа ночи все было окончено, отряд занял позицию на высотах за городом, и Суворов на клочке бумаги послал донесение графу Салтыкову. ‘Ваше сиятельство, мы победили, славу Богу, слава вам’. Другое донесение было отправлено главнокомандующему. Донесение состояло из двух строк:
‘Слава Богу, слава вам,
Туртукай взят и я там’.
Трофеями победы были 6 знамен, 16 пушек, 30 судов и 21 небольшая лодка. Оставшиеся в живых турки бежали к Силистрии.
Как только начало рассветать, Суворов отправил в город отряд, которому было приказано огнем и порохом уничтожить все жилища и вывести на противоположный берег всех оставшихся в Туртукае христиан. Вольский с своей ротой попал в состав сводного отряда, на который было возложено разрушение города. Его рота, задержанная в пути, подошла к Туртукаю уже в то время, когда огненные языки высоко вздымались к небу и густые облака дыма закрывали собой восходящее солнце. С улиц слышались треск и грохот взрываемых каменных построек, деревянные же и без пороху уничтожались одна за одной. По мере того, как дома были освобождаемы солдатами от содержимого в них имущества, их поджигали. Горели кварталы, горели целые улицы и через два — три часа весь город представлял собою сплошной адский костер. Оставаться на улицах не было уже никакой возможности, да и надобности. Все то, что можно было взять, — было взято, христиане в числе 700 человек выведены, а остальное оставлено в жертву огню.
‘Вот она, оборотная сторона медали’, думалось Вольскому.
Картина разрушения, по его мнению, ненужного, варварского, сильно потрясала его.
— Ничего не поделаешь, — говорил ему Ребок. — Война с турками — не война с европейскими народами. Для пресечения жестокости нужна жестокость.
— Значит, клин клином выбивай.
— Вот послужишь в армии и сам убедишься в необходимости применения этой поговорки к туркам. В гуманности они видят слабость, в жестокости — силу. В противном их не убедишь ничем, следовательно, приходится доказывать им силу по-ихнему.
При выходе из города Ребок и Вольский заметили, что кучка солдат окружает какую-то растрепанную старуху и молодого парня. Они подошли ближе. Солдаты, вязали молодого цыгана, старуха цыганка с двумя небольшими детьми голосила и умоляла отпустить ее сына.
— В Дунай его, в Дунай, каналью, вяжи получше, а то выплывет собачий сын, — кричали солдаты, опьяненные грабежом и разрушением.
Увидя офицеров, цыганка бросилась на колени перед Вольским и схватила его за руку.
— Барин, баринок милый, — говорила она ломаным русским языком, — прикажи отпустить моего Степана, голод заставил… ну накажи его, а только отпусти… детки маленькие… Бога за тебя молить будем.
— В чем дело? — обратился он к солдатам.
— Да он, ваше благородие, украл у Кравченки мешок с сухарями.
— Так вы за это его и в Дунай?
— А то куда же, ваше благородие?
— Стыдно братцы, стыдно, ведь мы христианские воины.
Молодой, бледный, исхудалый в лохмотьях цыган молчал и озирался, как загнанный зверь.
— Зачем же ты украл? — обратился Вольский к цыгану.
— Голодны, — показал он рукою на детей.
У Вольского кольнуло в сердце. В этом одном слове ‘голодны’ слышалась целая драма.
Вольский приказал освободить цыгана и дал ему серебряный рубль.
— Грех вам, братцы, вместо того, чтобы накормить голодного человека, как велит долг христианина, вы его топить собрались. Видите, он от голоду еле на ногах держится, а дети его маленькие, вы их сиротами сделали бы. Разве у вас ни у кого нет детей, разве и вы безгрешны?
Слова молодого офицера отрезвили солдат… десятки рук потянулись к затылкам.
— Виноваты, ваше благородие, и впрямь чуть греха на душу не приняли… Ну, молодец ступай, да и сухари бери с собою… Бог с тобою… Подожди, подожди, — кричали другие, — вот возьми полотно деткам на сорочки, — давали цыгану кусок полотна, взятый из ограбленного дома зажиточного турка.
И русский солдат, добродушный и незлобный по природе, опомнившись, старался теперь загладить свою недавнюю жестокость. В несколько минут цыганская семья была навьючена и съестным, и одеждою. Старая цыганка бросилась целовать ноги и платье Вольского и Ребока. Цыган же молчал, но во взгляде, который он бросил на Вольского, было столько благодарности, сколько нельзя было бы выразить в самых красноречивых словах.
— Правду сказал Суворов, — обратился Вольский по дороге к Ребоку, — что русский солдат Поворачивается куда угодно, умей только повернуть его.
— Ты теперь понимаешь, — отвечал Ребок, — не видят этого, к сожалению, наши генералы, а Суворов не только видит, но и знает, где и как повернуть солдата, оттого-то и имя его в истории не умрет.
Немногие, подобно Ребоку, провидели в Суворове великого полководца, иначе советы последнего принимались бы во внимание.
Взяв Туртукай и разрушив его, Суворов думал укрепиться на турецком берегу, но иначе решило начальство. Суворову пришлось снова возвратиться на свою стоянку. Никогда не видевший без дела, он и здесь усердно, принялся обучать войска по-своему, чинить негоештское укрепление и усиливать флотилию.
Так прошел месяц. Турки усиленно наседали на барона Вейсмана, и Румянцев, желая отвлечь внимание туртукайских турок, которые снова собрались в большем числе, приказал Салтыкову вновь провести демонстрацию и атаковать. Это поручение опять было возложено на Суворова.
Больной, изнуренный местной лихорадкой, он ожил духом и горячо принялся за приготовления. Главнокомандующий прислал ему в подкрепление батальон, затем еще одну роту и два орудия.
Переправа была назначена в ночь с 7-го на 8-е июня, диспозиция объявлена. Войска двинулись с наступлением Сумерек к берегу Дуная. Суворов выехал ближе к берегу с командирами отдельных частей…
Турки не дремали и заметили Готовящуюся переправу.
— Заметили, — обратился Суворов к своим полковникам. — Беда, впрочем, не велика. Побили в первый раз, побьем и во второй.
Князь Мещерский и другие полковники молчали. Казалось, генерал хотел своим замечанием вызвать их на разговор, но лица у всех были мрачны, только Батурин в пол-голоса оживленно о чем-то разговаривал с товарищами.
— Что вы думаете, господа, — с более определенным вопросом обратился генерал к своим Подчиненным.
— Если вы спрашиваете наше мнение, ваше превосходительство, то что касается меня, я не надеюсь на успех, — отвечал Батурин.
— Это я слышу от русского офицера, имеющего честь командовать победоносной частью?
— Ваше превосходительство, вы слышите это от благоразумного человека. Наши силы истощены прошлым боем, убыль не пополнена, нельзя же считать присланный батальон за подкрепление, там и двух рот не наберется, да из них половина больных. Турки же многочисленные, у них силы свежие, да к тому же они у себя дома за окопами.
— Ваше мнение, господа, — отрывисто обратился Суворов к остальных полковникам.
Но те вместо ответа только переглядывались между собою. Очевидно, они разделяли взгляды своего товарища.
Генерал понял это и повернулся к князю Мещерскому.
— А вы, князь?
— Ваше превосходительство, как вначале, так и теперь я стою за атаку. Перевес турок, их укрепления, наша малочисленность, — все это не имеет значений для успеха. Я на опыте и еще не так давно убедился в глубокой справедливости вашего взгляда, что бьет не сила, а дух. Вы видели дух начальников. Кто поручится, что он не передастся солдатам.
— Вы правы, — ответил Суворов, пожав Мещерскому руку и отменил атаку.
Разбитый душевно и телесно, прискакал Суворов к себе на квартиру и заперся у себя в горенке.
— Боже мой, Боже мой, какая подлость, — восклицал он, быстро шагая из угла в угол, — и это полковник российской армии, верноподданный своей государыни… — с негодованием повторял генерал. Его била лихорадка. Всю ночь не сомкнул он глаз, а утром уехал в Бухарест, сдав команду князю Мещерскому. В посланном Салтыкову письме он говорил, что в составе присланного батальона нет и полубатальона и надо прислать еще, что накануне и маневр был прекраснейший, войска были подвинуты по их лагерям, флотилия 30 лодок для левой атаки и 4 для правой — с острова были уже в рукаве…
Далее он продолжает по-французски: ‘Мерзко говорить об остальном, ваше сиятельство, вы сами догадаетесь, но пусть это будет между нами. Благоволите рассудить, могу ли я снова над такою подлою трусливостью команду принимать и не лучше ли мне где на крыле промаячить, нежели повергать себя фельдфебельством моим до стыда — видеть под собою нарушающих присягу и пожирающих весь долг службы?
Г. Б. (Батурин) причиною всему, все оробели, лица не те. Я здесь неприятеля себе не хочу и лучше все брошу, нежели бы его пожелал. Каторга моя в Польше за мое праводушие всем разумным знакома. Есть еще способ: соизвольте на время прислать к нашим молодцам потверже генерал-майора. Всякий здесь меня моложе, он может ко мне заехать, и я дам ему диспозицию, прикажите ему только смело атаковать. Б. между тем, как-нибудь отзовите, да пришлите еще пару на сие время штаб-офицеров пехотных… Боже мой, когда подумаю, какая эта подлость, жилы рвутся’.
Суворов выносил тройную муку и от лихорадки, и от поведения подчиненных, и от опасения, что минует надобность в экспедиции…