Суд божий, Ремизов Алексей Михайлович, Год: 1908

Время на прочтение: 16 минут(ы)

Алексей Михайлович Ремизов
Суд божий

Из цикла ‘ Зга. Волшебные рассказы

1

О. Иларион — монах угодный, умен и верою крепок — старец.
Как казначей и духовник — на виду и сам всякого пилит. Бдительный — не пропустит ни одной службы. Много лет бессменно и в безмолвии у мощей стоял. Говорят, прозорливый. Оттого, должно быть, в монастырь народ идет побывать на духу у старца. Строгий и взыскательный, потачки не даст, а глаза хорошие — всю душу выложишь. Высокий, прямой, борода седая, длиной в меру — не песья. Быстрый, не побежит, а всюду поспеет. И узнаешь, не глядя: мантия, как у прочих, а шуршит, словно гофреная. В этом шуршаньи богомольцы и братия особую благодать видели.
В монастыре он давно, а когда и почему — неизвестно. Одни говорили, что от несчастной любви, а другие что возлюбил еще с юности пустыню, а третьи — ничего не говорили, во все веруя.
А было вот что: много разного складывали.
Показывали, например, в монастырской ограде кедры, будто бы вывезенные старцем в Москву с Вычегды из пустыни, а кедры были такие огромные — век, а то и боле.
Показывали также вериги, с отроческих лет носимые будто бы старцем, и эти вериги — тяжести непомерной надевали обыкновенно на бесноватых: шибко от бесов помогало.
И все в таком роде. Впрочем, что же? — по заслугам и честь, так из головы не выдумаешь.
Всякий раз, когда в монастыре подымался трудный вопрос или требовалось уладить какое-нибудь запутанное дело, на совет к настоятелю призывался о. Иларион.
И не без проку: старец, обсудив вопрос, удалялся в церковь и, один промолившись ночь, выносил утром решение, и было оно мудро и всегда на великую пользу. Живи, не бойся!
Случилось однажды, киевский владыка, гостя в Москве, посетил монастырь и, прожив в нем некоторое время, уехал, тронутый и довольный строгим уставом и образцовым монастырским порядком.
В благодарность за такое внимание решено было послать владыке подарок.
А так как слыл владыка за большого молебника, то из всех монастырских сокровищ выбрана была чудотворная и издавна чтимая икона Божией Матери, именуемая Скорбною.
Рассказывали, что во время пожара, случившегося однажды в монастыре, когда середина и крыло иконы, изображавшие Иисуса и Предтечу, погорели дотла, она одна уцелела в огне нетронутой.
На ней представлена была Божия Матерь, как стояла Она у Распятия.
Образ был древний, лик темен, но из теми явственно виделись и скорбь, и мука, и вся горечь, и глубокое покорство святого сердца, через которое судимо было, чтобы прошел меч. Украшенная богатою ризою и цветными камнями, икона была по размерам небольшая — под силу одному у несть.
Отвезти драгоценную святыню в Киев поручено было о. Илариону.

2

С первого шага пошли неудачи.
Купе второго класса, в котором поместился о. Иларион, заняли еще три пассажира. И это было бы куда ни шло. Вскоре же оказалось, что все они хоть и очень приятные и услужливые спутники, но курильщики самые отчаянные. И это было совсем некстати: ехать до Киева приходилось целые сутки, а от табачного дыма у о. Илариона кружилась голова и болело сердце. Что было делать? Просить не курить — совестно, перейти в другой вагон, места нет.
И вот, чтобы как-нибудь уберечься и в то же время не стеснять своих соседей, о. Иларион, выждав контроль, им шел на площадку и решил стоять на площадке весь путь до Киева.
Погода выдалась теплая, и продувавший ветерок не мешал: легко овевая лицо, подымал он вскрылия клобука и играл в них, шелестел ими, как крыльями.
Любо было и хорошо!
Весенние поля, лес и река шли чередом.
Дружная широко полегла зель и туда и сюда и, благодатная, укрывала душистым ковром необъятный край земли до небесной сини и словно все кликала кликом реющей песни своего жаворонка,
а лес, зеленея молодою клейкою листвой, что-то все говорил, шумя,
а пробегавшие реки и речки, вырастая под половодьем, полноводные, гудели, куда колокол.
И оттого ли, что столько лет проведено было однообразно, на одном месте в стенах городского монастыря, среди свечей, лампадок и ладана, или еще от чего, что доносилось ветром и касалось глаз с этой шири и дали, почувствовал о. Иларион, как стало ему весело и радостно как-то.
Пускай одежда на нем темная и голова его — седая и душа, принявшая многое множество и самых отчаянных и самых горьких признаний, отягчена и утомлена чужими грехами и тайнами, а там — все молодо, а там — все полно неведения, он нисколько не представляется чужим, ни одиноким, и вид его не режет глаз.
Была ли это молитва — и старец молился без слов и мысли единым духом, как преподобный Коряжемский Логгин молился среди своих печальных кедров белою ночью всю ночь до колокольного звона, плывшего по реке из Соли Вычегодской.
Или проходили в нем воспоминания, но какие? — не тех же дней, которые с болью прожиты и лишь теперь благословлены? — Нет, не этих дней.
И что за голос он слышит, и куда зовет этот голос?
Или видел он руку, показывающую ему дорогу, но не назад в монастырь, а куда-то в эту ширь и даль:
И там ложе — земля, а покров — небо.
Он стоял и, не отрываясь, глядел вокруг.
И если бы захотел в те минуты собрать свои мысли, они не сказались бы. И было так весело и радостно как-то.
Слезы сами собою подступали и крупные катились из засветившихся, веселых и кротких глаз.
И время неслышно шло.
‘А не искушение ли это?’ — шевельнулась чуть внятная мысль, и тотчас о. Иларион перевел глаза и, вздрогнув, потупился:
какой-то господин, стоя у двери, выходящей на площадку противоположного вагона — первого класса, упорно смотрел на него.
— Искушение! — сказал сам себе о. Иларион и, подтвердив словом свою предательскую мысль, всполошил мысли:
они лезли в голову всякие, и подонки их.
Чувствуя на себе неспускаемый взгляд, старец схватился за четки и с каким-то остервенением принялся читать положенную молитву и, читая ее, затверженную, потерявшую всякий смысл — пустую, стал убеждаться, что все только что бывшее с ним — нечисто.
‘Дьявол, — распалялся монах, — Сатана, радующийся, когда удается ему обойти человека: заставить размякнуть человека и разнюниться. Все от Дьявола. Скверную шутку сыграл с ним, нечего сказать! Замутил ему память… Да разве он, столько лет проведший в монастыре и столь много потрудившийся для своего и чужого спасения, мог сам собою забыть пример старца, имя которого принял и житию которого следовал? А как поступил троекуровский старец, попав однажды в такое же положение? Выведенный по весне в садик, старец сказал: ‘Хорошо, очень хорошо, пожалуй, захочешь и еще! и велел вести себя обратно в келью».
Подводя итог пережитому, о. Иларион укорял и превозносил себя.
Он допытывал: какой это иной путь указан ему? И разве мыслимо оставить ему монастырь?
Он один вот этими руками устроил монастырь, и без него пропадет монастырь.
А все эти люди? Ведь только из-за него они идут, от него ищут себе утешения. Что они без него будут делать? Куда денутся? — Очумеют в своей темной и жалкой жизни, как псы, подохнут без покаяния.
А! он догадался! Он знает этот путь. Знает, куда ведет эта дорожка. В мир звал его Сатана, красотою, полями соблазнял его. Нет уж, ошибся. Не будет этого, как не может быть снег черен, соль пресна! Он оставил мир, чтобы спасти его. Это единственное, чем жил он, живет и будет жить. И знает он, как спасти мир, знает он, кто виновник страдания.
Еще в молодости, как изведывал и пробовал жизнь, ходя среди людей последним блудником, вором и пьяницей, еще в те годы, когда, чувствуя силы, искал он себе дела, эта мысль о спасении — а он давно это понял не покидала его: он ею только ведь и мучился.
Господи, помилуй мя! — произнес о. Иларион глухо и с какою-то обидою, что вот Господь попустил искушать его.
И, подняв глаза, он снова встретился с упорно направленным на него взглядом:
наблюдавший за ним господин, выйдя на площадку, стоял теперь прямо против него.
Коробило от этого взгляда.
О. Иларион, бросив молитву, стал оправляться: поправил клобук, поправил наперсный крест, поправил рясу.
Но одежда все как-то лезет на нем. И стоять становится трудно.
Воды бы попить!
И в ушах звон: назойливо стучат колеса и где-то неприятно лязгают цепи.
Какое-то утомление клонит его.
И ему хочется опуститься тут же на площадке, вытянуть ноги и заснуть.
Он долго боролся, брался за четки, таращил глаза, переминался, но силы оставили его, и, не заметив, стоя, он заснул.
И хотя спал он всего ничего, тягучий и безобразный сон довершил весь его страх и беспокойство.
Представилось о. Илариону, будто он в монастыре, сидит и трапезной за столом и ест котлеты. А перед ним стоит его любимый ученик, умерший несколько лет назад еще юным, и служит ему. И вот, будто ест он эти котлеты и, входя во вкус, начинает соображать, что котлеты не говяжьи, а сделаны котлеты из мяса, вырезанного из ног этого любимого ученика, и ясно видит он те самые места, откуда вырезано на котлеты.

* * *

Очнувшись, о. Иларион вошел в вагон.
Купе от папирос дымилось, а спутники, примостившись, резались в карты. Тут же стояло угощение. Заметно было, что не без усердия прикладываются к рюмкам. И было очень весело.
Наперерыв друг перед другом бросились соседи потчевать о. Илариона, но он, от всего отказавшись, попросил только воды. Воду скоро достали. И не выпив и несколько глотков, о. Иларион почувствовал утоление.
Присел к соседям и, насколько позволяли силы остаться, оставался в купе.
Беззаботность ли и веселье его спутников, перемена ли места, но что-то отрезвило его, и он снова вышел на площадку.
Был уже вечер. Село солнце. Попадавшиеся поля, лес и реки ложились по сторонам затуманенные и затихнувшие, и лишь вечерние птицы робко начинали свои поздние песни.
А вечерница — первая звезда, восходя по небу, зажигала свет свой.
Тихий свет тихо входил в душу старца, наполняя ее смирением и покорностью.
Ожесточенности не было, а с нею улеглась гордыня. Он уже не думал о своих заслугах и трудах, ни о том, как спасает себя и других, не поминал дьявола, который будто бы только и ищет, чтобы смущать его, не роптал.
Это был уж не прославленный старец, а простой монах, к которому тянуло и которого любил народ.
Между тем, все тот же господин, следивший за ним, перешел на его площадку и стал с ним рядом.
И опять страх еще пуще овладел о. Иларионом, но он не пошевельнулся и продолжал стоять смиренно и покорно, готовый все вынести, что бы ни случилось.
А что могло случиться, ясно ему не представлялось.
Он чувствовал только недоброе что-то в соседе и в том, что этот сосед неотступно преследует его.
Так стояли они плечо в плечо.
Потонул вечер. Темная протянулась ночь.
Безветрие и тишина.
И слышны были лишь стуки сердца.
— Батюшка, — сказал незнакомец.
О. Иларион повернулся и, смиренно наклонив голову, дал понять, что готов на все ответить, что бы ни спросили его.
— Вот я все смотрю на вас, — продолжал незнакомец, — и никак понять не могу, скажите, батюшка, почему это вы стоите тут: и днем стояли, и вечером, и сейчас?
— В нашем вагоне курят, я не могу выносить дыма: у меня голова разбаливается и сердце. Я и вышел сюда.
— А вам далеко? — полюбопытствовал незнакомец.
— В Киев, по поручению настоятеля, — сказал о. Иларион.
— Так знаете, батюшка, переходите ко мне: у меня свободно, отдельное купе, и в целом вагоне, кроме меня, никого нет — пустой вагон. Мы вместе и разместимся, одному очень скучно.
Голос незнакомца пресекался, какая-то затаенная мысль, которую он уж не мог удержать в себе, а с нею и тревога прозвучали в его словах.
И это не внушало доверия.
И вид незнакомца: это был молодой человек самый обыкновенный, каких часто встречаешь, без всяких приметан, — все было на своем месте, правильно, но почему-то тоже не внушало доверия.
О. Иларион хотел было отказаться, но, и не сделав даже попытки, как-то помимо воли дал согласие.
Сказав, что хочет взять вещи, он пошел в свой вагон.
Страх не отпускал, что-то предостерегало его не возвращаться.
И сделать это было легко: в купе все спали и он, в свою очередь, тоже мог бы лечь и хорошо выспаться, курить не будут.
Присел о. Иларион на диван, и стал уж успокаиваться, но, не прошло и минуты, вдруг поднялся.
Совесть заговорила в нем. Совесть укоряла его в малодушии и повелевала немедля идти и не бояться, потому что он — монах, а монах ничего не должен бояться.
Забрав с собою чемодан с чудотворною иконою, о. Иларион вышел из вагона
Молодой человек, поджидавший его на площадке, помог ему перейти в свой вагон и, введя в купе, затворил дверь.
И снова одни с глаз-на-глаз они остались в пустом вагоне, сидя друг против друга.
Впрочем, молодой человек не заставил себя ждать.
— Я так измучился, батюшка, — заговорил он, волнуясь, — просто нигде себе места не найду, пробовал читать, не читается, и спать не могу, вышел на площадку одному тут жутко и скучно! — вижу, вы стоите, и стал я наблюдать за вами, и чем больше вглядывался в вас, тем больше вы мне нравились, и решил я: спрошу у вас, и как вы скажете, так я и сделаю.
— Говорите, — тихо произнес о. Иларион, — что в моих силах, помогу вам, — и привычно приготовился слушать и все принять, что только может открыть человек от первого преступления до последнего злодейства.
— Я единственный сын, — начал спутник, — родители мои очень богатые люди в Киеве. Когда я был еще мальчиком гимназистом, они выбрали мне невесту, и сказано мне было, что, когда я кончу университет, женюсь на ней. Она — моя сверстница, и мы часто вместе проводили время. Сначала, как дети, играли, потом стали вместе читать, ходили в театр, танцевали. Отношения у нас были самые лучшие: я к ней, как к сестре, она ко мне — как к брату. Кончив гимназию, я поехал в Москву в университет. Сначала мы переписывались: я скучал один. Но потом, вот уж два года, как я встретил одну девушку, полюбил ее, и мы сошлись. Родился у нас ребенок. В Киев родителям, не желая огорчать их, я ни слова не написал. Это для них было бы настоящим горем. А ее я как-то упустил из виду и даже забыл, что есть у меня какая-то невеста, и что я только на ней и могу жениться. За все это время, отговариваясь разными делами, я ни разу не был к Киеве. Наконец, я кончил университет, жили мы хорошо, я начинал подумывать, как нам устроиться, и вдруг получаю от отца телеграмму: требует, чтобы немедленно я приехал в Киев, и что день моей свадьбы назначен. Сперва я не хотел ехать, мне казалось невозможным и диким такое требование, но потом что-то заколебалось во мне, стал я думать и, в конце концов, взял и уехал. А как сел в вагон, так опять сызнова и пошло, и ни в чем уж теперь разобраться не могу, все у меня перепуталось. Вот я и решил спросить у вас, и как вы скажете, так я и сделаю: ехать ли мне в Киев или обратно в Москву?
— Какие пустяки! — сказал о. Иларион, — прямое дело ехать вам в Москву.
— В Москву? — спутник при этих словах так подпрыгнул от радости, что чуть в окно не выскочил.
— Конечно, в Москву: раз вы полюбили, то надо и быть вам с теми, кого вы любите.
Сказав это, о. Иларион почувствовал, как что-то тяжелое отлегло от сердца.
Откинувшись на диван поудобнее, совершенно спокойный, он прост руками разводил, вспоминая пережитое за день.
Откуда у него страх явился перед этим несуразным человеком, который сам себя опутал кругом, и история которого, впрочем, как и большинство историй, выеденного яйца не стоит?
А несуразный человек — спутник старца, тем временем о себе рассуждал.
Как же это он так поступил необдуманно и, Бог знает, из-за чего, — из-за каких-то капризов родителей поехал в Киев, чтобы связать свою жизнь с нелюбимым человеком, оставив жену и ребенка, которых он любит. Да ведь он своим глупым поступком мог бы всю жизнь себе искалечить, и не себе только, ведь он даже не сказал ей, зачем едет, и узнай она настоящую причину, возможно, не перенесла бы…
И, словно очнувшись от какого-то продолжительного глубокого обморока, он бросился собирать свои вещи, чтобы на первой же станции, ни минуты не медля, пересесть в другой поезд и ехать обратно в Москву.
И ожидании счастливой остановки, болтая всякий вздор, сколько любопытного успел передать он и про своего маленького сынишку, и о всех своих планах, и как его встретят, и как они заживут спокойно, и как он когда-нибудь жене вес расскажет, и сколько будет смеха, а какие зимой вечера у них будут! — и куда они на будущий год поедут, и какие игрушки он купит.
Затем начал рассказывать какой-то анекдот, и на самой соли его, не кончив, сам первый же стал смеяться, и смеялся на весь вагон раскатисто и молодо, словом, переродился: и не узнаешь.
Поезд приближался к станции, и оставалось всего каких-нибудь две-три минуты, как вдруг страх больший, чем все бывшие за весь путь, охватил о. Илариона.
— Постойте, — сказал он счастливому своему спутнику, который уж одной ногой был за дверью, — обождите немного… Я только что сказал, что надо вам в Москву ехать, и считаю, что по моему разумению другого выхода для вас нет, но я — человек, и как человек, могу ошибаться. Признаюсь, сегодня, когда мы там стояли, я подумал, что вы замышляете что-то недоброе, что вы, может быть, убить меня хотите, а, ведь, на самом деле вы оказались простым и добрым человеком и зла мне никакого не сделали. Вот я и хочу предложить вам: сделаемте так, как делается у нас в монастыре. Обыкновенно в трудных вопросах, когда представляются несколько решении, мы пишем на записки и кладем у иконы. Потом, помолившись, вынем одну записку, и как в записке говорится, так и поступаем. За всю мою жизнь не было случая, чтобы указанное таким образом решение приводило к чему-нибудь дурному, ибо решение это божеское и ошибаться не может. Согласны ли вы поступить так?
— Согласен.
— И что вынется, то и будет, — повторил о. Иларион.
— Раз вы говорите, я согласен.
В это время подъехали к станции, и молодой человек, видимо, загрустил, но когда снова тронулся поезд, он понемногу вошел в колею и, хотя смеха не было слышно, вид у него был веселый.
Помогая о. Илариону распаковывать чемодан, он заранее был уверен, что божеское решение, которое сейчас скажется, не может не совпадать ни со здравым смыслом, ни с мнением старца.
Взяли они икону, поставили на столик, написали две записки, свернули записки в трубочки и, положив перед иконой, стали на молитву,
И молились горячо и долго, не слыша ни звонков, ни остановок.
Не заметили, как и ночь прошла и светать стало.
Только когда поднялось солнце, о. Иларион, положив последние три поклона, вынул записку.
Молча прочитал ее, молча передал своему спутнику.
— Такова воля Божья, — сказал о. Иларион твердо, но с упавшим сердцем.
— Воля Божья, — повторил за ним сухими губами его убитый, опечаленный спутник.
И больше они не проронили ни слова.
В вагоне было душно и неуютно.
И хоть бы окно раскрыть!
А там вместе с солнцем проснувшаяся и цвела, и ворковала лебединая степь, широкая — до самого моря.
Совсем близко около Киева, когда отобрали билеты и о. Иларион поднялся, чтобы идти в свой вагон, молодой человек остановил его, прося исполнить просьбу: прийти к нему на свадьбу.
— Это последняя к вам просьба, батюшка, — сказал он, — непременно приходите, — и назвал старцу день, час и церковь.
К счастью оказалось, что день этот о. Иларион проведет еще в Киеве, и он пообещал.
Так они и расстались,
Уж навстречу поезду выходили с холмов белые церкви, и поезд, перейдя Днепр, приближался к вокзалу.
О. Иларион, простившись со своими спутниками, вышел с чемоданом на площадку.
Среди встречающих ему бросился в глаза старик с пожилою дамой, а с ними барышня, они направлялись все трое к вагону первого класса.
И о. Иларион сразу догадался, что это — отец, мать и невеста его несчастного спутника.
Барышня ему не понравилась.
И снова упало сердце.
— Такова воля Божья.

3

Владыка милостиво принял о. Илариона, а драгоценному подарку просто не знал благодарности. Владыка обещал непременно еще раз побывать в их монастыре и уговаривал старца подольше остаться в Лавре, чтобы, пользуясь пребыванием старца, получить от него некоторые советы, в которых очень нуждался.
Дни проходили незаметно.
О. Иларион ни разу до сей поры не бывавший в Киеве, занят был посещением киевских святынь и осмотром древностей. Свободные часы проводил он у владыки. Но ни в пещерах, ни у владыки, в примиренности и умилении своем перед виденным благолепием, завершавшимся звоном печерских колоколов и киевскими распевами, мысль о данном обещании дорожному спутнику не покидала его.
Наконец, подошла пятница — день назначенной свадьбы и последний срок пребывания о. Илариона в Киеве.
Он собирался было задержаться и еще некоторое время, но из Москвы получены были письма, в которых его торопили: присутствие старца в монастыре оказывалось необходимым для решения неотложного дела.
Свадьба назначена была после вечерни, а поезд отходил поздно вечером.
Хотя промежуток был довольно большой, но о. Иларион, опасаясь пропустить поезд, задумал заранее взять билет.
После прощального обеда у владыки, когда зазвонили к вечерне, о. Иларион отправился на вокзал и, пробыв там ввиду встретившихся препятствий долее, чем следовало бы, заторопился взять извозчика.
Вечерни давно кончились, а где находится церковь, о. Иларион не представлял себе и потому очень обеспокоился.
Когда же, наконец, приехал он к церкви и увидел множество экипажей, стоящих по обе стороны улицы, он еще больше забеспокоился: ясно было, что свадьба уже началась.
А когда вошел в церковь, тут уж от досады чуть не заплакал:
посреди церкви стоял гроб.
Ни минуты не медля, о. Иларион поспешил назад и, насилу отыскав своего извозчика, сказал ему с упреком:
— Не туда ты меня привез, уж не брался бы лучше!
— Да вы, батюшка, сказали: в Кирилловскую, я вас и привез в Кирилловскую.
— Наверное, две церкви Кирилловских! — о. Иларион, не дожидаясь ответа, занес было ногу в пролетку, — вези скорее в другую.
— В какую же другую, батюшка, всего только одна и есть на весь Киев, а другой никакой нет.
— Ты ничего не знаешь! — о. Иларион стоял на своем.
— Так спросите кого другого, одно и то же скажут, — огрызнулся извозчик, — и не таких возил!
О. Иларион вернулся в церковь и, еще раз убедившись, что в церкви не свадьба, а покойник, направился к церковному ящику: тут, думал он, дадут ему самые точные справки.
— Это Кирилловская церковь? — спросил он старосту.
— Кирилловская.
— А еще есть Кирилловская?
— Одна Кирилловская.
— А где-нибудь на окраине, или по-другому называется?..
Но староста, занятый счетом денег и, видимо, не желая продолжать праздный разговор, только покачал головою.
Ничего другою не оставалось, как уйти. Но куда?
Искать несуществующую церковь по меньшей мере странно, да если и допустить, что по какой-либо случайности — мало ли что бывает — такая церковь и оказалась бы, то все равно уж поздно: время пропущено, и никакой свадьбы он не застанет.
Может быть, он перепутал название, или день, или время?
Да нет, память ему не изменяет, он хорошо помнит: Кирилловская, пятница, пять.
И зачем понадобилось ему на вокзал тащиться? Успел бы еще тысячу раз и билетов сколько угодно. Пошел бы к вечерне, все разузнал бы толком.
— Кирилловская, пятница, пять, — повторял машинально о. Иларион, проталкиваясь к выходу.
Не досада, горечь заливала его сердце: он не сдержал своего слова, не исполнил обещания.
Народу была полная церковь, и почему-то не стояли на месте, а все двигались по разным концам, как у праздника, когда прикладываются.
Теснимый со всех сторон, уже достигнув паперти, о. Иларион как-то помимо своей воли очутился в круговороте и понесен был волною назад, как раз к тому месту, где стоял гроб.
‘И что это за порядок хоронить после вечерни, нигде такого обычая нет! И что, если тот человек просто подшутил над ним?’
Кирилловская, пятница, пять.
О. Иларион на минуту приостановился, и вдруг словно холодною водой плеснули ему в лицо.
Вскинув глаза, старец застонал: просто невероятным было то, что он увидел.
Он находился в парадной толпе расфранченных дам и мужчин, никакого гроба не было, а там, где раньше виделся ему гроб, стояли теперь молодые: жених — его спутник, невеста — та барышня, которую в день своего приезда он заметил на вокзале.
Кончалось венчанье.
Присутствие монаха само собою обратило на себя внимание. И не только это, а скорее вид о. Илариона и поведение.
А вел себя о. Иларион странно.
То начинал он молиться и лежал распростертый ниц, то гордо подымал голову, словно вызывая кого-то и крепко что-то оспаривая, то испуганно озирался и вертел головою, желая что-то сбросить с себя, то опять дерзко сжимал кулаки, то униженно сгибался весь, словно просил отдать ему что-то, что насильно взяли у него и не хотят отдать, то застывал на месте и стоял, как столп, с остановившимся взглядом человека, пораженного какою-то отчаянною мыслью, и потом рукою показывал, словно объясняя кому-то, что был он вот какой, а теперь — нищий, и просил подать Христа ради.
О. Иларион видел одно: брак, на котором он присутствует, заключен противно всякому здравому смыслу, но по указанию Божьему, и по указанию Божьему — а это ведь только что открылось ему — станет не жизнью, а гробом.
И видя только это одно, не мог он понять и все спрашивал:
какой же смысл этого гроба — человеческих страданий?
зачем человек обрекался на страдания?
кому и для чего понадобились эти страдания?
Вот он, старый, проживший много лет в монастыре, спасал себя и спасал других, но он не помнит, забыл, как спасал и как спасался, а забыл потому, что прежде понимал, а теперь не может понять, какой смысл страданий его и тех людей, которые приходили к нему, и зачем, и кому, и для чего страдания всех этих жалких плодящихся, как моль, ничтожных жизней?
Перед ним проходили жизни, Боже мой, какие калечимо! — и он не видел им оправдания и просил, не умея ответить, подать ему ответ, ну хотя бы, как милостыню, ради Христа.
— Не сына ли его и не дочь ли его венчают?
— Нет, это его любовница.
— Тоже монах, а пьяный: ишь как назюзюкался!
— Блаженный, поди!
— Представляется: знает, купцы, — купцы любят!
Многое еще говорилось и все, как самое достоверное. И одни жалели его, другие ругали и насмехались над ним, третьи — этим все равно: некогда было.
Молодые приложились к образам, отошел молебен, и весь народ хлынул к паперти.
И о. Иларион вышел.
Он шел по незнакомым улицам, как-то чудно размахивая руками, будто не монах, а спешащий по шутовскому делу наряженный в монашеское платье простой мирянин, скоморох.
А спешил он не в Лавру, не за тем, чтобы проститься, и не на вокзал, чтобы ехать в Москву в свой монастырь, он никуда не спешил.
Далеко уж от церкви нагнал его извозчик.
— Эй, батюшка, а что же вы деньги-то?
О. Иларион молча отдал весь кошелек, все, что у него было.
‘Рехнулся!’ — подумал извозчик и, посмотрев вслед удалявшемуся странному седоку, сказал:
— Придурай! — хлестнул лошадь и поскакал к трактиру
Весь вечер и ночь ходил о. Иларион по улицам, исшагал город вдоль и поперек — из конца в конец, не останавливаясь и не оглядываясь.
А на рассвете дня, выйдя за город на дорогу, нагнал он какого-то, не то странника, не то бродягу.
— Куда идешь? — спросил он странника.
— Куда глаза глядят, — ответил странник.
И о. Иларион пошел за ним.
И степь закрыла их.

Комментарии
(Обатнина Е. Р.)

Зга. Волшебные рассказы

Печатается по: Зга. Волшебные рассказы. Прага: Пламя, 1925.
Сборник в основном состоит из ‘пасхальных’ и ‘святочных’ рассказов, позже вошедших в ‘Чертов лог и Полунощное солнце. Рассказы’ (1910), а также в отдельные тома Сочинений Ремизова. Создание в 1925-м ‘тематического’ сборника из разноплановых произведений 1900—1910 гг. является примером образования новой композиции из старых текстов. В настоящем издании представлены рассказы, написанные на реалистической основе.

Суд божий

Впервые опубликован: Русская мысль. 1908. No 9. С. 1—13.
Прижизненные издания: Рассказы (1910), Шиповник 1.
Дата: 1908.
зель — молодая озимь, по осени или по весне, до колошения.
Преподобный Коряжемский Логгин — Преподобный Лонгик Коряжемский (tl540) — отшельник, основавший на реке Коряжемке Николаевский монастырь. Существует ряд преданий об исцелении и помощи, полученной от святого после его смерти.
подонки — то, что остается в осадке.
…троекуровский старец… сказал: Хорошо, очень хорошо, пожалуй захочешь и еще! — известный монах XIX в., живший в затворничестве в имении Троекурово (Орловская губ.). К старцу Илариону съезжались за советом со всей России миряне и монахи, здесь цитируется эпизод из его Жития.

————————————————————————-

Источник текста: Ремизов А.М. Собрание сочинений. М.: Русская книга, 2000. Том 3. Оказион. С. 425—440.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека