Зимнее утро. Крошечное село Крутые Лога, или, говоря официальным языком, Крутоголовская почтовая станция, только что проснулось, по крайней мере, дым так и валит воронкообразными столбами из низеньких труб, застилая собою и без того хмурое небо. Сказать положительно, который теперь час, решительно невозможно. Во всем селе только двое часов, у смотрителя да у священника. Но смотрительские часы остановились еще месяц тому назад: ‘устали, мол, все ходить да ходить без починки’, так что смотритель записывает уже приход и отход почты не по ним, а по расписанию губернской конторы, висящему в березовой рамке над его супружеским ложем. Правда, на одни сутки он и вообразил было себя часовым мастером: разобрал все колеса и выдул из них столько пыли, что присутствовавшая при этой операции смотрительша даже чихнула раза три, обозвав тут же сгоряча своего сожителя ‘проклятым копалой’, причем попыталась было доказывать ему, не понимая, конечно, назначения губернской конторы, что это ее дело, а не его, смотрителя, но старик никаких резонов не принял и до позднего вечера провозился с разными винтиками и колесиками. Как бы то ни было, только за ночь, и должно быть — не кто иной, как враг рода человеческого, так ухитрился перепутать всю эту и без того мудреную механику, что смотритель на другой день решительно не мог взять в толк, каким бы родом привести ее в прежний порядок, и наконец решился сложить ‘как бог на душу положит’, отчего к концу работы внутри часового ящика и получился вместо обычного механизма — чистейший кавардак. Это не помешало, однако же, смотрителю повесить часы на старое место, с глубокомысленным лицом толкнуть маятник. Но бедняжка только крякнул: ‘Вот тебе, дескать, и раз!’ — и затрясся как в лихорадке, тем дело и кончилось. Что же касается священнических часов, то хотя отец Прокофий, по свойственному его сану смирению, и не доходил до подобного импровизаторства, но вот уже другая неделя, как он в разъездах по требам. Часы у него суточные, а попадья как на грех отличается преимущественно способностью не уметь делать именно того, в чем не затруднилось бы и малое дитя, так куда уж ей заводить часы. ‘Не решаюсь без батюшки’,— заметила она раз по этому поводу одной деревенской бабе, да так все и не решается.
Надо полагать, однако ж, что уж час восьмой есть на дворе. Именитый крутологовский гражданин Максим Фи-липпыч Мясников, он же и почтосодержатедь станции, натянул уж новый полушубок и опоясывается синим кушаком — значит, на улицу собирается, а раньше других у него и заводу нет выходить из избы. Косоглазая и невыразимо-сдобная сожительница его, Анисья Петровна, давно успела коров подоить и сидит теперь, ‘чайком балуется’, а это уж несомненный признак, что не очень рано на дворе. Супруги беседуют.
— Куды эфто, Филиппыч, собираетесь?
— Да смотрителя надо сходить проздравить…
Молчание.
— Чем будете проздравлять-то?
— Да зелененькую все надо…
Молчание.
— Поди, и двух будет?
— Нет, видно — не будет!
Супруг сердито сплевывает, супруга наливает себе шестую чашку чая.
— Чайку бы выпили на дорогу…
— Пей, коли влезает. Што мне в ней, в траве-то в эфтой: у смотрителя водки выпью…
— Все бы чашечку…
— Ну тебя с чашечкой! Пристала. Право, пристала!
Молчание, угрюмое расчесывание бороды.
— Поди, и мне надоть пойти к Марье Федоровне с поздравкой?
— Эфто ваше дело, бабье…
Супруга наливает себе седьмую чашку.
— С молочком-то как славно пить: выпил бы ты одну чашечку, ей-богу…
— Это чего же ко мне баба-то пристала? Тьфу ты!
Недовольное молчание с обеих сторон.
— Однако и мне чего-нибудь снести Марье-то Федоровне?
— Ну, и снеси.
— Не знаю, чего снести-то?..
— Коли не знаешь, так и толковать нечего.
Молчание.
— Курочку ли, чего ли снести?..
— Ну, курицу неси.
— Опять же, чтоб замечания не было от нее какого…
— Ни почместерша — не побрезгует. Каки таки твои доходы-то? Много у нас с тобой доходов-то!
Молчание.
— Тоже не нищие какие, поди…
— Толкуй стобой!
Супруг надевает шапку и рукавицы.
— Не то снесу уж ей курочку да петушка?
— Да неси ты, леший тебя дери, что хошь! Мне-то како дело. Как банный лист пристала!
Супруг хлопает дверью и удаляется, все еще ворча себе поднос: ‘Пристала как банный лист, право’. Супруга наливает себе восьмую, вряд ли, впрочем, последнюю чашку, раздумывая вслух: ‘Снесу уж либо ей петушка да курочку?’
II
В ямской избе тоже идет беседа, но только беседа не в одиночку, а гуртом, в несколько голосов разом.
— Робята, кто вчерась кульера возил?
— Пайков, надо быть, Демка.
— Ты, что ль, Демка, кульера возил?
— Я.
— Он, братцы, теперича и говорить не станет с важности…
Смех.
— Ты, што ли, язык-то у меня съел?
— Он те сколько, Демка, на водку дал?
— А те што?
— У него, робята, эфта водка те в зубах засела — посейчас выплюнуть не может…
— Ой ли?
— Право слово, так.
Смех.
— Взаправду, братцы, у него щака спухла…
— Глаза у те, видно, спухли, пучеглазый!
Смех.
— Ишь кульер-от как его навострил!
— А ты б ему, Демка, сдачи, брат…
— Нельзя! Больно крупную закатил.
— Размену, значит, не хватило?
— Был, да просыпался дорогой — больно уж хлестко гнал.
Общий хохот.
— Ты, Демушка, ужо сальцом на ночь помажь…
— Што ты, паре! Девки любить не будут.
— Не будут, што ли?
— Ей-богу, не будут, Машка смотрительска первая наплюет в харю.
— Нешто он уж и за Машкой нонече приударил? Эку кралю выбрал!
— Ему, братцы, и смотрительска свинья впору…
— Во как, брат Демка, попече!
Хохот на всю ямскую.
Приземистый и рябой Демка, парень лет восемнадцати, забивается при этом в самый темный угол избы и только пыхтит, поглядывая на всех исподлобья. Входит ямщик молодцеватого вида.
— Слыхали, робята: смотритель нонече опять запьет?
— Ну?!
— Поглядите, што запьет.
— Ты почему знаешь?
— Чин получил. Сичас у подрядчика был — Анисья сказывала. Сам-то проздравлять пошел.
— Эво как!
— Какой же теперича на нем, братцы, чин будет?
— Хто его знат! Первой, стало быть.
— Нешто он покедова без чина был?
— А ты как думал?
— Mo статься, эфто второй?
— Куды те! Ему и с эфтим-то не справиться.
— А я думал, братцы, он у нас с чином.
— Был чин-от, сказывает Анисья, да не настоящий, не хрещеный, значит…
— Ну, теперича беспременно загуляет.
— Загуляет — эфто верно.
— Теперича держись, робята! Как раз порку задаст.
— Задаст же и есть, братцы.
— Демке, паре, первому достанется…
— Перво-наперво ему.
Смех.
— Што ж, братцы! Пойдем, што ли, смотрителя проздравить?
— Поди-ко ты, бойкий, сунься…
— Што ж так?
— Он те проздравит!
— На радостях ничего…
— Толкуй-ко ты, малый!
— Прогонит, ребята,
— Не прогонит.
— Осенесь прогнал.
— Осенесь — друго дело.
— А може, братцы, што и водкой угостит?
— Ладно — на свои выпьешь.
— Што ж! Не зверь он какой…
— Известно, не зверь — не съест.
— Чаво ж гуторить-то попусту — идти али нет? сказывайте.
Молчание и общее раздумье. На дворе слышится звук почтового колокольчика. Все снова оживляются: даже Демка вылезает из угла.
— Никак, робята, тройка бежит?
— Надо быть, тройка.
— Тройка же и есть, паре!
— Чья очередь-то?
— Миколки Копылова никак.
— Пошто моя-то? Андронникова.
— Его разе?
— Его.
— Микита, беги к Андронникову.
— Чаво бежать-то: сам услышит.
— Може, кульер.
— Типун те на язык-то!— что больно часто.
— Не пошта ли, ребята?
— Поште рано прибежать.
— Коли, братцы, кульер — Дёмкина очередь…
— Его! Известно, его.
Смех.
Два-три ямщика уходят, почесываясь. За перегородкой, слышно, кто-то молится вполголоса.
— Господи помилуй! Господи помилуй! Спроси у Орины, че-орт!— она убирала. Господи помилуй! Господи помилуй! Господи помилуй!
Еще двое уходят. Дядя Парфен молится учащеннее. Ямская мало-помалу пустеет.
III
Перед самым крыльцом станции стоит огромная кошева. Подслеповатый ямщик — вся борода и усы в ледяных сосульках — медленно выпрягает лошадей. В кошеве сидит господин в енотовой шинели, с гражданской кокардой на фуражке, рядом с ним толстый купец в громадной песцовой шубе. Ямщики кучкой стоят около экипажа, похлопывая от времени до времени ногой об ногу. Одни осматривают полозья, другие пробуют рукой отводы, вообще, все суетятся, как будто делают что-то, в сущности же, ровно ничего не делают. Максим Филиппыч, на этот раз уже в качестве ямщицкого старосты, угрюмо переговаривается сперва вполголоса, а потом все громче и громче с приехавшим ямщиком:
— По казенной али по частной?
— По ча-астной.
— Прогоны каки?
— Па-аровы.
— Не троешны?
— Не-е.
— Чего ж не просили на тройку?
— Не да-ает.
— Какова на ходу-то?
— Бе-еда чажела: на подъеме совсем, паре, замаялся…
— Клади-то, поди, довольно?
— Е-есть.
— Не увести на паре-то?
— Где тут на паре увезешь! Дай, господи, тройкой-то, вишь, дорога-то кака.
— Замело, што ль?
— Бе-еда, паре,— по колено.
— Этта у нас еще похуже пойдет…
— Мот ли быть?
— Ей-богу, право!
Господин с кокардой нетерпеливо высовывается из кошевы.
— Закладывайте живее!
— За конями, ваше благородие, побежали. Сичас запрягать станем.
— Беги, Степан, к Андронникову. Где он там застрял?
Проходит минут десять. Андронников приводит лошадей, что называется, одни кости да кожа. Начинают запрягать. Запрягают так суетливо, как будто вдруг пришло известие, что время сильно вздорожало. Поминутно слышатся разнообразные безалаберные голоса, начиная от самого забористого баса и кончая самым мизерным дискантом.
— Савраску, што ль, в корень-от закладать хоть, Андроха?
— Сбегай, братцы, хто-нибудь за рукавичками,— у Матрехи спроси.
— Эка, парень, растеряха-мужик!
— Лягатся у тя Сивка-то, што ль? Сто-ой, че-орт! Тпрру!
— Ляга-атся, будь она проклята!
— Зануздывай, робята, поскорее!
— Вожжи-то де? Тпрру! Тпрру!
— Чаво он там проклажается?
— Ташши скоро!
— Леший!
— Тпрррру!
Лошади, с грехом пополам, заложены, Максим Филиппыч, слегка приподняв шапку, подходит к кошеве с того боку, где сидит господин с кокардой.
— Прогончик, ваше благородие, здесь пожалуете…
— Сколько верст станция?
— За двадцать семь с половиной по расписанию-то платится, да все двадцать восемь будут…
— Сколько же следует прогонов?
— Рубль двадцать четыре копейки, по настоящему-то двадцать три и три четверти приходится…
— На пару-то?
— На тройку-с…
— Я, братец, на пару плачу, а не на тройку.
— Помилуйте-с! На паре теперь не увезешь…
— Я уж тысячу верст так проехал, а ты будешь мне рассказывать тут…
— Дороги здешние не те-с…
— Рассказывай…
— Нет, уж на троечку-то положьте-с…
— Ты, видно, брат, не учен еще?
— Известно, неграмотный-с.
— Ты мне, пожалуйста, любезный, эти глупости то не говори! Сколько на пару?
Почтосодержатель, не отвечая, оборачивается к ямщикам.
— Андронников! На паре повезешь?
— Где же тепериче, Максим Филиппыч, на паре выехать с экой кошевой, сам знаешь, кака ноне дорога…
— Да вон барин не дает на тройку…
— Положите уж на троечку-то, ваше благородие!
— Я вот тебе на той станции положу, шельма!
— Эвто как вашей милости угодно. Где же тут, робята, на паре выедешь? На паре тут никаким родом не выедешь, право, тут горы пойдут.
— Да по мне, хоть на шестерке вези. У вас всё горы, мошенники вы этакие!
Почтосодержатель приосанивается.
— Здесь, ваше благородие, мошенников нет… Мы не знам, каки таки и мошенники бывают,— от вас первых слышим. Здесь всё ямщики…
— Что-о?
— Ругаться, мол, не хорошо!
— Да ты что тут один за всех говоришь, а? Кто ты такой?
— Староста, значит, потому и говорю.
— Поговоришь ты у меня ужо.
— Да мне што молчать-то?.. Тут енералы проезжают, да не обзывают всяко…
— Ну, староста, цела у тебя, видно, спина!
— Известно, наша спина в казне застрафована. А вот, ваше благородие, вы лучше подорожную пожалуйте: надо еще поглядеть, каки таки господа вы сами то есть?
— Раньше ты что думал?
— Прописать-то ее немного время встанет…
Господин с кокардой нехотя достает подорожную. Почтосодержатель на минуту уносит ее и затем, с тонкой улыбкой на губах, возвращает по принадлежности.
— Так как же, ваше почтение, на тройку не положите?
— Сказано тебе раз — нет!
— Што ж, робята! Откладай не то одного-то коня… Пущай Андрошка парой везет шагом, к вечеру-то, может, будет на станции…
Между ямщиками происходит нерешительное движение. Купец что-то горячо шепчет на ухо своему спутнику. Господин с кокардой бормочет ему в ответ, нарочно громко, чтоб все слышали, ‘Постойте, вот я их проучу, бездельников!’ — и затем небрсжио-важно обращается к стареете:
— Сколько, ты говоришь, следует прогонов на тройку?
— Рубль двадцать четыре копейки по моему счету выходит, не знай, как по вашему,
— Получай!
К кошеве робко подходит ямщик, привезший ее на эту станцию.
— Старому ямщику на водочку милости вашей не будет ли?
— За что? Что семнадцать-то верст три часа вез?
— Да, вишь, дорога-те кака ноне…
— Тебя, скот, оштрафовать бы еще следовало!
— И на том благодарим покорно!
Некоторые ямщики прыскают со смеху, другие насмешливо переглядываются. Почтосодержатель отходит от кошевы.
— Подержи хто-нибудь, робята, коренника-та… Садись, Андрюха! Осторожно, смотри, парень, под гору-то спущайся. Микулинских увидишь — скажи, штоб беспременно сюда к воскресенью прибыли, шибко, мол, Мясникову надо. Перебору, смотри, нет — прогон весь получон.
— Ладно.
— Ну, трогай с богом!
Кошева бойко трогается. Господин с кокардой высовывается из нее и на лету озлобленно грозит старосте пальцем. Можно еще расслышать его отрывочную брань:
— Будешь ты меня, подлец, помнить! Я тебе покажу-у!..
Почтосодержатель преуморительно посылает ему рукой в ответ популярнейший из русских масонских знаков.
— Нечего, слышь, тебе показать-то: чин-от у тя в Питере остался!
— В закладе, што ль, Максим Филиппыч?
— Да-а што, право! Звездочку эфту на лоб себе приклеил,— тоже ширится… Тьфу ты, опеныш!