Н. С. Лесков. Страна изгнания
Страна изгнания, Лесков Николай Семенович, Год: 1872
Время на прочтение: 10 минут(ы)
———————————
Лесков Н.С. Собрание сочинений в 11 т.
М., Государственное издательство художественной литературы, 1957,
Том 10: Воспоминания, статьи, очерки. с. 5-246.
OCR: sad369 (г. Омск)
———————————
Под этим заглавием недавно поступила в продажу книжка, составленная из
путевых очерков и заметок одного из известных ученых русских офицеров,
Сергея Ивановича Турбина. Почтенный автор этих очерков на своем веку
изъездил Россию во всех направлениях и имеет с нею хорошее знакомство, а
также талант рассказывать виденное правдиво, образно и беспристрастно.
Поэтому все появлявшиеся до сих пор заметки полковника Турбина всегда
бывали очень интересны, ныне же вышедшая его книжка еще более полна этого
интереса, так как в ней собраны очерки и картины краев отдаленных и
малоизвестных. Это картины ‘страны изгнания’, то есть Сибири.
О Сибири писано немало, хотя и не особенно много, но то, что написано
о ней полковником Турбиным, так непосредственно и своеобычно характеризует
этот далекий край, что книжечка его никак не может быть лишнею для того,
кто желал бы познакомиться с бытовою жизнью в ‘стране изгнания’. Рекомендуя
с этой стороны упомянутую книжку, мы, конечно, не затруднились бы указать
на обилие хороших замечаний автора об устройстве сибирского хозяйства и
проч., но всех этих заметок не перечислишь, да и в одном беглом перечне их
нет никакой пользы. Для того чтобы ознакомить читателя с интересной и
необыкновенно легко читаемой книжкой г. Турбина, гораздо лучше привести из
нее небольшие, но очень живые сцены, яркие картинки, которые могут служить
образцом мастерства автора рассказывать с задушевною безыскусственностью и
простотою. Не затрудняясь особенно тщательным выбором, берем три встречи
полковника Турбина: 1) с каторжным бродягою, 2) с ссыльным поляком и 3) с
добровольными переселенцами.
Встреча с каторжным бродягой произошла в селе Завододуховском, где
полковник переменял лошадей и сварил себе раков и ел их. Вот как он
рассказывает об этой встрече:
‘Бряцанье цепи прервало мое гастрономическое наслаждение.
— Хозяин, что это такое?
— А надо быть, бродягу ведут.
Я выглянул в окно. Перед домом стоял рослый детина, с окладистою
светло-русою бородой, в ножных кандалах, одетый в плохой побуревший армяк и
стоптанные бродни, и при нем, в виде конвойного, дряхлый старичок десятский
с палочкою.
— Подайте Христа ради! — проговорил бродяга.
Хозяин подал большой кусок пшеничного хлеба.
— Здравствуй, братец! — сказал я.
— Здравия желаю, ваше высокоблагородие.
— Ты какой губернии?
— Херсонской.
— Отчего же так чисто говоришь по-русски?
— Да я только родился в Херсонской губернии, а у меня отец и мать были
русские.
— Ты, верно, из солдат?
— Точно так, ваше высокоблагородие.
— Где служил?
— В N кирасирском полку, ваше высокоблагородие.
— Имени не скрываешь?
— Никак нет, ваше высокоблагородие: Семен Васильев Скляров.
— За что же ты попал сюда?
— Долго рассказывать, ваше высокоблагородие.
Вот рассказ Семена Склярова, с которым мне еще раз пришлось
встретиться:
— Служил я, ваше высокоблагородие, как уже докладывал, в N полку.
Характер у меня, то есть, самый неподходящий: не уважил я раз вахмистру —
тот ротмистру, расправа в то время была известно какая, я заартачился, до
грубости дошел большой, ну, под суд отдали, прошел полторы тысячи и попал в
арестантскую роту.
— А потом?
— Потом, ваше высокоблагородие, не мог потрафить в арестантской роте.
— И что же?
— Да ничего. Попал под суд, прогнали скрозь строй, лишен солдатского
звания и сослан в каторжную работу в Александровский винокуренный завод,
оттуда бежал, пойман, наказан плетьми, с постановлением литеры Б. ниже
локтя, с назначением в Петровский железный завод, откуда бежал вторично и
добровольно явился в Омутинской волости.
— И не добровольно, а поймали, — вмешался десятский.
— Почтенный старичок, где же поймали? Как бы я хотел уйти, нечто ты
укараулишь? Смотри.
Скляров тряхнул ногою, и деревенские кандалы слетели.
— Ты это видишь? То-то же!
— Куда же ты пробирался?
— Да куда глаза глядят. Мы, бродяги, все больше так ходим. А что, ваше
высокоблагородие, об манифесте ничего не слышно?
— О каком манифесте?
— Да вот памятник в Новгороде открывают, так по этому случаю?
Слухи и толки о манифесте по случаю открытия новгородского памятника в
Сибири были повсеместны, и бродяги сильно на него рассчитывали.
— Что же теперь с тобою будет?
— Да ничего. Накажут плетьми, поставят слово како (с. к., то есть
ссыльно-каторжный) на руке и на лопатке и пошлют в нерчинское ведомство.
Вы, ваше высокоблагородие, куда изволите ехать?
— В Иркутск.
— Бывал-с, город хороший.
— Послушай, Скляров, ты правду мне говорил?
— А на что же мне лгать? Приедете в Иркутск, можно справиться в
экспедиции о ссыльных по статейному списку.
— А из нерчинского ведомства уйдешь, или оттуда трудно?
— Это, ваше высокоблагородие, глядя по делу. Труда большого нет.
Оттуда всего больше бегают. Года вот мои проходят — вот что-с! Мне ведь без
года пятьдесят, ваше высокоблагородие.
На вид ему было не больше сорока.
— Надо полагать, ваше высокоблагородие, в Сибири недавно?
— Отчего ты так думаешь?
— Да нашим братом антиресуетесь. Поживите, присмотритесь, тут нас
много.
— По дороге буду встречать?
— Никак нет-с. Наши тут все сторонами пробираются, маршлут свой имеют.
До самой Бирюсы, то есть до иркутской границы, по большой дороге не ходим.
Ну, а там если б ехали весною, то как бараны идут. Теперь, к осени,
становится меньше, а все будут попадаться. Только теперь настоящих старых
бродяг мало, в тех местах по осени идут больше перваки. Настоящие мастера
проходят раннею весною.
— Ты же из каких?
— Да я что, всего по второму. А есть молодцы: кругом шестнадцать, или
кругом Иван Иваныч, значит весь в клеймах. По десятому и больше. Раза по
два на приковку к тачке осужден.
Скляров видимо одушевился.
— Ну, а встретишься с этаким, ничего?
— Я, ваше высокоблагородие, докладывал — бараны, бараны и есть. Мухи
не обидят, не то что человека. Христа ради попросят: дали — спаси господь,
нет — на здоровье.
— Ну, кое-когда и забижают, — заметил хозяин.
— С голоду разве, да и то не всегда. А что вот этим калужским, что под
Омутинским живут, об тех толковать нечего. Когда-нибудь припомнят.
Мне объяснили, что живущие в Омутинской волости новоселы-калужане
очень часто ловят бродяг и представляют по начальству. Скляров был задержан
ими же.
— Послушай, Скляров, ты человек бывалый, скажи, где лучше: в
арестантских ротах или на заводах?
— Это, ваше высокоблагородие, как кому. Для человека слободного,
например для мужика, для мещанина, для приказного звания, для господ, в
заводах много лучше, сравнения нет, а вот для человека казарменного, как
наш брат, — беда просто…
— Отчего же это?
— Да как же, с малолетства тебя одевали, кормили, вот привычки и нет,
как с собою обойтись. В заводах дадут тебе паек, жалованье, — распоряжайся,
как знаешь. А наш брат, известно, жалованье — в кабак, с пайком тоже
обойтись не умеет: привык к готовому. А в арестантской роте я сыт, обут,
одет, сидеть под замком привык сызмала, а работа не бог знает какая.
Общество большое, все свои. А вот слободным, так тем в арестантских ротах
шибко круто приходится, особенно которые с Капказа, а на заводах — ничего,
скоро обживаются.
Расспросы и наблюдения, сделанные мною после, привели к убеждению, что
эти слова Склярова положительно верны.
Лошади были уже давно готовы, и нужно было ехать.
— Счастливо оставаться, ваше высокоблагородие! — крикнул по-солдатски
Скляров.
Я ему подал целковый, он не взял.
— Много даете, ваше вскабродие: вам дорога дальняя, — пожалуйте
гривенник, больше не нужно’.
Вот и вся сцена, но какая глубокая, потрясающая и характерная сцена.
Этот Скляров стоит перед вами как живой, и стоит не оболганный и облаянный,
а 1а Глеб Успенский, а очищенный и омытый своею безропотною скорбию,
которую передает с такою сердечною простотою г. Турбин.
Теперь образец сцен другого рода.
Автору начинают встречаться ссыльные поляки, из которых ни один не
хочет сознаться, за что он сослан, и все объявляют себя политичными.
Настоящие политические поляки их терпеть не могут и чуждаются, но тем не
менее те все-таки отыгрывают свои политические роли. Лиц этого сорта очень
много, но мы возьмем одно наиболее приятное исключение, — это поляк Z…,
сосланный за продажу своей лошади, — единственный ссыльный поляк, не
объявляющий себя политическим.
Вот что рассказывает о нем г. Турбин:
‘На почтовой станции ко мне явился человек, показавшийся по наружности
отставным солдатом, но прежде чем я успел предложить ему вопрос: где он
служил? — я услыхал от него такую рекомендацию: ‘Z…, byty czlachcic z
Wielienskiego, pozbawiony wszelkich praw’ (то есть бывший виленский
шляхтич, лишенный всех прав).
На мой вопрос: за что же он посбавлен прав? — я ожидал ответа — за
что-нибудь в политическом роде, но услышал: ‘Za sprzedaz wlasnego konia’.
{За продажу собственной лошади (польск.)} За этим последовал длинный и, как
видно, много раз повторенный рассказ, что Z… продавал собственную лошадь, в
которую вклепался ‘пся вяра жид’, и продавца судили и осудили как вора. В
рассказе часто упоминались пани матка и пан брат, последний не иначе, как с
прибавлением ‘бестия’. Не последнее место занимал также пан исправник, с
прибавлением ‘галган’ и ‘лайдак’. О пане городничем тоже было сказано, что
когда Z… с лошадью был приведен в полицию и ему там сделали импертиненцию
(дерзость), то он ‘сдубельтовал’, то есть отвечал тем же, с удвоением. Z…
был единственный встреченный мною в Сибири поляк (а я их встречал много)
без примеси политики. Не знаю, насколько справедлив рассказ шляхтича, но в
литовских местечках не раз мне случалось видеть, как у бедняков крестьян и
мелких шляхтичей отбирали их собственный скот по жидовским претензиям. А
тут еще присоединилось ответное дубельтованье сделанной импертиненции.
Подъезжая к селу Осмутинскому, со мною встретилось десятка два подвод,
возвращавшихся порожняками. Лица, одежда и самая упряжь показались
знакомыми. Громко сказанные слова: ен (он) и яны (они) сразу объяснили мне,
что это за люди и почему показались знакомыми.
— Здравствуйте, братцы! Вы курские?
— А курскаи, усе (все) как есть курскаи. А твоя милость откелича? С
наших сторон, что ли-ча? — посыпались вопросы.
— Нет, братцы, я орловской, только долго жил в Курске.
— Орловской, ето значит сусед, усе едино. — Ребята, снявши шапки,
побросали телеги и обступили повозку. Молодые парни, по курскому обычаю,
молча разинули рты (признак особого внимания). Душою я невольно перенесся
на родину.
— Давно вы переселились?
— Дамно. Годов тридцать есть, ети усе понародились здесева, я
мальчонкой пришел, — отозвался мужик постарше. — Стариков много примерло, а
кое-какие ешшо есть.
— Где же вы живете?
— А тут поблизости, версты четыре.
— И где четыре! ня буде четырех, — три.
— Я табе говорю, четыре.
— А я табе говорю, три. Спор поднялся’.
Полковник Турбин заинтересовался земляками и велел свернуть в их
деревню, которую они назвали ‘Плетнево’, потому что выселены из села этого
наименования в Курской губернии. Описав весьма живо, кратко и картинно свой
въезд в село и изменение в костюме курян в Сибири, автор так описывает их
тоску по родине.
‘Поместившись в большой и довольно чистой горнице, я стал
расспрашивать о житье-бытье, и мне рассказали вот что:
— Таперича ничего, как будто попривыкли, а попервоначалу — беда. Пуще
всего бабы голосом голосили. У нас они, сам знаешь, привыкши два раза в год
к Владычице, Знаменью Коренской божьей матери ходить, а здесь етаго
заведения нетути — ну и тосковали. Другое, опять наша сторона садовая, а
здесева нет табе ни яблочка, нет табе ни дульки, — етим скучали. Веришь ли,
отселева баб пять, должно быть, у Коренную, к девятой пятнице ходили. Что
ж, бог привел, поворотились. Пробовали мы и яблони садить, семечками, стало
быть, взойдеть, растеть, а там пропадеть. Что будешь делать. Климант такой,
что ли-ча? А вот насчет хлебушка — ничего, земля уродимая. Пашаница
растеть, рожь, только настоящей аржи тут самая малость, больше ярица. Скус
тот же, а силы нет. Насчет скотинки тоже слободно, а чтоб лошадей крат, как
по нашим местам, здесева че слыхать.
— А каковы соседи?
— Всякие есть: и худые и добрые… Насчет сибирских, мы их чалдонами
дразним, больше чаями занимаются, а работать не охочи. Иные живут справно,
а есть и нищета. А то вот недалеко новоселы калуцкие: к пахоте непривычны,
народ лесной, то бедуют, то есть так бедуют, что боже мой!..
Подали самовар, и, нечего греха таить, кажется, не чищенный со дня
покупки.
— Э, да вы чай пьете?
— Нет, мы к нему непривычны, молодые стали баловаться. Его мы больше
про чалдонов держим: яны без етаго не могут.
— А чалдоны у вас часто бывают?
— А то как же? Известно, по-суседски: хлебушка когда купить, когда
взять до новины.
— Разве у них нет хлеба?
— Есть, как не быть, да все меньше супроти нашего, им так не спахать:
мы на том стоим’.
В этой заботе о хлебе притупляются и со временем врачуются или гаснут
порывы nostalgiae {тоски по родине (греч.)}, и переселенец становится
старожилом, а потом и туземцем, которого новые пришельцы, в свою очередь,
станут дразнить