Я пробыл около часа, и, когда вышел оттуда, противная, мерзкая, мглистая, мокрая, ослизлая петербургская улица показалась мне светлой, весёлой и жизнерадостной.
Словно я просидел где-то на дне колодца.
Нигде богиня Фемида не живёт так бедно, темно и грязно.
Не будем уж говорит о заграничных ‘дворцах правосудия’.
Но здание судебных установлений в Москве. Но новое здание суда в Одессе!
От сырости, от мрака, от неряшества петербургского ‘Palais de Justice’ [Дворец Правосудия. Прим. ред.] веет управой благочиния, веет участком.
Скверная атмосфера.
Она дышит на вошедшего не судом, а расправой.
Это не светлые, высокие хирургические палаты, где делаются операции, которые, есть хоть слабая надежда, могут принести пользу.
Это морг, это покойницкая.
И арестант в сером халате, которого провели по тёмному коридору двое конвойных, показался мне трупом, который потащили ‘потрошить’.
Какая-то баба вошла, оторопела, принялась словно в ужасе истово креститься и остановилась у дверей, не смея идти в этот мрачный сумрак, в котором сновали угрюмые тени.
— Чего стала на дороге? — сердито окрикнул её кто-то, проходя мимо.
В этом отвратительном сумраке все были мрачны, все озлоблены, все брюзжали.
И баба стояла, прижавшись к стене, с испугом глядя на судейских в форме, которые казались ей, быть может, ‘страшно сердитыми околоточными’.
И на шагавших большими шагами из угла в угол адвокатов, которые, весьма возможно, казались ей шакалами, ищущими, кого поглотити.
Был полдень, а у всех были утомлённые сонливые лица.
И мне стало жаль судей, — судей, которых мы так часто упрекаем в чёрствости, сухости, бессердечии.
Да, но не забудьте, что эти приговоры вынесены людьми, много лет просидевшими в темноте, без воздуха, без света.
Отсутствие воздуха, света порождает у них тяжёлые нервные страдания.
Повергает их в удручённое состояние.
Отсутствие воздуха делает их вялыми, сонными, апатичными.
Отсутствие света — мрачными, подозрительными.
Здесь, в темноте, истцы должны казаться судьям кляузниками, все ответчики — мошенниками, все подсудимые — хитрыми негодяями, адвокаты — людьми, только и думающими, как бы уклонить судью от правильного исполнения долга.
Афинский ареопаг судил ночью.
Но это было под открытым небом, под открытым тёмно-синим бархатным небом Эллады, при блеске звёзд, мягкою, тёплою, нежною, южною ночью, после целого дня горячего, сверкающего солнца. И судили люди, полные эллинской радости жизни.
Они дышали чудным, благовонным воздухом тёплой южной ночи, а от звёзд и от тёмного неба веяло на них красотой и любовью.
То была прекрасная и величественная тьма, а не грязные сумерки.
Наконец мало ли какие глупости когда делали люди! В тысячелетия можно и поумнеть.
Если бы мне суждено было судиться за какое-нибудь тяжкое преступление, я хотел бы, чтобы меня судили в светлой и просторной зале.
Не потому, чтобы собралось побольше народу.
А затем, чтобы судьи судили меня со свежей головой, не измучившиеся в тяжёлом, спёртом воздухе.
Затем, чтобы меня судили люди здоровые, а не люди в болезненном состоянии. Не люди, отравленные углекислотой, не люди, задыхающиеся от недостатка кислорода.
Я хотел бы, чтобы в этой зале было светло.
Я хотел бы видеть лица моих судей, видеть, какое впечатление производят на них мои слова, слушают ли они меня, понимают ли, верят мне или не верят.
Я хотел бы, чтобы и они видели моё лицо.
Видели, что я страдаю, как я страдаю.
Пусть судят человека, а не какой-то призрак, почти отсутствующий.
В темноте залы, где-то у противоположной стены ‘маячит’, едва мерещится арестантский халат.
Саван, значит, покойник.
Арестантский халат ‘спокойно’ сидит и говорит ‘казённые слова’.
— Да… Нет… Признаю… Не признаю…
Кто он? Как он относится к тому, что происходит?
Сидит ли он безучастно, равнодушно, думая:
‘Только бы поскорей эту самую канитель кончили. Отсидеть бы, да и к стороне’.
Или перед этим человеком в эту минуту разверзается пропасть, и он онемел от ужаса?
Плачет он или зевает от скуки?
Засыпает под монотонное чтение обвинительного акта, или лицо его покрыто мертвенной бледностью?
Он медлит ответом.
Почему?
Обдумывает он:
— Как бы половчей увернуться.
Или он давится словами признания? Ему тяжко их произнести?
Заливает ли его лицо краска стыда, или он улыбается наглой и равнодушной улыбкой?
Мы ничего не знаем.
Мы видим только в сумраке саван, в который завёрнут труп, и думаем:
‘Труп надо похоронить’.
Я помню, как-то судили какого-то вора.
В сумраке серел арестантский халат.
Вёл себя удивительно спокойно.
Отвечал односложно, да и то нехотя.
Так его и приговорили.
А когда мы выходили из зала, я слышал, как один конвойный говорил другому:
— Мальчонку-то жаль. Уж больно мучился.
Как? Он мучился?
А мы думали, что арестантский халат сидел совершенно спокойно!..
Что он был совершенно равнодушен к своей участи.
И потом, это был просто ‘мальчонка’.
А мы видели только халат и думали, что это обыкновенный, типичный арестант.
Но позвольте, да ведь мы, кажется, судили совсем другого человека!
Сколько, сколько краски стыда рассеялось в этом сумраке здания петербургского окружного суда!
Сколько слёз скрыл от мира этот сумрак!
Сколько истинного раскаяния утаил он от тех людей, от которых зависела жизнь человека!
Сколько правды он скрыл от судей и присяжных!
И сколько милосердия утонуло в этом сером, суровом, безотрадном сумраке!..
Источник: Дорошевич В. М. Собрание сочинений. Том IX. Судебные очерки. — М.: Товарищество И. Д. Сытина, 1907, с. 92.