Уже по кибитке можно было узнать, кто приехал. Во всем уезде не было ни у кого такого экипажа, как у скирдинского батюшки, о. Мартирия. Он изобрел его сам и перед тем, как заказать, дал городскому кузнецу самые точные и подробные указания, когда же произведение было готово, он нарек ему имя, которое как нельзя более подходило к нему. ‘Вот уж поистине фантасмагория!’ — воскликнул он, любуясь своим созданием. Да так с тех пор и осталось за ним это название, и всякий, завидев издали удивительную кибитку, восклицал: ‘А, вон фантасмагория о. Мартирия едет!’
Это был недлинный, но очень широкий и высокий ящик, выкрашенный в цвет свежей малины. Над ящиком возвышался кожаный верх во всю его длину, с маленькими окошечками по бокам и сзади. Влезать в него надо было с дышла, и это не представляло больших затруднений, но зато, раз попавши туда, уже трудно было выбраться, так как внутренность его представляла глубокую яму, устланную мягкой периной и подушками.
Впрочем, в кибитке этой, со времени ее создания в городской кузнице, не ездил ни один человек, кроме самого о. Мартирия да его кучера Терешки, ноги которого болтались на воздухе, так что он ими свободно поощрял лошадей, вместо кнута. Она была и заказана применительно к чрезвычайному росту и толщине о. Мартирия, что, вместе взятое, давало его телу слишком много веса, а это обстоятельство во время продолжительных путешествий из города в Скирды заставляло его предпочитать горизонтальное положение всякому другому.
Таким образом, когда кибитка остановилась у ворот малеевского батюшки, о. Якова, все тотчас же поняли, что приехал скирдинский поп. Поняли это не только матушка, надрезывавшая в это время ветви у кустов в палисаднике, кухарка, изо всех сил, старавшаяся поймать курицу для супа, кучер Андрей, несший вязку сена в конюшню, но и собаки, расположившиеся во всех углах двора, где только была тень, — они не шелохнулись и не издали ни звука.
Но несмотря на то, что о. Мартирий всегда был, желанным гостем у о. Якова, ни матушка, ни кухарка, ни кучер не оставили своих занятий и не двинулись с места, чтобы выразить какие-нибудь признаки гостеприимства, — и единственной причиной этого было устройство кибитки о. Мартирия.
О. Мартирий приехал, это так. Но от этого момента до того, когда он появится во дворе, было еще далеко. Ведь ему надо еще выбраться из кибитки, а это дело не легкое. За это время матушка успеет срезать десятка два сухих ветвей, Андрей — отнести в конюшню и положить в ясли сено, кухарка — поймать курицу, чтоб подать ее на обед самому же о. Мартирию, аппетит которого давно уже вошел в поговорку среди уездного духовенства.
Кибитка остановилась у палисадника. Терешка неторопливо спустил обе ноги на дышло, потом, упираясь одной рукой в ящик экипажа, а другой — в спину лошади, слез на землю, положил кнут, опустил поводья и привязал лошадей к изгороди, затем опять подошел к кибитке, всунул голову под крышу и промолвил
— Батюшка! о. Мартирий! Приехали!
Тогда в кибитке началось движение. О. Мартирий отогнал от себя дорожную дремоту, потянулся, протер глаза и поднялся, а затем начал вылезать при помощи Терешки. И вот, когда его гигантские ноги, обутые в высокие сапоги, выглянули на свет, собаки сочли своевременным подняться со своих мест, лениво вытянуться и лениво же выйти за ворота, чтоб приветствовать гостя ласковым движением хвостов. Когда же из кибитки выдвинулась широкая спина о. Мартирия, и матушка подошла поближе и обратилась к Терешке с шутливою речью:
— Это ты медведя, что ли, привез к нам, Терешка, а? Должно быть, что так… Да нет, что-то не похоже… Эге-ге! (в это время показалась голова с черными растрепанными кудрями). Да это, кажись, духовное лицо! Так и есть. Здравствуйте, о. Мартирий!
Уже один этот тон, достаточно показывает, что с о. Мартирием здесь обращались запросто, по-приятельски. Так оно и было, да иначе и быть не могло, так как матушка знала его еще семинаристом, когда он был и статен, и тонок, и благообразен, принимала участие в приискании ему невесты, присутствовала на его свадьбе, а к несчастию — скоро и на похоронах его жены, и на ее глазах о. Мартирий растолстел с горя, до тех размеров, какие даже в духовном сословии считались чрезвычайными.
И, вылезая из кибитки, кряхтя и обливаясь потом, о. Мартирий слышал ласково-шутливый голос матушки и улыбался себе в усы. Когда же он, наконец, очутился на твердой земле, то первым делом приложился к пухлой и мягкой ручке матушки, а потом издал глубокий вздох, в котором выразилась вся тягота жизни непомерно толстого человека.
— Пфу-у! Доброго здоровья, Марина Лукинична.
— Вы это из города?
— Из самого.
— Заснули, должно быть, о. Мартирий?
— Да как же. Дорога, я вам скажу, такая, будто тебя за грехи в ад везут… Так тебя из стороны в сторону и качает: ну, и укачало… А о. Яков дома?
— Хоронить поехал. Тут один хуторянин, может, знали, Семен Крыга, помер… Да уж скоро, я думаю, вернется. Ну, пойдемте же в дом, о. Мартирий. А ты Терешка, заезжай во двор, да распряги лошадей, да сена им дай. У нас сено свежее, только что накосили… Эй, Андрей, отвори ворота! Пойдемте, о. Мартирий…
Матушка была высокого роста и далеко не бедной комплекции, но рядом с о. Мартирием, когда они шли через двор к крыльцу, она казалась тоненькой. Она расспрашивала его о том, что нового в городе, а о. Мартирий как-то загадочно не отвечал прямо на вопрос, а неопределенно махал рукой и говорил:
— Э, что ж там может быть такого? Все стоит на старых местах. Ну, да погодите, все расскажу… Дайте дух перевести.
И матушка чувствовала, что у него что-то есть, но более не приставала к нему с расспросами. Есть вещи, которые нельзя рассказывать так себе, зря. Они теряют весь свой смысл, если говорятся без соответствующей обстановки. А когда обстановка налицо, они как бы сами себя рассказывают.
А что о. Мартирий заехал неспроста, это было видно по всему. Говоря о надеждах на урожай в Скирдах, он раза три осведомился о том, скоро ли приедет о. Яков, — очевидно, для настоящего рассказа необходимо было присутствие о. Якова, — а когда они вошли в дом, то он, по-видимому, без всякого повода, спросил:
— Ну, что же, как ваш молодец?.. Не женили его еще, а?
Матушка слегка удивилась.
— Зачем же этак-то торопиться, о. Мартирий? — промолвила она. — Нашему Васеньке всего только девятнадцать годков…
— Гм!.. Оно, конечно… Ну, а все же того… Не мешало бы…
Матушка подумала: ‘Неспроста, неспроста это… уж не приглядел ли он невесту?’
Но мимоходом она позаботилась об устроении обстановки, шепнув горничной девке Аксюшке несколько слов, результатом которых было постепенное появление на столе: скатерти, тарелок, вилок с ножами, графинчика с полынной настойкой, селедки, маслин, вяленого рыбца, холодной курицы, куска вчерашнего пирога и вообще всего того, что носит название ‘легкой закуски’.
— И зачем это вы беспокоитесь, матушка? — оказал о. Мартирий, — и совсем этого не надо…
И при этом весьма доброжелательно посмотрел на вяленого рыбца, к которому питал необычайную слабость.
— А уж это мое хозяйское дело, о. Мартирий! — возразила матушка таким тоном, как будто не знала его слабости и хотела заставить его принести маленькую жертву и съесть рыбца.
Сама же она, между тем, выглядывала в окошко, с нетерпением поджидая о. Якова, так как была уже окончательно уверена, что у о. Мартирия ‘что-то есть’.
В раскрытое окно пахнула струя свежего весеннего воздуха. О. Мартирий, испросив позволения у хозяйки, снял рясу и расстегнул ворот кафтана. Он развалился на диване и наслаждался прохладой, которой, очевидно, не было в глубине кибитки. Послышался гул, к воротам подъехала мужицкая повозка, в которой привезли с хутора о. Якова и дьячка, но этот последний, захватив с собой узел с облачением, тотчас, пошел домой.
— А у нас гость! — кликнула матушка в окно.
— Да уж я вижу — фантасмагория стоит!.. — смеясь, ответил батюшка. — Пошли-ка Аксинью забрать хлеб. И тут еще сыру овечьего мне пожертвовали. Вот и угостим о. Мартирия.
Через минуту в комнату вошел о. Яков. Он был человек умеренного сложения и терял во всем не только перед о. Мартирием (перед которым он казался как бы несуществующим), но и перед матушкой. Зато у него была славная борода, — длинная, широкая, седая, придававшая ему вид какого-то величия. Он был гораздо старше о. Мартирия, у которого не было еще ни одной седины.
— Ну, садитесь же за стол, о. Мартирий! — сказала матушка после того, как иереи поцеловались и обменялись словесными приветствиями. Она, со свойственной ей выдержкой, сохраняла вид спокойствия, но в душе у нее кипело желание поскорее узнать то ‘нечто’, которое о. Мартирий привез из города и хранил до приезда о. Якова.
Так как обстановка на столе уже была полная, то о. Мартирий внял приглашению матушки, поднялся, помолился на образа и сел за стол.
— Экие у вас рыбцы удивительные! — сказал он, закусывая после водки рыбцом. — И откуда вы их только достаете? — Потом он обратился к хозяину: — Вам, о. Яков, кланяется о. благочинный… Он скоро будет у вас…
— Что ж, милости просим… У меня всегда все в исправности… — ответил о. Яков, поняв это в том смысле, что благочинный желает произвести у него ревизию.
— Нет, не о том… Тут совсем другое…
‘Ага, я так и думала!’ — промелькнуло в голове матушки. А о. Мартирий, не желавший все интересные вести выложить сразу, продолжал цедить понемногу:
— Я к нему заехал по делу… У нас, как вы знаете, с о. Петром нелады идут… Ах, знаете, нет хуже, как два священника в одном приходе. Вот уж я вам завидую, о. Яков, что вы себе — один…
— Так что же отец-то благочинный? — не выдержала матушка и спросила-таки.
— Да… так я, говорю, заехал по делу. Ну, поговорили мы о своем, выпил я у него чаю и прочее… Вот он мне и говорит: вы, говорит, будете у о. Якова? Я говорю: не имел, говорю, в виду, но, ежели надо, могу заехать. Мне почти по дороге, небольшой крюк, говорю… Нет, матушка вы прямо волшебница. Нигде такого рыбца не едал, как у вас… Уж вы меня научите, где доставать…
— Я вам, о. Мартирий, десяточек в вашу фантасмагорию положу… — сказала, матушка, как бы желая этой невинной взяткой поощрить его к более краткому изложению.
— Ну, зачем же вам беспокоиться?.. А впрочем — спасибо. Потому что рыбцы действительно того… необыкновенные рыбцы… Да. Так я говорю: заеду к о. Якову. — А что, говорит о. благочинный, не знаете, женили они своего сына?
— Женили? Василья? — с удивлением переспросил о. Яков. — С чего же это он? Василий совсем еще дитя…
— Ну, как вам сказать… Оно, конечно… так ведь это ж не я, а о. благочинный спросил. Я говорю: кажись, нет еще. А он говорит: так вы скажите о. Якову, что ежели он сына поторопится женить, то из этого может выйти благо…
— Благо, говорите? — с большим участием спросил о. Яков.
— Да, о. благочинный сказал так. Передайте, говорит, о. Якову, что через две недели преосвященный владыка путешествие по епархии совершать намеревается, и еще вчерашнего дня меня к себе призывали, и спрашивал, — это, то есть о. благочинного. Я, говорит, желал бы в Троицком монастыре торжественное богослужение отправить и кого-нибудь в сан рукоположить, так не имеется ли кого достойного? О. благочинный просил времени подумать, а вам велел передать, что ежели б ваш сын был женат, так он бы его владыке к дьяконскому сану представил…
— Да что вы говорите? — воскликнула матушка, как бы не веря ни о. Мартирию, ни своим собственным ушам.
— Я, матушка, за что купил, за то и продаю! — скромно ответил о. Мартирий. — Как о. благочинный мне сказал, так и вам говорю. О. благочинный к о. Якову большое расположение имеет, это, я думаю, вам небезызвестно… И случай действительно редкий. За вакансией дело не станет, хотя бы и у нас в Скирдах…
— Чего же лучше? — промолвила матушка. — Ты как полагаешь, о. Яков?
О. Яков, до сих пор молчал, потому что не был так экспансивен, как матушка. Сообщение о. Мартирия ему было так же приятно, как и ей, но он ко всякому делу прежде всего прилагал свой, приобретенный долгой жизнью, скептицизм. О. Мартирий, конечно, человек добрый и искренно расположен к нему, но по части передачи известий не особенно надежен. Голова его редко бывает в том состоянии, в каком создал ее Бог: большею частью он или слегка выпил, или слегка в похмелье. Можно предположить, что, отправляясь к о. благочинному, как к начальству, он поудержался от возлияний, но нельзя быть в этом уверенным. О. благочинный мог говорить что-нибудь такое, например, высказывать желание услужить о. Якову или сожаление по поводу того, что у него, о. Якова, такая неудача с сыном, — ну, а о. Мартирий прибавил еще своего доброжелательства, бессознательно украсил не совсем трезвой фантазией, и вышло нечто очень приятное. А то еще могло и так случиться: ехал о. Мартирий в своей кибитке, и ему все это приснилось.
Поэтому он и на вопрос матушки ответил очень осторожно:
— Ежели бы устами о. благочинного, как говорится, да мед бы пить… Что-то уж очень это хорошо, о. Мартирий.
— И я не говорю, что худо! — подтвердил о. Мартирий и затем, взглянув в глаза о. Якова и прочитав в них сомнение, он прибавил: — Вижу, вижу, о. Яков, ваши мысли… Вы думаете: уж не с пьяных ли глаз это примерещилось о. Мартирию, а?
О. Яков смутился. Ведь, в сущности, он почти так думал. Но надо было опровергнуть.
— Нет, не то, о. Мартирий… А как бы вам сказать… Очень уж это лестно выходит… как сон… Ну, и не верится…
— Рассказывайте! Наверно так подумали. Только я вам скажу, о. Яков, не сомневайтесь. Оно, действительно, бывает, что со мной иной раз случается этакое… не отрицаю. Но на сей раз ничего такого не было… То есть ни в одном глазу. Истинно вам говорю это. И совет вам мой таков: вам к о. благочинному самолично съездить и окончательно поговорить. А там как хотите…
— А само собою съездить. Непременно съезди, о. Яков! — воскликнула матушка.
Она ни на минуту не сомневалась в достоверности известий о. Мартирия. Благо, которое, по его словам, предстояло ее сыну, ослепило ее.
Что же касается о. Якова, то он до конца выдержал свой характер и на советы о. Мартирия отвечал: ‘подумаю’, ‘оно, конечно’, ‘а все-таки сперва надо известить’, словом, вел себя таким образом, что о. Мартирию показалось, будто дьяконство для своего сына он не считает таким уж великим благом. И он слегка даже обиделся и заторопился ехать.
‘Бог знает, — думал он, — считаешь, что принесешь человеку великую радость, и большой крюк для этого делаешь, а ему как будто все равно’.
Напрасно матушка оставляла его обедать, — он выдумал какую-то требу, которая будто бы призывала его. Единственное, от чего он не мог отказаться, несмотря на оскорбленную гордость, это от десятка рыбцов, которые прежде него полезли в кибитку.
Впрочем, надо сказать, что, прощаясь с хозяевами, о. Мартирий не обнаружил ни раздражения, ни обидчивости. Он даже воспользовался минутным отсутствием о. Якова, подошел к матушке, с которой у него были вообще более доверчивые отношения, и чрезвычайно конфиденциально спросил:
— Ну, а ежели, в случае чего… невесту в предмете имеете?
— Н-нет… Так, чтобы иметь определенно… Нет! — почему-то не очень уверенно ответила матушка.
— Так вот же вам: приезжайте ко мне в Скирды, и мы там поговорим. Только с сыном Василием приезжайте…
— Что же у вас, о. Мартирий? Вы уж говорите прямо…
— Дьякона Порфирия Благоволенского помните? Лет восемь как помер… В Скирдах служил. Так вот его дочка, Лизанька… Сиротка круглая, да это ничего… Сердце доброе, и из себя красива… Вот увидите. Хорошая пара будет… Спасибо мне скажете…
В это время из кабинета вышел о. Яков и, шутя, заметил:
— А вы уже мою матушку исповедуете, о. Мартирий? Какие тут у вас секреты?
Но о. Мартирий, после того как усомнились в достоверности его известий и недостаточно оценили сделанный им из дружбы большой крюк, не доверял о. Якову. Поэтому он сказал:
— Нет это мы так… Насчет рыбцов секретничаем…
А матушка, как бы молчаливо присоединившись к заговору, ничего не возразила.
И о. Мартирий забрался в свою фантасмагорию и уехал.
II
Когда кибитка, проехав сотни две шагов, повернула направо и скрылась за углом дома, матушка посмотрела на о. Якова и воскликнула дрожащим от волнения голосом:
— Ох, даже не верится!
— То-то и оно, что не верится… — с чрезвычайной серьезностью ответил о. Яков. — Ежели б о. благочинный хотел передать такое дело, то не о. Мартирия выбрал бы… О. Мартирий хороший человек, но слаб… Вот оно что…
— Как же мы будем, о. Яков?
— Да ничего не поделаешь. Надо ехать в город… Вели запрягать…
— А надо… Кто ж его знает? А вдруг и в самом деле…
— Не верится, не верится… Ну, а все же, — как бы сам с собой размышляя, говорил о. Яков. — Ежели бы такое счастье, чтобы Василия в люди определить, так уж не знаю… чего бы я только ни сделал… А ты вот что, матушка, вели запрягать, да не забудь положить в бричку для о. благочинного гостинца, уж ты лучше знаешь там, чего… Что ж! Почему бы и не так? На преосвященного владыку иногда этакое благорасположение находит… А о. благочинный в большом доверии у него… Ну, и к нам, хорош. Почему же бы и не так? Бог наказал нас Васильем, ну, а теперь, может, и помиловать хочет.
Матушка не теряла времени и тотчас же велела Андрею запрягать, сама же отправилась в погреб, пригласила туда кухарку и там устроила с нею маленький хозяйственный совет. Затем произошло извлечение изрядного куска свежего творогу из-под деревянного круга, придавленного тяжелым камнем, светло-желтого майского масла из огромной макитры и целого окорока, мирно висевшего у потолка. В то же время Аксинья успела изловить индюшку, безжалостно лишить ее жизни, облить затем кипятком, снять с нее перья и вообще придать ей настолько благообразный вид, чтобы ей не стыдно было появиться в доме о. благочинного. Все это было заключено в рогожу и уложено в ящик, в задней части брички, когда Андрей подкатил на ней к крыльцу.
О. Яков вышел в рясе и в черной поярковой шляпе, а в руках вынес высокую круглую жестяную коробку, в которой заключалась бархатная камилавка. Этот головной убор он оберегал от пыли и потому решил надеть его только при въезде в город. На прощанье он сказал матушке:
— Только, ради Бога, ничего ты не говори Василью… Знаешь, может, все еще окончится пуфом… Зачем смущать его душу? Уж ты удержи свой язык.
— Ну, что ты, о. Яков? С чего бы это я стала? Неужели я не знаю? — ответила матушка.
Но едва бричка выехала со двора, как матушка почувствовала неотразимую потребность дать такой или иной ход делу. Если о. Мартирий немного и приукрасил, то все же что-нибудь было. Ну, может быть, благочинный только намекнул, так уж о. Яков до чего-нибудь договорится. А сидеть вот так и ждать его возвращения из города, и ничего не предпринять, — это было свыше ее сил.
И первое ее душевное движении клонилось к тому, чтобы нарушить завет о. Якова.
— Послушай, Аксинья, ты не видала паныча? — спросила она у горничной.
— А где ж мне их видеть? — ответила Аксинья, в языке которой вообще не существовало ни ‘да’, ни ‘нет’, а заменялись они какими-то полувопросительными отрицаниями и утверждениями.
— Гм!.. Куда ж он девался?
— Да должно быть не на току ли они, в соломе спят… Где же им больше быть?..
Это было правдоподобно. Солома на току или, в последние дни, свежее, еще даже не утратившее зеленого цвета, сено — были постоянным ложем единственного сына о. Якова и матушки, того самого сына, посредством которого, по словам о Якова, Бог наказал их, и посредством него же теперь хотел их помиловать.
Он полюбил это место с первого же дня после своего прибытия из семинарии, где пришли к заключению о его окончательной неспособности воспринимать науки. Это было прошлым летом. Тогда на току стояли скирды хлеба и соломы, и шла молотьба. Василий находил звук цепов весьма мелодичным и, зарывшись в солому с головой, засыпал под эти звуки, как будто они были волшебной музыкой. Когда наступила зима, ему пришлось отказаться от этого блаженства и заменить лоно природы крепко нагретой лежанкой, а музыку цепов — мурлыканьем жирного матушкина кота. Впрочем, суть дела не изменялась, и здесь ему спалось так же хорошо, как и в соломе, под жаркими лучами летнего солнца. Но вот, пришла весна, лучи солнца опять сделались теплыми, на току появился стог нового сена, и Василий снова переселился, как он говорил, на дачу. Никогда ни в одном положении он не чувствовал себя так хорошо, как в этом. Казалось, что за пять лет семинарской жизни, не принесшей никаких плодов, он ни разу не высыпался как следует и теперь хотел это наверстать. Казалось также, что ничто из окружающего мира его не заботило, жизнь как бы проходила мимо него, не задев его вовсе. Он смотрел на все своими спокойными, как бы застывшими в одной думе, глазами, и ничто его не волновало: ни постоянные укоры со стороны о. Якова за то, что он не оправдал возлагавшихся на него надежд и не захотел учиться, ни молчаливые, исполненные любви и жалости, взгляды матушки, ни сочувственные киванья головой знакомых, словом — решительно ничто.
Матушка в глубине души чувствовала, что нарушает завет о. Якова, и потому все ее дальнейшие действия в этот день имели вид тайны. Казалось бы, было очень простым делом послать ту же самую Аксюшу на ток, чтобы разбудить Висилья. Но у нее было такое ощущение, что в таком случае, она как бы и Аксюшу посвятит в тайну, и она предпочла обойтись без ее услуг.
Надо было пройти через довольно обширный двор, миновать сарай и конюшню. Приотворив дощатые ворота, матушка устроила для себя небольшую щель и пролезла в нее с некоторым усилием.
От прошлогодней соломы остался только небольшой холмик. Круглый ток (гумно) слегка порос молодым бурьяном. Неподалеку от него стояла пришедшая в негодность повозка с одним колесом, со свалившимся на сторону ящиком. Все это вместе могло бы представить довольно печальный вид, если бы из-за повозки весело и молодо не выглядывал жирный коренастый стог, свежего зеленого сена, от которого еще веяло ароматом поля, если бы надо всем этим по бледно голубому небу не плыло яркое весеннее солнце, щедро разливавшее по земле тепло и свет.
Вокруг стога было рассыпано много сена, — очевидно, был урожай, и им не дорожили. Матушка обогнула стог, и пошла к тому месту, где от него падала короткая тень. Тут, вытянувшись во весь рост, лежал на спине детина. Голова его уж вышла из пределов тени, и лицо было предоставлено в полное распоряжение мухам, — но сон его был так сладок, что спящий этого не замечал.
Матушка остановилась и с улыбкой посмотрела на свое детище. Хотя она и разделяла мнение о. Якова, что посредством Василья их наказал Бог, тем не менее смотрела на него с бесконечной нежностью. Даже в качестве Божия наказания и при всех своих несовершенствах, Васенька был для нее самым дорогим существом на свете, и — надо сознаться! — сам о. Яков — увы! — стоял в ее сердце вторым номером после него.
Василий обладал большим ростом матушки, и лицо его носило на себе все ее черты. Те же большие серые глаза, только не наделенные такой подвижностью и той проницательностью, которая дается лишь жизненным опытом, те же густые темные брови, ровный, немного больше, чем следует, широкий нос, красиво очерченный рот, в общем Василий был красив и хорошо сложен, только держался мешком и все смотрел куда-то в сторону. Усы у него еще только собирались расти, а на подбородке и щеках пробивалась негустая светлая бородка. Зато голова его была украшена чудными русыми кудрями, а на щеках, нагретых солнцем, играл яркий румянец.
— Вася, Василий! — осторожно, чтобы не испугать его, кликнула матушка, но тот, разумеется, не откликнулся. Она повторила погромче, но, в конце концов, пришла к заключению, что его надо растолкать. Тогда она наклонилась к нему, протянула руку, прогнала с его лица, мух и погладила его кудри.
Василий открыл глаза, но солнечные лучи заставили его тотчас же закрыть их. Когда глаза открылись вторично, то выразили крайнее недоумение по поводу того, что кому-то понадобилось нарушать его покой, и что, следовательно, кто-то может иметь в нем какую-то надобность. Это было странно. Когда, около года назад, он вернулся из семинарии в качестве неспособного к ученью юноши, о. Яков предпринял ряд попыток, чтобы приставить его к какому-нибудь делу. Пробовал Василий учить детей, но оказалось, что он решительно не умеет передать им те немногие знания, которые у него были, недели три он сидел в городе в какой-то канцелярии, над бумагами, но, переписывая их, он не видел строчек, хотя и смотрел на них, а мысли его витали где-то в беспредметном пространстве, и от этого он пропускал не только буквы, слоги и слова, но целые строчки, целые страницы. Разумеется, его оттуда взяли и посадили дома за переписку метрических книг. Но тут уж произошло нечто невозможное: родившиеся тотчас умерли, умершие были обвенчаны, а над вступившими в брак был, совершен обряд погребения. Все перепутал Василий.
— Нет, — сказал о. Яков, — ничего из тебя не выйдет. Одна только скорбь! — И предоставил Василья самому себе. С тех пор его не беспокоили, и Василий привык к мысли, что он существо, никому и ни на что не нужное, рожденное на свет как-то по ошибке, вместо кого-то другого. И он бродил по полям, голова его была полна неопределенных мечтаний, — о чем? этого он ни за что не смог бы определить, — о чем-то лучшем, чем ученье в семинарии, чем учительство в школе, переписка бумаг в канцелярии, и вообще — чем его земное существование. А когда ему это надоедало, он зарывался в солому или на печку, смотря по времени года, и спал.
— Будет, тебе спать Вася! — промолвила матушка. — Все ты спишь, да спишь…
— Это вы, мамаша? — спросил, Василий, подняв голову и спину, но оставаясь на сене с протянутыми ногами — А что, разве что-нибудь такое, а? — Он протирал, глаза и, с просонков, выражался еще не совсем ясно.
— Да нет, ничего такого… Приезжал о, Мартирий…
— О Мартирий? Гм!.. Ну, так что ж? Уехал? — молвил, Василий, которому это, впрочем, было решительно все равно.
— Уехал… И знаешь, что он сказал? Вам, говорит, пора вашего Васеньку женить… И не то чтобы шутил, а серьезно…
— Женить? Зачем же это?
— А видишь… — Матушка тоже села на сене и придвинулась к нему ближе. — Видишь, это он не от себя, а от о. благочинного. Архиерей по епархии будет ездить и хочет в Троицком монастыре кого-нибудь посвятить… Так о. благочинный и велел сказать о. Якову, что если б тебя женили, так он тебя к дьяконству представил бы…
— К дьяконству? — переспросил Василий. — Отчего ж меня? Разве мало народу для этого?
— Народу-то найдется, сколько угодно желающих, а только о. благочинный хочет нам приятное сделать… Что ж, Васенька, это дело хорошее… И о. Мартирий говорит, что у них в Скирдах ваканция есть… Оно близко… А что ты молод, так это даже хорошо: греха меньше. Я вот, думаю насчет невесты. Есть одна на примете, да только не знаю, как ты…
— А, уже есть? — спросил Василий.
— Да, был разговор… Только что она простая, необразованная… Да зачем тебе образованность? А девица красивая, и хорошее приданое можно взять… Гончаря на хуторах знаешь?
— Мотря?
— Ну, да. Его дочка. Она пойдет с удовольствием. Гончарь — мужик богатый. У него одной земли сто десятин, а сад какой! Мельница есть… А дочка-то у него одна… Как ты думаешь?
— Мне все равно, мамаша… Как хотите, так и сделаю…
— Вот и хорошо… А то о. Мартирий говорит, что у него на примете сиротка, есть, покойного Благоволенского дочка… Лизанька… Ну, что ж? У нее за душой ничего. На что такую брать? По крайности, жена в дом готовое хозяйство принесет… А ты все-таки подумай над этим, Васенька… О. Яков поехал в город к благочинному по этому самому делу… Так пораздумай себе, а я схожу к Марье Дмитриевне. Дело есть…
Матушка поднялась и пошла в дом Она узнала то, что ей было надо. Женить Васеньку на дочери богатого Гончаря — эта мысль давно не давала ей покою. Гончарь к ним ездил часто и всегда привозил с собой либо мешок жита, либо меру яблок, или других плодов, либо свежей, только что пойманной рыбы… Мужик он был тароватый, разговорчивый, любивший выпить, но никогда не допускавший свою голову до одурения. У него тоже давненько уже копошилась в голове честолюбивая мечта выдать дочку за поповского сына и сделаться родней батюшке, и этими одинаковыми мыслями они нередко обменивались с матушкой, высказывая их, однакож, тончайшими намеками. Гончарь, например, говорил: ‘Э, что гроши! Гроши — прах. Я не знаю… Кажись, все свои гроши отдал бы за то, чтобы у меня была почтенная родня. Говорю вам, матушка, гроши мне даже не радость. Что гроши, когда ты есть мужик, и дети твои мужиками будут, мужиками и помрут?’
А матушка отвечала ему:
— Нет, этого не говорите, Кондрат Терентьич. Вы даже очень можете возвыситься. С таким человеком, как вы, всякому приятно родство иметь… Что ж звание? Вот у нас, примерно, звание, — а все же сына в люди никак вывести не можем… Средства наши малые. Ежели бы со средствами, конечно, многого можно бы добиться…
— Это вы опять же насчет грошей? Хе? Да я бы отвалил их, сколько надобно, и не поморщился бы…
Посторонний человек, пожалуй, подумал бы, что они разговаривают так себе, чтобы время провести, но Гончарь и матушка отлично понимали друг друга и знали, что говорят не на ветер. Ну, а теперь пришло время заговорить об этом уж прямо, и с этой-то целью матушка пошла к Марье Дмитриевне.
Марья Дмитриевна была просто — Марья Дмитриевна, у нее не было другого прозвания. По всей вероятности, в свое время оно было, но потом утратилось. Есть люди очень известные, всякий уличный мальчишка знает, где они живут, куда ходят в гости, кто к ним ходит, когда и что они едят, когда спать ложатся, — но никому неизвестно с достоверностью, кто они такие. Марья Дмитриевна когда-то была ключницей у местных панов, когда они еще были панами и владельцами Малеевки. Но это давно уже кончилось, паны разорились, утратили Малеевку и разошлись по белому свету, и от былого величия их уцелела чуть ли не одна только Марья Дмитриевна. Жила она ‘своими средствами’, — то есть, ничего не делая, если не считать кормления кур, голубей, гусей и прочей домашней птицы. В селе был у нее домишко, и все знали, что она — вдова, но когда она стала вдовой и кто был ее муж, — этого никто не знал, потому что вдовство она принесла с собой в Малеевку.
Но так как Марья Дмитриевна ничего не делала и по воскресеньям ходила в церковь в дамской шляпке с длинными лентами, то она естественно причислялась к деревенской аристократии. С другой стороны, так как матушка была приблизительно в таком же положении, с той только разницей, что носила шляпку без лент, — то между ними была дружба. Марья Дмитриевна сочувствовала всем начинаниям матушки и, разумеется, давно была осведомлена насчет ее надежд на Гончаря, и, конечно, матушка не могла доставить ей большего удовольствия, как сообщив ей о том, что настало время надеждам перейти в действительность. Мы не будем рассказывать, как произошло это свидание, потому что во-первых, оно произошло при закрытых дверях и с соблюдением строгой тайны, а во-вторых — мы еще встретимся с Марьей Дмитриевной. Укажем только на последствия: Марья Дмитриевна села в повозку (у нее были собственная повозка и лошадь) и поехала на хутора, сколько можно догадываться — к Кондрату Гончарю.
III
Матушка оставила Василия на сене, с протянутыми вперед ногами. Волосы его были взъерошены, и из них в беспорядке торчали стебельки сена и засохших полевых цветов. Теперь уж он весь сидел под солнцем и не обращал на это внимания. Все эти новости поразили его. Когда его пробовали приспособить к какому-нибудь делу, отдавая то в учители, то в чиновники, он шел на это, как говорится, ‘спустя рукава’, заранее зная, что все это так себе, ни к чему. Он видел, что в этом состояло желание о. Якова, и шел, но ни одна из его душевных сил не откликалась на эти дела. Когда же заговорили о дьяконстве, он почувствовал в этом как бы нечто роковое и неизбежное. Духовная должность была у него в роду, куда бы ни бросала его судьба, в какие бы положения ни ставила, все равно в конце концов приведет его к духовной должности, как приводила до сих пор всех его предков и всю его родню. Этого обойти никак нельзя. И потому душа его откликнулась на это известие со всею живостью, какая только ей была свойственна, и он погрузился в думы.
До сих пор, он, был в таком положении, как если бы глухонемой ощущал голод, но знаки, которыми он выражал это, были непонятны окружающим. И вот ему предлагают платье, теплую постель, красивые виды, но все это не то. И вдруг нашелся человек, который понял его знаки, и ему дают есть.
Василий с детства отличался наклонностью к мечтательности. Первые его годы прошли среди полей и садов теплого юга. Предоставленный самому себе, он проводил время с птицами и собаками, лошадьми и телятами, просиживал подолгу над речкой с удочкой в руке, забирался по уши в воду и плескался в ней, разрушал птичьи гнезда, воспитывал молодых галок и скворцов, и не подозревал, что жизнь состоит не в этом, и что детская свобода была ему дана только на очень короткое время. И тогда никто не говорил, что Василию Бог отказал в способностях, и что у него недостатки преобладают над достоинствами. Напротив, это был мальчик живой, подвижный, ловкий и находчивый в тех делах, которые составляли сферу его детской жизни. Родители любовались им, а знакомые говорили, что он далеко пойдет.
Но как только его отвезли в школу, с ним вдруг случилось что-то необыкновенное. Мальчик сделался вялым, молчаливым, безответным, его ум, до сих пор удивлявший всех своей живостью, детской остротой, находчивостью, как-то вдруг потускнел, и он с первого же года попал в разряд ‘ослов’. Слишком уж резок был переход от полей и садов, от птиц и собак, от речки и голубятни к суровым школьным коридорам, где все делалось по правилам, по часам, по звонкам, где все было сухо, холодно, казенно, все давило и стискивало детский ум. Василий был как бы раз навсегда изумлен всем этим, о существовании чего он и не подозревал, и выражение удивления, смешанного со страхом, так и осталось навсегда в его глазах. Его ум походил на пылавший веселым огнем костер, поверх которого зачем-то насыпали кучу влажной земли, и вот больше нет красивых, огненных языков, подымающихся к небу, а только слабой струйкой пробивается дым — единственное свидетельство о том, что в глубине еще тлеют сухие ветви.
Ученье было его отчаяньем, потому что он хотел учиться, — хотя бы для того, чтобы сделать удовольствие о. Якову и матушке, — но не умел. Эти сложные книги, написанные чуждым ему языком, каким никогда никто не говорил с ним, эти оторванные от жизни понятия, которые ему ни для чего не были нужны, — все это решительно не прививалось к его мозгу. С этого времени он, составлявший всегда радость и гордость о. Якова и матушки, стал для них источником мучений, и они начали рассматривать его, как Божие наказание. Кончилось тем, что его признали окончательно неспособным идти вперед и вернули в Малеевку. Но Василий уже привык относиться ко всему на свете равнодушно, и то, что было для отца Якова величайшим несчастьем, для него не было ничем. Он сам как бы не принимал участия в своей собственной жизни, а предоставлял ей идти своим путем.
Но теперь он почувствовал, что его как бы что-то призывает, нечто неизбежное, судьба. И он углубился в свои мысли.
Прежде всего его женят. Что это значит? Это значит, что его жизнь на веки-вечные соединят с жизнью другого человека, о котором он не имеет понятия. Мотря Гончаривна? Что это такое? Простая девка, такая же, как и все деревенские девки, как и вот эта Аксютка, что ставит у них самовар, с тою только разницей, что у Мотри, как у богатой, ситцы на платьях пестрее, да черевички червонее, да намиста на шее больше. Так на ней жениться? Ну, да, конечно, за нею дадут и деньги, и сад, и мельницу, и землю… А зачем ему деньги, и сад, и мельница, и земля? Никогда у него не было склонности ни к торговле, ни к хлебопашеству, ни к садоводству. И вот все это он получит, и все это ему не нужно, но в придачу ко всему у него будет еще Мотря, да многочисленная родня во главе с вечно подвыпившим Кондратом Терентьевичем и его широколицей жинкой, которая хоть и морщится, когда пьет водку, но тем не менее пьет ее исправно. Все они будут к нему ездить, входить в дом, как свои люди, трепать его по плечу и говорить: ‘Ну, что, зятек? Как живешь-можешь? Выставляй-ка нам водки да закуски’… И будут раздаваться пьяные голоса, глупые, несвязные речи. Василий содрогнулся при мысли об этом. Его тихая, спокойная, как бы застывшая натура не выносила ничего грубого и резкого.
Он хотел было встать и пройти в дом, но лень, охватившая все его тело во время сладкого сна, еще не прошла, и он вместо этого опять развалился на сене, отодвинувшись только в тень и подложив под голову обе руки. Его мирная, ленивая голова не выносила долго неприятных мыслей, и эти мысли мало-помалу стали покидать ее, — и вдруг, как-то незаметно для него самого, он стал думать о предметах, которых никогда не видал и не знал.
Воображение нарисовало ему девушку: тоненькую, худенькую, с бледным лицом, на котором каким-то тихим, грустным светом горят темные глазки, окаймленные темными ресницами. Черные шелковистые волосы заплетены в толстую косу. Простое серое платье, может быть, далеко не свежее и потертое, скромно очерчивает нежные, мягкие линии ее форм. Она тиха и молчалива, только глаза ее смотрят выразительно и говорят его душе лучше всяких слов. Они говорят: ‘Я скромна, у меня нет ни отца, ни матери, у меня нет ничего, кроме этого платья и этой густой косы, у меня нет ни денег, ни сада, ни мельницы, ни земли, ничего нет у меня, — но зачем тебе все это? Ведь ты хочешь прожить с женщиной всю жизнь, слить свою жизнь с ее жизнью, сделать ее своею частью и самому сделаться ее частью, ты хочешь, чтобы она была твоим товарищем, другом, матерью твоих детей, чтобы она утешала тебя в горе и облегчала в болезни. Зачем же тут мельница, и земля, и сад, и деньги? Не принесут ли они в твои дом раздоры и упреки? Не будут ли эти грубые люди смотреть на тебя, как на человека, которого они облагодетельствовали? И разве у тебя нет головы и рук, которыми ты сможешь заработать все, что надо будет тебе и твоим детям? Может быть, ты заработаешь меньше, чем они дадут тебе, — но зато это будет твое, и никто не посмеет упрекнуть тебя тем добром. Да, у меня нет ничего, кроме моего сердца, но если бы ты знал, сколько в нем теплого чувства, какой благодарностью будет оно биться, благодарностью к тебе за то, что ты сумел оценить его, сердце сиротки, никогда никому не принадлежавшее’…
Василий очень хорошо понимает, что это — мечта, что ничего подобного нет в действительности, и тем не менее глаза его блестят, и губы тихо шепчут: ‘Лизанька! Лизанька!’ Ну, да, это она, та кроткая сиротка, о которой говорил о. Мартирий. Он никогда в жизни не видал ее и первый раз слышит о ней, но она должна быть такою, она непременно такая. У нее еще есть родимое пятнышко на щеке, — потому что ему это нравится. И сердце его билось сильнее, чем всегда. Он замечтался, и в голове его промелькнула вся будущая жизнь. Тут были и заботы, и хлопоты, и маленькие радости, и большие огорчения, и всюду рядом с ним стояло это бледное, худенькое существо, разделяя с ним счастье и горе…
Он очнулся только в обеденные час, когда Аксюта пришла, на ток и сказала ему в своей обычной, полувопросительной форме:
— Паныч, может, пора и за стол садиться? Матушка уже сидят…
— А никого у нас нет? — спросил Василий, который весь еще находился под влиянием своих мыслей, и ему казалось, что там уже дом полон всякого народа — его будущих родственников.
— Нет, — были, да уехали! — ответила Аксюта.
— А кто был?
— Да кто ж? Кондрат Терентьич был…
— Гончарь?
И Василий вскочил на ноги до того порывисто, что Аксюта, привыкшая видеть его вялым и нерешительным, испугалась и отступила от него.
‘Значит, и вправду женить меня хотят’, — подумал он.
— Эге, Гончарь… И Марья Дмитриевна забегали…
— Ну, ладно! — промолвил Василий уже своим обычным, вялым голосом. У него хватило пороха лишь на несколько секунд. Уж он мысленно сказал себе: ‘Ну, женят, так женят… Не все ли равно!’ — и ленивой походкой отправился в дом.
Он сел за стол и принялся истреблять борщ с салом. Аппетит у него всегда был превосходный. Он не расспрашивал матушку о том, зачем приезжал Гончарь и забегала Марья Дмитриевна. Теперь ему это казалось ужасно неинтересным. А матушка говорила с ним о телятах, о молодых деревьях в палисаднике, о страшной болезни, появившейся на курах, о том, что захромал буланый конь, и о том, что кухарка ворует крупу. Она только ни слова не сказала о визите Гончаря и Марьи Дмитриевны. Это и понятно, потому что переговоры этих трех почтенных людей составляли их глубокую тайну.
Гончарь приехал тотчас, как только Марья Дмитриевна намекнула ему о событиях, происходящих в доме о. Якова. Хутор отстоял от Малеевки всего верстах в двух. Со двора о. Якова видна была Гончарева мельница, и можно было наблюдать, как вертелись ее крылья. До Малеевки Марья Дмитриевна доехала на одной повозке с Гончарем, а ее собственная, под управлением мальчугана Федоськи, плелась позади. Но, достигнув пределов села, Марья Дмитриевна пересела в свою повозку и поехала домой, а Гончарь направился прямо к матушке. Это было сделано в видах дипломатических. Никто не должен был догадываться, что Марья Дмитриевна была у Гончаря. Когда она пришла к матушке, то, увидев Кондрата Терентьевича, выразила изумление и вместе радость, и заявила, что не виделась с ним сто лет. Все это — в тех же видах. Но затем были плотно притворены все двери, и начался разговор вполголоса, и уж тут было решено все. Гончарь был в каком-то восторженном состоянии. Он чувствовал себя так, как будто его вдруг сделали генералом и вдобавок еще дали ему звезду. Правда, еще на хуторе, услышав от Марьи Дмитриевны добрую весть, он выпил с нею вдвоем маленький шкалик. Это прибавило блеску его глазам. Но в общем он до того был переполнен счастьем, что утратил все свои дипломатические способности и постоянно порывался говорить громко, так что дамы должны были его останавливать.
Впрочем, все его красноречие ограничивалось одной риторической фигурой, которую он высказал матушке, приехав с хутора, и потом повторял бесконечное число раз:
— Да нет… Ах!.. Да что!.. Да я же вам говорю, матушка, ну, вот же вам: пять тысяч карбовонцев сию минуту из банки беру и в ваши собственный ручки перекладываю! Мельница, половина сада, три пары волов, тройка лошадей, да еще кобылица с лошаком трехмесячным! А как помрем мы с моей старухой, так и все прочее ихнее будет… Ах да я же говорю вам: я не знаю, чего бы я не дал! Что гроши — гроши одно слово: прах!..
Казалось бы, условия, на которых Гончарь желал приобрести почетное родство, были прекрасны. Но матушка решила поторговаться. Она конечно, не считала карбовонцев Гончаря, но ходили достоверные слухи, будто старина обладает добрыми двумя десятками тысяч. И она возражала:
— Это вы скупитесь, Кондрат Терентьевич, скупитесь! И я даже не понимаю, зачем вам еще копить такую прорву денег? Дочка у вас одна, вы и супруга ваша — старики… Зачем вам? Это, знаете, даже грешно, ее-ей грешно! А молодым людям, сами понимаете, все заводить надо… Нет, уж вы, Кондрат Терентьевич, не скупитесь, а дайте им десять тысяч…
Но Гончарь, несмотря на восторженное состояние, твердо держал свою линию и больше пяти тысяч давать не соглашался. Но это, разумеется, не составляло вопроса. Пять ли десять ли тысяч, — все деньги хорошие, и было условлено, что если о. Яков привезет из города добрую весть, Марья Дмитриевна известит Гончаря, когда ждать сватов.
С тем Гончарь и уехал. А к вечеру вернулся из города о. Яков.
IV
Бричка подъезжала к дому, когда на дворе стояли сумерки. Матушка давно сидела на скамейке за воротами и, прищуривая глаза, пристально смотрела вдаль, где извиваясь широкой лентой, среди нив с уже изрядно подросшими всходами, подымалась под гору и исчезала за горизонтом дорога, которая вела в город. Когда на горизонте появлялась темная движущаяся точка, сопровождаемая столбом пыли, матушка окончательно закрывала левый глаз, а к правому приставляла не совсем сжатый кулак, служивший ей трубой, и очень скоро решала, что это не бричка о. Якова. Но вот внимание ее стало возрастать, она то подымалась, то опять садилась, то делала несколько шагов по направлению дороги, как бы желая таким образом сократить расстояние между собой и о. Яковом, и, наконец, когда бричка скрылась в вербах и затем появилась уже совершенно явно на сельской дороге, сердце матушки забилось с такой силой, как билось разве в тот день, когда молодой студент семинарии, Яков Тихоструев, увидев ее в первый раз в жизни, предложил ей руку, сердце и звание попадьи.
Когда же бричка подъехала к воротам, уже заранее раскрытым по приказанию матушки, чтобы не было никакой задержки, — матушка впилась глазами в о. Якова и старалась по выражению его лица, по взгляду и позе прочитать его мысли. О. Яков имел обыкновение въезжать на двор молча, сходить с брички медленно, и только после того как побывал в кабинете и помолился на образа, выходил в гостиную и начинал говорить. Матушка знала эту манеру и ни одним словом не показала желания поторопить его. Она зажгла свечи в гостиной и ждала. И сколько надо было ей иметь терпения, чтобы без протеста слушать, как о. Яков, неторопливо вошел в кабинет, поставил жестяную коробку с камилавкой на стул, снял рясу и повесил ее на колышек, подошел к образам и сделал три поклона, раза два глубоко вздохнул при этом и затем уже послышались его шаги, направлявшиеся к гостиной.
— Ну, мать моя (так называл он матушку в серьезных случаях), — промолвил он почти торжественно. — Напрасно мы (при этих словах лицо матушки выразило испуг), напрасно мы обидели о. Мартирия…
— Значит, правда? — воскликнула матушка, совершенно преобразившись. — О. благочинный подтвердил?
— Вполне… И дело это решенное. Он говорил о нашем Василье преосвященному владыке, и преосвященный владыка согласен… И, следственно, Василью нашему надобно жениться… Не хотел бы я этого, ах, не хотел бы…
— Почему же, о. Яков?
— Молод очень Василий наш… молод!..
— Что ж, о. Яков, я думаю, это ничего… Меньше греха будет!..
— Оно, конечно… Да ведь если бы только это!.. Бывает, что и в его годы молодой человек понятие о жизни имеет. А ведь он совсем как бы птица небесная… Вот оно что!
— Да это ничего, о. Яков… Ежели он в жизнь вступит с обеспеченностью, чтобы без всякой нужды повести свой дом, так это ничего… Понемногу всякие понятия приобретет.
— Какая ж обеспеченность? — тоном человека, не понимающего, в чем дело, спросил о. Яков.
— Ну, какая же? Это же ясно… Не на улицу же пойдешь искать невесту Васеньке… Надо из такого дома взять, чтобы добра с собой принесла…
— Хотел бы я знать, где ты такую невесту найдешь?.. Не много-то охотниц с приданым в дьяконицы идти…
— Не много-то не много, а найти можно… И с хорошим приданым, о. Яков…
— Даже с хорошим! Это удивительно! — слегка иронически воскликнул о. Яков.
Трудно понять, почему эти почтенные люди, около четверти века мирно и дружно прожившие вместе, не хотели просто и прямо назвать предмет его именем. Это была Мотря Гончаривна. Матушка явно говорила о ней, а о. Яков, без всякого сомнения, прекрасно понимал это. Но матушка не решалась назвать Мотрю, потому что об этом уже возникал разговор, и о. Яков тогда находил, что хотя Гончарь и богатый мужик, но лучше бы поискать Васеньке невесту из духовного круга, о. Яков в глубине души сам склонялся на сторону богатой Мотри, но не хотел быть заподозренным в измене духовному сословию.
— Это удивительно! — повторил он с прежней иронией. — Уж не с Гончарем ли ты думаешь породниться?
— А хотя бы и с Гончарем! Я думаю, с Гончарем, о. Яков! А то с кем же? Вон о. Мартирий Лизавету, покойного дьякона Благоволенского дочку, рекомендует. Так что же у ней есть? Ни кола, ни двора… Она нищая! Так не ее же брать!..
— Что ж, Лизавета — девица благовидная! Хотя она и сирота, и без приданого, но зато духовного звания!.. — не совсем искренно заметил о. Яков.
— Полно тебе, о. Яков, с твоим званием, ей-ей! Для какой надобности звание девице? Выйдет замуж — и все ее звание, будь она хоть графиня, прекратилось… А мужчина хоть на козе женись, все равно ей звание свое передаст… Я так думаю, о. Яков, что, кроме Мотри Гончаривны, ни на ком другом Василья женить не следует…
— Как знаешь, мать моя, как знаешь я препятствовать не буду…
— Ну, вот и прекрасно! А я, признаться, уже с Гончарем имела легкий разговор…
— Что-о? Ты посылала за ним? А я же просил тебя хранить в тайне…
— Зачем посылать? И не подумала!.. Сам заехал, ну, я и намекнула: что, мол, ежели бы такой случаи? Так, он прямо сказал: мельница, половина сада, три пары волов, тройка лошадей, да еще кобылица с лошаком, да пять тысяч карбованцев деньгами.
— Что ж, это отлично! — воскликнул о. Яков, не сумев на этот раз скрыть свое удовольствие. Но он сейчас же спохватился и прибавил с оттенком иронии: — Ну, и родни почтенной десятка два прибавится, а?
Но матушка уж больше не желала играть в дипломатию. Она отлично понимала, что о. Яков только хочет взвалить на нее ответственность ‘за измену духовному кругу’, — и потому она открыла ему и свою последнюю тайну.
— И вот что я тебе скажу. Я и с Васильем говорила, и он согласен!..
— Ну, уж твой Василий действительно был бы согласен, как ты говоришь, и на козе жениться, ежели бы ему сказали!.. Так ты, я вижу, всем разболтала!.. Ну, и язык же у тебя!.. Вот уж истинно — почтовый колокольчик… За пять верст слышно, когда исправник едет… Всем разболтала!
— Не всем, а кому следует… Небойсь, сам же теперь торопиться будешь: скорей, да скорей! А у меня все готово…
— Делай, как знаешь, мать моя, делай, как знаешь! Торопиться действительно надо… Через восемь дней, преосвященный владыка будет в Троицком монастыре.
— Ну, вот! Вот видишь! Восемь дней. Ведь надо женить и устроить! То-то и оно! Ну, садись же, отец Яков, и закуси чего-нибудь! Я думаю, ты проголодался! У нас к обеду вареники были с творогом, велела их тебе подогреть! Ты ведь любишь поджаренные!..
— Это хорошо… Я действительно того… голоден… А где же Василий?
— Спит где-нибудь.
— И теперь спит? Вот так жених! Боюсь, когда дьяконом сделают, как бы он утреню не просыпал…
— Э, научится и не спать, когда пойдут заботы… Ты с ним поговори, о. Яков. Надобно внушить ему серьезный мысли.
О. Яков вздохнул.
— Ох, мудрено это, мудрено. Ну, где ж твои вареники?
В это время Аксюша уже накрывала на стол и тащила закуски и вареники. О. Яков снял даже кафтан и остался в широких клетчатых штанах и всученной в них цветной рубашке, поверх которой на спине болталась тоненькая седая косичка. Он рассказывал подробности своего визита к о. благочинному. Между прочим, матушка благочинного очень благодарила за индюшку и все прочее. Что же касается Василия, то о. благочинный на свой риск прямо рекомендовал его преосвященному, и, владыка уже представление это утвердил. ‘Я так рассуждаю, — цитировал о. Яков слова благочинного, — когда надобность есть, то женить человека можно в сорок пять минут’. При этом о. Яков и матушка вспомнили как их женили. Студент семинарии Яков Тихоструев сейчас после экзамена получил место. Для полного счастья надо было только жениться. Знакомых у него не было, родня тоже вся перемерла. И пошел он к соборному дьякону (второму после протодьякона), да прямо и сказал ему: ‘Вот я — студент семинарии, Яков Тихоструев, место получил, а невесты не имею. Поспособствуйте’. Соборный дьякон принял это к сердцу и вспомнил, что в сорока верстах от города есть священник, у которого три дочки на возрасте. ‘Вот мы с тобой, студент семинарии, туда и поедем. Да только смотри, не забудь тестю-то сказать, чтобы за извозца туда и обратно заплатил’… И поехали. Приехали и прямо заявились: жених, мол, приехал. Им, разумеется, рады. Что может быть приятнее жениха в доме, где есть три взрослых девицы? Показали девиц и обозначили: ‘Вот эта старшая — Марина’. А, старшая? Ну, что ж, Марина — имя хорошее. Студент семинарии сейчас же в нее и влюбился. Легкая выпивка и закуска, разговор об отце инспекторе, для приличия, прогулка в садике, краткое объяснение о том, что консистория предоставила место, что у него нет ни родных, ни знакомых, и затем: ‘Позвольте надеяться, что вы не откажетесь быть моей женой’. Само собою разумеется, что Марина, уже в него влюблена, ведь она именно его ждала, и он даже снился ей, — и это не выдумка, потому что ей в самом деле всегда снился студент семинарии с неопределенным лицом, на которое могли быть похожи все студенты семинарии.
А в это же время соборный дьякон, затворившись в кабинете с родителями, изо всех сил старался выговорить для своего студента побольше придачи. Сюда входили и кровать, и диван, и повозка, и корова с теленком, и свинья с поросятами, и десяток кур, словом — хозяйство, а в придачу сотни три денег и свадьба на счет тестя. Когда все было улажено, будущий зять отозвал в сторону будущего тестя и, откровенно поведав, что у него в кармане всего только пятнадцать копеек, попросил заплатить за извозца, что и было исполнено. А через два дня сыграли свадьбу, на которую съехалось все окрестное духовенство, и было очень весело.
— И вот же, прожили век, слава Богу дружно, — прибавил к этим воспоминаниям о. Яков. — А что я понимал тогда? Кого я видел? Да я с порядочной женщиной даже никогда не разговаривал… Это все как Бог устроит…
Уже была совсем ночь, когда Аксюше было приказано разыскать Василия и позвать его в кабинет. Но Василий не спал. Напившись чаю еще до приезда о. Якова, он пошел к реке, сел на камне и смотрел на то, как месяц отражался в дрожащей зыби на водной поверхности. Сидел он, весь объятый каким-то непонятным для него, тихим, чуть-чуть печальным, но в то же время и сладостным настроением. В голове его не было никаких определенных мыслей. Он даже не замечал, что сидит на берегу, что там позади стоит дом, где он живет, что уже наступила ночь. Месяц плыл по небу, и ему казалось, что и он плывет вместе с ним в какое-то волшебное царство. А рядом с ним, тихо шелестя платьем, движется маленькое, бледнолицее существо с темными, полными грусти, глазами, с родимым пятнышком на щеке. Почему она с ним? Ведь он ее никогда не видел и только сегодня в первый раз услышал ее имя. ‘Лизанька, Лизанька’… И это имя нежно ласкает его слух, оно ему правится.
— А вы тут, паныч? — раздался позади его грубоватый голос Аксюши. — Там батюшка в кабинет вас требуют… Да и спать не время ли?
— Ладно, приду! — ответил Василий и лениво, неохотно поднялся с камня.
Аксюша разрушила его мечту и явно доказала ему, что он на земле, а не на небе, и что никакого волшебного царства вовсе нет. Но сердце его еще билось трепетно, и нежное имя долго звучало в его ушах. О. Яков ждал его в кабинете. Матушка удалилась в гостиную, так как это дело отца — научить сына уму-разуму ввиду предстоящего вступления его на самостоятельный жизненный путь. Но дверь его кабинета была полуотворена, и она чутко прислушивалась. Когда Василий вошел, о. Яков благословил его и дал ему поцеловать руку.
— Ну, сын мой, ты уже слышал от матери, — начал он довольно высоким стилем, который требовался случаем, — о том счастье, которое благодаря содействию о. благочинного, посылает тебе Бог. Дьяконский сан в твоем положении весьма важная вещь. Ты сам знаешь, сын мой, какие усилия употребляли мы с матерью, чтобы вывести тебя в люди. Но Бог не наделил тебя способностями, и мы с горечью должны были отказаться от надежд видеть тебя студентом семинарии. Я не упрекаю тебя, ты и сам не виноват в этом… Но вот на нашу долю выпал счастливый случай: преосвященный владыка благоволил назначить тебя к дьяконскому сану и дает тебе приход в Скирдах. Это и нам приятно, потому что ты будешь близко от нас, и все же мы будем помогать тебе и руководить твоей жизнью. А для сего, как ты знаешь, надобно вступить в брак… Конечно, ты еще очень молод, но что же делать? Надобно ловить случай, другого может и не быть… Мать твоя нашла тебе невесту, а ты посмотри и подумай, чтобы она была тебе по душе… Это необходимое условие брачной жизни.
— Хорошо… Я посмотрю! — ответил Василий, который во время его речи, по-видимому, внимательно рассматривал стоявшую на столе чернильницу.
— Ну, вот. А теперь поговори с матерью и ступай спать…
Он опять благословил и поцеловал его в лоб. Василий вышел в гостиную, но отсюда матушка тотчас увлекла его в спальню, усадила на своей кровати и с волнением заговорила:
— Я тебе говорю, Васенька, что лучшей невесты не найдешь. Ты посуди: три пары волов, тройка или даже четверка лошадей, потому что есть еще кобылица, да еще с лошаком, мельница, — да одна мельница сколько доходу даст! Сад, и, главное, деньги дает, пять тысяч, а ежели упереться, так и семь даст… Где ты найдешь такую? Нет, Васенька, уж ты поверь материнскому сердцу, уж я тебе дурного не посоветую… Опять же Мотря. Она, конечно, простая, даже, кажись, неграмотная, но зачем тебе это? Зато уж она тебя как уважать будет! Потому что ты ее возвысишь, да. Это она всю жизнь будет чувствовать. Поверь, поверь, Васенька, что я тебе хорошо советую… Согласен ты со мной, Васенька?
— Мне все равно, мамаша! — ответил Василий, который только ждал, когда кончатся все эти родительские наставления, чтобы отправиться в сарай и там, устроив на прошлогодней полове ложе, завалиться на него и остаться в одиночестве.
— Ну, вот и отлично. Так завтра, может, и поедем…
— Куда? — спросил Василий с удивлением.
— К Гончарю. Торопиться надо. Через восемь дней рукополагать будут!
Василий сперва как будто хотел выразить недоумение или протест, но затем, как бы внутренне махнув рукой на это дело, промолчал и пошел в половник.
V
В половнике ему снились странные сны. Беспрерывно всю ночь до самого восхода солнца он видел вереницу каких-то кудлатых, нечесаных, немытых рож, которые подходили к нему, строили гримасы, показывали язык и говорили — то шепотом, на ухо, то рыкая по львиному: ‘Мы родственники, родственники, родственники’. И все это вертелось, шумело и стучало, и в конце концов оказывалось мельницей, у которой миллион крыльев. Одним словом, какая-то безалаберщина. Василий чувствовал, как каждый родственник, или каждое крыло (не разобрать!), ущипнув его, уносил с собою часть его, и он становился все меньше и меньше. Он протягивал руки к небу, где горела звездочка, у которой было такое чудное, хотя и бледное, лицо с темными грустными глазами. Эти глаза смотрели на него, но ничего не могли для него сделать.
Его разбудил луч восходящего солнца, проникший в дверную щель. Он проснулся, весь дрожа, и старался постигнуть, что такое случилось. Долго он сидел в раздумье на полове и, наконец, вспомнил, что его сегодня будут женить. ‘Ничего тут не поделаешь! — мысленно произнес он, — видно так надо’.
Но, несмотря на эту покорность судьбе, все же у него мелькали неясные протестующие мысли. Ну, хорошо, надо быть дьяконом, в самом деле — чем-нибудь же быть надо. Нельзя же всю жизнь спать на соломе да сидеть над речкой. Необходимо зарабатывать хлеб. У него нет способностей, это так, но для того, чтобы отслужить обедню, их хватит. Верно и то, что нужно жениться, и поскорей. Без этого прозеваешь счастливый случай… Но почему же непременно на Мотре? Что ему Мотря? Каким образом может случиться, что эта ‘дивчина’, дерущая горло на улице с ‘парубками’, вдруг, окажется в одном доме с ним, за одним столом?.. И это навсегда, на всю жизнь.
Он вышел из половника, и на него повеяло свежим утренним воздухом. Двор был полон птиц, матушка стояла посредине и разбрасывала им корм из передника. Голуби слетали с крыш и пользовались этим пиршеством. Андрей выкатывал из сарая полукрытый рессорный экипаж, который употреблялся в парадных случаях. Заметив это, Василий еще яснее ощутил тяжесть в груди. Он понял значение этих приготовлений.
Матушка заметила, что у него бледное лицо, и осведомилась, хорошо ли он спал. Он ответил, что скверно. Она опечалилась и стала предлагать ему чай и молоко. Вообще, сегодня она заботилась о его здоровье и наружности больше, чем всегда. Она заметила, что у него недостаточно свежа рубашка, и посоветовала надеть другую, она пожалела, что в деревне нет цирюльника, чтобы подстричь ему волосы, — одним словом, она смотрела уже на него, как на жениха, и хотела показать его будущей родне во всей красе. Она сама была настроена торжественно и с необыкновенно величественным видом ходила между кур, гусей, уток и индеек, разбрасывая им зерно.
Аксюша, между тем, приготовляла чайный стол, поставив его в широкой полосе тени, падавшей от дома. Весной пили утренний чай на свежем воздухе. Когда на белоснежной скатерти красовались уже сливки, масло, свежий хлеб, а на табурете стоял кипящий самовар, матушка случайно взглянула на ворота, и вдруг лицо ее омрачилось.
— Ну, вот, — проворчала она, как бы обращаясь к птицам, — это уж даже некстати…
Но то, что происходило за воротами, совершенно другое впечатление произвело на Василия Он как-то просветлел, оживился и быстрыми шагами пошел туда. А там стояла фантасмагория о. Мартирия, и сам он уже находился на половине сложного процесса вылезания из нее.
— А я опять в город! — громко и внятно объяснил о. Мартирий с таким расчетом, чтобы, несмотря на крики птиц, слышала матушка. Но, увидев Василья, стоявшего за воротами, он прибавил: — А, здравствуй, Василий! Ну, что, как? Ездил вчера о. Яков к о. благочинному?
— Ездил! — ответил Василий, сам не понимая почему, с каким-то особенным удовольствием, почти с нежностью глядя на него.
— Ну, и что же?
— Женить меня будут.
— Ага… Ну, а невесту ты выбрал себе?
Василий собирался сказать, что он не выбрал, но за него выбрали, ему даже казалось, что он скажет гораздо больше, но в одном слове, да, в одном слове откроет свою душу не кому другому, как ему, человеку, который произнес это имя, так нежно звучавшее в его ушах. Но он, конечно, не нашел бы этого слова, и душа его осталась бы не открытой. Однако, может быть, он, сумел бы намекнуть о. Мартирию о своем положении. Этого он не успел сделать. Матушка уже заметила, что они вступили в разговор, и поспешила на выручку. С зерном для птиц в переднике, она вышла из калитки и, вместо Василия, ответила на последний вопрос о. Мартирия:
— Где там, о. Мартирий! Это не так-то легко выбрать… Подумайте, чуть ли не в один день…
Василий с удивлением посмотрел на мать. Он никак не подозревал, что Гончаривна может быть тайной от о. Мартирия… ‘Да как же это так, — подумал он, — разве можно женить тихонько?’
А матушка, как бы желая устранить всякие подозрения, старалась наговорить как можно больше слов на тему, что в их положении очень трудно выбрать невесту. У Василия явилось какое-то неприятное чувство, и он отошел в сторону.
Он остался за воротами, в то время как матушка с о. Мартирием вошли во двор. Минут через пять он нашел их за чайным столом. Когда он подходил к ним, то слышал, как о. Мартирий горячо доказывал матушке, что им нет никакой надобности искать невесту, так как Лизанька Благоволенская — прекрасная партия для Василия.
— Ах, не говорите, не говорите при Васеньке! — осторожно остановила его матушка, заслышав его шаги.
О. Мартирий пожал плечами и прекратил разговор. Василий на минуту остановился, раздумывая, идти ли ему. Вообще ему сегодня было тяжело в присутствии матушки, но зато его что-то влекло к отцу Мартирию. В душе его было что-то похожее на надежду, хотя сам он ясно не сознавал этого. Но он даже как будто боялся, что о. Мартирий вот-вот внезапно уедет, так что не успеет случиться что-то такое, что должно облегчить тяжесть, лежавшую у него на душе.
Он подошел к ним и подсел. Разговор у них вдруг сделался натянутым. Матушка спрашивала гостя, зачем он едет в город и скоро ли вернется. Тот нехотя отвечал, что едет к доктору, так как у него вдруг заболела печень — его старая болезнь, а вернется назад вечером.
В это время около стола появилась особа женского пола, высокая, плотная, с мясистым лицом, на котором все органы были какие-то удивительно маленькие: и глазки, и носик, и лобик, и ротик. Она подошла неслышно, так что о. Мартирий, увидев ее, даже вздрогнул.
Она почтительно поклонилась о. Мартирию и протянула к нему обе руки, ладонями вверх, положив их одна на другую. Это означало, что она желает получить благословение. О. Мартирий не отказал ей в этом, и она поцеловала его руку.
— Как это вы, Марья Дмитриевна, такая тяжелая и так легонько подходите, что вас даже и не слышно? — шутливым тоном промолвил о. Мартирий.
Он знал Марью Дмитриевну давно, но никогда не умел говорить с нею серьезно.
Ее смешное лицо всегда настраивало его на игривый лад.
— Да и вы не легонький, о. Мартирий! — мягко, с почтительным ехидством отомстила ему Марья Дмитриевна.
— Так уж я, ежели иду, то за версту слышно. А вы — как пух… Ей-ей, можно подумать, что у вас это все не настоящее.
И он весело и громко рассмеялся.
Марья Дмитриевна отказалась от приглашения матушки присесть и выпить чаю, и с чрезвычайно таинственным видом объяснила, что пришла только на одну минуту, и что у нее есть для матушки два слова.
Матушка встала, но перед тем, как удалиться с Марьей Дмитриевной, опасливо поглядела на о. Мартирия и Василия. Она боялась, чтобы они не разговорились. Пожалуй, о. Мартирий начнет убеждать Василия жениться на своей Лизаньке, а Василий, в простоте сердечной, и разболтает про Мотрю. Матушка же не хотела открываться о. Мартирию, сейчас он начнет говорить про то, что неприлично человеку духовного звания соединять свою судьбу с какой-то ‘дивчиной’, будь она богата, как Крез, что гоняться за приданым — постыдно, что не в деньгах счастье, а в любви. И, чего доброго, еще смутит молодого человека.
Но Василии смотрел с такой непроницаемой угрюмостью, что матушка решила: ‘Нет, никакого разговора у них не выйдет’, и пошла с Марьей Дмитриевной за ворота, где они могли чувствовать себя уединенными.
О. Мартирий с минуту смотрел на Василия, как бы желая взглядом проникнуть в его голову. Он думал: ‘Да неужели же у него такая деревянная голова, что в ней нет никаких своих собственных мыслей и желаний? Вот вырастили же сокровище о. Яков с Мариной Лукиничной’.
Но так как молчать так долго было неловко, то он заговорил, больше для приличия, не ожидая от этого разговора никаких результатов.
— Так на ком же ты женишься, милый друг?
— Я? — спросил Василий, как-то грустно подняв на него свои большие глаза. — На Мотре…