Статьи, Жуковский Василий Андреевич, Год: 1826

Время на прочтение: 34 минут(ы)

В. А. Жуковский

Статьи

Литературная критика 1800—1820-х годов. / Составитель, примеч. и подготовка текста Л. Г. Фризмана. — М.: ‘Художественная литература’, 1980.

Содержание

О критике
О поэзии древних и новых
Конспект по истории русской литературы

О КРИТИКЕ

(ПИСЬМО К ИЗДАТЕЛЯМ ‘ВЕСТНИКА ЕВРОПЫ’)1

Будучи усердным читателем вашего журнала и желая вам искренно успеха в его издании, почитаю обязанностию сообщить вам слышанный мною недавно любопытный разговор, которого поводом было ваше объявление в Вестнике на следующий год, припечатанное в московских газетах.
Я обедал на сих днях у одного моего знакомца. Это человек старого времени, совсем неученый, но одаренный здравым рассудком, он не знает иностранных языков, но любит читать, и все хорошие русские книги (оригинальные и переведенные) прочитал от доски до доски, любит поэзию — но одну русскую, ибо иностранных поэтов знает только по слуху или в некоторых переводах (следовательно, почти не знает, ибо вы сами признаетесь, что большую часть переводов можно сравнить с ложными слухами, которые и самую истину нередко превращают для нас в небылицу). Он имеет что-то похожее на вкус, но по справедливости можно назвать его суевером во мнениях о словесности, ибо все старое кажется ему прекрасным, потому единственно, что оно старое. Вообще он большой неохотник до критики: умея чувствовать изящное, он мало оскорбляется тем, что оно бывает иногда смешано с дурным, скажу более: самое дурное, от своего смешения с хорошим, бывает для него или сносно, или и совсем незаметно. У него нашел я общего нашего знакомца, умного и весьма образованного человека. Он не автор, но судит с великою основательностию о произведениях писателей. Он любит изящную словесность и в особенности занимался ее теориею, можно сказать, что мнения его о поэтах, ораторах и вообще о произведениях искусства основаны на правилах верного и образованного вкуса.
Рассуждая о литературе, коснулись и до вашего Вестника. ‘Вот новость, сказал мой Стародум (назову его Стародумом), подавая общему приятелю нашему тот листок газет, в котором помещено ваше объявление2. Издатели располагаются угощать нас критикою: весьма любопытствую знать, что из этого выйдет, но, признаюсь вам, ничего доброго не обещаю себе от критики: что пользы нападать на писателей, которых и без того у нас очень немного? И нужно ли заводить междуусобия в спокойной республике литературы, превращать ее поле сражения, на котором одинакое бесславие ожидает и победителя и побежденного, а нас читателей, сделавши просто зрителями, принуждать смотреть, смеяться и, может быть, презирать жалких людей, забавляющих нас своими ссорами? И ссору автора с критиком не можно ли по справедливости сравнить с сражением петухов, забавным только для тех, которые на него смотрят и держат большой заклад? Я твердо уверен, что такие забавные ссоры много вредят литературе и необходимо унижают почтенный характер писателя’.
Позвольте с вами не согласиться (отвечал наш общий приятель). Уверяю вас, что вы испугали себя привидением: или я ошибаюсь, или понятие, составленное вами о критике, весьма несправедливо. Ссора, сражение, междуусобия — все эти ужасные слова, которыми вы окружили миролюбивое слово: критика совсем не принадлежит к ее свите. Критика есть суждение, основанное на правилах образованного вкуса, беспристрастное и свободное. Вы читаете поэму, смотрите на картину, слушаете сонату — чувствуете удовольствие или неудовольствие — вот вкус, разбираете причину того и другого — вот критика. И все ваше несходство с настоящим критиком состоит единственно в том, что вы рассуждаете наедине с собою о таком предмете, о котором он говорит в присутствии многих, имеющих полное право соглашаться с ним или не соглашаться — значит ли это заводить междуусобие в спокойной республике литературы? И почему ж унизительно говорить свое мнение вслух о таком предмете, который можно назвать собственностию строгого мнения? Разумею здесь все произведения словесности и изящных художеств.
‘Но прошу покорно заметить, не сами ли вы уничтожили пользу критики, сказав, что каждый читатель есть сам по себе уже критик? Позволено ли одному представлять целое общество? И не есть ли безумное высокомерие почитать себя голосом публики или присвоивать себе способность давать законы ее суждениям? И в этом случае позволяю себе думать различно с вами. Напрасно приписываете вы критику неприличное намерение быть законодателем мнений. Положение автора можно, с одной стороны, сравнить с положением человека, разговаривающего в обществе: первый говорит большими монологами, на которые или не дают ему ответа, или отвечают ему в критике, другой выражается в нескольких словах, слышит ответы, делает возражения — то же, что критика: отвечать на бумаге, отвечать на словах, не все ли равно? Где же намерение быть законодателем мнений? Одно необходимое условие — учтивость! Предлагайте мысли свои, не думая, чтобы они были неопровержимы. Правда, что каждый читатель есть сам по себе критик, ибо он думает и судит о том, что читает: но следует ли из того, чтобы критика была безполезна? Я сомневаюсь. Два рода читателей: одни, закрывая прочитанную ими книгу, остаются с темным и весьма беспорядочным о ней понятием — это происходит или от непривычки мыслить в связи, или от некоторой беспечности, которая препятствует им следовать своим вниманием за мыслями автора и разбирать впечатления, в них производимые красотами или недостатками его творения, другие читают, мыслят, чувствуют, замечают прекрасное, видят погрешности — и в голове их остается порядочное, полное понятие о том, что они читали. Некоторые, прибавлю, судят криво и косо о произведениях изящного, потому, что вкус их и рассудок или испорчены предубеждениями, или весьма еще мало образованы и требуют направления. Для первых благоразумная критика полезна бывает тем, что она может служить ариадниною нитью их рассудку и чувству, которые без того потерялись бы в лабиринте беспорядочных понятий и впечатлений, она облегчает для них работу ума, соединяет и приводит в систему то, что им представлялось без связи и по частям, побеждает их беспечность и, избавляя внимание от тягостного усилия, приводит их кратчайшим путем к той цели, которой не могли бы они достигнуть без указателя. Другим доставляет она случай сравнивать собственные понятия с чужими, более или менее основательными, и, следовательно, представляет им с другой точки зрения те предметы, которые они уже с одной или с некоторых рассматривали, от такого сравнения рождаются новые понятия или объясняются и становятся положительнее старые. Но главная и существенная польза критики состоит в распространении вкуса, и в этом отношении она есть одна из важнейших отраслей изящной словесности, прибавлю, и философии моральной. Что такое вкус? Чувство и знание красоты в произведениях искусства, имеющего целию подражание природе нравственной и физической. Научась живее чувствовать красоты подражания, мы необходимо становимся чувствительнее и к красотам образца. Человек с образованным и нежным вкусом (который всегда основывается на чувстве и только управляем бывает рассудком) должен иметь и характер моральный, более или менее совершенный. Критика, распространяя истинные понятия вкуса, образует в то же время и самое моральное чувство, добро, красота моральная в самой натуре отвечает тому, что называется изящным в подражаниях искусства, следовательно, с усовершенствованием одного соединяется и усовершенствование другого. Из всего, мною сказанного, можете заключить, что звание критика и весьма важное, и весьма трудное. Вот идеал, составленный мною о его характере: истинный критик, будучи одарен от природы глубоким и тонким чувством изящного, имеет проницательный и верный ум, которым руководствуется в своих суждениях, чувство показывает ему красоту там, где она есть, во всех ее оттенках: и самых нежных, и самых нечувствительных, рассудок определяет истинную цену ее и не дает ему ослепляться ложным блеском, иногда заменяющим прямо изящное. Он знает все правила искусства, знаком с превосходнейшими образцами изящного, но в суждениях своих не подчиняется рабски ни образцам, ни правилам, в душе его существует собственный идеал совершенства, составленный из всех красот, замеченных им в произведениях изящного, идеал, с которым он сравнивает всякое новое произведение художника, идеал возможного, служащий ему верным указателем для определения степеней превосходства. Этого не довольно: чтобы судить о произведениях искусства, которые не иное что, как подражание природе, надлежит хорошо быть знакомым и с самым предметом подражания — с природою. Возьмите в пример самый высокий из всех родов поэзии: эпическую поэму. В ней видите нравственный мир со всеми его страстями и мир физический со всеми его прелестями и великолепием. Спрашиваю: будет ли в состоянии критик определить достоинство стихотворца в изображении страстей и характеров, если ни действия страстей, ни тайны характеров, которые надлежит наблюдать в самом человеке, ему не известны? Заметит ли он верность или неверность в изображениях физической природы, если никогда сам не восхищался ее красотами, если очарование вечера, или спокойное величие утра, или приятность тенистых долин, или ужасы диких утесов, неподвижных посреди ниспадающих с вершины их водопадов, не имеют ничего привлекательного для его сердца? Истинный критик должен быть и моралист-философ, и прямо чувствителен к красотам природы. Скажу более: он должен быть и сам морально-добрым или по крайней мере иметь в душе своей решительное расположение к добру, ибо доброта моральная, как я уже сказал прежде, служит основанием чувству изящного, и последнее, не будучи соединено с первым, никогда не может иметь надлежащего превосходства. Наконец, хочу найти в нем пламенную любовь к искусству: он должен иметь о нем понятие высокое, в противном случае никогда не составится в голове его тот идеал совершенства, без которого мысли его не будут ни живы, ни убедительны. Само по себе разумеется, что критиков, близких к моему идеалу, весьма немного: Лонгины3, Джонсоны, Лагарпы, Лессинги так же редки, как и великие художники, которых творениям они научили нас удивляться.
‘Надобно согласиться, что ваше изображение критика может привести в отчаяние и самого неустрашимого рыцаря критики, и я имею причину думать, что господа издатели Вестника, которые так смело выступили на сцену критики в своей газетной прокламации, не близки к вашему идеалу (извините, я повторяю, что слышал) — но позвольте мне сделать одно замечание. Из всех ваших рассуждений не имею ли я права заключить, что критиком (таким, какого вы описали) может быть один только художник? Кому лучше живописца судить о живописи и лучше поэта о стихотворстве? Артисту, более нежели другим, должны быть известны все тайны его искусства, и не должно ли наперед самому написать что-нибудь превосходное, чтобы иметь способность и право критиковать произведения искусства?’
Замечание ваше, если хотите, и справедливо и нет. Хороший артист не может не быть и хорошим судиею своего искусства, это правда, но из этого еще не следует, чтобы способность рассматривать произведения искусства непременно соединена была с способностию производить изящное. Лагарп посредственный трагик, но кому лучше его известна теория драматического искусства? И его примечания на трагедии Расина и Вольтера не лучше ли несравненно тех примечаний, которые великий Корнель, сей превосходный трагик, написал на собственные свои трагедии?4 Творец действует по вдохновению: он быстро угадывает те красоты, которые критик, руководствуемый чувством изящного, с медлительностию рассудка рассматривает в самом их происхождении. Сия медлительность в работе разбирающего вкуса едва ли сообразна с быстротою творческого духа, и мы не всегда находим их соединенными в одном и том же человеке. Способность восхищаться красотою, способность угадывать тот путь, по которому творческий гений дошел до своей цели, то есть до произведения изящного, не есть еще творческий гений — она степению ниже, не всякому дано от природы производить великое, но тот всех ближе к великому, кто лучше других угадывает его тайны. И если бы надлежало выбирать, то я поручил бы последнему быть толкователем первого, ибо он способнее входить в такие подробности, которые первый, объемлющий все одним взглядом и в целом, пренебрег бы как бесполезные, а потому и не объяснил бы нам удовлетворительно своего образа действовать.
‘Благодаря вам я помирился с критикою — но должно признаться, что не все расположены к ней так милостиво, как вы. Я наименовал бы некоторых известных писателей, которые ненавидят как самую критику, так и важных господ критиков. Например, Фильдинг (которого прекрасный роман, лучший изо всех романов, умерщвлен для нас, русских, в безбожном переводе) называет их публичными клеветниками, немилосердно марающими доброе имя книг5. Едва ли можно перечесть те приятные титулы, которыми их награждают: это завистники, ядовитые пасквиланты, неприятели славы, и прочее, и прочее. Что скажете?’
Скажу, что все это относится к одному только злоупотреблению критики и что имена завистников, ядовитых пасквилантов, неприятелей славы, принадлежат единственно таким людям, которые вооружаются критикою не для пользы вкуса, а в угождение собственным своим страстям: зависти, мщению и проч. Но это самозванцы-критики, и их-то смешные ссоры с писателями можно по справедливости сравнить со сражениями петухов, забавными для одних только зрителей. Некоторые из них нападают на превосходного автора из одной ненависти к превосходству, другие отмщают, на счет вкуса, за личное оскорбление, иные (и, кажется, большая часть) имеют в виду одно остроумие и колкостями, на счет хорошего и дурного без разбора, угождают врожденной насмешливости читателя. Таких забавных или презрительных актеров было весьма много на сцене французской литературы, и некоторые (например, Фрерон6) прославились своим бесславием. У нас еще ничего подобного не бывало, вероятно, потому, что мы не богаты произведениями собственными, может быть, также и потому, что русские несколько равнодушны ко всему русскому, а критика и хорошая и дурная существует только там, где литература есть один из любимых предметов всеобщего внимания. Как бы то ни было, злоупотребление вещи не унижает ее достоинства. Но прибавлю, звание критика соединено само по себе с некоторыми неизбежными опасностями: критик имеет дело с самолюбием, и, что всего важнее, с самолюбием авторским (которое по своей раздражительности занимает первую степень между всеми родами самолюбия), следовательно, он всегда подвержен опасности оскорблять и самым скромным и самым беспристрастным суждением. В таком случае спасут его одни следующие правила: пусть будет он совершенно беспристрастен (беспристрастие можно назвать честностию критика), пускай имеет в виду единую пользу искусства, остерегается предубеждения и не позволяет себе быть судиею в таких случаях, в которых какая-нибудь личность нечувствительно может замешать в приговор его пристрастие. Думаю также, что, разбирая произведения изящные, он должен более останавливаться на красотах, нежели на погрешностях и, замечая одни только важные ошибки, выставлять превосходное: ибо всякая новая красота есть приобретение искусства, есть новый шаг его к совершенству. Наконец, язык его должен быть важен и прост, и только в необходимых случаях (когда простое убеждение недостаточно) позволяется ему употреблять оружие насмешки. Насмешка производит не убеждение, а предубеждение, она должна быть только пособием здравой логики и тем более опасна, что может унизить самое превосходное. Известно, что забавные софизмы Вольтера ослабили некоторые важные и спасительные истины христианства.
‘Все мнения ваши справедливы, но спрашиваю: много ли найдет случаев такой критик, какого вы описали, применять свой идеал изящного к произведениям наших писателей и художников? Нельзя ли по справедливости подозревать, что он совсем останется у нас без дела?’
Ваша правда, мы еще не богаты произведениями превосходными, наша словесность едва начинает выходить из младенчества, оригинальных русских книг весьма немного (я говорю об одних хороших): зато какое множество переводов, и каких переводов! Их смело можно назвать оригиналами, ибо они совершенно никакого не имеют сходства с подлинниками. Что же делать критику посреди сего наводнения, в котором утопает наша несчастная словесность? Говорить об искусстве и слоге, рассматривая такие книги, в которых нет и следов искусства и слога, значило бы сражаться с ветряными мельницами. Но я и рассматриваний вздорных книг, за неимением хороших, не почитаю совсем бесполезным. Критика может быть у нас приготовлением к хорошему. Разбирая и, если угодно, осмеивая безобразные переводы романов, которыми книгопродавцы без всякой пощады нас угощают, она сделает нас по крайней мере взыскательными, по крайней мере научит называть дурное дурным, а чтобы познакомить нас с истинно прекрасным, пускай обращает наше внимание на произведения старых или давно уже известных классических писателей наших. В сочинениях Ломоносова, Державина, Дмитриева, Карамзина и еще некоторых новейших найдутся образцы, довольно близкие к тому идеалу изящного, который должен существовать в голове каждого критика. Причины же небогатства нашей словесности…
Разговор был прерван на самом этом месте прибытием нескольких посторонних людей. Я простился с моим знакомцем, побежал домой и записал для вас слышанное: надеюсь, что некоторые мысли моего почтенного адвоката критики будут полезны и для вас.

О ПОЭЗИИ ДРЕВНИХ И НОВЫХ

Задача, с которой стороны сходны и с какой несходны древние с новыми и кому из них принадлежит превосходство, первым или последним, была предметом рассматривания многих ученых, но и поныне еще никто не разрешил ее удовлетворительным образом. Нельзя сомневаться, чтобы все сии мнения более или менее не были управляемы особенным расположением писателей и духом того народа, к которому принадлежали сии писатели, но также неоспоримо и то, что в наше время великое влияние имело на них усовершенствование понятий наших о существе поэзии и наше основательнейшее знание древности. Критика, яснее определившая законы первой, короче знакомая с духом последней, беспрестанно переменявшая низшую точку зрения на высшую, наконец возвысилась до понятий более общих и большее количество предметов объемлющих. Из сих многоразличных точек зрения важнейшими кажутся нам три, важнейшими потому, что они предмет наш — определение истинного достоинства стихотворной древности — со многих сторон и в большей ясности представляют нашему взору.
Первая — можем назвать ее эстетико-техническою — есть без сомнения самая низшая. Когда народ, едва начинающий знакомиться с словесностию, обращается к произведениям древних, дабы заимствовать от них и образование и искусство, тогда наиболее поражают его и наиболее возбуждают в нем деятельность подражания именно те совершенства, которые особенно принадлежат к способности вкуса. Изображения живые и верные, очаровательность стихотворного языка, стихи приятные и легкие, счастливое расположение и связь отдельных частей для составления целого, словом, все то, что может быть с точностию подведено под правила положительные, прежде всего в произведениях древних представляется его вниманию, удивляет его и кажется ему стоящим подражания. И те, которые совершенства сии признают собственностию древних, воображают уже, что им известны и истинное их достоинство и тот характер, которым они отличаются от новейших. Почти все мнения, на которых италиянские и французские критики основывают понятие свое о превосходстве или недостатках стихотворцев древних, относятся или к правильности состава, или к пристойности и благородству выражения, или к приятности изображения, или, наконец, к верности и приличию сравнений, следовательно, вообще к искусству в расположении целого и к совершенству в изображении частного. Вам известны те примечания, которые Буало, неоспоримо первый французский критик в веке Людовика XIV, приобщил к своему переводу Лонгина, и в которых он защищает древность против забавной несправедливости Перольта1 — что ж вы находите в них? Критик исключительно занимается рассматриванием слов и образов выражения, доказывает, что их несправедливо обвиняют в низости и неблагородстве, берет под защиту свою и чувства и мысли Гомеровых или Софокловых героев, которых находит истинными в отношении к Софоклову или Гомерову веку, наконец, в опровержение обвинений несправедливых представляет существенное различие между нравами греков и нравами народов новых. Такой же методе следует и Лагарп, хотя между им и Боало целое столетие. Напрасно будете искать в его обширной картине древней и новой литературы сравнения, с высшей степени взятого и более, нежели обыкновенно, объемлющего2. Он вообще замечает различия во вкусе, необходимо существующие между теми народами и теми временами, которые он сравнивает, особенно будучи привязан к драматическому искусству, он наиболее занимается рассматриванием эпических и трагических характеров, и теми способами, которые, с одной стороны, древние, а с другой — французские стихотворцы, употребляли для изображения оных, и эта часть его курса есть, без сомнения, самая лучшая, но Лагарп почти везде обращает глаза более на частное, нежели на целое, раздробляет более искусство, нежели дух поэта, словом, он предлагает нам правила художника, а не глубокомысленные рассматривания философа.
И немцы, обративши глаза на поэзию древних, прежде всего устремили внимание на их формы, на прелесть их языка, на совершенство их в выражении мыслей. Задачи о необходимости чудесного для эпической поэмы, о сохранении трех единств в трагедии, о существе и действии стихотворного сравнения, о живописи выражений и вообще о всем том, что принадлежит, так сказать, к вещественному совершенству речи, были разрешаемы, под руководством греков и римлян, Бодмерами и Брейтингерами, и превосходство древних в расположении и слоге признано было их отличительным качеством. Даже и тогда, когда уничтожены были некоторые предрассудки, замешавшиеся в сик рассуждения, когда начали верить, что некоторые древние формы определены были случаем и что весьма многое, приписываемое особенному характеру греков или римлян, не к одной поэзии сих народов, но вообще ко всякой поээик принадлежало, и тогда, говорю, не исчезло мнение, что простота и верность в изображении натуры особенно принадлежат стихотворениям древних и составляют их отличительное превосходство.
Другая точка зрения, с которой надобно сравнивать древних и новых, есть не вещественное, техническое совершенство, замечаемое в произведениях первых, но свойственный им образ рассматривания природы и ее изображения. Поэзия древних оригинальная, чувственная, не сопряженная ни с какими посторонними видами, поэзия новых подражательная, занимающая размышления, сопряженная с видами посторонними. Древние вообще не имели учености, сведения свои заимствовали они от самой природы или в обращении с людьми, и все сии сведения были произведениями собственного рассматривания, собственной опытности. Гомер, Пиндар и Эсхил, говоря с народом, сообщают ему только то, что они сами чувствовали, видели, заметили — собственные понятия, собственные открытия, собственные сведения, и все это украшают они тою формою, которую независимо от других, сами в себе для выражения мыслей и чувств своих обретают! Нет образца, который бы руководствовал их на избранной ими дороге, но они и не имеют в нем нужды: предмет для стихотворства находят они в свете, а к той форме, которая наиболее прилична ему, приводит их не пример и не умозрение критики, но собственный гений, но самое свойство предмета их быть так или иначе изображенным, и те же самые способы, которыми древние сохраняют свою оригинальность, служат им и для приобретения того характера чувственности, которым наиболее они отличаются. Кто более рассматривает, нежели размышляет, более занимается составом, нежели раздроблением предметов, тот, без сомнения, не проникнет во внутренность, в сокровенные качества вещей, зато поражающее чувство будет ему известно в подробности, и он представит его во всех отношениях и действиях. Таковы стихотворные произведения древних. Перемены годовых времен, восхождение и захождение небесных светил, свирепость бурного моря, ужас сражения, бедствие, причиняемое болезнями и мором,— вот предметы, изображаемые ими с удивительным совершенством. И к человеку приближены они были гораздо более как образом жизни, так и отношениями общежития, которое не было ограничено тесными пределами состояний и степеней гражданских: следовательно, они имели и более возможности изображать не только общее всему человечеству — страсти, чувства и действия их — но также и то, что принадлежало к классам отдельным, которых все отношения были знакомы им по собственному рассматриванию, а потому и представляемы ими с тою верностию и выразительностию, которые составляют особенный характер их поэзии. Наконец, древние стихотворствовали всегда по некоторому особенному побуждению. Религия, народные игры и праздники воспламеняли вдохновение стихотворца, и в них обретал он предметы для песней. Рапсодии Гомеровы3 не были читаемы, но их слушали на пиршествах и соборищах торжественных. Альцей своею лирою столь же служил отечеству, как и оружием. Гимны Пиндаровы гремели в Олимпии, в Дельфах, на играх Истмийских и Немейских,4 а Эсхил и последователи его посвятили музу свою тому божеству, во славу которого отправляемы были Дионосии и Ленеи5.
Спрашиваем: таковы ли отношения поэтов новых? Мы начинаем обыкновенно с чтения древних, ими наставленные, подвигнутые, вдохновенные, мы следуем подобострастно своим образцам и прелепляемся к ним с ученическою покорностию. Формы, найденные нами в произведениях древних, сохранили мы и в своих, и способы выражения, и тон, и механизм стихов, все заимствовано нами от греков и римлян. Куда бы ни обратили мы глаза, везде представляются нам предметы чуждые, которые необходимо должны мы присвоить — или герои и боги, нам не принадлежащие, или несвойственные нам обычаи, или природа нам незнакомая. Стихотворцы наши — не выключая и тех, которые отличаются характером собственным,— более или менее, в том или другом показывают, что они обязаны некоторою частию образования своего или римлянам, или грекам. И не одна утрата оригинальности была последствием этого образования. Ученость наших поэтов и знание о вещах, почерпаемое не из собственного рассматривания оных, но по большей части из книг и посредством изустного предания, имеет особенное влияние на их стихотворство и дает ему направление совсем иное. Привыкнув заранее собственную опытность, собственное наблюдение природы и человека смешивать с опытностию и наблюдениями чуждыми, они всегда в опасности изображать их и непросто и неверно, стараясь присвоить некоторые заимствованные у других идеи, они нередко упускают из виду естественное и близкое и гонятся за отдаленным или сокрытым. Привыкнув заранее раздроблять предметы и проницать в их внутренность, они уменьшили в себе способность принимать впечатления внешние и все изображения их, имея, с одной стороны, преимущество основательности, богатства и полноты, с другой — не имеют ни чувственной живости, ни поражающего сходства. Все это происходит еще от того, что мы приступаем к работе не свободно, а более руководствуемые посторонними видами и нуждою, и стихотворные наши произведения вообще для читателя, а не для слушателя. Мы не хотим действовать на одно воображение, но в то же время хотим занимать и рассудок, мы редко предлагаем мысль в ее естественной простоте, мы украшаем ее и часто портим, желая обновить или сделать блестящею, мы не стараемся избегать мистической темноты выражения, мы часто ищем ее с намерением, дабы и самые выражения сделались чрез то привлекательнее, наконец, мы более работаем над мыслями, нежели над чувствами, стремимся более к привлекательному, нежели к истинному, более раздробляем частное, нежели заботимся о составе целого, более изображаем внутреннее и духовное, нежели телесное и видимое: и после этого не покажется удивительным, что многие из новейших драматических сочинений могут быть приятны в одном только избранном обществе, а не на театре и что все почти наши оды должны быть не петы перед народом, а читаны в кабинете, на досуге и с размышлением. Наконец, третья точка зрения, с которой нам должно рассматривать древних и новых — различие в действии, теми и другими на нас производимом. ‘Первые,— говорит Шиллер,— трогают нас простотою, верным изображением чувственного, живым представлением воображению нашему предметов, последние трогают нас идеями’6. Натура владычествует греческим стихотворством, и верное подражание существенному есть для него совершенство поэзии. В картинах своих грек изображает не себя, не то, что сам он при рассматривании предмета чувствовал, заметил, мыслил, но вся его цель: заимствованное им из природы передать читателю своему или слушателю просто, непринужденно и точно таким, каково оно было заимствовано,— а сия свобода, живость и сила в изображении и самое изображаемое делают привлекательнейшим. И впечатление, которое остается в нас после какой-нибудь греческой поэмы, имеет характер особенный: с ясною душою переходим мы из стихотворного мира к жизни существенной и снова объемлем ее с любовию. Имея дар совершенно переселяться в предмет свой и совершенно им наполнять воображение наше, поэты сии, так сказать, принуждают нас забываться, и мы на время перестаем заботиться и о себе, и о том, что нас окружает.
Напротив, воспитанник новых времен, для которого поэзия есть возвышение существенного к идеальному или простое изображение идеального, потому уже заметно отдаляется от своих предшественников, что он занимает меня более собою, нежели своим предметом. Стихотворец новейший всегда изображает предметы в отношении к самому себе: он не наполнен им, не предает себя ему совершенно, он пользуется им, дабы изобразить в нем себя, дабы читателю посредством предмета своего предложить собственные наблюдения, мысли и чувства. Древний стихотворец невидимо владычествует своим предметом и редко показывается из того облака, в котором от нас таится, новый, напротив, всегда в виду или весьма часто о себе напоминает, зато и действует он на нас совсем иначе. Цель его — занимать наше размышление, и он занимает нас вообще гораздо более, нежели стихотворец древний, зато обыкновенно оставляет нас недовольными положением нашим, мы следуем за ним с некоторым усилием и возвращаемся несколько утомленными из той духовной обители, в которую завлечены были его воображением. А такое расположение не производит душевной ясности.
Определивши главные точки зрения, из которых рассматриваемы были в наше время древние и новые стихотворцы, мы предлагаем себе два вопроса. Первый: имеют ли древние и новые что-нибудь между собою общее и в чем именно состоит это общее? Второй: можно ли по чему-нибудь основательно определить отличительное достоинство тех и других?
Рассматривание внешней природы, живое изображение чувственного, всегдашнее устремление внимания на предмет изображаемый — таковы главные черты, составляющие характер древних, глубокое проницание во внутреннего человека, изображение мысленного, соединение обстоятельств посторонних с предметом изображаемым — таков отличительный характер поэтов новых.
Стихотворец, принадлежащий к такому народу, который образует себя сам, а не от других заимствует образование, находит лучший предмет для музы своей в жизни существенной и в окружающей его природе. Для чего искать ему внутри себя того, что он вне себя находит, и для чего стремиться в мир идеальный, когда никто еще не прикасался к физическому? И на самые тонкие отношения, и на самые отдаленные действия последнего не нужно ему обращать внимания, ибо еще и самое обыкновенное, не будучи украшено ни словом, ни размером, для слушателей его совершенно ново. Все дело художника состоит единственно в том, чтобы смотреть на предметы, взору его подлежащие, изображать их с возможною живостию, тогда творческое дарование его покажется чудесным, а вдохновенные песни его будут иметь силу очарования. И в самом деле, чего недостает ему, дабы с одной стороны понравиться своим современникам, а с другой — заслужить и одобрение веков грядущих? Для первых песни его будут приятны по своей ясности, соответствующей намерению наставлять и действовать на чувства, последние будут пленяться его неискусственною простотою, которая всегда с ясностию неразлучна. Первые будут приведены в восхищение и чувствами и картинами, для них еще новыми и со счастливою живостию изображенными, последние будут поражены силою и верностию оригинального изображения. Наконец, для первых приятна будет обширность и полнота картины, объемлющей малейшие обстоятельства и части, а последние будут превозносить в стихотворце способность переселяться в предмет, владеть им и никогда не отклонять от него внимания.
Такова должна быть поэзия у народа, не зависящего от других своим образованием и находящегося еще в младенческом возрасте чувственности, когда и потребности и занятия привязывают его к одной натуре, отдаляя от умствований философии, когда стихотворцы не составляют особенного класса людей праздных, а, напротив, принадлежат к самым полезнейшим, имея священную должность наставников и важное звание провозгласителей славы народной, и, наконец, когда поэзия есть голос и дар природы. Но стихотворец повинуется совсем другому направлению, когда науки и знания уже распространились, когда внимание от внешнего обратилось на внутреннее, когда увеличилась сумма наблюдений и опытов умственных и когда, наконец, все предметы, поражающие одни только чувства, исчерпаны уже стихотворцами — в сем периоде поэзия питается мыслями, которым дает и цвет и образ. Она заимствует из мира духовного те предметы, которые для человека необразованного или совсем не привлекательны, или кажутся просто вещественными, а для образованного, напротив, имеют особенную прелесть, она устремляет взор свой на высшее определение человека, которому подчиняет низшее, земное, увеселяя воображение картинами, она занимает в особенности рассудок и сердце, а чрез то и самые картины ее делаются прелестнее, представляя в изображаемых ею страстях причины действий, она в то же время раздробляет и самые страсти, а проникая во глубину души, обнаруживает все ее тайны, наконец, изображая предметы чувственные, она не довольствуется тем, что с первого взгляда на их поверхности представляется, она замечает и самые легкие черты, и самые нежные их оттенки. Соединим в немногих словах все сказанное выше: в поэзии древних предмет владычествует стихотворцем, в поэзии новых место предмета по большей части заступает сам стихотворец. Первая занимается более природою вещественною, последняя более духовною, первая не ищет в постороннем ничего такого, что бы могло предмет ее сделать привлекательным, но все находит в самом предмете, последняя присоединяет к нему и постороннее — чувство, идею, первая, наконец, представляет нам предмет свой таким, каков он есть, а последняя представляет нам по большей части одни размышления о предмете и действиях, им производимых.
Второй вопрос: по сим различиям, которые нами замечены между стихотворцами древними и новейшими, можно ли определить и достоинства и преимущества тех и других?
Но предлагающие этот вопрос могут иметь перед глазами различные точки зрения. Или они желают знать, равняемся ли мы с древними в техническом совершенстве произведений стихотворных? Или можем ли с ними сравниться оригинальностию? Или, наконец, в выборе и обработывании стихотворного предмета не отклоняемся ли мы от настоящего пути, переселяясь в мысленный мир и занимая от постороннего прелесть для наших предметов?
Неоспоримо, что между всеми совершенствами стихотворными совершенства технические суть такие, к которым и скорее и легче можно достигнуть, ибо они, так сказать, приобретаемые. Рассматривая с этой стороны стихотворения древних, находим, что между греками совершенство по слогу и расположению принадлежит трагедиям Софокловым (ибо ‘Илиаду’ в наше время нельзя уже принимать за целое7), а между римлянами ‘Энеиде’, ‘Георгикам’ и одам Горация — вероятно, что вместе с Горацием могли бы мы наименовать Альцея и Сафу, а вместе с Софоклом Менандра, но их стихотворения для нас не существуют8. Между новейшими просвещенными народами нет ни одного, который бы не имел эпической поэмы — но беспристрастие заставляет нас признаться, что ‘Энеида’ при всех недостатках, замеченных в ее плане, превосходит все другие стихотворения в этом роде гармониею и тесным соединением отдельных частей. Наименуем важнейшие: Ариостов ‘Роланд’, ‘Освобожденный Иерусалим’, ‘Потерянный рай’, ‘Мессиада’9 — поэмы сии могут быть в некоторых частях превосходнее ‘Энеиды’, но все они уступают ей в целом. ‘Георгики’ ближе к совершенству, нежели ‘Энеида’, и ни одна из новейших дидактических поэм не может по форме своей с ними сравниться. Если же не сравнивать роды и говорить об одном совершенстве общем, то нет сомнения, что и новейшие в некоторых стихотворениях своих соединяют совершенство техническое с гением стихотворным, например, в повествовательной поэзии Буалов ‘Налой’, Виландов ‘Музарион’ и большая часть Лафонтеновых басен, а в драматической Расинова ‘Афалия’, Лессингов ‘Нафан’ и Гетева ‘Ифигения’10 могут равняться с превосходнейшими произведениями греков и римлян. Еще менее должны мы опасаться сравнения наших лириков с древними. ‘Голые планы некоторых Рамлеровых од (говорит Готтингер, совсем непристрастный к новым) заключают уже в себе гораздо более истинного стихотворного гения, нежели многие громкие лирические песни. Расположение большей части лириков наших есть проза, но в Рамлере первая мысль нередко есть уже поэзия. В первых блистают некоторые отдельные красоты, сначала они ослепляют, но мы охлаждаемся от рассматривания: таково действие красоты неодушевленной. Рамлер изливает невидимую прелесть на целое, которое подобно красоте восхитительного, полного жизни лица, никогда не утомляет, напротив, при каждом новом рассматривании кажется нам прелестнее. И самые отдельные красоты его, тесно соединяющиеся с общим планом, имеют глубокий смысл, одушевляют целое и, действуя на воображение, приятно занимают рассудок’11. Похвала, справедливая со всех сторон, и мы не думаем, чтобы сам Гораций, образец лириков, заслуживал большую. Вероятно, что вместе с Рамлером нельзя будет наименовать нам и трех лириков нового времени, которым сия Готтингерова похвала была бы прилична, также справедливо и то, что в новой словесности весьма немного найдем таких произведений, которые удовлетворили бы строгую критику как формою, так и расположением частей! Но и между произведениями древних, не большая ли часть удивляет нас как памятники высокого духа, а не как образцы совершенного вкуса, например, и сам Эврипид, если говорить о совершенствах технических, не должен ли быть исключен из числа стихотворцев образцовых?
Со стороны оригинальности преимущество древних перед новыми ощутительнее. Обладание сокровищами словесности досталось нам по наследству. Пошли ли бы мы настоящим путем своим, так ли бы обработывали свои предметы, как ныне, и, наконец, обрели ли бы употребляемые нами формы, когда бы ни греки, ни римляне до нас не существовали — в этом можно по крайней мере сомневаться. Конечно, великие подвиги героев, разительные перемены судьбы, счастливая или несчастная любовь, пожертвования великодушные, отечество, друзья, родственные узы во всякое время, во всяком климате действовали на человеческое сердце, и не одни греки описывали в стихах происшествия, заключали действия в разговоре и выражали в песнях лирических сильные чувства: Оссиан, Давыд, Калидас писали поэмы, драмы и оды и не были ими руководствуемы. Но также неоспоримо и то, что нашею образованностию мы много обязаны древним, что мы заимствовали от них все свои формы и что самый механизм стихов их у некоторых из новых народов, например, у немцев, введен в употребление. Куда ни обратим глаза, везде новая поэзия представляет нам воспоминания о религии, нравах и образе жизни древних, наши эпические поэмы, драмы и оды расположены по их планам, и все наши изображения ознаменованы их печатаю. Кто же осмелятся утверждать, что все это было бы точно таким и тогда, когда бы древние не послужили для нас образцами? И не приличнее ли нам будет уступить им право оригинальности — пожертвование, впрочем, нимало для нас не унизительное?
И в самой вещи что мы теряем? Неужели слава оригинальности пиитической должна быть необходимо соединена со внешнею формою, с сохранением древней мифологии, которой, надобно заметить, не все новые стихотворцы пользовались, и с механизмом стихов, который не все вообще употребляют? И ниже ли гений Шекспиров единственно оттого, что древние научили его искусству располагать и связывать свои драмы? Тень, выводимая им на сцену в ‘Гамлете’, ужели не будет его собственностию только потому, что древний Эсхил, которого он вероятно не читал и в переводе, показал Дариеву тень на Афинском театре?12 И менее ли был бы отличен от всех других стихотворцев Оссиан, когда бы в меланхолических песнях своих употребил он греческую меру? Оригинальностю гения стихотворного заключают в том, как смотрит он на-природу, как превращает в эстетическую идею получаемое им впечатление и, наконец, какими способами впечатление сие сообщает — и такое качество не может быть никогда заимственным, оно зависит некоторым образом от обстоятельств случайных, но никогда не бывает на них основано. Быстрота, с какою расцвела поэзия греков, и их успехи во многих родах стихотворства, заставляют философа думать — и мнение его подтверждает историк — что обстоятельства необыкновенно счастливые способствовали им коротко познакомиться с природою и живо принимать ее впечатления, и впечатления сии выражать с соответствующею им силою. Но если сии обстоятельства помогли им овладеть бесчисленным множеством стихотворных красот природы, то следует ли из сего, чтобы природа, столь изобильная красотами, для нас истощилась? Ум человеческий создан столь чудесно, что природа беспрестанно изображается в зеркале его новою,— заметим здесь также и то, что образы и явления природы не одни и те же в различных климатах, и что с изменением обстоятельств общежития изменяются для поэта и самые предметы. Какое богатство новых описаний, сравнений, картин и мыслей в Клопштоке и Мильтоне! А Гесснер и Фосс не более ли прелестей открыли в природе, нежели Феокрит и Виргилий? Какое разнообразие характеров в наших драматических стихотворцах и сколько прекрасных положений извлекли наши поэты из той романической любви, которая родилась во времена рыцарства и от них досталась нам в наследство! И вообще не более ли древних внутренний человек нам известен? Сколь же много обязаны мы этому знанию! Сокровища, которыми оно обогатило нас, были неведомы ни грекам, ни римлянам: они показались бы им новооткрытыми, когда бы сии народы вдруг после нас могли явиться.
Но, может быть, мы им уступаем потому именно, что более нежели должно отдаляемся от чувственного мира и тщимся переселить себя в мысленный, в котором окружают нас идеалы, быть может, что наша поэзия особенна потому должна уступать в превосходстве древней, что она слишком глубоко проницает в отношения природы и жизни и слишком близка к обителям духовного, невидимого, не подлежащего чувствам, наконец, из сего, может быть, проистекает и то, что она, в сравнении с поэзиею древних, слишком мало определенных образов представляет воображению — недостаток, который старается заменить заимствованною, но красоте совершенно чуждою приманкою мысли и чувства.
В возражение на все это можно сказать, что и древние не совсем чисты в изображениях своих от примеси постороннего. Речи, которые Эврипид влагает в уста некоторым из своих героев, часто нимало не соответствуют их положению: это уверяет нас, что стихотворец хотел действовать на слушателя своего и такими способами, которые совершенно чужды его предмету. Тот же недостаток замечаем мы в одах и в посланиях Горация. Следовательно, черта, которую провели некоторые между древними и новыми, едва ли может быть почитаема довольно определенною. Но мы спрашивали: можно ли из тех различий, которые заметны между способами древних и новых поэтов, определить решительно, которым из них принадлежит превосходство? Скажем в немногих словах: и те и другие имеют недостатки и совершенства своего века. Древние стихотворцы изображают сильно и резко, имеют привлекательную простоту и представляют воображению формы определенные, но они холодны для чувства и неудовлетворительны для рассудка. Новые свободнее в формах своих, роскошнее в смеси красок и не с довольною определенностию изображают предметы, зато они чувствуют глубже и заставляют более действовать рассудок. Весьма было бы трудно в произведениях древности отделить красоту стихотворную от той случайной прелести, которую они имеют для нас как памятники веков минувших, и столь же было бы трудно в произведениях нового времени отделить красоту, проистекающую из самого предмета, от той посторонней прелести, которую стихотворец из самого себя извлекает. Кто восхищался простотою и верностию изображений Гомера, тот, без сомнения, не скоро поверит, чтобы сии качества недалеки были от сухости, а почитатели ‘Мессиады’ едва ли согласятся, что идеальные красоты Клопштока не совсем заменяют тот недостаток определенности, который заметен в его стихотворных картинах.

КОНСПЕКТ ПО ИСТОРИИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

ДВА ЯЗЫКА

I. РУССКИЙ ЯЗЫК

Он разделял судьбу государства и следовал за ним во всех его преобразованиях. Это — наречие славян, основавших государство… Он окончательно не установился, но продолжает формироваться в произведениях писателей.

II. СЛАВЯНСКИЙ ЯЗЫК В СОБСТВЕННОМ СМЫСЛЕ

Это язык славянской Библии. Он установился при образовании Священного писания и испытал мало изменений. Это язык Библии, летописей, пастырских поучений, канонических законов, молитв, богослужения.
Из этих двух языков образовался смешанный язык, употребляемый в проповедях, ораторской прозе и возвышенной поэзии. Основа его — русский язык, но с заимствованиями из славянского языка слов и оборотов, которые в силу того, что они освящены как выражение мыслей и образов Священного писания, обладают большим величием и мощью. В проповедях преобладает славянский язык в этом смешении, в ораторской прозе и возвышенной поэзии преобладающим языком является русский. Чем ближе эти выражения к формам разговорного языка, тем они удачнее и лучше служат к его украшению. Судьей здесь является вкус.

ПЕРИОДЫ В ИСТОРИИ РУССКОГО ЯЗЫКА

I ПЕРИОД

Первый — самый продолжительный и наименее богатый произведениями словесности. Он обнимает все время между основанием государства и Ломоносовым, который первый произвел переворот в русском языке, имевший длительное следствие.
Наиболее замечательные памятники этого периода:
Свод русских законов, именуемый ‘Правда Русская’ времен Ярослава.
Поход Игоря, поэма XII века.
Народные песни.
Стихотворения Кантемира. Поэт царствования императрицы Анны, Кантемир, писал весьма незадолго до Ломоносова. У него был истинный талант, он получил европейское воспитание, знал классиков. Его стихи — сатиры и послания, в которых он хотя и подражал Горацию и Буало, но верно живописал обычаи своего времени. Они писаны в новом духе, но примененные им формы — старые. Это — силлабические рифмованные стихи. Он перевел также в прозе ‘Разговоры о множестве миров’ Фонтенеля. Язык был еще слишком мало обработан для того, чтобы удачно передать изящество оригинала.
К этому периоду относятся лишь немногие памятники} язык еще не приобрел никакой установившейся формы…

II ПЕРИОД

ОТ ЛОМОНОСОВА ДО КАРАМЗИНА

Ломоносов, гениальный человек, создавший наш поэтический язык, прежде всего обогатив его множеством поэтических выражений, а затем введя в него новые формы… Он показал также пример того, как надо заимствовать из славянского языка слова и обороты для обогащения и украшения ими языка русского. Одновременно своей грамматикой он начал приводить в порядок нормы, лежащие в основе языка, а своими прозаическими произведениями он продвинул вперед также и прозу.

ПИСАТЕЛИ ЭТОГО ПЕРИОДА

ПОЭТЫ

Ломоносов. Оды все были писаны на современные события. Мало истинной поэзии, но много ораторского великолепия. Язык в его одах сделал исполинский шаг вперед. Трагедии, в которых преобладает лирический тон, но в которых не следует искать ничего драматического.— Начало эпической поэмы о Петре Великом — несколько отрывков большой поэтической красоты, но в поэме отсутствует занимательность.— Переложения псалмов, богатые поэтическими выражениями. Письмо о пользе стекла — истинное торжество мастера, в котором автор более всего показал, в какой степени он владеет своим языком.
Сумароков. Автор плодовитый сверх всяких пределов и в свое время очень знаменитый: ода, трагедия, комедия, сатира, послание, элегия, эклога, басня, эпиграмма, песня — он испробовал все, но не оставил ни в чем образца. Его плодовитость создала ему славу.
Херасков оставил две большие эпические поэмы, первая — о взятии Казани, вторая — о Владимире. Он также писал трагедии, оды, послания. Его язык значительно более плавный, чем язык Сумарокова, но его талант не более выдающийся. Он писал также поэмы в прозе, все такие же слабые, как и его произведения в стихах. В свое время он почитался российским Гомером, теперь он забыт.
Майков. Автор двух шутовских поэм, которые имели большой успех, но от этого они не лучше1.
Княжнин. Подражатель французам в своих трагедиях и своих комедиях, рабски им следующий, но одаренный талантом. Некоторые из его комедий удержались на сцене. Он неизмеримо выше Сумарокова. Некоторые из его сцен всегда будут читаться с удовольствием, несмотря на то, что язык с того времени ушел вперед. В своих комедиях, в целом подражательных, в некоторых частностях он удачно осмеял пороки своего времени.
Костров достоин упоминания за перевод в александрийских стихах первых песен ‘Илиады’ и за прозаический перевод Оссиана. Его язык не лишен силы.
Бобров. Талант необработанный, но не без силы. Он оставил много од, написанных напыщенным стилем, и описательную поэму по названию ‘Таврида’2. В этом хаосе встречается несколько блестящих поэтических искр.
Богданович. Автор весьма простодушной поэмы под названием ‘Душенька’, подражание Лафонтену. Много изящества, своеобразия, длиннот и дурного вкуса.
Озеров. По времени, в которое выходили в свет его сочинения, он принадлежит к следующему периоду, но по своему языку он связан с этим. Он написал несколько трагедий. Форма в них французская. Язык не отличается ни изяществом, ни чистотой. Но много силы в выражении, много правды в изображении чувства. Несколько поистине трагических сцен. Несколько хорошо задуманных и выдержанных характеров.
Петров. Истинный поэт. Язык неотесанный. Много мыслей и сильных образов. Живописец своего времени. Он воспел в своих одах победы Екатерины Великой. Его героями были Потемкин и Румянцев. Он оставил после себя перевод ‘Энеиды’ александрийскими стихами. Слог его очень шероховатый, но выразительный.

ПРОЗАИКИ

Ломоносов. Похвальные слова Петру Великому и Елизавете. Мало мыслей, но много риторической пышности. Эти два произведения ни в чем не похожи на то, что им предшествовало. Они заставили язык сделать огромный шаг вперед, но окончательно его не установили.— Научные рассуждения об электричестве и металлургии!.. Опыты Российской истории Российская грамматика. Риторика, обогащенная многими отрывками, переведенными из древних.
Фон-Визин. Автор двух прозаических комедий, полных истинного комизма и дающих точное изображение некоторых смешных сторон своего времени. Эти две комедии остались и останутся навсегда на сцене3. Проза Фон-Визина также не содействовала установлению языка. Фон-Визин написал еще письма о Франции, перевел ‘Каллисфена’ Монтескье4 и письма аббата Террасона5. От него остались две очень оригинальные сатиры6.
Муравьев. Наставник императора Александра. Он написал для своего высокопоставленного воспитанника несколько работ по истории России, отрывки в манере английского ‘Зрителя’, которые он назвал ‘Обитатель предместья’, ‘Разговоры мертвых’, язык его не безупречно чист, он не владеет им, чувствуется, что он воспитан на французских образцах. Но он полон мыслей и особенно образов. При чтении его произведений чувствуется, что он воспринял все, что есть прекрасного в древней и новой литературе. И во всем, что он написал, видна прекрасная душа, все отмечено печатью чистоты и любви к добру. Он имел мало влияния на своих современников, так как почти ничего не печатал. Его произведения вышли в свет после его смерти. По своим познаниям он был много выше своих современников.

ХАРАКТЕР ЭТОГО ПЕРИОДА

Гений Ломоносова пробудил любовь к литературе. Все, что появлялось в печати, читалось с жадностью. Особенно поэтические произведения возбуждали большой интерес, но довольствовались всем. Восхищались Сумароковым как великим трагиком, видели ‘Илиаду’ в слабой поэме Хераскова. Чувствовали прекрасное, но еще не умели отличать плохое. Вкус находился еще в колыбели, и критика была неизвестна. Этот период может быть назван пробуждением гения и поэзии. Его вторая половина была отмечена появлением человека, который не принадлежит к какой бы то ни было школе, гения оригинального, своенравного, без культуры, но в своем роде единственного и истинного представителя русской поэзии. Это Державин. Он воспевал славу русского оружия в царствование Екатерины, как Ломоносов и Петров, но, тогда как они были лишь панегиристами государей и военачальников, Державин сохранял независимость от героев своих стихотворений. Он во все вкладывает свою собственную поэзию, он — философ у подножия трона, он рисует самого себя в том, что он говорит о других, он пробуждает великие и патриотические идеи, и в тоже время он рисует природу неподражаемыми чертами. Его произведения не являются поучительными образцами, но они полны жара, который электризует и пробуждает поэтическое чувство. Этот период обогатил поэтический язык и подготовил материал для прозы. Было сделано много переводов, в особенности с французского. Все эти переводы не искусны, но они свидетельствуют о движении, которое тогда существовало в литературе. Наконец, человек, мало просвещенный, но одаренный большим природным умом и полный любви к знанию, Новиков, много способствовал распространению любви к литературе. Он основал типографическую компанию, сам редактировал сатирический журнал под названием ‘Живописец’, который в свое время читался с жадностью, и, что является его главной заслугой, способствовал тому, чтобы открыть Карамзину литературное поприще. Академический словарь7.

III ПЕРИОД

Его представителями являются Карамзин в прозе и Дмитриев в поэзии.
Появление журнала, который Карамзин начал редактировать по возвращении из своего путешествия, произвело полный переворот в русском языке. Карамзин открыл тайну в прямом значении — ясности, изящества и точности. Вкус, свойственный Карамзину в прозе, является свойством Дмитриева в стихах. Они почти установили язык. В будущем писатели могут его обогатить, внося в него черты, свойственные их личному дарованию, но ему уже не предстоит испытать никаких глубоких изменений.

ПИСАТЕЛИ ЭТОГО ПЕРИОДА

В ПРОЗЕ

Карамзин. Можно разделить его поприще на три периода: 7-й. Начало. Редактирование ‘Московского журнала’, в котором он издал отрывки своих ‘Писем русского путешественника’ и повести, позже напечатанные отдельно8. Эти произведения, отмеченные печатью вкуса, носят еще характерные черты молодости. Они послужили к распространению вкуса изящного. И заметки на те иностранные произведения, которые Карамзин печатал в своем журнале, возбудили интерес к иностранной литературе и были ростками здоровой критики.— II-й. Редактирование ‘Вестника Европы’. Это — вершинная точка Карамзина. Его проза достигает здесь истинного совершенства. Этот журнал не мог произвести того впечатления, какое вызвал первый, но он имел другое влияние. Он направил внимание на политические темы и имел большое влияние на мышление современников. Его рассуждения на некоторые современные политические предметы и на некоторые моральные темы являются образцами в своем роде. Он придал мысли привлекательность очарованием своего стиля.— III-й ‘История Государства Российского’. Нельзя сказать, чтобы проза Карамзина сделала успехи в его ‘Истории…’. Но богатство этой темы дало ему возможность развернуть ее во всех ее формах. Эта ‘История…’ как литературное произведение — клад поучений для писателей. Они найдут там и тайну того, как надобно пользоваться своим языком, и образец того, как следует писать большое произведение.
После Карамзина нельзя назвать ни одного писателя в прозе, который произвел сколько-нибудь сильное впечатление.— Вообще после него пишут с большей правильностью, но его искусство осталось его тайной. Он породил много подражателей, которые хотели овладеть его манерой, но проявили лишь свою посредственность. Макаров редактировал критический журнал:9 он писал с достаточной правильностью, но язык его сух. Батюшков внес в свою прозу очарование и италианское благозвучие своих стихов. Жуковский, будучи редактором ‘Вестника Европы’ после Карамзина, издал несколько отрывков в прозе10.— Каждый из этих писателей имеет свои индивидуальные заслуги, но они не достигли искусства своего учителя, к тому же то, что они написали, незначительно и не послужило движению языка вперед.
ПОЭТЫ
Дмитриев. Его подражания Лафонтену и его сказки вызвали подлинный переворот в поэтическом языке. До него Ломоносов и особенно Державин дали образцы поэтических красот: они открыли путь дерзанию. Дмитриев, не сдерживая его, умерил его своим вкусом. В своих стихотворениях он учил искусству поэтически и правильно выражаться. Как и Карамзин, он показал тайну употребления слова в прямом значении без ущерба для поэтической свободы выражения. От него осталось около сотни басен, все заимствованные у Лафонтена, прелестные сказки, много песен, которые сделались народными, и несколько од, которые, хотя и не блещут дерзанием и своеобразием Державина, являются, однако, в своем роде прекрасными образцами. Дмитриев установил поэтический язык.
Hелединский. Автор нескольких песен, которые также сделались народными. Он далек от безупречности Дмитриева, но восхищает пылом, который согревает его стихи и который обеспечивает им долголетие, так как то, что они выражают, является правдой, а правдивое всегда молодо.
Хемницер. Автор сборника басен, пользующихся уважением. Язык весьма простодушен, но в тоже время очень прозаичен.
Крылов. Истинный поэт. В своем роде он, так же как Державин, представляет собой нашу национальную поэзию. Дмитриев до него издал свои басни, но он повлиял на свое время не как баснописец, а как создатель изящного стиля в поэтическом языке. Его басни все подражательны. Басни Крылова почти все оригинальны. У него нет той безупречности языка, которой обладает его предшественник, но как художник он крупнее. Многие из его стихов сделались пословицами. Он является философом-наблюдателем и чудесно рисует то, что происходит перед его глазами. Его басни — богатая сокровищница идей и опыта. С этой стороны они могут выдержать сравнение со всем, что есть наиболее совершенного во всех литературах, Державин в своих одах выразил блестящую сторону своего века, Крылов в своих баснях изобразил смешную сторону и прозаические нравы своего времени: благодаря этому он может быть назван поэтом — представителем своего народа.
Жуковский. Мне затруднительно говорить об этом авторе, которого я знаю лично, не потому, чтобы он был в числе писателей, известных мне по их прекрасным стихам, а потому, что я сам — этот автор. Однако необходимо произнести справедливую оценку. Я думаю, что он привнес кое-что в поэтический язык, выражая в своих стихотворениях некоторые понятия и чувства, которые были новыми. Его стихотворения являются верным изображением его личности, они вызвали интерес потому, что они были некоторым образом отзвуком его жизни и чувств, которые ее заполняли. Оказывая предпочтение поэзии немецкой, которая до него была менее известна его соотечественникам, он старался приобщить ее своими подражаниями к поэзии русской…
Он, следовательно, ввел новое, он обогатил всю совокупность понятий и поэтических выражений, но не произвел значительного переворота.
Батюшков. Никто в той мере, как он, не обладает очарованием благозвучия. Одаренный блестящим воображением и изысканным чувством выражения и предмета, он дал подлинные образцы слога. Его поэтический язык неподражаем в отношении выбора и гармонии выражения. Он писал любовные элегии, очаровательные послания, лирические опыты. Все они замечательны по своей законченности, которая не оставляет ничего желать. Его талант пресекся в тот момент, когда его мощь должна была раскрыться во всей своей полноте.
Вяземский. Язык мощный и насыщенный. Он выражает многое в немногих словах, что нередко придает его выражениям нечто принужденное и резкое. Он прекрасно владеет сатирическим стихом и эпиграммой. Его проза также очень сильна, но ей еще более свойствен недостаток его стихотворений — стремление вместить слишком многое в небольшом пространстве.
Востоков. Настоящий поэтический талант. Много мыслей, пламенность слога, воображение, но язык мало отшлифованный.
Гнедич. Его перевод ‘Илиады’ гекзаметрами является большой услугой, которую он оказал русскому языку.
Свойством этого периода является введение изящества и правильности. Язык приобрел более прочный фундамент, его формы определились, но все его средства еще далеко не изучены. Он имел лишь единственного истинно одаренного человека в прозе, который использовал ее богатства, но для того, чтобы их все познать, необходимо, чтобы ею овладели многие писатели-мыслители. Язык подчинится их идеям и будет совершенствоваться, становясь богаче. В настоящее время он богат лишь в области поэзии.

NB ДВА НАПРАВЛЕНИЯ. РУССКОЕ И СЛАВЯНСКОЕ

Противник Карамзина адмирал Шишков, министр народного просвещения, мысль которого была дать преобладание в нашей словесности славянскому наречию Библии. Мысль явно ложная, так как этот язык является некоторым образом языком мертвым! Он существует для нас только в переводе Священного писания. Можно его использовать для того, чтобы обогатить живой язык, но именно этот язык может и должен быть усовершенствован. Шишков обвинял Карамзина в том, что он исказил язык, введя в него иностранные формы, особенно галлицизмы, Карамзин, напротив, необычайно очистил язык. Он сложился как писатель по образцу великих иностранных писателей — это правда, но умел усвоить то, что заимствовал. Его обвинитель, напротив, употребляя старые выражения или плохо переводя иностранные термины, которые обычай уже ввел в язык, вопиял против галлицизмов фразами, которые были наполнены ими.
Настоящий период еще в цветении. Уже есть писатель, который подает надежды сделаться его представителем. Это — молодой Пушкин, поэт, который уже достиг высокой степени совершенства в смысле стиля, который одарен оригинальным и творческим гением. Появление ‘Истории Государства Российского’, которое заканчивает предыдущий период, передает в то же самое время свои характерные черты и тому периоду, который начинается. Это — золотые россыпи, которые открыты для национальной поэзии. До сих пор для наших поэтов отечественные анналы были до известной степени скрыты туманом летописей и историй еще хуже летописей: гений Карамзина осветил ярким светом минувшие времена. От его светильника поэзия зажжет свой факел! И поэт, который способен на это, существует. Он может создать свой собственный жанр. Его первые опыты — произведения мастера. Теперь он занимается трагедией, предмет которой заимствован из нашей истории,11 он отвергнул жалкие образцы французов, которые до настоящего времени оказывали давление на драматическую поэзию, и Россия может надеяться получить свою национальную трагедию.
Среди писателей, которые подают надежды, можно назвать:
Козлова, автора небольшой поэмы ‘Чернец’, Грибоедова, автора комедии, в которой можно найти остроумные сцены, Глинку, лирического поэта, полного воодушевления, барона Дельвига, молодого Языкова, Баратынского и т. д.
Проза не так богата. Пишут много, но оригинальных сочинений мало. Много журналов, но эти журналы не могут быть названы выразителями национальных мыслей… Критика, появляющаяся на их страницах, незначительна… Не нужно, однако, среди такого множества посредственных писателей в прозе забывать Греча, слог которого имеет живость, но не свободен от дурного вкуса. В течение 15 лет он является редактором лучшего русского журнала: это уже заслуга. Кроме того, он занимается составлением русской грамматики, которая, несомненно, будет трудом, достойным уважения12.

Комментарии

В. А. ЖУКОВСКИЙ

Василий Андреевич Жуковский (1783—1852) — один из основоположников и духовных вождей русского романтизма. Вместе о А. Ф. Мерзляковым и А. И. Тургеневым входил в ‘Дружеское литературное общество’. Ревностный последователь Карамзина, он активно участвовал в борьбе литературных направлений 1810-х годов, был одним из руководителей кружка ‘Арзамас’, выступавшего против эпигонов классицизма и ‘архаистов’ из Беседы любителей русского слова. Консервативность политических взглядов Жуковского не препятствовала его личной близости с передовыми людьми эпохи. Расцвет деятельности Жуковского-критика приходится главным образом на конец 1800-х и начало 1810-х годов и совпадает с временем, когда он был редактором ‘Вестника Европы’ (1808—1810). Однако в 1826—1827 годах он снова, еще раз, вернулся к критическому разбору в ‘Конспекте по истории русской литературы’.

О КРИТИКЕ

Впервые — ‘Вестник Европы’, 1809, ч. 48, No 21, с. 33—49.
1 Издателями ‘Вестника Европы’ были М. Т. Каченовский и сам Жуковский.
2 Имеется в виду объявление о подписке на журналы на 1809 г., опубликованное в ‘Московских ведомостях’, 1808, No 105, 30 декабря, с. 3355—3356. В нем говорилось, в частности, что в ‘Вестнике Европы’ ‘помещаемы будут… критические замечания на книги отечественные и иностранные’.
3 См. примеч. 3, с. 301.
4 Французский критик Ж.-Ф. Лагарп дебютировал как драматург (трагедии ‘Граф Уорик’, 1763, ‘Тимолеон’, 1764, и др.), но наибольшую известность ему принесли лекции по литературе, прочитанные в лицее Сент-Оноре в 1786—1798 гг., и другие литературоведческие работы: ‘Похвальное слово Расину’ (1772), ‘Комментарии к Вольтеру’ (1814) и др. Жуковский противопоставляет исследования Лагарпа полемическим выступлениям Корнеля (‘Извинение перед Аристом’, 1637, и др.).
5 Эта мысль была высказана Фильдингом в его романе ‘История Тома Джонсона Найденыша’, кн. одиннадцатая, гл. 1, ‘Корка для критиков’. Русский перевод романа вышел под названием ‘Повесть о Томасе Ионесе, или Найденыш, сочиненная на английском языке, Г. Фильдингом, а с оного переведенная на французский г. Делапласом. С французского же на российский Евстигнеем Харламовым’, т. 1-4, СПб., 1770, изд. 2-е. М., 1787.
6 Фрерон, см. примеч. 6, с. 295.

О ПОЭЗИИ ДРЕВНИХ И НОВЫХ

Впервые — ‘Вестник Европы’, 1811, No 3, с. 181—202.
1 В своем труде ‘Критические размышления по поводу некоторых мест у ритора Лонгина’ (1694) Буало выступал против Ш. Перро (Перольта), ниспровергавшего авторитет античных писателей, и доказывал их преимущество перед современными авторами. Перро продолжил эту полемику стихотворной сатирой ‘Апология женщин’ (1694).
2 Речь идет о многотомном труде французского критика Лагарпа ‘Лицей, или Курс древней и новой литературы’ (т. 1—16, 1799—1805, рус. пер. ч. 1—5, 1810—1814). Хотя в нем анализировался обширный историко-литературный материал, эстетическая концепция Лагарпа отличалась узостью, односторонним стремлением канонизировать нормы французского классицизма.
3 Эпизоды из ‘Илиады’ и ‘Одиссеи’, исполнявшиеся народными певцами — рапсодами.
4 Спортивные и музыкальные состязания в Древней Греции. Они устраивались на Коринфском перешейке (Истме) и в так называемой Немейской долине,
5 Вакхические празднества.
6 Цитируется статья ‘О наивной и сентиментальной поэзии’ (1795—1796). Ср. современный перевод той же фразы. И.-Х.-Ф. Шиллер. Собр. соч., т. VI. М.—Л., Гослитиздат, 1950, с. 435.
7 Это мнение было высказано Жуковским под влиянием популярной в конце XVIII — начале XIX в. теории немецкого литературоведа Ф.-А. Вольфа, который в своем ‘Введении к Гомеру’ (1795) пытался доказать, что ‘Илиада’ и ‘Одиссея’ представляют собой собрание отдельных песен.
8 Песни Алкея и Сапфо были сожжены в Византии в XI в. из за их мнимой непристойности и дошли до нас в фрагментах. Многие из этих фрагментов обнаружены после написания данной статьи Жуковского. В начале XIX в. были известны лишь небольшие отрывки пьес Менандра. Позднейшие находки значительно расширили представление о его творчестве.
9 ‘Освобожденный Иерусалим’ (1580) Т. Тассо, ‘Потерянный рай’ (1667) Д. Мильтона, ‘Мессиада’ (1751—1773) Ф. Клопштока.
10 Точные названия перечисленных драм: ‘Гофолия’ (1690, русский перевод 1784 г. — ‘Афалия’), ‘Натан Мудрый’ (1779) и ‘Ифигения в Тавриде’ (1779—1786).
11 Источник этой цитаты установить не удалось.
12 Имеется в виду эпизод из трагедии Эсхила ‘Персы’ (472 г, до н. э.).

КОНСПЕКТ ПО ИСТОРИИ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ

Впервые — ‘Труды отдела новой русской литературы Института русской литературы’ (Пушкинский дом). М.—Л., Изд-во АН СССР, 1948, с. 295—312.
Автограф, написанный на французском языке, находится в Рукописном отделе Пушкинского дома. По-видимому, ‘Конспект’ предназначался для пропаганды русской культуры в литературных кругах Западной Европы. Он создавался Жуковским за границей, в Дрездене, в конце 1826 или начале 1827 г. (обоснование этой датировки дал Б. Л. Модзалевский. См. указ. изд., с. 284—286). ‘Конспект’ был направлен А. И. Тургеневу, который считался в то время, по словам Вяземского, ‘уполномоченным и аккредитованным поверенным в делах русской литературы’ (П. А. Вяземский. Полн. собр. соч., т. VIII. СПб., 1883, с. 281). В рукописи имеется небольшая правка, сделанная рукой А. И. Тургенева.
1 Имеются в виду поэмы В. И. Майкова ‘Игрок Ломбера’ (1763) и ‘Елисей, или Раздраженный Вакх’ (1771).
2 Полное название поэмы — ‘Таврида, или Мой летний день в Таврическом Херсонесе’ (1798).
3 Имеются в виду ‘Бригадир’ (1766—1769) и ‘Недоросль’ (1781).
4 ‘Каллисфен’ (1786) — оригинальное произведение Фонвизина, которое Жуковский без достаточных оснований считал переводом рассказа Монтескье ‘Lysimaque’,
5 Имеется в виду роман аббата Террасона ‘Геройская добродетель, или Жизнь Сифа, царя Египетского, из таинственных свидетельств Древнего Египта взятая’ (1762—1768), переведенный Фонвизиным.
6 ‘Послание к слугам моим Шумилову, Ваньке и Петрушке’ (1769) и ‘Лисица-Кознодей’ (1762—1763).
7 См. примеч. 1, с. 297.
8 Речь идет о ‘Московском журнале’, в котором Карамзин опубликовал основную часть ‘Писем русского путешественника’, повести ‘Бедная Лиза’, ‘Наталья, боярская дочь’, а также многие другие художественные произведения, критические статьи и рецензии на литературные и театральные темы.
9 П. И. Макаров редактировал журнал ‘Московский Меркурий’ (1803).
10 Так Жуковский называет свои литературно-критические статьи (см. наст. изд.).
11 Речь идет о ‘Борисе Годунове’ Пушкина. Несмотря на то, что Жуковский в это время не имел непосредственных контактов с поэтом, он, по-видимому, все же знал, какую большую роль в своей трагедии Пушкин отводил народу. Первоначально это место статьи читалось иначе: ‘предметом которой является народное движение’ (‘le mouvement national’).
19 Реакционный журналист, писатель и филолог Греч был одним из редакторов журнала ‘Сын отечества’ и написал в эти годы книги ‘Практическая русская грамматика’ (1826) и ‘Пространная русская грамматика’ (1827).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека