Старый спор, Костомаров Николай Иванович, Год: 1869

Время на прочтение: 29 минут(ы)
Костомаров Н. Н. Старый спор (Последние годы Речи Посполитой). Исторические монографии и исследования. (Серия ‘Актуальная история России’).
М.: ‘Чарли’, Смоленск ‘Смядынь’, 1994.
Книга воспроизводится по Санкт-Петербургскому изданию 1903-1906 гг. В тексте отчасти сохранены орфография и пунктуация автора.

СОДЕРЖАНИЕ

ВВЕДЕНИЕ

I. Русь и Польша. — Историческая борьба их за владения
II. Народный характер польский. — Польша древних времен. — Золотой век. — Введение иезуитов
III. Период упадка. — Монашеское воспитание. — Жизнь в Польше. — Дворская служба. — Палестра. — Войско. — Сеймики. — Пьянство и кутежи
IV. Избрание Станислава Понятовского. — Диссидентское дело. — Барская конфедерация. — Покушение на короля. — Первый раздел Польши
V. Польша под верховным надзором России. — Ход воспитания. — Неудачный проект Андрея Замойского. — Внутреннее состояние страны
VI. Оппозиция против короля. — Процесс Угрюмовой. — Сейм 1786 года

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I. Путешествие Екатерины на юг. — Свидание Станислава-Августа с Екатериной и Иосифом. — Проект союза Польши с Россией
II. Положение и виды Пруссии. — Партии в Польше. — Движение умов. — Приготовления к сейму. — Избрание маршала
III. Открытие сейма. — Прусские внушения. — Увеличение войска. — Уничтожение войскового департамента. — Учреждение войсковой комиссии
IV. Архиерей Виктор Садковский. — Усиление православия. — Страх крестьянских бунтов. — Казни и преследования. — Арестование Садковского. — Нота Штакельберга
V. Виды России. — Процесс Понинского. — Его побег. — Конституционная депутация. — Искание финансовых средств. — Просьба городов
VI. Маркиз Люккеэиии. — Первые основы будущей конституции
VII. Сейм в 1790 году. — Финансовые затруднения. — Политический договор с Пруссиею. — Толки об уступке Гданска и Торуня. — Недоразумения Пруссии с Австриек). — Письмо прусского короля к польскому. — Рейхенбахская конференция.— Новые толки об уступке Гданска и Торуня. — Закон о запрещении предлагать уступки. — Судьба Понннского. — Отозвание Штакельберга. — Булгаков. — Виды России. — Вопрос о наследственности. — Обращение к народу. — Временное закрытие сейма
VIII. Варшавское общество и нравы во время сейма

ГЛАВА ВТОРАЯ

I. Сеймики 1790-го года. — Открытие сейма с двойным числом послов. — Пьеса Немцевича. — Возобновление дела о Гданске и Торуне
II. Устройство сеймов. — Мещанское дело. — Городской устав
III. Приготовления к перевороту. — День 3-го мая. — Провозглашение конституции. — Торжество в Варшаве
IV. Поведение иностранных посланников. — Намерения Екатерины II. — Отношения к Пруссии. — Черты варшавского общества. — Протестация Щенсного-Потоцкого
V. Деятельность сейма 1791 года. — Лимита сейма. — Разгул в Польше. — Осторожность Булгакова
VI. Волнения в Польше
VII. Возобновление деятельности сейма. — Соединение казначейств. — Дело о староствах. — Преобразование судов
VIII. Дело о Щенсном-Потоцком и Ржевуском. — Их осуждение. — Отъезд Браннцкого

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I. Отношения Пруссии, Австрии и России между собою по польским делам
II. Веселье в Польше. — Сеймики. — Самоуверенность поляков. — Поведение Люккезини в 1792 году. — Булгаков подбирает партию. — Зародыш конфедерации в Петербурге. — Отказ саксонского князя-избирателя. — Воинственные постановления сейма
III. Празднество годовщины 3-го мая. — Поведение Булгакова и других иностранных министров. — Виды поляков. — Приготовления к обороне
IV. Объявление декларации Екатерины. — Впечатление ее на поляков. — Последние распоряжения и закрытие сейма. — Воззвание к народу. — Ответ на декларацию
V. Отношения к Пруссии и другим державам. — Посольство Потоцкого. — Собственные средства обороны у поляков
VI. Вступление русского войска. — Тарговицкая конфедерация
VII. Война русских с поляками в 1792 году
VIII. Финансовые затруднения. — Неудачное посольство Игнатия Потоцкого. — Переговоры с Булгаковым. — Письмо к Екатерине. — Ответ ее. — Король приступает к конфедерации. — Бегство патриотов. — Впечатление событий
IX. Господство конфедерации. — Унижение короля. — Злоупотребления конфедерации. — Тайные сношения держав о разделе Польши. — Прусская нота. — Тревога конфедерации
X. Сношения кабинетов между собой по делам Польши. — Делегация в Петербурге. — Тревога конфедерации

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I. Отозвание Булгакова. — Назначение Сиверса. — Игельстром. — Прибытие Сиверса. — Обращение Сиверса с королем. — Его выезд в Гродно
II. Сиверс в Гродно. — Приготовления. — Отъезд короля из Варшавы в Гродно. — Декларация российской императрицы и прусского короля о втором разделе. — Король в Белостоке. — Протестация Ржевуского и Валевского. — Ноты Сиверса. — Возобновление Постоянного Совета. — Прибытие короля в Гродно. — Универсал осозваниисейма
III. Меры Сиверса к устройству сейма. — Открытие гродненского сейма
IV. Дело о назначении делегации для подписи договора с Россией. — Увертки сейма. — Энергические меры Сиверса. — Назначение делегации. — Уступка России земель
V. Дело с Пруссией. — Споры о назначении депутации для совещания с прусским посланником. — Упрямство и увертки сеймовых послов. — Твердость Сиверса. — Назначение депутации
VI. Недоразумения с Бухгольцем. — Арестование четырех послов. — Сиверс окружает Избу войском. — Немое заседание. — Трактат с Пруссией
VII. Последние работы сейма. — Союзный трактат с Россией. — Неудовольствие Екатерины II. — Возвращение короля в Варшаву и новый характер его власти

ГЛАВА ПЯТАЯ

I. Молодость Костюшки. — Очерк о предшествовавшей деятельности. — Зачатки восстания
II. Игельстром. — Меры в Варшаве. — Восстание Мадалинского. — Прибытие Костюшки в Краков. — Акт повстанья. — Декларация Игельстрома. — Битва под Рацлавицамн. — Успех Костюшки. — Волнение в Варшаве. — Меры русских к обороне
III. Ян Килинский. — Приготовления к варшавской революции
IV. Дни 17-го и 18-го апреля. — Изгнание русских из Варшавы. — Восстание в Внльне. — Казнь Коссаковского
V. Воодушевление поляков и их надежды. — Распоряжения об укреплении Варшавы. — Уголовный суд и индигационная комиссия. — Распространение восстания на простой народ. — Универсал Костюшки об освобождении народа
VI. Аресты. — Волнения в Варшаве. — Казнь Ожаровского, Коссаковского, Анквича и Забеллы. — Организация военно-полицейской силы в Варшаве. — Волнение против диссидентов. — Образование Высочайшего Совета
VII. Меры Высочайшего Совета к поддержанию революции. — Финансовые распоряжения. — Универсал к православному духовенству. — Битва под Щекоцинами. — Поражение Зайончека под Холмом. — Взятие русскими Люблина. — Взятие пруссаками Кракова. — Волнения и казни в Варшаве. — Вступление 675 австрийцев. — Охлаждение к повстанью
VIII. Битва у Толкова. — Костюшко под Варшавой. — Осада Варшавы прусским королем. — Печальное положение польского войска. — Недостаток средств. — Новый уголовный суд. — Отступление пруссаков
IX. Восстание в Великой Польше. — Взятие русскими Вильны. — Дальнейшее охлаждение к восстанию
X. Суворов. — Обезоружение польских войск в южной Руси. — Поражение Сераковского под Брестом. — Битва под Маценовицами. — Поражение и взятие в плен Костюшки. — Впечатление этого события
XI. Вавржецкий избран главнокомандующим. — Меры обороны. — Укрепления Праги. — Поражение поляков под Кобылкою. — Волнение в Варшаве
XII. Суворов под Прагой. — Штурм Праги. — Капитуляция Варшаве

ВВЕДЕНИЕ

I.
Русь и Польша. — Историческая борьба их за владения.

С Х-го века обозначается соперничество и борьба двух славянских народов — русского и польского. Это важнейшая сторона истории обоих народов. В 981 г. Владимир отнимает у Польши червенские города: Червень, Перемышль и др. Этим, сколько нам известно, открылась великая кровавая драма, которая с тех пор разыгрывалась до нашего времени. По смерти Владимира польский король Болеслав Храбрый воспользовался междоусобиями в роде великих князей, принял сторону Святополка Окаянного и в 1017 г. овладел Киевом. Поставленный его помощью князь должен был сделаться его подручником. Эта попытка к овладению Руси, однако, не была прочна. Не только Русь освободилась от зависимости, но Ярослав в 1031 г., пользуясь слабостью Польши, при наследнике Болеслава, Мечиславе Ленивом (Гнусном), опять овладел червенскими городами. При его преемниках междоусобия на Руси снова подали Польше повод вмешаться в ее дела. Болеслав Смелый, помогая киевскому князю Изяславу Ярославичу, овладел Киевом, подобно своему деду. Но и на этот раз не удалось Польше. Русь осталась независимой от Польши, хотя поляки, как показывают их историки, и возымели посягательство считать южнорусские области подручными Польше. Удельный строй ослабил центральную власть великого князя на Руси, Польша разбилась на части. Вплоть до Казимира Великого в XIV веке русские и польские князья между собой то роднились, то дрались, и, вероятно, русские и польские земли со своими князьями и вечами смешались бы в один федеративный строй, если бы различие вер не положило между Русью и Польшей сильной исторической грани.
Четырнадцатый век был эпохой великого переворота в судьбах славянского мира. Как в Руси, так и в Польше является стремление к собранию раздробленных областей и к образованию единого государства. В Польше начало этому положено Владиславом Локетком.
Сын его, Казимир Великий, в 1340 г. присоединил к Польше Червоную Русь. Остальная Русь потянула к двум центрам: Литве и Москве. Литовские князья успели составить из русских земель обширное государство, и в 1386 году литовский князь Ягелло, приняв, с рукой королевы Ядвиги, польскую корону и римско-католическое крещение, в первый раз соединил это государство с Польшей под одним главой. Преемники его оспаривали у Москвы Русь, Витовт прихватил к Литве пространство русских земель по реку Угру. При Казимире Ягеллоновиче предстояла важная задача. Новгород, силясь охранить свою удельную независимость против Москвы, отдавался Литве. Но там не сумели воспользоваться важной минутой. Новгород, со всем севером нынешней России, достался Москве. С тех пор успех за успехом следовал для Москвы. При Василии Ивановиче оторван был от Литвы Смоленск, при Иване Васильевиче — Полоцк. Между тем Литва в течение двух веков постепенно приростала к Польше, и наконец, в половине XVI века (1569) соединилась с ней во единое тело. Все ее исторические задачи перешли на Польшу, и борьба с Москвой за Русь, возникшая с самого образования двух центров — Москвы и Литвы, сделалась теперь призванием и Польши. Образовавшаяся из двух государств Речь Посполитая, приняв в себя по отношению к русскому миру прежние отдельные, как польские, так и литовские исторические предания, продолжала оказывать покушения овладеть остальной Русью, принадлежавшей Москве, со своей стороны Москва, возрастая и укрепляясь, предъявляла свои права на русские области, принадлежавшие польско-литовской Речи Посполитой.
Оттого Московское Государство и польско-литовская Речь Посполитая беспрестанно дрались между собой, приостанавливали на время борьбу и снова ее возобновляли, а когда совещались, как бы им уладиться и помириться, то ни на чем не могли сойтись, оттого, что как те, так и другие хотели захватить себе как можно более русских земель. Еще задолго до окончательного соединения Литвы с Польшей Иван III, объявляя себя государем всей Руси, считал справедливым, чтобы все древние русские земли, захваченные прежде Литвой, подчинились бы Москве, так же точно, как ей недавно подчинился Великий Новгород. В областях, принадлежавших Литве, была партия, приятствующая московскому государю: она состояла из православных князей и бояр, недовольных столкновениями с латинством, которое исповедовал их литовский государь. Заключив перемирие со своим зятем Александром, великим князем литовским, московский государь приказывал объяснять свои политические замыслы и виды своему союзнику крымскому хану Менгли-Гирею таким образом: ‘Великому князю нашему с литовским прочнаго миру нет, литовский хочет у великаго князя тех городов и земель, какие у него взяты, а князь великий хочет у него своей отчины всей земли русской, взяли же с ним перемирие для того, чтобы люди поотдохнули, да чтобы взятые города укрепить’. Эти многознаменательные слова и на все будущее время имели значение. Прочного мира не было и быть не могло, и та и другая сторона беспрестанно собирались с силами и помышляли, как бы одолеть друг друга. При Василии Ивановиче, когда Герберштейн, императорский посол, прибыл в Москву для устройства перемирия между Москвой и Литвой, московские бояре прямо объявили ему, что государь их хочет всей отчины русской, которой владели его прародители: Киева, Полоцка, Витебска и пр. Прочный мир оказался так же невозможным при Василии, как при Иване. Во время малолетства Ивана IV срок заключенного перемирия окончился, опять вспыхнула война, а после нее опять заключено перемирие на пять лет. В 1549 году Сигизмунд-Август предлагал Москве вечный мир. Царь Иван дал такой ответ: ‘за королем наша отчина извечная, Киев, Волынская земля, Полоцк, Витебск и многие другие города русские, так пригоже ли с королем мир заключить? Если теперь заключить мир верный, то вперед уже через крестное целование своих вотчин искать нельзя, а я крестнаго целования никак нигде нарушить не хочу’. И действительно, после того заключались перемирия на сроки, по истечении сроков продолжали их на дальнейшие сроки, а прочного мира все-таки не заключали. Царь Иван, сознавая, что мир не может состояться иначе, как с присоединением русских земель, предлагал было покончить дело миролюбиво и хотел жениться на сестре Сигизмунда-Августа, с которым, по его бездетности, прекращалась мужская линия Ягеллонова дома и таким образом наследница Сигизмунда-Августа, сделавшись московской царицей, могла перенести все свои родовые права на мужа и своих детей. Различие веры, бывшее главной причиной розни между народами, помешало более всего и этой связи.
По истечении перемирия нерешенное дело опять втянуло оба государства в войну, и бояре, в переговорах с польско-литовскими послами, говорили не только что русская земля вся, но и литовская земля вся — вотчина государя нашего. Когда, после того, счастье в войне обратилось на сторону Москвы, и царь Иван овладел Полоцком (в 1564 г.), литовские послы приехали в Москву предлагать мир, бояре прямо запросили Киева, Волыни, Подолии, Галича: без этого не мог состояться вечный мир, и опять заключили перемирие, с оставлением при Москве того, что было завоевано ей в последнее время. Скоро предстоял случай опять порешить роковой спор мирным образом. Дом Ягеллонов с кончиной Сигизмун-да-Августа прекратился. В Литве возник замысел избрать на престол Речи Посполитой московского государя. Паны, соображая, что Москва ни за что не оставит своих притязаний быть главой всей Руси, и, следовательно, не перестанет угрожать польско-литовской державе нескрываемым намерением отнять у нее русские земли, нашли выгодным для себя такое избрание: они не только могли на известное время избавиться от этой грозы, но еще сделать обратное тому, чего хотела Москва, вместо отдачи своих русских земель, можно было иметь в виду присоединить к Речи Посполитой Московское Государство, так как постоянным выбором одного за другим литовских князей на польский престол поляки успели уже соединить воедино два государства: Польшу и Литву. В таком виде, в каком предлагалась корона Ивану Васильевичу, не Москва, а Речь Посполитая должна была получить первенство.
Замысел не состоялся: во-первых, поляки не сумели направить согласно своих усилий к этой великой цели, во-вторых, царь Иван понял, куда это может вести, и потому выразился, что ему было бы приятнее, если бы его выбрали литовцы на престол Великого Княжества Литовского, отдельно от Польши, следовательно, покушался разорвать недавно устроенную унию Литвы с Польшей. Это было сообразнее с заветными стремлениями Москвы собрать под собой русские области. Избранный королем польским Стефан Баторий в 1578 г. отправил в Москву послов уговориться о вечном мире, которого уже не было более столетия. Но Москва опять потребовала Киева, Витебска и прочих земель, которые называла отчиной своих царей. Этого мало: Иван заявлял, что все Великое Княжество Литовское и даже самое Польское Королевство должны достаться ему по праву наследства, после прекращения литовского царственного дома, который он выводил от полоцких князей. Следствием такого ответа была опять война, но на этот раз несчастная для Московского Государства, она окончилась, при посредстве папского легата Антония Поссевина, иезуита, в 1582 г. Запольским перемирием на двенадцать лет. Москва уступила все свои последние приобретения. Вечного мира все-таки не было. При всех своих неудачах московская политика не хотела отказываться от того, что считала давним вековым правом Москвы. Москва надеялась рано или поздно возвратить себе достояние старых русских князей. В предупреждение этого, поляки изыскивали средства овладеть Московским Государством {Говоря — поляки, разумеем и литовцев, соединенных тогда во единое тело с поляками.}.
При наследнике Ивана IV, Феодоре, в 1586 году, посол Стефана Батория, Гарабурда, приехал в Москву предлагать уладить вековую распрю таким образом: ‘Если Бог по душу пошлет Стефана короля и потомков у него не останется, то Корону Польскую и Великое Княжество Литовское соединить с Московским Государством под государскую руку, Краков — против Москвы, Вильну — против Новгорода. А пошлет Бог по душу вашего царя, то Московскому Государству быть под рукою нашего государя’. Но поляки напрасно надеялись выиграть, рассчитывая на недалекость ума тогдашнего московского царя, московский государственный ум не затмился от слабоумия носившего корону, политика была все та же, и вековые предания не забывались. Московских бояр вовсе не прельщала мысль о таком соединении с Польшей, они нашли такую отговорку: ‘неприлично при живом государе делать договоры на случай его смерти’, ‘наш государь — прибавили они — у вашего просит искони вечной вотчины своей Киева, с уездом и пригородами, и прочих вотчин своих’. Эти переговоры кончились ничем, как и переговоры прежних лет.
Баторий умер. Бескоролевие дало опять литовцам виды на решение спора с Москвой посредством выбора в короли московского государя, а Москва опять показала, что неизменно держится прежней политики, что на первом плане у нее заветное желание соединить под своей властью русские земли, а не приобретать чужие государства. Москве отнюдь не хотелось возлагать польскую корону на голову своего государя, она пыталась, напротив, разорвать унию Литвы с Польшей. Посланный в Литву московский дворянин Ржевский пытался расположить литовских панов избрать московского государя на Великое Княжество Литовское отдельно от Польши. Вы знаете, — говорил он по наказу своего правительства, — поляки веруют с христианами розно, а вы, паны-рада литовская, и вся земля литовская с нашею землею одной веры и одного обычая, и вы бы пожелали себе государя нашего’. Но, вместе с тем, ставилось литовцам на вид, что, соединившись с Москвой, нужно будет вместе отнять у Польши те русские области, которые по акту соединения Короны Польской с Великим Княжеством причислены непосредственно к Польше, а не к Литве. ‘Начальное государство киевское — говорили они — от прародителей следует нашему государю, а теперь изиеволено, от Литовскаго государства оторвано к Короне Польской, и не одним Киевом польские люди завладели у вас, литовцев, да присоединили к польской земле насильством: так государю нашему как всего этого у поляков не отнять и к вам и к государству московскому не присоединить?’
Но поляки в это время уже значительно успели в деле слития литовско-русского дворянства с польским, число ярых противников единства с Польшей редело, московский посол не в силах был произвести раскола между литовцами и поляками, напрасно литовские паны получали от некоторых московских бояр письма с увещаниями в таком же роде, они соглашались на избрание московского государя не иначе, как вместе с Польшей. Правда, они были не прочь вместе с московскими людьми побранить поляков, но отважиться на решительный разрыв они не могли, тем более, что тогда не было никаких к этому поводов. Литовские паны советовали отправить московских послов на общий избирательный сейм. Москва уступила, но когда на сейме стали выбирать короля и большинство было за московским государем, Москва осталась верной себе. Поляки хотели поставить дело так, чтобы за ними осталось первенство, требовали, чтобы московский государь короновался в Кракове, носил корону польскую сверх шапки Мономаховой и обещал соединить греческую церковь в России с римской. Послы объявили, что московский государь хочет оставаться непоколебим в православной вере, короноваться на королевство в Москве, а не в Кракове, шапку Мономахову носить сверх польской короны и в титуле писаться сперва царем всея Руси, а потом уже королем польским и великим князем литовским. Эти наружные признаки первенства, за которые так упорно стояла Москва, имели тот простой и прямой смысл, что Москва не иначе согласна на соединение с Польшей и Литвой, как только при таком условии, когда Польша и Литва получат значение земель, присоединенных к Москве, или поступивших под ее первенство. Москва хотела, чтобы ее царь владел русскими землями не иначе, как на основании старинного дедичного права над всей Русью, а не в силу добровольного поручения ему власти теми, которые фактически, а не легально, владели тогда этими землями. Притом же, польская вольность и московское самодержавие были несоединимы, как масло с водой. В Москве понимали, что если московский государь и будет избран на польский престол, то не удержится на нем, а если удержится сам, то не в силах будет утвердить власть за наследниками, поэтому на самое согласие принять польскую корону Москва смотрела только, как на способ оторвать от Польши русские земли и присоединить их к Московскому Государству. Поляки, напротив, если решались на избрание московского государя, то единственно с целью утвердить за собой покрепче русские земли и распространить свою власть на остальную Русь. Они избрали шведского принца, а с московским государем опять заключили перемирие, на этот раз на пять лет. Вечного мира и теперь невозможно было заключить: Москва не думала оставлять своих притязаний.
Но вот и в Москве сталось то же, что было назад тому слишком двадцать лет в Литве, царствовавшая династия прекратилась, на московский престол сел потомок татарского мурзы, готовясь открыть собой новую династию. Москва не считала свои права на русские земли исключительным достоянием династии Рюриковичей, они были ей прирождены в силу стремления соединить Русь в единое политическое тело.
В своих заветных стремлениях Москва походила на папский Рим. Могло сидеть на папском престоле такое или иное лицо, того или другого происхождения, с таким или другим характером, образованием, поведением, склонностями, но в стремлениях главенства над церковью, в коренных понятиях о вере и церкви, в главных чертах и способах действий церковный Рим оставался все тот же, века не изменяли основ его строя, с неизменной логикой, с неутомимым терпением, он преследовал одни и те же цели, приостанавливаясь в своей деятельности перед противными обстоятельствами, ни на волос не отступая в своих требованиях от своего учения, такова была и московская политика в деле собирания Руси и создания единого русского государства, которое положила себе задачей. Предложение вечного мира, привезенное в Москву при Борисе посланником польско-литовским Львом Сапегой, не состоялось от тех же причин, как и в прежние времена. Исторический процесс Руси с Польшей оставался неоконченным, и потому ограничились перемирием, правда двадцатилетним, но все-таки перемирием.
Вслед затем скоро наступили для Московского Государства смутные времена. Поляки в это время, пропитавшись значительно иезуитским воспитанием, избрали по отношению к Москве путь интриг и коварства и приводили на московский престол бродяг, называвшихся именем убитого царевича, в тех видах, чтоб посаженные таким образом на престол сделались подручниками Польши. Эти средства не удались, тогда, пользуясь расшатанным состоянием Московского Государства, они овладели посредством оружия его столицей, заставили для вида избрать в цари польского королевича, а в самом деле хотели присоединить Московское Государство к Польше. И это им не удалось, несмотря на то, что счастье им во многом благоприятствовало. В самой Польше уже значительно созрели внутренние признаки будущего ее разложения. Опустошив Московское Государство, поляки не в силах были остановить противодействующей им народной силы, и после истощительной борьбы в 1619 году Деулинским перемирием должны были отказаться от покушения на Московское Государство и ограничиться приобретением только части его: областей Смоленской и Северской и Велижской волости. Московское Государство осталось, правда, с потерями, но выиграло тем, что отстояло свое существование. Как ни было оно разорено, но политика его не расставалась с сознанием своих прав на русские земли.
По окончании перемирия, в 1632 г., вспыхнула опять война. Она была крайне несчастна для Москвы и в 1634 году окончилась вечным миром, известным подл именем Поляновского. Этот мир был в свое время событием чрезвычайно важным, потому что собственно мира у Москвы с Польшей не было со времени Ивана III: ‘такое дело великое и славное сделалось, чего прежние государи сделать не могли’, говорили заключившие его польские комиссары. Но замечательно, что никакие домогательства не могли у москвичей вынудить условий, чтобы царь не писался царем всея Руси, поляки совершенно справедливо видели в этом удержании титула притязания на русские земли, присоединенные к Польше. Москве нужно было оставить за своим царем такой титул, потому что, уступая несчастным обстоятельствам, она не отрекалась от своего права при лучшем положении дел.
Вечный мир просуществовал ровно двадцать лет. По-видимому, этим миром Москва затормозила себе ход к собиранию русских областей, но сама судьба освободила ее от необходимости самой начинать вновь уже законченный процесс. На этот раз не Москва искала русских земель, принадлежавших Речи Посполитой, а эти русские земли сами обратились к Москве. В половине XVII века вспыхнуло козацкое восстание, ужаснейшее в летописях восстаний. Поляки успели ополячить и окатоличить русские высшие классы, но не успели сделать того же Су южнорусским народом, не успели истребить его национальности, и этот-то народ, под фирмой козачества, поднялся на Польшу и втянул Московское Государство в свое кровавое дело. Успех для Москвы был большой: южная Русь отдавалась московской державе добровольно, Литва была завоевана, московский государь овладел ее столицей Вильной. Вслед затем на Польшу напало разом несколько врагов. Шведский король овладел обеими польскими столицами, польский король бежал из государства, в эту эпоху был заявлен проект первого раздела Польши: шведский король хотел овладеть Великой Польшей, Ливонией и Гданьском, бранденбургскому князю-избирателю, вассалу Польши, должны были достаться прусские владения Польши, Малая Польша и Литва — седмиградскому князю Ракочи, а южная Русь должна была сделаться самостоятельным государством под властью Хмельницкого. Проект не состоялся, против него встала Москва. Алексей Михайлович, получив обещание приобрести по смерти царствующего короля Яна-Казимира польскую корону, явился защитником Польши. Вековой вопрос о русских областях, казалось, мог решиться добровольным соединением. Но обстоятельства повернулись иначе. Война за Малороссию возобновилась и затянулась надолго. Ян-Казимир отрекся от престола, предоставил эту войну кончать своим преемникам и произнес знаменитое пророчество, которое в следующем столетии сбылось с удивительной точностью. ‘Надобно опасаться, — говорил он на сейме, — что наша Речь Посполитая сделается добычею соседей. Москвитяне захотят взять себе все Великое Литовское Княжество, все земли по Бугу и Нареву, а может быть, и по самую Вислу. Бранденбуржец замыслит приобресть Великую Польшу и другия пограничныя воеводства. Дом австрийский покусится на Краков и на прилежащия к нему воеводства’.
Кровопролитная борьба за Малороссию, приостановившись Андрусовским перемирием, покончилась уже в 1686 году миром опять вечным, по которому Польша уступила России Смоленск, Украину левого берега Днепра и на правой стороне Киев с Васильковом, Трипольем и Стайками, а остальная правобережная Украина со всеми русскими землями на правом берегу Днепра осталась за Польшей. Мир этот был постыдным для России, она упустила из своих рук то, чего добивалась целое столетие и что еще недавно отдавалось ей добровольно, мир этот вызван был делами Украины: истощаясь в борьбе с внешними давлениями, эта страна разрывалась внутренними междоусобиями, склонялась то к России, то к Польше, то к Турции, думая добыть себе независимость. Допустить ее до независимости казалось в равной степени неудобно как для Москвы, так и для Польши: Москва хотела подчинить себе русские земли, а не делать их самобытными, Польше выгоднее было уступить соседнему государству половину своей провинции, чем потерять всю, признав ее независимой, притом самое это стремление Малороссии к независимости едва ли могло быть достигнуто по внутренней несостоятельности, и, не доставаясь ни Польше, ни Москве, Украина могла достаться Турции. Уничтожить эти стремления в Украине только и можно было разрывом страны между двумя государствами.
Но московская политика и после этого мира не оставила своих заветных целей, а только изменила способ достижения. Прежде прямо требовалась отдача Москве прародительских земель: на этом основании целые века не допускался вечный мир, а только, для отдыха, соглашались на перемирие, теперь Россия стала налегать вообще на всю Польшу и мало-по-малу ставила ее в зависимое положение. Петр I, в качестве союзника, впутал посаженного с его помощью на престоле короля Августа II в Северную войну. Никогда еще Польша не была в таком расстроенном положении, как в то время, сдвинутая, так сказать, со своего фундамента козацкими восстаниями, в эпоху Северной войны она совсем расшаталась. Шведский король, разбив своего соперника, поставил в Польше другого короля, Станислава Лещинского. Поляки, вместо того, чтобы, сохраняя свое достоинство, отрешить обоих королей: первого за самовольное и вредное вмешательство в войну без воли нации, второго за принятие короны по воле чужого государя, стали колебаться между тем и другим королем, переходить от одного к другому, изменять тому и другому, продавать себя тому и другому. Развилась чрезвычайная деморализация. Август утвердился на престоле с русской помощью, ввел в Польшу саксонские войска и хотел править страной самовластно, не собирая даже сейма, поляки восстали против него, составили конфедерацию и обратились к Петру. Волей или неволей Август также должен был принять посредничество русского царя. Посланный царем в Польшу князь Долгорукий в 1717 году начертал для обеих сторон примирительные правила. Они утверждены были сеймом. Важнейшее из этих правил было то, что в Польше не должно быть войска более 18-ти тысяч, а власть военачальника (гетмана) сделалась независимой от короля и подлежала только одному сейму. Но сеймы в Польше обыкновенно не доходили до конца, а срывались, потому что каждый из сеймовых послов (депутатов) мог своим несогласием не допускать проекты обращаться в законы. Поэтому, гетман мог властвовать над войском по произволу. С этого времени русский посланник в Варшаве стал иметь прямое влияние на внутренние и внешние дела Польши. Август II был обязан русскому царю тем, что удержался на престоле, он тяготился этим положением и прибегал к разным коварствам, но ничего не мог сделать: Россия могла всегда расшевелить противную ему партию в самой Польше.
Август II без отвращения слушал замыслы прусского короля, вредные для Польши. Бывший бранденбургский князь-избиратель, некогда вассал Польши, а теперь независимый король, думал, как его предшественник при Яне-Казимире, расширить свое небольшое королевство насчет Польши. Еще в 1710 году он предлагал, через своего советника Ильгена, Августу II раздел польских провинций: предполагалось уступить Петру I-му Ливонию, Фридрих I брал себе Пруссию и Жмудь, а остальная Польша предоставлялась Августу II в качестве наследственного владения на таких же правах, на каких он владел Саксонией, иными словами, за удовлетворением Пруссии и России, Польша присоединялась к Саксонии. Проект этот очень понравился Августу II, но он очень не понравился Петру I, до сведения которого доведен косвенным образом.
Впоследствии, в 1721 году, прусский еврей Леман приезжал к Августу II от имени Пруссии с предложением раздела Польши. Но когда стали спрашивать об этом Пруссию, то прусский министр показал вид, что такого поручения еврею не делалось. Неизвестно, действительно ли Пруссия подсылала этого еврея к Августу, или он сам затеял такие планы. Как бы то ни было, Петр был решительно против всяких поползновений к разделу. Не для чего было России делиться с немцами, когда Польша шла по такому пути, что рано или поздно должна была подпасть под власть России.
Россия оставляла на будущее время решение этого вопроса, а между тем старалась удерживать Польшу на пути к зависимости. Для этого у нее было орудие в продажности поляков. Стоило только подкупить несколько сенаторов и послов, чтобы они употребили свое право срывать сеймы, и никакое постановление, противное видам России, не могло состояться. Так русские посланники постоянно и поступали.
В 1732 году Август, желая упрочить хоть что-нибудь из польских владений для своей фамилии, сам предлагал уступку польских областей соседям за то, чтобы получить остальное в наследственное владение. Август обратился с этим к прусскому королю, так как знал, что этот король скорее, чем всякий другой, увидит в этом предложении свою пользу. Он отдавал прусскому королю Курляндию, польскую Пруссию и часть Великой Польши, и совещался, какими бы способами ублажить Россию и Австрию. Австрии предполагалось дать староство Списское и еще прибавить кое-что, если она не будет довольна, России же предполагалось отдать часть Литвы, но без Вильны. Король Фридрих-Вильгельм давал советы, как принудить Россию к бездействию, в случае, если она ни за что не согласится на предложенную, по договору, часть, он указывал для этого на соглашение с Турцией, которую можно было, в случае надобности, напустить на Россию и отвлечь от Польши. Но эти соображения не обратились тогда в дело.
По смерти Августа II, в 1733 году, в Польше сделалось волнение. Противники России провозгласили королем Станислава Лещинского, а Россия, вместе с Австрией, поддерживала сына покойного короля. Воцарился последний под именем Августа III, с помощью вооруженной русской силы.
Если в предшествовавшее время течение дел в Польше зависело во многом от России, то новый король был уже почти ее подручником. Многие знатные паны, имевшие за собой большие партии, были против него, Россия всех их принудила признать его королем, кого подарками и обещаниями, а кого страхом. Август процарствовал 30 лет, проживая большей частью в Дрездене и оставляя Польшу на произвол судьбы, только пользовался ее доходами, насколько удавалось. При нем не было доведено до конца ни одного сейма, не составлялось законов, не поверялась администрация, отдавать отчетов было некому, потому что главные сановники, управлявшие различными ведомствами, должны были отдавать их одному сейму, а сеймы все срывались, подскарбии (министры финансов) распоряжались по произволу казной, канцлеры подписывали беззаконные акты, в судах и трибуналах происходили буйства, паны с вооруженной силой разгоняли судилища, полиции в Польше не было никакой, и господствовало полное право сильного, существовали, правда, великие и надворные маршалы, но не занимались своим делом, в Польше не чеканилось монеты: король начал чеканить польскую монету в Дрездене и ввозить эту монету из-за границы, но вслед затем за ней полилось в Польшу громадное количество фальшивой монеты из Пруссии. Торговля упала. Войска в Польше едва могло набраться до 8-ми тысяч, но и то было неспособно к делу. Польша потеряла всякое значение и уважение в Европе, не было даже польских посланников при иностранных дворах. Голос русского посланника в Варшаве стал всемогущ. Русские войска вступали в Польшу и квартировали, как в своей земле, брали с жителей поборы и очень часто дозволяли себе всякие своеволия, поляки же находили в этом квартировании у себя чужестранных войск даже пользу, потому что сбывали им свои сельские произведения на провиант и фураж.
Польша была на краю падения, когда Август III, в 1763 году, скончался.

II.

Народный характер польский. — Польша древних времен. — Золотой век. — Введение иезуитов.

Внутренние условия, доведшие Польшу до разложения, сложны и были предметом множества соображений, догадок, заключений и выводов. Пытались поставить на первый план то одно, то другое явление, указывали на избирательное правление, на чрезмерную силу магнатов, на своеволие шляхты, на отсутствие среднего сословия, на религиозную рознь, на упадок и порабощение земледельческого класса. Нам кажется, что эти признаки польского политического строя, при своих дурных сторонах, не представляли еще стихий неизбежного падения и разложения государства. Избирательное правление существовало в Германии, и, однако, Германия не разложилась, и ее не завоевали другие, и там были своевольные и несогласные магнаты: князья и герцоги, да и везде в Европе они были, сельский класс не в одной Польше был предан произволу высшего, угнетен и забит: везде в Европе он мало чем был в лучших условиях, а иногда и ничуть не в лучших, в Польше были религиозные волнения и преследования, и в остальной Европе они проявлялись, и западная Европа представляет в этом отношении более картин раздоров, смут и кровопролитий. Польское устройство не хуже было устройства других стран, а выработкой свободных форм стояло выше многих. Понятно, что Жан-Жак Руссо, которому давали на рассмотрение польское устройство на бумаге, отозвался о нем с похвалой, хотя и заметил его недостатки. Самое liberum veto, парализовавшее в Польше движение к полезным переменам, имело и свои хорошие стороны, насколько могло останавливать хитрости, козни партий, в тех важных случаях, когда могло идти дело о коренных переворотах государства, liberum veto, в благоразумных размерах предоставленное послам сейма, со строгой ответственностью перед судом за нечистое и корыстное его употребление, могло приносить пользу, удерживая порывы увлечения, способные овладевать большинством. Причины падения Польши не столько в тех дурных сторонах, которые были в нравах нации, сколько в отсутствии хороших. Таким образом, перебирая ее формы и явления жизни, поражающие нас своим разрушительным характером, мы найдем все то же, что было и в других странах, но мы не найдем в Польше тех здоровых, противодействующих дурному начал, которые в других странах Европы давали движение к улучшениям в общественном строе и к торжеству здравых убеждений.
Корень падения Польши — в той деморализации шляхетского сословия, умственной и нравственной, которая лишала силы хорошие учреждения и увеличивала власть дурных, восходя далее к началу, придется сказать, что корень падения Польши — в тех качествах народа, которые так легко увлекли его к деморализации и вообще делали поляков неспособными к самостоятельной государственной жизни.
Конечно, нет ничего труднее объяснить, отчего образовался такой или иной народный характер, хотя он и высказывается всей исторической жизнью народа. Трудность эта истекает оттого, что начала его обыкновенно восходят к тем отдаленным временам, о которых не дошло до нас сведений. Так трудно бывает уследить причины образования характера человека в отдельности — они кроятся во впечатлениях нежного возраста, первобытные ощущения до того влиятельны, что слагают существо человека на всю его последующую жизнь, и только сильные перевороты в жизни могут изменить определившееся в детстве направление способностей. В то время, когда дитя начинает лепетать слова и различать предметы, неуловимые случаи производят на молодые нервы влияние, дающее подкладку для его способностей. То же совершается в жизни племен и народов. Мы застаем исторические народы в те периоды развития, когда у них уже определились первобытные свойства, последующие исторические судьбы дают нам только возможность проследить, как развивались они, а самое зарождение свойств от нас ускользает.
В чем же состоят первобытные свойства поляка, т.е. такие, которые являются со вступлением его в историю. Кажется, мы не ошибемся, если скажем, что польский народ, как и все славянское племя, в большей или меньшей степени представляет избыток и господство сердечности над умом. Начиная от времен Болеслава Храброго, и кончая последними судорожными порывами к утраченной самобытности, поляк всегда действовал преимущественно под влиянием сердца, ум и воля подчинялись у него этому влечению и часто парализовались им. Народные добродетели и пороки объясняются этим свойством, поляк легко воспламеняется, когда затрагивается его сердце, и легко охлаждается, когда сердце от утомления начинает биться тише, легко доверяется тому, что льстит желанию его сердца и легко теряет доверие, когда слышит что-нибудь неприятное сердцу, и в обоих случаях легко попадается в самообольщение и обман: голос холодного здравого рассудка, хотя бы самый дружеский, ему противен, увлекаясь чувством, он считает возможным невозможное для его сил, затевает великое дело и не кончает его, делается несостоятельным, когда для дела оказывается недостаточно сердечных порывов, а нужно холодное обсуждение и устойчивый труд, он способен к чрезвычайной деятельности, но не надолго, и может скоро впасть в лень и апатию, он добр до беспредельности и способен на величайшие самопожертвования в пользу доброго дела в минуту увлечения, но редко способен вести его с постоянством, может бросить его на полдороге, легко сделаться свирепым, жестоким, но также по увлечению сердца и не надолго. Не в натуре поляка ни постоянная долгая дружба, ни упорная мстительность. При первом неприятном на его сердце впечатлении он рассорится с вернейшим другом, изменит ему, но зато легко протянет руку заклятому врагу, если тот удачно польстит его чувству. Его легко поднять до восторга и довести до уныния, от этого он часто бывает чрезмерно кичлив и заносчив, но часто падает духом и унижается в несчастии, то чрезвычайно храбр, то чрезвычайно труслив, то чересчур бурлив и неугомонен, то чересчур податлив.
Этими свойствами объясняются те многочисленные рокоши и конфедерации, которые, после шума и треска, оканчивались примирением и покорностью власти. Сигизмунд III, Август II наделали Польше много дурного, против них восставали, составляли конфедерации, но их не выгоняли, как выгоняли французы своих Бурбонов или англичане своих Стюартов, поляки, пошумев, побурлив, побившись, наконец, между собой из-за этих королей, мирились с ними самым нежнейшим образом. Паны беспрестанно между собой ссорились и дрались, но Капулетти и Монтекки в Польше не бывало, родовая вражда не в духе поляков, наделав друг другу пакостей в порыве сердечной злости, они часто мирились и запивали венгерским свои недоразумения. В истории польских войн есть примеры изумительной рыцарской отваги и храбрости, но бывали случаи, когда все польское войско без боя разбегалось по лесам и бросало оружие, как это было, между прочим под Пилявцами в войне с Хмельницким. Гостеприимство и радушие, в чем едва ли какой народ сравнится с поляками, истекали из той же безграничной и безрассудной сердечности, природе поляка нужно было веселое общество, как воздух, и он легкомысленно ставил последнюю копейку ребром для удовлетворения этой потребности. Польское легкомыслие вошло у всех в пословицу, но никто не скажет, чтобы оно происходило от врожденной тупости и недостатка способностей, напротив, поляки народ очень даровитый, но сердечность увлекала их за пределы рассудка, вводила в ошибочные взгляды, приводила к промахам, и только горький опыт, охлаждающий сердечные увлечения, заставлял их увидеть истину, отсюда и польская пословица: мудр поляк после беды, но самый опыт редко исцелял поляка: при первом случае он впадал в новое самообольщение. Та же легкомысленная сердечность увлекала поляка незаметно к порокам, несправедливостям, низостям и преступлениям, сердечность, располагавшая панов к гостеприимству и веселой жизни, приводила их к потребности увеличивать свои средства, а не приучив себя думать над тем, чего сердцу хочется, пан не обращал большого внимания на то, что эти средства доставались ему крайним угнетением его подданных, захватом чужой собственности и даже продажей чести и отечества. Последнее, так позорившее Польшу перед концом ее существования, происходило более от необдуманности, чем от расчетливого презрения к отечеству. Поляк, часто готовый на все дурное, из корысти готов был по влечению сердца, бескорыстно разделить свое состояние с другими. Пан, которого от безалаберного управления тысячи крестьян доведены были до крайней нищеты, до унижения человеческого достоинства, часто в сущности был добродушный человек, держал в своем дворе толпу бедной шляхты, защищал и выводил в люди своих клиентов, не жалел для их пользы ни денег, ни забот.
Поляки спокон века кричали о свободе, но свобода у них была только сердечная, а никак не разумная, последняя стремится к тому, чтобы, всему обществу было хорошо, чтобы склонности и побуждения каждого лица подчинялись потребности общего добра, идеал ее — порядок, гармония, при свободе сердечной, неуправляемой умом, мало думают или совсем не думают о том, что прямо не соприкасается с побуждениями сердечной жизни. Человек, в сущности добродушный, желает, чтобы было хорошо только тем, кого он часто видит и с которыми делит свои сердечные ощущения, а до тех, с кем соединяет его только идея, ему мало дела. Так, подчас польскому пану, живущему в Великой Польше, кормившему и одевавшему десятки или даже сотни шляхетских семей, которых довольство ему доставляло бескорыстное наслаждение, мало прилегала к сердцу судьба соотечественников, терпевших разорение от татар где-нибудь на Волыни. Свобода сердечная ищет только удовлетворения частных склонностей и симпатий, идеал ее — беспорядок, потому что без всеуравнивающего ума, дающего всему место и время, размер и границы, невозможно согласить разнообразия личных свойств и побуждений. Польша это сознавала и в продолжение веков не затруднялась говорить открыто, что она существует беспорядком (nierzadem Polska stoi). Мы не знаем, существовал ли другой подобный народ, который признавал бы нормальным состоянием общества беспорядок. Где такая свобода, свобода беспорядка, там непременно должна была образоваться крайняя аристократия, неравенство сословий и порабощение одних другими. В Польше так и было: сначала сословие лехов или шляхты поработило сословие кметей или хлопов, а потом и среди шляхты образовалось неравенство, которое было тем уродливее, что существовало фактически под легальным признанием равенства.
В глубокой древности польские славяне, как и все вообще славяне, не составляли государства, но жили раздельными обществами под управлением старейшин. Зародыш неравенства существовал еще в те отдаленные времена, некоторые роды выдвигались из ряда других с большим значением и силой под именем лехов и образовали таким образом высшее сословие, мало-по-малу стремившееся поработить себе остальной народ. Польское государство, точно так же, как и Моравское, и наше Русское (в двукратном его составлении в Новгороде и Москве) образовалось вследствие потребности во взаимной защите составивших его частей и в отбое от натиска иноплеменников. Этими иноплеменниками были немцы, устремлявшиеся на славян со времен Карла Великого. После падения Моравской державы явилась в западной славянщине одна за другой — Чешская и Польская, обе выдерживали борьбу с немцами, обе входили с ними в компромиссы, и в крайности отстаивали свое существование признанием над собой главенства императоров: они думали оградить себя от совершенного покорения и поглощения, а это именно случилось с другими их соплеменниками. Болеслав Храбрый был настоящим творцом польского государства и дал толчок политическому бытию Польши на многие века. Но внутренней крепости в нем оказывалось мало с самого начала. Элементы разложения дали о себе знать тотчас после смерти Болеслава. Лехи не повиновались королевской власти, ссорились между собой и не отдавались на волю государя, а по смерти слабого Мечислава, сына Болеслава, прогнали его вдову с малолетним сыном. Государство распалось. Но те же лехи, желая освободиться от королевской власти, желали сами властвовать над сословием кметей, земледельцев, тогда еще лично свободных, но по условиям быта уже нередко подпадавших под насилие лехов. Кмети стали отстаивать свои права, поднялись на лехов, начались беспорядки, междоусобия, к этой беде присоединилось еще и то, что на Польшу напали чехи и венгры. Польше, лишенной государственной целости, приходилось сделаться добычей других.
Такие обстоятельства привели лехов снова к сознанию необходимости государства, они призвали изгнанного наследника прежних государей Казимира, и разрушенное государство опять сложилось. Казимир, одолженный лехам своим водворением, всю жизнь должен был потакать им и удерживать под их властью кметей: на это преимущественно и был он призван. Сын его, отважный Болеслав Смелый, взял, напротив, сторону кметей, думал, опираясь на их громаду, утвердить монархическую власть, но после многих промахов принужден был бежать из отечества. Брат его и преемник, Владислав-Герман, должен был делать все по воле лехов и духовенства, наделенного имениями, и потому, по единству интересов, державшегося заодно с лехами. Так же поступал и сын его, Болеслав Кривоустый. Перед смертью своей, в 1139 году, он разделил государство между сыновьями и открыл период удельного раздробления, в этот период значение лехов возвысилось. Княжества образовывались и дробились, князья Пястова дома истощались в беспрерывных драках между собой, каждый в своем княжестве нуждался в помощи богатых и высокородных лехов, и поэтому они все давали своим лехам привилегии, усиливавшие это сословие. Таким образом, они освобождали их от установленных прежде даней, подворных, мостовых, торговых и пр., от участия в постройке городов и военных станов, от военной службы, если она не отправлялась внутри края, наконец, от суда своего и своих наместников. Тут-то положен был легальный фундамент той шляхетской вольности, которой впоследствии всегда так дорожили поляки. Безурядица, разбои, своеволие господствовали в стране непрерывно два века. При крайней слабости центрального главенства в Кракове, не выработав себе прочных федеративных форм, которые связывали бы раздельные части между собой, растрепанная Польша только потому не досталась чужим, что немецкие императоры были отвлечены в другую сторону, а Русь сама истощалась в усобицах и покорена была татарами, одним словом, оттого, что у Польши в те времена не было соседей, которым было бы удобно овладеть ей. Тогда немецкая стихия начала всасываться в Польшу иным способом. В опустелые от междоусобий города польские князья начали накликать немцев, и давали им право пользоваться устройством, управлением и законами, принесенными из неметчины, не подчиняться законам края, и за апелляцией в своих делах относиться за пределы Польши, в Галле и Магдебурге. Этим положено начало тому строю городов, который до последних времен назывался магдебургским правом, или просто Магдебургией. Таким образом, пришельцы-немцы, живя в Польше, составляли как бы малые республики, чуждые славянскому населению страны как по языку, так и по нравам и обычаям. Это естественно разрывало внутреннее единство народа. Люди, занимавшиеся в Польше торговлей и ремеслами, тем, что составляет душу обыденной жизни, были люди другого происхождения и языка, тянули не к Польше, а вне Польши, у шляхты же образовалось такое понятие, что торговля и ремесло — занятие вовсе не идущее к поляку и унижающее шляхетское достоинство, что же касается до простого народа, то немцы всячески не допускали его до выгодных занятий ремеслами и торговлей, и через то способствовали его большему упадку, обнищанию и порабощению. Это-то призвание немцев содействовало онемечению Силезии и отпадению ее от Польши. Внедрение немцев в города резко свидетельствует о свойстве польской натуры действовать по сердцу, не справляясь с рассудком и не рассчитывая на будущее. Еще больших бедствий наделал в этом отношении Конрад III, мазовецкий князь, призвавший для борьбы с язычниками-пруссами немецких рыцарей-крестоносцев. Он подарил им польские земли, загородил на будущие времена для Польши море и, главное, привил к Польше чужеядное растение, которое со временем, разросшись, вытянуло из нее кровь и соки.
В начале XIV века Владислав Локетек соединил Малую и Великую Польшу под своим правлением и короновался королем. Мазовия состояла под управлением своих князей. Силезия бела разделена на мелкие владения и уже признавала главенство чешской короны: сын Владислава, Казимир Великий, занимаясь внутренним устроением перешедшего от отца к нему государства, должен был пожертвовать этой землей, искони польской, и уступил ее навсегда чешскому королю. На другом конце он уступил усевшимся в Пруссии немецким рыцарям-крестоносцам Поморье и земли Хелминскую и Михаловскую. То был, можно сказать, первый раздел Польши за много веков до того, который произошел в XVIII столетии, и притом раздел не завоеванных Польшей, а коренных польских земель, заселенных испокон века польско-славянским племенем. Непрочность политического здания Польши стала оказываться ясно, когда от него так легко отпадали составные части. Оно было близко даже и к тому, чтобы подпасть под власть чужих всецело. Уже при жизни Казимира короли венгерский и чешский составляли между собой планы овладеть Польшей и разделить ее, уже в те времена, как бывало впоследствии, в ожидании кончины бездетного короля являлись разные кандидаты, заискивавшие престол посредством составления партий, уже и тогда, как бывало в последние времена, польские вельможи получали пенсионы от иностранных государей. Так, Спытек и канцлер Збигнев получали их от венгерского короля, и такого рода путем обязан был Людовик короной после Казимира. Как не узнать здесь, в XIV столетии, той Польши, какую мы знаем в XVII и XVIII-м!
Участие лехов в правлении в удельные времена выражалось местными вечами. Со времен соединения уделов, и веча соединялись в один сейм. Первое такое общее собрание мы встречаем при Владиславе Локетке в 1331 году. Казимир созывал шляхту в Вислицу, где были учреждены земские суды, введена администрация, заложены такие формы, которые, впоследствии оставались надолго непоколебимыми в главных чертах. Казимир обобщил и распространил на все сословие лехов или шляхты те привилегии, которые в удельные времена от разных князей получали знатные вельможи из лехов. Ему нужно было содействие шляхты, чтобы сделать после себя преемником своего племянника. За шляхетством, в котором помещался класс землевладельцев, следовали кмети. Судьба их во времена уделов подвергалась коловороту обстоятельств. Некогда они были собственниками земель, на которых жили, а впоследствии или разным способом потеряли свои земли и жили на шляхетских землях на условиях, или же со своими землями подчинены стали шляхте. В удельные времена, однако, не достигли они совершенного порабощения. Кмети хотя и часто подвергались произволу владельцев, но часто и убегали от них к другим владельцам из одного княжества в другое. С объединением Польши такие побеги стали затруднительнее, и кмети подпали большей зависимости. Казимир Великий прикрепил их к земле владельцев с некоторыми исключениями из общего правила. Дозволялось из одной деревни выходить только одному и никак не более двух. Сверх того кмети могли уходить от своего владельца в таком случае, когда последний находился под церковной клятвой, но это установлено только потому, что тогда кметь, живя у владельца, в случае смерти лишался христианского погребения, так как в имениях пораженного церковной клятвой прекращалось богослужение: это была уступка церкви, когда права мирские сталкивались с церковными. Другой случай, когда кмети могли оставлять владельца, был тот, когда владелец насиловал их жен и девиц. И здесь уступка церкви, которая заботилась о правильности семейных связей. Был еще третий случай — кметь мог убегать по жестокости господина, лишавшего его средств к пропитанию, но этот закон находил себе противовес в другом, по которому кметь, страшась возвратиться к жестокому господину (si propter austeritatem seu rancunem domini suu redire timens), все-таки платил ему три гривны пени и годовой чинш.
Таким образом, выходило, что если господин оберет кметя, то кметь может от него освободиться, заплатив ему, но как же кметь может откупиться, когда его уже прежде оберут? В другом месте того же законодательства говорится, что кметь не иначе мог покидать своего господина, как оставив ему все свое имущество: а это большей частью должно было равняться запрещению. Притом же кметь мог пользоваться этими правами там где, действовало польское право, а кроме польского, многие владельцы ввели у себя право немецкое, и последнее крепче польского держало кметя во власти владельца. При Казимире же постановлено, чтобы там, где введено было немецкое право, руководствовались им так, как и польским там, где последнее оставалось в силе. В те времена шляхта ссылалась на немецкое право, когда ей то было выгодно, а при случае обращалась к польскому, хотя закон и требовал избрать одно какое-нибудь. Заметим, что замашки сильных земли обходит закон и криво толковать его в свою пользу находили достойный пример в самом великом законодателе Польши. Этот король, большой женолюбец, соблазнил одну чехиню (Рокицану) и, чтоб обмануть ее, устроил фальшивый брак, подкупленный священник совершил обряд неправильно, король со спокойной совестью покинул ее, когда она ему надоела. Этот поступок польского землестроителя очень многознаменателен. В угоду другой любовнице, иудеянке Эсфири, он надавал льгот иудеям, и прежде внедрявшимся в страну. Этот народ еще менее, чем немцы, мог слиться с туземцами, и всегда оставался в Польше особой корпорацией, захватив в свои руки торговлю и промыслы, не давая хода природным жителям, подмечая слабые стороны общества и всячески обращая их в свою пользу. Вообще в государственной организации, устроенной Казимиром, мы мало видим здоровых начал, напротив, Казимир потакал тому, что впоследствии составляло вредные и дурные ее стороны: возвышению шляхты, порабощению кметей, отдаче в руки чужеплеменников экономических сил края и легкому обращению с законом.
При Людовике Венгерском королевская власть пошатнулась. Шляхетскому произволу расширилась дорога. Чтоб побудить шляхту признать наследницей в Польше одну из дочерей своих, од Кошицким договором уволил шляхту от податей, от службы и па<-винностеи, кроме платежа двух серебряных грошей с каждого лана земли и кроме всеобщего ополчения в случае вторжения неприятеля войной в страну, если же потребуется вести военную силу шляхты за границу, то король обязывался вознаграждать шляхте убытки, понесенные от такого похода. Королю, кроме двух грошей, оставались для доходов столовые имения. Собственно привилегия, данная Людовиком, не составляла новости, главные черты льгот существовали еще во времена уделов для знатных лехов или панов, Казимир их распространил на все сословие лехов или шляхты, а Людовик их подтвердил, уяснил и расширил.
Равенство шляхетского сословия тогда уже подрывалось силой богатых и знатных вельмож. При Людовике, а еще более в последовавшее за ним бескоролевие, знатные роды вели между собой распри, а низшая шляхта служила им и за них дралась между собой. Через бракосочетание великого князя литовского Ягелла с польской королевой Ядвигой Великое Княжество Литовское, с вошедшими в его состав русскими землями, очутилось под одним коронованным главой с Польшей и, таким образом, явилось в Европе пространнейшее государство, за уступкой Казимиром Силезии и Поморья, теперь польский король стал владетелем пространства на восток до Угры и Сулы, а на юг до Черного моря. Мало было сплочения в этом государстве. Литва управлялась отдельно королевскими родственниками в качестве наместников. Добродушный, но недалекий по уму, Ягелло не устроил порядка, а скорее расшатал его. В 1413 году он, по желанию поляков, распространил права польского шляхетства на Литву, но не иначе как на ту часть, которая приняла римско-католическую веру, — на православных русских это не простиралось. Таким образом, он расширил стихию своевольства, лежавшую в этих правах, и лишивши последователей одной веры того, что дал последователям другой, возбудил между ними рознь и вражду. По смерти Ядвиги он удержался на польском престоле единственно угодничеством шляхте и допущением всякого произвола. В конце царствования (1431 г.) он подтвердил все, что уступлено было шляхте Казимиром и Людовиком, еще к тому и расширил ее права: он обязался никого не арестовать без суда, дал обещание не бить монеты без согласия шляхты и ничего вообще не предпринимать без совещания с ней. Во внешних делах при Ягелле проявилось характерное качество поляков начинать и недоканчивать, успевать, но не пользоваться в пору успехами и пропускать удобное время. В 1410 г. поляки разбили наголову крестоносцев, пущенных неблагоразумными предками на свою землю, заклятых врагов своих, а потом помирились с ними и даже не отобрали своих исконных земель.
Ягелло умер, и по поводу преемничества возникли смуты и междоусобия, несмотря на то, что сын его, Владислав, еще при жизни родителя признан его наследником. Громада шляхты шла за знатными фамилиями: Леливчиками, Ястржембцами, Налэнчами и пр. Друг на друга нападали, друг у друга грабили и сожигали имущества, к этому присоединилась религиозная смута, одни были против короля, другие за короля, и составили конфедерацию, то есть сотворили в государстве государство. Это явление, чрезвычайно разъедавшее Польшу в последующие времена, было и тогда уже не чуждо ей, и в этом отношении Польша XV в. походила на Польшу XVII и XVIII. С помощью конфедерации король утвердился. Он умножил и расширил шляхетское сословие, распространив его привилегии на Южную Русь, чтоб привязать ее к Польше.
В Литовском Великом Княжестве также были разделение и смуты. По покорении русской земли языческими князьями, победители раздавали покоренные земли и города своей родне и своим боярам, природным литовцам, которые водворялись в назначенных местах с дружинами и держали в порабощении русских. Древние русские княжеские и боярские роды под гнетом победителей теряли свою силу и значение. Литовские князьки, заменившие русских, сидя в русских городах, зависели от великого князя, своего верховника. Таким образом возникла на Руси новая родовитость, род феодалов, налегавших на порабощенную Русь. Правда, уцелело несколько и русских княжеских родов, сохранивших свои владения посредством покорности и связей, но они, видимо, уже занимали второстепенное значение в сравнении с литовскими. Однако Литва и Русь не могли долго оставаться враждебными сторонами, потому что литовцы, по слабости собственных гражданственных начал, соприкасаясь с русскими, принимали их язык, народность и веру. Без сомнения, еще полвека — и литовские князья, расселенные по Руси, забыли бы о своем происхождении. Но крещение Ягеллав римско-католическую веру, а за ним крещение в ту же веру остававшихся в язычестве и переход от греческой к римской нетвердых новичков христианства произвели две партии — литовскую и русскую. К первой принадлежали принявшие католичество, ко второй — православные. Последние отвращались от соединения с Польшей, первые хотя также хотели удержать автономию Литвы, но, по единству веры, наклонялись к более или менее тесной связи с Польшей. При Ягелле управлявший Литвой двоюродный брат его, Витовт, хотя и соблазнялся предложениями короны от императора, но колебался и не решался посягнуть на ущерб достоинства Ягелла и Польши, тогда как родной брат Ягелла, Свидригелло, православной веры, открыто и смело поднял оружие против соединения с Польшей. При сыне Ягелла преемник Витовта, Сигизмунд, католик, признал польского короля государем Литвы и был убит православным князем Чарторыским. По смерти Сигизмунда в Литве посажен был отдельно князем сын Ягелла, Казимир, а когда польский король Владислав Пал в бою против турок (1444 г.), то поляки пригласили на престол Казимира. Литовцы не хотели пускать его и пустили не иначе, как с условием, чтоб Польша возвратила Литве Волынь и Подоль (присоединенные к Польше при Ягелле наравне с Червоной Русью, захваченной еще Казимиром Великим). Семь лет Казимир Ягеллонович уклонялся от присяги на соблюдение прав шляхетских, во-первых, оттого, что в этой присяге было обещание охранять за Польшей земли, которые она считала своим достоянием, следовательно Волынь и Подоль, во-вторых, оттого, что он, как государь литовский, пользовался большей властью, чем польский король, но после семилетнего упрямства он, наконец, присягнул, подтвердил все права и вольности шляхетства и дал обещание сохранять все владения Польши и расширять их. Православная Русь и обрусевшая Литва не очень любили Казимира католика, угодника поляков, они не имели расположения быть в связи не только с Польшей, но и с Литвой, и стали обращаться к Москве, которая вслед затем и начала заявлять права на главенство над всей Русью. От этого Литва, получившая от Польши римско-католическую веру, хотя все еще не переставала думать об автономии, но стала более склоняться к Польше, по мере того, как начала опасаться, чтоб Русь православная не отдалась Москве.
Со времени Казимира Ягеллоновича в Польше начались правильные постоянные сеймы или шляхетские собрания, отправлявшиеся в разных местах. Владельцы сделались полными государями в своих имениях, присвоили себе право судить своих подданных, отнюдь не допускали короля вмешиваться в свое управление. Шляхетство стало ревниво за свои привилегии и подозрительно к королю, боялось, чтобы король как-нибудь не нашел средств и силы ограничить его: семилетнее упрямство Казимира и нежелание подтвердить шляхетские права подавали повод этим опасениям. Боязнь, чтоб король не забрал в свои руки военных сил и с помощью их не ослабил шляхетской вольности, не допускала шляхту решаться на выгодные внешние предприятия, к которым сама судьба призывала Польшу: черта, обычная в польской истории до конца польского государства. Оттого внешние события Казимирова царствования дали много шума и блеска, но менее успехов для будущего, чем сколько можно было ожидать. Пруссия, недовольная правлением крестоносцев, отдавалась польскому королю: следствием этого была многолетняя война. Король должен был вести ее на свой счет, польское шляхетство мало помогало ему своими средствами, Литва вовсе не помогала. Война, однако, кончилась к пользе поляков, но со страшным опустошением Пруссии, происшедшим оттого, что шляхта оказывала мало содействия. Польша возвратила утраченные земли (Хелминскую, Михаловскую и Варминскую). Орден признал себя в ленной зависимости от Польши, но сохранил свое существование. Соседи искали союза и единения с Польшей. Чехи по смерти короля своего Юрия Подебрада и венгры по смерти Матфея Корвина избрали на престолы свои Казимирова сына, но из этого не вышло для Польши ничего. Новгород отдавался Казимиру, и поляки не сумели воспользоваться этим. Открытие для Польши течения Вислы и ее устья оживило торговлю с ганзеати-ческими городами: в край притекали произведения европейской промышленности, усилился сбыт туземных произведений: вместе с тем пробудилась и умственная жизнь, основана была Краковская академия, а за ней школы, началась литература, распространилось знание латинского языка и современных наук. Но, вместе с тем, широкие права шляхетства ослабляли королевскую власть, а с ней благоустройство и порядок, развивали своеволие и политическую безнравственность, богатые польские и литовские паны играли из себя независимых корольков, шляхта не давала средств на истинные нужды отечества, слушала и угождала не главе государства, а своевольным вельможам, кричала о свободе, а лакействовала перед богатыми, сильные не смотрели на закон, в своих спорах позволяли себе самоуправство, нападали друг на друга, не обращая внимания на то, что от этого терпели невинные жители, по всей стране размножились разбойники: в судопроизводстве была путаница и кривосудие. Этому способствовало то, что в разных местах действовали различные права: у одних немцев магдебургское, у других иное, немецкое же, у русских русское, у Мазуров мазовецкое. Со времен Казимира начинаются непрестанные жалобы на обилие своевольных людей в Польше и Литве, против них писались законы, но своеволие не прекращалось. Самое ближайшее знакомство с Западом посредством торговли, развивая в шляхетском сословии благосостояние, вызывало роскошь, порождало мотовство, а затем для увеличения средств к лучшей жизни и отягощение подданных.
При наследнике Казимира, Яне-Альбрехте, узаконено большее порабощение кметей, или хлопов. В 1469 г. запрещено им покидать свое место жительства и выходить из-под зависимости от владельца, исключая одного из каждого села в год. Закон дозволял, однако, одному из сыновей кметя увольняться в учение по воле пана, а так как и без того судьба хлопов была в воле пана, то само собой разумеется, что это не была привилегия для народа. Подтверждалось, чтоб хлоп находился под доминиальным судом, иными словами, чтоб честь, жизнь и имущество находились под произволом пана. Лицам не только хлопского, но и мещанского звания воспрещено владеть земскими имениями. Таким образом, всех, не принадлежащих к шляхетскому сословию, стали считать безземельными. До тех пор кметь хоть и обязан был работой за землю, которую обрабатывал для себя и на которой жил, но, по обычаям, она переходила в его роде по наследству от отца к сыну. С этих пор древний обычай не мог более стеснять пана, если он захочет перевести хлопа с одного грунта на другой, или даже лишить его грунта вовсе. Убежавший и пойманный хлоп не отвечал уже перед судом за себя, а отвечал за него тот, кто его передерживал. В этом случае кметь как будто переставал быть человеком, а становился наравне с бессловесным животным, или даже бездушной вещью. Также по всякой жалобе на кметя отвечал не сам кметь, а его господин за него.
Царствование двух последних Ягеллонов (Сигизмунда I и Сигизмунда-Августа) представляется у поляков золотым веком. Тогда было много наружнего блеска. Тогда у поляков были свои поэты, ученые, Польша произвела величайшего двигателя научной истины, Коперника. Но в это же время предрассудки шляхетской породы дошли до крайних пределов и хлопы впали еще в тягостнейшую неволю. Правда, Сигизмунд I лично был человек доброго сердца, старался облегчить участь хлопов, и назначил даже количество обязательных дней для работ на панов, но шляхта имела слишком много прав, чтоб связывать себя постановлениями. Сам Сигизмунд I не только не ограничивал прав шляхетства, но подтвердил все прежнее. Панские подданные были изъяты от покровительства короля, наравне также с панскими пленниками и с теми вольными Людьми, которые женились на рабынях и поэтому делались рабами. В Литве и Руси состояние хлопов было тяжелее, чем в Польше. По литовскому статуту шляхтич, убивший чужого хлопа или даже вольного человека, но не шляхетского звания, наказывался единственно платежом головщины. В Литве еще более, чем в Польше, возвысились знатные роды и подавляли своим величием убогую шляхту. Легальное равенство между всеми, принадлежавшими к шляхетскому званию, естественно, не могло удержаться на деле: не могло быть равных отношений между паном, получающим двадцать — сорок тысяч червонцев в год дохода, и убогим владетелем каких-нибудь двух волок. В Литве не было еще сеймов при Сигизмунде I, и сенаторы не считали за шляхтой право соучастия в правлении, а потому и смотрели на нее как на класс ниже себя. Хотя в Польше были сеймы, но сенаторы, происходя из знатнейших фамилий, обращались с послами от шляхетства, как со своими прислужниками, тем более, что послы от шляхетства, будучи относительно небогаты, по приезде на сейм, принимали пособия от короля или от панов, и таким образом уже в те времена, как и впоследствии, послы говорили и действовали не по собственному убеждению, а по воле тех, которые их содержали или платили им.
Дух подобострастия, угодничества, продажничества и вместе буйства, неповиновения закону был отличительным свойством тогдашнего шляхетства. Уже тогда срывались сеймы, и довольно часто. Так в 1533, 1537, 1540, 1544 и 1548 годах сеймы разошлись, не окончив своих дел. Явление, так частое в XVII и в XVIII в.в., происходило и в XVI. Чтоб провести на сейме какое-нибудь постановление, король должен был склонять панов обещаниями, лестью, подарками, со своей стороны паны, если им нужно было провести какой-нибудь закон, подкупали послов. Между владельцами то и дело происходили наезды, сосед разорял соседа, убивал его подданных наравне со скотом. В таких наездах за знатных панов работала шляхта, состоявшая у них на угощениях и плате. В судах было бесчисленное множество процессов о таких насилиях, но знатные паны не очень боялись суда, и даже сейма. Так один пан, по прозванию Русецкий, обвиняемый за буйства и убийства, прибыл на сейм с громадой подкупленной шляхты и требовал прекращения процесса над собой, и когда король настаивал на правосудии, он себе уехал прочь, и не видно, чтоб его потом преследовали. Процессы были обложены большими пошлинами: иногда выигравший дело об имуществе должен был платить пошлин больше, чем стоил иск, а потому и удобнее было управляться самому, когда достанет силы. Угождая панам и служа им из выгод, шляхта часто поднималась против них и против короля. Всяк поставлял себе целью быть независимым и не хотел ощущать на себе какого-нибудь давления, и потому, кто только мог, тот и буйствовал, и ничего не могло быть легче, как собрать шумный скоп недовольных. Но смятения так же легко утишались, как возбуждались. Королева Бона, большая интриганка, составила около себя партию: делались большие злоупотребления, установлялись неправильные поборы, продавались должности. Вспыхнуло неудовольствие. Несколько тысяч шляхты собралось под Львовом, шумели, кричали, грозили и, удовлетворенные фразами и обещаниями, разошлись, ничего не сделав. Сбор этот остался в истории под названием ‘Куриной войны’.
Эта эпоха замечательна и тем, что отсюда начинается упадок прав городов. До тех пор города имели право посылать на сейм своих представителей, но так как городские послы являлись туда в небольшом количестве и не могли ничего поделать против большинства шляхетских послов, да притом шляхта смотрела на них с презрением, то города сами перестали посылать своих представителей и, таким образом, лишались своих прав: впоследствии уже нельзя было восстановить их. С Сигизмунда I стали отдаваться города под надзор старост — панов, получивших от короля в пожизненное владение королевские имения, в городах существовали выборные должности: войт, райцы и лавники, но в эти должности выбирались обыкновенно такие лица, какие были угодны старостам, магдебургское право не только не отнималось, но еще и вновь раздавалось, однако не защищало города от произвола вельмож и нередко служило к отягощению мещан: нужны старосте поборы, выборное правление города наложит их по воле старосты. В Польше тогда уже не было другой системы, кроме беспорядка. Король подчас мог поступать деспотически, сенаторы и его любимцы могли подкупить и направить сейм, как им угодно. Так, любимец Боны, Кмита, стращал купцов-христиан в городах, что он подговорит на сейме послов, чтоб расширить торговые права иудеев, а последних стращал тем, что за их лихоимство и обманы он подговорит сейм лишить их торговых привилегий: и тех и других держал он в страхе угрозами направить сейм по своим видам к их ущербу. В других случаях королем играли как пешкой: так Сигизмунду I не дозволяли принять в соправители сына, а потом ставили ему на вид, что он стар, и требовали, чтоб он передал сыну правление. Подчас и сеймовые послы были в разладе со страною, которой служили представителями. Перед собранием сейма они получали на сеймиках инструкции, как им действовать, а по окончании сейма должны были отдавать отчет на сеймиках, которые назывались в таком случае реляцийными, но бывало иногда, что сеймики не одобряли установленного послами. Так, в 1540 г. в некоторых местах шляхетство не хотело признавать определений, состоявшихся на сейме.
Царствование Сигизмунда-Августа было периодом блистательных явлений польской безладицы. С самого начала от короля потребовали развода с женой Варварой из дома Радзивиллов, мать короля, Бона, строила козни против невестки, а поляки были ее игрушкой. Сигизмунд-Август не поддавался и настоял на своем, здесь поляки очень резко показали свойство своего национального характера: сперва горячились, потом уступили, и те, которые громче других кричали против королевы, потом нижайше кланялись ей и заискивали милостей. Однако, королева Варвара недолго прожила после такой передряги и после ее смерти поляки чуть не поклонялись ее памяти. Вообще заметно, что чем больше утверждалось и узаконялось политическое всемогущество шляхты, тем она делалась слабее: ее можно было водить за нос, запросив многого, она отступалась от всего, переходила от одной крайности в другую, от заносчивости к покорности, от злобы к податливости, чем больше поляк получал свободы, тем ближе был к тому, чтобы лишиться ее, хотя никак не воображал, что он ее лишается.
Так сделалось в этот век со свободой совести. Польша приобрела ее в самом широком размере и скоро утратила. При Сигизмунде I религиозные нововведения считались неодобрительными, хотя и не преследовались с большим рвением, в Польше существовала инквизиция, сперва в руках монахов, потом, с 1542 г., в руках епископов. Этой инквизиции сходило с рук, когда она сжарила двух-трех. незнатных особ: мещанина, продававшего жиду святые дары, да старую мещанку, в которой отыскали какое-то неправоверие в божество Иисуса Христа. Но шляхетство иначе отнеслось к этому учреждению, когда оно стало призывать к суду людей шляхетского звания. Сеймовые послы на воеводских сеймиках получили инструкции стараться об отмене инквизиции и, после многих споров на сейме 1552 года, она была временно упразднена, а через десять лет, в 1562 году, уничтожена и по имени. Польша стояла открытой для всяких вероучений и ересей. Сам Сигизмунд-Август и примас польского духовенства, Уханский, готовы были отступить от папизма и наклонялись к восточному православию, хотя и не сознавали этого вполне. Сигизмунд-Август отнесся к апостольской столице с такими смелыми требованиями : чтоб обедня отправлялась не по латыни, а на живом языке, чтобы причащение было под двумя видами, чтобы в сан священника поставляли и женатых, чтобы аннаты, платимые римскому двору, были уничтожены и чтобы был учрежден в Польше национальный синод. Папа Павел IV (Караффа) отправил в Польшу легата Липомана укреплять короля и поляков в вере и убеждал дождаться решения вселенского собора, который должен был умиротворить волнуемую церковь. Король решился дожидаться. Собор, на который надеялись, был Тридентский, как известно, освятивший и подтвердивший все папские притязания и перемены, сделанные папами в церкви. В Польшу был отправлен легат Коммендони с определениями собора. Примас Уханский готов был объявить борьбу папе, надеясь сделаться сам патриархом национальной церкви. Но Сигизмунд-Август показал свою слабую натуру. Оттого ли, что он, как думают, желал развестись с женой и надеялся получить от папы диспенс, или от страха совести перед отеческими преданиями, он забыл свои прежние требования, признал все, чего хотел папа. Примас также должен был уступить, тем более, что епископы не намерены были его поддерживать. Впоследствии сам примас Уханский не только отрекся от своих затей, но сделался вернейшим слугой папизма. С тех пор (1564) хотя в Польше и Литве оставалась свобода совести, но она уже не могла привиться ни к чему прочному. Реформатское движение Европы коснулось Польши легко, поверхностно, не входя в умы, скользя по чувству людей высшего класса, щекотало его своенравие и не пускало никаких корней в народной жизни. Была мода на вольнодумство: поляки поддались ей, шляхта бросалась в кальвинство, лютеранство, арианство, как будто играя своей свободой, явились иезуиты — и шляхта так же легко, поверхностно, необдуманно бросилась в их объятия и завязла прекрепко.
Сигизмунд-Август более всех Ягеллонов усвоил польскую национальность и ввел в Литву все польские учреждения, каких там недоставало. Устроив правильный сейм и такие суды, какие были в Польше, он отказался от наследственного права на Литву и устроил вечное соединение Польши с Литвой. В 1566 году он отрекся от всех, даже номинальных, прав королевской особы вмешиваться в собственность шляхетскую, и тем самым хлопы, уже прежде преданные произволу панов, под благовидным именем доминиального суда, лишились даже надежды на покровительство государя. Для всей массы простого народа в Речи Посполитой короля как будто не было. Народ знал своих независимых панов, которые могли его обдирать, мучить и казнить. Богатства, стекавшиеся в Польшу через торговлю, подняли роскошь до высокой степени, экономия стала считаться скаредностью. Паны друг перед другом щеголяли гостеприимством, пиршествами, пышностью в одежде, постройкой великолепных дворцов, содержанием многочисленной прислуги, надворного войска и тунеядцев из шляхты, под названием резидентов, вошли в моду расточительные поездки за границу. Все это требовало новых доходов, а доходы панам доставляли им рабы, и на рабов наваливали тяжелые работы: уже не было помина об урочных днях в неделе. Каждый в своем имении устраивал, как хотел, быт хлопов, и обыкновенно они работали на пана шесть дней, а для их жалкого прокормления давалось им воскресенье. В имениях духовных лиц состояние хлопов отнюдь было не легче, как бы ожидать следовало, тем более, что духовные сами не управляли своими имениями, а отдавали их в посессию другим. Жалобы и стоны подвластных не доходили до превелебных владетелей, которые, получая доходы, жили себе весело и молились Богу о благоденствии такой республики. В королевских имениях состояние хлопов было не лучше, хотя они имели право жаловаться на несправедливости старост, тягаться хлопу с паном было всегда трудно, старосты же, владея имениями только пожизненно, не имели расчета щадить хлопов, а старались выжимать из них все, что можно, до крайности. В столовых имениях, с которых доходы шли королю, управители, доставляя в королевскую казну, по инвентарю, что следовало, старались приобрести доходы для себя и потому часто были тиранами над подданными.
Век Сигизмунда-Августа считается золотым веком литературы и просвещения. Но, не отнимая достоинств таких замечательных и талантливых писателей, как Кохановский или Рей, надобно сказать, что плоды тогдашней литературы важны только в кругу своего родного края и далеко не имеют мирового значения. Ученейший из польских историков, Лелевель, выразился таким образом об умственной деятельности этого золотого века: ‘Вообще поляки не имели творческих способностей, усвоивали легко чужия открытия, а сами почти ничего не создали новаго, только один Коперник составляет исключение’. Указывая на это имя, надобно, однакоже, сознаться, что этот великий человек обязан Польше своим рождением, а воспитание получил за границей, и все его ученые симпатии обращались вне Польши.
Высшее место образования, Краковская академия во всех отношениях стояла ниже заграничных. Люди способные, желавшие приобрести основательные знания, спешили в Германию, Италию и Париж, а Краковская академия оказывалась для них недостаточной приготовительной школой.
Поверхностный набор знаний, риторическая болтовня, отсутствие критики и приложения знаний к практике составляли черты польского учения. Правовед зазубривал кое-что из римских законов и ничего не знал о польском праве, богослов не читал священного писания, а долбил только Liber sententiarum Петра Ломбардского, медик учился по Галену, назнакомый с новым ходом науки и не изучая вовсе человеческого тела. Юноши выходили из академии круглыми невеждами, и умные люди находили, что для того, чтобы действительно чему-нибудь научиться, необходимо прежде было выбить из головы ту дребедень, с которой выходили из школы. Один из ученых того времени, Горский, жалуется, как бывает трудно бросать и забывать знания, приобретаемые в академии. ‘Счастлив тот, говорит он, кто успеет выкарабкаться из этой грязи, но нередко юношеский ум, забитый отвратительной грубостью ученья, не в силах бывает избавиться от него без тяжелаго труда’. В обществе студентов господствовали бездельничество, лень, буйство и грязные шалости. Начальники заведения жаловались, что к ним поступают юноши, которые в семейном быту, от отцов и родственников, набираются духа своевольства, лени и презрения к знаниям, а им, напротив, замечали, что академия не умеет вести учеников и выпускает в свет граждан с дурными наклонностями и привычками. Под ведением академии находились в разных местах Польши школы или так называемые колонии, где учили читать, писать, немного арифметики, латинскому языку и затверживали сентенции древних философов. Этим и ограничивалось общественное воспитание. Протестантские школы были несколько лучше, но на них лежал исключительный религиозно-сектантский характер.
Вообще школ было мало, и грамотность не очень была распространено в Речи Посполитой, от этого один из мотивов, по которым иезуиты скоро приобрели влияние на массу, был тот, что они быстро и успешно распространяли грамотность и учение.
Иезуиты пришлись как нельзя больше по мерке польскому характеру. Этот орден, как известно, тем и отличался, что чрезвычайно искусно приноравливался к особенностям страны и пользовался слабыми сторонами того гражданского общества, в которое вступал. Польская сердечность и добродушие встречали в них самые привлекательные качества. Никто столько не показывал дел милосердия и любви, как иезуиты, ни от кого бедный и страждущий не видел такого радушного участия и материальной помощи, как от иезуитов. Во время моровых поветрий иезуиты с опасностью жизни ухаживали за больными. Никто так не отличался благочестием, скромностью и бескорыстием, никто так скоро не выучивал отданных в учение детей и не выпускал их с видимыми признаками мудрости, никто с таким даром красноречия не умел вкрадываться в душу, убеждать и возвращать в лоно церкви заблудших овец, ни у кого так великолепно и нарядно не отправлялось богослужение. Все, чем можно было привлечь добродушное и пылкое чувство, подействовать на восприимчивое воображение и опутать нетвердое размышление — пустили в ход иезуиты. Никто не мог превзойти их в искусстве благочестивого шарлатанства. С появлением их в Польше эта страна вдруг сделалась краем чудес, знамений, явлений и откровений: стоит только заглянуть в их годовники (Annuae), чтобы видеть, какие это были чудотворы, в какие фамильярности входили они с ангелами и святыми, какие дивные исцеления производили своими молитвами: слепые прозревали, глухие слышали, безногие ходили, люди падали с крыш, разбивали головы вдребезги, и головы склеивались от иезуитских молитв, и все это записывалось и печаталось с точностью, указывалось место, где случилось чудо, имена и признаки лиц, с которыми были чудеса, а также и тех, кто их производил. Как было им не овладеть Польшей? Они и овладели ей. На счастье, судьба послала им такого польского короля, как Сигизмунд III: он царствовал долго и всегда находился в их руках. Победа им обошлась не без борьбы, против них ополчались и православные, и диссиденты (протестантывсяких толков), и самые католики, недовольные тем, что иезуиты овладели правительством и всеми делами, даже своя братия — монахи других орденов, из зависти враждовали против них, они все вынесли геройски и остались победителями. Их победить могла только здравая наука и светлый холодный ум, неувлекаемый воображением и сердцем, а этого полякам недоставало паче всех соседних народов.

III.

Период упадка. — Монашеское воспитание. — Жизнь в Польше. — Дворская служба. — Палестра. — Войско. — Сеймики. — Пьянство и кутежи.

Период вступления Сигизмунда III у польских историков признается бесспорно периодом упадка, хотя главнейшие свойства польской жизни в основных чертах оставались те же, что и прежде были. То же своеволие, неповиновение власти, неуважение к закону, та же безладица на сеймиках и сеймах, путаница в судах, то же непостоянство, легкомыслие, риторство, хвастовство, отсутствие политического смысла во внешних столкновениях, то же высокомерие чувства собственной силы, то же самоунижение, продажность и лакействование слабости, тот же добродушный эгоизм, происходящий больше от необдуманности, чем от черствости сердца, то же подражательное увлечение иноземщиной, то же порабощение и обесчеловечение низшего класса. Только в период упадка все эти признаки являются в крупнейших формах, но в этом отношении иногда может вводить нас в обман то обстоятельство, что о событиях этого периода мы имеем гораздо более подробных сведений, чем о ранних. При том же, многое в эти времена является в положительных формах, тогда как прежде совершались подобные факты без легальных форм, по крайней мере нам известных. Так, например, liberum veto — право одного посла на сейме уничтожать решение целого сейма, право, мешавшее столько раз окончанию сеймов, по мнению некоторых, является как положительная форма при Яне-Казимире, но мы видим, однако, что еще при Сигизмунде I сеймы не доводились до конца. Следовательно, сущность этого явления не принадлежит только к последним векам, и сейм 1652 года, с которого Сицинский, сорвав его, открыл целые десятки таких сеймов, был в своем роде не первый, а, сколько известно, семнадцатый. После него до Станислава Понятовского из пятидесяти пяти сеймов могло состояться только семь, да и то под чужеземным давлением, прочие были сорваны. Срывать сеймы было для послов статьей дохода. Так сейм 1669 года, как говорили, был сорван Олизаром за 600 зл., а сейм 1690 года Городинским за 600 талеров. Все это свидетельствует только о большей степени деморализации и легкомыслия, но основных изменений против прежних веков не последовало. Вся польская история имеет то свойственное ей отличие, что в ней от начала до конца господствует какой-то дух саморазрушения. Мы видим перед собой как будто несчастный, болезненный организм, которого вся жизнь состоит в развитии прирожденных злокачественных соков, ведущих его в могилу. Даже такие явления, которые по своей внешности должны представляться фактами прогресса силы, политической и гражданской крепости, духовной деятельности и благосостояния, в Польше способствовали только возрастанию того, что обусловливало ее неминуемую смерть.
Так в XIV веке Польша собралась в единое государство, но в ту же эпоху утвердилось и укрепилось шляхетское своеволие, послужившее ей в будущем к гибели. Выработались сеймы и сеймики, но принесли польской нации вред, приучили польский народ не к законности, а к бесправию, не к гражданской доблести, а к продажности, не содействовали благодетельным учреждениям, согласию и порядку, а препятствовали всяким добрым намерениям власти, мешали удовлетворению потребностей страны и тормозили естественный ход общественного развития. Такие два блестящие события, как соединение с Литвой и приобретение Пруссии, должны были создать огромное могучее государство: вышло совсем не то, эти два события для Польши отозвались гибелью. Соединение с Литвой и Русью вовлекло ее в борьбу с Москвой, и этой борьбы она не умела вынести, а приобретение Пруссии связало ее с бранденбургским домом, который возрос и окреп у нее под крылом, а потом наложил на нее львиные когти. При Сигизмунде III возникла церковная уния, современникам она казалась укреплением государственной связи. Были две веры между собой несогласные, теперь они соединялись, — и тут последствия вышли совсем иные: это событие повлекло к ужасным для Польши результатам. Польша умела обращать во вред себе даже такие события, которые сама судьба слагала в ее пользу. Так, при Сигизмунде III Московское Государство, обессиленное усобицами, доставалось Польше, но Польша не только не сумела удержать его, а обратила последствия смутной эпохи Московского Государства во вред самой себе. Известно, что те же польские шайки, которые разоряли Московское Государство, стали потом разорять собственное отечество, да к тому еще эпоха смутного времени усилила под боком у Польши козачество. Самое это козачество, это воинственное народонаселение, оборонявшее окраины Польши от хищнических стремлений Крыма, вместо того, чтобы сделаться полезной для государства военной силой, которая могла бы успокоить границы и овладеть берегами Черного моря, поляки сумели настроить так, что оно соделалось враждебнейшей для них стихией. От смерти Сигизмунда III до Станислава Понятовского Польша не показывает признаков никакой деятельной жизни, а ведет жизнь страдательную, т.е. испытывает то, что ей судьба подает, идет туда, куда другие ведут ее. Две страшные эпохи потрясают ее, первая — козацкая революция, вторая — Северная война. Последняя нанесла такой удар уже истощенному ее организму, что она стала каким-то полуживым, полугниющим телом. Неотвратимые библейские письмена, виденные когда-то Валтасаром, были начертаны над ней во очию всего света. Одни поляки их не замечали.
Воспитание всему корень. Каково воспитание народа, такова и его деятельность Начиная от введения и распространения иезуитов до первого раздела, в Польше почти все воспитание было в руках монахов, исключение составляли академические колонии, представлявшие мало утешительного. Из монашеских орденов, у которых были школы, наибольшая часть приходилась на долю иезуитов, за ними следовали базилиане и пиары.
История польского просвещения может быть наполнена бесчисленными столкновениями иезуитов с пиарами, иезуитов с академией, иезуитов с епископами и т.д. Одна сторона с другой тягались судом перед королем, перед папой и сами расправлялись между собой, ученики враждебных училищ — иезуитских, пиарских и академических употребляли в дело кулаки и палки: сами наставники их к тому подзадоривали, но это отнюдь не была война за какие-нибудь принципы. То были споры за первенство, за школьную честь, за доходы, за право быть в том или другом городе: академики ни за что не хотели дозволить иезуитам заводить свои школы там, где прежде были академические. Все это были явления, соответствовавшие безладице, господствовавшей в крае, плод мелкой зависти, затронутого самолюбия, из всего этого не вырабатывалось ровно ничего, кроме вреда учению и нравственности. Воспитание всех было одинаково, один и тот же дух, одинаковое шарлатанство. Когда иезуиты сотворили своего святого, Станислава Костку, и величались им, академия, чтобы не отстать от них и не показаться ниже их перед Богом, сотворила, наконец, и себе своего академического святого, Яна Канта.
Все школы носили церковный характер, все зависели от верховной власти папы. Наблюдение над ходом просвещения сосредотачивалось в Риме. Академия, правда, подчинилась светской власти, но только по материальной части. Порядок преподавания был у всех сходен. Иезуитские школы были образцами. Главный начальник их всех был генерал, а-под его ведением были провинциалы. Каждая школа состояла под начальством ректора, префекта и наставников. Преподавание было двоякое: общее школьное, доступное для всех и педагогическое для образования наставников. Последние приготовлялись в так называемом новициате, куда поступали из лучших учеников, первые два года они говорили не иначе, как по латыни, и упражнялись в благочестивой практике, а потом переводили их на четыре года в богословское отделение. В школах, собственно так называемых открытых для всех, было два рода классов: низшие или грамматические, числом три: инфима, грамматика и синтаксис, и высшие или гуманиорум, числом два: поэзия и риторика. В первых, т.е. грамматических, учили латинскую грамматику Альвара и задавали соответствующие упражнения на латинском языке. В высших читали кое-что из латинских писателей и отчасти из греческих, но вообще греческого языка почти никто не знал, и занятие им упало по введении иезуитов. Тем обыкновенно кончалось воспитание. В главной иезуитской школе в Вильне и в некоторых других были еще два высших класса философии и богословия, где преподавались этика и физика по Аристотелю, логика, метафизика и по Томасу Аквинейскому богословие. Немного было таких, которые кончали эти высшие классы.
Обращение с учениками в школах было смесью грубости и жестокости с поблажками. Отцы считали главным побуждением к учению розги и сами усердно просили наставников не щадить их детей. За идущим в училище патером несли нагайку, называемую монитором, и клали на кафедру, чтобы ученики имели всегда перед глазами этот побудительный символ. В награду за прилежание и успехи наставники дозволяли прилежнейшим отсчитать несколько ударов ленивым, и таким образом внедряли в юные умы понятие, что тот, кто других умнее, прилежнее, благонравнее, тот за эти достоинства имеет право бить других. Впрочем, если приходилось кого-нибудь наказать построже, т.е. раздеть, положить и высечь, то должность палачей исполняли калефакторы — ученики из бедного и неблагородного звания, обязанные топить печи, носить дрова и воду, прибирать классы: за это по окончании своих черных работ они могли прислушиваться к чтению уроков и зачерпнуть на свою долю латинской премудрости, если ставало на это способностей. Эти-то калефакторы секли учеников за печкой, не перед глазами всего класса, для того, что с трусливыми учениками случались припадки, неприятные для зрения. В школе ученик приучался к неравенству отношений между товарищами. На передней скамье сажали так называемых императоров: это были сыновья зажиточных отцов, им оказывали больше послабления и приучали обращаться с бедными товарищами высокомерно. Дети богатых родителей помещались на квартирах под надзором директоров, выбранных из лучших учеников, которым за то платилось, а прислуживали им мальчики, сыновья бедной шляхты, проживавшей у их отцов на содержании или состоявших у них на подачках. Эти мальчики исполняли должность лакеев, ходили с паничами в школу, носили за ними книги и бумагу и сами учились, нередко они перегоняли в ученьи своих паничей, и последние за то на них досадовали. Учители оказывали сыновьям богатых отцов предпочтение перед сыновьями бедных из лести, случалось, они им посвящали свои сочинения и в высокопарных дедикациях воспевали величие их рода, их собственные достоинства и будущие доблести, которых ожидает от них отечество. В самом надзоре за благонравием была своего рода деморализация, патеры поручали ученикам подглядывать за своими товарищами, тайно друг на друга доносить, вкрадываться друг к другу в дружбу, и выдавать их тайны наставникам. По наущениям наставников, ученики задирались не только с учениками других заведений, но с жителями шляхетского и мещанского звания, навлекавшими на себя злобу монахов, подущение делалось так искусно и ловко, что наставники, впоследствии, оставались в стороне и защищали учеников от посторонних преследований, извиняя их поступки детской резвостью. Наружный надзор за благонравием был обращен на мелочи, преследовалась детская резвость, особенно в церкви, кто во время богослужения сказал слово товарищу или разглядывал по сторонам, тот не миновал розог, но крупная безнравственность вкрадывалась в их души беспрепятственно. Пример наставников не укрывался от взоров питомцев, от которых везде и всегда труднее всего укрывается то, что хотят от них скрыть старшие. Пьянство, обжорство, распутство, ссоры между собой были обычными чертами домашней жизни наставников, дети брали образец с них на будущее время. Дух лукавства, пронырства, любостяжания, угодничества сильным, все, чем отличались монахи, прививался к ним. Не должно думать, чтоб исключительная вина во всем этом падала на иезуитов, они виновнее были настолько, насколько были умнее, деятельнее и успешнее других. Они умели лучше других опутать человеческий ум, но того же хотели и другие ордена, они энергичнее других осуществляли то, чего требовала церковь. В целях ее было не давать простора человеческому мышлению, держать душу под постоянным благочестивым страхом, в вечном ребячестве, в повиновении у духовенства. Идеал ее был человек нравственно забитый, идеал этот достигался такой системой воспитания, какая господствовала в Польше под монашеским наитием. Ученики, пропотев несколько лет над Альваром, выучив наизусть кое-что из речей Цицерона и стихов Виргилия и Горация, оставляли школы, не зная ровно ничего, кончивший риторику выходил в свет вполне asinus asinorum in saecul saeculorum — как говорилось о ленивых учениках и как приличнее было сказать о самых прилежных. Те немногие, которые кончили философию и богословие, приобретали еще кучу лишних форм, которые ни к чему не годились в жизни. Отцы-наставники руководились тем взглядом, что для выделки умственных способностей нужны упражнения, а не знания, формы, а не содержание, то был нелепейший взгляд, какой когда-либо посещал человеческий мозг.
Так как воспитание было в руках духовных, то можно было бы предполагать, что, по крайней мере, ученики выходили знатоками в религиозной науке, не тут-то было: в этом они были круглые невежды и должны были оставаться такими во всю жизнь. В других предметах им не запрещали, по крайней мере, по выходе из школы читать что-нибудь и вычитать какие-нибудь познания, в деле религии их всегда сковывали наставления духовных отцов: их воспитали в той мысли и впоследствии внушали им ту мысль, что мирянину не следует самовольно проникать в область религии, нужно покоряться наставлениям пастырей. Читать св. писание без руководителя из духовных запрещалось. Религиозное воспитание состояло в молитвах, сочиненных или указанных патерами, в исполг нении разных благочестивых упражнений также по приказанию духовных. Отцы-монахи заботились, чтоб души учеников находились под страхом религиозного мистицизма, и для этого у них было хорошее орудие в рожанцовых братствах, куда они вписывали своих питомцев и где последние, попав туда, оставались навсегда. Это были корпорации с обязанностью исполнять различные благочестивые упражнения. Часто собственно на чтение тратилось не более четырех часов в день. Кроме обычных праздников, праздновались памяти разных святых, уважаемых особенно почему-нибудь орденом. В большие годовые праздники устраивались сценические представления, символически изображавшие торжество веры, а наипаче своего ордена, и отнимавшие много времени на приготовления к ним. На страстной неделе совершались представления страстей Христовых, на Божье-Тело студенты ходили за цветами для украшения алтарей, если случался неурожай или падеж скота, они ходили за процессиями с образами. Были частые непредвиденные случаи, когда учение прерывалось, напр., когда объявлялся где-нибудь отпуст или канонизация святого и пр. Патеры заботились, чтоб учеников занимали разные религиозные и церковные случаи, напр., юбилей, приезд какого-нибудь важного сановника, назначение новых начальников в ордене, появление чудотворений, знамений, одним словом, чтобы все, что входит в область пиэтизма и верования, занимало их и было предметом их любви и внимания. Науки математические и естествознание не только не преподавались, но не одобрялись, ту физику по Аристотелю, какую преподавали в классах философии, нельзя причислить к этому разряду наук. Учение Коперника, поляка по происхождению, человека, которым Польша, более чем всяким другим, могла гордиться, преследовалось как еретическое.
В половине XVIII века Станислав Конарский произвел реформу обучения у пиаров. Сущность ее состояла в том, что вместо открытых школ для вольноприходящих, заведены были конвикты, где ученики не только учились, но и жили, и, сверх того, введены точные и физические науки и новые языки. Первый такой конвикт заведен был в Варшаве, по примеру его в других местах заводились такие же, и даже у иезуитов. Остальные школы продолжали идти прежним путем. В самых конвиктах старые понятия о воспитании продолжали еще господствовать, притом, они были доступны только для богатых и в этом отношении возбуждали ропот небогатых обывателей, привыкших к даровому иезуитскому воспитанию. Все приверженцы старой рутины подняли крик против нововведения. В варшавском конвикте воспитание действительно шло лучше, и оттуда выходили деятели в умственной сфере времен Станислава-Августа, но их было немного, в сравнении с массой юношества, осужденного, вплоть до эдукационной комиссии, получать воспитание прежним способом. Вообще в предприятии Конарского благих желаний было более, чем успехов.
В академии, высшем ученом учреждении, господствовало совершенное ничтожество. Своевольные магнаты поотнимали у нее фундуши, средства ее обеднели, не на что было высылать молодых людей за границу для дальнейшего образования. Многие кафедры оставались пустыми, на тех, которые были заняты, помещались люди, едва достойные быть преподавателями низших школ. Медицинский факультет, самый важнейший, по той непосредственной пользе, какую должен был приносить жизни, почти совершенно умер. В нем было всего-навсе два доктора, и они не читали лекций, а за деньги давали звание врачей шарлатанам, уполномачивая их губить человеческое здоровье. В Польше в XVIII в. почти не было своих природных врачей, лечением занимались иностранцы — евреи, немцы, венгерцы, последние бродили по краю с походными аптечками, где с разными лекарственными каплями продавались приворотные корешки и талисманы. Если на редкость появлялся из поляков порядочный врач, то он непременно получал воспитание за границей. В юридическом факультете читались такие права, которые не имели применения к польской жизни, и студенты выходили оттуда с полным незнанием польского законодательства и судопроизводства, так что, когда им приходилось вступать на юридическое поприще, то они были как в лесу, и кончавшие курс учения у иезуитов, не слушав никаких лекций о правах, на деле, поступая в палестру, оказывались более умелыми, чем студенты академии, и скорее последних достигали мест. Философский факультет заявлял о своем существовании только панегириками, дедикациями, орациями и стиходействиями в честь магнатов на разные случаи жизни. Богословский факультет был значительнее других, туда шло более, чем в другие факультеты, ибо докторское звание давало бенефиции.
Под ведомством богословского факультета находились семинарии, но далеко не все: некоторые зависели от епископов, другие, в большем числе, — от миссионеров, иезуитов и других монашеских орденов. Клерики, учившиеся в семинариях последнего рода, усваивали признаки того ордена, под ведением которого воспитывались. Миссионерские считались лучше всех, там, между прочим, преподавались и новые языки. Вообще клерики слушали логику, метафизику и богословие. Последнее преподавалось по какому-нибудь авторитету: у иезуитов по Молине и Бузенбаху, у академиков по св. Фоме Аквинейскому, а у миссионеров — по св. Августину. Церковной истории не преподавалось, в позднейшее время стали касаться ее у миссионеров, но в малых размерах. Будущий священник не должен был знать много о судьбах церкви, чтоб не подметить человеческих слабостей у прославленных мужей веры, чтоб не потерять уверенности, что все в церкви шло под видимым содействием Божиим, сопровождаемым чудесами и знамениями, а наипаче, чтоб не узнать, что были на свете дурные папы, и воображать их всех святыми, как всегда старалась внушать своим последователям латинская церковь.
Клериков преимущественно занимали толкованием символического значения обрядов, изучением их правильного отправления и религиозными упражнениями, задавались им разные медитации, устраивались диспуты для преуспеяния в диалектике, заставляли их сочинять по образцам и произносить проповеди. Содержание клериков было умышленно скудное. Изъятие составляли сыновья богатых родителей, которые содержались на собственный счет и не заботились о том, чтоб научиться многому, зная, что во всяком случае им достанутся выгоднейшие места. Из них многие отправлялись в Рим, проводили там время в забавах и, воротившись домой, принимали высокий сан.
Священников в Польше было чрезвычайно много: они помещались не только по приходам, но в домах обывателей: каждый зажиточный обыватель держал у себя домашнего капеллана, который был не только его руководителем к небесной жизни, но его домашним секретарем, его другом, советником и судьей его подданных. Доступ к священническому сану был открыт и нешляхтичам, но вообще те, которые происходили из мещан, получали бедные приходы, не принимались в хорошие дома и постоянно были в загоне: своя же братия, духовные шляхетской породы, смотрели на них свысока. Быть учителями народа приходские священники были мало приготовлены по своему невежеству, хотя при каждом приходе следовало иметь элементарную школу, где священник должен был учить чтению, письму и начаткам религии, но это исполнялось кое-где только по городам, в панских имениях господа этого не дозволяли, они находили, что хлопа учить вредно: чем он невежественнее, тем послушнее. Проповеди говорились только по монастырям, да и общество относилось с большим уважением к монашествующему духовенству, чем к приходскому, люди, сознававшие свою принадлежность к порядочному классу, исповедовались в монастырях. Таким образом, положение приходских священников было незавидное и доходы скудные. Униатским приходским священникам было еще хуже, они осуждены были иметь дело с одними сельскими хлопами да с мещанами невысокого полета. Что касается до православного духовенства, то унижаемое и гонимое, оно нигде не могло получить хорошего образования в Польше, но из него отличались сравнительно большей образованностью те, которые окончили учение в Киеве.
Церковь во всем своем строе зависела не от государства, а от Рима, и потому была в Польше status in statu. Все священство судилось своим церковным судом. Первенствующим иерархом был гнезненский архиепископ, носивший титул примаса, второе лицо после короля в ряду всех сановников Речи Посполитой. Высшие духовные особы — архиепископы, епископы, по своему званию сенаторы Речи Посполитой, были из важных фамилий, получали места по назначению короля и утверждению папы. Они были чрезвычайно богаты, и места их сделались для них чистыми синекурами. Жизнь их протекала весело, роскошно, как вообще жизнь знатных панов, со всеми светскими удовольствиями, шумными обедами, балами, игрой, если они чем-нибудь занимались, то скорее светскими и государственными делами, чем церковными, они, сохраняя свой духовный сан, часто назывались военными чинами, напр., ротмистрами кавалерии, богослужение отправляли они редко, а иные и совсем его не отправляли: на это у них были суфраганы. Духовный суд по епархиям находился в ведомстве консистории, под председательством генерального официала.
Около епископа был род сената из прелатов и каноников, также лиц знатного происхождения, получавших свои должности по протекции. Места их в меньшей степени, как епископские, но в том же смысле, были не более, как выгодными синекурами. Сами прелаты и каноники не занимались делами и редко служили в костелах: всю церковную службу несли за них подначальные ксендзы. Монахи, независимые от власти епископов, со своими начальствами для каждого ордена составляли многочисленный и сильный отдел духовного сословия. В городах, и в особенности в столицах, было очень мало светских костелов, зато все города, а Варшава и Вильна в особенности, были набиты монастырями. Перед падением ордена иезуитов в Польше было 973 монастыря. Из них самое большее количество приходилось на долю доминиканцев (161), потом иезуитов (154), за ними бернардинов (132), базильян на Руси (118) и францискан (86). Остальные распределены были между другими орденами, мужскими и женскими. Эти-то корпорации монашества держали под своим нравственным гнетом и суеверным страхом всю Польшу: они-то руководили ее умственной деятельностью и давали юношеству воспитание. Понятно, что знания, приобретенные в годы учения, были совершенно непроизводительны. В Польше в XVIII веке умные люди повторяли то, что говорили их деды о Краковской академии до введения иезуитов: для того, чтобы сделаться полезным гражданином, дать ход своим природным способностям, обогатить ум науками, нужно было прежде всего забыть приобретенные в школе знания, выбить из головы самоуверенность в своей учености, переломить в себе привычки, глубоко укорененные в те лета, когда впечатления оставляют сильные следы, расстаться с предрассудками, завещанными от отцов и дедов, преодолеть закоренелую умственную лень. Сделать это было гораздо труднее, чем начать учиться, ничему не учившись. Здравый разум, как ни был забит монашеским учением, иногда прорывался в поляке. Иной, вступая на практическую жизнь, до известной степени расставался с призраками школьного учения и руководствовался природным умом, но на это способны были только натуры особенно умные от природы. Масса шляхетская долго не осмеливалась желать иного просвещения. Опыт научал, что приобретенное в школе знание не годится ни на что в жизни, а между тем все посылали детей своих в школы, все по рутине твердили, что учение необходимо. Без сомнения, совершенное отсутствие школ было бы полезнее для Польши, чем такое просвещение: тогда по крайней мере оставался бы простор здравому смыслу. Пример этому видим на России.
Как ни прискорбен образ нашего многовекового невежества, но когда сравнишь его с польской образованностью, то невольно скажешь, что мы ничего не проиграли, а скорее выиграли от незнакомства с латинскими грамматиками. Русский человек был неучен и не знал того, что знал поляк, но более его был развит в жизненных вопросах, обладал более его прямым взглядом на вещи, лучше видел свою пользу и вообще более сохранил в себе способности к предметному, а не формальному знанию. Русский человек сознал одну истину, которой не сознал поляк: он сознал, что за всякое дело нужно приниматься с умением или с навыком, а так как дело управления государством нуждается в умении и навыке, то, чувствуя себя неумелым, отдавал свою судьбу в руки власти, рассуждая, что какая бы ни была власть, все-таки она лучше безвластия и безначалия. — ‘Вам мила ваша свобода, говорил москвич поляку в 1611 году, а нам лучше наша неволя, потому что у вас не свобода, а своеволие’. Нередко русскому приходилось тяжело от началия, ложились на него всякие нелегкие власти, и самодурные и крутые, и чужеземные и чужеземствующие, и монашествующие и солдатствующие, он все переносил, потому что его здравый ум говорил, что лучше перенести одного Ивана Грозного, Бирона, Аракчеева, чем подпасть под гнет десятка или сотни таких разом. Что именно такой взгляд руководил безусловной покорностью верховной власти, показывают слова того же москвича, которого разговор с поляком мы тотчас приводили. ‘У вас — говорил он — сильный может у слабаго отнять имение и самую жизнь. Искать же правосудия по вашим законам — долго, дело затянется на несколько лет. А с иного и ничего не возьмешь. У нас, напротив того, самый знатный боярин не властен обидеть последняго простолюдина: по первой жалобе царь творит суд и расправу. Если же сам государь поступит неправосудно — его власть, он как Бог карает и милует. Нам легче перенести обиду от царя, чем от своего брата’. (Сказ. современников о самозванце, V, стр. 68). Поляк до этого не додумался, напротив, считал себя очень мудрым и с головой, набитой латинским синтаксисом, сентенциями, да панегириками святым, пускался править своим государством. Само собой разумеется, что получивший тогдашнее воспитание поляк не в состоянии был выдумать что-нибудь хорошее для улучшения внутреннего быта страны или для внешней безопасности.
Поляк по выходе из монашеской школы продолжал смотреть на монаха, как на своего руководителя. Случалось, сеймовой посол, приготовляясь говорить речь в заседании, нанимал иезуита или пиара написать ему эту речь. Предрассудки, внедренные с младенчества и укрепленные в школе, оставались в поляке до гроба и передавались детям. В школе приучили его сносить побои от старших и ему самому позволяли бить слабейших, и в жизни, сообразно школьным примерам, он бил своих хлопов, бил и свою братью шляхту, когда чувствовал, что она от него зависит и вообще слабее его, но и сам, в свою очередь, позволял бить себя какому-нибудь магнату, от которого за побои надеялся милостей. В школе ему внушали, что один только католик может угодить Богу, а прочие иноверцы все — исчадия диавола, и под влиянием таких внушений он показывал, с одной стороны, презрение к человеческому достоинству русских хлопов, а с другой — отвращение ко всей сфере свободных знаний, развивавшихся в Европе не под влиянием папизма. Он не смел позволить себе читать других книг, кроме тех, которые ему разрешали монахи, его руководители в царствие небесное. В школе он приучался к дракам и своевольствам, и эта привычка укреплялась в той сфере, где все кипело своевольством, и он нападал на своего соседа, не подозревая, чтобы тут было что-нибудь дурное. В школе приучали его шпионить за товарищами, добывать себе милости у наставников низкопоклонничеством и интригами, — и вот в жизни он подбивался в милость знатного пана, целовал ему полы платья и в то же время копал яму под своим братом, таким же лакеем. Иезуиты и вообще монахи умели поселить, укрепить и освятить в питомцах эгоизм. Они внушали им такую мудрость: не привязывайтесь к земле, устремляйте ваши помыслы на небо, не ищите себе друзей в сей юдоли, ищите их на небе: Иисус Христос, Богородица, ангелы, святые — вот ваши друзья!’ Сообразно с такими внушениями, сочинялись молитвы с характером фамильярности в обращении с небесными жителями, к ним относились как будто к коротким знакомым. Но тут-то и сбывались великие слова возлюбленного ученика Христова, который называл лжецами говоривших, что они любят Бога, и не любивших ближнего. ‘Бога вы никогда не видали, ближняго всегда видите’, пояснял Христов апостол. Не дружиться ни с кем, значило не любить никого, а искать знакомства на небеси — значило быть всегда во власти монахов и ксендзов, ибо только при их посредстве можно было удостоиться знакомства с небожителями, и выходило, что, переводя монашескую мудрость на язык здравого смысла, это значило быть эгоистом, избегать всяких глубоких привязанностей, жить для себя одного, но, для собственной пользы, быть в послушании у монахов. Земное отечество не было предметом попечения наставников, нечего было о нем думать, надобно жить для небесного, а это небесное осязательно на земле значило церковь, т.е. папу, монахов, духовенство. Мудрено ли, что поляк, усвоив такую мудрость, не заботился о своем отечестве, не дорожил им, жил исключительно для себя и готов был продать все, что должно быть святым для гражданина, для него оно не было святым, его учили, что на земле, вне церкви, нет ничего святого. Но в той же школе, где ему указывали образ небесного отечества, он на своих наставниках видел примеры пьянства, разгула, разврата и, будучи в поэзии и риторике, отведал и сам исподтишка этих прелестей. Правда, его за это пороли отцы-монахи, обыкновенно говорившие: quod licet Jovi non licet bovi, но из этой порки он выносил такое нравоучение, что умному человеку следует одно делать, а другое говорить. Одним словом, все, чем отличалось шляхетское общество — унижение перед сильными, высокомерие над слабыми, буйство, бездельничество, пьяные оргии, отсутствие гражданской доблести, все это если не было создано монашеским воспитанием первоначально, то развивалось и укреплялось им.
Женское воспитание шло в параллель с мужеским, но еще более было в упадке. Публичного воспитания не было вовсе, исключая Кракова. Зажиточные люди отдавали дочерей своих учиться а женские монастыри, преимущественно к визиткам и сакраменткам. Там их выучивали читать, писать и набивали религиозной экзальтацией до того, что многие шли в монахини, а те, которые выходили замуж, очень часто оставались на всю жизнь в духовном рабстве у монахов и ксендзов.
В таком духе воспитание было уделом всего шляхетского звания. Многие богатые и знатные воспитывали детей дома, но и около них неизбежно были монахи и внедряли в питомцев свой дух, кроме того, у них были гувернеры и учители, а около дочерей гувернантки, обыкновенно из иноземцев, поэтому дети магнатов выучивались живым языкам, в XVII веке был э моде итальянский, в XVIII — французский. Некоторые получали воспитание в Лотарингии, в заведении, основанном для поляков Станиславом Лещинским. По заложении Конарским конвикта, некоторые лица из знатных фамилий одолжены были первоначальным воспитанием этому заведению. По достижении юношеского возраста, молодых панов отправляли за границу, в Рим, в Париж, для окончания воспитания, но редкий чему-нибудь там научался, обыкновенно они там мотали родительские деньги, предаваясь необузданным удовольствиям и нередко доматывались до того, что родителям приходилось спасать их от долговой тюрьмы. Возвратившись в отечество, они туда ничего не приносили из путешествия, кроме рассказов об интригах, об игорных скопищах, о поединках и других принадлежностях светских развлечений. С беглостью в иностранных языках, но с отсутствием полезных знаний эти магнаты, через связи и протекции, получали важные государственные места.
Со второй половины XVIII века, когда во Франции распространилась новая антирелигиозная философия, многие поляки стали возвращаться из путешествия деистами и атеистами. Из всех народов поляки были самыми легкими адептами учения Гольбаха, Вольтера, Дидро и Даламберта. Такой резкий переход от рожанцовых братств был вполне естественным явлением. Поляк ехал за границу совершенным невеждой в деле религии, а потому, как только касалась его свободная критика, сопровождаемая тонкими насмешками над его простодушной верой, как только он, кроме того, замечал, что в Европе стало модой между образованными людьми не верить, тотчас и переходил в противный лагерь: он более всего на свете заботился о том, чтоб его считали образованным человеком. Этот переход к безверию совершался так же быстро и необдуманно, как его деды в XVI веке переходили к лютеранству или арианству. Были даже примеры, что польские паны обращались в иудейскую веру. Так поступил Мартин Любомирский, связавшийся с известным Франком, основателем секты, наделавшей шуму в иудейском мире в XVIII веке. Другой знатный пан, Радзивилл, носивший титул коронного крайчего, так любил иудеев, что каждую пятницу устраивал для них пиры, а наконец открыто сделался иудеем. Но его родственники ускорили над ним опеку, признавая его безумным.
Большинство шляхетского юношества, не ездя за границу, искало себе карьеры в отечестве, по выходе из учения. Коронной службы в Польше было мало. Многие определялись в так называемую дворскую службу — к знатным панам, там им давали занятия по их достоинству, по протекции или по капризу властелина. Одних приставляли к собакам, других к лошадям, одних допускали смотреть за панскими платьями, других за панским буфетом, тех удостаивали стоять с тарелкой за креслом пана или пани, другие сидели в канцелярии и писали панские счеты, иные, удостоенные панского доверия, отправлялись в панские деревни экономами, диспозиторами, провентовыми писарями и пр. Некоторые ничего ровно не делали, жили, как говорилось, на респекте, и развлекали властелина, если на это были способны, или же составляли панские команды, и если пан вздумает сделать заезд на соседа, или на суд, то отправлялись на геройские подвиги. Не всех к дворской службе побуждала корысть, не все служили на жалованьи: люди зажиточные, владевшие собственными имениями, отдавали своих сыновей во двор, чтобы они набрали там лоску (poloru). У пани было также много шляхетных девиц, которых они часто выдавали замуж и снабжали приданым. Такой благородной дворни в Польше были тысячи. Поляки кичились своей свободой, называли рабами другие народы, у которых было монархическое правление, но сами не считали унизительным добровольное холопство. Бить и сечь благородных шляхтичей было в обычае: наблюдалось только, чтобы экзекуция происходила на ковре.
Другие, окончившие учение, предпочитали идти в так называемую палестру. Это была корпорация молодых людей, посвятивших себя юриспруденции. При трибуналах, при городских и земских судах, при ассесориях, консисториях терлись они под названиями меценасов, адвокатов, патронов, пленипотентов и пр. Все это были ходатаи по разным делам и кандидаты на должности, которые можно было получить в свое время при помощи связей и протекций. Иные находили себе в этом занятии средства существования, но зажиточные поступали в палестру только для практического изучения судопроизводства и уменья ворочать законами. Народ, составлявший палестру, отличался буйными нравами.
Иные из молодежи поступали в военную службу. В XVIII веке войско в Польше представляло что-то до крайности комическое. После сейма 1717 года постановлено было число войска до 18-ти тысяч, его на деле было гораздо меньше и едва доходило до восьми тысяч. Польское войско разделялось на два отдела: польский и немецкий. В первом команда была по-польски, в другом по-немецки, первый состоял из конницы, туда входили гусары, панцерные и легкая кавалерия, во втором была конница и пехота, к нему принадлежала и коронная гвардия, пешая и конная. В первом отделе все служащие были непременно шляхетского происхождения, в последнем же только офицеры. Служить в пехоте считалось унизительным для обывателя, гордившегося своим происхождением. Учения и экзерциций не бывало. Военные чины гетманов, региментарий, полковников, ротмистров, капитанов были синекуры вроде таких, какие были в духовном звании, за них исправляли должность поручники, да и тем нечего было делать. Ротмистр кавалерии всегда был знатное лицо. Кавалерии приходилось раз или два в год собраться в рыцарское коло, пощеголять своими мундирами, блеском вооружения, породой лошадей, там говорились витиеватые речи, восхвалялись польское мужество и храбрость, вспоминались имена Жолкевских и Ходкевичей, величали своих начальников, сравнивая их с Александром Македонским или Юлием Цезарем, пировали, пели, танцевали и потом расходились по домам. Каждый жил где хотел — в своем имении или у какого-нибудь пана. В немецком отделе войска большая часть офицеров была также постоянно в отпуску. Полки разделялись на хоругви и были вообще малолюдны, до 200 чел. и даже менее, только в пешей королевской гвардии считалось до 1.000 человек. Страсть к чинам побуждала обывателей зачисляться в военную службу, чтобы носить мундир, ничего не делать, а между тем получать повышения. От этого в полку бывало такое же количество офицеров, как и солдат. Так, при Августе III в одном конном полку, состоявшем и з 180 человек и разделявшемся на 6 хоругвей, было в каждой хоругви по тридцати офицеров. Пешие войска набирались посредством вербунки из людей развратных, пропившихся, проигравшихся. Они не оставляли своих качеств в военной службе, а еще преуспевали в них. Другие, бедные, были насильно завербованы, нападут вербовщики на молодца, накинут на него солдатский плащ, наденут кивер и нет ему спасения: будут говорить, что пошел охотой, и такие в обществе развратных скоро усваивали их нравы. В особенности пешая королевская гвардия славилась обилием мошенников, воров, игроков и забияк. Со времени Северной войны поляки почти ни с кем не воевали до самого Станислава-Августа, только неугомонный южнорусский народ не покидал завещанной Хмельницким вражды к ляхам и надежды на освобождение, он беспрестанно бунтовал под именем гайдамаков, подкрепляемых выходцами из Запорожской Сечи. Против них-то ходили на брань польские военные силы и редко успевали их ловить, гайдамаки убегали в Сечь, а свирепые казни, приготовленные для них, постигали крестьян по подозрению в сочувствии гайдамакам. Наконец, значительная часть окончивших курс учения поселялась в своих имениях и жила дедовским обычаем, широко и весело. Молодой обыватель женился, праздновал свадьбу на славу, заживал семейной жизнью и, верный наставлениям своих родителей, не переставал думать о небесах, а потому и держал у себя каплана, духовного отца, посредника в сношениях со святыми, друга и советника. Нередко и дети его походили на духовного отца. Кроме того, к нему в дом ездили за подаяниями и с благословением всяких орденов монахи, их всегда кормили, поили, ласкали, сам обыватель ездил в монастыри пировать или в гости к соседям на именины, крестины, свадьбы, или созывал соседей к себе, на святках и отпустах ездил на шумные и веселые кулиги, как назывались зимние катанья из двора во двор, иногда засекал до смерти или вешал своих хлопов, ссорился с соседями, выходил с ними на поединки, или вел с ними тяжбы за какое-нибудь неосторожное слово, утучнял через то меценасов и адвокатов, а не то — употреблял в дело brachium militare, т.е. собирал хлопов и подпоенную загоновую шляхту, нападал или посылал нападать на двор своего противника, а тот, в свою очередь, если был предуведомлен, собирал из своих хлопов и подпоенной шляхты corpus defensivum: кто одолевал, тот был прав. Для оправдания таких поступков у поляков было юридическое латинское название: отнять у другого собственность называлось приобретать — via facti. Насолив хорошенько друг другу, пролив достаточно крови, обыватели мирились, и это называлось кончать дело per bona officia. И тут-то шли пиры на радости примирения.
Но нигде польская жизнь не проявлялась в таком блеске, как на сеймиках. Сеймики собирались по воеводствам, землям и поветам (это было различно) для избрания послов на сейм и составления им инструкций, а по окончании сейма — для слушания отчета от послов (в последнем случае сеймики назывались реляцийными). Кроме того, сеймики собирались для избрания депутатов на трибунал и назывались депутатскими и сверх того, для рассуждения о делах своего воеводства земли или повета, и назывались господарскими. Таким образом сеймики были часты. В старину только владевшие недвижимыми имуществами могли участвовать на сеймиках, но мало-помалу стала допускаться шляхта, жившая на панских землях. Сеймики в Польше были игрушкой знатных панов. Обыватели зажиточные, но не магнаты, менее чем кто-нибудь могли иметь там влияние.
В Польше было много мелкой шляхты, так называемой законовой. По жизни и по образованию она ничем не отличалась от хлопов, даже по одежде и наружному виду походила на последних. Разница была та, что у шляхтича при боке висела постоянно сабля (karabela) в знак его благородства. По старым шляхетским понятиям, для человека благородного происхождения предосудительно было заниматься ремеслом, промыслом или торговлей, но шляхтич не стыдился лакействовать, продавать свою совесть, нищенствовать, а при случае грабить и воровать. Гордый своим званием, он смотрел свысока на всякого непринадлежавшего к шляхетству, а папских хлопов за людей не считал. Когда подобный шляхтич на кованой повозке или верхом на тощей кляче ехал по дороге, встречные мужики бросались от него в сторону, потому что, столкнувшись с мужиком, шляхтичу ничего не стоило потянуть его нагайкой ни за что, ни про что. Наглость была безмерная, зато и безмерное унижение из-за выгод. Каждый такой шляхтич был сам по себе нуль, но в громаде они составляли силу. Случалось, говорит современник Козьмян, встретится такой шляхтич с обывателем: и понравится шляхтичу на обывателе шапка, он без церемонии снимает ее, примерит себе на голову и говорит: не правда ли, ваша шапка идет ко мне? Обыватель должен сказать: возьмите ее себе навсегда. Иначе, если он этого не сделает, то шляхтич припомнит ему и настроит против него свою братью шляхту. Как истые поляки, этого рода шляхтичи любили пожить весело и нанимались у панов служить их произволу, не тайными убийствами, как итальянские bravi, a явным буйством и держанием стороны своих патронов там, где нужно. Задумает пан сделать пакость другому пану, стоит ему собрать панов-братию, как они назывались, подпоить и подкормить их, дать вперед по два, по три червонца, да обещать вдвое или втрое, и тогда они отправлялись в заезд, готовые вступить в свалку со шляхтой, набранной другим паном. Эта всегда падкая на пьянство и обжорство толпа, со словами гонора на устах, пользовалась своими правами свободного гражданина для того, чтобы продавать их панам на сеймиках. Как только приближался сеймик, пан сговаривался со шляхтой, набирал ее и вез в своих повозках в город, где должен быть сеймик. Иногда шляхту, таким образом свезенную, размещали по монастырским дворам, иногда на выгоне перед городом, там ее угощали, кормили досыта, поили допьяна и посылали па сеймик делать и говорить по приказанию пана. Сеймики происходили иногда в самом костеле, иногда близ костела. Между тем, в другом монастыре, или на другом выгоне около того же города, пан, противник первого, угощал шляхту из другой околицы и, напоив, посылал на сеймик делать и говорить по-своему. Когда открывался сеймик, одна шляхта кричала vivat своему пану, а другая своему. Неизбежно происходила свалка. Шли в дело сабли. Без кровопролития ни один сеймик не обходился. Поляки так привыкли к этому, что считали такие происшествия неотвратимым ходом дел человеческих. На которой стороне было больше разбитых носов, подбитых или выбитых глаз, изрубленных рук или ног, чья сторона, не выдержав боя, бежала, та проигрывала. Пленных не брали, повалив на землю побежденного витязя, отбирали у него деньги, пояс, шапку, кунтуш.
Победители, удержав за собой поле битвы, голосовали, и все, что угодно было нанявшему их пану, постановлялось, выбирались такие послы на сейм и депутаты в трибунал, каких он назначал, писались инструкции, какие он сочинял, утверждались распоряжения, какие он придумывал. Иногда такие драки и кровопролития происходили в самом костеле, доставалось даже ксендзу, если он вздумает разнимать драку. Случалось, станет перед ними священник с распятием или с ковчегом: пьяная толпа выбьет у него из рук распятие или ковчег, и пальцы ему обрубит, а потом костел запечатают до нового освящения. По окончании сеймика победителей опять кормили, поили и расплачивались с ними по договору, а затем развозили по домам, иногда же этого не делали, а заплатив, что нужно, предоставляли возвращаться домой, как кому угодно, тем же, которые вышли из битвы с ранами, накидывали какой-нибудь лишний червонец на вылечку. Всегда почти, кроме убитых и раненых, было несколько таких, которые объедались и опивались до смерти. Что же касается до побежденной стороны, то ободранные, избитые, искалеченные и уступившие поле битвы не смели уже просить своего пана о награде, а разве как-нибудь сами себя вознаграждали: нападали на мещан, на их дома и лавки и грабили их. Вообще сеймики плодили калек в Польше. Повсюду можно было встретить героев с выколотыми глазами, хромых, безруких, а иные носили на себе такие резкие следы участия на сеймике, что изуродованные лица их пугали слабонервных женщин.
Чтобы видеть образчик нравов этих свободных граждан Речи Посполитой, укажем на описание сеймика в Люблине, оставленное современником Козьмяном в его записках. Наши сеймики, — говорит он, отправлялись летом или раннею осенью, у моего отца нанимался дом за иезуитским монастырем, без окон и без дверей, предназначенный для ночлега шляхте, и с этою целью возили туда солому и сено. Другие помещались по монастырским конюшням и строениям, а ели они в монастрыских переходах, где можно было поместить зараз не более восьмидесяти человек, поэтому собеседников сменяли одних другими: тут не обходилось без драк и сцен. Столы застилались простыми скатертями. Сперва тарелки и ложки были оловянныя, но так как шляхта их ломала или брала себе, то заменили их жестяными. Трудно было уберечь столовую утварь: пропадали со стола не только ножи, вилки и ложки, но даже скатерти, поэтому столы стали покрывать полотном и прибивать гвоздиками. Однажды во время такого обеда вошел какой-то шляхтич в серой епанче с капишоном, и, протеснясь к столу, кричал: паны-братья! Вы едите, а я голоден, со вчерашняго дня не ел! — А зачем не пришел раньше? кричали ему. Шляхтич стал вырывать у сидящих вилки, его оттолкнули от стола. В это время несли огромную мису с горячими рубцами (фляками), шляхтич бросается на мису, жрет фляки и обжигается. Тут собеседники выскакивают из-за стола, те рвут у него из рук мису, те дергают за капишон, а те кричат ему: насыщайтесь, когда не ели!’ и целую мису горячаго кушанья выкладывают ему в капишон. Шляхтич, обожженный в плечи горячими рубцами, кричит и скачет, собеседники бросаются на него с вилками, хотят достать рубцы из капишона, не попадают и колют шляхтича-забияку, наконец, срывают с него капишон, выкладывают рубцы опять в мису и едят.
Подобный случай видел я на другом сеймике с блюдом пирогов: схватил его голодный шляхтич и побежал, его стали догонять и ворвались в мое помещение, шляхтич выбросил жирные пироги в камин, наполненный золою, а другие отпихнули его прочь, доставали пироги из золы и ели. На третьем сеймике, который приходился летом, давали шляхте ужин, продолжавшийся до свеч, повару пришло в голову попотчивать гостей компотом из вишен. Сперва паны-братья ели, а потом надоело им выбирать косточки и они стали друг друга мазать и красить вишневым соком, так что вся громада казалась окровавленною. Тут прибыла новая шляхта и думала, что происходила драка и все хватились за сабли. Предводительствовал ими шляхтич из села Собещан, по фамилии Ходковский, большой рубака. Между селами Тарновкою, Старовесью и Собещанами давно уже был спор за первенство, тарновянам и старовесьянам не нравилось, что первенствует шляхтич из села, которое они считали меньшим. Ходковский, видя, что война идет только на вишнях, закричал: паны-братья, перестаньте дурачиться, об вас подумают, что вы рубились. — А! вы нас учить! закричали Тарновка и Старовесь, — мы вас научим, когда так! И, погасивши свечи, они бросились на него с саблями. Ходковский, неустрашимый и сильный, в темноте отбивает нападение, обнажает палаш и, опершись плечом об окно, машет своим орудием, обрубливает противникам пальцы, задает раны по головам и по лицам. На этот раз брызжет уже не вишневый сок. Некоторые принесли свечи, кричали: братья-шляхта! не проливайте крови! и пытались разнять свалку. Те грозят, другие бранят, раненые плачут. У Сцибора и у собещан не стало пальцев, другие приобрели порядочныя царапины по лбу и по щекам. Ходковскаго постарались запереть, а то шляхта изрубила бы его в куски. На счастье, не было на этой сцене шляхтича из Старовеси, Доморадскаго. При нем буря не так бы скоро успокоилась. Этот шляхтич не умел ни читать, ни писать, зато силен был, как Геркулес, широкоплеч, жиловат, средняго возраста, уже с проседью, своею физическою силою, способностью много выпить и уменьем обращаться с саблею, стал он известен на ярмарках и сеймиках. Отец мой держал его у себя как ассистента, дал ему должность лесничаго, жалованье, пару платья на каждый год, и брал с собою на сеймики. Люблинская шляхта не смела его зацепить, а напротив, выбрала его себе ватажком. Таскаясь по ночам между шляхтою, завел он ссору с Луковскою шляхтою, которая не смела на него броситься открыто, а задумала отомстить ему коварным способом. По окончании сеймика Луковская шляхта сделала на него засаду в переходах у доминиканцев, одни занимали его разговором в костеле, чтобы он не вышел оттуда вместе с моим отцом, а другие ждали его за дверьми костела. И только что Доморадский перешагнул через порог костела, как раздался крик: попался молодец! и бросились на него с обнаженными саблями. Наш Геркулес обнажил свой палаш и уже нескольких порядочно наметил, как вдруг у него переломился клинок. Шляхта рубит безоружнаго, он закрывает себя шапкою от ударов, раны нанесли ему неглубокия, но кровь все-таки течет. Неустрашимый Доморадский схватил поперек одного шляхтича, который задорнее всех лез вперед, и начал им обороняться. Бедный шляхтич получил за него несколько ран, кричал своим ‘оставьте’, а сам, как держал в руке саблю, так и продолжал ею отчаянно махать и защищал от ран своего же врага. Наконец, Доморадский увидал приставленный к стене стол, покинул шляхтича, залез под стол, приподнял его на голову и стал пробиваться вперед. Шляхта продолжала бросаться на него с саблями, но удары доставались столу, и Доморадский, пробившись таким образом на улицу, упал в изнеможении от потери крови. Тут на выручку ему прибежала шляхта Люблинская и разогнала его неприятелей. Моего отца известили, что Доморадский лежит без дыхания на улице. Мой отец отправлялся тогда на званый обед и тотчас послал двух своих ассистентов, дал два червонца на доктора и фельдшера и приказал отвезти Доморадскаго в госпиталь ‘милосердных девиц’. Но каково же было его удивление, когда он через несколько часов, вернувшись с обеда, увидел перед собою Доморадскаго. Он был, правда, весь в крови, но с хмельною головою, обклеенною белыми бумажными лентами, которыми залепил себе раны. Доморадский пропил посланные ему два червонца и готовился рассчитаться со шляхтою, но отец мой отправил его поскорее к себе в имение’.
На таком-то народце опирался республиканский строй Польши. Средней руки обыватели должны были ладить с этой шляхтой, меряться со знатными панами им было не под стать, потому что знатный пан имел в руках своих более силы и мог стереть с лица земли строптивого обывателя. Опираясь на громаду загоновой шляхты, знатный пан менее всего мог иметь нужды в обывателях, а потому последние должны были угождать магнатам еще более, чем загоновая шляхта.
Главными чертами польского общества было обжорство и пьянство, доходившее до размеров, перед которыми остановится самое гомерическое воображение. Шляхта, собираясь на попойки, пила буквально бочками. Кружок пьяниц прикатит к себе бочку, говоря, что если хлопец беспрестанно будет ходить за пивом, то сапоги истопчет, садятся вокруг бочки и дают себе урок непременно ее опорожнить, пьют с утра до поздней ночи и, наконец, кончают тем, что бочка оказывается пустой. От последнего шляхтича до знатного пана вся Речь Посполитая пила без просыпу. Не пить — считалось пороком, те, напротив, которые могли много выпить, приобретали себе славу. Были такие, приводящие в ужас шляхетские желудки, что поглощали в себя зараз целый гарнец {Четыре кварты, около 5 бутылок.} пива. На пирах у поляков наблюдался такой обычай. Когда хозяин давал званый обед, то сам должен был показывать другим пример, и пить здоровье гостей за каждой переменой кушаньев. Сначала, после первого блюда, он вставал, пил за здоровье всех поочередно, называя знатнейших по именам, а тех, которые не пользовались большим почетом, титуловал вашей милостью или васаном. В гостеприимстве соблюдалось строгое отличие достоинства гостей, хлебосол-пан хотя поил и кормил и богатого и бедного, но обращался с ними различно. В обычаях у поляков за столом обеденным был всегда так называемый серый конец (szary koniec), куда помещали гостей неважных по своему положению: там им оказывали мало гостеприимного внимания, полагалось, что сами они должны себе вменять в почет, что их пригласили к столу. За столом все должны были вставать и пить за здоровье тех, которых именовал хозяин, и произносить их имена, само собой разумеется, что при этом происходил безобразнейший крик. Это был приступ к попойке, за вторым блюдом хозяин пил из большого кубка здоровье первого, по значению, гостя и давал ему в руки кубок, гость вставал и пил за здоровье хозяина и все гости должны были вставать. Таким же образом хозяин брал другой кубок, пил за здоровье другого гостя, и отдавал ему в руки. Служители наливали, гость вставал, пил здоровье хозяина, и снова все вставали. Точно так же поступали и с третьим, и четвертым и т.д., но только с теми гостями, которых, по знатности, уважал хозяин, прочие довольствовались тем, что их поминали в имени звания, к которому они принадлежали.
После тостов за отдельных лиц пили за здоровье и благосостояние званий, напр., здоровье духовенства, без которого не обходился ни один пир, здоровье войсковых, палестры, дам, девиц И пр. Принуждали непременно осушать кубок одним духом, а если кто не выпивал, тому тотчас доливали: для этого одна прислуга стояла сзади за гостьми, а другая залезала под стол, так что если гость, держа кубок, поднимал его вверх, то стоявший за ним слуга тотчас наполнял, а если гость опускал кубок вниз, то слуга, сидевший под столом с бутылкой, спешил влить туда вина. После этих заздравных чаш пили за процветание разных отвлеченных понятий, выражаемых по-латыни, например: за благосостояние отечества, за славу его и т.д. После обеда, когда, по обычаю, молодежь танцевала, пожилые люди сидели за столами, осушали и передавали из рук в руки кубки с обрядным выражением: вам в руки (wrece pana). Хозяин-поляк, точно так, как и наш москвич в старину, поставлял себе честь в том, чтобы гости под конец пира были без языка и без ума. Иной, нагрузившись до-зела, выходя из дома, падал в грязь или снег, а иной разбивал себе нос, соскользнув с лестницы. Нередко хлебосолы употребляли насилие над гостьми, особливо если гости были невысокого достоинства: их заставляли пить угрозами. Китович в своем ‘Описании польских обычаев времен Августа III’ рассказывает о знаменитом в свое время Адаме Малаховском. Много было несчастных, которых судьба завлекала к нему в гости: они принуждены были пить до того, что тут же засыпали вечным сном. Было у него страшилище: кубок с вырезанными тремя сердцами и с надписью ‘Corda fidelium’, туда входило полгарнца. Кто бы к нему ни приехал, — такой ли знатный пан, каким он был сам, простой ли шляхтич, жид, или посыльный слуга, — хозяин кормил его по достоинству завтраком, обедом или ужином, смотря по времени приезда гостя, а потом приказывал подать ‘Corda fidelium’ и заставлял пить залпом, если же гость, какслучалось, не выпивал, слуга немедленно доливал до тех пор, пока гость не сваливался без чувств, или не испускал дыхания. Все обегали Бонкову-гуру, как называлось его имение, и если кого он звал к себе в гости, то гостю прежде нужно было взять от него salvum conductum, с присягой в том, что гость не подвергнется испитию рокового ‘Corda fidelium’. Я сам, — говорит рассказчик, — едва избавился от этой беды и убежал без сабли, шапки и лошади. Пан Малаховский хвалился, что нет на свете человека, который выпил бы залпом ‘Corda fidelium’. Но нашелся один бернардин, смело приехал в дом Малаховскаго и, подвергнутый пытке питья, несколько раз отпивал кубок, и после нескольких доливаний, одним залпом опорожнил ‘Corda fidelium’.
Другой знаменитый обжора и пьяница, пан Борейко, созывал к себе разных орденов монахов, запирался с ними на несколько дней, поил до безобразия и заставлял пьяных отправлять урочные дневные богослужения. Он построил близ своего двора часовню святого Яна Непомука, уставил ее лавками и скамьями, велел приносить туда значительное количество вина, пива и водки, сам садился в часовню с четками и молитвенником, и останавливал всех едущих по дороге, какого бы звания они ни были: монах ли, жид, обыватель или хлоп, — все равно, пан Борейко выходил из своей часовни, расспрашивал, кто такой, куда едет, зачем, выпивал за его здоровье вина, предлагал ему и поил до тех пор, пока тот не сваливался с ног. Пан Борейко не приневоливал к испитию кубков залпом, а позволял пить с роздыхом. Его обжорство вошло в такую славу, что составилась поговорка: ‘а чтоб ты такого чорта съел, как пан Борейко съест!’
В Люблинском крае, как сообщает Козьмян, был подобный гуляка, Михаил Грановский: у него был такой обычай, что когда подопьет, то разденется донага и гостям велит то же делать, а кто не хотел, того раздевали насильно. ‘Я американец’, кричал он при этом. Было у него два заветных кубка, один в пять бутылок вместительности и назывался орлом, а другой назывался уткой и вмещал три бутылки. Однажды в Люблине в трибунале он выиграл процесс и собрал к себе на пир членов трибунала: только президент не поехал к нему потому, что был нездоров. Подпивши хорошенько, пан Грановский закричал: ‘Я американец, кто меня любит, пусть делает то, что я’. Вслед затем он мгновенно разделся и выскочил на улицу. В угодность ему раздевались гости и выскакивали за ним. Небогатые шляхтичи пустились бежать, потому что им было стыдно показать, что у них белье не в отличном порядке. Гайдуки и лакеи догоняли беглецов и с помощью гостей, хотевших угодить панской фантазии, раздевали их. Перед крыльцом на улице, по данному прежде приказанию, стояла огромная запряженная бричка с двумя бочками вина. Был в числе гостей некто Бадовский, славный обжора: он за завтраком выпивал четыре бутылки портеру, потом съедал целое блюдо зраз, каши и два каплуна, и запивал все это четырьмя бутылками вина. Этот чудак сел на бочку, представляя из себя Бахуса, огромной разливательной ложкой черпал вино и наливал в кубки, которые подставляли идущие около брички нагие собеседники. Было их числом человек восемьдесят, все они страшно кричали, пели, плясали, а некоторые, не выдержав огромного количества пойла, принятого в себя, падали на землю и извергали поглощенное. Такая толпа бросилась на дом, где жил президент, выломала запертые двери, стащила с постели больного президента и хотела вести за своей процессией. Насилу он умолил их оставить его в покое.
Выходки подобного рода были тогда в большой моде. Духовные особы не отставали в этом от светских. Тот же Козьмян рассказывает, что в его время в Люблине был ксендз Ленчевский, носивший титул Абдеритского епископа, большой любитель и даватель пиров. Однажды он давал пир по случаю получения ордена, и когда уже все подпили, пьяный епископ закричал: ‘я кавалер! пойдем на улицу с музыкой’. Все вышли на улицу, гости пляшут, епископ впереди подплясывает и припевает: ‘дай мне ночку ночевать, смочил меня дождик!’ а потом вскрикивает: я кавалер!’ Монахи были большие кутилы. В монастырях умели приготовлять отличные меды, наливки и старую водку, монахов приглашали даже в обывательские дома, как специалистов приготовлять напитки. Всегда радушный и хлебосольный монастырь только по наружности прикрывался аскетизмом, монахи на виду народа, в церкви, корчили постные лица, а между тем обители их были открыты для веселых поклонников Бахусу {Только некоторые строгие ордена, как, напр., камелдулов или траппистов составляли исключение.}, и повсюду в обывательских домах монахи были самыми веселыми собеседниками. ‘Я видал, говорит Козьмян^ как одна гостеприимная пани держала за пояс монаха, а другой рукой наливала ему вина, он же, в угоду ей, прыгал, представляя медведя на цепи’.
Все подобные выходки, хотя и были непристойны, по крайней мере не заключали в себе ничего жестокого, были случаи, когда пан-озорник, приучившись не сдерживать себя в пьяном виде, позволял себе выходки не слишком добродушного свойства. К такому разряду иногда принадлежал знаменитый Карл Радзивилл, известный под названием ‘Panie Kochanku’, особенно в своей молодости. Почти всегда пьяный, расточительный до беспредельности, поставлявший себе первым удовольствием кормить и поить всякого встречного и поперечного из шляхетского звания, в случае, когда кто-нибудь не потакал его пьяному капризу, тотчас выпускал тигровые когти. Однажды его собеседник, такой же кутила, как и он, пан Пац, поссорился с ним за пирушкой. Причина была та, что Радзивилл позволял себе дурачиться со всяким, не считая никого равным себе, точно так же начал он обращаться и с Пацом и задел его гонор. Пац вызвал его на поединок. Радзивилл кликнул людей, приказал Паца заковать в кандалы и посадить в тюрьму. Наутро объявили ему смертную казнь и вывели одетого в саване на середину двора. Палач стоял с орудием. Ксендз приготовил к смерти осужденного. Тогда окружающие бросились к ногам Радзивилла и умоляли пощадить приятеля. Радзивилл был непреклонен. Пац при виде смерти умолял, чтобы ему позволили поправить что-то на исповеди. Радзивилл тогда закричал: ‘вот я тебя теперь лучше напугал, чем ты меня вчера поединком’. С этими словами он взял Паца за руку и повел в свой палац, но бедный Пац, избежав смерти от палача, умер на третий день от вина.
Николай Потоцкий, староста Каневский, прославился самыми разнообразными подвигами пьянства и озорничества. Убить человека для него ровно ничего не значило. Он забавлялся над иудеями, убил у соседнего пана иудея и взамен привез ему целый воз иудеев, наклав их одного на другого и придавив сверху гнетом, как снопы, приказывал женщинам лазить на деревья, кричать ку-ку и стрелять их мелкой дробью в зад, заставлял доминиканцев, в их белой одежде, пролезать сквозь дегтяную бочку, расстреливать каждого, чья физиономия ему не нравилась, сек судей, которые судили его за бесчинство, положив их на утвержденный ими приговор, а под старость построил церковь в Почаеве, проживал иногда в монастыре, но и осудив себя на покаяние, подчас не оставлял своих пьяных выходок.
Другой такой же забияка Шанявский, староста Малогоский, делал наезды на соседей, убивал и мучил людей, не было ни одной каденции трибунала, где бы не состоялось над ним приговора за его преступление, и никто не был в состоянии его усмирить, у него была многочисленная дворня, множество загоновой шляхты служило его дикому произволу. Но думая, что он ни в ком не нуждается, стал он обижать и эту шляхту, тогда против него составился заговор: затевали убить его. Раздраженных против него было так много, что он понял невозможность устоять против них со своими силами. Он бежал из своих имений, но не за границу, как бы можно было ожидать, а в Варшаву, зажил себе в своем доме на Грибове и, увенчанный трибунальскими приговорами, продолжал среди столицы свои дикие выходки, люди боялись ходить по улице мимо его дома, иногда слышали крики тех, кого он мучил для забавы. Жена его, промучавшись с ним несколько лет, убежала от него под покровительство королевы, и только при ее содействии выхлопотала развод, но не решалась оставаться в мире, боясь его мщения, а пошла в монастырь. Эти факты показывают, до какой степени своевольство в Польше оставалось безнаказанным, и против диких выходок магнатов не было ни полиции, ни суда, ни власти.
Когда поляки до такой степени предавались пьянству, обжорству и своевольству, польки увлекались до безумия танцами и увеселениями. Были в Польше богатые пани, которые всю жизнь беспрестанно устраивали у себя кулиги, театры, балы и разные забавы. Тогда, как мужья их приневоливали пожилых гостей пить до бесчувствия венгерское, жены приневоливали молодежь танцевать мазурку до потери ног и рук. У веселой госпожи были беспрестанные съезды под разными предлогами, то чьи-нибудь именины, то дни рождения, то годовщина брака, то просто праздники, а тут еще у них были клиентки, панны-резидентки, жившие у них, или соседние обывательские дочки, которым они покровительствовали, они знакомили с ними посещавших их молодых людей и устраивали свадьбы: и вот являлся новый предлог к танцам.
Как пан Борейко или пан Малаховский затаскивали к себе гостей для попойки, так точно охотницы до плясок и забав ловили всюду плясунов и дамских угодников. Во второй половине XVIII века в местечке Белжицах была такая госпожа, по фамилии Коссовская, сама очень богатая по наследству, жена богатого пана, державшая мужа под властью. В ее местечке факторы из иудеев, ради прибыли, для угождения пани, подмечали таких проезжих, которые по наружному виду показывались порядочными людьми, одни хватали лошадей и задерживали экипаж, другие бежали в панский двор и давали знать, а вслед за ними выбегали служители и резидент, насильно заворачивали в панский двор и приводили пленника в панский палац на несколько дней, а иногда на несколько недель. Не помогали ни жалобы, ни просьбы, ни изложение не терпящих отлагательств дел, ни даже клятвы и обещания скорого приезда, иногда сам супруг просил отпустить пленников, ‘но неумолима была польская Цирцея — говорит современник Козьмян — и превращала своих пленников в танцоров и угодников своих шалостей и вакхических утех’. Как только гости пообедают вкусно и сытно да погреют себя венгерским, так являются двадцать четыре музыканта, начинаются танцы и продолжаются далеко за полночь. Случалось, кто-нибудь выбьется из сил, убежит из залы, забьется в какой-нибудь закоулок и заснет мертвецки, заметит хозяйка его отсутствие, даст приказание, отыщут беглеца, иногда раздетого, несут с постелью в залу, обливают водой, секут розгами и заставляют плясать. При страсти к забавам и гостеприимству паны очень мало заботились об удобствах для своих гостей. Плясуны и питухи спали как попало, женщинам не было пристойных помещений: каждое утро после балов теснота, беспорядок, нечистота царствовали в панском доме. За множеством гостей, невозможно было всех помещать в доме и во флигелях, которые обыкновенно окружали главное здание панского жилища, и гости помещались в грязных иудейских корчмах вместе с толпой прислуги, которая пьянствовала и бесчинствовала в местечке в то время, как ее господа пили и плясали в панском палаце. Очень часто танцы доводились до поединков, особенно было в моде спорить до поединка за первую пару в полонезе. Редко, впрочем, поединки кончались смертью. Во всех таких собраниях не было и тени умственной жизни, там нельзя было услышать разговоров ни о политике, ни о благоустройстве отечеств ва, ни о литературе, ни об искусстве. Беспрестанные оргии отучили польские головы от мысли, сердце от любви к труду, пристрастили к суете, приучили смотреть легко на священнейшие обязанности человека. Семейные связи не имели твердости, разводы сделались делом обыкновенным, поляки не задавали себе труда удерживать преходящие побуждения и подчинять их рассудку. До какой степени даже сознание об истинно нравственном исчезло в польском обществе, спившемся с круга, можно видеть из того, что один из мемуаристов того времени, Охоцкий, без зазрения совести рассказывает о себе, как он вошел в связь с актрисой и помог своему другу жениться на ней, скрыв от него свои прежние к ней отношения. Автор, сообщая об этом, даже не подозревает, что он делал гнусное дело.
Представленный нами краткий обзор польского воспитания и нравов польского общества достаточно показывает, в какое невылазное болото попала несчастная Польша. Никакая реформа учреждений, никакие улучшения в правлении, законодательстве, никакие способы к возвышению экономических сил, никакие средства внешней защиты не могли ей помочь. Спасти Польшу могло только перевоспитание народа, но такое перевоспитание, которое бы изменило с корнем весь народный характер, создало другого поляка: прежний уже никуда не годился. Нет ничего невозможного для воспитания, оно всесильно над человеком, и нет на земле народа, которого бы оно не в силах было изменить, переделать, облагородить и развить. Но чтобы в Польше принялось, усвоилось и развилось новое воспитание и могло создать новое польское общество, для этого нужно было много времени. История не ждет опоздавших.

IV.

Избрание Станислава Понятовского. — Диссидентское дело. — Барская конфедерация. — Покушение на короля. — Первый раздел Польши.

По смерти Августа III по поводу выбора нового короля в Польше возникли обычные смуты. Две партии, Чарторыских и Огинских, стали враждебно одна против другой. Обе заискивали помощи у России. Сильная партия Чарторыских, во главе которой стояли два брата — канцлер Михаил и русский воевода Август, отправила в Петербург племянника по сестре этих братьев, Станислава Понятовского, сына умершего мазовецкого воеводы.
Это, можно сказать, был тип поляка XVIII века, соединявший в себе коренные свойства национального характера со свойствами европейской знатной особы своего времени.
От природы он получил счастливую память, живое воображение, блестящий, но никак не глубокий ум, способен был на остроумные выходки, бегло и складно говорил, особенно в том кругу, где ему верили и ценили его слова, — в совершенстве владел несколькими европейскими языками, читал и просматривал много книг, много видал во время своего путешествия по Европе, посещал общества тогдашних европейских знаменитостей, и потому в высокой степени набрался того лоску (poloru), за которым польские паны ездили по Европе. Поэтического уклада в его натуре не было, но он любил до страсти искусства и знал в них толк, насколько наслышался и начитался о них, еще более он был любитель и ценитель прекрасного пола и в отношении к нему отличался чрезмерным Непостоянством и ветреностью. До сих пор в Лазенковском дворце, им построенном, показывают целую стену портретов любовниц последнего польского короля. Переменяя их как наряды, он был, однако, внимателен к их услугам, и, уволив их от своего сердца, давал им большие пенсионы и тем увеличивал свои расходы и долги. Вообще в нем не было ни тени скупости, щедрый для других и расточительный для себя, он любил сам пожить в свое удовольствие, любил и вокруг себя видеть веселые и довольные лица.
Нравом он был мягок и кроток, не видно в нем было того самодурства, которым так часто отличались и даже чванились польские паны, избалованные своим богатством и раболепством перед собой других: воспитанный до шестнадцатилетнего возраста под надзором матери, он носил на себе тот отпечаток женственности, который часто остается на тех, которые в отрочестве испытывали сильное влияние матушек и тетушек, притом же европейские привычки, усвоенные в путешествии, не дозволяли в нем укорениться полуазиатским признакам польской мужественности. В обращении он был до того любезен, что принц де-Линь признал его любезнейшим паче всех государей своего времени. Эта любезность не мешала ему в то же время быть двоедушным, хитрым, недоверчивым, зато в затруднительных положениях для своего ума и воли он был даже чересчур доверчив. Обладая свойством обворожать и привлекать к себе людей, он не умел привязывать их, не в силах был возбуждать их и управлять ими, напротив, сам подчинялся нравственному могуществу других и всегда почти зависел от окружающей его среды. Никогда не показывал он ни запальчивости, ни злобы, не терпел ссор и всегда старался примирять других и улаживать недоразумения и борьбу страстей, выдумывая какую-нибудь середину на половине. Чувство мщения ему было незнакомо, его иногда обижали так, что доводили до слез, все сносил он и готов был первый протянуть руку заклятому врагу. Он не мог ни к чему глубоко и сильно привязаться, поверхностность, лживость и слабодушие — обычные качества охотников до женского естества, отражались в его поступках, свои убеждения он менял почти так же, как любовниц, и с трудом мог возвыситься до общей идеи, под которую подходили бы его понятия и поступки, у него всегда на первом плане были частные отношения: его занимали желания и планы удовлетворить ту или другую сторону, поставить себя в известное положение к таким-то лицам, узнать: как думают тот или другой, и в каких отношениях находятся они между собой. Деятельность его была чрезвычайная, но почти всегда обращалась на второстепенные предметы и в ней недоставало крепкой нити, связующей ее направления. В своих суждениях он нередко отличался здравым взглядом и находчивостью, когда предмет обсуждения не требовал особенной дальнозоркости и глубокомыслия, но всегда высказывался с некоторым колебанием и часто подчинялся мнению других, когда видел против себя упорство. Он склонен был приставать к смелым и отважным предприятиям, но без увлечения, и менее чем кто-нибудь способен был геройски противостать обстоятельствам и легко склонялся под их гнетом, зато был хвастлив, приписывал себе вчинание такого дела, в котором он следовал за другими, такие мысли, которые он заимствовал от других, и величался такими доблестями, каких у него не было. Таков был этот последний польский король, поставленный Екатериной с тем, чтоб служить ей послушным орудием.
Владея изумительной способностью узнавать людей, Екатерина не обманывалась в нем никогда и, делая его королем, не надеялась от него твердой и незыблемой преданности, она, без сомнения, предвидела его двоедушие и коварство в отношении к ней, но это не мешало ее планам, напротив, скорее вело к цели. Так, по крайней мере, можно думать из того, что впоследствии императрица несколько раз внушала своим министрам в Польше не полагаться на постоянство короля, нрав которого, как она писала, ей давно известен.
Русская императрица составляла по характеру диаметральную противоположность с польским королем, ее подручником. Насколько он был мало способен сосредоточить себя всего для идеи, настолько она только и существовала для сознанной и предвзятой идеи. Правда, и в ней можно было заметить пороки века, которыми заражена была большая часть венчанных особ: чувственность и суетность и ей были не чужды, но зато в ней был гениальный ум и гениальная воля. Немка по происхождению, призванная судьбой на престол русского государства, она охватила во всей цельности его историческое значение, усвоила его прошлые заветные предания, глубоко и разносторонне постигла его тогдашнее положение, предвидела и устраивала его будущее. Величие и благосостояние России было ее идеалом, она хотела сделать Россию сильнейшей державой в свете, а потому поставить Польшу в вечную зависимость от России, а если будет нужно, и уничтожить ее, она думала ниспровергнуть турецкую империю, освободить славян и греков, ослабить Швецию, привязать Австрию и Пруссию и поставить их в необходимость быть, так сказать, на буксире у России, и в то же время создать из России внутри благоустроенное государство, развить промышленность, торговлю, благосостояние и просвещение. В ней было столько же твердости и последовательности, сколько в Станиславе-Августе мягкости и слабодушия, но в то же время в ней не было увлечения, она боролась с препятствиями только до тех пор, пока несомненен был успех, ее смелые и широкие предприятия сдерживались благоразумием и осторожностью, она умела остановиться на полдороге, чтобы выждать время и при удобном случае начать снова прерванный путь, зато, когда была надежда на успех дела, ее уже не останавливали никакие частные отношения, никакие посторонние виды, ни кровь, ни бедствия поколений не принимались у нее в расчет, когда нужно было достигнуть цели — черта общая истинным людям идеи. Она умела привлекать к себе людей, не так, как польский король, который выигрывал только то, что его называли любезным, она привязывала их так, что они делались ее орудиями и служили, часто даже невольно, ее видам. Политика ее была нередко двоедушна и коварна, но это было не то легкое двоедушие, которое почти никогда не покидало польского короля. Екатерина прибегала к нему только тогда, когда оно было необходимо для ее целей и преимущественно тогда, когда приходилось бороться с врагом его же оружием, без нужды она была пряма и искренна.
Она не прощала зла и измены так любовно, как Станислав Понятовский, она или презирала их вовсе, когда не считала важными, или же мстила без послабления, когда они ей мешали. Понятно, что с такой покровительницей Польше было плохо: у поляков не было ни самостоятельности, ни силы, ни государственного благоразумия настолько, чтобы Екатерина могла их уважать, но они неспособны были предаться ей искренно и безусловно, чтобы она могла их полюбить: она их презирала, и этим презрением запечатлены все ее действия до самого конца.
Избрание Понятовского не обошлось без сильных смут. Но русские войска разогнали всех его противников. Составился конфедерационный сейм. Дядя Понятовского, Август Чарторыский, сделан был его маршалом. Предводители противной партии, старый гетман Браницкий и Карл Радзивилл бежали из Польши со своими единомышленниками. Станислав-Август был избран 7 сентября 1764 года.
Чарторыские, овладев делами, старались произвести в Польше некоторые реформы и ввести новые учреждения, которые, по их соображениям, могли обновить Польшу. Шляхта упорно стояла против всяких перемен, но Чарторыские нашли себе лазейку: покровительствуемые силой русского оружия, они успели устроить сейм в образе конфедерации: по обычаям конфедерации, закон принимался не единогласием, а большинством голосов, и такого сейма уже нельзя было сорвать, затем они склонили значительное число голосов подкупом и страхом. Таким образом, им удалось ограничить власть гетмана и подскарбия: до сих пор эти важные сановники не отдавали никому отчета, кроме сейма, который обыкновенно никогда не кончался, теперь устроили четыре комиссии: войсковую, скарбовую (финансов), полиции и судопроизводства. Положили увеличить войско и доходы, сделано было несколько распоряжений относительно городов, пришедших в упадок, в особенности оттого, что на городских землях помещались дом шляхетства, духовенства и монастырей, не подчинявшихся городским повинностям, постановлено, чтобы сеймики отправлялись большинством голосов, — установлены таможенные пошлины, которых в Польше не было. Эти распоряжения сделаны были на сейме, предшествовавшем избранию, и должны были утвердиться избранным королем. Станислав-Август горячо поддерживал их: они обратились в закон к большой досаде многих. Хотели даже уничтожить вовсе liberum veto, но этот проект никак не мог быть принят: польское шляхетство привыкло называть liberum veto зеницей шляхетской вольности, притом русский и прусский посланники заявили неудовольствие насчет перемен коренных постановлений Речи Посполитой.
Прусский король всеми силами не допускал в Польше коренных реформ, которые бы утвердили в ней монархическую власть. В его видах было поддерживать анархию, слабость, истощение, одним словом, все то, что, впрочем, и без него не могло измениться в Польше. Фридрих II уже предположил расширить свою территорию насчет Польши, а потому побуждал и убеждал Екатерину держаться той же системы. Также не был принят проект об увеличении податей и умножении войска, шляхетство издавна не любило, чтобы об этом даже говорили. Россия тогда не показывала намерения мешать во что бы то ни стало таким улучшениям в Польше. Проект Чарторыских о реформе был прежде предъявлен русским посланникам, Кейзерлингу и Репнину, Россия только хотела при этом соблюсти свои интересы и свою безопасность. Посланник императрицы объявил, что Россия соглашается на увеличение войска до 50.000, но только с тем, чтобы Польша с Россией заключила теснейший союз. Поляки стали упираться против союза, даже самые Чарторыские, до сих пор действовавшие под покровительством России, боялись, что таким образом Польша подпадет в большую зависимость от России. Русский посланник Репнин получил приказание не входить в сношение с поляками об их переменах, без заключения союза с Россией, и подал ноту, где императрица требовала даровать гражданские права в Польше некатоликам — православным и диссидентам. То же требование заявлял Польше, со своей стороны, прусский король. Но послы, воспитанные в фанатизме, отвергли это требование с шумом и волнением. Таким образом, поляки при самом воцарении короля, поставленного Россией, раздражали против себя Россию и Пруссию, две сильные соседние державы, с которыми они, по своей слабости, бороться были не в состоянии.
Русские войска тотчас расположились в королевских имениях. Король, слыша около себя ропот, хотел угодить полякам и показать, что он не намерен быть орудием Екатерины, а желает царствовать самостоятельно, он вступил в тайное сношение с Турцией, жаловался на Россию, что она поступает с Польшей, как с подвластной страной, располагает свои войска на польских землях без воли нации, хочет, как видно, держать в Польше постоянный гарнизон. Турции, ненавидевшей Россию, ничего не стоило изъявить сочувствие к Польше, но она ничем ей не помогла, а между тем Екатерине стали известны сношения короля с Турцией, она испытала слишком скоро коварство своей креатуры, ясно стало, что русская императрица не может иметь к польскому королю доверие.
Дело о некатоликах в Польше было не таково, чтоб русская императрица могла бросить его. Православные уже много веков обращались к России. Еще Иван III ссорился за них с зятем своим Александром. Алексей Михайлович вел за них кровопролитную и разорительную войну. В статьях мирного договора 1686 г. польский король обязывался со своей стороны содержать православных по давним правам и во всяких свободах. Со времен этого договора, когда Киев навсегда отошел к России, православное духовенство продолжало получать рукоположения от киевского митрополита, а потом, по основании святейшего синода, обращались к нему как к верховному учреждению своей веры. Поляки по отношению к православным жителям Речи Посполитой не соблюдали договора с Россией, заключенного в 1686 году, унижение православной религии, принуждения к унии, неистовства, которые позволяли себе делать над православными своевольные фанатики, были обыкновенными явлениями, православные беспрестанно обращались к России и просили ходатайства за них, все русские государи по этим просьбам вели сношения с Польшей. Петр много раз обращался к своему союзнику Августу II, после того, как к нему приходили жалобы от православных с длинными реестрами разных оскорблений, нанесенных католиками. Эти неоднократные требования оставались всегда без удовлетворения, так что русский государь, наконец, стал грозить и в 1722 году выразился так: ‘Если, паче чаяния, по этому нашему представлению и прошению удовлетворения, по силе договора, не воспоследует, то мы будем принуждены сами искать себе удовлетворения’. Короткое царствование Екатерины I не обошлось без просьб, полученных в синоде из белорусской епархии, и без ходатайства за православных со стороны России. При Анне православные обращались с жалобами к российским посланникам и резидентам в Варшаве и императрица вменяла последним в обязанность домогаться, ‘чтобы православные люди греческаго исповедания в безпрепятственном пользовании принадлежащих им вольностей без малейшаго утеснения оставлены были’. Трудно было таким домогательствам и представлениям иметь в Польше силу, когда там и сеймы не кончались, и короля не слушали.
Елисавета энергически и, подобно своему родителю, с угрозами заступалась за православных: ‘чтоб вельможи, писала она, предписали кому следует крепкими указами, чтобы по трактату и привилегиям королевским в прежней свободности и без всякаго препятствия и насилия, как в совести, так и в строении и поправлении церквей, без помешательства благочестивые в покое оставлены были. В противном случае таковой неправедной и безответной с польской стороны поступок уничтожения и презрения нашего на толь многих безпрекословных правах основаннаго участия в их жалобах не иначе, как явно показуемое нам самим озлобление, признавать можем и за упомянутых утесняемых людей вступаться и им вспомоществовать всемерно обязанными себя признаваем, и при дальнейшем безплодствии и презрении дружеских представлений и домогательств, иные сильнейшие и важнейшие способы употреблять напоследок принуждены будем, имея паче надежду на другия державы, которыя для своих под именем диссидентов в Польше и Литве разумеющихся единоверцев и ради утеснения оных в том общия с нами обязательства имеют к нашим мерам к тому приступить и общее дело с нами чинить весьма готовы’. С тех пор каждый год, а иногда и не один раз в год, русские министры в Варшаве делали представления о православных, но эти представления напоминают басню о Поваре и Коте, потому что вслед за ними святейший синод заваливался новыми жалобами православных, присылаемыми из владений Речи Посполитой. Даже и шестимесячное правление Петра III не обошлось без обычного представления польскому правительству о судьбе православных. Екатерина в своих домогательствах в пользу православных не показала ничего нового, необычного, она шла по следам прежних государей, но она выше их была по уму и деятельности: естественно, что при ней дело пошло иначе, не так, как шло оно при ее предшественницах.
Поляки в 1764 г. отвечали на домогательства России в том же смысле, в каком привыкли отвечать прежним русским государям, даже еще резче и неуважительнее, чем бывало прежде. Но скоро они увидали, что этого им не простят. В следующем 1765 году, по желанию Екатерины, белорусский архиепископ Георгий Конисский отправился в Варшаву и там, перед королем, произнес речь, ссылался в ней на привилегии, данные православным прежними королями, жаловался на утеснения и оскорбления, просил возвратить православным первобытную свободу, а вместе с тем не забыл объяснить, что прошение его поручила ему принести всероссийская императрица яко особливая веры нашей заступница .
В Варшаве, возненавидев Конисского, начали умышленно тянуть его дело, стали по его жалобам наводить справки, а он между тем, в ожидании, без нужды проживался в столице. Узнала об этом императрица и приказала своему министру Репнину, устроить так, чтобы на будущем сейме 1 /66 года дело о православных диссидентах было непременно решено в их пользу. Екатерина не домогалась, чтоб их допускали в сенат и к высшим местам, но хотела, чтоб они были допущены к выборам в трибуналы, могли получать провинциальные должности и чтобы в число членов сейма из каждого воеводства при двух католиках помещался третий — некатолик. Чересчур трудно было согласить поляков на установление таких законов, они от своих дедов и прадедов получили убеждения, что, кроме католика, все иноверцы — еретики, проклятые Богом, и их ни в чем нельзя поставить на одну доску с католиками. Это заранее предвидела Екатерина и предписала Репнину, в случае когда сейм не согласится даровать некатоликам права, собрать православных и диссидентов и составить конфедерацию, которая бы просила помощи у России, тогда предполагалось, как будто уступая ее просьбам, послать в Польшу русские войска и провести дело силой. Пусть поляки знают и удостоверятся, — писала она, — что мы не допустим успокоить это дело по их единовидным желаниям, а поведем оное лучше до самой крайности!’
Король Станислав-Август говорил, что это требование — громовой удар для него и для всей страны, писал к императрице, умолял ее оставить это дело, сообщал, что на прошлом сейме, когда он заговорил об этом, то поднялся страшный крик и шум, и чуть было не умертвили примаса в присутствии короля. Сам Репнин, видя беспредельный фанатизм в Польше, пытался отклонить государыню от ее намерения, но Екатерина была неподатлива, твердо решившись так или иначе довершить то, что ее предшественники начинали и покидали.
Большая сумятица была тогда в Польше. Король был уже в разладе со своими дядями Чарторыскими, которые признали его королем только в Надежде держать его под своей опекой. Короля тяготила эта опека. Чарторыские хотели сохранить созданную ими конфедерацию, чтоб посредством ее властвовать над Польшей, король, напротив, хотел ее уничтожить. Но это не умножило его друзей. Противники Чарторыских, которых было много, ненавидели фамилию, как называли тогда Чарторыских, и всю их партию, но вместе с тем не любили короля, возведенного на престол с чужой помощью. Последние изменения на сейме произвели ропот в Польше. Учреждение комиссий возбудило неудовольствие безотчетных до того времени министров и подчиненных им должностных лиц, которые пользовались выгодами при прежнем управлении, учреждение таможенных пошлин, увеличив дороговизну, вооружило против короля обывателей и купцов. Приморский город Гданск, снабжавший Польшу привозными товарами, был особенно недоволен. И без того король прусский в Мариенвердере брал пошлины с плывущих по Висле польских судов, теперь, с прибавкой польских пошлин, товары значительно вздорожали. Но более всего приводил в ужас поляков вопрос о допущении к правам некатоликов. Епископы: краковский Солтык, каменецкий Красинский, виленский Масальский (будущий приверженец России) распустили по приходам пастырские послания, предписывали священникам молиться в костелах об отвращении беды, грозящей римско-католической религии и древним постановлениям Речи Посполитой, вопияли против общения с еретиками и схизматиками, против введения пагубных новшеств. Кармелит, по имени Марко, исцелявший больных наложением рук и сообщавший воде целительное свойство,, ходил между народом и призывал защищать св. веру. С кафедр в костелах загремели огненные проповеди против веротерпимости. Верная шляхта приглашалась не допускать во что бы то ни стало обращения в закон ужасного проекта.
Когда приближалось время сейма, Репнин объявил, что если не захотят даровать православным и диссидентам прав, то сорок тысяч русского войска войдут в пределы Речи Посполитой. Такой решительный тон еще сильнее взволновал поляков. С религиозным фанатизмом зашевелилось оскорбленное национальное самолюбие: поляки тяжело почувствовали, как низко упали они в государственной жизни. Епископы повторили свои воззвания на зло русскому послу. Король говорил, что готов умереть за веру и свободу. А между тем этот фанатизм вооружал против Польши половину Европы. Требование о даровании прав последовало не от одной России, а также и от Пруссии, в виде доброго совета ходатайствовали о том же Дания и Англия.
Собрался сейм. Королю прежде всего хотелось установить закон, чтобы при обсуждении дел, касавшихся войска и финансов, принималось решение большинством голосов, а не единогласием. В виду у него было умножение войска и податей, он считал это первой необходимостью для возрождения отечества. Но как только он сказал о своем намерении некоторым панам и послам, — они оказались противниками таких нововведений, поспешили сообщить об этом Репнину и представить ему, что король затевает противное нации. Разнеслась о желании короля весть между другими прибывшими в столицу сеймовыми послами и встретила всеобщее неодобрение. Подозревали, как это уже часто случалось при прежних королях, что король имеет замысел усилить монархическую власть и ограничить золотую шляхетскую вольность. Репнин и прусский посланник Бенуа явились к нему и объявили, что дворы их не допустят в Польше делать того, что противно желаниям нации, а потому они протестуют против намерения увеличить число войска и размер податей. Король упал духом и горько заплакал. Оказалось, что если нация действительно огорчена и раздражена против России за покровительство некатоликам, то та же нация была противна всяким преобразованиям более, чем сама Россия, которая, как выше было сказано, была готова содействовать полезным преобразованиям в Польше, но только заручившись для своей безопасности крепким и твердым союзом с ней.
Чарторыские, как увидели, что преобразования, которым они сами же положили почин, не удаются, тотчас стали опять сближаться с Репниным, заискивать через него милостей императрицы и вооружали послов сеймовых. Это еще более убивало Станислава-Августа. Сам ярый епископ Солтык, ненавидевший и короля, и Чарторыских, и русских, сближался с Репниным через референдария Подосского и льстил ему согласием со своей стороны на компромисс по делу о диссидентах. Но то была только интрига. Епископ заискивал у русского министра для того, чтоб наделать неприятностей королю и, в особенности, мешать проекту о большинстве голосов. Когда он увидал, что и без того все против этого проекта и он пройти ни в каком случае не может, — тотчас переменил тон.
В заседании 11-го ноября на сейме заговорили о деле некатоликов, поднялся страшный шум, большинство послов в один голос вопило, что ни за что не допустят нарушить права религии. Один из послов, Гуровский, стал было говорить за свободу некатоликов, но ему угрожали саблями, кричали на короля за его планы ввести решение посредством большинства голосов. Ни за что не позволю большинства, — кричал посол Чацкий, — с большинством, пожалуй, допустят мещан к сейму, и хлопов наших уволят от подданства! Король ушел. Послы кричали, ругались, потом разошлись. Конфедерация, устроенная Чарторыскими, уничтожилась.
После этого оставалось прибегнуть к средству решительному, которое заранее государыня приказала употребить в случае крайности — составить другую конфедерацию в пользу некатоликов. На Репнина возложено было это трудное поручение. Оно казалось даже почти невозможным. Поляки-католики были очень фанатичны и если в чем-нибудь непродажны, так именно в деле веры, некатолики были немногочисленны в высшем классе: охотников до такой конфедерации могло найтись мало, а ведь только о высшем классе могла идти речь, когда шло дело о даровании политических прав. Но в таком разлагающемся обществе, каково было польское, убеждения были второстепенными двигателями событий, главное место занимали личные интересы. Шляхту всегда можно было взволновать: не нужно было говорить за что или против чего надобно подниматься, а стоило указать ей только лица или фамилии, за которых или против которых приходилось постоять, да главное, нужно посулить при этом ей выгоды. У Чарторыских недругов было много, их сила возбуждала зависть и соревнование. У знатных панов, стоявших к ним неприязненно, были сторонники — обыватели и шляхта. Короля не любили и думали, что он все еще заодно с .Чарторыскими, хотя он и поссорился с ними. Паны надеялись его низложить, были такие, что подумывали сесть сами на его место, другие надеялись выбрать более подходящего для себя и держать его в руках. Собрать все недовольное Чарторыскими и королем, поманить обещаниями и привязать к этому дело о свободе некатоликов — такой план замыслил референдарь Подосский, сообщив его Репнину, и сам взялся работать. Подосский был давний враг короля, по смерти Августа III он уговаривал поляков избрать сына покойного польского короля. Это не удалось. Екатерина посадила Станислава-Августа, — Подосский стал врагом России, теперь же, когда уже Россия стала недовольна посаженным королем и Репнин намекал на возможность низложить его, Подосский сделался верным орудием России. Репнин обещал ему доставить место примаса. С Чарторыскими не считали нужным церемониться, они увивались около Репнина, кричали перед ним против короля и против уничтожения liberum veto, которое уничтожить прежде сами хотели, им не верили, потому что они ничего не делали в угоду России для дела некатоликов. Их двуличность была очевидна.
Поляков только дурачили, говоря им о низложении короля, Екатерина не хотела его низлагать, а рассчитывала наказать его за то, что во время прошлого сейма он не только не старался делать угодное императрице, а еще угождал епископам и сам подавал полякам пример упрямства. Подосский начал собирать врагов короля и фамилии (Чарторыских), Репнин издал декларацию, где объяснял, что императрица желает полякам добра и спокойствия, и поэтому вынуждена послать во владения Речи Посполитой войско для защиты слабых против могущественных. При этом именем своей государыни он ручался за целость и неразделимость Польши. К декларации прилагалось письмо Панина, заведывавшего в России иностранными делами: оно приглашало поляков соединиться дружно за свою свободу и права. Декларация с письмом была разослана по всей Польше на разных языках. В то же время более тридцати тысяч русского войска вошло в Польшу. Был план устроить разом на различных концах Польши и Литвы конфедерации, а потом соединить их в одну, и маршалом этой конфедерации учинить Карла Радзивилла (Panie kochanku), бежавшего после неудачного сопротивления при избрании в короли Понятовского за границу. Он проживал в Дрездене, и находился разом под опалой русской императрицы и польского короля.
Подосский пригласил в Варшаву знатнейших панов, тут были: киевский воевода Салерий Потоцкий, другой Потоцкий крайний, надворный маршал Мнишек, великий коронный подскарбий Вессель, великий коронный кухмистр Вельогурский, литовский стражник Поцей, Оссолинский, Тарло и другие, все неприятели Чарторыских. Старый гетман Браницкий сам не приехал, а прислал уполномоченного, здесь были даже главные и упорнейшие враги веротерпимости — епископы Красинский и Солтык. На общем совещании, 10-го мая 1767, Репнин предложил устроить конфедерацию и изложить требования и мнения для водворения и обеспечения порядка. Ненависть к королю и Чарторыским, боязнь за свои права и вольности, на которые король и Чарторыские посягали своими реформами, заставили забыть другие виды на время. Надеялись низвергнуть короля. Репнин не обещал им этого прямо, а говорил двусмысленными выражениями: конфедерованная нация получит все, чего захочет от императрицы’. Паны разумели под этим обещание избавить их от Понятовского, и этого было довольно, со своей стороны все обещали содействовать общему делу и разъехались. И вслед затем, по всей Польше и Литве возникли конфедерации.
Киевский воевода сконфедеровал русские провинции Волынь и Подоль, Мнишек — Великую Польшу, Красинский — воеводства Равское, Мазовецкое и Лэнчицкое, Вессель — Краковское, Тарло — Люблинское, Оссолинский — Сендомирское, Браницкий — Подлясье. Собственно диссидентские конфедерации составились в Торуне и Слуцке, к последней примкнули православные и в их числе архиепископ Конисский, которому обещано место в сенате: это было только возвращение прежнего права, русские добились этого права еще в XVII веке, но поляки его нарушили. Когда диссидентская конфедерация прислала своих депутатов к королю, Ста-нислав-Август не хотел принимать их, он боялся этим самым узаконить требования конфедерации. Репнин настоял, чтоб он их принял. Король покорился, но оставил за собой такую уловку, будто он принимает этих господ не так, как полномочных от конфедерации, а как простое собрание людей, пришедших к нему за советом.
В Польше и Литве состоялось тогда сто семьдесят восемь собраний, и на них подписалось восемьдесят тысяч особ, и все это сделалось в течение мая 1767 г., в продолжение каких-нибудь восьми или десяти дней. Такая быстрота объясняется тем, что в Польше издавна обыватели и шляхта привыкли слушаться знатных панов, во всяком околотке был свой королек, к нему тянуло шляхетство, ему угождало, и теперь стоило этим королькам скликать в назначенное место обывателей и шляхту и предложить что угодно. Так везде и сталось. Повсюду громада шляхты приступала к конфедерации в пьяном виде, после пирушки, которую ей устраивал королек, никто не думал о веротерпимости, напротив, все были воспитаны и укреплены в исключительном фанатизме и ужаснулись бы, если б тогда же узнали, что дело идет о даровании прав схизматикам и еретикам, им выставлялось, что король и Чарторыские хотят нарушить древние шляхетские вольности, а русская императрица их защищает. От разных конфедераций присланы были в Варшаву по заданному заранее плану к Репнину одинакие заявления: уничтожить недавно учрежденные комиссии, отнюдь не допускать решения дел на сейме большинством голосов, сохранить зеницу шляхетской вольности liberum veto, не дозволять умножения податей и увеличения войска и просить императрицу принять на себя гарантию ненарушимости польского правления.
Между тем Репнин снесся с Радзивиллом. Ему от имени императрицы обещано примирение и забвение прошлого, возвращение всех прав, снятие секвестра с имений, все это с тем, чтоб он принял на себя звание маршала общей конфедерации, заявил себя защитником свободы совести, не притеснял бы в своих имениях православных и диссидентов, возвратил бы им церкви и позволил строить новые. Ему внушали, что, защищая разноверцев, он ничего не сделает преступного против собственной римско-католической религии, которая остается по-прежнему господствующей в государстве. Вместе с тем, от него в числе условий потребовали, чтоб он вперед вел себя скромно и благообразно. Такое условие было необходимо, потому что Panie Kochanku был большой руки самодур. Легкомысленный, расточительный до безрассудства, вечно веселый и вечно пьяный, равно добродушный и буйный, это пан-забулдыга, по ограниченности ума, был всегда склонен к тому, чтоб его водили за нос, но всегда был уверен, что делает так, как самому хочется, и ему казалось, что все кругом его слушается. Партия его в Литве была чрезвычайно велика, никто щедрее его не кормил и не поил братью-шляхту, никто не способен был дороже купить ее для своих прихотей. Радзивилл перед тем, в видах низложения Екатерины, покровительствовал самозванке Таракановой, но, получив дружелюбные предложения от России, оставил претендентку и прибыл в Литву.
j-ro июня 1767 он вступил в Вильну. Духовенство, городской магистрат, несколько тысяч прибывшей нарочно шляхты встречали его с радостными восклицаниями, с ним был не покидавший его русский полковник Kapp. Русские войска будто для почета провожали его. Выстрелы русских пушек раздавались во славу его возвращения вместе с гулом виленских колоколов. Да будет благословен возврат твой, — кричала шляхта, — ты приносишь нам свободу и мир! Радзивилл подписал свой акцесс к общей конфедерации. Дело конфедерации с этой минуты в Литве стало твердо: куда Радзивилл, туда и большая половина Литвы.
Из Вильны Радзивилл поехал в Белосток, где застал старого гетмана Браницкого, короля и Чарторыских. Гетман колебался, потому что очень ненавидел Россию, но в то же время и боялся ее. Приезд Радзивилла придал ему твердости. Он поехал в Варшаву и был обласкан Репниным. Он надеялся, авось-либо, по низложении короля Станислава-Августа корона достанется его седой голове.
Радзивилл отправился в сопровождении русских войск в Радом. Там Репнин назначал сборное место для соединения всех конфедераций, которые туда выслали своих советников. Русский посланник сообразил, что если оставить поляков на свободе беседовать о своих делах, то они перепьются, передерутся и ничего не постановят, а потому приказал полковнику Игельстрому окружить Радом русским войском. Когда эти меры были приняты, полковник Kapp, сопровождавший Радзивилла, словно дядька, потребовал, чтоб все единогласно порешили собрать чрезвычайный сейм и на нем узаконить допущение к правам православных и диссидентов и принять от России гарантию правления Речи Посполитой. Это значило, иными словами, поступить законно под зависимость от России. Поляки протрезвились. В собрании поднялся ропот. Из восьмидесяти восьми членов, присланных представителями разных конфедераций, только шесть беспрекословно пристали к требованию Kappa. Все прочие шумели, но Kapp хладнокровно объявил им, что всякий свободен противиться как ему угодно, пусть только при этом знает, что императрица поступит с тем, как со своим врагом и возмутителем общественного спокойствия в его собственном отечестве. Нельзя было вести много разговоров в такой обстановке, в какой находилась конфедерация. Поневоле все должны были согласиться в виду окружавшего их русского войска. Каменецкий епископ Карсинский, сильнейший противник веротерпимости, дал такой многознаменательный иезуитский совет: ‘Если хотите выпутаться из беды, то будьте во всем послушны и подписывайте. Чем больше зла нам сделают, тем больше способов у нас будет’. О низложении короля нельзя было толковать. Впрочем, сам Радзивилл был против этого и изъявил желание признать его королем, когда уже случилось так, что он избран и коронован. ‘Нас подманили словно пташек на клей, — говорили после спохватившиеся поляки, — обольстили, ослепили отдаленными надеждами на перемену главы государства. Хотели мы оборонять свою вольность, а стали невольниками, хотели охранить св. веру, и нарушаем ее. Такая подлость у нас господствует: хоть и видим, что все наши поступки несомненно пагубны, однако, не стыдимся самым гнуснейшим образом привыкать к рабству’.
Король в Варшаве, между тем, сошелся с русским послом. Репнин представил ему, что восемьдесят тысяч подписей ясно показывают, как нетвердо он сидит на своем престоле, и как легко делать с поляками такие вещи, которые с первого вида казались невозможными. Станислав-Август сообразил, что его судьба в руках России, и согласился на все. ‘Хотя бы все ваши партизаны были у вас отняты, — сказал он Репнину, — а я буду держаться с вами и без изъятия стану делать все, чего потребует от меня государыня по делу о диссидентах и о гарантии’. Это говорил он вовсе не искренно, но, тем не менее, Россия не находила нужным потакать врагам его более. Репнин теперь явно и открыто стал всем говорить, что императрица отнюдь не дозволит лишить короны Станислава-Августа. Он даже не велел переменять обычных судов и административных мест, как случалось в Польше, во время конфедераций. Зато и король, в угодность Репнину, не противоречил назначению примасом Подосского. Высокая награда, которую Этот Человек получил за преданность России, должна была и других ободрять к верности и доброжелательству России. Употребляя в дело врагов Чарторыских, Репнин относился ласково к самым Чарторыским. ‘Вы, господа, — говорил он Августу Чарторыскому, — можете приставать и не приставать к конфедерации: как вам угодно, только в последнем случае извольте оставаться нейтральными. Императрица никого не принуждает, но будет почитать за злодеев тех, которые против нея действовать будут’. В хороших отношениях Репнин был с сыном Августа, князем Адамом, но еще в лучших с его женой, Изабеллой, урожденной Флемминг. Современники говорят, что и в пользу короля лично настроила Репнина эта госпожа, бывшая недавно в нежной связи с королем, а теперь перешедшая в объятия русского посланника. Репнин, большой любитель прекрасного пола и светских удовольствий, легко сживался с поляками и усваивал польские взгляды на человеческие отношения. Это не мешало ему, однако, оставаться русским человеком в том смысле, что он исполнял верно и точно повеления своего верховного правительства и действовал с равной энергией и тогда, когда требования правительства расходились с его сочувствиями, как и тогда, когда они с ними совпадали. Когда приходилось делать, Репнин делал и ни перед чем не останавливался. Репнин был хотя и православный, но без сердечности относился к православному народу, он был барин по своим понятиям и сочувствиям: православная вера в Речи Посполитой была почти исключительно достоянием простого народа, по его личному воззрению не стоило вовсе и хлопотать о том, что годится только для черни. Репнин не видал православных между знатными, родовитыми и богатыми господами. В своих мнениях, посылаемых в Петербург, Репнин постоянно выражал желание, чтобы домогательства прав для неунитов и диссидентов не нарушали преимуществ господствующей римско-католической религии, чтоб не показалось, что Россия желает распространения православия.
Для Репнина лично Как будто не существовало того важного обстоятельства, что в русских краях Речи Посполитой католичество и уния распространялись с насилиями, что утесняемый и насилуемый народ долго отстаивал свою веру, проливал за нее кровь и, изнемогая в многовековой борьбе, обращался с надеждами и молениями к России, что на России лежала историческая обязанность, усвоенная прежними веками — поддерживать своих единоверцев и пользоваться для этой цели всеми благоприятными обстоятельствами. Когда Россия требовала, чтобы православные епископы заседали в польском сенате, ее посланник ходатайствовал перед русским правительством не за православных, а за униатов: он даже изъявлял боязнь, чтоб, даруя православным больше прав, чем имеют униаты, не побуждать униатов возвращаться к православию. Так-то русские бояре, вместе с прадедовскими кафтанами и бородами, теряли и заветные предания своих предков. Краковский епископ приступил также к конфедерации, но имел осторожность оговориться, что приступает с условием неприкосновенности прав и цельности отечества и с тем, чтоб не допускать диссидентов до излишних желаний. После того, как совершилось заседание Радом-ской конфедерации под русским оружием, он услышал от Репнина, что права для некатоликов, требуемые императрицей, состоят именно в том, чтобы православный архиерей заседал в сенате, а православные люди и диссиденты имели с католиками равное гражданское значение. Тогда он засадил пятнадцать секретарей и заставил их день и ночь писать списки пастырского послания к правоверным католикам: он приглашал верных детей церкви молиться, чтоб на них низошел Святой Дух и дал им силу бороться с неверными схизматиками и диссидентами.
Уже и без того после Радомской конфедерации по всей Польше кричали, что Россия обманывает поляков, что их насильно заставили подписать противное святой вере. Послание Солтыка должно было подлить масла в огонь. Напрасно Репнин через примаса Подосского старался укротить краковского архипастыря. — ‘Скорее тело свое отдам на разеечение, чем соглашусь на уравнение прав неунитов и диссидентов с католиками’, говорил Солтык. Репнин предвидел, что этот человек и другие заклятые фанатики наделают шума на сейме и станут мешать устроенному Россией делу. Он истребовал от императрицы разрешение арестовать тех, кого найдет нужным.
Стали собираться сеймики. Послание Солтыка и наущения фанатиков дали такое направление шляхетству, что на сеймиках следовало ожидать больших бурь. В этих видах Репнин разместил русские войска на тех пунктах, где надеялся больше шума, и навязывал сеймикам проект инструкции, где было показано, чего должны домогаться на будущем сейме послы, по воле своих избирателей: они должны были требовать удовлетворения желаний некатоликов и гарантии установленных в Польше законов со стороны России. Были наперед посланы даже имена тех, кого Репнину хотелось иметь послами. Король приложил к этому делу руку.
Так как везде на виду были русские ружья и штыки, то поневоле в невоинственной Польше сеймики составили такие инструкции, какие им велели составить, и выбирали послов, каких хотелось русским. Проскакивало кое-где сопротивление, но было усмирено. На одном сеймике был арестован обыватель Чацкий за смелые речи. В Каменце, где чувствовалось влияние епископа Красинского, два русские офицера, прибывшие с инструкциями, были прогнаны и самый привезенный ими проект изрезан саблями. По закрытии сеймиков кое-где написаны были протесты и занесены в градские книги, но Репнин приказал их вырезывать оттуда и уничтожать.
Чтобы одним разом не дать силы и значения подобным протестациям, Репнин перед открытием сейма потребовал от конфедерации постановления об уничтожении всех таких протестов. Тогда поднялся против этого один из членов конфедерации, Кожуховский. Репнин тотчас велел его арестовать. Конфедераты зашумели сильнее. Папский нунций возбуждал поляков именем веры, хотя в своих донесениях отзывался о них с крайним презрением и называл развращенной и глупой нацией (la traviata ed imbecili nazione). Конфедераты сошлись у Радзивилла, кричали, что все готовы на мученичество за святую веру. Репнин внезапно явился к ним и обращался с ними, словно учитель с буйными школьниками, он говорил им: ‘Перестаньте шуметь, а не то, как я заведу шум, так мой будет посильнее вашего!’ — ‘Освободить Кожуховскаго!’ кричали конфедераты. — Криком у меня ничего не возьмете, — сказал Репнин, — будете шуметь — ничего не сделаю, а попросите тихо и учтиво, так, может быть, и сделаю вам удовольствие’. Тогда Радзивилл подошел к нему и попросил его учтиво — отпустить Кожуховского. Репнин тотчас исполнил его просьбу. Зная, что всякому упорству виной Солтык, Репнин послал военную экзекуцию в имение краковского епископа, солдаты разоряли магазины,, забирали и истребляли всякую движимость, принадлежавшую епископу. Приблизился сейм. Солтык знал или, может быть, догадывался, что у Репнина насчет его есть решительные приказания. Он составил завещание, в опасении быть высланным, как он думал, в Сибирь, и установил викариев на место себя для управления епархией.
Сейм открылся (23 сентября) 4 октября. Порядок, выдуманный Репниным.был таков: сейм должен был выбрать из своей среды делегацию, уполномочить ее согласиться на все, чего требует русский посланник, и тем покончить все дело. В таком смысле должен был податься проект на первом заседании.
Солтык не допустил чтения этого проекта на первом заседании. ‘Послы, — говорил он, — будучи сами выбранными, не имеют права устраивать делегации и передавать ей одной власть, принадлежавшую им всем. С российским посланником вовсе нет нужды вести трактаты. Обыкновенно трактаты ведутся по поводу заключения мира после войны, или по поводу союзнаго договора. Но императрица объявляет, что она желает, чтобы оказано было правосудие пекатоликам, обратившимся к ней с жалобой, нам, поэтому, предстоит прямой легальный путь — назначить комиссию для изследования: ‘справедливы ли жалобы тех, которые обращались к императрице?’ Обратившись к королю, Солтык сказал: ‘Ваше величество обещались и обязались проливать свою кровь за веру: вот теперь пришло время дать нам доказательство искренности ваших чувствований и показать собою пример всему народу’.
За ним говорил старый Вацлав Ржевуский, краковский воевода, человек старого времени, строгий консерватор, ненавистник всяких реформ и нововведений, откуда бы они ни исходили. Он прежде всего распространился в похвалах своим предкам и советовал поступать по их примеру. Проект, о котором идет речь, — сказал он, — такого рода, что от него произойдет или свобода, или зависимость Польши. Наши предки установили закон — не иначе принимать важные проекты, как обсудивши их. Нельзя принимать такого проекта необдуманно: это значит самому голову в ярмо вкладывать. О нас скажут: вот дети, недостойныя отцов своих, это уже не поляки!’
После этой речи король закрыл заседание, а Репнин на другой же день отправил военную экзекуцию в имение краковского воеводы.
На следующий день в заседании выступил киевский епископ Иосиф Залуский, знаменитый собиратель рукописей и книг, основатель публичной библиотеки. У него в руках были два папские бреве, взывающие к католикам, чтоб они не поддавались внушениям, противным вере. Чтение их произвело поражающее впечатление.
Выступил сын Вацлава Ржевуского, молодой Северин, посол подольский. ‘Я, сказал он, выбран свободно, доказательством служит мое постоянное сопротивление и чувства свободных обывателей, именем которых я обязан произнести слово, я, поэтому, готов терпеть всякаго рода притеснения и самую смерть. Многие из послов, напротив, выбраны русскими. Обольщенные, они сделались врагами свободы. Их не ужасает то, что все провинции терпят безмерныя утеснения, до ушей короля не доходят вопли народа’.
Король, чтобы остановить дальнейшую тревогу, возбужденную на сейме этой речью, опять закрыл заседание.
По желанию Репнина, следующее заседание отложено на шесть дней. Репнин поджидал еще одного заклятого противника, каменецкого епископа Красинского. После радомского совещания он уехал в свои имения, лежавшие на турецкой границе. Знакомый лично с хотинским пашой, он спрятал у него свои сокровища и отправил в Константинополь каноника армянина Анкевича с извещением, что русская императрица возбуждает греков и черногорцев к мятежу против Турции, вместе с тем он изложил жалобы на самовольства, какие позволяет Россия в Польше. Скоро он получил ответ чрезвычайно лестный: его извещали, что турки готовы объявить войну России за Польшу, лишь бы Австрия не мешала, и кроме того обещают дать полякам взаймы денег, Красинский был в посторге и поехал в Варшаву с великими надеждами. Он не знал того, что Репнину были известны его сношения. Его-то Репнин с нетерпением ожидал, чтобы взять вместе с другими и отправить, куда следует, подалее.
Услышав, что он едет в Варшаву, Репнин послал ему навстречу конвой провожать его до столицы, как будто для почета. Но Красинский догадался, в чем дело, и за несколько верст от Варшавы переоделся стрелком, бросил свой экипаж и убежал. Он пробрался между русскими войсками, которые окружали тогда всю Варшаву, прибыл в Прагу и тайно послал к Солтыку совет, ‘чтобы он не противился, не подвергал себя напрасно опасности, лучше пусть ожидает благоприятного времени, есть большие надежды на турок. Не беда, если и весь сейм уступит императрице: пусть только один смелый посол найдется, чтобы протест записать, а потом мы составим конфедерацию. Пусть послы сделают все угодное силе, а потом идут в конфедерацию, только тайно до поры до времени, пусть каждый даст клятву не разглашать этого, а в свое время защищать веру и свободу, жертвуя за них жизнью’.
Солтык послал к нему Иосифа Пулавского, похвалил его предприятие и велел сказать: ‘Каждый из нас пусть ищет средств к спасению отечества, сообразно своему характеру. Я, с своей стороны, желаю принудить москалей поступить со мной ясно по-тирански. Зло, которое они мне сделают, принесет пользу отечеству’.
И действительно, Солтык принял намерение дразнить Репнина и доводить его до крайних поступков. После открытия заседаний он предложил Избе потребовать от Репнина объяснения: ‘на каких основаниях он себе позволяет брать под арест обывателей, разорять имения, насиловать убеждения и предписывать законы полякам?’
Это произвело одобрение. Король сейчас закрыл заседание.
У Солтыка в доме происходило совещание. Там даже поговаривали: нельзя ли устроить над некатоликами чего-нибудь вроде Сицилийских вечерень или Варфоломеевской ночи. Репнина об этом тайно известили. Тогда Репнин решился успокоить неугомонного епископа и его горячих товарищей по оппозиции.
В ночь с 13-го на 14-е октября полковник Игельстром арестовал Солтыка в доме великого коронного маршалка Мнишка, где краковский епископ ужинал. ‘Знаете ли, что я князь, сенатор и духовное лицо? сказал епископ. Вас-то и приказано арестовать’, сказал Игельстром. ‘Я думал, — сказал Солтык, — что меня арестуют в моем доме и нарочно оставил золотую табакерку в подарок тому, кому поручат такую коммиссию’.
Залуского взяли в то время, когда он стоял на молитве и держал в руке распятие. При виде русских он гласно возопил к Богу о прощении тем, которые его оскорбляют.
Арестовали Ржевуских, отца и сына. За конвоем, состоящим из 200 конных, их всех отправили в Калугу.
Три сенатора от имени короля приехали требовать у Репнина объяснения. Он отвечал: ‘Я обязан объяснять свои поступки только своей государыне. Арестованные не будут освобождены до тех пор, пока не будет все сделано согласно воле императрицы’.
После таких энергических поступков все пошло как по маслу. Назначили делегацию из шестидесяти послов, а из них выбрали четырнадцать человек и положили решить дело большинством голосов. Таким образом, судьба Речи Посполитой отдавалась восьми лицам. Совещания происходили в присутствии русского посланника и министров Пруссии, Англии, Швеции и Дании. Поодаль сидел белорусский архиепископ Конисский. Очень много рассуждать и разглагольствовать нельзя было. — ‘Я требую не толков, не объяснений, — говорил Репнин, — а послушания’. — 19-го ноября решено допустить православных и диссидентов ко всем должностям, исключая королевского достоинства. Римско-католическая религия все-таки осталась господствующей, а при смешанных браках дети должны были исповедовать религию того из родителей, к полу которого сами принадлежали.
При всей резкости своего обращения, происходившей по предписанию своей власти, Репнин не только не был врагом Польши, но ходатайствовал за нее перед императрицей. Госпожа, владевшая его сердцем, настраивала его: он хвалил своей государыне Станислава-Августа, уверял в его преданности России и доказывал, что Россия должна бескорыстно помогать Польше устроить у себя порядок, а не поддерживать в ней анархии, и потому допустить уничтожить liberum veto. По уверению Репнина, все благомыслящие люди в Польше этого хотели. Императрица отвечала, что нет необходимости не дозволять соседям пользоваться ‘индифферентным и спокойным порядком, тем более, когда такой порядок можно обратить на пользу России’.
Политика Екатерины не направлялась умышленно к тому, чтобы препятствовать благоустройству Польши, но настолько, насколько можно было заручиться уверенностью, что благоустройство не мешает России. Так, на сейме 1768 г. (продолженном с 1767 г.), постановлено было, с благословения России, чтоб в течение времени, когда сейм бывает в сборе, первые три недели он занимался экономическими делами, и эти дела должны были решаться большинством голосов, а другие две государственными, и по делам этого рода решение должно происходить посредством единогласия. Екатерина находила несвоевременным допустить господство большинства голосов во всех делах. Пользуясь давней привычкой шляхты угождать панам, какой-нибудь знатный пан мог собрать значительную партию, добыть себе большинство и таким образом проводить замыслы беспокоить Россию и вредить ей. Да и безотносительно к России уничтожение liberum veto не водворило бы в Польше благоустройства, а скорее усилило бы в ней анархию. Если оно до тех пор препятствовало хорошим замыслам, то препятствовало также и худым. Легко было предвидеть, что могло явиться с его уничтожением в таком продажном и деморализованном обществе, каким было польское. Знатный и богатый пан заодно со своей родней и приятелями пригонит на разные сеймики подпоенную и подкупленную шляхту, выберет в послы своих подручников, составит себе большинство голосов, постановит такие законы, какие ему угодно, и захватит власть, разделив ее со своей партией. Против него поднимется другой пан, также со своими близкими, рассыплет еще более червонцев между шляхтой и напоит ее еще усерднее, чем первый, и большинство перейдет па его сторону. Страсти, разумеется, усилились бы и ожесточились, кровопролития, опустошения страны были бы неминуемыми последствиями такой перемены. В Польше существовали уже образцы устройства с большинством голосов — это конфедерации, всегда производившие тревогу и перетасовку общественных отношений, всегда почти сопровождаемые междоусобиями и кровопролитиями. Допустить большинство голосов значило устроить Польшу так, чтобы в ней не переставали конфедерации, чтобы вечно новая ниспровергала старую, а иногда появлялось бы разом несколько конфедераций, противных друг другу. Ошибались те, которые, видя дурные стороны liberum veto, думали, что уничтожение этого закона принесло бы отечеству счастье, силу и спокойствие: оно бы, напротив, ввергнуло его еще глубже в омут безурядицы.
Кроме закона о голосах, на этом сейме, под влиянием России, издано было несколько законов, действительно показывавших стремление к улучшению и возрождению. Таким образом отнято было у панов право жизни и смерти над своими хлопами, и последние судились уже общим для всех судом, а не доминиальным судом своего господина. Этим возвращалась им хоть часть человеческого достоинства. За убийство хлопа господин отвечал перед правосудием, как за свободного человека, положили ввести в войске строжайшую дисциплину, запрещалось панам делать наезды друг на друга, виновным в этом угрожала кара. Этих полезных учреждений не дозволила бы ввести шляхта, только железной руке русского посланника они были обязаны своим введением в закон, впрочем, эта железная рука нужна была и для того, чтоб новые установления принялись в жизни, а не оставались на бумаге.
Вечная гарантия России была утверждена этим сеймом и получила значение основного закона. Польша уже не только фактически, но и легально поступила в зависимость от России. Гарантия эта казалась оскорбительной для патриотического чувства поляков, но, в сущности, их щекотало более слово, чем смысл дела, Польша и без того зависела прежде и от России, и от каждого сильного соседа, и собственными усилиями не могла сделаться независимой. Ее ровному и спокойному перевоспитанию и развитию могла содействовать правильная и законная зависимость от какой-нибудь внешней силы, которая бы сдерживала сколько-нибудь и успокаивала внутренние стихии разрушения. Только такая внешняя сила, какой была для Польши Россия, и могла обуздывать самоуправство и беспорядок. Без этого условия не предвиделось никаких средств к скорому и успешному перерождению нации. Какие бы усилия внутри страны ни предпринимались для этой цели, против них всегда бы враждебно стояли разрушительные начала, тем более страшные, что опирались на привычку и эгоизм — два важнейшие препятствия в истории человеческого прогресса. Если бы в Польше в то время была политическая мудрость, то она бы увидела в такой ужасной для патриотического самолюбия гарантии только средство удобнее совершить необходимые перемены и привести Польшу в такое состояние, в котором она могла воспитать в себе условия, необходимые для благоустройства, а следовательно, приблизиться к возможности быть независимой. Так именно и смотрел Подосский, который хотя и имел в виду главным образом свое собственное возвышение, но говорил справедливо, что при всей грубости русского вмешательства видит в нем средство воздвигнуть отечество из упадка {Подобный взгляд проскольэает даже в новейшем исследовании ‘Sejm Czteroletni Калинки, хотя иезуита, но автора беспристрастного и здравомыслящего.}. Были и другие, думавшие так же, особенно при дворе, но проницательность и расчетливость не были тогда в духе польского характера: поляк предпочитал поступать так, как ему говорит сердце, а не рассудок.
Каменецкий епископ, его брат Михаил, Иосиф Пулавский с тремя сыновьями составили в Баре конфедерацию против сейма 1768 г., против всех перемен, узаконенных на нем и, главное, против дарования прав некатоликам и против русской гарантии. Они отправили своих посланцев в Турцию, сам епископ поехал в Саксонию, в Париж : везде возбуждал сочувствие к судьбе своего отечества, умолял о даровании помощи Польше против насилия. Составленная конфедерация, между тем, быстро разрослась. За сборищем в Баре в других местах появились такие же сборища. Образовалось военное ополчение. Русские войска вступили с ним в борьбу. Война была партизанского характера. Край пришел в смятение, торговля останавливалась, мирное сообщение задерживалось, вербунки в войско конфедератов, вымогательства припасов и денег отягощали народ городской и сельский.
Тогда фанатическая злоба конфедератов обратилась на православных: от них сталось унижение Польше, за них, как за единоверцев, заступалась Екатерина, они вызвали ее вмешательство своими беспрестанными жалобами и просьбами в Петербург. В Южной Руси, где веками укоренилась вражда к полякам и католичеству, русский народ стал покидать унию и переходить к вере праотцев, приход за приходом присоединялись к православию, в одних сами священники подавали пример, в других прихожане принуждали священников, а тех, которые не хотели, прогоняли и на место их выбирали других. Центром православной пропаганды сделался Мотронинский монастырь, где игуменствовал деятельный Мельхиседек Значко-Яворский, напутствуемый в своих подвигах переяславским архиереем Гервасием {О деятельности этого лица см. Архив Югозападн. Росс, ч. I, т. II, III.}. Он съездил в Петербург, исходатайствовал у императрицы заступничество и в Варшаве получил от короля привилегию на неприкосновенность своего монастыря. Своевольный фанатизм не хотел знать никаких привилегий. ‘Мы и тебе, и королю твоему снесем голову, чтоб он не давал прав схизматикам, собачьей вере! говорили ему поляки. Особенным фанатизмом отличался официал униатского митрополита Мокрицкий, насильственно обращавший к унии тех, которые в последнее время возвратились к православию. Священников для поругания запрягали в плуги, били их киями, секли терновыми розгами, насыпали в голенища горячих углей, забивали в колоды, морили тюремным заключением, отнимали у них все достояние и пускали искалеченных по миру. Поймали самого Мельхиседека, ругались над ним и держали в тюрьме. Барские конфедераты, не в силах будучи ничего поделать России, мстили ей на православном народе, подвластном Польше. Отсчитывая усердно удары плетей по плечам священников и мирян, обратившихся из унии в православие, или не хотевших принимать унию, они приговаривали: ‘это тебе за государыню, а это за короля, а это за архиерея, а это за вся православные Христианы!’ На всю Украину навело тогда страх варварское истязание млиевского ктитора Данила Кушнира за то, что он не отдал униатам гробницы (дароносицы). Его обвязали паклей, привязали к дереву и сожгли. Но в Украине имя Богдана Хмельницкого было известно и старому и малому, известно не из книг, а из живого предания, передаваемого от родителей к детям, украинские матери за панской пряжей пели детям песни о том, как некогда их предки козаки гатили гребли панскими трупами. Тайная надежда на освобождение з ляцкой неволи не покидала русский народ, как Израиля во дни пленения. Он искал и ждал спасения от единоверной России, где пленяло и ободряло его господство той веры, которая в его отечестве нашла название собачьей. Взоры народа устремились на север к великому свету-матушке, как называл он Екатерину. Ему показалось, что пришло время отмщения за вековые страдания. Он поднялся, как некогда поднимались его деды.
Начало восстанию положил Максим Зализняк, запорожец. Он оставил уже войсковое житье, находился на послушании в монастыре и готовился поступить в иноческий чин. Поругание православной веры, избыток людских беззаконий вызвали его в мир. Он явился под Мотронинским монастырем и заложил стан на урочище Холодный Яр. Он огласил, что у него есть грамота императрицы, призывающая народ к восстанию. Мотронинские монахи благословили его предприятие. Сам Мельхиседек долго держал народ в пределах повиновения и терпения, теперь же, после испытанных над собой поруганий, благословил предприятие, как гласит предание. Впрочем, остается еще нерешенным, участвовал ли Мельхиседек в этом восстании?
Народ со всех сторон стал стекаться к Зализняку. Монахи и изгнанные из приходов священники, терпевшие от униатов истязания, ходили по селам и возбуждали к восстанию. Разом явилось несколько предводителей шаек: Неживый, Уласенко, Бондаренко, Шило, Тимченко и другие. Начали резать панских управителей и жидов. Обреченные на смерть народным правосудием бежали в укрепленные места и в глубину Польши. Отдельные шайки присоединяются к Зализняку. Рассылается воззвание к освобождению панских хлопов. Коронные обыватели, — было сказано в этом воззвании, — живущие в панских и духовных имениях! Наступило время выбиться из неволи, освободиться от ярма и тягостей, которыя вы терпели до сих пор от ваших панов! Бог с высокаго неба воззрел на вашу недолю, услышал рыдания и вопли ваши на сей мирской юдоли и послал вам охранителей, которые отомстят за ваши бедствия. Прибывайте к тем, которые хотят учинить вас свободными и наделить правами и вольностями. Теперь-то пришла пора потребовать отчета от ваших властей за все кривды, мучительства, за все невыразимыя обдирательства. Посылаем к вам предводителей. Верьте им и идите за ними с оружием, с каким кто может! Покидайте дома ваши, жен и любезных детей. Не будете жалеть об этом, когда опять с ними увидитесь! Бог нам даст победу и станете вы все вольными панами, когда вы губите змеиное отродие панов своих, которые до сих пор сосут вашу кровь! Вы прежде нам не верили, когда мы к вам отзывались, а теперь можете верить, когда братия ваша на Украине и Подоли счастливо начала выбиваться из ярма. Призовите Бога на помощь и прибывайте к нам!’
На знакомый украинскому сердцу призыв поднялись тысячи. Зализняк объявлял восстановление Гетманщины, всех сообщников называл козаками. Он напал на Лисянку: там заперлась шляхта с жидами. Местечко было хорошо укреплено, но русские жители его сочувствовали восстанию и потребовали от начальника своего, Кучевского, сдачи. ‘Все равно, — говорили ему, — Гетманщина будет: не устоишь! Лучше тебе добровольно сдаться: жив останешься’. — Кучевский отворил ворота. Козаки положили ему на спину седло, садились на него верхом и заставляли возить себя, а потом закололи. Всех католиков и жидов, искавших спасения в замке и сбежавшихся туда из околиц, перебили. Над дверьми костела францисканского монастыря повесили ксендза, жида и собаку, а сверху надписали: ‘лях, жид та собака: усе вира однака! То была, кажется, не новая выдумка, а подражание старине: русские этим поступком явно мстили за то, что поляки называли православие песьею верою. Более чем где-нибудь стеклось шляхты и жидов в Умани, принадлежавшем киевскому воеводу Потоцкому. Зализняк направился туда. Управляющим или губернатором в Умани от Потоцкого был Рафаил Младанович. В городе была панская надворная команда из Козаков, под начальством Обуха, а от него зависели сотники, в числе их был некто по фамилии Гонта: он пользовался милостями пана владетеля Умани. Младанович отправил этих воинов против восстания, но Гонта передался к Зализняку, а по его примеру и другие козаки.
В Умани народу было битком набито, а воды не было, приходилось утолять жажду вишневкой да медом, и потому все перепились и стали неспособны к обороне. Младанович был не храброго десятка и потерял дух. Ксендзы приготовляли всех к смерти. Гонта вызвал Младановича на разговор, объявил, что идет с товарищами по приказанию Екатерины и ее именем требовал покорности.
Один из товарищей Младановича, Ленарт, сказал: ‘просимо на хлиб-на силь!’ Но другой, Рогашевский, закричал: ‘стрелять шельму!’ Младанович не дозволил стрелять и сам в страхе убежал в костел. Гайдамаки ворвались в город и вторгнулись в костел, куда вслед за Младановичем вбежала шляхта толпой искать спасения в молитве. Увидя входящих Козаков, поляки падали на землю и просили пощады и милосердия. Гарненько ляшеньки просяться: треба перепустити! сказал один козак. А що з тобою буде, як им перепустимо! отвечал Гонта. Разъяренная толпа бросилась убивать и мучить всех: их кололи копьями, резали ножами, рубили саблями и топорами, не разбирая ни пола, ни возраста. Иным обрубливали ноги и руки и оставляли мучиться, не внимая их молениям докончить их. Прокалывали насквозь детей и подымали вверх на копьях. Ксендзов запрягали в ярма, гоняли по улицам, уложенным трупами, потом приводили в церковь, заставляли читать ‘верую’ и за чтением били по щекам, и потом выводили из церкви и убивали. Перерезали в базилианском монастыре духовных и учеников находившейся там школы. Из соседних сел сбежались хлопы и потешались над муками и гибелью ляхов. Ругались над римско-католической святыней, одевались в богослужебные одежды и передразнивали богослужение, плевали на распятия и образа, рассыпали из ковчега и топтали ногами св. дары, приговаривая: ‘ото Бог ляцький!’ Немногих, в том числе детей, пощадили, но заставили принять православие и совершали над ними обряд крещения, как бы не признавая римско-католической веры за христианскую. Тела убитых свалили в один глубокий колодец. Поляки уверяют, будто их погибло в Умани до двадцати тысяч, число, без сомнения, чрезвычайно преувеличенное, может быть, в десять раз.
После такой расправы провозгласили восстановление Гетманщины. Зализняк назвался гетманом, Гонта уманским полковником. Но русский генерал Кречетников, узнав, что творилось в Умани, послал к новообразованной Гетманщине русского офицера с отрядом донских Козаков. Офицер, по прозванию Кривой, пригласил их вместе с русскими войсками воевать против барских конфедератов, а набившуюся в Умань толпу просил распустить. Зализняк и Гонта доверились и согласились. Тогда Кривой предложил им перед выходом из Умани сделать прощальную пирушку, и когда они перепились, приказал их перевязать и доставить в русский лагерь. Оттуда Зализняка отправили в Сибирь, наказав, как говорят, кнутом, а Гонту с другими товарищами выдали польским войскам, действовавшим заодно с русскими против конфедератов. В местечке Сербах, по распоряжению региментаря Ксаверия Браницкого, с Гонты сняли со спины двенадцать полос кожи. Испытывая такую казнь, Гонта говорил: ‘от казали: буде болити, а воно ни кришки не болить, так наче блохи кусають!’ В заключение его четвертовали.
Другие гайдамацкие шайки свирепствовали в разных местах в одно время с Гонтой и Зализняком. События, подобные уманским, совершались в Дашове, Гранове, Гайсине, Монастырище, Босовке, Ладыжине и других местах. Но после взятия Зализняка и Гонты, убедившись, что императрица совсем не благословляет восстания, народ утишился. После того ограждаемые отмести русского народа русской государыней, поляки думали навести страх на русский народ и учредили военный суд под названием: Judicium statarium. Председательствовал на этом суде полковник Стемпковский, получивший от короля неограниченное право меча (jus gladii), право казнить и искоренять мятеж. Местопребывание этого суда было в местечке Кодне. Туда приводили подозрительных по доносам. Чуть кто неосторожно подаст на себя подозрение в буйном духе, того сейчас и тащут в Кодню, а из Кодни никто не ворочался здоровым: иных вешали, других четвертовали, а менее виновным обрублмвали руки или ноги и пускали скитаться и ползать по миру, чтоб своим видом внушать русскому народу страх и повиновение. Еще в конце XVIII века можно было видеть калек, просивших милостыни стариков, носивших на себе следы посещения Кодни. В Украине долго оставалась поговорка: ‘а щоб тебе святая Кодня не минула!’ Так говорили, рассердясь друг на друга.
Гайдамацкое восстание подало случайно повод к важным переворотам в политических делах. Один из гайдамацких начальников, Шило, преследовал поляков до местечка Балты, лежавшего на тогдашней турецкой границе. Поляки убежали за реку Кодыму в турецкие владения. Шило погнался за ними, турки стали их защищать, Шило разбил турок, напал на татарское селение Галту и перебил скрывавшихся в ней поляков.
Туркам в это ‘время нужен был только повод, чтобы к России придраться. Конфедерация давно уже умоляла их о помощи, Турция только манила их сочувствием до тех пор, пока, потерпев от русского оружия, конфедераты не подали Турции надежды приобрести от Польши Подоль с Каменцем и Волынь, в благодарность за объявление войны России. И вот нападение гайдамаков дало ей предлог к этому. Напрасно Россия объясняла, что нападение на турецкие владения сделано не русскими войсками, а своевольными шайками гайдамаков, польских подданных. Турция изъявляла притязания, зачем Россия вводит войска свои в Польшу и распоряжается ее внутренними делами. Турция объявила России войну, начав неприязненные действия заключением в Семибашенный замок русского посланника Обрезкова.
Война эта, как известно, прославила русское оружие блистательными победами, открыла России путь к обладанию Черным морем, ослабила Турцию, заронила в восточных христианах надежду на свободу. Но для Польши она не принесла пользы, напротив, заступничество Турции наделало ей одного вреда и приблизило к гибели. Конфедераты терпели поражения за поражениями. Русский полковник Древич, отличавшийся в войне лютостью и свирепостью, взя.л Бар, до тысячи двухсот пленных было отправлено в глубину России: в их числе был кармелит Марко, чудотвор, воспламенявший поляков своим даром. Казимир Пулавский был стеснен в бер-дичевском монастыре и сдался на капитуляцию, обещав отстать от конфедерации, а потом убежал в Турцию. В Литве Радзивилл пристал к конфедерации, но русские прогнали его и взяли его укрепленный Несвиж. Литовская конфедерация поступила под маршальство Паца.
Но в недре конфедерации происходили раздоры. Потоцкий вошел в непримиримую вражду со старым Иосифом Пулавским. Первый держался Турции и на ее вмешательство полагал все надежды, будучи уверен заранее в ее блестящих победах над москалями, а Пулавский обращался к Австрии и думал расположить к Польше императора Иосифа. Потоцкий оговорил Пулавского перед турецким правительством, по этому оговору последнего взяли в Константинополь и там он умер в тюрьме. По примеру главных начальников, второстепенные также ссорились между собой, один под другим подрывался. Беспрестанно появлялись отдельные конфедерации и бывало так, что на звание маршалка такой-то конфедерации является двое претендентов, и они спорят между собой до тех пор, пока один из них не схватит другого, не засадит в тюрьму или даже не убьет.
От турок конфедераты не увидали себе великого уважения. Когда турки заметили, что между конфедератами нет ни лада, ни порядка, то стали обращаться с ними презрительно, и в присутствии начальников визирь насмехался над поляками. — ‘Знаете ли, — говорил он своим пашам, — что такое польская вольность? У ‘их в том вольность состоит, чтоб не знать над собою никакого закона’. Недовольные Турцией конфедераты перебрались в Венгрию, а потом в Силезию, под защиту Австрии, которая дозволила им на своих землях содержать генеральное управление и тем делала угрожающую демонстрацию России, но в самом деле уже составляла план воспользоваться на счет падающей Польши. Оттуда конфедераты врывались в Польшу и Литву, давали движение и ободрение мелким конфедерациям, которые беспрестанно появлялись там и сям. Составлялись шайки, избирали предводителей или маршалков, нападали на русских, когда одну такую шайку разобьют, ее остатки бегут к другой и вновь появляются в поле. Рассчитывали всегда напасть на русских врасплох. Иногда, действуя таким образом, имели успех. Казимир Пулавский под Брестом-Литовским разбил русский отряд, но потом снова был сам разбит наголову и потерял в бою брата своего Франциска. Отважнее, удалее, смышленее других предводителей конфедераций оказывался Шимон Коссаковский. Он с необычайной быстротой летал с одного края в другой, пробегал большие пространства в короткое время, преодолевая утомление и неудобства дорог и непогоды, нападал на русских неожиданно, когда никто не воображал, чтоб он был близко, отнимал у них запасы. Кроме него славились своими партизанскими нападениями Моравский, Заремба, Сава. Но при их раздорах между собой они не могли иметь важных успехов. Заремба был во вражде с Пулавским, считая себя выше его чином, не хотел повиноваться ему и действовал врознь. Конфедераты, разбитые, давали на себя так называемые реверсы, то есть отречение от конфедерации, но потом не считали бесчестным нарушать данное обещание. Ксендзы им это разрешали, война для них была святая, потому что шла за нетерпимость. Сам Пулавский показал на себе пример такого нарушения реверса, продолжая участвовать в конфедерации после того, как в Бердичеве обязался не участвовать в ней. Эти поступки раздражали русских и оттого то некоторые позволяли себе жестокости. Такими были полковник Рен и упомянутый выше полковник Древич. Последний обрубливал руки и ноги таким конфедератам, которые, нарушив данное отречение, попадались в плен с оружием в руках.
Король и окружавшие его паны колебались и виляли между Россией и конфедерацией, выжидая, какая сторона возьмет верх, лтобы к той пристать в свое время. Россия, казалось, делалась мягче и уступчивее. Вместо энергического и резкого Репнина прислали в Варшаву князя Волконского — человека умного, но мягкого и кроткого. Он давал знать панам, что для сохранения тишины в Польше Россия не прочь сделать некоторые уступки относительно диссидентов, но только тогда, когда сами диссиденты обратятся к пей и заявят желание отказаться от некоторых своих прав. Пытаясь подвинуть Польшу к войне против Турции, Волконский обещал Польше Молдавию и Бессарабию. Такие речи при чрезвычайно почтительном обращении возгордили короля, паны также подняли голову, воображали, что Россия уже ослабла, боится Европы и заискивает расположения Польши, выводили из этого, что, верно, в Европе есть намерение заступиться за Польшу. Около короля составился совет: в нем были: великий канцлер Млодзиевский, бравший от России пенсию, готовый брать ее от кого угодно и за что бы то ни было, но вместе с тем не считавший дурным делом интриговать против тех, с кого брал деньги, вице-канцлер Борк, вице-канцлер литовский Пршездзецкий, коронный маршал Любомирский, Андрей Замойский, Ходкевич, Хребтович. Главными заправщиками были Чарторыские, опять получившие власть над племянником королем. Чарторыские ненавидели Россию, уверившись, что Россия не слишком намерена помогать их планам устроения Польши и сама более всего заботится о собственных видах. Они старались сохранить с Россией наружно доброе согласие, а тайно действовали против нее. В составившемся около короля сенатском совете затевали отправить в разные страны Европы — в Англию, Голландию, Францию, посольства с жалобами на Россию, а в Петербург послать литовского гетмана Огинского с требованием уничтожить трактат 1768 года, то есть расширение прав диссидентов и российскую гарантию. Король осмеливался заявлять об этом желании русскому послу. Волконский, исполняя полученные свыше предписания, переменил тон, стал говорить резче и напоминал королю, что на престол возвела его императрица и он может удержаться на нем только при ее содействии и благосклонности к нему, упрекал его в коварстве за то, что он тайно хочет сноситься с Францией и мирволит конфедерации. В самом деле, король, соображая, что конфедерация, разрастаясь, может взять верх, заранее как будто подготовлял себе возможность сблизиться с ней и давал региментарю Браницкому тайные приказания не действовать против конфедератов. Но Браницкий, человек случая, служил более России, чем королю. Волконский начал требовать от короля, чтоб он удалил от себя Чарторыских и прочих советников: епископ виленский Масальский составлял план образовать реконфедерацию, и предложил этот план русскому посланнику. Волконский старался привлечь к ней Мнишка и других панов, неприязненных Станиславу-Августу. Он не успел в этом деле и был отозван.
Место его временно занимал генерал Веймарн, а в 1771 году прислан в Варшаву посланником Сальдерн, человек энергический, но до крайности раздражительный. План реконфедерации развивался. Виленский епископ Масальский, первый подавший мысль о ней, был хотя человек хитрый, но обленившийся сибарит, любивший прежде всего весело проводить обыденную жизнь и до страсти преданный игре в карты, энергичнее его был приставший к плану примас Подосский, состоявший у России на пенсии, изворотливый и пронырливый, сообщниками их стали: калишский воевода Твардовский, подляшский Годский, великий кухмистр Понинский, — люди продажные, переменчивые и лукавые, бравшие от России пенсионы и готовые при случае обмануть ее, к ним присоединились: поморский воевода Флемминг, Рогалинский и два брата Островские — епископы куявский и познанский, — этот кружок пытался было, при помощи России, низвергнуть Станислава-Августа и дать корону саксонскому принцу.
Но такая перемена совсем была не в видах Екатерины, она хотела поддержать того короля, кого сама поставила, да если бы пришлось посадить на престол другого, Екатерина никогда не дозволила бы отдавать короны какому бы то ни было чужому принцу: это значило отдать Польшу иностранному влиянию и выпустить ее из-под своей власти. Намерения патриотической унии, раболепствовавшей перед Россией, в сущности, сходились с духом конфедерации. Конфедераты в это время заручились покровительством Франции. Управлявший делами во Франции герцог Шуазель прислал им генерала Дюмурье и с ним хороших инженеров и офицеров. Находясь в Вельске, в Силезии, конфедерация объявила короля Станислава-Августа изменником, а трон его вакантным и уничтожала постановления предшествовавшего сейма. После этого королю не оставалось ничего более, как теснее примкнуть к России, и он дал письменное обязательство действовать во всем согласно воле императрицы, никого не награждать, не наказывать без ее одобрения, не раздавать без ее согласия никаких должностей и вообще находиться у нее в зависимости. Заручившись таким образом покорностью короля, Сальдерн покончил с патриотической унией, он обличал ее в двоедушии, напал больше всего на Подосского, укорял в переделке составленной русским посланником декларации, и резким обращением довел до того, что Подосский уехал из Варшавы в свои имения, но Сальдерн приказал привести его назад за конвоем и приставил к нему стражу в его доме. Он освободил его только тогда, когда императрица это приказала, дав за то выговор своему посланнику. Поступок этот возбудил ропот, но и навел страх, все затеи патриотической унии рушились, и сама она исчезла.
20 июня 1771 года Сальдерн издал грозную декларацию, в которой объявил всех конфедератов разбойниками, и объявлял, что вперед русские войска не будут считать их военнопленными, а станут взятых в плен вешать. Сам Веймарн, главнокомандующий русскими войсками в Польше, устрашился энергии Сальдерна и попросил увольнения. На его место назначен генерал Бибиков. Грозный посланник был им также недоволен, он находил его чересчур мягким и притом легко поддающимся влиянию женщин, а этим, надобно сознаться, страдали русские начальники и посланники в Польше: только угрюмый Сальдерн, как и впоследствии Суворов, был бесчувствен к обаянию прекрасного пола.
Поправленная Дюмурье конфедерация начала было делать успехи и захватила в свои руки крепости, лежавшие около Кракова: Тынец, Боброк, Ландскорону. Успехи ее оживили дух восстания повсюду, но против нее стал лицом к лицу великий Суворов, только что начавший свое блистательное поприще полководца. Находясь в чине генерал-майора и квартируя в Люблине, в апреле 1771 года он вышел из этого города и под Уржендовом разбил конфедератов под начальством козака Савы. Этот Сава, по прозванию Цалинский, был сын запорожца, который передался полякам и за то был убит запорожцами. Воспитанный в унии, преданный Польше, Сава был один из замечательных предводителей конфедератских отрядов. После поражения Суворовым русские преследовали его по пятам, догнали под Шренском на прусской границе, разбили и взяли в плен. Несмотря на ласковый прием русских, на заботы о его здоровье, на уважение, которое победители оказывали к его храбрости, Сава не принимал никакой помощи, ни лекарств и умер.
Поразив Саву, Суворов двинулся по направлению к Волыни, разбил партию Новицкого, потом повернул в противоположную сторону к Кракову, под Ландскороною разбил самого Дюмурье, а потом повернул к Замостью, разбил Казимира Пулавского и отнял у него все орудия. Дюмурье, негодуя на конфедератов за то, что у них не было ни согласия, ни послушания, оставил поляков, о которых получил самое дурное мнение.
Суворов, сделав свое дело под Краковом, прибыл обратно в Люблин. В это время восстание в Литве приняло широкие размеры. Великий гетман литовский Огинский до тех пор хотя и мирволил конфедерации, но не участвовал в ней открыто. Понадеявшись на ее успехи и не зная, что с ней уже расправился Суворов, он объявил себя на стороне конфедерации и стал предводительствовать войском против русских. Сначала ему повезло. Он разбил несколько небольших русских отрядов. Дошло это до Суворова. Он просил главнокомандующего позволить ему идти на Огинского. Бывший тогда главнокомандующим Веймарн строго запретил ему. Суворов не послушался своего начальника, написал ему: ‘пушки вперед, и Суворов за ними’, и только с тысячью человек бросился из Люблина. Он шел так быстро, что прошел 200 верст в течение четырех дней и нагнал Огинского за Слонимом в Столовицах, ночью 11-го (22-го) сентября 1771 года. Огинский, старый сибарит, проводил ночь с какой-то француженкой и, при внезапной тревоге, едва успел сесть на коня и убежать. Его казна, имущество, гетманская булава достались русским. Генерал Беляк вздумал было остановить Суворова, сражался храбро, но принужден был уступить. Огинский со срамом убежал в Кролевец (Кенигсберг). Суворов был подвергнут суду за непослушание, но императрица освободила его: победителя нельзя было судить.
Конфедерация, потерпев поражения, одно за другим, решилась прибегнуть к отчаянному средству — овладеть королем, которого объявила лишенным короны. Поручение это взял на себя некто Стравинский. Пулавский дозволил ему сделать это с тем условием, чтобы короля привели к нему живым. Стравинский подобрал себе товарищей: Луковского, Козьму Косинского и тридцать конфедератов. Они отправились в Варшаву под видом мужиков, доставляющих сено в доминиканский монастырь. Ксендзы были с ними в согласии. За городом приготовили карету, куда следовало посадить пленного короля. Выбрали темную ночь с 3-го на 4-е ноября н.с. Король посещал тогда своего дядю, канцлера Чарторыского. Он возвращался от него ночью в карете, в сопровождении сидевшего с ним адъютанта, двух гайдуков и нескольких человек придворной прислуги. Заговорщики условились говорить между собой по-русски, чтобы мимоходящие принимали их за русских. На Медовой улице напали они на королевскую карету, дали несколько пистолетных выстрелов, одного гайдука убили, другого ранили, служители разбежались. Короля вытащили из кареты за ноги, били его, нанесли легкую рану саблей по голове и потащили с собой по грязи, так что он находился в средине, а впереди, сзади и по бокам шли толпой заговорщики и громко говорили между собой по-русски. Жители домов, услышав выстрелы, отворяли окна и спрашивали: что там такое, а заговорщики по-русски отвечали им, что они русские солдаты, поймали беглого и ведут. Потом короля посадили верхом на лошадь и повезли за город. Но в Маримонте, под Варшавой, его конь упал в ров и сломил себе ногу. Король завяз в грязи, пока его вытаскивали, нашли другую лошадь и сажали его на нее, большая часть заговорщиков успела отъехать от него вперед. Близ короля остался только Косинский с шестью конфедератами. Они повезли короля далее, но в темноте сбились с дороги и попали в болото, тут им показалось, что идут русские, и все разбежались, исключая Косинского. Король обратился к нему, и стал красноречиво умолять спасти его. Косинский так тронулся, что бросился к ногам короля и стал просить, чтобы ему даровали впоследствии прощение. Король обещал. Тогда Косинский привез его на хутор какого-то немца, оттуда дали знать в Варшаву. За королем приехала карета и отвезла его обратно во дворец.
Пулавский, между тем, из Ченстохова приближался к Варшаве, во-первых, для того, чтобы выманить оттуда русское войско и облегчить заговорщикам взятие короля, во-вторых, чтобы принять пленника, когда заговорщикам удастся добыть его. Первое ему удалось: русские войска вышли, оставив в городе только двести человек, но короля не пришлось ему увидеть.
Такой поступок сильно возмутил против конфедератов соседние державы. Императрица Мария-Терезия, король прусский Фридрих II, императрица Екатерина прислали к Станиславу-Августу свои дружеские поздравления. Тогда-то подан был благовидный предлог, как бы в наказание полякам, обрезать их государство.
Сам король Станислав-Август с этих пор всецело, хотя все-таки не искренно, отдался России. Он увидал, что не только его корона, но и безопасность жизни зависят от России. Вместе с тем это происшествие охладило его к католичеству. Обстоятельства его похищения тому содействовали. Провожавшие его гайдуки были протестанты. Напротив, ксендзы участвовали в заговоре и благословляли покушение. Оно казалось плодом того же фанатизма, который некогда руководил кинжалом Равальяка. При свидании с Папским нунцием Станислав-Август не утерпел, чтобы не сказать ему: Вот следствия благословения, которое вы дали Пулавскому .
Весной следующего 1772 года Суворов доконал конфедерацию. Преемник Дюмурье, прибывший из Франции с французами, Виомениль успел овладеть Краковом очень хитро и искусно: французы пробрались через подземную трубу, устроенную для стока нечистот. Неосторожный русский комендант Штакельберг, позволивший водить себя за нос какой-то польке, был захвачен врасплох. Но ненадолго утвердились там французы. Явился Суворов и обложил Краков. Коссаковский прибежал было на выручку, но Суворов разбил его черных витязей впух. Лишенный продовольствия, Краков сдался. Французы со своим предводителем взяты военнопленными. Этим окончилась конфедерация.
Вслед затем наступил так называемый первый раздел Польши, т.е. отторжение нескольких воеводств, прилегавших к Пруссии, Австрии и России. Мысль обрезать Польшу была подана прусским королем. России эта мысль совсем была некстати, Польша все более и более подчинялась ее власти, и русская политика могла предвидеть, что при таком ходе обстоятельств вся Польша соединится с Россией в одно политическое тело. Но это предвидел и прусский король, и для пользы своего государства решился во что бы то ни стало воспрепятствовать этому. Еще в 1770 году Фридрих II пригласил на свидание в Нейштадт австрийского императора. Совещание происходило 3-го сентября. На этом заседании был и австрийский министр Кауниц. Монархи порешили, что их собственная безопасность и равнозесие Европы требуют принять меры, чтобы остановить чрезмерное расширение и усиление России, которая уже наложила железную руку на Польшу, и замышляет в то же время разрушить Турцию. Положили не допускать России одной овладеть слабой соседкой, а если Польша оказывается неспособной быть самостоятельным государством, то пусть, по крайней мере, обогатит и усилит собой не одно государство. Вслед затем прусский король занял прилегавшее к Пруссии Вармийское епископство, а Австрия Списскую землю, которая в 1412 году подарена была Польше Людовиком Венгерским. Теперь Австрия требовала ее назад к Венгрии с прибавкой. Кордон, который отмерила себе Австрия, включал до 500 сел и, кроме того, богатые соляные копи Бохни и Велички.
Надобно было склонить Россию. Пруссия и Австрия воспользовались тем обстоятельством, что Россия вела войну с Турцией, от нее требовали мира и отречения от Молдавии и Валахии, завоеванных русским оружием, а в вознаграждение военных издержек предлагали ей взять на свою долю часть Польши. С 1769 по осень 1772 русский кабинет отделывался от настойчивых проектов Пруссии, которые были сообщаемы с разными видоизменениями через, королевского брата, принца Генриха, нарочно приезжавшего в Петербург, и через прусского посланника при петербургском дворе, Сольмса. В сентябре 1771 года прусский король сообщал России, что Австрия решительно пристанет к союзу с Турцией, что за Турцию Франция, и поэтому, если Россия станет продолжать войну с Турцией, то встретится с двумя стами тысяч европейских союзников Турции, Россия не будет в состоянии сладить с такой коалицией и потеряет свои приобретения в Турции, а потому ей благоразумнее будет, по крайней мере, заранее вознаградить себя насчет Польши, тем более, что самая война с Турцией возникла по поводу Польши. Так представлял дело прусский король, прикидываясь другом и союзником России.
В то же время Австрия, не разрывая наружно дружественных отношений к России, действительно заключила тайный договор с Турцией, по которому получала от Турции значительную сумму (22 миллиона гульденов), часть Валахии и выгодные торговые условия, а зато обещала содействовать возвращению земель, завоеванных Россией у Турции. Таким образом, Россия очутилась в таком положении, что ей поневоле приходилось согласиться на предлагаемый обрез Польши, иначе она могла опасаться воевать с несколькими врагами разом, или должна была заключить с Турцией крайне невыгодный мир. Австрии, однако, в то же время хотелось в глазах поляков и целого света свалить с себя всю нравственную тягость этого дела на Пруссию и Россию и показать вид, будто она приступила к нему нехотя, и как будто по необходимости. Императрица Мария-Терезия вздыхала над судьбой Польши, вопияла против беззакония, с каким поступают с бедной страной и, как будто после долгого упорства, исполнила желание сына Иосифа и министра Кауница и дала свое согласие. За это соболезнование к Польше Австрия наградила себя лучшими и плодороднейшими землями польскими. Прусский король выдумывал причины для оправдания своего поступка: он объяснял полякам, будто польские короли овладели землями, принадлежавшими поморским князьям, а он за собой считал право наследства после давно угасших поморских князей. Ему хотелось включить в отбираемые владения важнейшие торговые города: Гданск (Данциг) и Торунь (Торн), но русский министр Панин в переговорах об этом с Сольмсом упорно настоял оставить за Польшей эти города, представляя, что отдача их прусскому королю стеснит и убьет польскую торговлю и приведет Польшу к крайнему упадку и разорению. Россия должна была удовольствоваться приобретением того, что заменяло ей потерю Молдавии. Странным должно показаться, что, по-видимому, в ведении этого дела забыты были те притязания на все коренные русские земли, которые Московское Государство некогда постоянно предъявляло, из-за которых в течение веков не хотело мириться с поляками. Россия заняла Белоруссию, пространство, заключавшее 2.200 кв. миль и до полутора миллиона жителей: то была самая худшая часть всего польского государства, как по отношению к природным достоинствам почвы, так и по отношению к обработке и устройству, Пруссия взяла 700 кв. миль с 900.000 жителей — восточную Пруссию. Австрия взяла 1.600 кв. миль и 2.500.000 жителей — Галицию. Австрии достался самый лакомый кусок.
Всему этому нужно было придать вид добровольного согласия со стороны Польши. Следовало собрать сейм, этот сейм должен назначить из среды себя уполномоченную делегацию: последняя вступит в переговоры с представителями трех держав и подпишет уступку польских земель. Это не трудно было устроить, так как между польскими папами большинство было таких, что готовы были продать свое отечество за выгоды, за пенсионы и даже просто из трусости. В этом случае самым щекотливым делом было принять на себя должность маршалка или руководителя такого сейма. Жребий этот принял на себя князь Адам Понинский: ему дали по 3.000 червонцев в месяц. Он должен был убеждать и настраивать послов к уступке земель, у него был аргумент, невозможно противиться силе и потому остается только ей повиноваться. Звание это он принял по желанию тогдашнего русского посланника Штакельберга, заменившего Сальдерна, и через то навлек на себя всеобщее омерзение, а впоследствии, как увидим, и поплатился за это. Литовским маршалом на сейме был Михаил Радзивилл.
Большая часть послов была подкуплена, жалованье им было разное, зато, чтоб молчать, платили от 200 до 300 червонцев в месяц, а тем, которые должны были отличаться красноречием, поболее. Многие послы, взяв деньги, уклонились вовсе от присутствия на этом сейме, так что подаваемых голосов было 33 сенаторских и 96 посольских, тогда как всех по комплекту было более трехсот.
Так как обычный сейм отправлялся с единогласием и не было естественной возможности провести проект об уступке земель без того, чтобы кто-нибудь не закричал veto, то решили конфедеровать сейм и отправлять дела большинством голосов. Два посла Рейтан и Корсак стали было кричать против конфедерации, но их исключили из числа послов и отдали под суд.
Король должен был добровольно признать конфедерацию после того, как Штакельберг объявил ему, что если он не признает ее, то 50.000 русского войска войдет в Польшу. Было решено, что этот сейм не должен прекратиться и по прошествии определенного срока, но может оставаться в виде конфедерации до тех пор, пока не покончит внутреннего устройства Польши. На делегацию, которой предоставлялось право уступки земель, возлагалось и устроение правительства, порядка и благоустройства Польши с тем, что все составленное ей будет отдано на утверждение полного сейма. Такое полномочие очень беспокоило короля и людей его партии. Они чувствовали, что делегация потребует таких форм и учреждений, которые, сколько возможно, стеснят королевскую власть и предадут судьбу Речи Посполитой в руки чужим властям. Король И преданные ему паны стали было противиться, но русский посланник стал стращать их введением войска не только в Польшу, но в самую столицу. Когда на эти угрозы со стороны поляков последовали отговорки и уловки, Штакельберг дал приказание войску входить в Варшаву и занимать все дворы, не исключая и дворов королевских родственников. Этим он припугнул сенаторов и послов, они знали, что если допустить солдатам хоть на день разместиться в городских домах, то оттого произойдут громадные убытки, солдатчина все перебьет, перепортит и жителям наделает оскорблений и насилий, тем более, что, введя войско в столицу с целью принудить сейм к уступкам, русский посланник уж, конечно, не стал бы принимать мер к спокойствию горожан, напротив, чем нахальнее и оскорбительнее поступали бы солдаты в Варшаве, тем это было полезнее для видов трех держав. Итак, несмотря на все усилия короля, сейм 17-го мая 1773 года назначил делегацию, и Штакельберг приказал войску тотчас отступить от города.
Выбрав делегацию, сейм временно закрылся до 15 сентября.
Делегации нечего было долго рассуждать об уступке земель, нужно было только согласиться на то, что велят. Поэтому трактат о разделе без затруднений был составлен и подан на утверждение сейму в сентябре. Но затем оставалось еще устройство правления и порядка, и по этому вопросу сейм не закрывался целых два с половиной года. Делегация нарочно медлила: главные заправщики извлекали себе личные выгоды из того, чтобы это дело как можно долее тянулось. По польским обычаям, когда в крае объявлялась конфедерация, тогда временно закрывались все обычные суды, а судопроизводство поручалось комиссиям, зависящим от конфедерации. Понинскому, великому канцлеру Млодзевскому и их товарищам это было под руку. Они назначали в судьи, кого хотели, и выигрывали в судах что угодно.
Кроме того, в то время папа Климент XIV уничтожил иезуитский орден Богатыя, и многочисленные имения иезуитов в Польше и Литве обращались на фонд, предназначенный для воспитания юношества. Но способ приобретения доходов с этого фонда лежал на делегации, которой сейм передал свою власть. Положили сделать всем поиезуитским имениям люстрацию, т.е. описать их состояние и доходы, и на этом основании отдать за плату в наследственное пользование желающим. Король хотел, напротив, чтобы их отдавали в наследственное пользование без люстрации, просто с торгов, потому что это избавило бы от лишних расходов и принесло бы гораздо более дохода. Но король в этом случае ничего не мог поделать с делегатами, увидевшими для себя возможность обогатиться, король уступил, по с тем чтобы раздача имений происходила не через комиссию, а через посредство королевских привилегий. Делегация постаралась найти для люстрации преданных себе особ, которые оценили доходы с этих имений сколько возможно дешевле (по свидетельству саксонского министра, 300.000 злотых, тогда как при иезуитах они давали до полутора миллиона), и поэтому можно было получить их чрезвычайно выгодно за малую плату в казну. Понятно, что делегаты старались, чтобы эти имения, таким образом, доставались им или тем, которым они покровительствовали. Кроме того, Понинский и Млодзевский с братией постарались тогда захватить в свои руки на значительные суммы серебра, золота и вообще движимого имущества иезуитов. Наконец, для большего обогащения себя они назначили себе пенсионы. Постановлено также все староства после кончины тогдашних владельцев отдать на 50 лет в пользование на основании эмфитеутического права: так называлось право получать казенное имущество на известный срок для приведения в устройство. Делегаты постарались захватить в свои руки несколько старосте. Короля сперва возмущало это бесправие, но его успокоили. Ему дали четыре староства и тем увеличили его доходы, да сверх того дали пять старосте для раздачи тем, кому он пожелает, из них два, Белоцерковское и Богуславское, он отдал Ксаверию Бранецкому, переменившему свою фамилию в Браницкого. Этот человек некогда оказал Станиславу-Августу большую услугу в Петербурге. Во время барской конфедерации он находился при русских войсках, действовал против конфедератов и заслужил благосклонность Екатерины. Но больше всего возвысило его то, что он женился на племяннице Потемкина, девице Энгельгардт, и через то постоянно пользовался сильным покровительством Потемкина: он получил сан великого коронного гетмана. Другие староства король отдал своим племянникам. Во внимание к тому, что король потерял столовые имения в землях, отошедших по разделу к соседям, королю назначено четыре миллиона злотых в год, кроме доходов от оставшихся за ним столовых имений, приносивших в год до трех миллионов, и не считая вновь данных четырех старосте. Этим-то успокоили короля. Он надеялся, что после всех уступок ему останутся незагражденными пути ко введению полезных учреждений и к осуществлению его любимейшей мысли — утвердить и расширить воспитание народа.
Делегация, сообразно желанию посланников, особенно русского, Штакельберга, начертала образ правления для Польши. Речь Поспо-литая оставалась по-прежнему с избирательным правлением, с liberum veto, с сенатом и сеймом. Постановлено, чтоб только природный поляк из рода Пястов, имеющий шляхетское достоинство и владеющий в Польше недвижимыми имениями, мог быть избран в короли, дети и внуки бывшего короля не могли быть тотчас после него выбираемыми. Это правило включено в число коренных или так называемых кардинальных законов: они состояли из прежних с прибавкой новых, каковы, например, признание свободы и прав православных и диссидентов. Шляхтич, убивший или ранивший хлопа, должен был быть судимым в суде, как и за шляхетного человека, и за убийство подвергаться смертной казни, а помещик лишался права судить и наказывать своих крестьян, но должен был отдавать их суду. Около короля установлен совет, называемый постоянным (conseil permanent, nieustajaca rada). Он состоял из тридцати шести членов: из них восемнадцать выбирались из сенаторов, но в число их входили министры, без выбора, по своим должностям принадлежавшие к этому совету, а восемнадцать из шляхетства. Выборы производились в сейме секретными голосами. Этот совет, вместе с королем, имел значение верховного правительства. Король председательствовал в этом совете, но не мог поступать против воли большинства голосов. Король не мог самовольно назначать епископов, воевод, кастелянов и комиссаров в правительственных комиссиях, но за ним оставалось право назначать в другие должности по-прежнему. Постоянный совет наблюдал за всем механизмом внутреннего управления, правосудием, военной силой и вел сношения с иностранными державами. Вследствие этого он разделялся на пять департаментов: 1) иностранных дел, 2) полиции, 3) правосудия, 4) скарбовый (казначейство), 5) войсковый. Под ведомством этих департаментов были комиссии, заведовавшие, ближайшим образом, соответствующими ближайшими ветвями управления, войсковая, скарбовая, маршалковская (полицейская), ассесорская (над городами). Но одним из важнейших учреждений этого времени была эдукационная комиссия, под председательством виленского епископа Масальского: она должна была заведовать ходом просвещения и всеми учебными заведениями в Речи Посполитой. Только с этих пор воспитание, находившееся в руках монахов и духовенства, зависящего от папы, получило правильный ход и надзор со стороны правительства и могло сделаться национальным. Число войска положено увеличить до тридцати тысяч. Установлены правила о военной дисциплине, обращено внимание на то, чтобы солдат не допускать до своевольства над жителями. Положено увеличить государственные доходы до тридцати миллионов злотых и с этой целью установлена генеральная классификация подымного, собираемого в городах, сообразно значению городов, и по качеству облагаемых податью домов, а также чопового и шеленжного с производства горячих напитков. Установлена подать с гербовой -бумаги. Установлены покровительственные правила для производства отечественных мануфактур и с этой целью уволены от пошлин материалы, привозимые из-за границы для фабрик, поручено королю выдавать привилегии и льготы обывателям и компаниям, учреждающим фабрики, а скарбовой комиссии вменено в обязанность поощрять составление компаний для отыскания металлов и других земляных богатств. Были попытки вообще облегчить судьбу простого народа. Один из послов, Орачевский, говорил за простой народ такую речь: ‘Обратите внимание на тех несчастных детей отечества, которые доставляют вам обилие и благополучие, допустите в ожесточенный сердца ваши мысль, что ваш убогий работник не получает никакой награды за свой труд, кроме новаго труда для себя, ему суждено трудиться для пользы рода человеческаго и не думать о своем собственном улучшении, он работник на вас с детства, и в молодости, и в зрелом возрасте, и в старости, пока у него сил стает, и за все это в дряхлости он часто должен питаться от милосердия других, и нередко, не находя сострадания, мерзнет и голодает, и все-таки жалуется не на вас, а на горькую судьбу свою’. Но эта речь осталась только памятником красноречия и благородства оратора. Для простого народа не сделано ничего более, кроме того, что еще- прежде, вынуждено было Россией. Обыватели раздражались при одной мысли о стеснении своих прав над хлопами. Восстановлены были трибуналы и суды, закрытые во время конфедерации, установлен сеймовый суд из членов сената, не находящихся в постоянном совете и пятидесяти четырех членов из шляхетства — высшая инстанция. Изданы некоторые полезные узаконения по гражданским делам, например, о заведении книг для долгов в градских судах, об отчетах опекунов над имениями малолетних, установлены более строгие правила относительно взыскания долгов, введено вексельное право и производство по векселям и т.д. Ни один сейм не оставил после себя таких важных перемен и учреждений, никогда в Польше не было такой деятельности, клонившейся к улучшениям и благоустройству, как в это время непосредственного давления русской власти. Наконец, принята гарантия трех держав. Утвержденный на сейме порядок со всеми учреждениями охранять приняла на себя одна Россия: другие две державы только гарантировали целость государства. Таким образом, Россия приняла на себя обязанность надзора и наблюдения за внутренним составом и течением дел в Польше. Сейм окончил свои работы и закрылся в марте 1775 года.

V.

Польша под верховным надзором России. — Ход воспитания. — Неудачный проект Андрея Замойского. — Внутреннее состояние страны.

С этих пор русский посланник, которым до 1791 года был Шта-кельберг, являлся в Польше представителем той верховной власти, которая находилась в Петербурге. Независимость Польши исчезла. Речь Посполитая фактически уже принадлежала России и время должно было сделать эту принадлежность определеннее и теснее. Один из современников так описывает тогдашнее состояние Речи Посполитой: Российский посланник стал вице-королем Польши, его креатуры наполняли постоянный совет. Речь Посполитая сделалась для русских войск как бы своим краем. Король, казалось, имел особенное право по отношению к посланнику, но это было только обольщение. Правда, Россия наблюдала, чтоб королю было хорошо под ея властью, но в то же время она хотела, чтобы как король, так и магнаты нуждались в протекции от России. Российский посланник употреблял доверие к себе магнатов против короля, а доверие короля против магнатов, дабы, ссоря их безпрестанно, становить в необходимость искать у него покровительства, и пр.
Из министерских бумаг не видно, чтобы такой план умышленно веден был Россией, да и не было необходимости. Факты происходили сами собой. России не нужно было заводить и интриг, оставалось только пользоваться тем, что поляки делали сами, по своей давней безурядице. Далее тот же современник говорит: ‘Смешно подумать, что ни одно значительное дело в градских и земских судах, трибуналах, коммиссиях, консисториях (особенно в делах по разводам) не обходилось без того, чтобы российский посланник не давал протекции, не было провинции, где бы он не указывал кандидатов в послы и не поддерживал их на сеймиках, и где бы не исключали тех, которые были ему неугодны. После каждого сейма путем апелляции шли жалобы в Петербург на российского посланника, что он не умел угодить тому или другому магнату, что слишком мирволит королю, что поддерживает не надлежащее дело и т.п. Дошло до того, что Петербург сделался нашею столицей, а Варшава стала главным городом губернии, принадлежавшей России, где вежливым образом, но всем распоряжалась Москва: губернатор этой губернии назывался посланник, московское правительство — гарантиею, губернский совет — постоянным советом, а председатель этого совета — королем, и в этом совете из тридцати шести членов большинством голосов приводилось в исполнение то, что приказывал посланник. Императрица была неограниченная повелительница и принимала на себя все сношения Польши с иностранными державами. Никакому государству нельзя было входить с нами в переговоры иначе, как при посредстве России, нельзя было подать ноты иностранному министру, не спросясь у русского посланника. Таким образом, в Польше настало великое затишье: честные обыватели молчали и запрятались в домах, а все, что было знатнаго и сильнаго, лезло в Петербург, там было можно увидеть и польских министров, и сенаторов, и должностных лиц и даже дам, все это считало нужным побывать при петербургском дворе.
Польское государство в прошедшие века, если не вследствие своей исторической мудрости, то вследствие стечения обстоятельств, играло важнейшую роль на севере Европы: оно имело все данные, чтобы удержать это значение и только по причине своей деморализации подпало теперь под власть того государства, которое за два века перед тем Польша топтала победоносной ногой. Но Польша только при давлении от России и могла сколько-нибудь устроиться, сделавшись окончательно неспособной к самобытной политической жизни. Сами поляки сознавали это, хотя из патриотического самолюбия стыдно им было сознаться в этом. Биограф Томаса Островского, автор в высшей степени неприязненной к России книги, сознается, однако, что в этот период подчинения Польши России неурядицы и анархические затеи уничтожались в зародыше, сеймы проходили спокойнее, чем прежде. Liberum veto не было употреблено ни разу. ‘Со стыдом приходится сознаться, но сообразно с историческою правдою, что присутствие российскаго посланника, который для политики своего двора не нуждался тогда в смутах, наиболее способствовало удержанию в границах общественнаго порядка.
Причины очевидны. В видах русского правительства отнюдь не было производить смут в Польше и держать ее в анархическом состоянии, как поляки воображали и в чем хотели уверить всю Европу. Но иное дело — сильное государство, а иное — благоустроенная страна. Конечно, Россия не расположена была тянуть, так сказать, Польшу за уши и творить из нее сильное государство во вред самой себе, политика России всегда препятствовала бы ее политическому усилению, но Польша и без того никак не могла сама собой сделаться сильным государством, а сделаться благоустроенной страной могла только под иностранной верховной властью. Россия не мешала ни благоустройству, ни возвышению экономических сил, ни просвещению в Польше, а напротив, даже содействовала этому. Собственно Россия остерегалась не Польши самой по себе, а соседних государств, которые могли воспользоваться положением дел в Польше и обращать ее орудием своей политики против России. Россия не препятствовала Польше получить лучшее внутреннее устройство, но только с тем, чтоб Польша оставалась в подчинении у России, а не у кого-нибудь другого.
Период от первого раздела до четырехлетнего сейма был временем составления полезных проектов, издания хороших законов, а всего более благих желаний и порывов. Со стороны России оказывалось желание умиротворить неурядицу, мешавшую приведению в исполнение добрых намерений. В 1776 году составилась против короля партия, главой ее стал гетман Браницкий. Оба дяди короля после раздела умерли. Главой партии Чарторыских стал князь Адам, человек тщеславный и недалекий, но умевший ослеплять глаза панским блеском и патриотизмом. С ним заодно был молодой племянник Браницкого Сапега и братья Потоцкие, Игнатий и Станислав. Они примкнули к Браницкому. Партия эта надеялась на Потемкина по родству его с Браницким и задумывала было устраивать конфедерацию против короля, но Штакельберг, опиравшийся при своем дворе на значение Панина, прекратил все эти затеи, послав русское войско разогнать начинавшуюся конфедерацию. Толпа подкупленных Чарторыским и Браницким послов явилась на сейм, но король, с помощью Штакельберга, конфедеровал сейм, и все послы, приведенные оппозицией, были исключены. Сеймовым маршалом выбран Мокроновский, человек не любивший России. На этом сейме уничтожена раздавательная комиссия поиезуитских имений, прекращены злоупотребления, которые она себе дозволила, расширена власть короля над армией и ограничен произвол гетманов над войском. Андрею Замойскому поручено составить кодекс законов и представить на рассмотрение будущему сейму. Чтобы умиротворить партии, Штакельберг постарался ввести в постоянный совет Чарторыских Игнатия Потоцкого и других панов их партии.
Главным двигателем возрождения Польши было воспитание. Злоупотребления, допущенные при раздаче поиезуитских имений, делали недостаточными средства эдукационной комиссии. В 1780 году постоянный совет назначил визитацию, которая открыла большие упущения. Председатель комиссии, Масальский, заимообразно брал из касс комиссии деньги и проигрывал их. Ему за это не сделали ничего, как всегда в Польше злоупотребления магнатов оставались без наказания, назначены только надежные кассиры, и доходы комиссии, приведенные в порядок, возвысились до 2.311.000 злотых. Комиссия разделена была на отделы: великопольский, малопольский, мазовецкий, полесский, литовский, украинский, волынский, жмудский и пиарский. В распоряжении последнего были школы пиарского ордена, а первые восемь отделов заведовали устройством и содержанием школ, каждый в отведенном ему участке страны.
Ксендз Гугон Коллонтай получил поручение преобразовать краковскую академию, он переменил многих профессоров, заместил устарелых молодыми и более знакомыми с ходом наук в Европе, усилил преподавание математики, указал, чтобы преподавание физики применялось к пользам жизни, а в естествознании обращено было особое внимание на предметы, производимые природой Польши, установил, чтобы профессора составляли программы своего преподавания и подавали деканам, указал на новейших авторов для руководства при изложении наук, учредил для студентов экзамены g той целью, чтобы не дать им лениться, и определил посылать достойнейших за границу для усовершенствования в науках. В виленской академии ввели медицину и усилили естественные науки, в том числе астрономию, для которой был тогда в Вильне знаменитый ученый Почобут. При академиях устроили учительские се’ минарии для наполнения учительских мест в средних заведениях. Курс их был трехгодичный. Академии были не только высшими училищами, но и начальственными местами над школами, которые были подчинены академическим советам. Последние наблюдали над системой правильного преподавания и посылали визитаторов по школам. Вообще в школах введено и усилено преподавание истории естественного права, географии, математики, физики и естественных наук. Вместо латинского языка предписали преподавать науки на польском и внушать детям любовь к своему родному слову. Направление нового учения клонилось к тому, чтобы оно непосредственно и прямо приносило пользу в жизни. Таким образом, положили ввести в школы преподавание сельского хозяйства, чтоб дети получали понятие о земле, ее свойствах, о разных видах сельской производительности и о полезных изобретениях, которые могли быть в свое время введены для умножения сельского дохода. В разных местах предполагали основать специальные заведения механики и архитектуры. Наконец, положено было завести школы для простого народа, по приходам. Так как был ощутителен крайний недостаток учебных книг, то в Варшаве образовалось общество для издания элементарных учебных руководств и назначены для того премии. Скоро начали появляться опыты разных учебников. В составлении этих проектов принимал особенно деятельное участие Иоаким Хребтович, один из умнейших и честнейших людей в Польше.
Реформы коснулись и духовных училищ, между прочим, определили ввести преподавание церковной истории.
Величайший недостаток эдукациоиной комиссии состоял в том, что она оставила воспитание женщин в пренебрежении, не сделано было никаких распоряжений о заведении женских школ и о способе в них учения. Женщины по-прежнему должны были получать воспитание у визиток или сакраменток, или в своих семьях от иностранных гувернанток. Без этого великая цель перевоспитания народа не могла быть достигнута: образование полов шло вразрез одно с другим. Это в особенности чувствовалось в Польше, где женщина во всех видах оказывала сильное влияние на мужчину, а нередко и власть над ним.
Блистательнее всего в Польше казалось воспитание в корпусе кадет, где было около восьмидесяти учеников. Директором его был князь Адам Чарторыский, содержавший некоторых учеников на свой счет. Здесь хЪрошо преподавались точные науки, отечественный язык и новые языки. Здесь обращалось внимание на выработку в юношестве патриотических чувств и честных побуждений. Из этого то заведения вышли Костюшко, Немцевич и вообще кружок людей, отличавшихся в последней борьбе за существование Польши. Вместо прежнего монашеского, рабского, эгоистического направления, юношам внушали гражданское мужество, отвагу свободной мысли и готовность на самоотвержение. Но вместе с тем, им вовсе не внушали благоразумной осторожности и сдержанности. Им толковали, что их отечество лишено самостоятельности, подпало под чужое ярмо, что долг молодого поколения победить и изгнать завоевателей, но им мало объясняли ту горькую истину, что их отечество от вековой гнили сделалось неспособным к самостоятельности и нуждается в нравственном пересоздании, которое могло совершиться только веками. Юноши привыкали видеть причину печальной судьбы своей родины только во внешних ударах, и воображали, что стоит только пышными фразами пробудить в своих соотечественниках временно усыпленные благородные побуждения, и поляки покажут свету величайшие доблести, тогда как то, что они считали только усыпленным, на самом деле было мертво, полякам нужно было не пробуждение, а воскрешение: нужно было иных поколений, иного времени. Таким образом, воспитание в этой так называемой рыцарской школе страдало коренным недостатком польского характера: воспитанников приучали смотреть на дело отечества сердцем, а не умом. Хороших последствий от такого рода воспитания не могло быть. Перевоспитание польской нации в том и должно было состоять, чтобы приучить новое поколение смотреть на вещи более умом, чем сердцем, подчинять горячность сердечных побуждений холоду рассудка. А так как этого не было, то получившие воспитание в рыцарской школе бросались на смелые предприятия, с уверенностью, что вся Польша разделяет их увлечения и готова всем жертвовать для великих дел, этого на самом деле не оказывалось. Они думали спасти Польшу революциями, а революции могли приводить ее к окончательной гибели, что и сталось, ей нужны были не агитаторы, а учителя, не борцы с внешними завоевателями, а скромные, трудолюбивые деятели, устроители внутреннего порядка, проповедники правды собственными поступками в гражданской обыденной жизни, предприимчивые промышленники, заботливые сельские хозяева, разумно честные собиратели капиталов, ей нужно было сознание первых прав человека, свобода крестьянина, его прочное благосостояние и просвещение, — а прежде всего и паче всего полякам нужно было поменьше пить и плясать, а побольше работать. Ко всему этому могло привести одно только благоразумное воспитание как мужчин, так и женщин, без всяких политических увлечений.
Но вообще воспитание, так красиво начертанное в уставе эдукационной комиссии, не так-то легко осуществлялось на деле. Преподаватели в училищах нелегко отставали от прежней рутины. Пока могли воспитаться и подготовиться молодые наставники, их место занимали старые, более всего ксендзы и экс-иезуиты. Введение польского языка казалось польскому обществу унижением науки. Отцы скорбели о том, что дети теперь будут хуже знать латынь, и, следовательно, хуже будут обучены: закоренелым в старых предрассудках латынь казалась альфой и омегой человеческой мудрости. Сама комиссия должна была делать уступки и допустить преподавание некоторых предметов по-латыни. Введение естественных наук казалось польской публике чем-то странным. Над ним отпускали глупые и невежественные насмешки. Вот, говорили, учат наших детей, что коня ведут за повод спереди, а не за хвост сзади, да это всякий пастух знает! Несмотря на строгие приказания комиссии отнюдь не употреблять варварских наказаний, розги и нагайки медленно выводились из школ. Дедовские привычки везде брали верх. Монахи и ксендзы настраивали общество против нового воспитания, жаловались на упадок благочестия, большинство вздыхало об иезуитах, желало и требовало их возвращения, находило, что с прекращением господства монашеского воспитания в Польше наступило невежество и нечестие. Многие обыватели не хотели отдавать детей в школы, боясь, что они там потеряют благочестие, и воспитывали их дома или у монахов. Понятно, что такая важная реформа, какую предначертала эдукационная комиссия, не могла совершиться в какие-нибудь двадцать лет.
Во всяком случае, поляки, учившиеся в школах, устроенных на новый лад, все-таки выходили с большим запасом полезных знаний и с лучшими нравственными задатками, чем их отцы и деды. В некоторых школах и детей били меньше, от этого молодым паничам по возвращении домой не казалось совершенно хорошим делом бесчеловечное битье хлопов, и несчастные рабы начинали уже находить себе в этих паничах ходатаев и защитников перед грубыми отцами.
Обращено внимание на искусства. Основана в Варшаве школа живописи, и Польша скоро имела замечательного своего художника Шмуглевича. Заведена также школа музыки. Молодые люди посылались за границу для усовершенствования в изящных искусствах. Основан публичный театр в Варшаве, и поляки показали, что природа одарила их способностями к этому роду искусства. Варшавская сцена заблистала истинными талантами, каковы были: Богуславский, Витковский, Овсинский, Свежавский, Трускуловская и пр. В драматической отечественной поэзии отличались писатели: Красицкий, Дроздовский, Адам Чарторыский, Юлиан Немцевич, актер Богуславский. Вообще отечественная поэзия всех родов украсилась произведениями Игнатия Красицкого, писателя талантливого и разнообразного, остроумного сатирика, автора, между прочим нравоописательного романа ‘Пан Подстолич’, — неглубокого, но даровитого игривого лирика Трембецкого, Княжнина, сатирика Вергерского, Шимановского, Карпинского, Езерского. В разработке отечественной истории отличались: Нарушевич — автор ‘Истории польского народа’, Альбертранди, Китович, оставивший драгоценнейшее описание обычаев и быта в восемнадцатом веке, Когновицкий, написавший биографию Сапег, Федор Островский, оставивший капитальный труд по истории польской церкви, Самуил Бантке, историк-юрист, только что начавший свое учено-литературное поприще. По естественным наукам поляки могут с честью указать на Клюка, Юндзилла, химика Андрея Снядецкого, Губе, Рогалинского, — астрономов Почобута и Яна Снядецкого, геолога Сташица, бывшего также публицистом. Словом, по всем отраслям знания являлись у поляков писатели. Но круг интересовавшихся успехами отечественной литературы был невелик, большинство польской публики оставалось ей чуждым, аристократия предпочитала читать французские книги, обыватели почти ничего не читали: в любом гостеприимном и открытом обывательском доме, где сходились сотни гостей, имена всех этих писателей были почти никому неизвестны.
Канцлер Андрей Замойский, которому сейм поручил составить кодекс законов, внес в него проект в пользу крестьян. Он не решался тотчас освободить их от власти панов, а хотел доставить им свободу постепенно вместе с просвещением, и для этого, во-первых, обязывал владельцев заводить в своих селах для крестьян школы, а во-вторых, непременно дозволять из каждой крестьянской семьи увольнять мальчиков в учение за исключением двух, которые должны оставаться при земле. Проект Замойского оканчивался такими словами: Хлопство наше живет в грубой простоте, не имеет никаких понятий об обязанности к Богу, к себе самому и ближнему, они все плохие христиане и нерачительные хозяева, религия и общественное благо требуют не оставлять народ в таком невежестве. Сверх того объявлялись лично свободными те крестьяне, о которых законно могло быть известно, что они некогда поселились на владельческих землях на условиях, они могли уходить от помещика, исполнив эти условия. Как ни малы были льготы, предоставленные крестьянам этим проектом, но шляхетство увидало в нем посягательство на свои права и тайное намерение лишить его власти над крестьянами, если не тотчас, то в будущее время. Сначала проект, представленный на сейме 1778 года, был отложен до будущего сейма в 1780 году. Замойский на этот последний сейм представил свой проект снова и негодование против него доходило до того, что составителя открыто называли изменником отечества. Кодекс, составленный Замойским, был отвергнут целиком, ради того, чтоб удалить вопрос о крестьянстве. Для соблюдения приличия Замойского, однако, поблагодарили за труд, но нашли его неудобным к принятию. Семидесятилетний канцлер удалился от дел в свои имения. Занимавшийся при нем в качестве секретаря, Выбицкий, рассказывает в своих записках, что когда он сам после того приехал в Великую Польшу, то его жизнь была в опасности. ‘Они, — кричала шляхта, — хотели у нас отнять хлопов, обратить шляхту в хлопов, а хлопов в шляхту’. Достойно замечания, что подобные остроты отпускали поляки при Владиславе IV, перед восстанием Хмельницкого, обвиняя своего короля в намерении присвоить самодержавную власть, опираясь на хлопов.
Влиянию русского посланника никак нельзя приписать неудач на этом сейме. Штакельберг именно в то время вовсе не мешался в дела, и Россия как будто предоставила полякам полную свободу. Даже русские войска были выведены из Польши. Штакельберг получал инструкции, которые заставляли его оставаться непричастным: происходило ли это, как думают иностранцы, оттого, что при петербургском дворе ослабело влияние Панина и взял верх Потемкин, или же оттого, что сама Екатерина сочла нужным, в видах своей политики, не налегать слишком на Польшу и предоставить полякам самим устраиваться — пусть решают другие, а для нас несомненно то обстоятельство, что в это время полякам никто не мешал. На этом же сейме, когда кончен был отчет об устройстве ‘арсенала и литейного завода’, по скупости, с какой поляки открывали карманы для общих нужд, король из собственных сумм выдал 701.491 злотых. ‘Этот сейм, — говорит саксонский министр Эссен, — доказал, что громада поляков питает явное отвращение ко всему, что только отзывается улучшением и правосудием’.
Жалуясь на политическую тиранию России над собой, поляки хотели быть у себя действительными тиранами. Тем не менее дух времени невольно брал свое. Некоторые паны, проникнутые свободомыслием века, делали в своих имениях облегчения для своих крестьян, и учреждали новые порядки. Андрей Замойский, племянник короля Станислав Понятовский, Чарторыские увольняли своих крестьян от панщины и заменяли эту повинность денежным оброком. Это был уже прогресс в крестьянском деле. Оригинальнее поступил Иоаким Хребтович: он приказал все свои пахотные грунты порезать на четвероугольники, вмещавшие каждый по волоке, и поделил их по достоинству на три рода. Каждый четвероугольник составлял отдельный участок, все их отдал он крестьянам, предоставив на выбор платить за них работой или натуральными произведениями. На этих участках приказано крестьянам поселиться, так что все имение Хребтовича представляло вид шахматницы. Нельзя не заметить здесь того духа реформ XVIII века, которым проникались тогда многие, думавшие, что можно устраивать счастье людей теориями и распоряжениями, не спрашиваясь с теориями и приемами текущей жизни.
Прелат Бржовтовский сделал в своем имении подобие Речи Посполитой, он даровал подданным привилегии, подобно тому, как давали короли городам, устроил суды с присяжными и, вдобавок, ввел военные упражнения, а сам величался как бы в сане короля имений всех поссессоров и комиссаров, на которых к нему поступали жалобы от народа, половину своих маетностей роздал в поссессии таким лицам, на которых вполне надеялся, а другую принял в собственное управление, разделил их на фольварки и округи, заключавшие по нескольку сел, ввел между крестьянами громадское управление, не требовал от них повинностей, кроме одного дня панщины в месяц, двенадцати дней так называемого шарварка и двенадцати летних дней покоса и жатвы, разводил и побуждал крестьян разводить лучшие роды хлебного зерна, выписал лучшую породу рогатого скота из Венгрии и Италии и поправил домашний рогатый скот, первый завел в Украине мериносов, насаживал сады и огороды, Доступный своим подданным, внимательный к их нуждам, он не думал просвещать крестьян, но не мешал их благоденствию в той сфере, в какой они находились, его села блистали белыми хатами посреди роскошных садов, окруженные изобилием скирд хлеба, стогов сена, волов, овец, пчел и пр. У него не слышно было о нищете: крестьяне его не знали европейских одежд, зато не было у них недостатка в произведениях домашней мануфактуры, потому что женщины, не обремененные панской работой, имели время прясть, ткать и шить для себя и своих семей. Везде было довольство и веселье, везде жили по старине. Щенсный терпеть не мог перемены обычаев, как в своих имениях, так и в Речи Посполитой. Впрочем, возможность такого управления зависела от того, что Потоцкий был чрезмерно богат и получал до 80.000 червонцев в год. Но он не мог служить образцом для всех, ни даже для своих собственных детей и наследников. Притом, в тех имениях, которые не состояли под его непосредственным управлением, а отданы были в поссессии, положение крестьян было хуже.
Вообще же восстание Гонты и Зализняка мало вразумило поляков. Современник-поляк, писавший в 1790 году, представляет южнорусский народ страдающим под страшным произволом необузданного деспотизма поссессоров и комиссаров. Крестьян изнуряли произвольной работой, с них брали тяжелые подати, официант производил экзекуции, ездил с козаками и гайдуками с нагайками в руках, мучил без сострадания и обирал хлопов: так, например, нужно с крестьянина получить корец жита (в четыре четверика), а он берет с него шесть четвериков и, таким образом, вместо трехсот корцев, следуемых пану или поссессору, получает до четырехсот и более. И лишнее обращается, разумеется, в его пользу. Случится неурожай — крестьянину нет льготы, он сбывает жиду за бесценок вола, овец, продает свою последнюю ветошь, чтобы купить и везти овес и рожь в панские магазины. ‘Мы несчастные, — вопили хлопы, — работаем, не переводя дух, не дают нам собрать собственнаго хлеба, гнием в дыбах (колодах), умираем под канчуками’. Украинские хлопы, несмотря на неудачу восстания, все еще продолжали надеяться на Россию. По известию одного поляка над созданной им республикой. Без всяких подобных затей и выходок отличался гуманностью обращения с крестьянами и заботливостью о их благе пан, который впоследствии навлек на себя, более чем кто-нибудь, проклятия прогрессивной польской партии — то был Щенсный-Потоцкий, владетель неизмеримых пространств в Украине. Он был постоянный приверженец старошляхетской вольности и бесправия. С одной стороны, он не обладал выходящим из обычного уровня умом и не получил хорошего образования, которое могло бы освежить в нем прадедовскую затхлость, с другой, был слишком пански себялюбив, честолюбив и избалован, чтоб пожертвовать заветными предрассудками, зато от природы был очень доброго сердца и поэтического воображения. В молодости он сам перенес страшный удар от панского самодурного деспотизма своих родителей. Сын высокомерного магната, киевского воеводы Салерия Потоцкого, он страстно полюбил девицу Гертруду Комаровскую, дочь соседа обывателя, хотя не последнего по происхождению, но в глазах Потоцкого никак не достойного чести породниться со знатными родами. Молодой Щенсный женился тайно, и до поры до времени оставлял жену в доме ее родителей. Вдруг узнали об этом отец и мать и послали доверенных схватить ее: у старого воеводы была мысль засадить ее в монастырь и при помощи своей панской силы вытребовать развод. Доверенные схватили молодую Потоцкую, повезли ее по осенней колоти, ночью встретили обоз чумаков, и чтоб жертва не закричала и не завопила о помощи, стали ее Душить подушками и случайно задушили, а потом бросили труп ее в пруд, откуда впоследствии случайно вытащил ее мельник. Молодой Потоцкий был в отчаянии, хотел лишить себя жизни, но потом предался воле родителей и вступил в брак с девицей из фамилии Мнишков. Это была женщина пустая, тщеславная, болтливая и ветреная, Потоцкий не любил ее, но, по мягкосердию, нередко находился под ее влиянием. Потоцкий принадлежал к таким натурам, которые не ищут развлечений в переменных сношениях с прекрасным полом, но для которых необходима всегда женская опека. Он никогда не мог забыть первой любви, на груди у себя носил он изображение своей первой жены, и на всем характере его остались до гроба следы глубокой меланхолии. Неразговорчивый, задумчивый, он не разделял общей всем панам страсти к шумным пирам и кутежам. Высокомерный с равными, он был добродушен и приветлив с низшими и подвластными. По свидетельству знавших его, печальная катастрофа в молодости содействовала этой черте его характера {Мы распространяемся об этом лице потому, что оно играет очень важную роль в истории этого времени.}.
Обыкновенно паны раздавали свои имения в поссессии, мало обращая внимания на то, кто их брал, и наблюдали свои выгоды более, чем благосостояние крестьян. Потоцкий выгнал из своих (Bunty ukrainskie), матери, сидя за пряжей, пели своим детям заветные песни о временах Хмельницкого, а при случае украинский хлоп, подпивши, осмеливался сказать ляху: ‘о, мы и не таких ризали’, на это поляк отвечал ему: ‘а мы и не таких вишали’. Хотя в последнее время закон запрещал помещику убивать крестьян, но такого рода своевольства продолжались по-прежнему, нужно было, чтобы убийца при свидетелях был пойман на месте преступления, судьи всегда были готовы защищать обывателя, чтобы не дать потачки посягательству на шляхетские права. Ограничение работ не имело силы, очень часто помещик, или поссессор, по старине томил крестьян панщиной целую неделю, оставляя для крестьянской работы одно воскресенье, крестьянин не имел права ничего купить и продавать иначе, как жиду-арендатору, и вообще в это время крестьянин у большинства панов продолжал иметь значение вещи. Зато везде, исключая Украины, где веял козацкий дух, польский крестьянин был так забит, что и не помышлял о возможности свободы. Крестьяне в староствах имели право жаловаться на злоупотребления старост, но не пользовались этим правом, потому что было напрасно искать его: старосты всегда умели остаться правыми. В имениях духовных состояние хлопов ничуть не было легчв( Они все почти были отданы в поссессии и находились в крайнем утеснении.
Являлись попытки к водворению фабричной и заводской промышленности. В этом отличился особенно Тизенгауз, получивший в управление столовые королевские имения близ Гродна. Он устроил там несколько фабрик, обращая однако внимание на предметы роскоши, проводил через дикие леса дороги, но забыл интересы соседних обывателей, и раздражил их своим обращением: сам он был человек пьяный, буйный и своевольный, поднялись против него жалобы, а между тем при дворе старались ему вредить другие паны, между прочим Радзивилл и Чарторыские. Он не умел также поладить и со Штакельбергом. Король отнял у него управление столовыми имениями и поручил Ржевускому. Затеи Тизенгауза остались без последствий. В других местах, однако, также проявлялись признаки фабричной деятельности. В Корце делали фарфор, в Ловиче полотна, в Слуцке пояса. Несколько позже в русских землях отличалися Прот Потоцкий: в Махновке основал у себя разные заведения и скупал крестьянские произведения, и через то возвышалось благосостояние сельского класса в Польше и Литве.
Торговля в Польше и Литве должна была подняться после вырытых двух каналов: Огинского между Припетью и Неманом и Мухавецкого между Припетью и Бугом. Но торговля не могла идти хорошо: прусский король стеснял торговый путь по Висле, взимал большие пошлины и задерживал польские суда, эти распоряжения совпадали с постоянным намерением Пруссии не допускать Польше приходить к благоустройству и благосостоянию. Кроме того, успехам торговли мешало отсутствие честности в исполнении договоров. ‘Ни купец, ни дворянин, — писал саксонский министр Эссен, — не в силах истребовать от польскаго магната денежной уплаты, суды отказывали в экзекуции. У поляков хотя и введено вексельное право, но польский дворянин разрывает вексель, представленный ему купцом для уплаты, а правосудие не преследует таких должников и не заботится о тех, которых они разоряют. Несмотря на меры к искоренению корыстолюбия и неправды, установленныя предшествовавшими сеймами, все обращается к прежнему варварству’.
В 1784 г. этот саксонский министр изобразил черными красками нравственный уровень поляков высшего класса. По его наблюдениям, Польша при Станиславе-Августе, вместо того, чтобы поправиться, еще более впадала в деморализацию. ‘Двадцатилетнее царствование короля, — говорит он, — оказывающаго примерное равнодушие ко всему, что честно, прилично и уважительно, произвело такую распущенность, какой не представляет Европа нигде. Поступки, за которые в других странах подвергаются телесному наказанию, совершаются здесь высшими сановниками, и нет им за то наказания. Они живут в Варшаве близ короля, при его дворе, состоя в своих должностях. Хотите подробностей? Не угодно ли узнать воеводу, который украл перстень, или графа, мальтийскаго кавалера, которому несколько месяцев тому назад жена русскаго воеводы сказала: вы у меня украли часы, небольшой вам от этого выигрыш: они стоят всего восемьдесят червонцев’. А вот кавалер синей ленты (Белаго Орла). Он приказал украсть свои заемныя обязательства у адвоката, которому его заимодавцы дали их для взыскания по ним денег. Этот факт случился всего две недели назад (писано 1 мая 1784 г.). Есть в республике министр, который с своим камердинером пошлет в залог свое серебро и прикажет отправить это серебро в свое имение, а потом начинает процесс против тех, которые ему дали денег под серебро вперед, не получивши еще залога, требует обратно серебра, не платить денег, под предлогом, что камердинер украл серебро, а камердинер через полгода опять у него служит.
А вот другой министр — несправедливо захватил имение у соседа. Трибунальский декрет дал последнему право вступить во владение свое собственностью. Министр подал апелляцию в постоянный совет, где сам заседает. При явной подаче голосов он выигрывает, при тайной проигрывает. Тогда он поручает своему сыну, полковнику, с вооруженною силою захватить имение. После сражения между солдатами и крестьянами, на котором пало тридцать четыре человека солдат, полковник убежал. Одного воеводу потянули к суду за составление фальшивых векселей, другой в суде отрекался от собственноручной подписи, третий держал у себя в доме фальшивыя карты и обыгрывал молодых людей: такую неприятность испытал и королевский племянник. Четвертый продавал имение, которое ему не принадлежало, так что покупщик, приехавши в купленное имение, нашел там иного собственника, который принял его за сумасшедшаго. Пятый, чтоб сделать себя ложным банкротом, выдумал на свое имение залоги и собирал спокойно с них доходы под чужим именем, а заимодавцам своим не платил. Шестой разорвал вексель перед глазами своего заимодавца и приказал последняго крепко отколотить. Седьмого стращает императорско-королевский чиновник обещанием опубликовать его имя в газетах за то, что отрекается в займе денег у венскаго гражданина, который выручил его от заимодавцев. Осьмой, коронный офицер, заманил к себе молодую даму, приказал своим слугам придержать ее и изнасиловал. Девятый взял у иностранца-врача на сохранение вещи, ценою на три тысячи червонцев, и потом отрекся от своего долга.
Я упоминал только о таких Поступках, которые в высшей степени преступны и совершены в последнее время лицами высшаго общества, занимающими притом важныя места в государстве, устраивают у себя блестящия собрания, о которых никто не скажет дурного слова, хотя знают все, что за ними водится. Стало быть, саксонский маршал (Marchal de Saxe — известный Мориц, побочный сын Августа II, знаменитый полководец) не был не прав, сказавши, что полунегодяй (demicoquin) в Германии будет в Польше честнейшим человеком… Еслиб курфюрсту понадобилось, чтоб я указал ему три честныя и прямыя личности в Польше, я бы не мог указать ни единой. Государи, говорят поляки, ничего не делают без собственных выгод, мы республиканцы и государи, мы готовы служить чужим государям, насколько они нам делают.. И вот Россия, великая и страшная держава, истрачивает от сорока до пятидесяти тысяч червонцев в год на пенсионы для того, чтобы в постоянном совете, в скарбовой коммиссии и в других учреждениях держать служащих ей людей, а все-таки, несмотря на повеления и письма императрицы, русские подданные постоянно проигрывают процессы. Такое состояние дел, достойное удивления, до того взволновало одного из здешних иностранных министров, что он с каждою почтою просит увольнения из этой страны, где он живет только два года. Он говорит, что если его не отзовут, то он возьмет отставку от службы вовсе, потому что честному человеку унизительно занимать здесь должность министра’. Это был английский министр лорд Dalrymple.
Нельзя не заметить в этом письме, как вообще в письмах Эссена, того предубеждения, какое почти всегда и везде питает немец к славянам, кроме того, саксонский министр хочет, видимо, представить круг, в котором находится, в возможно грязном свете, для того, чтоб возвысить цену своих трудов и беспокойств по занимаемой должности, и тем самым показать, что за это он достоин особой милости и внимания своего князя-избирателя. Такие происшествия, как оспаривание подлинности и законности векселей, отречение от собственной подписи, бывают везде и могут быть следствием недоразумений, чтобы обвинить за это кого-нибудь, нужно выслушать с его стороны доказательства. Но зато другие признаки, как, напр., наезды на имения, карточные проделки, продажа небывалого имения — все это факты, о которых мы узнаем и из польских источников того времени, и это только дает нравоописанию Эссена достоинство достоверности, несмотря на его пристрастный тон. Самый горячий патриот того времени, Поллонтай, в своих письмах говорит: ‘Всеобщий безпорядок в домах, злонравие и разврат в семействах, несправедливость в судах, безнравственность и невежество духовенства, негодность войска, неповиновение закону и властям, все это привело нас к тому презренному и подлому состоянию, которое дает нашим соседям против нас смелость’. Но, следует заметить, однако, что в тот век много можно найти примеров безнравственности в аристократических обществах других стран Европы, а потому было бы несправедливо взваливать на поляков исключительно те пороки, какие более или менее встречались везде. Для нас важно не столько то, что за поляками водились дурные дела и Польша изобиловала темными сторонами, какие можно было видеть в других странах, сколько то, что у поляков почти не видно было тех светлых сторон, которыми, при всех пороках своих высших сфер, обладали другие нации.

VI.

Оппозиция против короля. — Процесс Угрюмовой. — Сейм 1786 года.

С 1780 г. до четырехлетнего сейма (1788 г.) король боролся с внутренними противниками, которых соединяли против него разнородные побуждения. Оппозиция эта вначале, как было сказано, вертелась около личности Адама Чарторыского. К нему примкнули два брата Потоцкие, Игнатий и Станислав, хотевшие играть роль реформаторов и передовых вожаков своей нации. Оба воспитывались сначала в конвикте пиаров, потом получили образование за границей, усвоили новые европейские понятия о перестройке обществ и хотели применить их в Польше, задавались мыслью о возрождении своего отечества, о прогрессе воспитания, о равноправности граждан, о внутренней силе и внешней независимости своей страны. Игнатий прежде готовился к духовному званию и для этой цели получил высшее образование в Риме, а в Польшу воротился в виде модного аббата того века, но потом раздумал и оставил это поприще. Оба брата женились на родных сестрах, дочерях богатого коронного маршала, князя Любомирского, находившегося под влиянием жены своей, урожденной Чарторыской, которая, по своим огромным средствам и по умению держать себя с пышностью, пользовалась во всей Речи Посполитой большим значением. Игнатий был человек даровитый, обладал превосходной памятью, много читал, но блистал более красноречием, остроумием и светским лоском, чем глубокомыслием и основательностью, не чужд был склонности к интригам и думал быть великим политиком, хотя постоянное этом делал промахи. Станислав был основательнее своего брата, ослеплял поляков своим красноречием, но был очень заносчив. Современники находили в Станиславе более эгоизма, Игнатий был его задушевнее и бескорыстнее любил родину, его замашка хитрить и интриговать более происходила от воспитания и обстоятельств, чем от характера. Они склонялись к демократическим идеям, хотя не смели еще выявлять их резко, но в то же время задушевным желанием обоих было — возвышение и блеск своей фамилии. Около них собирались люди с меньшим значением по роду и богатству, также знакомые с европейскими современными идеями, пропитанные мыслью о поднятии своего отечества. К ним стали склоняться и сердца молодежи, получавшей воспитание в корпусе кадет. Эта прогрессивная партия была в то время во вражде с королем и это обстоятельство соединило ее с гетманом Браницким, и он также кричал о возрождении отечества, вопиял против короля, указывал на него, как на причину, замедлявшую в Польше улучшения. По происхождению своему от предков он был козак и по характеру подходил к типу тех ошляхтевших малоруссов, вроде Выговских, Брухозецких, Мазеп, которые полвека волновали Малороссию, с любовью к смутам, интригам и безурядице. Веселого нрава, разгульный, буйный, щедрый, с воинственными замашками — он имел много такого, что могло привязать кнему толпу шляхты: с виду казался открытым и прямым, в самом деле был хитер и двоедушен. Это был эгоист, думавший только о себе, без чести, без веры, без убеждений, мстительный, самолюбивый, не терпел короля и Штакельберга, и куролесил против них, надеясь на протекцию Потемкина, дяди жены своей. Он постоянно восхвалял свободу, вопиял против наклонности королей к деспотизму, но однажды в беседе с ним его покровитель Потемкин ловко и резко обличил его, сказав ему: ‘если бы ты был достоин, чтоб тебя сделали королем, не было бы в свете злейшаго деспота как ты’. Он всегда был покорен Екатерине, но не по истинной привязанности к России, напротив, не терпел москалей, а держался их потому, что видел в этом свою силу и свои выгоды. Его огромные имения лежали в Украине, и в случае непокорности России могли быть тотчас захвачены. Екатерина знала это, понимала его, ласкала и берегла на случай, потому что он был способен сделаться для нее каким угодно орудием, когда окажется крайность употребить его в дело. С ним был заодно племянник его, Казимир-Нестор Сапега, сын бывшей любовницы короля, женщины некогда веселого поведения, а потом ханжи и отъявленной интриганки: она любила делать разные каверзы и козни на семиках и трибуналах, подкупала судей для решения несправедливых тяжб, в Варшаве устраивала великолепные балы и домашние театры, но для этого занимала деньги и бесстыдно их не платила: в числе ее заимодавцев была одна французская принцесса, у которой она заняла пять тысяч червонцев и не хотела платить, тогда граф Вержен говорил, что нужно издать королевский ордонанс, запрещающий французам давать в долг деньги полякам.
Сын ее, находившийся долго под ее влиянием, был повеса, кутила, забияка, самолюбивый и пустой, корчивший из себя оратора и гражданина и беспрестанно рисовавшийся. К ним пристал Северин Ржевуский, польный гетман, сын того, который был сослан Репниным в Калугу, товарищ отцовского изгнания, это был человек до безумия самолюбивый, высокомерный, взбалмошный, горячий, о котором даже близкие его говорили подчас, что у него мозг не в порядке. С ним сошелся Вельогорский, большой любитель всего французского, щеголявший сладкими манерами, гордившийся личным знакомством с Жан-Жаком Руссо, любовник жены Станислава Потоцкого. К этому кружку принадлежали и даже управляли им знатные женщины. Первая из них была гетманша Огинская (урожденная Чарторыская), богатая и чрезвычайно гостеприимная госпожа, умевшая соединять около себя общество, это была, так сказать, вещая жена оппозиции.
Другая была Изабелла Чарторыская, жена Адама, урожденная Флемминг, прежде она была любовницей короля, потом находилась в связи с Репниным и так обирала его, что русский посланник был весь в долгу, и Екатерина должна была выручать его, перебывав со многими в коротких отношениях, она расточала свои ласки Ржевускому. Патриоты, пленяемые широким гостеприимством в их доме, смотрели на нее, как на божество. Дочь ее была отдана за принца Виртембергского, и мать замышляла, вместо Понятовского, посадить на трон своего зятя, тогда как Огинская замышляла то же для своего мужа. Третья была княгиня Любомирская, также бывшая некогда любовницей короля, женщина властолюбивая и чрезвычайно богатая, ее зятья, Потоцкие, зависели от нее и пользовались ее благодеяниями, потому что состояние Потоцких, хотя немалое, было недостаточно для такой открытой жизни, какую надо было вести в Польше, для того, чтобы иметь влияние. Любомирская была большая неприятельница короля, но не покровительствовала новым идеям и была сторонницей прежнего шляхетского порядка, тогда как Чарторыская, вместе с мужем, возбуждали свое общество к новизне и реформам. Четвертая была княгиня Сапега, мать Казимира-Нестора, она в то время дышала свирепой ненавистью против короля. Пятая была Коссаковская, каштелянша каминская, большая интриганка. Бывшие любовницы короля и покинутые им теперь стали заправщицами оппозиции против короля. В Польше все зависело от знатных домов, где можно было есть, пить и плясать, эти женщины, устраивая у себя веселые сборища, двигали всем делом и давали направление всей Польше, у каждой из них были родные, приятели, поклонники, секретари, пленипотенты, резиденты и, наконец, так называемые гермки, слуги из шляхты: все эти люди, по инициативе госпож, кричали против короля, возбуждали к нему неудовольствие.
Между всеми важными лицами оппозиции было мало общего в основаниях. Теперь их соединяла неприязнь к королю, но когда обозначились политические стремления, то многие из этих лиц стали враждебно друг к другу. Теперь, пока еще они были между собой согласны и за каждым из них была толпа обывателей и шляхты, оппозиция представляла единство и силу. Они действовали обычным в Польше порядком, т.е. подпаивали шляхту на сеймиках и выбирали таких послов, которые за полученные деньги ил обещания кричали и поступали на сеймах так, как им велели господа.
На сейме 1782 года эта оппозиция стала перечить во всем королю. Вражда открылась по поводу дела об арестовании краковского епископа Солтыка, которого умственные способности пришли в расстройство, король отдавал доходы епископства плоцкому епископу, своему брату, и хотя брат короля был так осторожен, что отказывался от этих доходов, но оппозиции нужен был предлог. В заседании сейма Браницкий кричал, что король хочет присвоить абсолютную власть, роптал на деспотизм и говорил, что шляхте приходится работать уже не языком, а саблей. Ржевуский дошел до того, что сказал: ‘Польская шляхта не немецкая, и если польский король хочет сообразить, до чего может дойти польский народ, защищая свою вольность, то пусть припомнит судьбу английскаго короля Карла I’. Шум и безурядица на сейме достигли того, что скоро пошли бы в дело сабли, но этому положил предел Штакельберг. Он объявил: ‘Ея величество императрица вовсе не желает, чтобы Польшу волновали партии, она будет поддерживать порядок и законный формы существующаго в Польше правления, конечно, никому не запрещается говорить о сохранении своих прав и привилегий, но я желаю, чтоб несогласия ваши были принесены в жертву нуждам отечества, чтоб предложения от трона были подвергаемы надлежащему и спокойному обсуждению’. Это заявление успокоило сейм. Крики перестали, но сейм, составленный из подкупленной толпы, ничего не сделал важного.
Король после этого прильнул теснее к России и просил императрицу, через своего посланника в Петербурге, устроить между Польшей и Россией теснейший дружественный союз, а вместе с тем, находясь в долгах, просил поручиться за него в новом займе. Императрица благодарила за желание союза и заявила, что когда будет нужда, тогда пусть Польша покажет свою дружбу к России, что же касается до займа, то императрица напомнила королю, что еще прежде занятые суммы под доход с королевских экономии, за поручительством России, не выплачены, и потому она не примет на себя гарантии в новом займе, а прикажет своему посланнику, что на предстоящем сейме были приняты меры к уплате королевских долгов. Требовать этой уплаты от сейма казалось тем законнее, что король тратил занятые суммы на общественные постройки и на предметы государственных нужд.
Следующий сейм отправлялся в Гродно в 1784 году необыкновенно спокойно. Императрица приказала посланнику внушить Браницкому, чтобы он вел себя благоразумнее и не буянил на сейме, а лучше пусть не является туда вовсе. Браницкий повиновался. С другой стороны, княгиня Любомирская, которая в это время склонялась к покою, не пустила туда своего зятя Ржевуского, злейшего крикуна, и даже, как говорят, обещала ему за то семь тысяч червонцев. Сейм состоял из послов, преимущественно подобранных сторонниками Штакельберга — Рачинским в Великой Польше и Радзивиллом в Литве. Король перед созванием сейма съездил сам лично в Несвиж. Panie Kochanku видел, что самолюбие его удовлетворилось, принял короля с большими почестями и с тех пор сделался его приверженцем. Стоило одного слова этого магната, чтобы вся литовская шляхта была за короля. На сейме положили принять в уплату королевский долг — семь миллионов, разложили его на десять лет, со взносом ежегодно по семисот тысяч. Но королю не удалось склонить послов увеличить налоги и тем самым дать средства к умножению военных сил. Поляки, по следам отцов своих и дедов, не любили давать денег на общественные нужды.
Вслед за сеймом 1784 г. произошло событие, связанное с оппозицией. Какая-то Угромова или Угрюмова, англичанка по происхождению, жена русского офицера, сперва доносила, через посредство королевского камердинера Рикса и генерала Комаржевского, будто Чарторыские и Тизенгауз подкупали ее отравить короля, повторяла этот донос трижды, и была отвергаема, наконец король запретил принимать от нее доносы. Тогда она явилась к Чарторыскому и объявила, что королевский камердинер Рикс уговаривал ее отравить Чарторыского. Последний сообщил об этом своей сестре Любомирской, а та поручила приняться за это дело зятьям своим Потоцким. Станислав, вместе с Тэйлором, обанкротившимся купцом, схватил Рикса в квартире Угромовой и привез к Любомирской. Игнатий составил официальный иск. Показывали, будто слышали, как Рикс предлагал Угромовой пять тысяч червонцев за поручительством Комаржевского.
Началось дело в маршалковском суде. Король приказал вести его как можно открытее и публичнее и допустил истцов выбрать со своей стороны ассессоров, которые бы сидели в суде и участвовали в суждении. К удивлению многих, таким ассессором был Игнатий Потоцкий, один из истцов. Процесс возбуждал внимание всей Польши. Повсюду в домах несколько времени только и речей было, что об удивительном деле, многие нарочно приехали из имений в столицу следить за процессом. Враги силились опозорить короля и его придворную партию. Любомирская, Чарторыский, Огинская, Браницкий потратили большие суммы, рассыпали их не только в Варшаве, но в Петербурге, Вене, Париже, Берлине, чтоб задобрить в свою пользу иностранные дворы и найти пути к благосклонности государей. Императора Иосифа удалось им так заинтересовать, что, по выражению его министра в Варшаве, он столь горячо принимал к сердцу это дело, как будто бы шло о приобретении новых областей. Но Екатерина и Фридрих II сразу поняли, что все это значит, и называли поднятую в Варшаве кутерьму интригой оппозиции против короля. Дело Угромовой окончилось в пользу короля. Оппозиция, просадив огромные суммы, осталась побежденной и осрамленной. Угромова была присуждена к позорному столбу, а потом к тюремному заключению в исправительном доме. Замечательно, что Тэйлор потерпел шестимесячное заключение за оскорбление Рикса, но зато потом награжден был от Любомирской имением, Потоцкие же не потерпели наказания за оскорбление Рикса. Адам Чарторыский, за ложный донос, подвергся кондемнате, т.е. лишению чести и изгнанию, но это заменено денежной пеней. Впрочем, без этого явное бесчестие падало, в глазах всей Европы, как на Чарторыского, так и на братьев Потоцких. С их ли наущения стала Угромова доносить о намерении отравить Чарторыского, или они только воспользовались этим случаем — несомненно то, что они хотели обратить этот случай во вред королю нечестными средствами. Другие корифеи оппозиции — Браницкий, Вельогорский, Ржевуский, поддерживали их. Королевская партия твердила, что Угромова была только жалкое орудие заранее придуманной интриги.
Чтоб очистить себя от понесенного срама, оппозиция хотела, во что бы то ни стало, торжествовать на будущем сейме. Ей необходимо было устроить такой состав сеймовой Избы, который бы всецело находился у нее во власти и безусловно служил ее видам. И вот оппозиционные паны стали делать у себя многочисленные сборища, привлекать всеми мерами обывателей и настраивать общественное мнение против короля жалобами на упадок отечества. С враждой к королю сливалось патриотическое стремление к возрождению отечества. Дело принимало вид политического заговора. Главные сборища были у княгини Огинской: в ее имении Сельцах в течение месяца каждый день обедали человек двести и больше. Два брата Потоцкие, Браницкий, Сапега, Чарторыский были двигателями на этих собраниях. К ним пристал тогда и Щенсный-Потоцкий, богатый и потому сильный. Тогда поляки надеялись, что им придет спасение из Австрии: там надобно было искать нежнейшего участия и бескорыстной помощи, восхваляли милосердие и справедливость Иосифа II, прославляли величие и могущество его державы. В Сельцах под влиянием хлебосольства обыватели усваивали враждебное настроение против короля и разъезжались домой, готовые поддерживать, насколько могли и умели, дело оппозиции, коноводы поспешили в разные края подготовлять подпоем и подкупом сеймики. Браницкий и Сапега взяли на себя подготовку Великой Польши, да сверх того Сапега еще и Бреста-Литовского: Браницкий хвалился, что уже заплатил подымное за три тысячи шляхты. Чарторыский взял на себя Подол и Холм, Пнинский и Лирский Люблин, Огинские Литву, Щенсный-Потоцкий Украину, на Волыни принялись работать Сангушко, Чапский и другие.
Паны, по обычаю, повезли шляхту на сеймики. Трата денег и вина была чрезмерная. Два сеймика, говорят, стоили Чарторыско-му сто тридцать тысяч червонцев. Не обходилось без кровавых сцен. Современник Немцевич, приживалец Чарторыских, рассказывает, что в Каменце, противодействуя Чарторыским, собирал в доминиканском монастыре шляхту князь Нассау-Зиген, немец, получивший право шляхетства (индигенат) в Польше. Взяла верх большинством партия Чарторыских, и шляхта этой партии напала на пьяную, лежавшую без чувств на валу крепости шляхту противной партии. Загнув лежавшим полы кунтушей и жупанов кверху, наделали им саблями насечки на задних мягких частях тела. Чарторыский, узнав об этом, по своему великодушию, послал на свой счет жидов-цирюльников зашивать дратвой израненных противников. Это была милая шутка оного времени.
Но король также не остался без дела. Расположенные к нему паны работали на сеймиках и, по их наущению, выбирались такие послы, которые шли с тем, чтоб защищать короля. Притом оппозиция ошиблась в расчете: некоторые из тех послов, которые были ею выбраны и на которых она надеялась, не решались стоять за нее, когда Штакельберг начал склонять их к смирению. Только Чарто-рыскому удалось привести на сейм человек шестьдесят задорных, тогда, когда всех послов было сто восемьдесят, а с принадлежащими к сенаторской Избе всего 338. Из остальных послов хотя значительная часть была согнана на сейм оппозицией, но они тотчас готовы были отступить из страха.
Сейм открылся. Браницкий в посольской Избе первый поднял против короля голос. Он не обратил внимания на предостережения Штакельберга и даже не счел нужным по отношению к нему исполнить долг вежливости и отвечать на письмо его. За Браницким заговорил Чарторыский, за ним заорала толпа подкупленных послов. Но приверженцы короля, также подговоренные и подкупленные его партией, силились перекричать противников. Тут потушили свечи. Сенаторы и министры бежали, послы стали между собой ругаться и схватились за сабли. Сеймовая Изба, говорят современники, стала похожа на жидовскую корчму. Но король поспешил окружить ее гвардией, а Штакельберг объявил Браницкому, что если он сделает малейшее поползновение к ниспровержению гарантированного императрицей порядка, то посланник императрицы примет решительные меры. Это внушение прохолодило и Браницг кого и его соумышленников.
На другой день, по влиянию Штакельберга, большинство исключило из своей среды толпу послов, неправильно выбранных и навезенных Чарторыским, таким образом, сто тридцать тысяч червонцев ушли из его кармана понапрасну.
На этом сейме, по протекции Потемкина, русский посланник должен был объявить желание императрицы, чтоб имя Браницкого было вычеркнуто из процесса Угромовой. По ходатайству императора Иосифа, Екатерина желала, чтоб и Чарторыский был освобожден от приговора. Король со своей стороны также заявил желание, чтоб Чарторыский и все замешанные в этот процесс были очищены от бесчестия. Это великодушие, однако, не помешало ему наслушаться от Ржевуского таких оскорблений, после которых последнего заставили короля просить прощения. Сейм этот, не сделав ничего важного, разошелся.
Чарторыский, несколько раз осрамленный, удалился в свое имение Пулавы, и там зажил роскошно, в качестве покровителя искусств, литературы и патриотических стремлений. Так как затеи его не удавались, главным образом от России, то он сделался отъявленным врагом ее и распространял вражду к ней между своими гостьми и блюдолизами. Сестра его, Любомирская, с досады уехала из Польши и проживала в Париже, а потом в Вене.
Итак, во все время от первого раздела поляки, кричавшие о возрождении отечества, не сделали почти ничего для этой великой цели. Впоследствии они говорили, что виной этому была Россия, умышленно поддерживавшая дух раздоров и мешавшая водворению благоустройства. Мысль исторически неверная. Польское войско не простиралось более 18.000, а на деле было его меньше, тогда как Россия не только не препятствовала его увеличению, но побуждала увеличить его до тридцати тысяч. Поляки не только не старались об усилении его, но даже портили то, что прежде у них было хорошего, напр., король приглашал в польское войско иностранцев, опытных в военном искусстве, оппозиция, чтоб только досадить королю, провела на сейме 1786 года закон о предоставлении доступа к высшим военным чинам одним лицам шляхетского происхождения. Таким образом Польша оставалась с ограниченным числом войска, в то время, когда ее опасная соседка, Пруссия, некогда зависимая от Польши, имела до 200.000 войска. Доходы Польши не возвышались до 18-ти миллионов злотых или 3 миллионов талеров, тогда как доходы той же Пруссии, которая все еще была гораздо меньше Польши, простирались до 28 миллионов талеров. Этому причиной отнюдь была не Россия. Со стороны императрицы не видно никаких действий, клонившихся к тому, чтобы не допустить Польшу до увеличения налогов. Императрица, мы видели, даже облегчила полякам занятия по этому предмету, допустив решение экономических дел большинством голосов, вместо единогласия.
Причина недостатка финансов в Польше была одна и та же, что и в былые времена. Поляку казалось удобнее пропить или проиграть деньги, чем внести на предмет государственной пользы. Судопроизводство не улучшалось — та же путаница, то же кривосудие, то же угодничество силе господствовало в судах, как и прежде, сеймики представляли по-прежнему безобразное зрелище пьянства, подкупа и драк, а сеймы, если не срывались, то единственно благодаря русскому посланнику. Положение хлопов улучшалось только у немногих панов, несмотря на законные воспрещения, обыватели, также как и прежде, судили их и тиранили. Богатые паны, также как и прежде, держали у себя вооруженные отряды, повсюду происходили по-прежнему своеволие и самоуправство. Безнравственность, пьянство, продажничество, бездельничество не только не уменьшались, но увеличивались. Закон 1775 года, дозволив в городах каждому заводить шинки, усилил пьянство в народе. Польза, которую принесла эдукационная комиссия, по наружности казалась важнее, чем была на самом деле. Люди нового воспитания были очень немногочисленны в сравнении с громадой шляхетства, косневшего в прежних предрассудках, с прежним неведением и непониманием потребностей века, с прежней умственной ленью и с неизбежным колебанием при столкновении с современными вопросами. Самые люди нового воспитания отличались легкомыслием, увлекались французскими идеями, непереваренными и непережеванными и мало приложимыми к польской общественной почве. Были в Польше люди, по легкомыслию не верившие в Бога, кощунствовавшие над религией, которой, однако, основательно не знали, и несравненно более было людей, вздыхавших также легкомысленно об иезуитах, веривших в приходящих из чистилища мертвецов и считавших схизматика хуже собаки. Небрежение к воспитанию женского пола приводило к тому, что люди, хлебнувшие нового учения, легко теряли и хорошие плоды его в сообществе своих жен, любовниц, сестре.
Величайшая ошибка образованных людей тогдашней Польши в деле возрождения своего отечества была та, что у них в мыслях на первом плане было не внутренне благоустройство, не нравственное и умственное улучшение, а политическая сила государства: все прочее в их глазах было только средство к этой цели, иными словами, они хотели не того, над чем можно было потрудиться хотя долго, но все-таки с успехом, а того, что при всех тогдашних обстоятельствах было решительно недостижимо. По их соображениям, важнейшее зло для Польши было избирательное правление, и поэтому возникло в Польше желание ввести правление наследственное. Но так как Польша не могла уже двинуться сама собой, без опоры со стороны внешних сил, то им пришлось метаться то в ту, то в другую сторону, просить покровительства то у той, то у другой державы. Россия стала им ненавистна — это понятно: судьба склонила слабую Польшу под зависимость всего более этой державы, естественно надо было искать защиты у других держав, которые могли бы оборонить Польшу от России. И вот патриоты стали искать спасенья сперва у Австрии, потом у Пруссии. Я предвижу, — писал саксонский министр Эссен, — что сейм 1786 года сделается зародышем великаго брожения — эпохою, с которой начнется сильное разстройство Польши, по мере того, как в Петербурге будут созревать проекты против Турции. Оппозиционная партия образовалась вполне, видимо составилась фракция, которая будет следовать за иностранными внушениями’.

ГЛАВА ПЕРВАЯ

I.

Путешествие Екатерины на юг. — Свидание Станислава-Августа с Екатериной и Иосифом. — Проект союза Польши с Россией.

В соседстве с Польшей возникали важные замыслы, происходили приготовления к великому перевороту: Екатерина с большим рвением принялась за свою давнюю мысль освобождения восточных христиан от мусульманской власти. Ослабело влияние Панина, державшегося союза с Пруссией, предприимчивый и смелый Потемкин поддерживал в императрице намерение решить судьбу Востока. Еще в 1782 году заключен был тайный договор с Иосифом II о взаимном действии против турок. Замышляли уничтожить Турецкую империю. Россия приобретала себе только берега Черного моря. Иосиф II отмежевывал себе полосу, начиная от Хотина, для прикрытия Галиции и Буковины, часть Валахии по правому берегу Алюты, а от устья этой реки, против Никополиса, по течению Дуная до Белграда, левый берег его, с пространством в три мили на правом берегу, и, следовательно, города: Виддин, Орсову и Белград, от Белграда, по самой прямой и кратчайшей линии, до залива Дрина в Адриатическом море, — следовательно, часть Сербии, Боснии и Герцеговину, да еще к тому и венецианские владения в Далмации, с прилежащими островами. Венецию хотели вознаградить Критом, Кипром и еще кое-чем из Архипелага, вдобавок император хотел приобрести в Италии, по крайней мере хотя один морской порт: затем из остальной Валахии и Молдавии предполагали составить государство, под именем Дакии, для разделения границ трех империй. Из всех прочих турецких владений предполагали восстановить Греческую империю и на престол ее посадить великого князя Константина, внука Екатерины. Россия обязывалась оставить новосозданную империю в совершенной от себя независимости, Константин ни в каком случае не мог получить русской короны, и никогда две империи, Российская и Греческая, не должны быть соединены под единой властью.
Собирали силы. Ожидали удобного времени, предоставляя туркам самим начать неприязненные действия. Разрыв был на волоске в 1787 году, когда императрица предприняла путешествие в южную Россию, куда приглашала на свидание и союзника своего Иосифа II.
Это путешествие совершалось со всем блеском, обычным XVIII веку. Императрица ехала до Киева целый месяц январь. Каждая перемена лошадей требовала их до 500 штук под экипажи, сопровождавшие государыню, для этого из отдаленных провинций России сгоняли ямщиков и лошадей. На тех станциях, где рассчитано было останавливаться государыне для ночлега, обеда или завтрака, построены были дворцы со всеми внутренними удобствами, богатой мебелью и коврами по лестницам. Свита и прислуга императрицы так обильно угощались, что все были постоянно навеселе. Ночью от станции до станции на известных расстояниях зажигались смоляные бочки, если же государыне приходилось въезжать ночью в какой-нибудь город, то народ становился на протяжении версты или двух по обеим сторонам дороги с зажженными свечами. Городские обыватели обязаны были красить крыши и стены домов и заборов и часто терпели через то убытки и нужду, иная семья должна была несколько дней голодать, истратив деньги на покраску и поправку своего дома и заборов к приезду государыни. В разных местах устраивались триумфальные ворота. Дворянство спешило представляться государыне в своих блестящих мундирах. Нужно было, чтобы все носило признаки удовольствия, обилия, роскоши, народ заставляли петь песни, только дурно одетых, нищих и голодных гоняли прочь, чтобы они своим видом не нарушали общей милой картины, а нищих и голодных на Руси в то время было множество, по причине неурожая.
Так, шествуя в торжественном величии, императрица прибыла 29 января в Киев. Там встретило ее, при звуке колоколов, духовенство, за отсутствием больного в то время митрополита Самуила предшествуемое переяславским епископом Виктором, киевский генерал-губернатор, фельдмаршал Румянцев, множество дворян и вся киевская магдебургия со своими средневековыми отличиями. В Киеве императрица решилась остаться до весны в нарочно устроенном для нее деревянном дворце. С ней были могучий Потемкин, тогдашний ее фаворит Мамонов, вице-президент адмиралтейств-коллегий Чернышев, канцлер Безбородко, обер-камергер Шувалов, известный весельчак и остряк своего времени обер-шталмейстер Нарышкин, гофмаршал князь Барятинский, генерал-адъютант князь Ангальт, генерал Левашев и иностранные посланники, австрийский — граф Кобенцель, английский — Фриц-Герберт и французский — граф Сегюр. Туда съехалось несколько знатных иностранцев, искавших расположения Екатерины и службы у нее: принц де-Линь, оставивший записки об этом времени, принц Нассау-Зиген, славный своими путешествиями по свету и приключениями, испанец Миранда и пр. Тихий, уединенный Киев вдруг зашумел невиданной жизнью: придворные балы, фейерверки, всевозможные светские увеселения. Туда съехались польские папы и наперерыв с русскими щеголяли великолепием, гостеприимством и многочисленностью своей свиты и прислуги. У одного Щенсного-Потоцкого было в Киеве более двухсот прислуги шляхетского происхождения.
И король Станислав-Август отправился на свидание с императрицей. Это свидание условлено было в Каневе, после открытия плавания по Днепру.
Последние события должны были внушать королю, что для него и для Польши не было иного пути, кроме отдаться всецело России и устроить тем или другим способом соединение с этой державой. Хотя договор Екатерины с Иосифом и заключен был втайне, но все уже соображали, что между Россией и Турцией произойдет разрыв скоро. Король и люди его партии рассчитывали, что если когда, то именно при таких обстоятельствах союз с Россией может быть для Польши полезен. Принять участие в турецкой войне, помогать России в ниспровержении Оттоманской империи, в случае успеха, значило дать Польше возможность возвратить потерянное к себе уважение и, вместе с тем, поставить Россию в необходимость, ради собственных выгод, содействовать укреплению Польши: для России тогда выгодно будет, если Польша образует у себя значительное войско, оно послужит к увеличению ее собственных сил, равным образом, Россия никак не станет препятствовать внутреннему устроению Польши, коль скоро поляки подадут ей уверенность в том, что они навсегда примкнут к ней и будут с ней в союзе и соединении. Тогда Польша могла бы избавиться от притязаний и покушений со стороны Пруссии и Австрии: первая не была бы настолько сильна, чтоб не уважать России и Австрии, вторая, удовольствовавшись приобретениями насчет Турции при помощи России, связанная с последней взаимными выгодами, едва ли пошла бы наперекор своей союзнице. Лучше для Польши было зависеть от одной державы, чем от трех разом.
Сама по себе война могла быть полезна для Польши, для новообразованного войска она была бы школой, король, получив начальство над войском, имел бы в своих руках силу для обуздания своевольных магнатов и для укрепления власти. Наконец, война, оконченная счастливо, могла даровать Польше территориальные приобретения и загладить потери первого раздела. Король заявлял Штакельбергу желание приобрести через предполагаемую войну от Турции часть Молдавии и Бессарабии с аккерманским портом. Можно было надеяться, что Польше возвратится и Галиция, если Австрия удовлетворится за нее приобретениями от Турции, что тогда заставят и Пруссию отдать взятое у Польши, или каким-нибудь иным способом заменятся понесенные Польшей от Пруссии утраты. Так помышляли в то время король и его партия. Примкнуть к России казалось наиболее подходящим делом уже и потому, что по первому разделу России достались земли, о которых Польша менее могла сожалеть, чем о тех, которые достались Австрии и Пруссии. В то время король и его партия не прочь были, в крайнем случае, не только от временного союза, но и от вечного соединения с Россией. Они уже опасались, чтоб Польша, находясь в неопределенной зависимости от трех держав, в случае возникших между ними недоразумений, не сделалась примирительной жертвой для водворения между ними согласия. Если случился один раздел, то мог случиться и другой и третий, пока Польшу не раздерут до конца. В таком случае значительная часть ее должна была достаться России, и тогда уж нельзя будет помышлять о каких-нибудь договорах: надобно будет отдаваться на милость победителей, так лучше же было предупредить возможность раздела и, отрезавшись от Пруссии и Австрии, целиком отдаться России, улучив время, когда Россия могла дорожить дружбой с Польшей: тогда можно, соединившись е ней, сохранить государственную целость. Недаром Жан-Жак Руссо, идол тогдашних модных мечтателей, за несколько времени перед тем говорил полякам: ‘Скоро будет опять война между Россиею и Турциею, вас будут звать, не колебайтесь: идите смело, не упускайте случая сделать улучшения в своем отечестве’.
Под такими соображениями король и его партия склонялись тогда к союзу и, если неизбежно будет, к соединению с Россией, они только этим путем надеялись избавиться и от ненавистной оппозиции, которая не переставала строить козни.
Король выехал из Варшавы 28 февраля и останавливался в разных местах. Обыватели являлись к нему на поклон. Не ранее, как через месяц, он прибыл в Канев и там оставался до мая, ожидая свидания с русской императрицей. В маленьком Каневе у него образовался временно двор. С ним были паны, его сторонники: Мнишек с женой, королевской племянницей, Дзедушицкий, правитель его собственной канцелярии, Тышкевич, женатый на другой его племяннице, генерал Комаржевский, Плятер, польский посланник в Петербурге Деболи и племянники короля — Иосиф и Станислав. Близ него был и Штакельберг. Впрочем, некоторые из окружавших короля панов ездили в Киев представляться императрице и опять возвращались к королю. Король, через Штакельберга, заранее сообщил императрице на письме свои желания под титулом: Souhaits de roi, и ждал ответа.
Оппозиция успела забежать вперед, увивалась около русского двора в Киеве, лезла из кожи, чтобы приобресть внимание и милость государыни. Кроме Браницкого и Щенсного-Потоцкого, там были Игнатий и Станислав Потоцкие, жившие у Браницкого в доме, двое Любомирских — Михаил и Иосиф, Северин Потоцкий, Бнинский, Казимир-Нестор Сапега, Мошинский и другие. Екатерина была очень милостива к Браницкому и жене его, но не подавала ему надежд на свою помощь в борьбе с королем. Сам Потемкин хотя любил Браницкого до слабости, но вместо того, чтоб принимать со вниманием и участием его наговоры на короля, дружески советовал ему помириться со Станиславом-Августом и не раздражать его более. Когда Браницкий вздумал было упрямиться, Потемкин кричал на него и даже махал ему под носом кулаком. В другой раз, при Браницких у Потемкина случился нелюбимый Браницким Штакельберг, жена Браницкого стала с ним обходиться нелюбезно, Потемкин схватил свою племянницу за нос и подвел к Штакельбергу.
Браницкого хотели во что бы то ни стало помирить с королем, делали ему внушения, нравоучения, а все-таки дорожили им и ласкали его, многое прощали ему, потому что верили в его готовность служить покорно России и берегли его на случай. Но рекомендация и заступничество этого самого Браницкого ни к чему не послужили другим членам оппозиции, Игнатий Потоцкий им самим представлен был императрице: Екатерина отвернулась от него и не сказала ему ни одного слова. Такой прием глубоко огорчил его самолюбие. Императрица считала его человеком пустым, бесчестным, с зловредными понятиями. Его никуда не приглашали. Также дурно принят был Сапега, хотя Браницкий усильно добивался, чтоб императрица почтила его вниманием. Императрица возненавидела этих двух господ. Угождая своей государыне, Потемкин, когда приезжал к Браницкому обедать, то заранее объявлял, что не хочет встречаться с Потоцким и Сапегой. Игнатия он называл мерзавцем (sclrat), a Казимира-Нестора лгунишкой и другим нелестным именем (ce prince menteur et pisseur). Рассерженный Игнатий обратился к французскому посланнику Сегюру, подделывался к нему разными способами и наговаривал ему на своего короля: он уверял Сегюра, будто король прибыл на свидание с императрицей нарочно для того, чтоб возбуждать ее на Турцию. Эти обстоятельства объясняют, почему эти два пана, Потоцкий и Сапега, впоследствии дышали такой злобой против России. Другие члены оппозиции также не удостоились милостей императрицы, Бнинский думал было выпросить себе булаву польного гетмана, но на него так сурово посмотрели, что он убежал из Киева. Только Щенсный-Потоцкий, хотя и находился в оппозиции, был принят лучше. Государыня изумительно умела узнавать людей, подмечать их слабые стороны, оценивать их способности и уменье быть ей полезными. Щенсный понравился Екатерине. Она сразу сообразила, что из этой личности, тщеславной и высокомерной, но вместе прямой и сердечной, бедной рассудком и богатой имениями и деньгами, можно все сделать, если ее приласкать. Она не только обласкала Щенсного, но надавала ему двусмысленных надежд. ‘На вас, не на кого другого, я полагаю упование спасения Польши’, говорила она. У Потоцкого Закружилась голова от такого счастья, и он был долго вне себя от восторга. Михаил Чацкий рассказывает, что впоследствии, вспоминая о свидании с Екатериной, он восклицал: ‘Что за женщина! Боже мой! Что это за женщина. Она осыпала дарами своих любимцев, а я бы отдал половину своего состояния, чтоб быть ея любимцем!’
Паны королевской партии, представляясь в Киеве государыне, удостоились от нее ласкового приема. Епископа Нарушевича, историка, Екатерина особенно полюбила, как человека ученого, и назначила ему пенсию в тысячу пятьсот рублей, от которой он впоследствии, как говорят, отказался. Большое внимание было оказано коронному маршалку Мнишку и жене его. Императрица пожаловала этой даме орден св. Екатерины и, когда пригласила ее вместе с мужем к столу, приказала Браницкой уступить высшее место Мнишковой, как племяннице польского короля. Так же ласково были приняты племянники короля, Понятовские.
С Потемкиным король видался, еще не доехав до Канева, в Хвастове, куда также приезжал и Браницкий. Оставшись наедине с Потемкиным, Станислав-Август стал ему жаловаться на Браницкого и на всю оппозицию: ‘Вы, конечно, слыхали, — говорил он, — что я перенес в последние годы понапрасну. Я не мстителен и не хочу делать вреда никому, но должен стараться, чтоб не делали вреда стране моей и не преследовали близких мне людей и верных моих слуг’.
‘Я считаю, — сказал Потемкин, — надворнаго маршала Игнатия Потоцкаго самым негоднейшим человеком в свете. Русский воевода Щенсный Потоцкий — под властью у жены, а она большая интриганка. Гетман же Браницкий, право, добрый человек, полезный вашему величеству, да вот беда, что он поддается дурным людям, хоть он и обещал мне исправиться, однако, я боюсь — он опять попадет в сети’.
‘Да, — сказал король, — человек он военный, а выгнал из службы иностранцев и старых инвалидов, все только для того, чтобы мене досадить и обидеть тех, кто мне верен’.
Потемкин сказал: ‘это очень нехорошо, но я его буду отводить от дурных связей’.
Более нечего было говорить королю. Он ясно видел, что Потемкин желает поставить в границы буйство Браницкого, но не пожертвует им для короля.
Король обратил речь на соединение с Россией и сказал:
‘Вы приобретете себе вековую славу и благодарность потомства, если будете содействовать соединению в политическую связь русских и поляков, двух народов и без того уже близких между собою по вере, языку и коренному происхождению’.
Потемкин с видимым сочувствием слушал слова короля и обещал содействовать его желанию, а вместе с тем навел разговор на соединение церквей — любимый свой конек. В молодости, думая вступить в монашество и мечтая о достижении архиерейского сана, Потемкин до смерти удержал охоту толковать о церковных вопросах. Заговорив теперь об унии, Потемкин сказал королю:
‘О происхождении св. Духа никто ничего не понимает: а вот, что касается до главенства папы, так нужно поболее снисходительности со стороны папы. К сожалению, наш униатский архиепископ Лисовский просил папу дозволить униатам приблизиться своими обрядами к нашим, но папа не соглашался, и сказал: надобно поддерживать то средостение, которое нас отделяет друг от друга. Папа петушится, выставляется, дурачится, об существенном не помышляет’.
Король, как правоверный католик, защищал папу и начал жаловаться на православного переяславского епископа и слуцкого архимандрита Садковского, называл несправедливыми его беспрестанные жалобы на притеснения, оказываемые православным католиками и униатами отбиранием у них церквей, и просил назначить с обеих сторон комиссаров для рассмотрения: к какому исповеданию принадлежит та или другая церковь? Король показывал на Садковского, что он насильно принуждал к православию поселившихся в польских владениях старообрядцев и требовал, чтоб Садковский произнес присягу на верность Речи Посполитой.
Потемкин нашел последнее требование короля справедливым.
Браницкий с досадой увидел, что тот, на кого он единственно полагал надежды, обходится с королем почтительно. По выражению короля, он стал тогда похож на мокрого волка. Но Браницкий не думал с королем мириться и рассчитывал, что рано ли, поздно Станислав-Август, по своей изменчивой натуре, доведет Россию до того, что она будет нуждаться в Браницком, как в орудии против короля.
В Каневе к Станиславу-Августу приезжали русские сановники: сын фельдмаршала Румянцева, обер-шталмейстер Нарышкин, генералы Левашев, Шувалов и канцлер Безбородко. Последнего представил королю Штакельберг и сказал: редкое событие: подчиненный представляет королю своего начальника, ваше величество! Король все еще не знал, будет ли скоро война у России с Турцией, и спросил об этом у Безбородка. ‘Не так близко к разрыву, как думают’, сказал Безбородко.
Король представлял тогда императрице просьбу о дозволении собрать сконфедерованный сейм, в видах провести, при большинстве голосов, союз с Россией. Когда об этом король заговорил с Безбородком, осторожный канцлер хотя и отозвался собственно от себя лично одобрительно о таком намерении, но от лица государыни не высказал ничего положительного. Императрица смотрела на сконфедерованный сейм как на орудие обоюдоострое.
Большинство могло послужить и в пользу и во вред ее планам, смотря потому, как это большинство составится. Притом же, прежде чем допускать конфедерованный сейм для устроения большинства голосов, нужно было сообразить и окончательно условиться, для какого рода договора Польши с Россией потребуется большинство голосов. Станиславу-Августу Екатерина мало доверяла, полякам вообще еще менее. У нее на то были важные основания. Действительно, король предлагал союз с Россией, но неопределенно, не выяснял, какой именно союз должен заключиться: то казалось, он готов был на вечное политическое соединение с Россией, то как будто хотел с ней союза только на случай предстоящей войны. С русской стороны подозревали, что он теперь льнет к России для того, чтоб получить от государыни право расширить свою власть, увеличить войско и взять его под свою команду, чтоб иметь возможность осуществлять свои планы, которые непременно пошли бы вразрез с видами России.
Станислава-Августа не пустили в Киев под разными предлогами. В Киеве, между прочим, думали, что он подлезает к императрице с целью упрочить преемничество престола за своим племянником. Это также не было в то время в видах России, по крайней мере безусловно.
Внимание русского двора к панам королевской партии достаточно показывало, однако, членам оппозиции, что Россия не намерена мирволить и последней. Это подействовало на Щенсного-Потоцкого. Он явился к королю, почтительно извинялся перед ним за прошлое и приглашал короля к себе в гости в Тульчин. Король обещал. Императрица послала Станиславу-Августу письменный ответ на его Souhaits de roi, но король никому не показывал его и держал у себя в шкатулке.
Пробыв полтора месяца в Каневе, Станислав-Август 8-го мая, наконец, дождался Екатерины. Императрица прибыла в Канев в великолепной галере, в сопровождении других шести галер, на которых помещались ее сановники и придворные. Безбородко и князь Борятинский отправились к королю приглашать его. С ближайшими особами своей партии — Мнишком, Тышкевичем, Комаржевским, Нарушевичем, Шидловским, Моравским, Бышевским и Киркором и с двумя иностранными министрами Уйсвортсом и Мэеоннэ, король отправился к государыне на десятивесельном судне, при громе музыки и пушечных выстрелов.
Свидание было недолгое. Король обедал с императрицей, потом вместе с Потемкиным делал визиты русским сановникам и генералам под именем графа Понятовского, вечером воротился к государыне, вместе с ней крестил ребенка у графа Тарковского, вместе с ней смотрел, как другие — Штакельберг, Мамонов и Потемкин, играли в карты, участвовал в веселом разговоре, слушал любезные остроты принца де-Линь, наконец, императрица дала ему почувствовать, что время расставаться. Станислав-Август шепотом сказал Потемкину:
Есть ли надежда, что можно оставаться долее?
Потемкин отвечал: ‘нет’.
Вслед затем Потемкин ввел короля в особый кабинет, и там императрица сказала ему:
Уже поздно, я знаю, что вы приглашали гостей на ужин, плавание продолжительно, это вынуждает меня, к моему сожалению, проститься с вашим величеством .
Король выразил сожаление, что так мало дозволили ему беседовать с его покровительницей.
‘Не допускайте к себе черных мыслей, разсчитывайте на мою дружбу и мои намерения, дружелюбныя к вам и к вашему государству’,— сказала Екатерина.
Этим окончилось свидание. Король во время беседы с императрицей подал ей собственноручно еще одну записку о польских делах, но не получил от нее ответа, под тем предлогом, что она не успела ее прочитать.
Станислав-Август естественно был недоволен этим свиданием, прождав семь недель в Каневе. ‘Бедный король! — замечает в своих записках де-Линь, — за три месяца он истратил три миллиона злотых, только ради того, чтобы повидать императрицу в продолжение трех часов’. В утешение ему Безбородко относительно поданной ему записки сказал: ‘будьте уверены, что все уладится, мы в принципах сходимся, только не нужно разславлять этого, ни собирать экстраординарнаго сейма, чтоб не возбудить против себя соседей’.
Поляки приводят одну из поданных королем записок императрице в таком виде:
‘Благодарность короля к императрице и обязанности его по отношению к отечеству побуждают его представить, как важно, чтобы два народа — русский и польский — были между собою навеки соединены охранительным союзом. Пока в Европе господствует мир, и Россия ни с кем не ведет войны, кроме Порты, до тех пор настоящее состояние Польши мало вредит России. Но положение поляков до крайности невыносимо, по причине частых утеснений, испытываемых от могущественных соседей, а оно тотчас изменится, как только Польша соединится с Россиею формальным союзом. Когда же начнется в Европе война или Порта получит помощь от какого-нибудь соседа Польши, тогда Россия поздно пожалеет, что не обратила внимания на представленныя королем предложения. Сосед Польши, поссорясь с Россиею, создаст себе в Польше партию, и эта партия станет препятствовать всем соглашениям, какия пожелала бы Россия учинить с польским королем и народом.
Чтобы предотвратить такого рода печальныя события, вредныя для обоих государств (тем более, что Польша в таком случае подверглась бы всем ужасам междоусобной войны), неизбежно заключить поскорее формальный союз и заблаговременно сделать Польшу полезною для России в каждом случае. Для этого необходимо:
1) Подготовить себе верное влияние приобретением несомненнаго большинства. Это намерение требует времени и средств, потому что после раздела каждый из соседей стал иметь на нее влияние, по мере богатства и ловкости особ, сделавшихся разом подданными двух государств, сопредельных между собою, и по мере связей, которыя легко могут найти для себя подданные этих двух государств. Но так как Россия может быть по опыту убеждена в неизменности правил короля, постоянно привязаннаго к системе искания блага для себя и для своего народа единственно в союзе с нею, то это государство не должно было бы препятствовать его влиянию на страну, напротив, должно допустить, чтоб некоторыя неуместныя учреждения, производящая гибельную безурядицу, были устранены, а королю возвращено было данное ему, по силе условий принятия короны (Pacta conventa), право выбора и назначения особ на разныя государственныя должности. России легче будет соглашаться с одним королем, чем отдельно с особами, которыя прибегают к ней с своими заявлениями только для того, чтоб иметь за собою ея сильную рекомендацию для достижения своих превратных целей.
2) Так как формирование войска требует времени, то нужно чтоб Россия пожелала помочь поставить его на приличную степень. Что касается до числа войска, до управления им и обучения его, то каждая из трех провинций: Великая Польша, Малая Польша и Литва могли бы поставить, по крайней мере, по двенадцати тысяч, усиливая уже существующие корпусы и включая сюда королевские полки и артиллерию: это увеличило бы количество войска, годнаго к бою, до тридцати шести тысяч, исключая батальон полиции, скарбовых, трибунальских компаний и проч., которые все не содержат в себе более четырех или никак не более пяти тысяч и не могут причисляться к военной силе.
При таком положении дел Польша могла бы обязаться, в силу своего союза с Россиею, доставлять двадцать пять или тридцать тысяч войска на время войны, с условиями насчет жалованья. Фонд на снаряжение этого войска и на его содержание в мирное время может быть придуман и найден в Польше, еслиб только Россия позволила искать его на конфедерованном сейме, потому что на сейме вольном никак нельзя этого сделать. Хотя трактатом 1775 года и дозволяется Польше на вольном сейме большинством голосов возвысить поборы до суммы 33 милл., однако, опыт показал как нельзя лучше, что все усилия к этому обращаются в ничто и против этого отыскивают тысячи предлогов и поводов, которые самая форма вольных сеймов подает зложелателям. Если же выраженное мною и не заслуживает принятия, то пусть, по крайней мере, эта записка останется памятником добрых мыслей короля и желания быть полезным для России соседом. Такия чувствования, кажется, заслуживают того, чтоб остаток дней его был избавлен от неприятностей. Это совершенно в руках императрицы’.
Из этой записки, однако, мы узнаем не все, что предлагал Екатерине Станислав-Август, заискивая покровительства и союза. Саксонский министр доносил своему правительству, будто в Каневе были действительно постановлены условия между королем и императрицей, по которым Польша заключала с Россией наступательный и оборонительный союз, обязывалась доставлять, в случае каждой войны, двенадцать тысяч войска, с платой со стороны России этому войску жалованья, Россия же обещала давать Польше каждогодно сто тысяч червонцев, король при этом имел право переменять министров, утверждать и не утверждать определения сеймов, мог увеличить свои доходы на два миллиона, его долги должны быть заплачены, а его родным даны староства и пр. Нам, однако, кажется, что Эссен сообщил неверные слухи, по крайней мере, последующие события нимало не показывают, чтоб в Каневе заключено было чего-нибудь подобное. Гельбиг, саксонский министр в Петербурге, уверяет, будто в Каневе король хлопотал, чтобы преемником ему был племянник его Станислав. И на это нет никаких подтверждений. По ходу последующих обстоятельств кажется, что Станислав-Август, желая во что бы то ни стало приобресть полное доверие императрицы и найти в ней опору против всяких враждебных движений на будущее время, предлагал ей теснейшее соединение Польши с Россией и соглашался, чтобы, на случай его кончины, Екатерина назначила ему преемником одного из своих внуков. По крайней мере, в 1792 году, когда король открыто просил Екатерину дать Польше в короли великого князя Константина, он по этому поводу просил также императрицу вспомнить о том, что он подал ей на письме в Каневе на галере. При этом он замечал, что в то время, когда он писал это, то есть в 1792 году, исполнение такого плана стало удобнее, чем было прежде. К этому как нельзя более подходят и загадочные слова Безбородки о том, что не следует до поры до времени разглашать каких-то намерений, чтоб не возбудить соседей. Была ли приведенная нами записка послана прежде свидания, или же во время свидания подана императрице, утвердительно решить нельзя, но только в это время со стороны Станислава-Августа было предлагаемо не только то, что находится в этой записке, а еще и другое, что он держал в большом секрете.
В том положении, в каком тогда находились дела России, от императрицы можно было ожидать только того, что она сделала: она похвалила Станислава-Августа за изъявление дружбы и оставила исполнение его предположений до будущего времени. Еще война с Турцией не начиналась, а в видах императорских дворов не было самим делать вызова, дожидались, чтоб Турция сама начала, формальный же союз с Польшей, с условиями о войне, был бы явной воинственной выходкой против Турции. Еще менее императрица расположена была раздражать Европу: преждевременный союз с Польшей встревожил бы не только прусского короля, но самого союзника Екатерины, Иосифа II, и вообще скорее принес бы России вред, чем пользу. В искренность короля, как выше сказано, императрица не верила, да кроме того король если бы даже поступал искренно, то в этом деле не значил всего. Нужно было еще удостовериться в расположении поляков, Екатерина же знала, что по первом оглашении такого союза враждебные России силы тотчас восстановят против нее всю Польшу.
Оставив Канев, Станислав-Август в Корсуне встретился с Иосифом, путешествовавшим под именем графа Фалькенштейна. Свидание происходило на почтовом дворе. Иосиф через королевского племянника, Станислава Понятовского, дал знать королю, что желает приехать к нему. Увидав в первый раз польского короля, немецкий император обнял его как давнего знакомца. Двери за ними заперли. Иосиф сел на канапэ по левую руку от Станислава-Августа. Разговор продолжался час с четвертью. Польский король старался наговорить ему как можно более любезностей.
‘Я бы мог, — говорил Иосиф, — воспользоваться моим саном для того, чтоб иметь побольше удовольствий, но я предпочел посвятить себя благу моего отечества и потомства. От этого я стал нововводителем и много предразсудков пришлось мне побеждать. Главное уже сделано, но еще довольно затруднений предстоит мне преодолевать’.
Польский король при этом, по собственному его выражению, подкадил ему.
‘И вы также, — продолжал император, — хотели то же делать, положили много хороших начал, но обстоятельства для вас были противны и ужасны: меня особенно удивляет распространенное опасение насчет проектов, которые вам приписывают’.
Позвольте мне уверить вас, — сказал польский король, — что эти опасения притворны, есть две причины их выдумывать. Первая, чтоб иметь благовидный предлог оправдывать несправедливую ненависть и козни против меня, вторая — нужны видимыя причины всякий раз, когда обращаются к вам за помощью’.
‘Я сомневался в этом, — сказал Иосиф. — Надобно согласиться, что ходит невероятное множество лживых слухов, опасных потому, что они внушают безпокойство и недоверие. Вам сообщали о них, вероятно, в последнее время’.
‘Так как вы об этом говорите, — сказал Станислав-Август, — то я не отрицаю: мне сообщали много такого, что мне было чувствительно, и только вы можете меня освободить от этих неприятностей .
Император с живостью взял короля за руку, потряс ее и сказал: ‘Даю вам честное слово, и вы можете повторить его целому свету: я ничего не хочу от Польши, понимаете — ничего, ни одного деревца. Впрочем, императрица должна была уже вас уверить’.
Поговорив о разных предметах, между прочим о воспитании женского пола, насчет чего император обещал прислать свой устав, Иосиф опять навел разговор на дела Польши.
‘Я не хотел, — сказал он, — отнимать у Польши ни одного дюйма земли, но Россия и покойный прусский король сказали мне: мы решились взять себе по куску Польши, предлагаем тоже и вам, если угодно вам сойтись с нами, а не хотите, так мы будем воевать с вами. Нечего делать, надобно было брать нашу долю, и вы бы на моем месте так же поступили .
Польский король не стал ему возражать и промолчал.
‘Зачинщик всему делу прусский король’, продолжал император.
Станислав-Август заметил, что прусский король себя выгораживает от этого. Разговор перешел к другим предметам. Когда император сел уже в карету, Станислав-Август подбежал к ней и закричал:
‘Дайте мне еще раз вашу руку’.
‘От всего сердца!’ сказал Иосиф и протянул ему из кареты руку.
Многие польские паны представлялись в разных местах Иосифу. Был в числе них и Игнатий Потоцкий. Иосифу он не понравился, немецкий император отвернулся от него так же, как и русская императрица, и сказал: c’est un brouillon! Отвергнутый, осрамленный двумя монархами, пораженный в самое сердце, Потоцкий решился всецело отдаться третьему, но после того, как придется и от третьего испытать еще что-нибудь похуже, чем от двух первых, ему ничего не останется, как сделаться демократом.
Станислав-Август отправился в Тульчин. Щенсный, Потоцкий принял короля с таким радушием, что, казалось, мир между ними водворился. Щенсный сказал: ‘На память радостнаго приезда ко мне короля моего, я увольняю от подданства здешний город и отдаю его в юрисдикцию ассессорскаго суда’. ‘А я, — сказал королевский племянник, — по этому поводу увольняю не только от панщины, но и от всякаго оброка двадцать пять новобрачных в Корсуни’.
Король под влиянием приема, оказанного ему Щенсным-Потоцким, писал к своим приятелям: ‘я всегда был того мнения, что русский воевода добрый человек, честный и желает добра отечеству, мы сумеем его приголубить к себе’.
В Тульчине во время приезда короля произнес присягу на верность архиерей Виктор Садковский.
После примирения с Потоцким оставалось королю примириться с Чарторыскими, люблинский подкоморий Длуский хотел устроить это примирение и обратился к королю. Станислав-Август сказал ему: после прошедшаго сейма я принял князя Адама любезно, он с своей стороны это понял. Но пришла княгиня с суровым видом, и я напрасно старался смягчить ее. Я все сделал с моей стороны, теперь спокойно и терпеливо буду ждать времени, когда они опомнятся и сами поймут, что на меня не за что дуться. Но напрашиваться самому мне неудобно и нет пользы. Знаю, что князь Адам лично не желал мне зла, как и я ему, но вижу, что ему трудно освободиться из сетей женскаго пола . Король жаловался, что Чарторыекая оговаривает его перед императором, в службе которого находился ее муж.
Король надеялся, что уже разуверил в свою пользу Иосифа, что Екатерина была к нему милостива, что, наконец, Потемкин, которым его стращали, расположен к нему и теперь уже не страшны ему враги. Правда, с Браницким ему не удалось сойтись: в Каневе король говорил с ним очень дружелюбно и пытался восстановить прежнее согласие, которое когда-то между ними было. Вы меня знаете тридцать лет, — говорил ему Станислав-Август, — я не мстителен и не завистлив, я лучше люблю вспоминать о том добре, которое мне когда-то оказывали, чем о том зле, которое мне причиняли впоследствии, даже если и не перестают его причинять. Князь Потемкин желает, чтобы вы со мною сблизились, мое сердце не заперто для вас. Решение зависит от вашего поведения’, Браницкий отвечал королю, как последний выражался, сеймовым слогом, запирался во многом, что ему король ставил в вину, и сказал: в Польше каждый может иметь свое мнение и стоять за свободу и справедливость ‘— Я король, — сказал ему Станислав-Август, — я вам протянул руку, я вам отворил двери, вы не хотите входить. Теперь мне говорить с вами нечего более. Пусть ваш дядя, ваш отец будет судьею вашего поведения’. Обратившись после того к Потемкину и рассказав ему о разговоре своем с Браницким, король получил такой ответ: ‘я думаю, Потоцкий и Чарторыекая его околдовали, он их боится и не смеет делать и говорить так, как следует. Извините, простите, государь, я вам обещаю, что исправлю его’.
И на этом обещании основывался пока Станислав-Август.

II.

Положение и виды Пруссии. — Партии в Польше. — Движение умов. — Приготовления к сейму. — Избрание маршала.

Летом 1787 г. война между Россией и Турцией вспыхнула. Подстрекаемая французским и прусским послами, Турция объявила ее России и начала свои неприязненные действия тем, что русского посланника Булгакова засадила в Семибашенный замок. Иосиф объявил Турции войну в феврале 1788 года.
Война эта взволновала Европу. Шведский король Густав III объявил России войну.
Пруссия заключила союз с Англией и Голландией против замыслов России и Австрии. Прусский главный министр Герцберг, управлявший, по смерти Фридриха II, делами при слабом и женолюбивом преемнике его Фридрихе-Вильгельме II, не имел намерения вводить Пруссию в действительную войну с кем бы то ни было и предпочитал действовать интригами, пугать Россию и Австрию, но не выступать против них решительно и всегда показывать им желание сойтись, но не иначе, как с особенными выгодами для Пруссии. Пруссия с Портой вступала в союз, но не думала ей помогать оружием, а только наблюдала, чтоб Россия и Австрия не взяли у Турции слишком много, за уступки, которые Турция сделает России и Австрии, и вообще за приобретения, которые получат каким бы то ни было образом две последние державы, Пруссия хотела захватить что-нибудь для себя. Это желанное приобретение для Пруссии могло быть только в Польше. Ближайшие виды Пруссии были на Гданск и Орун с их округами, овладев этими городами, которые держали в руках своих польскую торговлю, Пруссия соединяла свои владения, разделяемые полосой земли, принадлежавшей Польше. Это было первичное и самое скромное желание, даже Пруссия предполагала сделать это приобретение, выговорив от Австрии уступку для Польши отнятой Галиции. Но при больших успехах прусская дипломатия имела в виду приобресть насчет Польши и поболее. Нужно было только вооружить поляков против России, и тем самым привязать Польшу к Пруссии и отдать ее в распоряжение последней. Таким образом, когда Россия и Австрия искали расширения своих пределов, подвергаясь опасностям и непостоянству войны, наживая себе новых врагов, Пруссия составляла план получить приобретения более мирным и спокойным образом: другие будут тратить миллионы и жизнь своих подданных, Пруссия будет работать с малыми издержками. Но императрица русская поняла этот расчет и решилась противодействовать прусской дипломатии в Польше своей дипломатией, однако не доходить до открытой вражды с Пруссией и всегда была готова сойтись с ней на обоюдных условиях, если будет необходимо.
В то время, когда польский король, вследствие каневского свидания, начал подготовлять своих панов к мысли о союзе с Россией, прусский министр в Польше Бухгольц и генерал Гольц стали вооружать поляков против России и налегли на оппозиционную партию: это им было подручно, после того как братья Потоцкие и Сапеги кипели злобой за оскорбления, нанесенные в Киеве их самолюбию. Екатерина знала все и поняла, что такого рода политика со стороны Пруссии впоследствии принесет России, вместо вреда, пользу. Когда министр Иосифа, Кауниц, предлагал России делать в Польше то же, что делает Пруссия: вооружать поляков против Пруссии и обещать им возвращение земель, отнятых Пруссией по первому разделу, Екатерина не согласилась на это. Король Станислав-Август, в виду предстоявшего сейма, послал к императрице проект о главных предметах совещаний на этом сейме, и в этом проекте предлагал отобрать от Пруссии земли, захваченные по первому разделу, так как прусский король явно намеревается делать приобретения насчет Польши. На польские советы Екатерина еще меньше поддавалась, чем на австрийские. По этому поводу императрица писала Штакельбергу: ‘Не надобно отнюдь возбуждать жадности в других такою же с своей стороны, не отрицаю: быть может, прусский король хочет еще распространить свои пределы насчет Польши, но мы не желаем заключать с Польшею договоров, предосудительных для прусскаго короля’. Отстраняясь от возможности поссориться с Пруссией из-за Польши, императрица не дозволяла и внутри Польши чего-нибудь такого, что могло ослабить зависимость Польши от России. Польский король, в том же проекте, указывал на необходимость пересмотра правления, составленного после 1772 года. Императрица по этому поводу писала Штакельбергу: ‘Пусть этот сейм занимается сперва только делами союза с Россиею’. Выгоды России требовали допустить в Польше радикальные изменения только после того, когда можно было увериться, что Польша связана с Россией настолько, что перемены в ней не повлекут за собой возможности сделаться орудием врагов России. Вместе с тем императрица понуждала скорее сформировать польское войско, чтоб послать его действовать против турок вместе с русским и обещала на него триста тысяч червонцев, уплачивая эту сумму по пятидесяти тысяч в год.
По мере того, как приближалось время открытия сейма, Бухгольц усилил свою деятельность и разжигал в поляках вражду к России: он объяснял им, что союз с Россией не может состояться и навлечет на Польшу беду, Пруссия не допустит Польшу до этого союза и начнет, в случае упорства поляков, действовать против них энергическими мерами. Внушения прусского министра поддерживал и английский, Гэльс. Они оба уверяли поляков, что в Европе уже составился тайный союз против поползновений двух императорских дворов. Англия, Швеция, Голландия, Порта, Пруссия и немецкие владетели образовали этот союз для поддержания равновесия в Европе. К этому союзу следует приступить Польше, теперь-то ей пришла такая пора, какой до сих пор не бывало — выбиться из-под русской опеки и возвратить себе прошлое значение и независимость, прусский король — ближайший сосед Польши и искреннейший ее друг, он ей, поможет, он станет ее защищать, если б Россия вздумала оказать против нее какие-нибудь насильственные действия. Обстоятельства давали веру прусским внушениям. Поляки соображали, что Россия не выиграет в предпринятой войне: у нее одна только союзница Австрия, а за турок, как их уверяли, заступится вся Европа. Уже шведский король и начал войну с Россией, уже силы России разделены, и она должна вести войну на двух противоположных оконечностях своего государства.
Уже первые военные действия обоих императорских войск не представляли много блеска. Иосиф II, начав сам лично воевать против турок, оказался плохим полководцем, генералы у него были не превосходные, и войско, сражавшееся на берегах Дуная, терпело от болезней и дурных распоряжений. Русские силы имели у себя гениального Суворова, но после блестящей победы под Кинбурном началась продолжительная и в высшей степени изнурительная для войска осада Очакова. Все подавало надежду полякам, что война с Турцией не послужит к усилению России, а потому теперь-то и следует им пользоваться тем, что Россия не в состоянии обратить своего оружия для удержания Польши в зависимости, следует не терять удобного времени и расположения Европы, свергнуть с себя гарантию России, уничтожить постановления и учреждения, навязанные ей, создать военную силу, устроить государственный механизм и гражданский порядок, сделать, одним словом, Польшу благоустроенной державой, которая бы впоследствии могла выдержать борьбу за свою независимость против покушений России. Но слабой, истощенной Польше нужен союзник: этот союзник, сильный, благородный, великодушный и бескорыстный, явился полякам в особе прусского короля. Игнатий Потоцкий, брат его Станислав, Чарторыские, Сапега сделались корифеями партии, обращавшей взоры упования на Пруссию. К ним пристал старый Станислав Малаховский, человек очень богатый, не бойкого рассудка, но добродушный и честный, а последнее составляло редкость между польским панством. Он искренно желал добра своему отечеству и был готов на всякие реформы, несмотря на его старые лета, в нем было много юношеской живости, по своей доброй натуре, он доверился всему, что слышал от прусского министра и, вслед за братьями Потоцкими, начал видеть в прусском короле спасителя Польши. Перед тем он, как и брат его, который сделался канцлером, не был враг России и даже горячо говорил за союз с ней, находил полезным, если б два близкие славянские народа соединились воедино, но ему успели представить в черном цвете деспотизм и коварную политику России, которая не допустит ни за что полезных изменений в Польше: и так, он склонился на прусскую сторону. Брат его остался навсегда сторонником России. На Станислава Малаховского метили, как на будущего маршала сейма, не только люди, расположенные к Пруссии, но и приязненные к России, даже сам русский посланник, который долго не знал о перемене убеждений и склонностей Малаховского и долго считал его преданным человеком.
Бывшая оппозиция разделилась. Браницкий, Режвуский, Щенсный-Потоцкий не пристали к прусской партии. Браницкий кричал о возрождении отечества, подделывался к патриотам, говорил о необходимости произвести радикальные изменения, но держался императрицы, ибо рассчитал, что судьба Польши и, следовательно, его собственная, зависит от нее. У него была большая партия, партия эгоистов, подобных ему, у которых первой целью в жизни было пожить весело, какими бы средствами ни приобреталось такое житье, свои узкие виды для них были дороже отечества, и потому они льнули туда, где чуяли силу и где ожидали для себя выгод. Эгоисты часто видят вещи прямее, чем те, которые способны увлекаться идеями: эгоисты чуют, где им будет лакомо и чутьем идут туда, как звери на запах добычи. От этого люди продажные, преданные себе самим, склонялись к России, как будто предчувствуя, что так ли, или иначе, поворотятся в Европе обстоятельства, а для Польши сильнее России не будет державы. Польские историки и публицисты называют этого рода людей русской или, как они выражаются, московской партией. Собственно, партией назвать их нельзя. Это были люди, думавшие только о своих выгодах и готовые служить и России, и Пруссии, и кому угодно, но таких в Польше было бесчисленное множество. Из них были люди, стоявшие на высокой степени государственного сановничества, и они получали от России деньги, но так же точно готовы были получить их отовсюду.
Щенсный-Потоцкий не принадлежал к разряду таких людей. Его любящая и поэтическая душа увлеклась величественным образом Екатерины, он полюбил ее и благоговел перед ней, он верил в нее, в ее благодушие, и искренно думал, что она только может спасти его отечество. Щенскый желал Польше добра, но допускал для ее возрождения только то, что сходилось с его традициями и предрассудками. Подобно ему думали обыватели старого покроя: по их понятиям, Речь Посполитая должна была не вводить что-нибудь новое, а поправлять старое, воскресить забытое, их идеалы были не впереди, а назади, они хотели не сотворить из Польши европейское государство в современном вкусе, а воротить ее к тому блестящему периоду старинных доблестей и добродетелей, которыми, по их лживому мнению, полна была польская история. Впрочем, кроме Щенсного-Потоцкого, который был действительно человек убеждения, хотя и превратного, трудно различить, кто искренно принадлежал к такому разряду консерваторов, а кто был просто продажным и бесчестным эгоистом.
Король, его братья, родственники и кружок более или менее ему преданных людей составляли в Польше партию, которую противники окрестили именем дворской. Это были люди, которые находили, что вся беда Польши происходит от дурного воспитания, от ослабления монархической власти и беспорядков в управлении. Эти люди, поэтому, заботились о воспитании, думали усилить королевскую власть, ограничить произвол панов, установить законность, уничтожить liberum veto. Партия эта в то время рассчитывала, что Польше единый исход — быть в союзе с Россией, и потому она хотела угождать Екатерине с тем, чтоб заслужить с ее стороны внимание и получить от нее дозволение произвести в Польше перемены. Они думали, что избирательное правление для Польши источник бедствий, хотели ввести наследственное, и, чтоб склонить к этому Екатерину, готовы были утвердить его за таким домом, за каким угодно будет ей. Одним словом, цель их была вести Польшу к благоустройству в дружбе с Россией. Нельзя сказать, чтоб они в самом деле любили Россию и искренно были ей преданы: напротив, каждый из принадлежавших к этой партии всегда готов был отшатнуться от России, если б только предстояла возможность и Россия перестала им быть опасной, так многие из них и поступили впоследствии. Люди этой партии, как и король сам, вообще не могли похвалиться твердостью, напротив, отличались легкомыслием и поверхностной податливостью в своих взглядах и действиях, а кроме того все более или менее соразмеряли свои политические убеждения со своими личными выгодами. Между ними по уму, дарованию отличались Иоаким Хребтович, Кицинский, генерал Комаржевский. Два последние занимали видное место между людьми этой партии при дворе. Брат короля, примас Михаил Понятовский по знатности занимаемого им сана стоял виднее всех. Намерения этой партии сходились с видами прогрессистов, уклонившихся к Пруссии, но разница между ними была та, что одни хотели опираться на Пруссию, возбуждавшую поляков против России, а другие пока до времени держались России.
В августе 1788 г. разосланы были универсалы на сеймики для выбора послов на предстоящий сейм, который заранее объявился ,конфедерованным. Императрица, в видах заключения союза с Россией, согласилась, чтоб он был конфедерован. Король и его партия хотели, так же как и прусская партия, чтоб маршалом предстоящего сейма был Малаховский. Его считали столько же честным, сколько податливым и через него надеялись иметь влияние на сейм, сеймовый маршал был важное лицо: он давал движение работам на сейме, направлял прения, соблюдал порядок, имел право прекращать заседания. Соперником Малаховскому выставляли Щенсного-Потоцкого. Уже в самом взгляде на конфедерование сейма видно было, как будет вести сейм тот и другой, сделавшись маршалом. Щенсный-Потоцкий не хотел знать никаких других форм, кроме тех, которые оставили предки, он желал составления конфедерации так, как она составлялась в былые времена, то есть составить конфедерации по воеводствам и поветам и потом соединить их в одну общую. При таком устройстве конфедерации, сообразно древнему обычаю, прекратились бы все суды, переменились бы должностные лица, все должны были произнести присягу конфедерации. От нее бы зависело все управление страны, правосудие, финансы, войско. Противники его замечали, что поступить таким образом — значит умышленно возбудить мятеж и беспорядки. Цель конфедерации была ни более, ни менее, как только устранить единогласие и допустить решение дел посредством большинства голосов, и поэтому нужно было выбрать обычным образом на сеймиках послов на сейм, эти послы съедутся в Варшаву и там тотчас объявят сейм сконфедерованным, не делая никаких перемен в ходе управления, оставляя власть по-прежнему во всех текущих отправлениях. Малаховский только с этим условием соглашался принимать звание сеймового маршала. Щенсный-Потоцкий говорил, что он не иначе признает маршала сейма, как тогда, когда он избран будет единогласно. Все партии, по известному обычаю, принялись действовать на сеймиках и подготовлять себе силу на будущем сейме. Штакельберг узнал тогда, что Пруссия разослала своих агентов по Великой Польше для внушения на сеймиках полякам мысли о том, что теперь пришла пора освободиться от московского ига, что никак не следует заключать договора с Россией, а надлежит заключить союз с прусским королем — он истинный друг Польши и защитник: нечего полякам бояться Москвы, пусть она нападает на Польшу — прусский король защитит ее. Императрица писала Штакельбергу: ‘Берлинский двор составляет против нас партию в Польше, следует и нам отложить всякое уважение и искать утвердить нашу силу в Польше, воспользоваться тем расположением, какое теперь многие имеют’. Императрица приказывала своему министру уверять поляков, что Россия хочет тесной связи с Польшей, но вместе и сохранения за ней независимости в делах политических и гражданских, Россия не иначе вмешается в польские дела, как только тогда, когда Польша сама этого захочет, вместе с тем Штакельбергу поручалось указать полякам на непристойность действий прусского короля, уверять их, что Пруссия их обманывает и хочет поссорить Польшу с Россией, чтоб из этой ссоры извлечь себе выгоды в ущерб Польше.
В Польше приготовлялись к сейму с великими ожиданиями. Небывалое волнение умов сделалось в польском обществе. Одна за другой появлялись книжечки с размышлениями, соображениями и воззваниями о необходимости приступить к коренным реформам, исправить злоупотребления, отменить устарелые учреждения и заменить их иными, сообразными с требованиями века: книжечки эти распространялись всеми способами.
Видное место между этими книжечками занимало в свое время Напечатанное два года перед тем сочинение Сташица ‘Размышления о жизни Яна Замойского’. Автор говорит менее всего о Замойском, но распространяется о воспитании, судопроизводстве, избрании королей, сеймах, исполнительной власти, о торговле, правах сословий, военной силе, доходах и расходах, о системе податей, вообще о всех предметах общественного устроения, возбуждавших тогда вопросы и прения, излагает недостатки и злоупотребления, бывшие в Польше по всем этим частям, представляет планы и соображения об их исправлении. Он враг избирательного правления. Оно может быть хорошо только у диких и от них получило начало, в наше время, при избирательном правлении короны могут быть раздаваемы только деньгами, хитростями и кознями, говорит он. По его мнению, надобно было ввести в Польше наследственное правление и вручить корону какому-нибудь из сильных соседственных царствующих домов. Если уж никак нельзя ввести наследственности, то пусть, по крайней мере, избирают в короли из своих, а не из чужих, и в таком случае предлагал такой оригинальный способ: выбирать воевод большинством голосов, низ всех воевод сейм пусть большинством выберет третью часть в кандидаты на королевское достоинство, а из них, когда умрет король, выбирается ему преемник жребием. Увеличить войско он думал посредством учреждения военных поселений: следовало освободить от панщины королевских и панских хлопов и наделить их землей известной пропорции, и за эту землю водворенный на ней поселянин обязан ходить на ученье и в течение пятидесяти лет числиться в военном звании, вместо прежних подстарост, экономов и комиссаров управляли бы ими офицеры.
Сташиц допускал мещан и крестьян к участию в делах государственных и давал им право посылать послов на сеймы и вообще уничтожал сословное различие гражданских прав. Картину печального состояния крестьян в то время Сташиц изображает, заставляя крестьянина рассказывать собственную биографию. Указывая на кучу книг, содержащих законы Речи Посполитой, польский крестьянин говорит: ‘В этой куче только несколько тысяч жителей находят для себя правосудие, а нескольким миллионам нет в них спасения, и я из их числа. Я сохранял Божий заповеди, жил по правилам религии, считал свою судьбу волею Провидения — меня гоняли на тяжелыя работы, посылали в путь по дурным дорогам, я терял свои заработки и ни на кого не жаловался, никто мне не мог оказать правосудия, кроме моего пана, а я его не видал и никто из его подданных не знавал его лично. Мой пан запутался в долгах и продал свое имение шляхтичу. Новый владелец был нам хуже тираном, чем прежние экономы, он не знал над собой господина. Было у меня два сына: один получил землю, другой без земли, без хлеба остался и ушел учиться ремеслу. Пан стращал меня суровыми наказаниями и приказывал доставить ему моего сына, меня посадили в тюрьму и не выпускали, пока я не заплатил несколько сот злотых за моего сына. Меня, поэтому, сочли богачом, и, надеясь взять с меня еще более, приказали забить в колодку и держали до тех пор, пока я не доставлю своего сына. Я жаловался на несправедливое обращение со мною: это сочли дерзостью, велели забрать у меня из дома все, мучили меня, ковали в кандалы и запирали в хлев. Я убежал из тюрьмы, но мне нет правосудия в здешнем крае: кто меня мучит, тот же мне единственный судья. В ваших законах человек моего звания не находит обороны более, чем скот’. По отношению к соседям Сташиц благоволит к реформам Иосифа II, России предсказывает внутренние потрясения на том основании, что там народ находился почти в такой же неволе, как в Польше, а о бранденбургском доме отзывается с ненавистью: вспоминает козни Фридриха II, впущение в Польшу фальшивой монеты, насилия от прусских войск и раздел Польши, которого главным виновником признает прусского короля.
Сочинение Сташица вызвало против себя появление толстой книжечки под названием ‘Размышления над размышлениями’. Автор проводит ту мысль, что корень зла надобно искать не в учреждениях, а в деморализации, и думает, что многие учреждения сами по себе не дурны и совсем не были бы вредны, если б исправились нравы. Он сторонник избирательного правления. ‘Многие кричат против него, — говорит он, — толкуют о превосходстве наследственнаго, а я питаю к последнему прирожденное омерзение, я не хочу считать выше себя того, кто не имеет надо мною ни физическаго, ни нравственнаго превосходства, безгласнаго копронима, обвернутаго в пурпурныя пеленки. Кому из сильных соседственных царственных домов отдавать польскую корону, когда они все выродились и испортились? Высокомерие, упрямство, нетерпеливость стали их врожденными качествами, едва ли между ними найдется одна личность, которая бы обладала внутренним сознанием человечности. Говорят, элекции наших королей порождали междоусобия, безпорядки, кровопролития. Но в других краях споры за наследство производили еще больше кровопролитий’. Он никак не соглашается допустить к сеймам нешляхетские сословия. ‘Если, — говорит он, — эти земледельческия поселения с кучами крытых соломой хижин, называемыя у нас городами, допустить к публичным совещаниям, то от этой толпы, забитой неволею и нищетою, не знающей даже своих местных интересов, не имеющей никакого понятия о политических и гражданских правах, можно ожидать не разумных размышлений, а рабскаго молчания, либо скотскаго мычания. Мало-помалу предводители кружков будут усиливать свои партии их голосами’. Автор противится и освобождению крестьян на том основании, что они не приготовлены к принятию свободы. Дать, — говорит он, — свободу народу, забитому и униженному до скотоподобия, значит большую часть полезных тружеников пустить бродяжничать, красть и разбойничать’. Он требует подготовки даже и для того, чтобы заменить панщину оброком. ‘Были примеры, — говорит этот публицист, — что этих бедняков увольняли от панщины, а потом нужно было воротиться снова к панщине, потому что хлоп не хотел давать легкаго оброка и совсем опускался, таку что нужно было владельцу спасать его от гибели’. Такими благовидными аргументами отстаивали обыватели свою власть над рабочей силой хлопа. Достойно замечания, что этот публицист делается защитником бранденбургского дома против Сташица. Не за что, по его мнению, нападать на него так ожесточенно за то, что он хочет распространить свои владения, все так поступали, когда могли, сама польская Речь Посполитая в былые времена не чужда была подобных стремлений.
Очень важное значение в ряду появлявшихся тогда брошюр имели письма анонима к будущему маршалу предстоявшего сейма, вышедшие в свет первого августа 1788 года. Автор их — известный Гугон Коллонтай, коронный референдарий. Здесь с обильной риторикой излагаются советы, как вести сейм и какого рода изменения и улучшения предстоит сделать в Польше. Письма эти важны потому, что многое, предначертанное Коллонтаем, действительно было постановлено на сейме так, что письма эти в известной степени были и программой действий сейма. Только в советах, как вести себя на сейме, автор совершенно не имел успеха: наперекор нравоучениям Коллонтая, послы отличались впоследствии теми именно пороками, от которых он их предостерегал: Коллонтай убеждал их не предаваться хвастливой и бесплодной болтовне, не лениться, не отвлекаться от главных вопросов и не развлекаться мелочами, не задирать самолюбия товарищей, не заводить из-за этого ссор и не проводить ночей на пирах и на балах. Коллонтай не является сторонником ни России, ни Пруссии, а хочет, чтоб Речь Посполитая опиралась сама на себя. Он предполагает увеличить войско до 60.000, именно, до того числа, до которого сейм, наметив число крупнейшее, должен был спуститься, он требует также увеличения податей и при этом предлагает простейшую систему налогов. По его плану, Речь Посполитая должна представлять федерацию из воеводств, которые следует, как только возможно, округлить и сделать похожими одно на другое по величине, разделив каждое на четыре повета. Каждое воеводство должно на своем сеймике выбирать себе судей и должностных лиц. На этих сеймиках выбираются и послы на великий сейм: им даются инструкции, от которых они не должны отступать, они только органы нации, передатчики воли ее, а не самобытные законодатели. Мелкая шляхта не допускается на сеймики, и этим отнимается у богатых и знатных панов возможность ворочать сеймиками, там могут участвовать и подавать голоса только те, которые владеют землей не менее 7 1/2 волок (до 150 наших десятин), или платят до 500 злот. налога с капитала. Кроме шляхты, допускались на сеймики представители разных корпораций и уполномоченные от городов. Сейм должен быть соединительным центром федерации воеводств и состоять из двух Изб: в высшей были сенаторы и послы от шляхетства из воеводств (по два сенатора и по четыре посла от каждого воеводства), во второй, низшей — послы городов, но выбранные не самими городами, а на воеводских сеймиках, где были уполномоченные от городов (по три посла от каждого воеводства). Для крестьян Коллонтай вымышлял трибунов, числом трех: один из них был бы маршалом низшей Избы. Их обязанность была заступаться за интересы простого сельского народа, они выбирались шляхетскими послами на сейме из особ шляхетского звания. Понятно, что в случае столкновения шляхетских интересов с крестьянскими эти лица могли быть плохими заступниками последних.
Мещане хоть и допускались на сейм, но Коллонтай хотел поставить их так, чтоб шляхетство имело над ними преимущество, таким образом, послы городские выбирались не в самых городах, не без участия шляхетства, были в числе меньшем против числа послов шляхетского звания, и, сверх того, низшая Изба была отстранена от некоторых государственных дел, например, выбора министров и посланников к иностранным дворам, заключения договоров и всяких сношений с иностранными державами. Возведение в шляхетское достоинство было также делом одной высшей Избы. Послы выбирались на шесть лет. Сейм делался постоянным: на него возлагали не только законодательство, но и наблюдение над исполнением законов. Единогласие уничтожалось, все дела решались большинством голосов, королевское достоинство было наследственно, но все должностные лица — выборные, как по государственному управлению, так и по воеводствам.
Прежний постоянный совет уничтожался, а вместо него около короля составлялся совет из министров, под ведением которых находилось пять правительственных комиссий: скарбовая, войсковая, заграничная (иностранных дел), полицейская и эдукационная. Коллонтай указывал на злоупотребления, происходившие при раздаче королевщин в староства, и советовал все такие имения пустить в продажу, а вместе с тем уничтожить старостинские и градские суды, заменив их общими для всех земскими: мера эта, как известно, была впоследствии предпринята сеймом.
Коллонтай — враг титулов и княжеских и графских, но особенно ненавидит те, которые некогда получили начало в придворной службе и в последнее время не имели ровно никакого смысла, но щекотали суетность и тщеславие. Не понимаю, — говорит он, — как честолюбие свободнаго обывателя может пленяться титулом честника (czesnik), мечника, крайчаго, подчашаго, ловчаго, пивничнаго, кухмистра. Все это или награды невольникам за их службу, или занятия частных лиц, приспособительно к ремеслам и заработкам. Честник должен подавать кушанья {Чествовать, частвовать (малоросс).}, мечник оправлять саблю, ловчий смотреть за псарней, крайчий кроить и шить платье, подчаший и пивничный наблюдать над погребом и напитками, кухмистр готовить яства и т.д. В других странах такия должности относятся только ко двору государя, а у нас каждое воеводство, каждая земля, каждый повет, да еще к тому отдельно Корона и Литва, имеют свои такого рода почетные чины. Уничтожим эти подобия и памятники монархической власти, не оставляя следа для узурпатора и приманки для тех, которых низкий вкус влечет к тому, чтобы получить значение в воеводстве по признакам значения при дворе!
Но Коллонтай, при своей нелюбви к неравенству в высшем сословии, стоит, однако, за преимущества шляхетства: его будущая Польша все-таки шляхетская Речь Посполитая, только он хочет открыть к шляхетству более правильный доступ: воин, получивший на сражении раны или отличившийся храбростью, гражданин, спасший жизнь ближнему или оказавший какую-нибудь пользу отечеству, должны были награждаться допущением к шляхетскому достоинству. Коллонтай заступается за хлопов: — ‘Наш земледелец, — говорит он, — в шляхетских имениях сделался вещью владельца и, вопреки очевидному гласу природы, перестал быть личностью. Он отдан на произвол пана, связан легально неволею, сравнен со скотом, запродан в руки жида, погружен в пьянство, в невежество, в нищету… Если по чему, то по состоянию подданных наших можно сообразить, что такое польская свобода, и кто ж меня убедит, чтобы человек, который знает и любит преимущества свободы, который содрогается пред насилием и беззаконием, с холодным равнодушием смотрел на порабощение равнаго ему человека?’ Но Коллонтай, однако, предоставляет крестьянину личную свободу — только. Хлоп, — говорит он, — не требует больших жертв. Не требует он напраснаго мироправления (gminowladstwa), он желает только естественнаго и гражданскаго правосудия. Отдадим ему то, что мы у него святотатственно похитили, в чем мы нарушили божественное и человеческое право, отдадим ему свободу его личности и его рук, и этот трудолюбивый народ, который нас кормит, обработывает наши поля, удвоит охоту к труду и, привязавшись крепко к земле, обогатит наше общество, увеличит наши доходы, полюбит отечество, сознает, что оно истинное его отечество, тогда как теперь он едва разнится от скота’. Коллонтай приглашает сейм обратить особенное внимание на русские земли, где так часто происходили явления, которых одно воспоминание приводило в ужас поляков. Он советует припомнить Гадячский договор, который нарушила Речь Посполитая, и поправить ошибки предков в этом отношении. Ему нравится в этом памятнике XVII века особенно то, что тогда постановлено было завести для Руси два университета. Коллонтай хочет, чтобы приняты были меры к образованию русского духовенства, которое, со своей стороны, будет стараться о просвещении народа.
Такой смысл имели эти письма одного из первых виновников переворота, наступившего в последующее время.
Люди консервативной партии выпускали также со своей стороны брошюры. Из них нельзя не обратить внимания на одну под названием: ‘Соображения о политических обстоятельствах по поводу обывательскаго задора’, она замечательна по верному взгляду на вещи и благоразумному предвидению будущего.
Все наши соседи, — говорит автор, — занялись войною, которая теперь в самом разгаре ведется в отдаленных странах, только один из соседей сохраняет спокойствие, никуда не вмешивается, а выжидает, пока другие ослабеют. Но этот сосед не утратил желания увеличивать свои владения, он только поступает осторожно-(автор разумеет Пруссию). Можно ли допустить, чтоб в то самое время, когда чужая политика созреет в грозном для нас образе, мы сделались орудием собственной нашей погибели, по причине нашего безразсуднаго увлечения? Торопливый задор взял у нас верх над видами спасительной политики. Мы следуем за побуждениями той неприязни и ожесточения, которыя внедрило в нас влияние чуждой власти, вмешивавшейся в наше внутреннее управление (автор разумеет Россию), но мы не обращаем внимания на то, что эта власть хочет только нашей политической слабости, а не погибели, напротив, для нея, более чем для кого другого, нужно наше существование, мы поддаемся сердечному отвращению к ней и слушаем подущений наших прирожденных неприятелей (немцев), мы отвергаем все, что эта власть, ко взаимному нашему интересу, может нам присоветовать, отвергаем все способы, которые она хочет подавать нам для нашего сохранения, для нас все другие опасности не кажутся страшными, и мы обратимся всецело к тому, чтоб ей показать, как глубоко врезалась в наше сердце память тех обид, которыя она нам причинила, и насильно навязанной нам зависимости. Что же ей, запутанной теперь в войны с разными сторонами, останется предпринять? Она отречется от мысли беречь нас для своей пользы, и гнев против нас и необходимость выпутаться из войны продиктуют ей иные виды: она или отдаст нас на жертву другим, или же с охотою примет предлагаемую ей долю нашего отечества. До сих пор от полнаго завоевания нас охраняет единственно то, что чужие до этого не допускают. Несчастные мы: будем знать, что торг идет не с нами, а об нас!’
Кроме печатных брошюр, знатные паны, имевшие по всей Польше большие связи и клиентства, писали письма к обывателям, указывали на многозначительность настоящего времени, излагали важность предстоявшего сейма, убеждали содействовать на сеймиках их планам: составлять инструкции в указанном духе, выбирать подходящих послов, а к тем, которых хотели видеть послами, писали приглашения быть кандидатами. Обыватели, занятые своими пирами и ссорами, мало думавшие о политике и землестроении, теперь как будто от сна пробуждались, стали читать газеты, следить за ходом европейских дел, в их обществе поднялись толки о судьбе отечества, полученные письма и брошюры открывали им, что Польша находится в таком положении, что ей приходится выбирать что-нибудь либо одно, либо другое: с одной стороны, Россия, ведя вместе с Австрией войну против Турции, приглашала Польшу к союзу с собой, с другой — несколько европейских держав вооружали Польшу против России и приглашали к союзу с собой. Смотря по тому, от кого получались письма, к кому имели читатели более доверия, так и настраивались. Одних заставляли всего лучшего ожидать от России, других уверяли, что Россия есть древний враг Польши, хочет лишить ее независимости и даже уничтожить, — что Польше следует пользоваться временем и примкнуть к европейской коалиции против России. Все чувствовали себя накануне чего-то решительного: предстоящему сейму заранее навязывали долг совершить великие перемены. Все кричали об улучшениях (poprawach), но в чем состояли эти улучшения, это не сознавалось ясно и согласно, только сходились на том, что нужно умножить войско, ибо возникшая по соседству война требует предосторожности, и опыт первого раздела научил поляков, что значит не иметь войска. Вообще же и на этот раз волнения умов носили характер прежней неопределенности и необдуманности. Оппозиция стекалась в Куров к братьям Потоцким, и еще более в Пулавы к Чарторыским.
Козьмян оставил нам любопытное описание, как составился в то время сеймик в Люблине, один из самых важных, потому что оттуда вышли послы, отличавшиеся на сейме деятельностью и прогрессивным направлением. Адам Чарторыский, генерал подольских земель со своей супругой в Пулавах задавали шумные и блестящие пиры. К ним съезжались братья Потоцкие — Игнатий и Станислав, Северин и Ян Потоцкие, Петр Потоцкий, Длуский, Витославский, Северин Ржевуский, множество обывателей и духовных. Хотели заманить Щенсного-Потоцкого: он был тогда в апогее своей славы, он подарил Речи Посполитой 12 пушек и обещал снарядить на свой счет целый полк, вся Польша кричала, что он великий патриот. В честь его в Пулавах приготовили театр и хотели играть пьесу ‘Мать спартанка’, но Щенсный не приехал, к большой досаде всех гостей. Пропировав и протанцевав несколько дней, обыватели, размягченные гостеприимством хозяев, обещали выбрать Чарторыского послом. Гости, будучи навеселе, несколько соблазнились тем, что он надел мундир австрийской службы, но пан Витославский объяснил, что Чарторыский имеет обычай несколько раз в день наряжаться в разные костюмы. В угоду гостям Чарторыский тотчас надел воеводский мундир и выпил чашу венгерского за здоровье люблинских обывателей. После обеда и взаимных объятий с гостями хозяинстал у камина, турок подал ему трубку с богато украшенным длинным чубуком и зажег веткой из алоэ. Тут ему подвернулся на глаза между обывателями некто Ян Дмоховский, буян на сеймиках, королевский пленипотент. Князь, глянув на него, приказал подать себе кубок шампанского, выпил за здоровье приятелей и, отдавая Дмоховскому, сказал: ‘пан Дмоховский, может быто, ты задумал стоять против меня на сеймиках? Смотри же, помни, сударь, я не Дмоховский!’ Это было предвестием ссоры, но подбежала княгиня и сказала мужу: ‘иди спать: ты буянишь, когда выпьешь’, и вместе с тем приказала убрать бутылки и кубки. Князь рассмеялся, наговорил всем вежливостей и ушел. Подпившие гости у него в доме окончательно порешили, кого следует выбрать.
Настало время сеймиков. Козьмян рассказывает, как он приезжал тогда на сеймик с отцом своим. ‘Когда мы проезжали через люблинскую греблю, — говорит он, — нас поразил огромный обоз, словно татарское кочевье, на урочище Татарах, на правой стороне от плотины. Мы увидали белые шатры на жердях, покрытые кусками материи, шалаши из хворосту, перед ними пылали костры, резали волов и пекли на рожнах огромные куски мяса, у столов и у стульев сидела кучами шляхта и пожирала кушанье, другие припали к бочкам с пивом, медом, горелкою, черпали оттуда напитки скляницами, гарнцами, жбанами и кричали: виват! Иные сбились в кружки, пробовали свои палаши и рубились между собою. Табун лошадей пасся между ними, несколько сот подлясских повозок в одну лошадь, с поднятыми вверх оглоблями, окружали обоз и образовали табор. ‘Что это такое?! спросил мой отец, встретив несколько шляхтичей на плотине. — ‘Это подлясская партия нашего князя’, сказали ему. Мы поехали на предместье к доминиканам и встречали по дороге бродящия толпы шляхты, в капотах и епанчах, с саблями, и с трудом могли добраться до каменнаго строения. Едва мой отец успел переменить платье, как к нему пришло несколько обывателей, городских и сельских, с жалобою, что нет никакой безопасности в городе, головы нельзя высунуть на улицу — отрубят, в городе и на Жидах (часть Люблина) заперли лавки, шляхта их отбивает и товары грабит. Пьяные напали на почтеннаго обывателя Янишевскаго и изранили его, вообразив, что это Дмоховский, потому что он был рыжий и низкорослый, хотя один из них ходил прямо, другой хромал, его, раненаго, чуть спас брат и унес домой. На люблинскаго хорунжаго Понятовскаго напали на улице и хотели сорвать с него саблю с богатою рукояткою, дошло до свалки, да отважный старик стал против них смело и крепко, тут приятели его прибежали и разогнали назойливую сволочь. Меценасу и оседлому в городе обывателю выбили окна: он было стал им выговаривать, что непристойно шляхте делать насилия и грабежи, а они ему отвечали каменьями и ранили его в голову.
Обыватели просили моего отца ходатайствовать у князя, чтоб он приказал вывести из города эту полудикую орду, запретил поить ее и впускать в город. В день сеймика все пошли в костел. Хотя в то время и не ожидали буйства, и все, казалось, должно было обойтись покойно, однако я увидел, что один только Чарторыский был в парике, в шляпе и в мундире люблинскаго воеводства, а другие паны, которых выбирали в послы: Станислав Потоцкий, Ржевуский, Сангушко, надели на голову шапки, туго настеганныя ватою, и вместо шпаг привесили палаши на перевязях. Вся толпа не могла поместиться в костеле, не малая часть шляхты оставалась на лугу над Быстрицею, у шатров и у бочек, другая наполняла корридоры и двор монастыря, ея хвост волочился по улицам. Сеймик окончился, однако, спокойно, единогласно выкрикнули всех кандидатов, и к ним присоединился стольник Выбрановский, седой и почтенный обыватель люблинскаго воеводства, шляхта принесла его и других перед маршальский стол, князь в коротких словах поблагодарил братию за выбор. Тут я в первый раз услышал выразительную, произнесенную без подготовки речь Станислава Потоцкаго. По выходе из костела все обыватели отправились обедать к князю. По приготовлении Lauclum (постановления) и инструкции для выбранных послов, стали разъезжаться и развозить шляхту, исчез табор с луга, но еще целую неделю после того по городу шатались повесы с саблями. На этом сеймике, как обыкновенно бывало на каждом, два-три шляхтича опились, другие, пьяные, слетели со второго яруса и убились или расшиблись’.
Эти красноречивые факты показывают, что для начала преобразований, о которых толковали, употребляли старые приемы. На этот сейм, последний в истории Речи Посполитой, составленный не по воле чужой власти, послы выбирались не по сознательной воле граждан, а посредством подкупа и подпоя шляхетской толпы, точно так же, как и на все предшествовавшие сеймы в течение веков. Это одно затрудняло и даже делало почти невозможным истинное возрождение нации. Инструкции, определявшие действия послов, писались по воле могучих панов, как и прежде делалось. Тогда как в люблинском воеводстве заправляли выборами паны прусской партии, в южнорусских краях подбирали партию Щенсный-Потоцкий и Браницкий, и они также обсыпали золотом и опаивали вином шляхту, настраивая ее выбирать людей противного направления.
Современник Охоцкий говорит, что под влиянием Щенсного-Потоцкого на брацлавском сеймике в инструкции послам были заявления об улучшении участи хлопов: вопрос этот всегда обходило шляхетство, и только Щенсному, при его силе, возможно было произвести такое необычное дело. Сам Денсный руководился в этом случае влиянием известного тогда поэта Трембецкого, который проживал у него.
Браницкий через посредство Потемкина хлопотал у Екатерины, чтоб ему было дозволено составить конфедерации и потом соединить их во единую. В этом духе Потемкин подавал государыне проект. В нем доказывалось, что дозволить в Варшаве составить конфедерацию опасно. Внушалось опасение, что в конфедерацию, составленную таким образом после съезда сеймовых послов, войдут люди убеждений, противных России, и такая конфедерация не будет оставаться в зависимости от русского двора, а подвергнется влиянию иностранных министров, станет препятствовать военным операциям России и сделается вообще более вредной для нее, чем полезной: король не станет служить видам России, а будет преследовать свои собственные виды. Гораздо безопаснее составить конфедерацию из отдельных лиц, которые не посмеют нарушать обязательств к России, из опасения навлечь на себя страшный для них ее гнев. Нужно при этом стараться, чтоб в конфедерацию не входили люди, нерасположенные к России, для этого нужно собрать войско под начальством Браницкого и Потоцкого, присоединить к нему для усиления войска часть российского и тогда составить конфедерацию из тех, на которых можно понадеяться, а для того, чтоб купить таких людей, нужно получить от России двести тысяч червонцев.
Проект этот замечателен тем, что он действительно осуществился, но не теперь, а через несколько лет, в 1792 г., тарговицкая конфедерация существовала в теории еще в 1788 году: это показывает, что в свое время она вытекала из необходимости и была неизбежна, как явление, сложившееся прежними обстоятельствами. По плану Потемкина, конфедерация, составленная под принуждением со стороны России, заключила бы союз Польши с Россией и. сделала бы короля и все правительство орудием России, но тогда Браницкий, Ржевуский, Щенсный-Потоцкий, Валевский и проч. ч правили бы всей Речью Посполитой, учредили бы свои суды, давали бы, кому хотели, должности, распоряжались бы произвольно казной и вообще поступали так, как только можно в анархии и как делалось во время конфедераций. Екатерина отвергла этот проект, потому что не видела еще необходимости в то время возбуждать и поддерживать смуту в Польше. В своих замечаниях на проект Потемкина императрица выразилась, что для России нет пользы, чтобы Польша сделалась активнее, и потому хотела, чтоб деятельность предстоявшего сейма ограничилась заключением союза с Россией, но вместе с тем она требовала, чтобы конституция, уже существовавшая, оставалась непоколебимой, ибо она была гарантирована императрицей. По ее соображениям, эта конституция была достаточна для того, чтоб в Польше могли происходить внутренние улучшения, не вредные для России.
По плану Екатерины, следовало собрать чрезвычайный сейм, этот сейм должен конфедероваться, а потом из среды своей выбрать делегацию, которая была бы уполномочена заключить союз с Россией. ‘Составление в Польше конфедераций по провинциям, говорила императрица, имеет вид бунта, и такой образ действия может прежде всего прусскому королю подать повод составить с своей стороны другую конфедерацию, или, по крайней мере, поддерживать ту, которую устроят поляки. Подобные внутренние бунты должны будут отвлечь в Польшу часть русскаго войска для их усмирения’. Екатерина отдавала справедливость приватным лицам, о расположении которых намекалось в проекте, но замечала, что она не думает, чтоб король забыл долг благодарности и собственную безопасность, и склонился бы к видам, противным России. Поэтому Штакельберг получил предписание содействовать тому, чтоб сейм в Варшаве сконфедеровался, чтоб он так же, как сейм, решивший первый раздел, продолжался не более шести недель и был лимитован (временно закрыт), а потом возобновлен по надобности для учреждений.
Послы собрались в октябре 1788 года, и Штакельберг, до тех пор считавший Станислава Малаховского преданным России, увидал, что он зауряд с братьями Потоцкими чает спасения от Пруссии. Это поразило русского посланника. Он хотел препятствовать избранию его в маршалы, стал покровительствовать Щенсному-Потоцкому, но уже было поздно. На первом заседании маршал предшествовавшего сейма огласил выбор нового маршала. Несколько голосов из Литвы и Руси закричало: Щенсного-Потоцкого! Но шестьдесят голосов королевской партии в свою очередь закричали: Нет на то согласия. Пана Станислава Малаховскаго короннаго референдария просим маршалком! За ними закричали: Малаховского! великополяне, а потом послы литовские и русские увлеклись в пользу Малаховского и изменили Щенсному. Впрочем есть современные достоверные свидетельства, что сам Щенсный не расположен был добиваться маршальского жезла на предстоявшем сейме, получив недавно, не без больших издержек, важную должность генерала артиллерии, при пособии Штакельберга, старавшегося, чтоб эта должность находилась в руках верного сторонника русской государыни. В это время Петр Потоцкий, староста щержецкий, как бы ради поддержания чести рода Потоцких, стал домогаться для себя кандидатуры на маршальство. Но то была только комедия. Этому пану хотелось разыграть перед всеми великодушного и благородного человека. Он был пан с кредитом, а поэтому нашел кружок панов, преимущественно из Подлясья. Они стали поддерживать его, изменив Малаховскому. Заседание расстроилось. На другой день нужно было решить спор баллотировкой. Тогда Петр Потоцкий объявил, что из уважения к такой почтенной личности, как пан Малаховский, он отступается от своей кандидатуры. В награду ему посыпались похвалы его аристидовской доблести. Малаховский единогласно сделался маршалом. Щенсный показывал вид, что не чувствует никакого оскорбления: и отправился к Малаховскому с поздравлением. Маршалом литовским или литовской конфедерации на сейме избран Казимир-Нестор Сапега.

III.

Открытие сейма. — Прусские внушения. — Увеличение войска. — Уничтожение войскового департамента. — Учреждение войсковой комиссии {Кроме журнала сеймового, см. ‘Sejm Czteroletni’ Калинки.}.

По избрании маршала обе Избы: сенаторская и посольская, соединились в одну сеймовую. Заседания с 7-го октября стали отправляться в большой зале, в левой стороне варшавского замка (от главных ворот с Краковского предместья). Король приходил в заседание, торжественно предшествуемый четырьмя маршалами (двумя великими и двумя коронными) и окруженный сенаторами, и садился на троне. Сенаторы заседали в креслах, послы на лавках. В зале, по бокам, за лавками и на хорах толпились арбитры, то есть посторонние посетители, их было очень много, тогда в Варшаву наехали обыватели с тем, чтоб следить за делами сейма: это не были безгласные зрители, напротив, они своими знаками одобрения или порицания, рукоплесканиями или шиканьями давали направление и перевес сеймовым прениям, тем более, что в числе публики были дамы, владевшие сердцами послов. Когда шла речь о делах иностранной политики, требующих секрета, арбитров удаляли, но они не всегда слушались. В важных случаях проекты рассматривались предварительно на провинциальных заседаниях, которые отправлялись коронными послами у сеймового маршала Малаховского, а литовскими — у Сапеги или Радзивилла.
Намерение короля было предложить сейму союз с Россией, но при самом открытии заседаний он нашел, что раздражение против России уже сильно раздуто прусской партией. Станислав-Август, в разговорах с Штакельбергом и в речи, произнесенной в постоянном Совете, выражался о необходимости заручиться заранее мерами против могущих повториться покушений нового раздела Польши со стороны прусского короля. Несмотря на то, что заседания в Постоянном Совете были секретны, прусский король узнал об этом, и прусский министр Бухгольц от 1 (12) октября подал ноту, которая с первого раза преградила возможность выступить с проектом союза с Россией. Нота эта была такого содержания:
В конце августа текущего года граф Штакельберг, российский посланник, оффициально сообщил нижеподписавшемуся, что императрица российская вознамерилась на предстоящем сейме предложить заключение союза с королем и Речью-Посполитою, котораго целью будет безопасность и целость Польши и оборона против общаго неприятеля. Нижеподписавшийся доложил об этом своему государю, и вследствие полученнаго приказания отвечал графу Штакельбергу, что его величество, король его, также предлагает возобновить издавна существующие между Пруссиею и Польшею договоры, потому что выгоды этой соседней нации интересуют его королевское величество не менее, как и другия государства. Так как предполагаемый между Польшею и Россиею союз имеет главною целью сохранение целости Польши, то его величество прусский король не видит ни пользы, ни нужды в таком союзе, потому что целость Польши достаточно обезпечена последними договорами. Нельзя предполагать, чтоб договоры эти могли быть нарушены российскою императрицею или римским императором. С своей стороны, его величество прусский король приглашает благомыслящую часть польскаго народа засвидетельствовать о неизменной его приязни к этому народу. Его величество прусский король вынужден торжественно протестовать против намерений такого союза, если бы он был обращен против его королевскаго величества, и в таком случае не может не видеть, что он замышляется с целью разорвать доброе согласие и доброе соседство, утвержденное торжественными договорами между Пруссиею и Польшею. Если же этотсоюз может быть направлен против общаго врага, то-есть против Оттоманской Порты, то этим нарушается карловицкий мир, и каждый благоразумный поляк легко поймет, как трудно было бы охранить отечество от близкаго, многочисленнаго и счастливаго в войне неприятеля. Поэтому он полагает, что те, которые бы старались о заключении союза против Порты, подобным поступком увольняли бы короля, по силе шестой статьи договора 1773 г., от гарантии целости областей Речи-Посполитой, потому что в этом договоре ясно исключен случай войны между Польшею и Портою. Его величество отнюдь не противится, чтоб Речь-Посполитая возвела свою военную силу на высшую степень значения. Прусский король надеется, что наияснейшие чины Речи-Посполитой для блага своих владений пожелают не разрывать узы искреннейшей дружбы, постояннаго и вечнаго мира. Если-ж бы, вопреки ожиданию, пожелали приступить к заключению вышеупомянутаго союза, то в таком случае его величество прусский король предлагает наияснейшей Речи-Посполитой от себя такой же союз и возобновление существующих между Польшею и Пруссиею договоров. Его королевское величество считает себя в состоянии обезопасить собственность Речи-Посполитой в такой же степени, как и всякое другое государство. Его величество прусский король приглашает всех истинных патриотов и добрых обывателей польских соединиться с ним, в видах отвращения от Польши взаимными средствами тех великих несчастий и бедствий, которыя ей угрожают. Вместе с тем, его величество прусский король обещает дать им всякую помощь и действительнейшее пособие в видах поддержания независимости, свободы и безопасности Польши@.
Вместе с тем Бухгольц сообщил секретно ноту Оттоманской Порты. В ней от имени султана изъявлялась жалоба на Россию за то, что она не допускает поляков устроить в своем государстве перемены. Россия хочет держать поляков в качестве своих невольников. Неслыханное дело, — было сказано в турецкой ноте, — чтоб народ народу препятствовал составлять планы для своего управления. Вот несомненное доказательство, что Россия хочет распространить свое могущество на всех своих соседей, поэтому, если Польша станет просить для своего избавления от притеснений России помощи, то султан с великим удовольствием исполнит обязанности дружбы, существующей между Польшей и Портой, и покажет себя опорой слабых и бичом высокомерных, потому что Бог дал ему право охранять слабых и взывающих о помощи и защите. Бухгольц добавлял словами то, что изложил в своей ноте, и уверял панов, что Пруссия немедленно пошлет сорок тысяч войска для охранения Польши, если только Россия вздумает мстить ей за свержение с себя зависимости. Английский и шведский посланники также восстановляли поляков против России. В таких обстоятельствах союз с Россией казался решительно невозможным делом. Заключить его — значило вооружить против себя Европу. Польша, казалось, должна была подвергнуть себя в таком случае немедленно вторжению неприязненных войск. Турция, Швеция, а потом и Пруссия послали бы против нее свои силы. Таким образом и те, которые искренно желали этого союза, должны были приостановиться и мало-помалу склоняться к иным убеждениям. Предложения врагов России оказывались гораздо выгоднее и надежнее. Императрица хотела только союза, но не изъявляла желания дозволить полякам производить перемены в своем государстве, выходя из пределов, данных им в основы правления, тогда как Пруссия заохачивала их к коренным преобразованиям, предоставляла им полную свободу действий, и пока не только ничего для себя не требовала, но еще бескорыстно обещала помощь. Число сторонников Пруссии возросло мгновенно. Некоторые паны и послы, до сих пор колебавшиеся, открыто заявляли себя на стороне Пруссии. В числе их был Радзивилл, Panie Kochanku, который, по своему обычаю вечно пьяный, сопел и дремал в Избе, сидя в сенаторском кресле, щеголяя красным бархатным кунтушем с бриллиантовой застежкой, посреди которой сверкал крупный карбункул, богато оправленный корабелей, и большими усами. За ним его многочисленные клиенты, каждый день опивавшиеся у него в палаце, стали превозносить Пруссию и бранить Россию.
При таком настроении сейм дал следующий ответ прусскому министру через своих маршалков:
‘Нижеподписавшиеся, по приказанию короля и чинов Речи-Посполитой, в настоящем конфедерованном сейме честь имеют сообщить г. фон-Бухгольцу, послу е.в. короля прусскаго ответ, сообразно чувствованиям его королевскаго величества прусскаго короля изложенным в декларации от 12-го октября. По прочтении означенной декларации, все собрание чинов прониклось чувством живейшей и искреннейшей благодарности, подобающей великодушному образу мыслей короля, соседа и друга, который, охраняя целость Польши, укрепляет особенным уверением прочность союза и утверждает существующее в народе мнение о нем, как о могущественнейшем и добродетельнейшем государе! Проект союза между Польшей и Россией не находится в совете, не представлен на сейме сконфедерованным чинам государства, не сделался целью настоящей конфедерации, которая, сообразно всеобщей воле народа и поданным от трона предложениям, обратить все труды свои и усилия к увеличению податей и умножению войска Речи-Посполитой, не с наступательною, но с оборонительною целью, дабы Речь-Посполитая могла защищать и поддерживать свое достояние и свое свободное правительство. Если-ж бы, в ряду сеймовых работ для вышеозначенных целей, подано было предложение и проект какого-либо союза, то Речь-Посполитая, по существу сеймовых занятий обязанная в действиях своих идти явными шагами, не может и не желает скрывать своего поведения, всегда сообразуясь с независимостью, приличною своей самостоятельности, с указаниями публики и свящеинаго для нея права, с правилами осторожности и должнаго внимания к дружеским чувствованиям его величества прусскаго короля, а так как народная воля, всегда справедливая и явная, руководит занятиями настоящаго сейма, то собранные чины Речи-Посполитой нераздельно и единогласно приложат всяческое усилие, чтобы в мнении его королевскаго величества заслужить лестное одобрение своему просвещенному патриотизму’. Императрица Екатерина, узнав о проделках прусской политики, сама отказалась настаивать на окончании предпринятого союзного договора с Польшей и написала королю Станиславу-Августу письмо, в котором выражалась: ‘Берлинский двор, узнавши о нашем плане, поднял тревогу и показывает намерение образовать прямую оппозицию, а это имело бы опасныя последствия для спокойствия Польши, поэтому, для ея собственнаго благополучия я нахожу уместным: в настоящее время приостановить дальнейшее движение начатаго дела’. Затем русская государыня уверяла короля в неизменности своего доброжелательства к королю и всей Речи Посполитой.
Король Станислав-Август предостерегал сейм, убеждал не раздражать России и не доверять Пруссии. ‘Соседи наши заняты войной, — говорил он, — и вы хотите, следуя сердечным побуждениям, оскорблять Россию, которая совсем не хочет нашего уничтожения, вы отдаетесь с доверием державе, которая уклоняется от войны единственно с желанием собрать силы, чтобы, в удобное время, сделать насчет нас новыя приобретения. Мы можем наделать России затруднений, но это доведет ее до того, что она принуждена будет отдать нас на жертву судьбе нашей, или принять от других предложеннную ей часть нашего отечества’. Сам Малаховский, сеймовый маршал, впоследствии совершенно отдавшийся Пруссии, при начале: сейма заявлял перед королем нерасположение и опасение к прусской политике и казался склонным к союзу с Россией. Его только смущала существовавшая гарантия России, Малаховский видел из нее, что Польша — как бы не самостоятельная держава и заговаривал об уничтожении гарантии, так как она оскорбляла национальное самолюбие поляков. Никому, как мне, так не противна эта гарантия, — сказал король, — но в политике следует руководствоваться не чувствованиями, хотя бы и справедливыми, а единственно иметь в виду, что может принести для отечества благо и устранить зло. Мы опасаемся замыслов прусскаго короля. Но мы безсильны. Нам нужна опора, и мы ее нигде не найдем без России. Вот по этой-то причине мы должны избегать всего, что может ее раздражать, и следует нам теперь не поднимать толков о гарантии’.
Брат короля, примас, говорил против Пруссии еще резче и вспоминал разные несправедливости, испытанные Польшей от этой соседней державы. Против него сильно кричали, восхваляли Пруссию и бранили Россию Сухоржевский, Суходольский и Кублицкий, люди, все впоследствии служившие России. Бухгольц, услышав, что происходит на сейме, написал ноту, где выразил надежду, что государственные чины не увлекутся внушениями духа пристрастия, надевающего личину патриотизма с целью отвлечь Речь Посполитую от прусского короля, ее давнего и искреннего союзника. Вместе с тем прусский министр от имени своего короля побуждал сейм как можно деятельнее работать над реформой. Король извещал письменно русскую императрицу, что дух партии и раздражение все сильнее и сильнее ослепляет умы его соотечественников и все его представления оказываются бесполезными. Угрозы преследуют его министров, которых подозревают в желании союза Польши с Россией, как бы одно такое желание было уже преступно. ‘Ваше величество, — выражался король в своем письме, — хорошо знаете ту пружину, которая приводит в движение направление, имеющее целью не только лишить меня последних королевских прерогатив, но и возмутить всю страну распространением конфедерации, до сих пор ограничивавшейся только в пределах сейма. Поступки оппозиционной партии и поддержка, которою она хвалится, заставляют ожидать опасности в близком будущем’.
Первым делом было умножение войска. Лэнчицкий посол Ермановский говорил: ‘Значение Польши упало в ряду европейских держав с тех пор, как уменьшилось наше войско. Иноземныя войска проходили через наши земли, назначали себе здесь стоянки, нас никто не призывал на помощь, никто не дорожил союзом с нами, упал дух старопольскаго мужества, не стало охоты к военному делу. Поляки праздно и лениво проводили время. Только обладание военною силою может нас поднять’. Но другие представляли неудобства, проистекающие для страны от содержания большого войска, вспоминали, как в старину реестровое войско возбуждало жалобы шляхетства, как жолнеры наезжали на шляхетские дома, брали подводы, не щадили ни шляхетских, ни духовных имений. Увеличение войска, однако, не производило слишком горячих споров. В заседании 20-го октября решено было увеличить войско до ста тысяч. Но такое число легко было только написать. Надобно было содержать это войско. Нужны были средства. Послы иноземных держав в своих депешах, русский, австрийский, английский, как будто сговорившись, осмеивали легкомыслие поляков. Поляки словно дети, — выражался Штакельберг: — они скоро опомнятся, когда подумают, чем содержать такое войско: на него потребуется до 50 миллионов, а у них весь годовой доход достигает только до 18-ти. Австрийский — писал в таком же смысле. Пруссак не хуже понимал суть дела, но ободрял поляков, всячески вооружая их умы против России. Английский посол замечал, что Польша не в состоянии поднять издержек и на половину того количества войска, какое намечено сеймом.
До сих пор на войско Речи Посполитой тратилось шесть миллионов злотых, теперь по смете находили, что нужно было более сорока миллионов, следовало отыскать недостающие тридцать четыре миллиона. Не меньше того нужно было установить и правильное начальство над войском. Сверх того, по обычным понятиям, нужно было еще, чтобы войско не сделалось опасным орудием для ограничения свободы Речи Посполитой. Прежнее уменьшение войска в Польше было следствием ревнивой осторожности и боязни за шляхетскую свободу. Поляки издавна опасались, чтобы у королей не было в распоряжении военной силы, теперь повторялась та же известная песня. Прежде опасение оправдывалось тем, что польские короли были чужестранные принцы, не связанные с Польшей ни происхождением, ни воспитанием. Теперь хотя на престоле царствовал природный поляк, но его считали подручником и орудием Екатерины. Когда зашла речь о начальстве, холмский посол Суходольский предложил уничтожить войсковой департамент, установленный конституцией 1775 года, как отдел постоянного совета. По сознанию самих поляков, это учреждение принесло стране пользу. Оно ввело в ней более порядка и благочиния и если не прекратило вовсе, то значительно уменьшило разбойнические наезды панов друг на друга, сопровождаемые кровопролитиями и разорениями.
Но оно не нравилось свободолюбивому шляхетству, потому что по распоряжению департамента военная сила вторгалась в дома обывателей, извлекая оттуда виновных для предания их суду и расправе и вымогая силой следуемые в казну подати, которые прежде платить или не платить обыватели, по шляхетской вольности, предоставляли собственному желанию. Кроме того, поднимались жалобы на своевольства и наглости войскового люда во время верблунок, когда захватывали людей против их воли в войско, такие поступки, возмущавшие обывателей, приписывались войсковому департаменту, заведывавшему всеми военными силами Речи Посполитой. И потому требовалось настойчиво его уничтожения.
Но это было бы первое посягательство на конституцию, данную Россией и гарантированную ею. Король был против. Еще смелость против России не шагнула слишком далеко: еще не все были уверены, что Россия ослабевала. Когда начали собирать голоса, то шестьдесят голосов были с королем за сохранение войскового департамента. Но когда, потом, сделана была секретная баллотировка, то большинство защитников спало до семи. Очевидно, что многие хотели того же, чего и другие, да не были слишком смелы. Эта двуличность так поразила короля, что он сделался нездоров. Спор о начальстве шел несколько дней. Патриоты ни за что не хотели допустить ни короля, ни гетманов к начальству над войском, чтобы не было, как говорили они, государства в государстве. Люблинский посол Станислав Потоцкий предложил учредить комиссию, которая зависела бы не от короля, а от сейма. Его единомышленники развивали мысль, чтоб в этой комиссии гражданское начало брало верх над военным. Резким противником их был тогда черский каштелян Островский. Главным неудобством принять проект Потоцкого он выставлял то обстоятельство, что эта комиссия в промежутке от одного сейма до другого будет оставаться без всякого надзора. После многих споров, 3-го ноября, большинством восемнадцати голосов решено было подчинить военную силу верховной власти войсковой комиссии. В случае, если б эта комиссия употребила во зло свою власть, она отвечала перед сеймовым судом, который должен быть составлен из шести сенаторов, четырех министров (маршала, гетмана, печатника и подскарбия) и двадцати четырех послов, по ровному числу выбранных от каждой из трех провинций: малопольской, великопольской и литовской. Воинский департамент был уничтожен. ‘Безмерная радость господствовала в Варшаве в тот день. Незнакомые друг другу обыватели обнимали один другого, женщины плакали от радости, дети прыгали и били в ладоши, — говорит современник Нечцевич: — все были в восторге от того, что поляки, столько лет исполнявшие волю москаля, впервые поступили не по его приказанию, а как сами захотели’.
Но упразднение учреждения, установленного по воле России, не обошлось без протеста с ее стороны. Русский посланник Штакельберг представил 5-го ноября ноту на сейм такого содержания: ‘Нижеподписавшийся, чрезвычайный уполномоченный посол ея императорскаго величества императрицы всероссийской, хотел оставаться в молчании и потому не делал никаких с своей стороны заявлений относительно учиненных светлейшими чинами Речи-Посполитой постановлений, которыя хотя и нарушили конституцию 1776 года, заключенную с тремя дворами, но еще не разорвали прямо акта гарантии 1775 года. Повеления ея императорскаго величества всегда дышали чувствами дружбы к народу польскому, так что нижеподписавшийся желал бы не быть приведенным к неприятной необходимости протестовать против нарушения формы правления, освященнаго торжественным актом гарантии 1775 года. Но мысль, заключающаяся в разных проектах, имеющая целью полное ниспровержение правительства, предписывает нижеподписавшемуся потребность объявить, что ея величество, с сожалением отказываясь от дружбы, которую питала к королю и Речи-Посполитой, не может смотреть на малейшую отмену конституции 1775 года иначе, как на нарушение дружелюбных отношений и договора между Польшей и Россией’.
Эта нота произвела взрыв негодования на сейме. Тут кстати были получены рапорты о дурном поведении квартировавших в Польше русских войск. Прусская партия возрастала. Сеймовой маршал, в начале заявлявший перед королем опасение коварных замыслов прусской политики, круто изменился, поддавшись обаянию бесед с Бухгольцем, и стал решительно против союза с Россией. Едва пятая часть всего состава сеймовых послов относилась дружелюбно к мысли о таком союзе. Но король Станислав-Август стал опять говорить за Россию. ‘Не соблюдать, — говорил он, — трактатов, значит вызывать на себя и следствия этого несоблюдения. Богатыри, которые нарушали трактаты, тогда только получали через то славу и уважение, когда у них было достаточно не только отваги, но и уменья и средств вести дело, обстоятельства им благоприятствовали. У нас же нет сил сопротивляться, мы можем сделаться добычею чуждых интриг. Нет государства, которому бы наши выгоды были менее противны, как России, и если бы я не был королем, а только родился поляком, то и тогда, из любви к отечеству, должен был бы желать и советовать поступать осторожно и уважительно с Россией’. Но его представления не имели на этот раз успеха. Попытки соблюсти доброе согласие с Россией произвели такое смятение на сейме, что некоторые брались за сабли. Прусский министр, между тем, в своих свиданиях с членами сейма, подстрекал их выступать как можно энергичнее против России, заявлять свою самостоятельность и решительно потребовать выступления русских войск из польских пределов. В случае мщения со стороны России, он снова ободрил их надеждой, что прусский король пришлет им войска, когда нужно.
10-го ноября подан королю адрес: требовалось продолжить сейм до 22-го ноября с правом продолжить его и на дальнейшее время, до тех пор, пока не окончатся все занятия, лежавшие на обязанности сейма, не закрывать сеймовых заседаний без согласия членов и просит императрицу вывести русские войска из Польши, а в случае отказа, выгнать их силой, для этого обратиться к соседним иностранным державам с жалобами на пребывание иностранных войск на землях Речи Посполитой и на угрозы русского посланника. Как ни корячились, однако, ответ на ноту Штакельберга был написан князем Чарторыским в вежливых выражениях. Речь Посполитая давала заметить, что она — держава независимая и имеет право распоряжаться своим внутренним строем, изъявлялась надежда, что российская императрица окажет великодушие и приобретет право на благодарность польской нации: просили о выводе русских войск из польских пределов.
24-го ноября Штакельберг отвечал, что русских войск нет в Польше, есть только незначительное число солдат, охраняющих магазины, которые, находясь в Польше, приносят жителям пользу, давая им возможность сбывать сельские произведения. В подобном же духе отвечал австрийский уполномоченный нотой от 27-го ноября на словесное сообщение о некоторых оскорблениях, которые причиняли австрийские солдаты польским жителям.
Таким образом, прусская интрига устроила начало разрыва Польши с Россией. 19-го ноября Бухгольц написал ноту, где еще раз побуждал поляков к произведению реформ в своем государстве и обещал содействие своего короля в случае нужды. ‘Прусский король, — говорил он, — понимает гарантию 1775 года не иначе, как в смысле ограждения независимости Речи-Посполитой, а вовсе не так, чтобы эта гарантия давала право стеснять свободу суждений и вмешиваться во внутренния учреждения страны’. Такое заявление подбодрило патриотов, усилило ненависть к России и преданность к Пруссии. Первой приписывались всякие зловредные умыслы против Польши, второй всевозможнейшие доброжелательства. Сторонние беспристрастные люди в то самое время провидели, однако, что Пруссия играет Польшей. ‘Если Польше, — писал тогда саксонский министр Эссен, — придется прибегнуть к решительным мерам против России, не думаю, чтобы двор берлинский стал тогда поддерживать польский энтузиазм. Не может же Пруссия вдруг изменить прежней политики и стремлений к расширению’. По замечанию того же Эссена, между самими поляками были люди, которые сомневались, чтоб их новые законодатели и землестроители оказались лучшими Ликургами и Солонами, чем были их отцы и деды. Польша опять сделается театром раздоров и междоусобий и все кончится тем, что соседи согласятся установить в Польше спокойствие и порядок, и Польша сделается добычей миротворцев. Немногие так здраво судили. Патриоты добродушно доверялись ласковым выражениям и, что всего было гибельнее, считали написанное ими на бумаге так же твердым, как будто уже оно было приведено в действие.
29-го ноября, по предложению Залеского, принято было единогласно продолжить сконфедерованный сейм на неопределенное время. Таким образом, этот сейм сделался постоянным правительственным учреждением.
Закон об умножении войска повлек ко многим проектам, недели проходили бесполезно, послы пускались в мелочи, щеголяли красноречием, величались доблестями и сбивались с прямой дороги, отклоняясь к посторонним вопросам. Таким образом, толкуя о составе Войсковой Комиссии, свернули на вопрос о взаимных правах Польши и Литвы. Великопольские послы держались централизации, смотрели на Литву, как на страну совершенно единую с Польшей и не хотели допустить в устройстве Комиссии особенностей в пользу автономии Литвы. Литовские послы, напротив, добивались каких-нибудь, хотя формальных, отличий. Их сторону держали некоторые послы из Малой Польши. Подольский посол Ржевуский предложил, чтобы для угождения национальному самолюбию поляков и литовцев Комиссия производила четыре года свои дела в Короне, а два в Литве. ‘Мы теряем напрасно время’, сказали наконец некоторые, и тогда прочие, заметив, что в самом деле время теряется, торопливо принялись за дело и порешили, чтобы Комиссия была постоянно при сейме, а в промежутке между сеймами два года она должна находиться в Польше, а третий в Литве. Этим думали удовлетворить федеративной особности Литвы, но представители последней с неохотой должны были признать первенство Польши, допустив для пребывания Войсковой Комиссии в Польше два года и только один для пребывания в Литве.
Спор этот в сущности не имел смысла: дворянство литовское по языку, воспитанию и нравам не отличалось от польского.
Несколько заседаний прошло в толках о том, какая одежда должна быть в войске. 27 ноября решено было, чтобы войска ходили в одежде польского покроя. Казимир-Нестор Сапега, в пример другим, снял с себя парик и европейский кафтан и нарядился в брошенную одежду предков. Она была ему очень к лицу, когда он, выставя правую ногу вперед и опершись левой рукой на саблю, рассыпал перлы своего красноречия. Затем некоторые другие послы и литовский гетман Огинский надели старинный польский костюм.
Занялись вопросом о средствах к содержанию войска. Поляки охотно согласились, чтобы у них было огромное войско, но платить на его содержание большой охоты не оказалось. Холмский посол Сухоржевский предложил, чтобы владельцы и посессоры заплатили одно подымное, и чтобы, сверх того, была открыта подписка для добровольных пожертвований. Положили во всех гродских канцеляриях, в приходах, в судейских кагалах, в ремесленных цехах открыть добровольные сборы: всякий мог вносить, сколько хотел, коматоры должны были собирать внесенное и доставлять в скарбовые комиссии — коронную и литовскую. Некоторые богатые паны тотчас же показали свою тороватость. Канцлер Малаховский пожертвовал двенадцать пушек. Волынский посол Гулевич обещал снарядить на свой счет эскадрон из двухсотпятидесяти человек. Разными приношениями набрали до 80.000 злотых. Дамы жертвовали свои бриллианты. Щенсный-Потоцкий по этому поводу говорил о своей жене: ‘Вот гражданка, мать девяти детей, хочет украшаться только однеми добродетелями и лишает себя драгоценностей на пользу республики, эта гражданка — жена моя, ценность приносимых ею пожертвований равняется ценности десяти тысяч ружей, которыя я сам от себя сдам в арсенал Речи-Посполитой . Этот пан, стараясь показать, что не имеет предпочтения ни к России, ни к Пруссии, взывал к соотечественникам так: ‘Народ наш ни на кого не должен надеяться, кроме самого себя, пока у него есть руки и металл, из котораго делают оружие. Клянусь Богом, я никогда не буду служить чужим монархам, и если жестокая судьба и пороки Речи-Посполитой погубят ее, если я буду так несчастлив, что вместе с нею не похоронят и меня — я покину отечество, и за морями, в другом полушарии, с моими девятью детьми пойду дышать вольным воздухом. Разобьем наши оковы, забудем несогласия, возненавидим козни! Да погибнет память тех, которые призывали чужое войско для пролития крови соотечественников и открывали чужестранцам вход в Речь-Посполитую!’ Эта речь в устах будущего автора тарговицкой конфедерации, главного разрушителя, с чужестранной помощью, всех сеймовых затей, многознаменательна, как образчик того, в какой степени пышные патриотические фразы сходились с поступками и насколько тогдашний поляк мог надеяться сам на себя. Некоторые, не увлекаясь блеском фраз, сопровождавших пожертвования, замечали, что стотысячное войско не может содержаться на счет дамского туалета.
Увлечение охладевало, когда надобно было толковать не о добровольных пожертвованиях каждого, а о наложении обязательных податей в пользу войска. Владельцы обширных маетностей и поссессоры королевщин старались, чтобы им пришлось платить как можно меньше.
Проект о наложении подымного встретил сопротивление. Виленский посол Романович кричал: ‘Мы еще не в такой большой опасности, чтобы нам отягощать шляхетския имения. Издержки на войско могут покрыться доходом с поиезуитских имений’. Известно, что доходы с этих имений давно уже были обращены на народное воспитание. Брестский посол Матушевич устранял на этот раз совсем этот щекотливый вопрос, доказывая, что прежде следует устроить правительство, а войско без твердого правительства будет только на пагубу. Щенсный-Потоцкий, так щедро раздававший на войско бриллианты жены своей, был против наложения подымного, на том основании, что это только временная мера, а для содержания войска нужны постоянные средства. Этот пан предложил еще на свой счет поставить тысячу человек. За ним Panie Kochanku предложил от себя 600 человек, но оба хотели, чтобы власть над этим войском оставалась за ними.
Но тут случились события, которые побудили Избу к большей деятельности и решимости. Получено извещение от командующего польским войском в Украине, что русские не только не выводят войск из Польши, но еще три новые полка проходят через Украину и вербуют людей. Это подало повод к резким выходкам против России.
Прусский министр послал 2 декабря на сейм еще одну ободрительную ноту, восхвалял поляков за их смелость и уверял в расположении прусского короля. С новыми надеждами на покровителя и благодетеля сейм, в своем ответе прусскому министру вознося до небес великодушие и умеренность прусского короля, жаловался на Россию, что она злоупотребляет правами гарантии и просил Пруссию защищать Польшу от России. Затем разнеслись слухи, что русский народ в Украине начинает волноваться: это без дальних размышлений приписали козням москалей. Сухоржевский, тот самый, который впоследствии так усердно искал милости императрицы, теперь кричал на сейме так: наияснейший король, если хочешь увидеть поляков, готовых умирать за достоинство твоего престола, пусть они услышат из твоих уст желанный голос: будем бить москалей! Наияснейший король, если хочешь видеть единодушное согласие всего народа, произнеси одно слово: бить москалей! В том же духе говорил Казимир-Нестор Сапега, а подольский посол, Красинский, припоминал о неисчислимых могилах Украины, свидетельствовавших о старых бунтах хлопских, которые, по его мнению, начиная от Хмельницкого и до поздних времен, все были возбуждены москалями. Возбуждение против России имело за собой желание показать свету сознание самостоятельности и ниспровергнуть те условия, которые казались унизительными.
До сих пор Польша, по воле России, не смела держать при иностранных дворах своих посланников. 9 декабря брацлавский посол Северин Потоцкий подал проект об учреждении Депутации иностранных дел и о назначении к иностранным дворам посланников. ‘Мы народ слабый, — говорил он, — народ попираемый, презираемый, покрывший себя стыдом, лучше нам вовсе не существовать, чем питать гордость какого-нибудь чужого владыки’. Проект его был принят, назначены были к иностранным дворам послы и учреждена депутация иностранных дел {В ней были: надворный литовский маршал Игнатий Потоцкий, куявский епископ Рыбинский, бецкий каштелян Зеленский, черниковский посол Михаил Чацкий, серадский посол Любенский, варшавский посол Соболевский, брестский Матушевич и ливонский Забелло. К иностранным дворам назначали: в Вену Войну, в Берлин Чарторыского (но вместо него послан был Яблоновский), в Лондон Букатого, в Константинополь Мажецкого (послан был Петр Потоцкий), в Петербург хотели послать Щенсного-Потоцкого, но оставили Деболи.}.
В январе 1789 г. покусились на уничтожение Постоянного Совета, который был уже значительно надорван упразднением одной важнейшей его части — департамента воинского. Этот совет был особенно ненавистен, тогда как нежелание выводить русские войска из Польши чрезвычайно волновало умы, а в предыдущие годы дозволение на проход русских войск через Польшу давалось не сеймом, а Постоянным Советом. Проект уничтожения представлен люблинским послом Станиславом Потоцким. Король, под страхом навлечь немилость Екатерины, стал было защищать Постоянный Совет. ‘Вот, — говорил он, — скоро четыре месяца, как мы стараемся раздражить против себя императрицу, мы нарочно делаем то, что ей противно, и умышленно не делаем того, что ей угодно. Подумайте: уничтожение Постояннаго Совета будет конечным нарушением мирнаго договора с Россиею’. Но этого именно нарушения и хотели патриоты: Постоянный Совет во многом был полезным учреждением и давал хоть какой-нибудь порядок Польше. Сами польские писатели, такие, которых никто не упрекнет в расположении к России (Kaiinka ‘Sejm czterol’. 1. 306-308) признают, что это учреждение, находясь под контролем русского посланника, принесло немало пользы Польше. Очень хорошо вел свои дела войсковой департамент, благодаря заботливости дельного генерала Комаржевского. Департамент маршалковский, заведывавший полицией, оставил по себе следы учреждением городских полицейских комиссий (boni ordinis) в столице и важнейших городах, которые показали свою полезную деятельность приведением в известность городских фондов, преданных забвению до того времени, поправкой городских зданий, мостовых, костелов, основанием врачебных специальных училищ, имевших задачей своей снабдить край врачами, в чем до того времени ощущался недостаток, умалением нищенства и бродяжничества и при содействии военной силы разбойничества. Департамент скарбовый, ведавший финансы государства, вместе со скарбовой комиссией, завел правильность во взимании податей, не прибегая к новым налогам, умножил доходы государства, которые стали превышать расходы, и в 1788 году сохранил три миллиона в сберегательный капитал. Кроме того им были сделаны распоряжения, способствовавшие производству железа, и положено основание торговой черноморской компании, которая, однако, не могла укрепиться по причине войны, возникшей между Россией и Турцией.
Другие департаменты — правосудия и иностранных дел, менее могли оказать благотворной деятельности, но тем не менее и в этих сферах прилагались заботы, достойные одобрения. Душой власти был сам король, иногда действовавший через свои канцелярии, но не в разрез с Постоянным Советом и всегда соединяя его имя со своим королевским именем. Но полякам в эту эпоху патриотических увлечений это учреждение стало донельзя противным именно потому, что оно создано было Россией. Удерживать его, казалось, значило бояться России и повиноваться ей, а полякам хотелось показать всему свету и самим себе, что они более не зависят от России. Если мы будем бояться России, то лучше откажемся от звания свободных людей и перестанем стыдиться называться рабами’, говорили патриоты. Опасно было заикнуться за удержание Совета, задорные прогрессисты готовы были пустить в дело сабли. Сторонники прежнего порядка прибегли было к хитрости, под видом еще крайнейшего патриотизма они говорили: ‘Если уничтожать Постоянный Совет, так уничтожим же разом все ненавистныя постановления сейма 1775 года’. Но у многих панов права собственности на имущество опирались на постановления и приговоры именно этого сейма. Противники реформы, прикидываясь ее поборниками, хорошо понимали, что такого повального уничтожения всех постановлений изначенного сейма состояться не может, и рассчитывали, что подобными заявлениями можно добиться до того, что патриоты охладеют в своем задоре и оставят в покое сейм 1775 года, а тем самым и учрежденный на нем Постоянный Совет будет существовать.
Но Казимир-Нестор Сапега противопоставил этой уловке другую, ей равную: он привел силу закона 1775 года, по которому не дозволялось на сейм вносить предложений, заключающих несколько предметов разом, а здесь представлялось разом множество вопросов: по силе приводимого закона их следовало разделять особо. Он доказывал, что Постоянный Совет и без того уже лишился своего значения, по уничтожении двух его департаментов и по заменении их Войсковой комиссией и Депутацией иностранных дел, уничтожить остальное вовсе не так было важно, как казалось: дело состояло больше в одном имени. Станислав Потоцкий сказал: ‘Выкинем самое имя Постояннаго Совета из наших учреждений. Если мы не вычеркнем пером, то оно вычеркнется саблею’. Предложили баллотировку. Примас, несколько сенаторов и тридцать послов объявили, что не участвуют в баллотировке, она тем не менее состоялась, и Постоянный Совет, в заседании 19 января 1789 года, был уничтожен большинством 122 голосов против 12.
Говорят, накануне этого дня Штакельберг виделся с маршалом Малаховским и замечал ему, что он не умеет обуздывать многословия и увлечения послов. ‘Я, — сказал Малаховский, — свою обязанность знаю, нельзя зажать рта послу, если бы он позволил себе сказать даже что-нибудь и лишнее. Ведь он имеет равное со мною достоинство’. Это было сообщено некоторым послам и побудило Их с досады поспешить поступком, который будет неприятен России. ‘Черезчур занеслись поляки, — сказал тогда Штакельберг, — а ведь достаточно четырех православных попов, чтобы сбить с них спесь’. Он намекал на крестьянские бунты православного народа, так часто пугавшие и потрясавшие шляхетскую республику. Штакельберг в своих донесениях выражал полнейшее презрение к польской нации и называл сеймовую Избу ‘роем дураков’. Он знал, замечает саксонский министр Эссен, что империалы и рубли все переделают в свое время. Впрочем, расходы на пенсионы от России в это время были невелики и простирались до 41.638 червонцев. Нам известно, что Ионинский и Гуровский получали по 2.400 червонцев, маршал Рачинский и епископ Коссаковский по 1.500, каш-телян Островский 2.000, Мястковский 4.000, пани Гумецкая 1.200, агент Боскамп 500, каштелян Лобачевский 240 и пр. Другие, напр., полковник Островский, Иозефович и пр., получали помесячно червонцев по десяти. Некоторые из послов получали от императрицы квартиру и содержание.
Поляки, чтобы показать свое геройство, тотчас сообщили об уничтожении Постоянного Совета всем дворам. Пруссия, Англия и Швеция восхвалили их мужество и решимость, но француский министре Польше, Обер, сообщил им не совсем лестную ответную ноту французского правительства. В ней, правда, говорилось о давней дружбе между Францией и Польшей, но вместе с тем было сказано: его величество французский король надеется на благоразумие польского народа и полагает, что, трудясь над устройством управления, поляки будут избегать всего того, что может повести к недоразумениям с каким бы то ни было государством, помня, что нельзя исправить в несколько месяцев того, что нарушено и искажено веками, а потому — взвешивать обстоятельства и сохранять умеренность, дабы не сделать из себя печального зрелища разрушения, в надежде возвратить отечеству прежнюю крепость и блеск. Австрийский главный министр Кауниц рекомендовал своему уполномоченному в Варшаве, де-Каше, не раздражать оппозиционной партии крутыми заявлениями, чтоб не побудить ее поскорее отдаться совершенно на волю прусскому королю, который того только и желает, чтоб императорские дворы стали открыто во враждебное отношение к полякам, а он бы через то нашел себе путь к исполнению своих хищнических намерений. Такой же совет через своего уполномоченного в Петербурге, Кобенцеля, Кауниц подавал и России. Екатерина сначала раздосадовалась на поляков, а потом поддалась внушению своего вице-канцлера Остермана, разделявшего мнение Кауница.
21-го января прошел единогласно проект о денежном займе на 10 миллионов для Короны и на три для Литвы через Геную и Голландию. Заем этот поручено было устроить Проту Потоцкому, заводившему тогда свой банк, и варшавским банкирам Тепперу, Шульцу, Арнту, за что им дозволяли приобретать в Польше земские имения. Но проект этот мог бы принести пользу тогда, когда бы дали денег те, на кого надеялись, а дать могли бы только тогда, когда бы имели доверие к Польше.
Для покрытия займа опять принялись за вопрос о налогах и 26-го января решили устроить особый налог двойного подымного под названием протунковой подати, т.е. временной — pro tunc, пока не установится постоянный. Сначала шляхетные послы хотели все свое сословие освободить от этой тягости и навалить ее исключительно на жидов. Ливский посол Кублицкий восстал против такой несправедливости над иудейским племенем и доказывал, что несправедливо отягощать народ, который не имеет за себя представителей на сейме. Порешили, чтобы все дедичи (владельцы-собственники), поссессоры, чиновники, духовные имения и пр. заплатили два раза за год подымное с тем, чтоб разлагать его на дворы, а не на земледельцев. Освобождалась та шляхта, которая имела только по одному дому, а также бедные монастыри и священники. На евреев накладывалось двойное поголовное. Споры о средствах установления прочных постоянных налогов шли около двух месяцев, и только 24-го марта 1789 года сейм порешил это дело. Наследственные дворянские имения должны были заплатить десять процентов со своего дохода, духовенство двадцать процентов, но те из духовных, которые получали дохода не свыше 2.000 злотых, и монастыри, имевшие школы с тремя учителями, подвергались платежу десяти процентов, те же, которые получали не более 500 зл. дохода, вовсе не платили ничего. Король от своего дохода пожертвовал 80.000 злотых. Те же, которые владели королевщинами, должны были заплатить более для образования войска: старосты половину дохода, а владевшие под другими наименованиями (экс-пектанты, эмфитевты) — более. Таким образом, казна должна была получить 48 1/2 миллионов злотых. На евреев налагали разные статьи акциза. Крестьяне, по закону, исключались от этой подати. Но помещики брали со своих хлопов то, что обязаны были платить сами, а когда об этом доложено было сейму, то, вместо изыскания принудительных мер, порешили ограничиться нравоучительным универсалом, полагаясь на совесть шляхетства. Налог этот назывался вековым пожертвованием (ofiara wieczysta). Королевский секретарь Лошинский подавал проект устроить правильную оценку, принимая за основание цену каждого дома и через то определить сумму годового дохода. Но проект его не был принят, за оппозицией великопольских послов, представивших другой проект, принимавший за основание показание о своих доходах каждого владельца имения, данное под присягой. Этот проект был принят большинством. Для произведения люстрации доходов имений и сбора налога назначались комиссии по воеводствам из множества комиссаров. Они должны были истребовать от владельцев сведения о доходах под присягой. Установлена была штемпельная бумага для всякого рода контрактов и актов, с тем, что с этих пор всякое владение, основанное не на документе, писанном на штемпельной бумаге, признавалось недействительным. Вместе с тем установлена плата за привилегии или грамоты на чины и достоинства.
После этого сейм шагнул далее, с целью задирать Россию. Негодование против нее с каждым днем увеличивалось. Не довольствовались требованием вывода русских войск из польских пределов, потребовали от фельдмаршала Румянцева удалить от границ Речи Посполитой отряды, расположенные от границ Молдавии по киевской дороге. Румянцев отвечал генералу артиллерии Щенсному-Потоцкому, что ‘такое требование оскорбительно для достоинства императрицы. Члены сейма — люди умные и образованные: как они могли подумать, что я соглашусь исполнить такую претензию, противную моим обязанностям и чести русскаго оружия?’ Такой ответ распалил патриотов еще более, повторили требования Штакельбергу о выводе войск и снова давали знать, что Польша считает себя независимой державой. Штакельберг отвечал в самом умеренном тоне. ‘Независимость и свобода наияснейшей Речи-Посполитой, — писал он, — такия несомненныя истины, о которых нечего напоминать. Оне не могут быть подвергнуты сомнению’. Вместе с тем он извещал, что просьба сейма будет послана императрице.
Ожидая от России сурового ответа, Депутация иностранных дел обратилась к ходатайству прусского и английского министров, просила их правительства заступиться за Польшу в случае грозы от России и постараться, со своей стороны, чтобы русские войска были выведены из Польши. 16-го февраля была получена новая нота Штакельберга, умеренная и кроткая. Он извещал, что императрица, по соседству и дружбе, обращалась к Речи Посполитой о проводе своих войск через польские земли, что за все, нужное для этого войска, платились наличные деньги, что присутствие этих войск оберегает Польшу от татар и турок, что эти войска выведутся, как только окончится война, а до того времени строжайше приказано, чтобы от русских войск не было никаких оскорблений польским жителям. Насчет уничтожения Постоянного Совета, как и насчет всех реформ, предпринятых вопреки видам России, русский посол не делал никаких намеков. Он и в разговорах держал себя так, как будто ничего не замечает, или как будто все совершающееся, не касается до России вовсе. Это ободрило поляков. Они начали думать, что Россия испугалась их воинственной решимости, что объявление о стотысячном войске для России не шутка, что, наконец, пришла пора Польше разделаться с Россией, тем более, что на стороне Польши будет Пруссия и Англия: России не сдобровать. Прусский король, однако, не изъявлял готовности оказывать полякам содействие в таком случае, когда бы у них недоразумения с Россией дошли до оружия. Ему прислана была копия с ноты Штакельбергу и с ней просьба помогать очищению польских земель от военных сил русских. Король на это дал польскому послу совет мирными путями уладить с Россией дело так, чтоб не вводилось русское войско без особого разрешения Речи Посполитой, пока берлинский двор не увидит средств понудить Россию поступить по настоянию посредствующих держав в содействии с Пруссией. Своему же министру в Варшаве король Фридрих-Вильгельм писал: можешь уверить польских патриотов, что я забочусь о них и никогда не предам польскаго народа на произвол России, но их ко мне доверие черезчур дорого обошлось бы мне, еслиб я начал войну из-за того только, чтоб выгнать из Польши каких-нибудь две или три тысячи русских солдат’. Но в это время самоуверенности на сейм повеяло ужасом из Украины. Пролетели знакомые зловещие слухи, южнорусский народ опять волнуется, схизматические попы поджигают его, москаль посылает к народу своих эмиссаров.

IV.

Архиерей Виктор Садковский. — Усиление православия. — Страх крестьянских бунтов. — Казни и преследования. — Арестование Садковского. — Нота Штакельберга.

Прежде было показано, что русское народонаселение областей Речи Посполитой, при закоренелой ненависти к ляхам, всегда обращалось к России и от нее надеялось перемены. Эти надежды, приглушенные суровостью, с какой отнеслась Екатерина к эпохе Зализняка и Гонты, опять пробудились сообразно с обстоятельствами, предшествовавшими сейму. На поприще церковной деятельности выступил энергический человек Виктор Садковский. До 1783 г. он был священником при посольстве в Варшаве, а в этот год, по протекции Штакельберга, получил сан архимандрита Слуцкого монастыря. Владелец Слуцка, Радзивилл Panie Kochanku, согласился на это. После первого раздела, когда Белоруссия отошла к России, православные в польских владениях, завися в духовном отношении от российского синода, не имели у себя местного архиерея. Неутомимый в ревности к православию, Конисский подал мысль назначить в польские области особого епископа, который бы жил в Слуцке и был бы, вместе с тем, слуцким архимандритом. Сан этот приличнее оказалось предоставить киевскому викарию, с титулом переяславского епископа, на том основании, что киевский митрополит — духовный начальник православной церкви в Польше, а переяславский епископ — его наместник. Выбор пал на Садковского, и 9-го июня 1785 г. он был посвящен в Киеве. Русское правительство положило ему содержания 5.900 руб, он должен был зависеть от верховной власти киевского митрополита и наравне со всеми епархиальными начальниками, подведомственными синоду, доставлять сведения о числе и состоянии церквей, метрические и исповедные книги, ведомости о церковных и экономических доходах и проч. Кроме того, он должен был доставить ведомость о всех церквах, которые после 1717 года обращены из православия в унию и которые, по силе трактатов 1768 и 1771 г., должны быть возвращены православию: для этой цели узаконялась особая комиссия, которая должна была рассмотреть, какие из церквей следуют к отдаче, но эта комиссия не приводилась в действие. Новому архиерею вменялось не делать никаких самовольных присвоений и дожидаться решения комиссии, в случае же оскорблений со стороны католиков или унитов, обращаться к русскому посланнику в Варшаве. ‘Вы должны, — писано ему в указе св. синода, — внушать своему духовенству, чтоб оно всеми мерами удерживалось от непристойных поступков против католиков и унитов и не подавало ни малейшаго повода ко вражде и раздору, равно удалялось бы от неуместных диспутов и старалось бы с соотечественниками жить мирно, дабы через то каждый мог пользоваться свободой своего вероисповедания во всеобщем мире’. Ему приказано было обратить особое внимание на просвещение духовенства и вообще православных людей, завести семинарию в Слуцке, на что ассигновалось ему 1.200 р. в год, и также основать, по возможности, разные школы при монастырях и церквах.
По вступлении своем в должность уже в конце 1785 г. Садковский издал пастырское послание, извещал, что он сделался пастырем в польском государстве по высочайшей воле ее императорского величества и давал своей пастве совет в самом кротком духе. ‘Мне не безизвестно, — писал он, — что вы живете в утеснении и озлоблении от разноверцев, и я подаю вам спасительный совет — терпеть всякое зло, вам причиняемое. Всем ведома сила любви и кротости, как равно и сила противления и мести. Вражда возбуждает вражду и одно подозрение влечет за собой другое. Не так скоро охлаждается железо, брошенное в воду, как злобный человек при встрече с кроткою и долготерпеливой душою’.
Но злоба против православия не могла остыть и от десятка таких миролюбивых посланий. Новый архиерей слышал беспрестанно о насилиях над православием. По поводу предстоявшего сейма в числе разных соображений появилась брошюра под названием Голос обывателя’, где автор требовал уничтожения и истребления не только православия, но и самого униатства в областях Речи Посполитой. ‘Важныя причины побуждают заменить совершенно русский обряд латинским, чтоб русскаго в нашем крае отнюдь не было’. Так говорил этот голос. ‘О согласии толковать нечего, знаем, как часто по поводу обрядов бывали недоразумения. Соблюдение постов и праздников причиняет теперь безпорядок. Известно, что в русских воеводствах и поветах шляхта и паны по большей части обряда латинскаго, а их крестьяне — русскаго. Шляхтичу и пану служат его подданные. Повар, лакей, конюх, земледелец — русак, у них праздники и посты другие, чем у пана, которому они служат. Какое же из этого происходит замешательство! У пана — пасха, а у слуги только масляница окончилась, у пана праздник, у слуги нет его, у пана пост, у слуги или у дворни усяядница и, наоборот, у слуги великий четверг и пяток, — у пана Вознесение, у дворни праздник и пост, а у пана ни праздника, ни поста. Прибавим еще, что от множества праздников русскаго обряда происходит бедность и обнищание народа. У русских так много праздников, что сами священники знать их не могут: один приказывает соблюдать, а другой не вели’ .
Когда этот голос явился в печати, Конисский написал на него ответ и поручил Садковскому представить его лично на сейме. Излагая в нем исторические права православия и защищая духовенство от преувеличенных нападок, Конисский сделал автору Голоса такое полновесное замечание: Автор Голоса забывает два важных обстоятельства, по поводу которых следовало бы дать совет почтенным чинам государства: 1) по уничтожении унитов, что делать с неунитами и диссидентами, которые пребывают под защитою соседней сильной державы, любимой почти всею громадою народа русскаго, и как преградить этому народу путь к возвращению к неунии, когда он не захочет принять латинскаго обряда? 2) По уничтожении унии и по обращении на священнические фонды (римско-католические) имуществ епископских и митрополичьих, что надлежит делать с самыми епископами и с митрополитом, и куда их деть, чтоб они не искали нигде такой протекции, при помощи которой им могли быть возвращены их кафедры?’ Этими вопросами Конисский напоминал, что латинская ревность бессильна перед властью России. Его ответ оканчивался воззванием к унитскому митрополиту, приглашением обратиться к покровительству России. ‘Вы думали, — писал он, — и были убеждены, что вы составляете истинный образ неразрывной веры и любви христианской, будучи соединены во единое тело с римскою церковью так, как было в оные святые века: посмотрите же, что замышляют над вами братья ваши римские католики. Мы уверены, что апостольская столица того не желает, но если она не могла предотвратить вашего унижения, то наверно не спасет вас от задуманнаго окончательная погубления, которое если не теперь, то на будущее время постигнет вас. Промышляйте же о себе заранее, поступите так, как сделали неуниты и диссиденты: не в силах будучи терпеть невыносимаго и тяжелаго гонения за веру, они искали у высоких соседних держав обороны и защиты, а для них тогда раздавался такой же роковой голос истребления, как теперь для вас: они чрез то не перестали быть добрыми гражданами Речи-Посполитой и не признаются клятвопреступниками и неверными своему монарху и отечеству. И вам нечего бояться прослыть вероломными и изменниками отечества, если вы обратитесь к высокому покровительству непобедимой всемилостивейшей императрицы всероссийской, которую наияснейшая Речь-Посполитая признала императрицею всей Руси, а следовательно и всей Руси покровительницею. Пред вами пример вашего собрата архиепископа полоцкаго: он пользуется особым покровительством всемилостивейшей государыни, и через то не нарушает послушания апостольской столице, сообразно данной присяге! И вы под высокою и кроткою защитою можете остаться счастливо и невредимо, и покинувши внушенное вам от ваших губителей нерасположение к неунитам и неправильное предубеждение, можете соделаться орудием и счастливым средством для привлечения их к той унии, которая утверждается на любви и мире во Христе, о которой святая вселенская церковь римская и греческая ежедневно просит Бога’.
Из этого ответа могли видеть всю близость опасности: православные признавали уже право русской императрицы быть покровительницей всей Руси вообще, православные склоняли унитов к России, и Садковский, прибыв в Варшаву летом 1785 года, жаловался на унитского митрополита, что он совращает православных в унию, указывал, что это противно трактату, жаловался на то, что католики называют православие схизмой, обличал изданную в Польше географию, где восточная церковь названа схизмой. Не богословские догматы служили ему оружием, он ссылался на трактат, по которому следовало не дозволять таких презрительных названий восточной церкви. Его приняли в Варшаве очень холодно, как и следовало ждать. От него потребовали присяги на подданство Речи Посполитой. Как русский подданный по рождению, он не давал ее без приказания от своего правительства. Король, однако, все-таки выдал ему привилегию. Садковский заметил в своих донесениях, что она была писана еще прошлого года и была измята — знак, что многим она была сообщаема с целью узнать о ней мнение, и многие читали ее прежде, чем тот, кому она назначалась.
Прождав все лето последней аудиенции у короля и не дождавшись ее, Садковский уехал из Варшавы в октябре 1786 года. Жалоба короля Потемкину на Садковского, будто он приневоливал раскольников к православию, едва ли не преувеличена. Достаточно было полякам видеть в этом человеке ревностного православного духовного и преданного России, чтобы выдумать на него что-нибудь. В тогдашних делах мы не встречаем ничего указывающего на это обвинение. Присяга на верность королю и Речи Посполитой, произнесенная им в Тульчине, не только не связала, но скорее развязала его на первых порах. Заручившись подданством королю и Речи Посполитой, Садковский выступил уже не как чужеземец, а как соотечественник в областях Речи Посполитой, и стал смелее. Вслед затем он обозрел южные провинции своей епархии и там возникло поразительное стремление народа к возвращению от унии к православию. По изысканиям депутации, назначенной впоследствии по делу об украинских бунтах, оказалось, что в короткое время вместо девяноста четырех приходов явилось триста, все они перешли из унии. Мы наверное не знаем, в какой степени это явление было делом самого Садковского. Быть может (и всего уместнее так предположить), если он и в сильной степени этому событию способствовал, то все-таки не он произвел его.
Для южно-русского народа не нужно было предвзятой пропаганды. Еще после диссидентского сейма, мы видели, народ бросился оставлять насильственно навязанную веру. Стремление его было приостановлено. Страшные казни, произведенные Стемпковским, на многие лета навели панический страх на русский народ. Переход из унии в православие в глазах поляков был преступлением достойным казни, а народ был под произволом поляков и на Россию надежды было мало. Теперь народ опять почувствовал со стороны России благодатное веяние. Путешествие Екатерины ободрило его. Он мог вблизи увидеть ее величие, он мог узнать, как его король и могучие паны-ляхи спешили на поклонение к той царице, которая была одной веры с ним и имела достаточно силы покровительствовать этой вере везде. До него доходила весть, что эта царица заступается за своих единоверцев в Турции и ведет войну с бусурманом, естественно рождалась надежда, что если ей Бог поможет, то она заступится и за своих единоверцев в Польше, тем больше, что там не только ее единоверцы, но еще и русские.
Из писем Садковского, писанных в это время, видно, что в южной Руси было тогда движение в народе. Он писал, что во время его объезда украинских монастырей и церквей множество монахов и черниц скрывалось в Чигиринских, черкасских и смилянских лесах. Садковский не думал потакать ничему такому, что бы клонилось к возмущению народа, которое так легко могло вспыхнуть в этих странах. Он поручал губернаторам (управителям) ловить бродячих монахов и отправлять в монастыри, а тем, которых монастыри не захотят принимать, обривать бороды и обращать на общественные работы. Но поляки не верили искренности поступков схизматического архиерея. Привыкнув считать русский народ бессмысленным стадом скотов, они не допускали в этом народе самобытных побуждений, и когда замечали в нем признаки народного его самосознания, то всегда искали поводов к этому во внешнем подстрекательстве либо от духовенства, либо от коварного москаля. Отпадение от унии русских было невыносимо для поляков. Несколько веков истрачено ими на то, чтоб истребить мерзостную схизму. Это стоило Польше многих усилий, многих пожертвований, и плоды вековых трудов, казалось, готовы были исчезнуть в несколько лет. Поляки увидели, как они слабы там, где казались сами для себя сильными. От этого они до неистовства озлобились не только на православных, но и на унитов за то, что последние так легко оставляли унию. Вместе с этой злобой возникла боязнь, чтоб не возвратились времена Зализняка и Гонты, тем более, что перед колиивщиной происходило такое же обращение унитов в православие. Волынская, подольская и украинская шляхта, в предупреждение беды на себя, сочла нужным навести страх на русский народ.
Случилось происшествие, как будто оправдывавшее такое опасение народного восстания. В селе Неверкове на Волыни зарезали помещика Вылежинского, жену его и несколько человек домашних, всего, говорили, восемь особ.
Весть об этом переполошила до того обывателей, что они начали бросать свои имения и бежать в города с семьями. Впоследствии оказалось, что убийство совершено было злодеями из-за денег, и неверковская громада вовсе была непричастна этому делу. Но сгоряча все были уверены, что убийство Вылежинских было почин резни над всей шляхтой. Случилось другое происшествие, наделавшее шуму. В селе Куриловке дубенского повета к помещице Прушинской на праздник Рождества Христова под окно пришла толпа сельской молодежи и, по обычаю, запела колядки. Пани Прушинская, уже настроенная слухами о том, что крестьяне хотят бунтовать, испугалась и приказала угостить колядников палками вместо пирогов, которых малороссы просят в своих колядных песнях. Один парубок, отведав на своей спине панского угощения, сказал: какая же недобрая наша пани! Надобно на нее Гонтина сына, чтоб научил ее по-людски обращаться с людьми!’ Эти слова донесли госпоже. Прушинская приказала забить в колоды несколько десятков крестьян, всех, кто только показался ей почему-нибудь подозрительным, и отправила их в Дубно.
В это время русские покупали много хлеба для своего войска, обывателям это было выгодно. Чтоб соблюсти порядок и сохранить свои выгоды, они учредили из среды себя комиссию для установления и поддержания цен, для закупки и принятия от обывателей хлеба и сена и доставки в русские руки, а равно и для получения денег за доставленные запасы. Комиссия эта получила значение полицейской, сам сейм поручил ей смотреть за спокойствием края, но она присвоила себе еще и судебную власть. Комиссия эта разобрала и судила дело Прушинской. Нескольким из присланных ей крестьян отрубили головы, других повесили, остальных отпороли так больно, что они были чуть живы, и отправили в Куриловку. В какой степени суд комиссии мог быть справедлив, можно видеть из характеристики, какую дает членам комиссии в Дубно и Луцке современник, бывший сам членом такой комиссии {В записках архипресвитера Бродовского в книге Widok przemocy.}: один из комиссаров, пан Рогозинский — помешанный, другой — пан Требуховский — спившийся с кругу, третий — пан Заленский — разбойник, делавший наезды на соседние имения и убивавший в них крестьян.
За расправой с крестьянами Прушинской последовала другая подобная, в Луцке. В имении князя Воронецкого Любеч был поссессор Вильчинский, утеснявший крестьян. Крестьяне жаловались на него владельцу. Князь Воронецкий обещал им свое покровительство, но поссессора от них не удалил. Начали ходить зловещие слухи о намерении хлопов поднять бунт. Вильчинский увидел удобный случай отомстить тем, которые на него жаловались. Он придрался к ним, что у них есть огнестрельное оружие. Их отправили в комиссию в Луцк, а комиссия одного из них повесила, других отправила назад, распорядившись, чтоб им на пути, в каждом встречающемся селении давали по сто ударов. Таким образом, их привезли домой чуть живыми, а один из этих крестьян, восьмидесятилетний старик, не вынес пыток и умер в тюрьме, в колоде.
Уверившись, что хлопы готовятся резать поляков, обыватели стали думать о том, кто их на это поджигает, и дошли своим умом к тому, что все это интриги России и затем-то именно приходят в польские владения великоруссы, которых называли маркитантами. То были не что иное, как офени. Они издавна обыкли ездить по южной Руси и продавать полотно, ситец, мыло, платки, разную мелочь, женские украшения и хозяйственные орудия, в том числе ножи. На них прежде поляки не обращали внимания, а теперь заметили, что их стало ездить что-то много, вообразили, что они — тайные агенты Екатерины, и разъезжают затем, чтоб возмущать хлопов против панов. Эти так называемые маркитанты, странствуя по селам с товарами, часто приставали к священникам. Отсюда обыватели заключили и сообразили, что через них русским попам передаются поручения поджигать хлопов к бунту. Католики злились вообще на русских священников, не только на православных, но и на унитских: в последнее время из них так много перешло к православию, что это побуждало считать их всех способными к отпадению от унии, а затем и ко всякого рода поступкам, враждебным Польше и благоприятным России. Пошли ходить из уст в уста слухи, что у того или другого священника ночевали маркитанты, в таком или другом селении у крестьян в скирдах и стогах спрятаны большие ножи, привезенные нарочно из России. Иные говорили, что у великорусских торговцев ножи и копья кладутся на испод в возах, накладываются товаром и таким образом привозятся. Говорили, что они, кроме ножей и копей, провозят какие-то мучительные орудия для вырывания тела и внутренностей. Говорили, что уже хлопы, собираясь в корчмах, пьяные хвалятся, что у них есть московские деньги, что они только дожидаются, пока придет к ним от царицы сын Гонты, и тогда они все примутся за резню. Такие вести о маркитантах и извощиках (zwoszczykach) сильно всполошили всю шляхту на Украине, Подоли и Волыни, она съехалась в Житомир, Луцк и Брацлав и совещалась, как ей защищаться. Она постановила составить милицию, куда должны были войти одни католики, а русских отнюдь не следовало допускать — не только православных, но и унитов.
Комиссии, руководимые ксендзами, налегли паче всего на духовенство: забитые, невежественные, по необходимости, ради насущного хлеба, привыкшие ползать перед панами, унитские духовные достаточно заразились общей деморализацией, и легко было их запугать и найти между ними таких, которые ради собственного спасения готовы были сделаться покорным орудием шляхетской злобы. По малейшему подозрению хватали попов, дьячков и тащили в комиссию. Таким образом поймали и привезли в Луцк русского священника Лукаевича. На него донесли, что он дал у себя переночевать какому-то так называемому маркитанту. Один из членов комиссии, Аксак, поехал за ним. Поп этот оказался трус первой руки, он совершенно потерялся от страха и стал просить пана Аксака научить его, как обращаться и что говорить в комиссии. ‘Не бойся, поп, сказал ему Аксак, тебе ничего худого не будет, ты скажи, что у тебя был маркитант, подговаривал тебя к бунту и показывал письмо от царицы, а ты на это не поддался’. — ‘Да этого, пане, совсем не было, — сказал поп, — разговор у меня с ним был о московской войне, что где-то кто-то с кем-то дерется, и о том была речь, что поляки собирают войска, думают, может быть, с кем-нибудь воевать, а больше ни о чем не говорили’. — ‘А этого разве мало?— сказал Аксак: — маркитант говорил тебе, что Москва хочет воевать поляков, ты сам должен был догадаться, что он хочет уговорить тебя взбунтовать хлопов против нас. Как привезут тебя в комиссию, ты скажи, что он тебя подговаривал и показывал тебе московское писание, а не то — пропадешь, и жену и детей своих погубишь: мне жаль тебя! На, возьми, поп: это тебе пригодится на прожитье в Луцке. Если хорошо сделаешь дело, так и больше получишь!’ Он сунул ему в руку два червонца. Испуганный и вместе обрадованный поп обнимал ноги своего благодетеля. ‘А буду ж я на воле? спрашивал он. Не только будешь на воле, — отвечал Аксак, — а еще дадут тебе большое награждение за верность’.
По приезде в Луцк Аксак тотчас объявил комиссии, что теперь уже все открыто. Привели Лукаевича. С комиссарами сидели ксендзы. Лукаевич, по научению Аксака, объявил, что у него ночевал москаль маркитант, уговаривал попа подущать к бунту своих прихожан и показал ему какое-то писание: прочитать он его не мог, а видел только, что там подписано: Екат… Маркитант, показывал Лукаевич, говорил, что царица так желает, а кто ее послушает, то большую награду получит!
Вот наконец-таки по ниточке мы до клубка дошли! воскликнули обыватели и начали изо всех сил бранить москалей и грозить им. Присягни, — сказали попу, — что было в самом деле так, как ты говоришь!’
Поп сначала смутился, испугался, что ему приходится присягать ложно: он поглядывал на Аксака, а тот грозным взглядом показал, что уже теперь отступать нельзя. Трусость за жизнь взяла верх над совестью, священник присягнул.
‘Вот, — восклицали поляки, — нашелся-таки один шляхетный поп: открыл заговор, устроенный на нашу погибель. О, эти попы все знают: и сам ихний епископ верно с ними в заговоре’.
Поп, как говорится, вошел во вкус, понял, что панам комиссарам тем будет приятнее, чем он больше им наговорит, и сказал:
‘Я было не хотел пускать на ночлег этого маркитанта, да мать моя сказала мне: неужели жиды будут милосерднее нас? Они дозволяют у себя ночевать прохожим, отчего же нам нельзя! Маркитант мне так говорил: поляки хотят воевать с москалями, да наша матушка-царица сумеет их усмирить, вот она скоро пришлет вам сына Гонты, тот выберет кукол из пшеницы, всех собак-ляхов перережет, чтоб не брехали! Я ему сказал: чем же поляки виноваты? А он мне в ответ: распустились как собаки, мясо в пост жрут! Говорил он, что таких, как он, маркитантов и извощиков тысячи три бродит по Руси’.
С этих пор на Волыни бесцеремоннее стали хватать духовных И мирян, и в короткое время набрали в Луцк сто тридцать три человека, как значится в рапорте, представленном комиссией на сейм. Некоторых повесили, других засаживали в тюрьмы, иных секли нагайками, сперва по спине, а потом, перевернув навзничь, по груди и животу, так что сеченые распухали, иные от такой экзекуции отдавали Богу душу. Какой-то полусумасшедший нищий показывал, будто маскали-маркитанты научали его носить к разным попам записки возмутительного содержания. Он объявил, что нерозданные еще им записки спрятаны в селе Торчине, в соломенной кровле хаты крестьянина, его родственника. Крестьянин, на которого он показал, не признал его своим родственником, разломали указанную соломенную кровлю — не нашли ничего: нищего повесили, но, по его показанию, продолжали хватать и мучить духовных и мирян, думая добраться и по этой нити до клубка.
В числе таким образом схваченных был священник Рубинович. Его подвел в беду некто Кржижановский, рапорт, посланный о нем на сейм, именует его австрийским дезертиром, а письмо очевидца (приводимое в записках Бродовского) говорит, что он был польский солдат и нарочно сказывался дезертиром, чтоб подвести священника. Придя к нему ночью, он просил спрятать его и выдал себя за поповича, насильно взятого в службу и убежавшего. Он говорил, что пойдет к москалям, что москали, вместе с здешними русскими хлопами, будут резать поляков, не худо, — говорил он, — зарезать вашего пана и взять его деньги, я знаю такое средство, что все будут спать и не услышат, как к ним подойдут. — Поп был пьян и не противоречил. Потом Кржижановского как будто поймали в качестве беглого солдата. Тогда он оговорил попа, у которого ночевал, и объявил, что поп этот показывал ему бумагу за подписью русской императрицы, где попы приглашались возмутить крестьян и подвигать их на резню панов и жидов.
Арестованный по этому наговору поп стал оговаривать других, которых затем брали и допрашивали. Таким образом, по наговору, взяли попа из Рафаловиц — имения пана Олизара, и повели через местечко Чарторыск. Увидя толпу русских людей, этот поп закричал: ‘Гвалт! ратуйте! Ото ляхи як чарты берут мене’. Это поставили ему в преступление, достойное смерти. ‘Повесить! повесить!’ кричал пан Требуховский, один из комиссаров, и попа верно повесили бы, если б на ту пору не пришло от сейма запрещение комиссиям казнить смертью.
Не так отделался схваченный тогда же великорусский офеня, которого оговорил Лукаевич. Отысканный и доставленный в комиссию, он объяснил, что действительно показывал попу бумагу, но эта бумага была не иное что, как его паспорт, и у него при обыске не нашли никакой другой бумаги, кроме паспорта.
‘Мы, — сказали комиссары, — не будем тебя казнить, если ты добровольно сознаешься в том, что императрица послала тебя подговаривать хлопов к резне’.
‘Я не куплю себе жизни клеветою на свою государыню’, сказал великорусс.
В великую пятницу его привели к виселице, седой монах исповедовал его. Не дав ему окончить обряда, фанатики закричали: ‘Пусть этот бородатый еретик перестанет его исповедовать: он его подговаривает на резню’. Офеню повесили. ‘Напрасно погибаю! было его последнее слово. К усугублению смертной муки осужденных их вешали так, что они долгое время томились и медленно удушались! Не умели вешать!
В разных местах, в Кременце, Житомиое, Махновке, Владимире, Хмельнике, Брацлаве и других городах происходили казни и истязания над православными и унитскими духовными, над русскими хлопами и российскими подданными. Шляхта в паническом страхе ожидала повторения приснопамятной для нее эпохи 1768 года и спешила мстить за новую резню прежде, чем она началась. Особенно страх повсеместно обуял ее на последних днях страстной недели по русскому календарю. Полякам представилось, что схизматики выберут именно праздник Пасхи для своего дела. И вот, в предотвращение ужасного события, запретили в русских церквах отправлять обычные ночные богослужения (последование Господних страстей и пасхальную заутреню). В великую субботу в городах поднималась тревога, и составленная из шляхты милиция выезжала в поле во всеоружии мужественно встречать ужасных маркитантов и извощиков, которые с грамотами царицы будут предводительствовать народом, собравшимся резать ляхов и жидов.
Доносы следовали за доносами. Их никто не считал дурным делом, хотя бы они оказывались ложными. Там поп доносил на эконома, здесь — эконом на попа. Толпами гоняли подозреваемых хлопов на расправу в города! ‘Выбивают из них розгами мятежнический задор и чаще всего достается совсем невинным, — говорит современный корреспондент: — страшно вообразить, какому поруганию подвергаются хлопы, и остается только желать, чтоб такие поступки с ними не довели их до крайняго отчаяния. Да еслиб до таких бед не дошло, все-таки для целаго края настало великое разорение. Помещик покидает хозяйство и бежит в город, а мужик не радеет о плодах своей нивы, потому что их у него могут каждый час отнять, да еще и с его собственною жизнью’.
Сейм был завален рапортами из разных городов русских земель, некоторые были оригинальны до смешного. Так, напр., из Хмельника доносили, что какой-то слесарь делает копья для хлопов, и пойманные хлопы сознались, что по Украине ходят двести попов и носят писание с печатью, на которой вырезаны копья, ножи и другие принадлежности резни с надписью: тепер час ляхив ризати! Это писание приписывалось русской государыне. Писали, что в одном и в другом месте остановили московских маркитантов с ножами. Присылались даже бумажные выкройки ножей, которыми российская императрица жаловала русский народ для резни ляхов.
В Варшаве подобные донесения принимались за справедливые. Все общество проникнулось страхом. Сейм на несколько дней оставил всякие другие занятия и обратился исключительно к вопросу об опасности со стороны русских хлопов. Враги России пользовались этим обстоятельством, чтоб возбуждать против нее умы. Послы в столице также легко поверили в возможность того, чтоб императрица посылала своих торговцев и извощиков для возмущения русского народа, как и пугливые волынские и украинские обыватели.
К пущему раздражению против России, сейм получил тогда от Штакельберга ноту, где была жалоба на польскую команду, не пропустившую гренадерского прапорщика Вахая, который через земли Речи Посполитой ввел в Россию семьдесят три турецких пленных. Штакельберг просил, чтоб Речь Посполитая дозволила по-прежнему свободный проход русских войск через ее области и устройство в этих областях военных магазинов. Тогда полились одна за другой враждебные России речи, произносимые преимущественно такими господами, которые впоследствии заискивали у той же России себе лично милостей. Кублицкий подал совет обратиться за покровительством и вразумлением к сердечному другу Польши, прусскому королю, и также выслать к другим иностранным дворам посланников с заявлением о том, что делает Россия. Сухоржевский кричал, что дружба с Москвой главная причина всех несчастий Польши. ‘У нас несогласия, — говорил он, — дошли до того, что король не верит народу, народ королю, отец сыну, сын отцу, брат брату — всему этому причиной Россия. Неужели мы пропустим очевидно удобную пору для отмщения оскорблений, нанесенных нам Москвою, дозволивши московским войскам проходить через наши области, оскорбим расположенная к нам и всегда твердаго в договорах турка, и тем заслужим вечное порицание историков? Возьмем пример с той печати, которую Москва вручила русинам на погибель нашу с надписью: тепер час ляхив ризати! Издадим универсал, объявляющий войну России, и припечатаем его печатью, на которой вырежем слова: ‘теперь время отмстить России за ея обиды!’ Я советую не только выгнать немедленно всех москалей, какие теперь у нас найдутся, с их маркитантами, извощиками, филипонами, чернецами, но и назначить немедленно сбор пожертвований на военную экспедицию против Москвы. Теперь, повторяю, пришла пора разделаться с Москвою, и потому предлагаю выслать пана Штакельберга из Варшавы или, по крайней мере, приставить к его особе караул, это полезно и для его безопасности, потому что уже везде говорят, что убьют его тотчас, как только услышат о резне,учиняемой над нашими кровными и приятелями.’
После задирательной речи Сухоржевского послы бросились толковать о скорейшем укомплектовании войск в видах объявления войны России. Один голос заметил при этом, что надобно прежде установить гражданско-военные суды для ограждения обывателей от оскорблений по поводу рекрутовки.
‘Не может быть, — сказал подольский посол Красинский, — чтоб у нас в стране нашелся командир, который бы в такое несчастное время утеснял обывателей!’
За ним поднял голос Суходольский, произнес длинную напыщенную речь, в которой приглашал Избу женить постоянство на осторожности, а в заключение вооружился против тех, которые находили, что местная шляхта, хватая без разбора подозрительных людей и осуждая их, может, раздражив народ, произвести более опасности, чем самые поджигатели, к бунту. ‘Пусть кто хочет говорит, — сказал он, — что волынская коммиссия дурно поступила, что какого-нибудь бунтовщика казнила, я скажу: дурно она поступила, что мало их казнила! Почему не поставила разом сто виселиц для этих конкурентов? Шляхта делает свое дело: хватая подозрительных, она охраняет страну свою и себя, кто боится шляхты, тот уже сам перестал быть шляхтичем и поляком . Но Кублицкий доказывал, напротив, что комиссия — место полицейское, неправильно присвоила себе судебную власть, довольно будет, если, поймав подозрительного человека, она отошлет его в городской суд. За Кублицким в таком же смысле говорили гнезненские послы, и большинство Избы согласилось с ними. Волынский посол Стройновский упросил Избу, чтоб, запретив комиссиям судить на будущее время, не ставить им в преступление прежнего присвоения судебной власти.
Относительно ответа на ноту Штакельберга порешили прежде сообщить об этой ноте прусскому двору и спросить его совета, а потом уже отвечать русскому посланнику.
В это время пришли новые угрожающие вести из Слуцка. Некто Гротус, писарь табачной таможни в Слуцке, писал к пану Быковскому контролеру, что дизунитский епископ Виктор Садковский созывал схизматических попов, приводил их к присяге на верность русской императрице и возбуждал их к мятежу. Другое донесение оттуда же сообщало диалог, происходивший между евреем и русским хлопом. ‘Правда ли, — спрашивал еврей, — что в вашей божнице присягали на верность императрице?’ — Да, — отвечал хлоп, — мы присягали перед попами, а попы перед епископом, в Слуцке’. — ‘А есть у вас наготове оружие?’ спросил еврей. — ‘Пойдем все с чем попало, — отвечал хлоп, — кто с косою, кто со списом, кто с ружьем’. — ‘А когда же начнется ваш бунт?’ — ‘Если не на Пасху, то в мае, отвечал хлоп.
Все это была выдумка. Никакой присяги не происходило, Садковский, напротив, по приказанию своего правительства внушал своей пастве повиновение королю и Речи Посполитой. Это видно из тех же самых бумаг, которые были собраны для его обвинения. Но на сейме, без всякой критики, признали полученные донесения вполне заслуживающими вероятия. ‘И мне, — говорил Казимир-Нестор Сапега, — писал воевода виленский Радзивилл, что русский епископ — главный зачинщик бунтов’. Тогда Суходольский предложил арестовать православного архиерея. Того же потребовал инфлянтский посол Вейсенгоф, и вся Изба согласилась на эту меру.
От 18-го апреля выдан был универсал. ‘Король и конфедерованные чины Речи-Посполитой, — было в нем сказано, — не могут хладнокровно смотреть на поведение схизматических попов, которые проникают в Польшу, а равно и тех, которые под видом маркитантов, извощиков, филипонов, чумаков, пробираясь в государство наше, подущают польских хлопов схизматической религии к бунту против католическаго дворянства, что несомненно доказано военными рапортами и следствиями, произведенными в судах’. Всем таким иностранцам, уличенным, по рапортам военных и судебных властей, в намерениях возмущать народ, велено в течение двух недель оставить Польшу, а те, которые не послушаются этого приказания, должны быть арестованы, отправлены в крепость и примерно наказаны. Далее в том же универсале говорилось: ‘Так как дошло до нашего сведения, что схизматические попы, имеющие постоянное жительство в Польше, до сих пор не присягнули на верность королю и Речи-Посполитой и осмеливаются молиться за иноземную власть, отвращая этим схизматический народ от верности, покорности и повиновения, то предписывается всем духовным схизматической религии, жительствующим в Польше и желающим пользоваться выгодами, сопряженными с их должностями, в продолжение двух недель присягнуть на верность королю и Речи-Посполитой и отнюдь не упоминать в своих молитвах иноземных властей, а молиться за короля и за польскую Речь-Посполитую. Кто же станет поступать вопреки этому повелению, тот лишится своего места и должен будет оставить Польшу’. Печатные экземпляры этого универсала разосланы по всем правительственным и судебным местам, а священникам велено их читать в церквах. В южнорусский край отправлено войско для усиления милиции.
Посланник Речи Посполитой в С.-Петербурге, Деболи, получил в мае поручение подать российскому двору ноту, там излагалось, что злонамеренные люди восточной веры поджигают хлопов к бунту, сорят деньгами и уверяют грубый, необразованный и склонный к ослеплению народ, что приход русского войска будет для них сигналом всеобщего восстания. Поэтому Речь Посполитая просила государыню, чтобы она приказала своим войскам, когда они будут идти на войну против Турции, обходить владения Речи Посполитой, а в случае крайности, чтоб войско входило не иначе, как отрядами не более как в пятьсот человек, каждый отряд мог бы входить только по выходе другого и проходил бы через владения польские в сопровождении комиссара, да чтоб согласно с этим каждый раз, когда придется такому отряду проходить, российский посланник испрашивал бы дозволения, сообщая при этом: какие именно офицеры будут находиться при отряде и сколько дней такой отряд будет проходить, сверх того, чтоб такие отряды шли не иначе, как по одному указанному пути, вслед затем военные магазины должны быть снесены, а вперед для закупки припасов могут существовать подрядные магазины. Эти требования в ноте, представленной Деболи, составлены были поляками, так сказать, под диктовку прусского министра {Нота прусского министра в ответ на ноту, от имени сейма поданную Чарторыским, написана была так: ‘Его величество король прусский, дружественно принимая к сердцу судьбу Речи-Посполитой, соседней дружественной державы, с соболезнованием узнал, что чины означенной Речи-Посполитой встревожены нотою, которую послал им российский посланник от 6-го апреля, по поводу прохода российских войск чрез польския земли, вместе с тем поражены явными признаками возмущения крестьян греческой религии, которое легко может вспыхнуть по поводу прохождения российских войск.
С чувством приняв это сообщение и доверие, которое оказывают ему чины Речи-Посполитой, желая его совета и его мнения в таком критическом положении дел, его величество не колеблется изложить свои мысли с искренностью и откровенностью, как всегда считает своею обязанностью поступать.
Е.В. король прусский убежден, что почтенный польский народ может с уверенностью уповать на доброжелательство и великодушие российской императрицы, что эта великая государыня не захочет учинить или дозволить произойти чему-нибудь такому, что могло бы нанести разорение и бедствия государству свободному, дружелюбному и находящемуся в мире с Россиею: пребывание и постоянный неограниченный переход российских войск через польския земли, равно как и договор, который предлагал в этих видах г. российский посланник, могли бы произвести неудобства: именно, чрез это как бы нарушалась независимость и нейтральность Речи-Посполитой, Оттоманская Порта имела бы повод желать такой же льготы для своих войск, отсюда произошли бы отягощения тем провинциям польским, через которыя проходили бы воюющия войска, и чрез то, наконец, поддерживался бы дух мятежа у крестьян греческой религии, живущих в Польше.
Его величество прусский король полагает, что можно будет обоюдно удалить эти неудобства и вредныя последствия, если Речь-Посполитая обратится к ея величеству российской императрице с полным уважением и доверием к ея великодушию, будет просить ее избавить польский народ от опасностей и отягощений по поводу безпрестан-наго перехода войск, избрав для этого несколько окольный путь, если же случится неизбежная необходидмость провести некоторыя российския войска через Польшу, то чтоб они проходили малыми командами, и всякий раз о том предваряла их просьба российскаго посланника, а равно, чтоб императрица дозволила сопровождать российски я войска коммиссарам Речи-Посполитой, как это делается в областях немецкой империи даже и по отношению к имперским войскам, наконец, предложить, чтобы российский двор отнюдь не устроивал новых магазинов в Польше, те же, которые уже устроены, должны оставаться под надзором нескольких коммиссаров и небольшого числа людей, вооруженных особенным образом, и Речь-Посполитая могла бы охранять эту страну и магазины своими войсками. Такия меры предосторожности были бы достаточны для показания и установления нейтральности и независимости Речи-Посполитой, для уменьшения неудобств, происходящих от устройства магазинов и от перехода российских войск, вместе с тем российскому двору даны будут доказательства истиннаго внимания и доброжелательства Речи-Посполитой к российским интересам, с желанием совместить их с благом Речи-Посполитой. Его величество король льстит себя надеждою, что если чины Речи-Посполитой поручат сделать российской императрице такого рода предложения, то пресветлейшая государыня примет их с тем великодушием, котораго она уже дала доводы, а его величество король равным образом готов предложить их российскому двору и поддерживать их согласно его желанию охранять спокойствие и благосостояние польскаго королевства’.}. Депутация иностранных дел отправляла к прусскому королю ноту с перечнем донесений из южнорусского края, свидетельствовавших о грозившей опасности бунтов, возбуждаемых тайно Россией. Берлинский кабинет признал эти донесения неосновательными и не стоющими большого внимания, но дал совет, ради осторожности, подать императрице требования относительно прохода ее войск через польские владения. По такому совету и подал ноту уполномоченный Речи Посполитой, Деболи, русскому вице-канцлеру. Остерман прочитал ее хладнокровно и сказал: без провода наших войск через польския владения обойтись мы не можем, запрещать нам проход через земли Речи-Посполитой, все равно, что запрещать нам вести войну с турками. Вы боитесь прусскаго короля напрасно, еслиб вы были с нами за-одно, то боялся бы он вас, а не вы его. Если вы не будете с нами в ладах, то следствием этого будет то, что выйдет в свет второй том раздела Польши!
Отправляя ноту в Петербург к Деболи, польская Депутация иностранных дел хотела узнать, насколько можно полагать надежду на помощь союзников, если дойдет дело до разрыва с Россией, и пригласила на совещание прусского уполномоченного Люккезини, а разом с ним английского уполномоченного Гэльса. Последний сделал довольно резкое заявление: ‘если вы, господа,— сказал он, — не станете слушать наших советов, и сами найдете поводы довести ваши недоразумения с Россиею до открытой вражды, то будьте уверены, что в таком случае не получите от нас помощи’. Люккезини выражался любезнее: ‘конечно, вам теперь приходится уладить свое дело дружелюбно с Россиею, но если, принявши условия, она их соблюдать не станет, тогда король прусский будет себя считать обязанным стать за Речь-Посполитую!’ Такие отзывы не по сердцу пришлись польским патриотам.
Между тем новые вести из русских земель с каждой почтой продолжали еще несколько времени пугать сейм. Прислали список триста семидесяти особ заговорщиков, с обозначением, сколько их в каком селе, некоторых означали по именам и указали даже сколько каждый из них взял денег от России. Назначали даже генерального коменданта этого вымышленного заговора: то был какой-то поп Карповецкий. Важнейшими заправщиками числились: поп в Алибках с каким-то Милютою, взявшие две тысячи злотых на пятьсот человек, Василько Кушнировский в селе Кушнировке, взявший пять тысяч злотых на две тысячи человек, попы в Чаданцах и Роще (w Roszczu), взявшие первый три тысячи злотых на 300 человек, второй тысячу злотых на двести человек, Шлецюх в селе Базасии, взявший шесть тысяч злотых на четыре тысячи человек. Яцко Швец с братом в селе Писановке, взявший двести злотых на шестьсот человек и т.д. Пинский посол Бутримович читал на сейме вести, которые присылали ему земляки. Рассказывали, что перед Пасхой схизматики сходились ночью в церквах для своего богослужения (ktore sie u nich nazywa Wsionoczna) и там попы читали им письма от царицы, побуждающие резать католиков и жидов, что пинский игумен, прочитав на таком богослужении подобное письмо, зазвал первейших схизматиков к себе и показал им орудия для резни, привезенные маркитантами и попами, в городе Пинске схватили двух москалей-маркитантов, продававших десятка два-три ножей, эти ножи были обыкновенные, какие употребляются в хозяйстве, но ясно казалось, что москали привезли их для резни, потому что, приехав в польский край под предлогом торговли, не показали их на таможне особенно, а они прошли зауряд с другим мелочным товаром.
Давая веру всему этому, Бутримович говорил: ‘После таких известий, полученных из моего края, обильнаго лесами, неприступными болотами, представляющими приют для злодеев и наполненнаго дизуниею, я требую и прошу наияснейших чинов, чтобы безопасность нашего повета была ограждена не только войском, но также скорейшею карою преступников, осмотром оружия в монастырях и церквах и отысканием читаннаго попами писания!’ Красинский подал проект не пускать схизматиков в Киев для поклонения печерским чудотворцам, но Чарторыский отклонил этот проект. ‘Их раздраженный фанатизм, — говорил он, — может стать причиною больших мятежей и раздоров’. Зато было принято предложение Суходольского: он под видом человеколюбия дал мысль прощать тех, которые, обвинив самих себя и указав на тех, кто их подущал, сами отступились от злого предприятия. Его поддержал Станислав Потоцкий. ‘Я, — говорит последний, — был недавно в Дубно и видел, как там казнили смертью несколько десятков разом, а по правде семерых из них следовало бы успокоить только телесным наказанием’.
Средство, одобренное по проекту Суходольского, было ужасно: оно развязывало местным судам руки, поймав какого-нибудь несчастного попа или хлопа, объявляли ему, что он будет помилован, если сознается и на других покажет, само собой разумеется, что пойманный искушался, ради собственного спасения, клеветать на других. Сам сейм ободрил к этому не только постановлением, но и примером, наградив попа Лукаевича деньгами, медалью и грамотой от имени сейма. По таким ободрениям в Луцке Глодовский, священник села Хорупани, налгал и на себя, и на других, будто он видал у другого попа консисторский указ об избиении бяхов. По этому делу арестовали одного члена консистории, а затем происходили казни и варварские истязания. Еще более наделал зла на Подоли Кирилле Пундик: отъявленный мошенник, приговоренный к наказанию за воровство, он, для избавления себя от наказания, взялся оговаривать русский люд. Множество священников и еще более крестьян было по его указанию схвачено. Расправа для них была в Кременце. Их сажали в тюрьмы, на ночь замыкали несколько человек в одну общую колоду, так что им нельзя было повернуться, и всю ночь они должны были лежать на одном боку. Кормили их самой скверной пищей, и от этого иные заболели и померли, нестерпимый смрад от нечистот при большом накоплении народа душил их, умываться им не давали и чужеядные насекомые покрывали не только людей, но землю и стены тюрьмы. В таком положении совершенно невинные страдали многие месяцы, и когда, наконец, прочитывался им приговор, то те, которых ожидала казнь, слушали это с истинной радостью, другие осуждались на работу в каменецкой крепости на несколько лет. По каким поводам брали людей и сажали в такого рода тюрьмы, можно видеть из следующего приключения. В село Кончу прибыл какой-то перехожий цыган-кузнец, и, как водится, разбил себе шатер и устроил в нем кузницу, куда приходили к нему жители для поправки своих домашних орудий. Священник того села в числе других носил ему свои вещи, а между ними два ножа. Пришел к цыгану после того жолнер и заказывал себе нож. Малолетняя дочь цыгана сказала, что ее отец сделал хороший нож священнику. Жолнер сейчас донес, схватили священника, нескольких крестьян, которые заказывали себе у цыгана работу, самого кузнеца и всех продержали в смрадной тюрьме несколько недель.
Кроме неправедного суда, русские люди терпели повсюду и от неудержимого произвола поляков и евреев. В одном селе, например, проезжали украинцы, продавшие свое сало и ворочавшиеся домой. Заехали они в жидовскую корчму, спросили водки и тарелку, на которой хотели разрезать оселедця (селедку). Еврей не дал им тарелки и еще обругал их. Тогда украинец указал на стол своему товарищу и сказал: от ту риж! (вот здесь режь!). Еврей заорал во все горло, сбежались его соотечественники, корчмарь кричал, что хлопы хотели резать жидов. Хлопов связали, повели к эконому, а тот влепил каждому по пятидесяти батогов. Он был, однако, из милосердых, потому что, по крайней мере, не отправил их в город, где бы им пришлось протомиться в тюрьме и, может быть, даже пойти на виселицу, правил твердых не было, кого выпустить, кого повесить — все зависело от расположения духа и от того, не замешивалась ли тут личная вражда. Если кто с кем поссорился и хотел почувствительнее насолить врагу, если кто хотел кого ограбить — оговор в бунте был лучшее средство. У священника явблонецкого, на Волыни, по фамилии Бубаловича, пан Богуцкий отнял церковные земли, но по приговору епископского суда должен был возвратить захваченное. Богуцкий оговорил священника. Нужны были свидетели, чтоб подтвердить донос. Богуцкий пригласил к себе пономаря Кабасюка, прочитал ему пункты обвинения и требовал, чтоб Кабасюк лжесвидетельствовал против попа. Кабасюк сперва отказался, а потом согласился, после того как Богуцкий завалил ему триста розог, и объявил, что засечет его до смерти, если он не станет свидетелем на попа. Потом созвали из соседних сел человек двенадцать крестьян, прочитали им обвинительные пункты на попа, Кабасюк подтвердил их, и мужики поставлены были свидетелями, быть может, сами не зная в чем дело, священник просидел двенадцать лет в тюрьме, а его двор, имущество забрал Богуцкий, и вдобавок его попадью жестоко высекли розгами.
Привыкнув поступать по настроению духа в данную минуту, самые добродушные паны делали варварство. Так один из Волынских панов, ротмистр народовой кавалерии, Пулавский, заступался за священников в суде, когда ясно видел, что они невинны, а в Корце, подгуляв, приказал к себе доставить благочинного и его викария, приложил благочинному к груди пистолет и спрашивал: когда у тебя в приходе начнется резня? Священник отвечал: на русское духовенство говорят напраслину’. — ‘Бросить их в пруд!’ закричал Пулавский. Панское приказание хотели исполнить, как вдруг Пулавский одумался и ограничился тем, что приказал отсчитать благочинному пятьдесят, а викарию тридцать ударов плашмя. На другой день добросердечный Пулавский, протрезвившись, пожалел о священниках и обещал щедро наградить их, как только сами они пожелают.
Шляхта была в непрерывном страхе, постоянно наготове к самообороне, не сегодня-завтра, казалось ей, закипит народное восстание. По ее соображениям, если схизматики не начали своего страшного дела на Пасху, то, вероятно, начнут в другой какой-нибудь праздник после Пасхи. Боялись — Фоминой недели, Преполовения, Вознесения… Грозные дни проходили, опасение не сбывалось, Троицын день казался страшнее… И этот праздник наступил, схизматики не брались за роковые ножи, спрятанные, как воображала себе шляхта, в скирдах и погребах. Тогда распространилось, что схизматики поминают царицу в своих церквах: в том удостоверяли свидетели, слышавшие это собственными ушами. Шляхта вскипела негодованием, казалось, мало виселицы для таких непокорных, которые, несмотря на поднятую против себя грозу, ругались над властью и силой шляхетской республики. Но скоро объяснилось, что схизматики в своих церквах поминали царицу не российскую, а небесную, Матерь Божию {Вероятно, этому подало повод пение на Троицын день девятой песни канона пятидесятницы: ‘Радуйся, царице, матеродевственная славо!’}. После Троицына дня шляхта соображала, что, верно, восстание отложено до Петрова дня. Но и этот праздник прошел. Тогда тревога стала уменьшаться, шляхта успокаивалась, реже и реже стали хватать по подозрению в намерении производить резню. Офени и чумаки перестали появляться там, где им грозила беда. К осени все затихло. Русский народ вошел опять в обычную колею терпеливого рабства.
Уверенность в том, что российская императрица подущает через своих москалей хлопов-к бунту и хочет произвести резню, была до того велика, что если бы кто и думал иначе, то не смел заявить об этом гласно, чтоб не навлечь на себя подозрения в измене шляхетскому делу. Только Щенсный-Потоцкий не побоялся высказывать правду. Подкомандные донесли ему, как генералу артиллерии, что московских звощиков в Украине стало больше, чем волов, и просили дать приказание ловить и выгонять за границу этих схизматиков. Он отвечал: ‘Не мудрено, что их много: на волов был падеж, а на людей мора не было. Нельзя выгонять людей какой бы то ни было религии: это причинило бы стыд нашему правительству, я не вижу в этом обстоятельстве никакой опасности для нашего края. Знаю: распространяют слухи, будто Москва подстрекает к бунту наших хлопов. Эти выдумки достойны презрения и надобно убеждать обывателей в том, что все это ложь’.
Сейм, в большинстве уверенный в том, что слухи о предстоящем бунте основательны, вознегодовал на Щенсного-Потоцкого. Суходольский ставил ему в вину и то, что он вежливо и дружелюбно сносился с российскими командирами, и называл такие поступки заговором против отечества, достойным кары. Щенсный взял отставку от должности генерала артиллерии. Замечательно, что на сейме заступался за него человек совершенно противной партии, Игнатий Потоцкий, который вообще во время толков, происходивших в Избе о резне, почти не касался этого предмета. Впоследствии большинство поляков думало об этом заговоре так же, как и Щенсный-Потоцкий.
Не было никаких существенных признаков несомненной опасности, тем не менее, однако, нельзя сказать, чтоб страх поляков был лишен всякого основания. Если южнорусский народ учинил резню в 1768 г., то мог сделать то же в 1789 г. Преследуя православную веру, предавая ее самому крайнему поруганию, поставив себе задачей искоренить ее в своих областях, как гибельную заразу, поляки справедливо думали, что умножение православных умножит число врагов шляхетской республики. Православные должны будут, по единоверию, обращаться сердцем к России, кроме того, православие поддерживало русскую народность: в польских областях кто был православным, тот уже тем самым был русский. Было вполне естественно русскому народу желать скорее присоединиться к русскому православному государству, чем оставаться под властью чужой, католической, где, притом, он на каждом шагу слышал, что его вера — собачья вера, где, сверх того, лишенный гражданских прав, порабощенный польским и ополяченным дворянством, он не пользовался ничем таким, что бы его побуждало быть верным существующей власти. Возвращение к православию пробуждало в нем и воспоминание борьбы за православие, несмотря на свою безграмотность, он из песен и преданий знал свою прошлую историю настолько, чтоб стремиться повторить то, что делали деды, да и примеров свежих, недавних было немало, еще многие были живы из тех, которые видали Гонту и Зализняка, даже зять Гонты, сельский священник, был тогда жив.
Новая колиивщина была вполне желанием народа, и если поляки не ускорили ее своими преследованиями и казнями, если она не вспыхнула, то причины этому были таковы: во-первых, тогда уже не было Запорожья, которое в 1768 году дало почин народному делу и поставило для него вооруженный контингент, к которому могли примыкать громады восставших хлопов, во-вторых, народ не смел уже так необдуманно понадеяться на помощь русской царицы, как это делалось прежде: теперь нужно было уже ясно видеть, что она не благоприятствует восстанию, в-третьих, за Днепром уже не было Гетманщины и народ видел, что его единоземцы под властью России также осуждены работать панам, а следовательно, его не могла питать надежда, чтоб царица освободила его от панской власти, в-четвертых, православное духовенство, исключая, может быть, каких-нибудь бродячих чернецов, вовсе не благословляло народа на кровавое дело и проповедовало ему терпение. Архиерей Виктор Садковский более всего давал ему миролюбивый тон, и ему много обязаны были поляки тем, что народ, возвращаясь к православию, не смел браться за ножи. Без этих счастливых для поляков условий народ, без сомнения, кинулся бы истреблять и выгонять из своей земли своих поработителей и передал бы, в свое время, русский край русской державе в таком виде, что в нем, по выражению народной песни, не было бы уже ни ляха, ни жида, ни унии.
И между тем, однако, этого Садковского поляки считали величайшим врагом своим и главным виновником народного волнения. По приказанию сейма его арестовали на дороге. Офицер, который схватил его, в своем рапорте донес, что при нем найдена печатная книжка, где была напечатана форма присяги духовенства на верность императрице. Может ли быть, — говорил по этому поводу в заседании сейма Суходольский, — большаго доказательства его виновности? По его приказанию попы перед Пасхою исповедовали только таких, которые пригодны оказывались для резни: стариков, женщин и детей отгоняли прочь. По этим несомненным доводам, Садковский не может пользоваться законом Neminem captivabimus, будучи пойман на самом совершении преступления’. Между тем, найденная при Садковском печатная книжка была не более, как книга, изданная в России, и заключавшаяся в ней форма присяги на верность императрице не считалась обязательной для паствы Садковского, тем более, когда ему самому российское правительство уже велело присягнуть на верность Речи Посполитой.-Но большинство Избы разделяло суждение Суходольского. Преосвященного Виктора Садковского сначала привезли в Несвиж в оковах, отсюда он написал окружное послание к своей пастве о верности королю и Речи Посполитой, приказывал молиться за короля и за благополучное окончание трудов сейма, завещал народу не только поступками, но даже и словами не оказывать противности правительству и своим панам, угрожал в противном случае церковной клятвой и вечной мукой в будущей жизни. Во время нашего посещения Украины, — было сказано в этом послании, — и по возвращении в Слуцк мы неоднократно обращали к своей пастве наказания и напоминовения сохранять верность королю и Речи-Посполитой и повиноваться панам и владельцам своим, исполнять свою обязанность, не допускать к себе мысли о сопротивлении, а наипаче о мятеже, нарушающем общественное спокойствие’.
Это не защитило православного архиерея. Его привезли в Варшаву и засадили в пороховом складе (w prochowni), с ним были: игумен Киприан, слуцкий протопоп, несколько священников, два дьячка и певчие. Нарядили депутацию для исследования дела об обвинении в бунте, под председательством маршалов сейма {Членами были сенаторы: луцкий епископ Турский, каштеляны Пражмовский и Фелкерзамб, и числом двенадцать, по четыре из каждой провинции: малопольской (Кохановский, Залеский, Длуский и Страшковский), велнкопольской (Рожновский, Тыммовский, Маловенский и Шимановский), литовской (Грабовский, Бернович, Залеский и Бутримович). Через год, в 1790 г., они представили два напечатанных томика своей реляции, с приложением актов, найденных у Вадковского: из этих книг, при всем старании натянуть дело во вред православному владыке, он вполне оказывается невинным перед судом истории.}.
Когда православным священникам велели присягнуть, некоторые воспротивились и спасали себя бегством. Завися, по прежнему порядку, от российского синода, они находили затруднительным, сообразно приказанию сейма, не молиться за власти, находившиеся за пределами Речи Посполитой, когда в России находилось их духовное начальство, а в Польше его не было вовсе. Так поступил, между другими, виленский игумен Варлаам Шишацкий, тот самый, который впоследствии, будучи могилевским архиепископом, молился за Наполеона в 1812 году и за это был лишен сана. В 1789 г. он убежал в Россию. Также убежал из Украины протопоп Левандовский, которого приказано было схватить и привезти в Варшаву. Игумен Медведовского монастыря не успел убежать и был доставлен в столицу в кандалах.
Такой образ действий поляков, казалось, клонился к тому, чтоб раздражить русскую государыню и вызвать ее на резкие заявления. В противность тому 4 июня Штакельберг подал сейму ноту, где извещал, что, сообразно желанию Речи Посполитой, императрица приказала своему фельдмаршалу распорядиться о перевозе своих магазинов на левый берег Днепра, а вперед доставка провианта и военных принадлежностей к войску, воюющему в Турции, будет происходить иными путями, минуя территории Речи Посполитой. Вместе с тем изъявлялось желание, чтобы подданные Речи Посполитой дружественно помогли скорее и удобнее вывезти эти магазины из пределов польских.
Австрийский уполномоченный при петербургском дворе, Кобен-ель, сообщил от Кауница, что перехвачена депеша прусского главного министра Герцберга к прусскому уполномоченному в Константинополе, Дитцу. Из нее видно было, что прусский король ищет только повода, чтоб иметь возможность начать войну против императорских дворов и об этом велел сообщить визирю. Этот повод он скоро надеется найти в Польше. Императрица, получив такое предостережение, сочла за лучшее обходиться с поляками кротко и уступчиво на время, пока не окончится турецкая война.

V.

Виды России. — Процесс Понинского. — Его побег. — Конституционная депутация. — Искание финансовых средств. — Просьба городов.

Уступчивость Екатерины закружила головы полякам. Патриоты стали выводить, что Речь Посполитая достигла такого состояния, когда может заставить себя уважать. Некоторые рассуждали, что этим Польша обязана не Пруссии: прусское ходатайство перед петербургским двором было слабое, сама Польша, сама своей энергией, своей блестящей героической решимостью заставила смириться коварного врага, который рыл под нее яму. На самом деле уступчивость России соединялась с ее дальновидной политикой. Занятая войной с Турцией, Россия уступала пока Польше, чтобы избегать столкновений с европейскими дворами, при уверенности, что Польша при всем желании не в силах причинить ей зла. Поляки воображали, что их уважают и боятся, а на самом деле Екатерина рассчитывала тогда уже, что, предоставленные самим себе, поляки будут шуметь, составлять проекты, спорить, ничего не сделают и в конце концов передерутся, какая-нибудь партия непременно обратится к России: тогда можно будет вмешаться в их дела законным и благовидным образом и взять их в руки так крепко, как они еще не были, противиться же их реформам при настоящих обстоятельствах значило побудить их отдаться преждевременно в руки прусского короля и поставить Россию в явно враждебные отношения к Пруссии, а это России было вовсе некстати до окончания войны.
Продажность государственных людей в Польше была постоянным предметом обличения и смелых речей. ‘В Польше, — говорил посол Суходольский, — до того вошло в обычай брать заграничные пенсионы, что их помещали даже в завещаниях. Да постигнет суровое наказание тех, которые говорят: пусть Речь-Посполитая на нас гневается, а мы будем брать где дают и когда дают . После таких обличительных выходок членов Депутации иностранных дел обязывали произнести присягу, что они не брали и не будут брать пенсионов от иностранных дворов. Довольно будет, — сказал по этому поводу плоцкий епископ Шембек, — если они присягнут, что не будут брать: зачем же им присягать, что не брали? Он знал, что иные дозволяли себе это прежде.
Тогда, рассердившись на пенсионы, накинулись на Понинского, бывшего маршалком сейма 1772—1775 годов. Его обвиняли в том, что он, в те времена получая от России пенсион, обязался действовать ко вреду Речи Посполитой, под страхом русского войска принудил избрать себя послом противно желанию других послов, потом заставил избрать себя маршалом, превратил обыкновенный сейм в конфедерационный, установил конфедерационные суды, наполнил их своими подручниками, принял звание коронного подскарбия и через то распоряжался казной, и, из угождения иностранным дворам, содействовал отторжению от Польши ее земель. Пользуясь своим высоким положением, Понинский нажил огромное состояние ценностью в несколько миллионов, зажил богато и роскошно, держал открытый стол для званых и незваных, и через то приобрел у шляхетства чрезвычайное к себе уважение, но патриоты не переставали клеймить его именем предателя. Но мотовство скоро оказало роковые последствия: мало-помалу его состояние истощилось, и в 1784 году имения его были проданы с публичного торга. Тогда потерпели многие, которые прежде, надеясь на неистощимость его богатств, поверяли ему свои капиталы за проценты, и Понинский нажил сразу много недоброжелателей. Однако, Понинский получая пособие от русского посланника и надеясь на покровительство русской императрицы, до сих пор во время сейма председательствовал в скарбовой комиссии, но когда раздались пламенные речи Суходольского и вооружили патриотов против продажности, вся злоба их излилась на Понинского. Гетман Браницкий кричал против него и требовал правосудия, хотя сам получил некогда староства за услуги России.
Назначили особый сеймовый суд. Членов его выбрали по жребию: жребий пал между прочим на Браницкого, таким образом, человека, которого надобно было судить за то же, за что судили Понинского, сделали его судью. Предложили, предав суду, арестовать Понинского. Последнее казалось беззаконно, потому что по польским законам дворянина нельзя было арестовать, не осудив. Нарушение закона Neminem captivabimus предлагалось в виде исключения по чрезвычайной важности преступления. Посол Порскни доказывал, что этот закон имеет целью ограничивать произвол короля, а сейма не должен стеснять. На это возражали, что в таком случае нужно, чтоб это произошло путем единогласия, говорившие так знали, что это было трудно: за Понинским были голоса на сейме. Тогда враги его и обвинители, Суходольский и Сухоржевский, объявили, что сами идут под арест и подвергнут себя наказанию, положенному клеветникам, если Понинский по суду окажется невинным. Выходка эта понравилась большинству. Понинского решили арестовать, но содержать прилично его званию. Это уважение к званию было поводом к тому, что Понинский содержался в собственном доме, окруженный всеми удобствами, даже принимал посетителей. Таким образом он сидел до 2-го июля, и тогда убежал. Вот как это случилось. У изголовья его постели был небольшой шкаф, за которым находилась заделанная дверь, выходившая в пустую комнату. Понинский спал в комнате один, а перед его спальней находился карауливший его офицер. Слуги отмуровали дверь за шкафом, Понинский сделал из платков, полотенец и подушек чучело, придав ему такой вид, чтобы оно издали казалось закрытым человеческим телом, надел на него колпак, закрыл одеялом, а сам исчез в проделанную дверь. Офицер, по имени Напюрковский, утром входил к нему в комнату осведомиться, спит ли он, потому что его об этом кто-то спрашивал, увидал, как ему показалось, что Понинский лежит под одеялом и отошел прочь, но потом ему стало странно, что Понинский так долго спит, он вошел снова в спальню, два или три раза назвал его по имени, не получил ответа, открыл одеяло и понял, что узник ушел. Донесли сейму. Арестовали офицера и бывших с ним на карауле солдат. По приказанию сейма, войсковая комиссия, под председательством гетмана Огинского, оповестила, что тот, кто схватит Понинского, получит награды тысячу червонцев.
Понинский, выскочив из своего дома, сел в наемную карету, которую для него приготовили заранее, с ним сели его сын и дворецкий. Карета приехала в Прагу, там беглец со своими товарищами сел в лодку. Лодочника уверили, что тот, который нанимал его, хочет догнать барку, отправленную в Гданск, и непременно должен к следующей ночи достигнуть до Торуня. Это подало лодочнику подозрение, перед отплытием он сообщил о том своей жене. На другой день, когда по всем дорогам отправили погоню и объявили обещанную награду тысячу червонцев, жена лодочника смекнула, что ищут того, который нанял ее мужа, и объявила об этом. Ей дали сорок червонцев, и так как жена лодочника объяснила, что беглец поплыл до Торуня, то в погоню на Торунь отправили капитана Рудницкого с командой на почтовых лошадях. Себе на беду, доплывая до Торуня, Понинский захотел закусить, вошел в какую-то хатку и послал слугу купить водки и закуски. Рудницкий попал на слугу, когда тот возвращался с закуской. Слуга, верный своему пану, стал было выдумывать небылицы, но бывшие тут пастухи указали ему на хатку, куда причалила лодка. Рудницкий бросился неожиданно на Понинского с пистолетом в руке. Люди схватили беглеца. Рудницкий на почтовых доставил Понинского в столицу и, вместо обещанных тысячи червонцев, просил простить офицера Напюрковского. Говорили, будто последнего напоили опиумом, и оттого он заснул.
Попытка бежать увеличила вину Понинского, его засадили в здание казарм коронной артиллерии, под крепким караулом, 9-го августа назначили над ним судную комиссию. Понинский хотел запутать в дело других и особенно Браницкого, который, будучи соучастником в действии Понинского, теперь чернил своего приятеля. Брат Понинского, Калликст также явился обвинителем своего брата, будто из патриотизма, но, кажется, для того, чтобы усложнить дело и привлечь к нему более прикосновенных. Чем более судная комиссия разбирала подробности, тем более убеждалась, что преступление Понинского разделяется многими. Некоторые предлагали покрыть дело общей амнистией, но Станислав Потоцкий доказывал, что это будет примером безнаказанности важнейшего преступления — государственной измены. Судная комиссия устранила прикосновенных от разбирательства дела и занялась судом исключительно над Понинским, несмотря на ропот многих, которые справедливо указывали на неправильность такой постановки суда. Процесс затянулся на год.
Одним из важнейших дел сейма 1789 года было назначение, 12 сентября, конституционной депутации, которая имела целью составить проект уложения правительства для Польши и представить его сейму. Она состояла из одиннадцати членов: пять были назначены королем {Маршал литовский Игнатии Потоцкий, каменецкий епископ Красинский, гетман литовский Огннский, подканцлер литовский Хребтович, коронный подскарбий Коссовский.}, а шесть выбраны сеймом {Послы: холмский Суходольский, познанский Дзялынский, иноврацлавский Соколовский, ливонский Вейсеигоф, и брацлавские: Мощенсхнй и Вавржецкий. В постановлении об учреждении этой депутации говорится: ‘Так как благосостояние народа и слава его зависит от прочнаго правления, а умножение войска и увеличение доходов без неизменных уставов и разделение власти магистратур и их между собою связи могут сделаться тяжелым бременем и нарушить внутреннее спокойствие (которое обезпечит имеем целью), то мы, король, всегда в соединении с возлюбленным народом:, желая увенчать наши двадцатипятилетние труды для отечества новыми заботами о его счастьи, вместе с конфедерованными чинами назначаем’ и пр.}.
Во всем прочем было мало удачи. Поляки скоро сами увидели, что написанного на бумаге стотысячного войска нельзя было поставить на ноги, те миллионы, которые казались достаточными для его содержания, по дальнейшем соображении, не доставали бы для шестидесяти тысяч. Таким числом сейм думал было ограничиться, но и то было трудно поставить. Новые доходы далеко не достигали предполагаемых цифр и к концу года, вместе со старыми доходами, они могли достигнуть только до тридцати восьми миллионов злотых. На эту сумму можно было содержать только сорок четыре тысячи, следовательно, менее половины того числа, которое предполагалось сначала. Много толковали о коннице в войске. Конница (kawalerya narodowa) была издавна любимым отделом войска у поляков. В нее вступали люди шляхетского происхождения и назывались в войске товарищами, каждый прибывал с рядовым (szeregowym) и служителем (luzakiem), и таким образом в трех конях. Всей кавалерии число в последнее время простиралось до 5.500 ч. Гетман Браницкий подал проект увеличить его до 19.800 ч., назначив в каждой хоругви, на которые делилась конница, вместо ста — сто пятьдесят особ. Так как это совпадало со вкусом польского шляхетства, то этот проект был принят, но небольшим перевесом голосов (120 против 51): оппозиция подозревала, что Браницкий проводил его с задней целью в пользу России, в своих дальних видах, по связи своей с Потемкиным. Устройство войска зависело от войсковой комиссии, которая получала деньги от скарбовой и по этому поводу беспрестанно входила с ней в недоразумения и должна была за разрешением их обращаться к сейму, это занимало целые сеймовые заседания: таким образом и в снаряжении войска происходила остановка, и время, драгоценное для сейма, пропадало в толках о предметах второстепенного значения.
В октябре доложили сейму, что у солдат нет ни дров, ни свеч, а у государства нет фондов для доставления того в Каменецкую крепость, арестанты буквально умирали от голода и от болезней, вследствие дурного помещения. По такому докладу сейм предписал немедленно скарбовой комиссии доставить в войсковую нужные средства, но скарбовая комиссия не могла исполнить предписания по недостатку денег. Умножение конного войска сначала очень понравилось в крае шляхетству, и оно так бросилось на службу в конницу, что в течение трех месяцев были полны в Своем комплекте все хоругви, но поступившие в конницу только щеголяли друг перед другом своими конями да экипажами и мало упражнялись в военной выправке, и по старым обычаям так обращались с мещанами и хлопами, что на них стали со всех сторон приходить жалобы не только от простых людей, но и от своей братьи, обывателей шляхетского звания. Набор войска вербунками представлял невыносимую тягость для народа, давал повод к буйствам и бесчинствам: вербовщики не смели вторгаться в шляхетские имения и брать обывательских хлопов, ко зато они без церемонии хватали их по дорогам и городам, куда те приезжали для продажи или покупки, паны давали своим крестьянам билеты, по которым вербовщики должны были знать, что это люди панские и брать их не следует. Но и это не помогало: вербовщики иногда говорили, что не знают панской руки. Между тем, новоизбранные рекруты получали дурное содержание и разбегались, а потом бесчинствовали и грабили жителей, сами военачальники жаловались, что, набрав много рекрут, не имеют средств содержать их, и потому, потратившись на вербунку, должны их распускать.
В ноябре войсковая комиссия совсем прекратила рекрутовку по малости сумм, посылаемых ей из скарбовой комиссии. Пинский посол Бутримович заметил, что рекрутовка не удается главным образом оттого, что нет правил, как паны должны поступать с подданными и всякий налагает на них что хочет и сколько хочет. На это бецкий каштелян Зеленский сказал: ‘Я бы стыдился имени поляка, еслиб не знал наверное, что в Польше нет нигде угнетений над крестьянами и нигде паны не налагают на подданных более того, сколько нужно! Чрезвычайный налог под именем векового патриотического пожертвования не удавался, обыватели показывали доходов меньше, чем то было на самом деле и, вместо десяти, платили до трех и даже до двух процентов. Люстрация производилась фальшиво и лениво, посланные для собирания сведений о доходах люстраторы или сговаривались с владельцами и получали от них явно фальшивые сведения, или же вступали с ними в ссоры, владельцы жаловались на люстраторов, а люстраторы на владельцев, и нужно было разбирать их, в таком случае владельцы в ожидании решения спора ничего не платили. Были староства, о которых все знали, что они дают до сорока тысяч злотых дохода, а старосты показывали только десять и притом под присягой. В присяге признавалась вся суть дела, но тогдашнее шляхетство легкомысленно относилось к этому и не стеснялось, ради спасения своих злотых, призывать всуе Божие имя, а наказания никакого за то не ожидали и, таким образом, всего налога этого рода было собрано едва шесть миллионов злотых. Сейм назначил последний срок для собрания векового пожертвования 15-го декабря, но потом должен был отложить его до неопределенного времени. Оказывалось, что спасение отечества от грядущих бед, возведение Речи Посполитой на высокую степень могущества и благосостояния, все, о чем говорили сеймовые риторы, были предметы второстепенного значения для обывателей, прозябавших в своих имениях среди обычных пиров и сплетен. Были добровольные патриотические пожертвования от дворян, так Казимир-Нестор Сапега подарил казне 156.180 злотых, которые ему следовало получить за сделанные издержки по военной части в качестве генерала литовской артиллерии, заручившись сеймовым утверждением за собой владеемых им с 1775 года имений, приносивших 120.000 годового дохода и когда-то завещанных Пацом в пользу литовской артиллерии, за такую дутую щедрость Сапега был прославляем как великий патриот послами, которых он роскошно угощал после оказанного им благодеяния отечеству.
Другие паны тогда отличались также подвигами патриотизма. Радзивилл изъявил готовность поставить от себя пехотный полк в 2.000 чел., а Иоахим Потоцкий — триста обмундированных солдат, братья Малаховские — предложили на орудия железо из своих заводов. Король со своей стороны делал пожертвования. Но то были частные случаи, которые не могли в значительной степени увеличить доходы Речи Посполитой, дворянских денег уходило за границу каждогодно более пяти миллионов. Духовные, вместо того, чтобы показать другим примеры патриотической добродетели, отнюдь не отличались ревностью к пожертвованиям в пользу отечества.Люди, проникнутые духом тогдашнего либерализма, выражались против духовенства весьма резко и говорили: два несчастия удручают наших бедных хлопов: жид в корчме и ксендз в костеле’. Набожные люди старались подмечать разные грехи за теми, которые так говорили. В то время на сейме отличался нерасположением к духовенству сенатор Езерский, его упрекали в том, что он был когда-то комиссаром в имениях бывшего примаса Подосского, обкрадывал своего пана и таким образом нажил себе состояние {Его упрекали также, что он употребил свои капитал на постройку в Варшаве публичных бань в античном вкусе, куда сходились веселые люди обоего пола.}.
Важное значение возимело дело о краковском епископстве, которое осталось вакантным. 17 июля посол Суходольский подал проект доходы с этого епископства обратить на содержание войска, назначив будущему епископу годовой оклад в 100.000 злотых. Его проект, подкрепляемый ораторским талантом проектоподателя, нашел себе сразу много сторонников, которые добавляли, что такое правило надлежит распространить и на другие епархии, по крайней мере начиная с остающихся в данное время вакантными. Проект прошел быстро при малочисленности послов, бывших в том заседании и большинством 62 против 20-ти. Король хотя был в числе неодобрявших, но защищал права духовенства вяло и уклончиво. Споры начались об этом вопросе уже после того, как папский нунций в Польше Салюццо подал ноту, в которой, впрочем, очень вежливо и любезно, изложил протест во имя апостольской столицы. Но после пятидневных толков партия, стоявшая за новый закон о краковском епископстве, не только не допустила переделывать его, но провела новый проект, утвержденный 24 июля. По этому проекту, обратившемуся в сеймовую конституцию или закон, положено все имения краковского епископства отдать на шесть лет в аренду и выплачивать из доходов будущему епископу 100.000 зл., а затем тоже распространить на все епархии, остающиеся вакантными, назначая ежегодное содержание латинским епископам и унитскому митрополиту по 100.000 зл., примасу вдвое более, а унитским епископам вдвое менее. Нунций, донося об этом в Рим, замечал, что король мало интересуется духовными вопросами, а польская шляхта все более и более проникается духом неверия, приходящего с берегов Сены и таким образом есть опасность, что скоро заговорят об упразднении монастырей и всяких поборов в пользу церкви (десятин, аннат и пр.). На это донесение папа Пий VI в сентябре послал в Польшу свое br&egrave,ve, в котором порицал поступок сейма, толкуя, что достояние церковное может быть обращено, по мере надобности, на поддержку убогих епархий и приходов, на госпитали И публичные училища, но обращать их на войска могут только государи еретики, а в католическом государстве все имущества церковные должны быть святы и неприкосновенны. Прочитанное в сеймовом заседании (19 октября) папское br&egrave,ve произвело большое потрясение и многие, в числе их и кн. Адам Чарторыский, требовали отмены конституции, но Суходольский и его сторонники уперлись на том, что отменить уже состоявшуюся конституцию, как закон, на том же сейме можно только при единогласии.
Такого единогласия не могли никак ждать. В октябре состоялось определение о продаже остававшихся в Польше имений тех духовных, которые сами отошли по первому разделу в соседние государства, и потому потребовались ведомости об этих имениях и принадлежащих к ним движимых имуществах. Постановив сделать заем, хотели налечь на города и на городское сословие: наложить четыре гроша со ста грошей ценности домов в городах и по этому поводу обязать хозяев домов сообщить под присягой, что стоила им постройка этих домов. Тогда кто-то заметил: невозможно, чтобы хозяин знал и помнил, сколько стоил ему дом, нужно, чтобы он сохранил все записки во время постройки. ‘У меня, — сказал Ржевуский, — дом в городе, но я никак не в силах показать, что он мне стоил’. Варшава предлагала пожертвования 400.000 злотых, только просила за это некоторых льгот и выгод, и между прочим жаловалась на евреев и на шляхтичей. Первые сговаривались и установляли цены, вторые, живя в городах, не несли мещанских повинностей, владея в городской черте дворовыми местами, строили на них шинки, пивоварни, винокурни, вели торговлю своими произведениями и подрывали мещанскую промышленность. Тут некоторые из послов, знакомые с либеральными идеями того времени, стали заступаться за права мещан и требовали допущения их к представительству на сейме, в особенности выступал защитником мещанских прав Юлиан Немцевич. ‘Каждый гражданин, — говорил он, — должен участвовать в платеже податей соразмерно выгодам, какия он получает от государства, у нас есть разныя отличия и преимущества для шляхетства, а мещанам заграждена дорога. С них собирается подать на войско, но мещанин не может быть офицером. Будем осторожны и предусмотрительны, современем мещанин потребует принадлежащая ему права природы, потребует от тех, которые у него их отнимают’. Против Немцевича и его партии восстал Суходольский: он соглашался допускать мещан в службе к приобретению офицерских чинов, но вооружался против допущения их к представительству на сейме. Я не хочу — говорил он, — чтобы мещане были рабами, пусть имеют свое представительство, но какое: пусть представляют нам свои жалобы, а чтобы допустить их до чего-нибудь большего — нужно их сделать прежде шляхтичами. Вспомните упадок Дании с того времени, как города пошли за королем — погибла дворянская вольность’. Суходольский требовал, чтоб на Варшаву наложить 800.000 злотых, вместо 400.000, которые она сама предлагала. Епископ Нарушевич замечал, что Варшава последнее время чрезвычайно быстро разрослась и разбогатела, если начать обременять ее, то купцы и ремесленники оставят свои занятия, городское благосостояние упадет, и этот упадок отзовется на доходах самой шляхты.
Всего этого было недостаточно для поправления финансов. Волынский посол Скаржинский представил сейму расчет, что на войско нужно сорок восемь миллионов, а доходов в настоящее время можно ожидать не 38 миллионов, как прежде предполагали, а только 26: 16 с Короны и 10 с Литвы — недостает 22-х миллионов. Повысили пошлины с привозных вин. Посол Мадалинский подал проект установить налог шкурами убитого скота. Проект этот после многих прений прошел 18-го октября большинством 84 голосов против 30 при 119 отсутствующих. (Последнее обстоятельство показывает, как половина послов мало обращала внимания на свои обязанности). Но, установив налог, начали толковать о разных изъятиях от этого налога, спорили, не сходились и сами замечали, что все предполагаемые изъятия вели только к отягощению убогих людей и к стеснению промыслов.
Процедура, которая наблюдалась в ведении этих вопросов, беспрестанно возбуждала жалобы и обличения самих этих послов. Отложив в сторону дела важные, общие, тратили время на то, что могло быть предметом обсуждения отдельных комиссий, так, напр., толковали об устройстве войска и целые заседания проходили в прениях о том, кого назначить генералом или бригадиром. Иногда, напр., вдруг прекращалось важное государственное дело и начинались толки по поводу какого-нибудь староства. Время проходит, — говорил посол Косцялковский, — ив том только наша слава, что мы болтаем. Пусть каждый справится со своей совестью, пусть она ему скажет, по какому побуждению он болтает и для чего время протягивает. О, если бы у всех нас вдруг открылись сердца, какими чудовищами мы показались бы друг другу! Проекты идут за проектами, голосование за голосованием, и вот уже год прошел как мы здесь засели и ничего еще не сделали. Волен посол говорить, оттого и пускается свободно в безбрежное море многословия, болтает час, день, на то он вольный посол, вольно ему болтать’. ‘Если мы подобным образом будем вести дела, — сказал Северин Потоцкий, — то все наши надежды должны замениться отчаянием’. Каждый говорил о чем хотел и сколько хотел, считая себя вправе так поступать по шляхетской вольности. Вся Изба обязана была его слушать. Маршал Малаховский то и дело закрывал заседания, а для эффекта заканчивал текстом из Евангелия: ‘весь день трудились, ничего не поймали’.- Многие подобными жалобами на всеобщую болтовню хотели щегольнуть своим красноречием. Когда двухнедельные толки о шкурах надоели членам, они оставили их и принялись толковать о налоге на табак, перебежали к вопросу о госпиталях, потом толковали о средствах вспоможения бесприданным девицам, а потом снова стали толковать о рекрутовке и об устройстве войска. В сентябре подано было до трехсот проектов, сопровождаемых объяснительными речами подававших, и ни один из этих проектов не был подвергнут обсуждению.
Занятия вопросом о войске повлекли к устройству, в 1789 году, воеводских порядковых гражданско-военных комиссий из выбранных на сеймиках членов, шестнадцати светских и трех духовных, которые должны служить без жалованья и каждый будний день заседать от 8 часов утра до часу пополудни: их обязанность была наблюдать за состоянием войска, назначать им квартирование, препровождать и доставлять рекрут, ловить дезертиров, разбирать недоразумения между военными и гражданскими, снаряжать подводы, вести ведомость прихода и расхода, наблюдать за ценами, мерами и весами, в случае неурожая не допускать вывоза хлеба за границу, наблюдать над исправлением путей сообщения и брать пени за неисправность, охранять торговцев от притеснений, доносить скарбовой комиссии о состоянии промыслов, извещать о вакантных староствах, о пожарах, о новых слободах и вообще о всех замечательных происшествиях, побуждать заводить школы для бедной шляхты, учреждать госпитали и вообще наблюдать за делами милосердия. На содержание комиссии со всех платящих патриотическое пожертвование десятого гроша шло по одному шелягу. Это был опыт введения правильной полиции в государстве. Относительно комплекта войска остановились пока на числе шестидесяти пяти тысяч. Рекрут положили поставить с дымов, с обязанностью службы на шесть лет и с платежом поставщиками рекрутских денег. Шляхетство старалось как можно более выгородить свои наследственные имения. Таким образом, когда в имениях духовных и в королевщинах постановили давать одного рекрута с пятидесяти дымов, в наследственных положено давать одного со ста дымов.
По поводу затронутого вопроса о городах обратил на себя внимание замечательный человека своего времени, варшавский президент городского совета Декерт. Он не хотел, подобно другим, в своем положении и со своим богатством, добиваться разными происками шляхетского достоинства, как делали другие, хотя это и было ему легко: дочь его была за дворянином и сын служил офицером в прусской службе. Он твердил своим братьям-мещанам, что следует не по одиночке проскакивать, а оставаясь в мещанстве, добиваться политических прав для всего сословия. При помощи приятеля своего Коллонтая он сносился через агентов с разными городами, убедил прислать разом депутацию в Варшаву и подать на сейм коллективную просьбу от всего городского сословия в Польше. На челе этих прибывших депутатов был сам Декерт. Мимо канцлера, который, издавна наблюдал над городскими делами в Польше, 17 декабря 1789 он подал на сейм составленную Коллонтаем записку, изложил очень обстоятельно историю городов, доказал документами, что в старину мещане наравне со шляхтой принимали участие в законодательстве и избрании королей, что шляхта могла быть мещанами, не теряя шляхетского достоинства, как сделалось после, что мещане имели права покупать шляхетские имения, что в суде они пользовались такими же правами, как шляхтичи, что, одним словом, мещанство в старину было вполне свободным сословием и теперь просило о возвращении древних прав.
Это явление поразило, как громом, консерваторов. Более всего озлилися на города и в особенности на Декерта канцлер Малаховский. Поступок этот он считал личной для себя обидой, мало того, что Декерт мимо канцлера подал на сейм записку, он еще в ней отзывался неблагоприятно о канцлерских судах. Притом в просьбе был намек на события, происходившие во Франции: ‘до наших ушей, — было сказано, — доходят слухи об иноземных смутах. Невольник разрывает свои цепи, когда властвующий над ним попирает права человека и гражданина. Но мы хотим оставаться в верности Речи-Посполитой и, вдохновляемые этим желанием, будем соразмерять с ним наши поступки’. — На сейме стали толковать эти слова как угрозу, понимали, что автор просьбы хочет испугать сейм опасением, чтобы и польские мещане в случае отказа не наделали того, что произошло во Франции. Даже наружность, с какой явились мещанские депутаты на сейм, перетолковали в другую сторону. Сообразно древнему обычаю, представители городов были в черной немецкой одежде и при оружии. Что значит этот черный наряд? — говорили тогда на сейме. — Этим они хотят дать нам понять, что если мы не удовлетворим их просьбе, то нас ожидают печальныя последствия’. Они ездили с визитами к разным знатным особам — государственным сановникам и к послам Речи Посполитой, и у многих из них получили холодный прием и даже наслушались терпких замечаний. Консерваторы не только не хотели дать мещанам таких прав, каких последние домогались, но даже не позволяли им чинить у себя раскладку налогов, из опасения, что мещане станут отягощать шляхетские дома, построенные в городах. Один только польский город не пошел по призыву Декерта, это был Краков: он подал особую от себя записку совсем в другом духе, не добивался равенства со шляхтой, а просил только местных льгот, самая записка была подана не прямо на сейм, а канцлеру. Консерваторы, по наущению канцлера, домогались, чтобы записка Кракова была прочитана на сейме, а коллективная записка Варшавы и других городов отослана к канцлеру. ‘Поступать так, — говорил Станислав Потоцкий, — значит дать предпочтение средневековым привилегиям перед требованиями века. Я хвалю Краков за его верность, но более его люблю человечество, хвалю Краков, но зачем же бросать подозрение на другие города? У Кракова есть свои привилегии, но и у других городов есть свои. Я не изъявляю желания допускать мещан к участию в законодательстве и к равенству со шляхтою, но требую законнаго, чтобы просьба городов была передана в конституционную депутацию, а не канцлеру’.
За города говорил брестский посол Матушевич и другие послы прогрессисты. Иоахим Хребтович, указав на связь между интересами шляхетства и благосостоянием городов, дал делу такой оборот: старые короли наши давали привилегии городам по одиночке — и они процветали. Сделаем для всех городов разом то, что делали эти короли, и вы увидите, как города разольют богатство во всем крае’. Сам король был за города. Консерваторы, чтоб заглушить дело, начали подавать разом множество проектов: один совался с проектом комиссариата, другие с производствами в чины, и таким образом старались оттеснить городской вопрос. Ограничились тем, что 19 декабря назначили депутации для рассмотрения всех актов и привилегий городов. Эти депутации были под председательством канцлера. Это значило — отложить дело в дальний ящик.

VI.

Маркиз Люккезини. — Первые основы будущей конституции.

Выступил на сцену человек, игравший одну из главных ролей в польской трагедии: это был маркиз Джелорамо Люккезини, прусский посланник в Варшаве, заместивший с 29 апреля 1789 года отозванного Бухгольца и с тех пор ставший уже не товарищем другого прусского посланника, а единственным представителем прусского короля в Польше. Этот итальянец начал свою карьеру при Фридрихе II его домашним библиотекарем, скоро обратил внимание короля своими дарованиями и сведениями и сделан камергером. Рассказывают, что однажды Фридрих II, вероятно в шутку, спросил его: долго ли маркизы итальянские будут настолько подлы, чтобы себя продавать немецким государям? Итальянец отвечал: ‘пока немецкие цари будут настолько глупы, чтоб их покупать’. И этот чужеземец так честно был предан интересам государства, которому по происхождению был чужой, как бы мог быть самый патриотический немец. Его таланты открыли ему путь к дипломатическому поприщу. Трудно было найти другую личность, которая в такой степени могла обворожить поляков и овладеть их умами. Это был человек столько же глубокий, сколько остроумный, разносторонне образованный, привлекательный в приемах, любезный в обращении, вкрадчивый и вместе скрытный, умевший понимать с первого раза людей, замечать их слабые стороны и направлять к своям видам, лгать и обманывать с видимым подобием истины и простодушия, и неуклонно стремившийся всеми возможными путями к заданной цели. Это был дипломат по идеалу Маккиавелли: особенно он кажется таким в сношениях с легковерным польским обществом.
Тотчас по приезде он сделал визиты всем членам сейма и всем умел понравиться, а некоторых сразу приковал к себе. Вся прусская партия прильнула к нему. Он уверял поляков в добром расположении прусского короля, доказывал, что польза Пруссии требует возрождения Польши, побуждал скорее вести и кончать дело реформы, но в то же время заявлял, что Пруссия воздерживается от всякого прямого вмешательства во внутренние дела Польши. Этим замечанием он еще более располагал поляков к себе, потому что льстил их самолюбию. По поводу мещанского вопроса Люккезини показывал сочувствие тем, которые стояли за расширение прав мещанам. ‘Мой государь, — говорил он полякам, — стоит выше политических предразсудков, и думает, что соседствующие между собою народы в видах собственных же выгод должны желать взаимно улучшения внутренняго быта друг у друга. Ни один край не в состоянии произвести всего, что нужно для его жителей: чем более будет зажиточности, тем более явится желаний и потребностей, отсюда вытекает необходимость обмена произведений и взаимной услужливости’. Поляки с доверием слушали такие благовидные речи, а между тем тот же, кто произносил их перед ними, в своих депешах сообщал прусскому королю, что, не показывая явного неодобрения, он исподтишка всеми силами старается тормозить мещанское дело. ‘Пока мещанский класс, состоящий в большинстве из немцев, находится в порабощении у шляхетства, никому не придет охоты переселяться в Польшу и заводить тут промыслы, — рассуждал итальянец в этих депешах, — но если мещане добьются участия в управлении, тогда много заграничных мещан сюда перейдет и вообще пример Польши станет заразителен для соседних государств’. Король Фридрих-Вильгельм похвалил своего посланника и в своем ответе заметил ему: если бы городам польским удалось возвратить себе свои давния привилегии, то из моих владений промышленники начнут выселяться в Польшу’. Он показывал себя отъявленным врагом России, говорил, что москали извечные враги-полякам, а Пруссия их верная и неизменная союзница. Пруссию побуждает желать устройства Польши то, что она надеется вести с ней выгодную торговлю, если Польша достигнет цветущего состояния, то будет доставлять Пруссии те произведения, какие теперь доставляет Россия, следовательно, Польша обогатеет и подымется, а Россия упадет. Поэтому Пруссия желает прежде всего заключить с Польшей торговый договор и предоставить ей значительные торговые выгоды, за это Польша должна уступить Пруссии два города: Гданск и Торунь. Уступка эта не будет потерей для Польши, а, напротив, выигрышем: теперь Пруссия берет огромные пошлины с польской торговли, а тогда сложит их.
Такова была теория соглашения с Пруссией, которая должна была предшествовать теснейшему политическому союзу. Люккезини объявлял полякам, что берлинский двор не прежде войдет с Речью Посполитой в тесный союз, как тогда, когда Польша установит у себя новое законодательство на твердых началах и прочный порядок: Пруссия должна знать, с кем будет иметь дело и в какой степени Польша может оградить себя от России на будущее время. Казимир-Нестор Сапега, переговариваясь с Люккезини, настаивал, напротив, чтобы скорее был заключен политический договор с Пруссией, ибо тогда дело внутренней реформы пойдет скорее. Другие паны прусской партии представляли Люккезини, что республиканское правление было до сих пор источником зол, и что их намерение — переделать Польшу в конституционную монархию с наследственным правлением. Они делали предложение вручить его по смерти Станислава-Августа саксонскому князю-избирателю. Люккезини говорил, что его король оправдывает выбор саксонского князя-избирателя, что же касается до наследственности правления, то в этом прусский король не станет препятствовать,: но вперед обращает внимание на то, что такая перемена возбудит против Польши императорские дворы и в самой стране произведет усобицы, потому что много есть нежелающих изменить древнее правление. Это, однако, говорилось только в виде совета: поляки имеют полное право делать какие угодно изменения, нужно только поскорее установить новый внутренний порядок. Но прусская политика далека была от того, чтоб на самом деле допустить в Польше введение наследственного правления, и король, дозволяя своему уполномоченному манить поляков правом, предоставляемым им самим устроить у себя какой хотят порядок правления, писал ему, чтоб он соблюдал с ними крайнюю осторожность, потому что Пруссия не позволит Польше стать наследственной монархией: пусть будет избирательной или республикой. Во всяком случае надлежит выждать окончания войны императорских дворов с Турцией, чтоб видеть, как поворотятся обстоятельства. Английский министр Гэльс также вместе с Люккезини подстрекал поляков к деятельности, возбуждал против России и советовал скорее сделать коренной переворот в правлении. Под влиянием этих подстрекательств конституционная депутация принялась деятельнее работать над проектом. В ней, кроме упомянутых выше одиннадцати членов, заправлял работами Коллонтай, которого Игнатий Потоцкий пригласил в депутацию.
Десятого декабря 1789 года Игнатий Потоцкий произнес на сейме вступительную речь, известил об окончании работ депутации. Он рассыпался в восторженных похвалах прусскому королю и возвещал, что новый порядок устанавливается под его покровительством и влиянием. ‘По воле Провидения, — говорил он, — могучий сосед подает нам помощь в эпоху потрясения нашего законодательства, побуждает нас укрепить наше бытие национальной конституцией. Он нам не говорит: я вам помогу составить законы и предложу их вам, мои министры будут влиять на вас. Нет. Он нам говорит: вы видите у меня порядок и крепость, желание мое таково, чтобы и у вас было то же. Одни вы можете устроить свое дело, а мне надлежит смотреть, будет ли оно прочно’. Составители проекта не смели официально внести в него мысли о престолонаследии, тем более, что и в самой депутации были люди несогласные на такую важную государственную перемену. Но прежде подачи проекта на сейме уже знали, что в депутации были хотевшие наследственности престола и потому заранее получили предубеждение против того, что подаст эта депутация. Хотели под разными предлогами отложить чтение проекта, в особенности потому, что много членов сейма разъехались, но настойчивость прусского посланника подвигала членов к делу. Боявшихся монархизма Люккезини уверял, что прусский король ни в каком случае не допустит до водворения того зла и доказывал, что и без монархизма может состояться новая конституция, которая даст Польше крепость и силу, он обещал союз и дружбу Пруссии, с условием коренной перемены в правлении Полыни и установлении в ней прочного порядка.
16-го декабря 1789 года проект был прочитан. В начале составители, находившиеся под влиянием модного французского свободомыслия, поставили правило, что все обыватели Речи Посполитой должны быть свободны и равны. Но это до крайности не сходилось с польским республиканским строем, опиравшимся на порабощении бесправного хлопства могучим шляхетством. Правило это сразу было отброшено и никто не осмеливался его отстаивать, а вместо того, по предложению Анквича, принято признание свободы и равенства единственно шляхетству, а прочим, не принадлежащим к шляхетскому званию, обещано право собственности и покровительство власти. В подробностях весь проект заключал восемь пунктов. В первом в общих чертах излагались главные права нации, которые состояли в следующем: а) сочинять законы и подчиняться только тем из них, которые установит сама Речь Посполитая, b) заключать с иностранными державами договоры и вести войны, с) разбирать действия исполнительных властей, d) избирать короля и непременно римско-католической религии, е) избирать лиц в те общественные должности, которые признавались и вперед будут признаваться избирательными. Во втором пункте говорится о том, что нация свои права и власть выражает сеймиками, на которых лица шляхетского происхождения, владеющие имениями, и их взрослые сыновья избирают послов на сейм и дают им инструкции и желания (desideria) относительно своих воеводств, земель и поветов. В третьем говорится: чтоб власть Речи Посполитой могла всегда наблюдать и действовать, сейм должен быть составлен на двухлетний срок, а именно: по истечении срока, назначенного для ординарной сеймовой деятельности, послы возвращаются домой и на реляцийных сеймиках дают отчет о своей деятельности, эти послы на таких сеймиках или могут быть утверждены в своем звании на дальнейшее время, или переменены другими, так что во всяком случае в государстве остается постоянно ‘готовый’ сейм, с верховной законодательной и учредительной властью и может быть созван, но только в крайних нуждах и обстоятельствах Речи Посполитой, а именно: а) в обстоятельствах, не терпящих отлагательства, касающихся народных прав, особенно по поводу происходящей по соседству с Польшей войны, b) по поводу внутренних беспорядков и столкновений между магистратурами, с) в случае опасности голода, d) в случае смерти короля или опасной его болезни, и в первом случае он заступает место конвокационных сеймов без законодательной власти, не вдаваясь в права, принадлежащие элекцийным сеймам. Приговоры этого сейма не входят в кодекс законов и обязательны только до тех пор, пока следующий сейм их не уничтожит. В четвертом и пятом говорится о способе голосования, в предметах, касающихся коренных прав, необходимо единогласие, в предметах, касающихся договоров о мире и войне — три части голосов, а при выборе в должности и проч., будут руководствоваться правилами, которые укажутся в будущей конституции. В шестом и седьмом говорится о верховных магистратурах, судопроизводство поручается трибуналу и судам, а верховная исполнительная власть королю и учреждаемому при нем совету, под названием стражи, которого члены не входят в состав сейма, верховный суд над ними, как и вообще над государственными преступлениями, принадлежит сеймовому суду, наконец было сказано, что впредь никаким образом не допускаются конфедерации.
Этот проект, составленный, как ясно видно, по указанию писем Коллонтая к Малаховскому, не изменял, как некоторые боялись, существенного содержания республиканского строя и избирательного правления и уж никак не делал никакого шага к усилению монархической власти, которого поляки всегда опасались: напротив, он ослаблял ее до крайних пределов. ‘По этому проекту, — замечает один из немногих трезво смотрящих на события того времени польских писателей, Калинка, — король хотя и назван там главою народа, но его скорее можно назвать туловищем без головы, без рук и без ног, посаженным на золоченом кресле, так что в сущности выходило все равно: есть ли в государстве король или нет его. Верховная власть — в руках народных представителей, послов сеймовых, управление разными ветвями администрации — в руках отдельных коммиссий, от короля независимых. Король ничего никому не приказывает, никого ни к чему не может принудить, никого не может покарать’.
Однако этот проект все-таки возбудил против себя тех, которые дрожали за шляхетские преимущества. Их соблазняло то, что право участия на сеймиках предоставлялось только шляхтичам, владевшим имениями, а не безземельным, следовательно, одно шляхетское звание не сообщало всех политических прав. Отсюда вытекало, что эти права принадлежали не только благородному сословию, но и материальному благосостоянию, а от этого уже казалось недалеким, что со временем благосостояние, без шляхетского звания, будет давать право и, таким образом, шляхетское звание падет. Суходольский, за ним Казимир-Нестор Сапега и Валевский начали говорить против этого длинные речи. Другие паны за ними делали свои неблагоприятные замечания. Сеймовый маршал, сам сторонник проекта, чтобы не допустить на сейме лишних толков, заметил, что коль скоро существует конституционная депутация для составления формы правления, то все поправки и добавки-члены сейма могут сообщать этой депутации, не теряя времени в толках и прениях об этом предмете в сеймовой Избе. Тогда против маршала поднялись голоса во имя шляхетской свободы, ему напоминали, что нельзя удерживать послов свободной нации от заявления мнений. Другие послы думали повредить проведению проекта тем, что подавали, как и прежде, проекты о других второстепенных вопросах: тот об устройстве комиссариата, другой о порядке производства в чины, третий о трибуналах и т.д. Но потом все-таки перешли к проекту, поданному сеймовой депутацией. За право участия на сеймиках безземельной шляхты стоял Браницкий со своей многочисленной партией. Его противники видели в этом московскую интригу и соображали, что если допустить безземельную шляхту на сеймики, то магнаты, служащие России, будут подбирать промотавшихся, развращенных, ленивых, всякое отребие в шляхетском сословии, чтоб защищать и проводить такие постановления, которые будут выгодны их честолюбивым и корыстным побуждениям в ущерб общим желаниям и потребностям. ‘Если мы, — говорил Станислав Потоцкий, — не удалим безземельных от участия на сеймиках, то у нас повторится репнинский сейм’.
‘Да и что за польза бедной шляхте ходить по сеймикам? — говорил Анквич. — Ведь она там только получает побои и портит здоровье, а в доме у нея в делах остановка’.
Прошло несколько заседаний в таких толках, они были бурны, и в одном из них патриоты грозили выбросить из Избы своих противников. Король ушел из собрания и не являлся на другой день. Наконец, 30 декабря, большинство порешило принять проект конституционной депутации и не допускать на сеймики иной шляхты, кроме владеющей имениями. Партия Браницкого и вообще защитников шляхты была побеждена. После этого заседания сейм был отложен до восьмого февраля.
В заключение маршалы сейма известили нацию универсалом по воеводствам, расхваливались подвиги сейма: освобождение Польши из-под гарантий, возвращение ей независимости, уничтожение Постоянного Совета, создание армии. При этом давалось нации знать, что дела сейма заслужили внимание и одобрение прусского короля, наилучшего друга и благодетеля польского народа, прибавляли, что и Оттоманская Порта с большой похвалой отзывается о делах польского сейма.

VII.

Сейм в 1790 году. — Финансовые затруднения. — Политический договор с Пруссиею. — Толки об уступке Гданска и Торуня. — Недоразумения Пруссии с Австриек). — Письмо прусского короля к польскому. — Рейхенбахская конференция. — Новые толки об уступке Гданска и Торуня. — Закон о запрещении предлагать уступки. — Судьба Понинского. — Отозвание Штакельберга. — Булгаков. — Виды России. — Вопрос о наследственности. — Обращение к народу. — Временное закрытие сейма.

8-го февраля 1790 году сейм открылся снова. Маршал Малаховский проговорил восторженную речь в пользу Пруссии и советовал пользоваться поскорее расположением доброго соседа, чтобы заключить с ним оборонительный договор и умножить войско. О стотысячной армии перестали думать, ограничились комплектом 65.000, но налицо могли собрать только 44.000, на содержание их оказывалось нужным 43.421.645 зл. да на аммуницию 5.785.350 зл. Этих денег требовали от скарбовой комиссии, но скарбовая комиссия препроводила в войсковую только 13.000.000. ‘Дела идут плохо, полки отдалены от границы, — говорил на сейме Немцевич, — отделы их стоят в таком друг от друга разстоянии, что при первом вторжении неприятеля должны будут разсыпаться. Войску нет жалованья, а в казне дефицит, о магазинах для продовольствия войска никто не думает, между тем обыватели отправляют в большом количестве за границу хлеб из Польши’.
Обратились снова к рассуждениям о предполагаемом займе. Без залога не давали Польше нигде денег, стали думать, как бы обеспечить заем. Думали поставить на гипотеку десятую часть стоимости королевщин, но этот проект возбудил против себя сильную оппозицию, потому что многие из присутствовавших имели в руках своих королевщины. Кублицкий предлагал умножить раздачу шляхетских дипломов за деньги.
‘Напрасно искать косвенных источников, — сказал Станислав Потоцкий, — ничего не будет, пока не устроится хорошо и пропорционально сбор податей. Мы установили сбор десятаго гроша со шляхетских имений, и что же? один мой приятель говорил, что с имения в Руси ему приходится платить десять процентов, а с имения в Мазови только два. Надобно уравнять подати’.
Волынские и подольские послы поднялись против уравнения в наследственных имениях, они желали взвалить всю тяжесть взносов на королевщины.
Патриоты стояли за всеобщее уравнение. Чарторыский подал проект об этом. В нем предлагалось средство для достижения верных сведений о доходах: ввести опись и оценку шляхетских имений, тогда как прежде, при взимании налогов или пожертвований с шляхетских имений, довольствовались показаниями владельцев под присягою.
‘Я вижу, — говорил Зелинский, — в этом проекте нарушение шляхетской вольности, оскорбление религии, попирание присяги, которая до сих пор считалась достаточною для решения споров, вижу уничтожение общественнаго доверия и подрыв гражданскаго спокойствия’.
‘Нет края в мире, — возражал Вавржецкий, — где бы при таком населении и пространстве, как в нашей Польше, были такие ничтожные доходы, какие показываются нашими обывателями. Если бы у нас имения в самом деле давали такие скудные доходы, то невозможна была бы никакая торговля, и паны не могли бы держать у себя во дворах стольких людей. Ясно, что большею частью доходы показываются фальшиво’.
‘Защитник прав и чести шляхетского сословия, Сухоржевский, говорил: могут быть ошибки в подаче сказок о доходах, но не умышленныя и не под фальшивой присягой. Если бы у нас было столько играющих присягою, сколько неправильно платящих подати, то Речь-Посполитая была бы недостойна существования и благословения Божьяго’.
После споров о разных подробностях принят был проект о назначении депутации для уравнения податей в имениях шляхетских и духовных. Она должна была сделать оценку в имениях шляхетских и духовных, руководствуясь собранными сведениями за шесть лет о всякого рода отчуждениях имуществ (о продажах, залогах, контрактах и т.д.), вывести из них доход и по этому доходу наложить подати, приняв во внимание количество доходных статей, указанных самими владельцами в поданных сказках.
‘Все это прекрасно, — сказал 26 февраля король, — только закон об уравнении требует времени, а войско нуждается в жалованьи теперь же. Пополнить казну можно только немедленными пожертвованиями, не хочу отставать от других. У меня нет в наличности денег, но есть на полмиллиона украшений и драгоценностей — все отдаю в руки сеймоваго маршала’.
По примеру короля, маршал Малаховский предложил Речи-Посполитой миллион злотых без процентов. В том соображении, что сбор вечного пожертвования десятого и двадцатого гроша не может состояться скоро, на предстоящую четверть года наложили в Великой Польше двойное подымное, в Малой обыкновенное, а евреи должны были заплатить за целый год поголовное не в счет.
Вечером в тот день, когда король на сейме сделал пожертвование, он был встречен в театре громкими рукоплесканиями публики. Это был важный день для него, патриоты, которые до сих пор относились к нему враждебно или по крайней мере косились на него, с этого дня начали с ним сближаться и переставали считать врагом отечества.
Люккезини, ездивший в Берлин, по возвращении, в конце февраля, привез ответ прусского короля на предложение заключить торговый и оборонительный союз с Польшею. Пруссия предлагала разрешить с платежом пошлин двух процентов (запрещаемый вопреки договору 1775 года) вывоз польских продуктов, переходящих через Силезию и Саксонию, четыре процента с тех товаров, которые идут по Висле, и обещала, в случае нужды, доставлять такое же корличество пехотного войска, какое Польша будет доставлять конницею. За это Пруссия требовала уступить ей города Гданск и Торунь, да староство Дыбов, а в вознаграждение Польше уступала клочек польской же земли около озера Гопло в Куявии.
Долго не смела депутация предложить этого сейму, зная раздражение, которое может произвести всякая попытка к уступке земель. Депутация старалась войти в соглашение с Люккезини и прибегала к такому извороту: она предложила отделить союзно-оборонительный трактат (alliance) от коммерческого, так как уступка Польшею Гданска и Торуня предлагалась в вознаграждение торговых выгод, предоставляемых Пруссиею, то этот щекотливый вопрос признавался сущностью коммерческого договора, а не политического, следовательно, последний мог быть заключен независимо от всяких территориальных уступок. Поляки думали, что они этим, совершают дело великой политической мудрости, но можно было предвидеть, что в тех отношениях, в каких находилась Польша с Пруссиею, политический договор без торгового был бесплоден, так как от торгового зависело благосостояние Польши, то поляки неизбежно, вслед за политическим, должны были домогаться торгового договора, на который Пруссия никак не согласилась бы иначе, как только получивши от Польши новые владения. Всей Польше было очень тяжело от Пруссии, потому что последняя обложила польские товары чрезмерными пошлинами, но городу Гданску — в особенности, этот город, ради собственных выгод и спокойствия, готов был отойти добровольно к Пруссии. В глазах многих поляков казалось, что уступка Гданска и Торуня скорее было приобретение, чем потеря, если от этого выигрывала польская торговля. Люккезини объяснял им, что Пруссия должна же вознаградить себя за потери, которые понесет, даровавши полякам торговые льготы: прежде Пруссия брала с товаров 12 процентов, теперь понижает их на четыре и на два, и через то теряет около 200.000 талеров: естественно желать ей вознаграждения за эти утраты. Но при существовании партии, противной прусскому влиянию, при щекотливости патриотической чести невозможно было склонить к этим видам большинство на сейме: Депутацию иностранных дел обвинили бы в измене. Потому единственным средством к соглашению с Пруссиею казалось отделить коммерческое дело от политического. Люккезини согласился, и по сношении со своим двором сделал замечание Депутации, что предложение об уступке Гданска и Торуня дано было только в видах вознаграждения Пруссии за доставление Польше новых торговых видов, а никак не в видах политической необходимости. Уступая полякам, он в то же время надеялся мало-помалу склонить их к уступке. Говорят, что Люккезини тогда интриговал между послами, нельзя ли устроить правительственного совета из небольшого числа членов, которым бы дать власть вроде той, какую имел недавно уничтоженный Постоянный Совет, поместить в нем благоприятелей Пруссии и провести дело об уступке городов. Но маршал Малаховский, хотя благопри-ятель Пруссии, объяснил ему однако, что это невозможно, и даже дал ему тонко заметить, что прусскому послу неуместно вмешиваться во внутренние учреждения страны.
В то же время Австрия делала попытки отклонить Польшу от союза с Пруссией и привлечь к себе. Началось это от русского посла Штакельберга. Узнавши о готовности поляков заключить союзный договор с прусским королем, Штакельберг два раза обращался к королю письменно, убеждал его не допускать ни до союза с Пруссиею, ни до учреждения наследственного правления и не торопиться с такими важными предприятиями. Король через подканцлера Литовского Хребтовича отвечал, что оба императорские двора могут легко остановить заключение союза с Пруссиею: пусть российский посланник вместе с австрийским вступят в конференцию с Депутациею иностранных дел и уверят ее, что Россия и Австрия не только не помышляют об изменении постановлений текущего сейма, но признают новую конституцию и поручатся за нее, пусть кроме того покажут готовность заключить с Речью Посполитою оборонительный союз с целью охранять пределы и независимость Польши. Тогда все успокоится, не станут думать о наследственности престола и союз с Пруссиею отложится. Штакельберг отнесся об этом к своему двору. Екатерина прислала ему ответе курьером 16 марта. Императрица положительно запрещала ему давать полякам какое бы то ни было письменное официальное заявление без особого высочайшего поведения, ему дозволялось при всяком удобном случае уверять влиятельных лиц, что императорские дворы не имеют никакого нерасположения к полякам, что форма польского правления для них — вещь совершенно посторонняя, что мстить за прежнее они не станут, если только Польша не примет участия в задирательных замыслах прусского короля. Австрийский посланник в Петербурге, гр. Кобенцель, сообщал своему правительству, что русское правительство ни в чем не доверяет Станиславу Августу, а надеется скорее худа, чем добра от тех горячих голов, которые теперь взяли в свою власть дела Речи Посполитой. Россия держится такого правила, что лучше ждать, пока люди к нам обратятся, чем выступать к ним вперед. Но Кауниц, державший тогда в руках всю правительственную власть австрийского государства, получивши обо всем этом сведения от Де-Каше, отнесся иначе к этому делу. Смутное положение внутри австрийской монархии, преимущественно же готовое вспыхнуть в Галиции восстание поляков побуждали во что бы то ни стало не допускать прусского короля усиливаться и объявить Австрии войну, а средством к этому представлялось разрушить завязывавшийся союз его с Польшею. Кауниц говорил польскому уполномоченному при венском дворе Войне, что было бы хорошо, если бы Польша заключила союз с Австриею, в таком случае Австрия сбавила бы пошлины с величковской соли, ввозимой в Польшу, вместе с тем Кауниц обещал освободить подданных Австрийской империи в присоединенных от Польши землях от контрибуции, платимой ими тогда, когда они жительствовали за пределами Австрийского государства. Депутация не поддалась на австрийские обещания и более доверяла Пруссии. За Пруссию было влияние других иностранных послов. Гэльс продолжал уверять поляков в готовности помогать Польше в случае враждебных столкновений с Россиею и Австриею. Еще сильнее подстрекал тогда депутацию шведский посланник Энгер-стром, указывал ей на честолюбивые виды русской императрицы, хотевшей господствовать на всем севере, представлял, что Польше, как слабейшей, достанется от России прежде всех, и потому ей следует предупредить опасность и вступить в оборонительный союз против России с Пруссиею, Англиею и Швециею: только общими силами можно сломить опасного общего врага. Подстрекаемые надеждою приобресть столько союзников, поляки не стали дорожить возможностью союза с Австриею. Сообщенное Войною предложение Кауница не было даже представлено Депутациею Иностранных Дел сейму. Депутация эта ограничилась приказанием Войне объявить Кауницу благодарность за внимание и сообщить ему, что прежде окончания договора с Пруссиею Речь Посполитая не находит оснований заключать такие же договоры с другою державою. Кауниц на это спокойно сказал: ‘мы полагали, что вы уже сами додумались до этого и заранее дали вам знать, что наш двор примет предложение союза, если вы с ним к нам обратитесь, но мы решительно просить вас не станем, чтоб вы с нами вступали в такой договор, какой вы заключили с прусским королем’. Императрица Екатерина была недовольна этою всею выходкою Кауница, а Штакельберг, конечно, по воле своей государыни, заметил австрийскому уполномоченному в Польше, что поляки возмечтают о страхе императорских дворов перед союзом Польши с прусским двором. Русская политика в этом не ошиблась. Игнатий Потоцкий, главный заправщик дружбы с Пруссиею, говорил: ‘вот так-то Габсбургский дом хочет с нами вступить в такой же союз, как прусский король! Народ польский, который Австрия ни во что ставила, и сейм, над которым ее главный министр смеялся, теперь возбуждают опасения!’
15-го марта Депутация объявила сейму, что его величество король прусский предлагает заключить коммерческий трактат и в видах вознаграждения за потери, неизбежные для него при даровании Польше торговых выгод, желает, чтобы Польша уступила ему Гданск и Торунь, да староство Дыбов, но узнав, что такое соображение уже начинает толковаться поляками в дурную сторону, устраняет заранее свое требование, для облегчения же польской торговли обещает сбавить 6 процентов на форданской таможне, это произвело всеобщее одобрение. Накануне дня, когда слелано было представление сейму, король имел свидание с Лкжкезини в Вилянове, прусский посланник обворожил его, король в то время боялся русских козней, хотя в то же время не доверял и Пруссии. Из письма его к посланнику польскому в Лондоне, Букатому, видно, что тогда распространилась весть, будто Россия приказывала всем православным священникам в польских владениях присягать уже не только на духовную зависимость от России, но и на подданство императрице. На короткое время опять возник было страх, подобный прошлогоднему. Таким образом, послы сейма в это время, испугавшись России, спешили предупредить опасность, ожидаемую от нее, союзом с прусским королем. В то же время начали толковать, как бы сойтись с константинопольским патриархом, подданным Турции, и поручить ему в ведение православную церковь, избавив ее от санкпетербургского синода. Сам король, склоняясь к прусской партии, в беседах с русским посланником, уверял его, что желает заключить с Пруссией только торговый договор и всеми силами препятствует политическому, который был бы неугоден русской императрице.
Под влиянием страха русских козней, а особенно возмущения хлопов по интригам России, которое не переставало мерещиться полякам, договор с Пруссиею приобретал сторонников. Противники его замечали,что не следует приступать к союзно-оборонительному трактату иначе, как наперед обеспечив себя в торговле. Прусские сторонники возражали на это так: положим, что нашей торговле не станет лучше после союза, но оставаясь без союзника, мы все-таки не избавимся от прежних тягостей, а еще скорее навлечем на себя большие опасности и оскорбления. Если ж мы войдем в союз с Пруссиею, то вместе с нею войдем в союз с Англиею, Голландиею, Швециею, Турциею и почти со всею немецкою империей), и это спасет нас от захватов, от мести, от военных переходов, от усиления того влияния, которое снова замышляет держать нас в зависимости. В таком союзе столько союзных государств будут защищать наши владения и независимость, и мы постепенно дойдем до того значения в Европе, которого так желаем.
Сильнее всех за союз раздался голос Игнатия Потоцкого. ‘Заключая какой бы то ни было договор, — говорил он, — следует прежде всего себе уяснить: кто тот, с кем договор заключается. Без предупреждения скажем: прусский король держит в своих руках судьбу войны и равновесия всего севера. Если мы, вопреки примеру других государств, станем медлить союзом с ним, если, таким образом, станем отклонять средства, которыя этот монарх готовит для своих высоких целей, то не навлечем ли холодности и недоверия этого посредника народов? Не подадим ли тем, которым противно наше возрождение, наши труды, замыслы и стремления, повода считать правительство наше непоследовательным, край наш годным только для того, чтоб чужие могли вознаградить им себе понесенныя утраты? Сознаюсь, что мне трудно спорить против тех, которые хотят торговых выгод, но совесть говорит мне, что я спасаю отечество. Я не желаю себе за то никакой награды, кроме его благополучия. Моя обязанность для меня выше всего на свете. Нам нельзя оставаться без союза, который бы обезпечивал существование имени и народа польскаго: иначе, это значило бы оставаться жертвою чуждаго могущества, чуждых соображений, подвергаться тягости приговора, изреченнаго в св. писании словами: vae soli! (горе единому!)’
Речь Игнатия произвела энтузиазм. Напрасно противники пытались доказывать, что какими превосходными качествами ни обладал бы прусский король, но договор заключается не с лицом, а с государством, напрасно другие представляли, что такого важного дела нельзя решать опрометчиво, и требовали предварительного обсуждения (делиберации), — всякое возражение патриоты относили к московскому внушению и делали на счет этого намеки. Проект договора был принят 15 марта.
Депутация Иностранных Дел по поручению сейма заключила его 29-го марта {Его содержание таково:
1) Отселе да пребывает дружба и искреннее постоянное согласие между его величеством королем прусским и его наследниками с одной стороны и его величеством королем польским, его преемниками и всею наияснейшею польскою Речью-Посполитою с другой, в силу чего высокия договаривающаяся стороны приложат всевозможнейшее старание, чтобы между их государствами них подданными поддерживалось совершенное дружество и вэаимныя добрыя сношения, почему они обяэызаются всеми возможными силами защищать друг друга и сохранять обоюдно в мире и согласии.
2) Вследствие обязательства, указанного предыдущею статьею, об высокие договаривающиеся стороны учинят все возможное, дабы упрочить и сохранить ненарушимое обладание краями, провинциями, городами и всеми землями, какими они владеют во время заключения настоящаго трактата. Эта гарантия существующих владений не должна однако мешать дружелюбному разрешению некоторых недоразумений, существовавших прежде заключения договора о рубежах, еще не приведенных в ясность.
3) Если бы случилось, что одна из высоких договаривающихся сторон была угрожаема неприятельским нападением от кого бы то ни было, то другая сторона безотлагательно употребит деятельнейшее старание, чтобы предотвратить неприязненные действия, доставить оскорбленной стороне удовлетворение и привести спорное дело на путь примирения, если же такое старание не произведет желаемаго успеха в продолжение двух месяцев, и если одна из высоких договаривающихся сторон будет в это время неприязненно затронута, обезпокоиваема и оскорбляема в своих краях, правах и владениях, и во всех своих выгодах, то другая обязывается безотлагательно помогать своем союзнице, чтобы поддержать взаимное обладание всеми краями, территориям’, городами и местами, принадлежавшими им до начала неприятельских действий: почему, если польское королевство потерпит нападение, то его величество король прусский доставит его величеству королю польскому помощь в 14.000 пехоты и 4.000 кавалерии с артиллерийским снарядом, соответственным такому количеству войск, а если его величество король прусский потерпит нападение, то его величество король польский и наияснейшая Речь Посполитая доставят ему помощь в 8.000 кавалерии и 4.000 пехоты с соразмерным артиллерийским снарядом: такая помощь должна быть доставлена в течение двух месяцев, считая со дня, когда будет заявлено требование от нуждающейся стороны и это войско будет находиться в распоряжении последней до окончания войны. Эта военная сила должна получать жалованье и содержание на счет требовавшей ее стороны повсюду, где союзница захочет с нею действовать, и нуждающаяся в ней сторона должна безплатно доставлять ей хлеб и фураж в том размере, в каком обычно дает собственным войскам. Если же оскорбленная и нуждающаяся сторона предпочтет военной силе денежную помощь, то в таком случае эта денежная помощь должна иметь стоимость 20.000 голландских червонцев в год на тысячу человек пехоты и 26.666 голл. червон. на тысячу человек конницы на год или же по соразмерному разсчету помесячно.
Если польская Речь Посполитая предпочтет в таком случае оказать помощь доставкою в продовольственные магазины хлебнаго зерна, то его величество прусский король согласится на это, насколько его собственный выгоды на то дозволят, и тогда хлеб оценивается по текущим в Польше ценам.
4) В случае, если установленная помощь будет недостаточною для защиты нуждающейся стороны, то союзная просимая сторона умножит ее сообразно необходимости, и такое умножение может доходить со стороны е.в. прусскаго короля до 30.000, а со стороны его величества короля польскаго и наияснейшей Речи Посполитой до 20.000. Если же, кроме того, несмотря на указанное количество вспомогательиаго войска, одна из договаривающихся сторон будет нуждаться в пособии всех сил другой, тогда обе стороны будут совещаться о такой чрезвычайной помощи.
5) Войска, доставленныя просимою стороною, будут находиться под начальством генерала, командующаго армиею нуждающейся стороны, ио должны оставаться в сборе в ведении собственных генералов и офицеров, они не должны быть выставляемы на опасность более собственных войск и обращение с ними должно быть в равной степени внимательное, как с собственными войсками нуждающейся стороны.
6) Если какое бы то ни было государство, на основании каких бы то ни было актов и предшествовавших договоров, будет присвоивать себе право вмешиваться во внутренния дела польской Речи Посполитой и ея владений, в какое бы то ни было время и каким бы то ни было образом, его величество прусский король сначала употребит самое деятельное старание предупредить неприязненныя действия по отношению к такого рода притязаниям, но если его старания останутся без успеха, против Польши начнутся неприятельския действия, то его величество прусский король, признавая этот случай подходящим к условиям союза, заступится за Речь Посполитую, сообразно содержанию четвертой статьи настоящего договора.
7) Обе договаривающиеся стороны порешили, для обоюдных выгод, заключить торговый договор, но так как такой договор, по своему существу, требует времени, то они не хотели, чтоб чрез то происходила задержка в заключении оборонительна го союзнаго договора, желаемаго равномерно обеими сторонами, однако будут продолжать сношения с целью открыть и исправить злоупотребления, вкравшияся в последний торговый трактат, а равным образом для того, чтобы заключить новый договор, который должен наилучшим образом утвердить вэаимныя торговый вы годя для благосостояния обеих наций.
9) Настоящий союэно-оборонительный договор будет одобрен и ратификован е.в. королем прусским и е.в. королем польским и наияснейшею польскою Речью Посполитою, а потом достодолжным порядком последует выдача и обмен ратификаций в продолжение четырех недель, или ранее, если возможно, считая со дня подписи настоящаго трактата.}.
Через два дня после того Люккезини писал своему государю: теперь, наконец, эти люди у нас в руках и будущность Польши зависит от наших соображений, край этот послужит для вашего величества театром войны и будет заслонять собою Силезию от востока, или, находясь в руках вашего величества, сделается предметом торга при мирных переговорах. Вся ловкость с нашей стороны должна состоять в том, чтоб эти люди ни до чего не додумались, и не могли предвидеть до каких уступок доведены они будут в то время, когда ваше величество пожелаете от них благодарности’.
Польские патриоты, не зная, конечно, того, что на их счет писал их прусский доброжелатель, на первых порах после заключения этого договора были в восторге, им казалось, что теперь Речь Посполитая вдруг стала из слабой державы сильною, и смелее стали отпускать на счет России колкости и угрозы, даже самому Штакельбергу в глаза, думая досадить ему. Штакельберг с обычной своею сдержанностью и мягкостью в обращении сказал: ‘Императрица далека от всякаго мщения и никак не может негодовать и досадовать, если Польша в самом деле усиливается и ея правительство укрепляется, напротив, дружественная Россия, заботясь о сохранении Польши, может только радоваться мерам, ведущим к ея прочности’. В своих депешах к Остерману Штакельберг выражался так: Нам нужно выигрывать время, пока окончится наша война С Турциею, будем пока бросать кости на грызение патриотической жадности . Что касается до Пруссии, то, заключая договор с Польшею, Герцберг ближайшим образом имел в виду на ту пору более Австрию, чем Россию. Верный политике Фридриха II, этот министр держался той системы, что Пруссия при каждом удобном случае должна не допускать Австрию до возвышения. Обстоятельства для Австрии стали тогда неблагоприятны. Война с Турциею шла не так удачно, как предполагалось. Иосиф II своими реформами возбудил против себя разнородных подданных своей империи. Бельгия была в открытом восстании. Чехи и венгры волновались. Шляхетство в новоприобретенной Галиции стремилось к воссоединению с Польшею. В таком положении дел Пруссии выгодно было наброситься на Австрию. Во второй половине 1789 года Люккезини манил поляков надеждою возвращения Галиции от Австрии при помощи Пруссии. Вместе с маршалом Малаховским и Игнатием Потоцким он устроивал тайные сношения с галицийскими поляками. Ведение их поручалось некоему Игнатию Морскому, прежде состоявшему в австрийской службе.- Предполагалось произвести восстание в Галиции, в надежде военной помощи от прусского короля. Галицийские поляки прислали в Варшаву депутацию толковать о заключении с прусским королем условий относительно такой помощи. Весть об этом разошлась в Варшаве и сношения уже не могли оставаться тайными, узнал обо всем австрийский уполномоченный Де-Каше и сообщил своему министру Кауницу. Австрийское правительство немедленно распорядилось двинуть в Галицию корпус войска. Но прусское правительство не отваживалось на слишком крайний шаг — поддерживать мятежных подданных соседнего государства, Герцберг все еще надеялся дипломатическим путем достигнуть своих целей. В Варшаву был послан из Берлина ответ, неблагоприятный польским видам на содейстие галицийским полякам. Станислав-Август, относившийся очень недружелюбно к этим галицийским затеям, выразился тогда прямо и резко прусскому послу. Мне донесли, что вы поджигаете нашу молодежь и обольщаете поляков возвращением Галиции. Но их увлечения могут принести только крайнее бедствие Польше’. Люккезини перед королем от всего отпирался, а своих польских приятелей уверял, что весною следующего года их дело поправится и успех будет зависеть от союза, какой заключится с Пруссиею. Когда таким образом Люккезини подготовлял в Варшаве союзный трактат Польши с Пруссиею, прусский посланнике Константинополе, Ди-ец, 31 января, после долгой возни с турецкою дипломатиею, устроил договор Пруссии с Турциею: по этому договору следовало принудить Россию уступить Турции завоеванный Крым, а Австрию — Польше Галицию. Герцберг был недоволен этим договором, он обвинял Диеца, что тот превысил данное ему полномочие. Гер-цбергу не хотелось выступать по-неприятельски против России. Ему даже вообще не хотелось втягивать Пруссию в действительную войну, он рассчитывал только застращать Австрию и заставить ее понести потери, с тем, чтобы Пруссия при этом осталась в выигрыше. За уступку Польше Галиции, от Австрии, прусский министр хотел приобрести для Пруссии Гданск и Торунь, Герцберг стал умышленно тянуть ратификацию договора с Турциею. Между тем, дела стали изменяться нежданно.
Император Иосиф II умер 20 февраля, преемник его, бывший тосканский великий герцог Леопольд, был человек совсем других свойств и правил, чем его покойный брат. Он понял, что преждевременные и крутые реформы, упорно проводимые Иосифом II, могут довести Австрию до разложения, а потом, тотчас же по принятии правления, начал действовать обратно: в Венгрии и Чехии возвратил большую часть отнятых Иосифом II привилегий дворянству и духовенству, восстановил старинные учреждения, уничтоженные Иосифом II, давал обещания и надежды таким же образом успокоить Бельгию, показывал себя защитником старого феодализма и клерикального порядка, хотя в сущности был не таков по своим убеждениям и наклонностям, и обратился к прусскому королю с письмом, в котором заявлял, что не желает новых приобретений, довольствуясь тем, если Австрия по отношению к Турции останется в границах пожаровацкого мира. Сначала Пруссия не доверяла ему или показывала вид, что не доверяет: Герцбергу хотелось вовсе не того, чтоб все утишилось на старинных основаниях, он домогался при всеобщем успокоении приобрести от Польши города. Но тут Англия вдруг заговорила с Пруссиею иным языком и стала предлагать, чтоб война прекратилась на основании statu quo. Англия была недовольна договором, который устроил в Константинополе Диец. Англия не противилась приобретению Прус-сиею Гданска и Торуня, но желала бы, чтоб это произошло добровольною уступкою со стороны Польши, а вовсе не хотела раздувать войну на Востоке, в которой она не могла получить прямых выгод и должна была тратиться и трудиться на пользу Пруссии, в качестве ее союзницы.
В таком положении дел Герцберг пытался склонить Австрию путем переговоров на уступку Польше хоть части Галиции, с тем, чтобы за это Польша уступила Пруссии Гданск и Торунь, или по крайней мере хоть Гданск. Леопольд был непреклонен и стоял за statu quo. Старания прусского посланника при австрийском дворе, Якоби, остались напрасными. Австрийский министр Кауниц был еще непреклоннее своего государя и изъявлял готовность воевать с Пруссиею, если последней угодно. Мы вам не мешаем овладеть Гданском и Торунем, — говорил он прусскому посланнику, — но зачем Австрия будет терять из-за этого?
После напрасных усилий достичь желаемого путем переговоров, Пруссия решилась принять относительно Австрии угрожающее положение, с целью принудить ее уступить Польше часть Галиции за Гданск и Торун. В конце мая прусский король отправил войска в Силезию, а в июне отправился туда и сам лично. Корпус генерала Калькрейта вступил в Польшу для совместного с поляками вторжения в Силезию.
Но Англия не допустила до неприятельских действий. При ее посредстве условились съехаться на конференцию в Рейхенбахе.
Между тем поляки не оказывали желания сделать угодное своему союзнику мирным путем, как хотела Англия. По заключении союзно-оборонительного договора с Пруссиею сейм поручил королю Станиславу-Августу вести с прусским королем переговоры о торговом трактате. Польский король написал к прусскому собственноручное письмо. Он рассыпался в похвалах Фридриху-Вильгельму. ‘Много затруднений, — писал он между прочим, — пришлось мне преодолеть в день 15 марта. Однако, все они исчезли от одной мысли, что мы имеем дело с вами, король. Я сказал моему народу, что сам лично обращусь к вашему величеству и представлю жалобы и желания моего народа, и сейм единогласно воскликнул: поскорее станем союзниками этого короля, истинно великого, истинно справедливого: он не употребит во зло наше доверие к нему. Он, конечно, прикажет своим министрам поскорее удовлетворить справедливые жалобы поляков, он скажет: желаю, чтоб с этих пор поляки не испытывали напрасных стеснений и лишений, я желаю, чтоб они были довольны, потому что они объявили себя моими союзниками’.
Станислав-Август лгал, уверяя Фридриха-Вильгельма, будто он убеждал сейм согласиться на союз с прусским королем. Он, напротив, побаиваясь России, вилял и держал себя так, чтобы впоследствии, когда окажется нужно, можно было уверять всех, что он был против союза с Пруссиею. Но прусский король знал это хорошо и написал польскому такой ответ:
Вы просите меня быть справедливым, я готов, но прошу также ваше зеличество и весь польский народ быть с своей стороны справедливым и ко мне. Если вы припомните все, что происходило со времени уступки Западной Пруссии, то должны сознаться, что тягости и затруднения, испытываемые польскою торговлею на Висле и у Балтийского моря, имеют свое начало и источник в том, что города Гданск и Торунь были исключены из уступки, хотя и находятся посреди Западной Пруссии. Обстоятельства в 1775 году вынудили такую конвенцию между Пруссиею и Польшею, по силе которой все товары, отправляемые поляками в Гданск, были облагаемы тою же пошлиною двенадцати процентов со ста, какая собиралась прежде, при польском владении Западною Пруссиею. Если в сборе пошлин таможенные чиновники допускали некоторые злоупотребления, то я, как и король, мой предшественник, старался по возможности исправить их, в случае, когда возникали жалобы. Сверх того, я приказал понизить таксу с польских продуктов на пограничной таможне и уменьшить три процента транзитной пошлины со всех товаров, которые поляки провозят из-за границы через мои земли. Кроме того, я сделал то, чего не сделал ни один государь, и чего даже сам польский народ не мог домогаться. Я снес сбор пошлин и оплаты с большей части продуктов и товаров, доставляемых литвинами в мои порты Кролевец и Мемель, уничтожив таможни, которые издавна существовали между Пруссиею и Литвою. Я полагаю, что сделал все, и даже более того, сколько от меня можно было требовать для облегчения польской торговли в моих владениях. Торговля эта может производиться беспошлинно до моих портов Кролевца и Мемеля, и с оплачиванием восьми процентов со ста в моих приморских городах Эльблонге и Штетине. Если же поляки, желая вести торговлю с Гданском, обязываются оплачивать свои товары двенадцатью процентами, то это естественное и неизбежное следствие существования давних польских пошлин конвенции 1775 г. и положения города Гданска. Нельзя по справедливости требовать от меня, чтоб я допустил к такому же тарифу и к таким же льготам, какими пользуются мои собственные города, такой город, который окружен моими владениями и не принадлежит к ним, тем более, что контрабанда его жителей и представления об этом магистрату мне причиняют много хлопот. Я понимаю, что польский народ от этого терпит, но в этом его собственная вина, а не короля прусского, и поляки должны были бы вспомнить, что не менее терпели и от монополии города Гданска, который присвоивал ее еще при польском владычестве над прусским краем, с ущербом прусских городов. Это неудобство для торговли поляков по Висле не может быть устранено до тех пор, пока города Гданск и Торунь останутся отделенными от моей территории, и в особенности первый из этих городов. Для устранения таких вредных условий, не видя иного средства, я приказал предложить вашему величеству и почтенному сейму учинить со мною новую сделку, по которой бы я мог уменьшить установленный на Висле двенадцатипроцентный сбор на такую цифру, которою народ польский мог быть доволен, а потому желал, чтобы в вознаграждение больших убытков, должествующих произойти от этого в моих доходах на таможнях, была мне уступлена власть над городами Гданском и Торунем, принадлежащими, по естественному положению, к территории западной Пруссии и при уступке последней оставленными за Польшею по частным и маловажным причинам. Я полагал, что, сделавши такое предложение, я избегну несправедливого обвинения в жадности и в желании неправого завладения, потому что города Гданск и Торунь находятся посреди моей территории, и власть над ними приличнее всего владетелю Западной Пруссии и союзнику Польши, который, увеличивая свои силы, сделает их полезными как Пруссии, так вместе с тем и Польше, притом же обладание этими городами не приносит никакой пользы, а напротив, мешает Польше и отягощает ее торговлю установленными пошлинами. Я же без приобретения Гданска и Торуня не могу уменьшить этих пошлин, иначе я понесу убытка в годовом доходе до двухсот тысяч талеров. Если бы ваше величество понесли какие-нибудь убытки в своем годовом доходе, то, конечно, старались бы вознаградить их для себя. Я не считал себя в праве надеяться, чтоб сейм таким образом принял мое предложение, еще менее мог предвидеть, чтоб государь просвещенный и добрый патриот стал сопротивляться этому, как поступили ваше величество. Признаюсь, я ожидал другого приема от сейма и потому, как скоро увидел, что предложение, в сущности полезное для Польши, неприятно вашему величеству и сейму, тотчас приказал моему министру Люккезини ограничиться единственно заключением союзно-оборонительного договора, считаю себя обязанным вашему величеству за то, что предложили своему народу заключение этого договора, и вменяю себе в честь быть союзником такого благородного и мужественного народа.
Не сомневаюсь, что этот народ поймет, что я для него сделал, и что мне еще остается сделать для пользы и выгоды обеих сторон. Если ваше величество желаете от меня дальнейших соглашений относительно торговли, я не замедлю содействовать этому со всем моим доброжелательством, но, надеюсь, что с польской стороны будет такая же уступчивость, и от меня не станут требовать того, что неуместно по самой природе вещей даже для самого польского народа. Я согласен на пересмотр существующего торгового договора и на учинение нового, с уверенностью, что скоро будет понято, что предложенное мною вознаграждение мне за уменьшение значительной пошлины остается и будет оставаться единственным средством к возрождению торговли польскаго народа, и что я требовал себе не уступки, а обмена, приносящего Польше выгоды. Этот обмен уменьшил бы мои доходы, но послужил бы мне к заграждению входа в мои владения и способствовал бы моему усилению, а тем самым дал бы мне возможность сделаться полезнейшим союзником Польши. Я полагаю, что мне следовало войти в эти подробности и предложить вашему величеству соображения, которыя в Варшаве не были приняты с таким вниманием, с каким бы следовало .
Фридрих-Вильгельм, таким образом, давал знать полякам, что ему во что бы то ни стало хочется приобрести Гданск и Торунь, и без уступки этих городов для Польши ничего не выйдет из заключенного союзно-оборонительного договора: англичане, подсмеиваясь над ним, называли его договором волка с бараном.
Станислав-Август продолжал вилять: в беседах с людьми, нерасположенными к Пруссии, он говорил, что не следует делать уступок Пруссии, а в своих интимных письмах к Букатому делал соображения, что Польше приходится уступить Пруссии по крайней мере один Гданск без Торуня, но с тем, чтобы король прусский снял обременительные пошлины и сверх того отдал Польше часть Торунской территории, захваченной покойным прусским королем Фридрихом II, да сверх того, чтоб содействовать Польше в приобретении от Австрии Галиции. Люккезини, осведомившись, что Станислав-Август одним говорит то, а другим иное, заметил ему в глаза, что сестры королевские имеют над королем влияние. Я глава и первый гражданин Речи Посполитой, — сказал король, — я обязан наблюдать как торговые, так и политические выгоды моей нации. Не скрою от вас: меня беспокоит то, что, не получив от вас торговых выгод, мы подвергаемся опасности от императорских дворов’. Этим он давал знать, что понимает бесплодность политического договора Польши с Пруссиею, потому что Пруссия не станет защищать Польши в случае опасности, не получив от нее желаемого по торговому договору. Люккезини, утешая его, сказал: ‘у Пруссии достаточно войска, чтоб заступиться за Польшу и защитить ее от опасностей’.
Польские обыватели продолжали испытывать тягость положения, в каком находилась Польша относительно Пруссии. Литвины подали на сейм жалобу и изложили в ней, что прусский король своими распоряжениями в Кролевце стесняет ввоз хлеба, и от этого литовские землевладельцы несут потери доходов. Письмо прусского короля к польскому, прочитанное в Избе в заседания 7 июля, возбудило неблагоприятные для прусского короля замечания. О пониженной им пошлине с транзитных товаров говорили, что это совсем не благодеяние для поляков, что и полпроцента было бы достаточно. Вопреки обещаниям понизить пошлины на форданской таможне, заявленным Люккезини при заключении союзно-оборонительного договора, там явились такие распоряжения, которые еще более обременяли торговлю. Плывшим по Висле польским судам отказывали в билетах для проплытия в Гданск и направляли их на Эльблонг (Эльбинген). Прусский король в своем письме называл двенадцатипроцентную пошлину старинною, существовавшею еще при польском обладании Западною Пруссиею, а члены сейма замечали, что такой пошлины прежде не было. ‘Прусский король, — говорили послы, — желает Гданска и Торуня потому, что эти города принадлежат Западной Пруссии, а Западная Пруссия его владение. А что же это за владение? Разве это древнее владение? Это печальное следствие раздела, эпохи, о которой воспоминание тяжело и нестерпимо для Речи Посполитой’. Вся Изба, за исключением самых отъявленных обожателей Пруссии, была тогда против отдачи городов.
Тогда патриоты приписывали неудачу заключения торгового договора с Пруссиею русским интригам и говорили, что для спокойствия Речи Посполитой следовало бы удалить из Варшавы русского посланника и не принимать его вовсе. Таким образом, ярые сторонники Пруссии опять готовы были вызывать Россию на войну. Но в то же время некоторые из них находились со Штакельбергом в приятельских отношениях: маршал Потоцкий входил с ним даже в соображение о выгодах, какие извлечет Польша из союза с Пруссией. ‘Вот, — говорил он, — дело политической мудрости! Этот оборонительный союз с Пруссией навсегда пресек Пруссии путь к расширению границ ее на счет Польши, и Польша перестанет быть целью ее политических спекуляций’. — ‘Вы очень обманываетесь, — говорил Штакельберг: — какой пользы вы можете ожидать от Пруссии, пока Висла в ее руках. Разрушения вашей торговли? Разве не видите, что ваше обнищание будет обогащением Пруссии. Сложная организация этого государства не может себя поддерживать иначе, как уменьшая ценность польских произведений, с целью обогатить свои магазины дешевой ценой, а потому она будет всегда поддерживать высокие пошлины, которыя вам будут приносить разорение’. Штакельберг смеялся над политическими соображениями поляков и не давал веса никаким союзам Польши с кем бы то ни было. В апреле, когда, по-видимому, близко подходило к тому, что могла возникнуть вражда между Пруссиею и Австриею, Штакельберг в своих депешах замечал: ‘нужно только денег, да вступления русскаго корпуса в польския владения, и в Польше составится конфедерация против Пруссии за Австрию’.
В июне прусский король стоял в воинственном строе в Шенвальде, а между тем в Рейхекбахе собрались прусские и австрийские дипломаты на совещания при посредстве послов английского и голландского. Там на конференции с австрийскими уполномоченными, Шпильманом и графом Рейсом, Герцберг объявил, что Пруссия желает приобрести Гданск и Торунь с их округами и сверх того земли за рекою Оброю, от ее впадения в Варту до пределов Силезии, и округ между Нотецою и Вартою до Оборника, а оттуда, по прямой линии к Торуни или до впадения в Вислу Древеницы, Герцберг считал на этом пространстве 120.000 жителей и до 600.000 талеров дохода. От Австрии требовали уступки для Польши куска Галиции, заключавшего 300.000 жителей и приносившего 343.000 гульденов дохода. Сверх того домогались возвращения Бохни и Велички. Австрийские уполномоченные послали в Вену спрашивать решения. Между тем приехал Люккезини и сообщил королю, что поляки ни за что не хотят отдавать городов. Прусский король сильно рассердился на поляков, упрекал их в неблагодарности, решился не требовать более от Австрии никаких уступок и соглашался, чтобы все оставалось in statu quo, как было до войны с Турцией. На этом, к досаде Герцберга, покончились рейхенбахския конференции. Прусское войско оказалось ненужным в Польше, и генерал Калькрейт получил приказание воротиться в Пруссию. Рейхенбахский конгресс принес Польше только ту временную выгоду, что с тех пор Россия принуждена была вести войну с Турциею одна, без Австрии, потому что Россия не находила удобным, как того желала Австрия, двигать своего войска против поляков и пруссаков на защиту Галиции в пользу Австрии. Это побудило Австрию заключить с Турциею перемирие до окончательного мира, который должен состояться на условиях возвращения Турции всех завоеванных австрийским оружием турецких земель. Герцберг не терял однако Надежды приобрести Гданск и Торунь. ‘Хотя бы — говорил он — эти города прикованы были к облакам, все-таки они должны были оторваться и достаться Пруссии’. Маркиз Люккезини замечал, что если поляки не понимают своего положения и путем дружелюбного согласия от них нельзя ничего выиграть, то удобнее будет доставить Пруссии желаемое приобретение посредством соглашения с императорскими дворами. Таким образом, союзно-оборонительный договор с Пруссиею не принес пока Польше ничего: Польша, желая себе покровительства, помощи и выгод от Пруссии, ровно ничего не хотела дать последней. А Пруссия от союза с Польшею, кроме приобретения территории, ничего и желать не могла.
В ожидании обещанной королем прусским войны против Австрии, в которой и Польша думала принять участие по призыву своего благодетеля, сейм принялся за распоряжения по устройству войска. 8 марта, по предложению Малаховского, положено было учредить войсковой комиссариат для обмундирования войска. Предписано было войсковой комиссии принять строгие меры для укомплектования войска до 65.000, но вскоре на комиссию поступили жалобы, что войско плохо обучается, недостаточно комплектуется новыми рекрутами, а офицерам и солдатам не платится исправно жалованье. В апреле, по известиям Люккезини, всего войска налицо было в польской Речи Посполитой 43.600 человек при 132 орудиях, опытных генералов не было, хотя некоторые, записанные еще детьми в народовую кавалерию, считались состоявшими на службе лет пятьдесят, но из них никто не видал близко войны. Между тем обращено было внимание лиц прусской партии на Галицию, которая для поляков была главною целью в предполагаемой войне.
Люккезини в 1790 году возобновил в Варшаве прошлогодние галицийские затеи. Устроили тайный галицийский комитет, членами его были: маршал Малаховский, Потоцкие, Игнатий и Северин, Казимир Сапега, Рыбынский, Морский и другие. Цель его была — возвращение Галичины Речи Посполитой. Люккезини уверял поляков, что непременно и в течение этого года прусский король объявит войну Австрийской державе и в это время в Галичине должно вспыхнуть восстание. Комитет этот вел свои дела так секретно, что ни король, ни сейм не знали о его деятельности. Некто Казимир Ржевуский, человек отважный и лихорадочно деятельный, хотя, по отзывам его же соумышленников, неумный, исколесил всю Галичи-ну от Брод до Тарнова и возбуждал тамошнее шляхетство, ободряя его надеждами на скорую войну прусского короля и на помощь от него полякам. Нетрудно было найти сочувствие к предприятию: польское шляхетство в Галичине ненавидело австрийское правительство за урбариальный закон, ограничивавший произвол шляхетства над хлопами, а духовенство было недовольно реформами Иосифа II, касавшимися церкви и церковных имуществ, образовалась в Львове комиссия из тридцати членов, а под ее руководством появились такие же комиссии в других галицких городах, всеми заправлял тайный в Варшаве галицийский комитет. По инициативе последнего львовская комиссия составила и отправила к своему монарху Леопольду адрес с проектом особой конституции для Галиции. Проект этот вмещал в себе такой всевластный местный сейм, при существовании которого значение государя становилось в уровень с тогдашним значением польского короля и, кроме того, шляхетство домогалось иметь сорок тысяч местного войска, составленного исключительно из поляков. Такой проект подавался нарочно с уверенностью, что его не примут, а после того галицким полякам можно будет, когда откроется война с Пруссиею, пристать к прусской стороне и оправдывать себя тем, что прежде открытого восстания делались ими попытки достигнуть желаемых преобразований легальным путем. Проект, разумеется, не был принят и вся затея, измышленная прусским дипломатом-итальянцем, пошла по ветру. Недаром Люккезини писал своему королю, что в Польше, как в республике, невозможно вести секретных дел, затеи польские стали впору известны и в Петербурге, и в Вене.
Остерман несколько раз говорил Деболи, что если поляки втянут прусского короля в войну против Австрии, то императрица должна будет защищать своего союзника и прикажет своим войскам вступить в пределы Речи Посполитой. В таком же духе делал ему предостережения и Кобенцель. Не надейтесь, — говорил он, — на то, что наш император и русская императрица заняты войнами турецкою и шведскою. Овладеть Галициею вам нелегко будет. Россия, наша союзница, тотчас станет поступать с вами по-неприятельски, ваш край будет театром войны, когда как если бы и возгорелась у нас война с Пруссиею, а вы не будете в нее вмешиваться, то и воюющие стороны не зацепят вашего края. Об этом сообщил в Варшаву Деболи. Из Вены пришли туда вести еще грознее: Леопольд сказал галицийским депутатам, что если в Галичине начнутся беспокойства, то там немедленно явятся козаки. Игнатий Потоцкий ни во что ставил эти предостережения, полагая надежду На могущество и силу прусского короля. Но ему справедливо возражали, что Фридрих-Вильгельм, занятый военными действиями против австрийцев, не поспеет подать помощи полякам, как войдет Потемкине войском: тотчас поднимутся хлопы, и это еще наименьшая беда, если Украина, Волынь и Подол достанутся во власть Москвы, и Речь Посполитая лишится 12-ти миллионов дохода с податей на содержание войска. Хуже будет от хлопских бунтов, которые уж и так настращали шляхту по всей Руси. И нельзя было сказать, чтобы опасения поляков с этой стороны были суетны. Кобенцель извещал свое правительство, что когда он заметил Остерману, что поляки как бы на угрозу России собирают под Брацлавом войска тысяч двадцать пять, а может быть и более, Остерман ответил: а мы против них выставим тысяч тридцать Козаков. Наконец, если бы поляки и остались в выигрыше, то нелегко бы пришлось расплачиваться с прусским королем за его услуги, тем более, что он сулил Польше только часть Галиции, а не всю, а себе заранее требовал уже Гданск, Торунь и три воеводства великопольские. Все это прохолодило польский задор, а прусский король, вместе войны против Австрии, обещанной чрез Люккезини, поддаваясь советам Герцберга, составлял уже себе иные планы, не так благожелательные для поляков.
В августе опять возник вопрос об отдаче Пруссии городов. Пруссия все-таки снова давала знать, что Польше необходима ее дружба, а эта дружба может быть куплена только ценою территориального пожертвования. Гэльс уговаривал поляков уступить Пруссии и доказывал, что Польша через это не потеряет, а выиграет. Во-первых, Пруссия недаром возьмет эти города, а за сбавку пошлин, во-вторых, он от имени Англии предлагал Польше такие выгоды, которые сами по себе покроют потерю городов: вся торговля Англии с Россиею перейдет к Польше. 10-го августа Гэльс имел с королем длинный разговор об этом. Вам известно, — сказал король, — как назад тому тридцать лет ваши министры находили, что содержание Гибралтара сопряжено с большими издержками, и готовы были уступить его. Испания предлагала за него Англии разныя выгоды, но никто из ваших министров не решился представить этого предложения на обсуждение народа, зная, что народ против этого’. — ‘Я понимаю ваше сравнение, — сказал Гэльс, — только мое предложение происходит не по наущению Прусни, но в силу того убеждения, что пока прусский король не овладеет Гданском, до тех пор мы, ‘англичане, не в силах склонить его даровать Польше торговые льготы, а нам они нужны так же, как и Польше’. — ‘Я не принимаю предложения, — сказал король, — не обещаю выхлопотать принятия его на сейме, а только предположительно спрошу вас, можете ли вы выхлопотать нам, чтоб и в Кролевце, как и в Гданске, были уничтожены стеснительныя постановления для нашей торговли? Будет ли Голландия заодно с вами? Даруется ли нам свобода торговли в Силезии и торговый транзит в Саксонии и во всей Германии? Примут ли наконец Англия и Голландия на себя гарантию даже до того, чтобы объявить войну прусскому королю, если он будет стеснять наш транзит до Гданска и обратно, и вообще устраивать нам разныя затруднения на Висле’. На второй и третий вопросы Гэльс отвечал утвердительно, но относительно первого и четвертого не мог дать решительного ответа без предварительного соглашения со своим двором. ‘Англия, — сказал он, — дорожит торговлею с Польшей, ей нужно получать дерево для судов и мачт, лен, коноплю, смолу, деготь и железо, словом, все, что нужно для мореходства по низшей цене, чем эти продукты получаются из России, с которой? Англия не хотела бы дружить, но торговля с Польшею не состоится, пока прусский король не уничтожит пошлин, пока не получит Гданска, вот почему Англия не советует вам потерять Гданска, который без того не приносит вам никакой пользы, а вы за то приобретете выгоды, каких не имели’. Король мало-помалу склонялся к мысли о необходимости отдать города, по крайней мере Гданск. Наша Речь Посполитая больна — говорил он на сейме, — и лучше ей сделать ампутацию и приобрести за то дружбу сильного соседа, чем упорным отказом возбудить в нем холодность, а может быть и нажить в нем врага, тем более опасного, что, по близости, он имеет возможность вступить во владение Речи Посполитой прежде, чем далекие союзники могут прийти к полякам на помощь. Нам предстоит что-нибудь одно из двух: или допустить перемену в судьбе Гданска и Торуня, или подвергать Речь Посполитую опасности разрушения’. Маршал Малаховский был за отдачу. Игнатий Потоцкий кричал, что Польше представляется великое счастье и надобно им пользоваться, пока можно уступкою двух городов купить расположение сильного соседа. Но большинству послов казалось противною и страшною одна мысль отдавать что-нибудь после того, как Польшу насильно принудили к уступкам по первому разделу. Послы твердили, что у поляков есть только один приморский город, и как с ним расстаться: тогда все море будет от них отрезано. Прусская партия находила смешными и детскими такие доводы. ‘Странно думать, — говорили люди этой партии, — о приморском городе, когда дело идет о спасении целого государства’. Были и такие, которые были во всем прочем заодно с Игнатием Потоцким, но на отдачу Пруссии городов ни за что не соглашались. Наконец, 5-го и 6-го сентября на сейме состоялся закон, по которому впредь запрещалось делать какие бы то ни было предложения об уступках или обменах владений Речи Посполитой. Этому закону назначали заранее место в числе коренных законов будущей конституции. После этого долго никто не смел заикнуться об отдаче Гданска и Торуня. Из лиц, составлявших полный комплект Избы, большая половина отлынула от дел. В заседании было не более 130 человек, и тех большая часть следовала за некоторыми крикунами. Прусской партии не удалось на этотчраз перекричать противных ей крикунов. Масса послов не хотела входить в размышления о выгодах или невыгодах такой отдачи, а просто по чувству национального самолюбия волновалась при одной мысли уступать что-нибудь из польской территории.
Рейхенбахский конгресс, постановивший оставить дела без перемены в прежнем положении, разрушал надежды польских патриотов на войну, которая, как они думали, вспыхнет между Пруссиею и Австриею и в которую, казалось, должна впутаться Россия. Известие, что все кончилось мирно, привело их на первых порах в уныние. Но тут прусский король чрез своего уполномоченного Гольца, заменявшего место Люккезинит временно находившегося в отсутствии из Варшавы, сообщил, что дело еще не совсем кончено и что он предложил России принять также рейхенбахское постановление, а следовательно помириться с Турциею на таких же условиях, как Австрия, если же Россия не согласится, то, может быть, Речи Посполитой придется употребить в дело свои военные силы вместе с прусскими. На ту пору посланник Речи Посполитой в Константинополе, Петр Потоцкий, прислал для утверждения сеймом проект союзного договора Польши с Турциею, составленный по наущению турецких министров, по которому Польша и Турция взаимно обязывались действовать войною против России с целью возвращения отнятых Россиею турецких и польских областей. Надеясь на заявление прусского короля о возможности войны против России, патриоты, с Игнатием Потоцким и сеймовым маршалом Малаховским во главе, ухватились с восторгом за этот проект. Под их руководством Депутация Иностранных Дел постановила представить этот проект на сейме для утверждения. Между тем сам, объявивший им заявление прусского короля, Гольц в своем донесении к своему государю смеялся над легкомыслием и легковерием поляков. ‘У этого народа, — писал он, — такой характер, что малейшая противность сбивает поляков с ног, а чуть только они успокоятся духом, тотчас готовы на смелые и энергичные затеи. Достаточно было представлений от меня и от уполномоченных английскаго и шведскаго, чтоб они изменили взгляд на рейхенбахския постановления. Австрии поляки теперь уже не страшатся, у них отзывается ненависть к России и является желание отомстить ей за ту зависимость, в которой они от нея находились до настоящего сейма’. К счастью, король Станислав-Август, к которому явилась Депутация Иностранных Дел с Малаховским, остановил горячность патриотов, представив им опасность, какой они подвергают отечество, раздражая некстати и преждевременно Россию, и убедил их по крайней мере дать полномочие послу Речи Посполитой в Константинополе заключить предполагаемый договор с Турциею только тогда, когда пребывающие в Константинополе уполномоченные прусский и шведский дадут поручительство, что их дворы разом объявят войну России. Король заранее предвидел, что этого не будет и таким образом договор Речи Посполитой с Турциею не состоится. С такою оговоркою проект был представлен сейму 2 сентября при закрытых дверях, был утвержден и отослан в Константинополь. Договор действительно не состоялся и, что всего замечательнее, не состоялся, главным образом, по тайному противодействию прусского посла в Константинополе Кнобельсдорфа, который, по внушению своего правительства, не допустил заключить торговых условий Польши с Турциею, долженствовавших представить Речи Посполитой свободу торговых сношений на черноморских берегах, потому что Пруссия Находила, что это было бы в ущерб ее торговым выгодам на Балтийском море.
Князь Понинский сделался тогда истинным ‘козлом отпущения грехов’, тяготевших на многих. Процесс его тянулся до сентября 1790 года. Его выпустили из-под ареста и отдали на поруки иноврацлавскому послу Лещинскому. Когда по поводу Гданска и Торуня сейм вообще был раздражен против уступок в чужие руки польских земель, налегли на него, как на виновного в подобном деле в былое время. Понинский, предвидя, что ему не сдобровать, убежал снова из Варшавы на почтовых лошадях, но случилось, что тот самый офицер, который в первый раз упустил его, встретился с ним в Гневошеве, едучи по делам службы, задержал и доставил в Варшаву. Это второе покушение ускорило приговор над ним. Через несколько дней Понинского посудили к лишению всех титулов и шляхетского достоинства и к изгнанию из отечества. Самое фамильное прозвание у него было отнято. Для примера и назидания современникам и потомкам его хотели было водить по варшавским улицам при звуке труб, со всенародными возгласами: вот изменник!’ Но члены его семейства просили избавить их фамилию от такого поношения: ходатайство их было уважено тем более, что одна из сестер его была за братом курляндского герцога. Преступника отправили за город в карете, под прикрытием военного караула, с тем, чтоб через четыре недели его уже не было в границах Речи Посполитой.
Но Понинский, как бы в насмешку над судом и над целым сеймом, прибыл в свое имение недалеко от Варшавы, и там задал великолепный пир, надевши мундир русского генерала и навесив русские ордена. Его осуждение не помешало многим съехаться к нему по его приглашению, он все-таки был вельможа, покровительствуемый Россиею. Понинский удалился в Галицию, где у него были имения.
В сентябре Штакельберг попрощался с Польшею. Екатерина была недовольна этим старым и осторожным слугою, в особенности за советы примириться с Турциею. Вместо него прибыл Яков Булгаков, бывший послом в Константинополе и при начале войны засаженный там в Семибашенный замок. Система действий, предписанная ему, была система выжидания и видимого невмешательства. ‘Я мыслю, — писала ему Екатерина, — что в их деле, по злобе нации польской к России, мешаться не должно, дондеже часть нации меня не призовет, разве откроется вперед случай такой, где с пристойностью к тому приступить могу, котораго и не уступлю конечно. Императрица приказывала приласкать поляков, замечать: ‘если они сходны к реконфедерации и обнадеживать доброжелающих, но не ходить за ними и не показывать, что сие нужно, либо на сердце лежит’. Екатерина считала поляков продажными, была уверена, что всегда можно будет подкупить влиятельных лиц, и оставляла решение своих планов до будущего времени. Наклонность к Пруссии она объясняла исключительно подкупом. Пусть поляки поживут на счет короля прусскаго’, писала она. Игнатия Потоцкого она почитала вполне продажным и выражалась о нем в письме к Булгакову так: ‘Понеже надворный маршал Потоцкий, несмотря на присягу свою, к деньгам оказался лаком, где полезен быть может, вы то к случаю не оставьте сие употребить в нашу и друзей наших пользу’. России неприятна была связь с Пруссиею, а равно и замыслы ввести наследственное правление. Булгаков должен был мешать и тому и другому. Канцлер Остерман об этом предмете такия писал наставления Булгакову: ‘Надо стараться всеми силами, чтоб выбор не пал ни на котораго из принцев прусских, ниже на кого-либо из преданных двору тамошнему, сего-то события отвращение ея императорское величество поручает бдению и попечению вашему… И потому остерегать благомыслящих поляков и умеющих о пользе своей разсуждать от такого хитраго берлинским двором их уловления. Вы можете изъяснить, что при выборе кандидата, надобнаго сему двору, Польша подвергнется тому жребию, каковый постиг республику Голландскую, по принятии королем прусским в делах ея участия под предлогом свойства со статгальтером, и надежным приятелям вы должны внушать словесно, коль не основательно удостоверение соотчичей их в великодушие и безкорыстие двора берлинскаго, приводя им на память учиненное республике о уступке ему городов Торуни и Гданска предложение и все происходившие в Рейхенбахе переговоры, где не столько настояло дело о выгоде его союзников, сколько о распространении его собственных областей, и хотя он объявил, что or требования своего на те города отрицается, однако известно, что присвоение их и ныне не упускает из вида’. При этом Остерман поручил Булгакову показать, кому нужно, письмо русского посланника Алопеуса в Берлине, доказывающее, что прусский король так или иначе, а все-таки помышляет о приобретении Гданска и Торуня.
Булгаков, приехав в Польшу, нашел, что там в публике господствует неблагоприятное расположение к России. ‘Все почти чуждаются нас, — писал он в своих донесениях, — быть врагом России сделалось модою: ино и не чувствует к ней вражды, а притворяется человеком прусской партии. Враждебное настроение к России несколько ослабело после рейхенбахского конгресса, но осенью опять усилилось. ‘Причина та, — писал Булгаков, — что Пруссия пожертвовала тогда 150.000 червонцев для раздачи послам, поручив раздавать их Игнатию Потоцкому’. Оттого, по замечанию Булгакова, внезапно появилось в Польше множество прусской монеты. Поляков манили обещаниями, что Пруссия соединяется с Австриею, другие европейские страны пристанут к союзу, все пойдут на Россию за Польшу и отнимут у России Белую Русь, Киев и пр. Теперь, — писал Булгаков, — послы прожились и разорились, и многие только и живут, что прусскими деньгами, не без основания можно думать, что все падки на деньги и продадут себя тому, кто дороже заплатит {Трудно решить, в какой степени справедливо это известие, не имев под рукою секретных прусских дел.}.
Вопрос о наследственности престола долго не смел появляться в сеймовой Избе, но давно уже кружился в обществе, у маршала Малаховского и у Игнатия Потоцкого часто совещались об этом. В начале 1790 года поляки, толкуя об этом вопросе, сами недоумевали, откуда он явился, иные говорили, что мысль эта навеяна от России: ее считали плодом честолюбивых замыслов Потемкина, которому, как утверждали, хотелось быть государем или княжества, составленного из Бессарабии, Молдавии и Валахии, или же Польши. Указывали на гетмана Браницкого, что он, по свойству с Потемкиным, распространял эту мысль. Браницкий, чтоб снять с себя это обвинение, тотчас заявил себя решительным противником наследственности. Щенсный-Потоцкий и Ржевуский показали себя ярыми врагами этого замысла, и оба удалились из Варшавы. Ржевуский, проживая в Дрездене, напечатал брошюру, где порицал наследственность и защищал избирательное правление. Браницкий распространял в Польше это сочинение в тысячах экземпляров. Сторонники старого порядка полагали, что мысль о наследственности внушил Люккезини, в надежде, что поляки выберут на престол принца из прусского дома, и Пруссия таким образом со временем, если не тотчас, овладеет Польшею. Король Станислав-Август старался уклоняться от этого вопроса, а когда его наводили на разговор об этом, то он соображался с кем иметь дело, прогрессистам он говорил, что, по его мнению, упадок Польши начался с введением избирательного правления. Штакельберг при всяком случае, сообразуясь со своими инструкциями, отклонял короля и панов от этой мысли. Главный аргумент его состоял в том, что Польша никак не может избежать войн, которые будут для нее разрушительны. ‘Но уж если поляки решатся ввести у себя наследственное правление, — говорил он, — то пусть вводят не иначе, как с согласия императорских дворов, и дадут корону тому, на чей выбор оба двора будут согласны@. Штакельберг думал было воспользоваться ссорою, которая произошла между Игнатием Потоцким и Казимиром-Нестором Сапегою и несколько времени занимала весь город, но не успел ни в чем. Люккезини так настроил панов-патриотов, что они если и не ладили между собою, то все-таки не выходили из-под влияния прусского посланника. Люккезини, однако, не давал им прямых советов ввести наследственное правление и, напротив, прямо говорил, что прусский король не потерпит его, как только увидит в нем небезопасность для спокойствия Пруссии, но вместе с тем он настраивал поляков на введении таких перемен, которые шли в разрез с избирательным правлением. В Петербурге понимали дело так, что мысль о наследственности считали внушением прусского двора, желавшего посадить на польский престол своего принца. После отъезда Штакельберга Булгаков, сначала видя, что все настроено против России, посыпал русскими полуимпериалами и тем открыл себе путь к дружеским беседам с послами. ‘Ведь прусскому королю, — говорил он полякам, — хочется обмануть вас, вы отдадите ему города, он свое возьмет и покинет вас’. Отведавши русских денег, некоторые послы начали сильнее кричать против прусской жадности и двоедушия.
Работы по рассмотрению конституции шли чрезвычайно вяло, и для внутренних улучшений сейм не сделал ничего. Финансы не поправлялись: обыватели не вносили исправно установленных сеймовых налогов. Налог на шкуры потерпел великое посрамление. По распоряжению правительства учрежденные для этого писари брали шкуры от мясников и доставляли в нарочно устроенные по городам сараи, постройка сараев, жалованье чиновникам, перевозка шкур, их размещение потребовали сразу значительных затрат. От плохого присмотра шкуры портились и наполняли воздух в городах заразительным смрадом. От порчи множества шкур цены на кожевенные товары возвысились. Они вздорожали еще и оттого, что для удобства продажи из казны определено было продавать их только тем, которые покупали не менее 60-ти шкур зараз. Большая часть ремесленников, занимавшихся выделкою шкур, были люди бедные и не могли делать больших закупок, поэтому шкуры покупали в казне евреи и высылали их за границу или продавали поодиночке очень дорого. Таким образом, дороговизна кожевенных изделий дошла до того, что простые мужичьи сапоги стоили никак не менее 12 злотых, что по тогдашним ценам было неслыханно дорого. Казна сама почувствовала скоро неудобство своих операций: войско нуждалось в обуви, в конской сбруе и вообще в разных принадлежностях из кожи, и скарбовая комиссия понуждала ремесленников доставлять в войско необходимые изделия, тогда ремесленники доставляли заказы из дурного материала и отговаривались тем, что из казны получают испорченные шкуры. Правительство нашло, что писаря, учрежденные для отбирания у мясников шкур, делают злоупотребления, а это еще более умножило неудобство, потому что потребовалось содержание новых чиновников. С дороговизною на кожи возникла договизна на мясо: за фунт платили 10 грошей, скот, напротив, дешевел. Много мелких торговцев и промышленников лишились средств пропитания. Таким образом, вместо ожидаемой по расчету прибыли десяти миллионов, казна не получила и трех, зато эта мера возбудила всеобщий ропот и негодование. В то время носилась молва, будто оставшиеся без куска хлеба рабочие производили пожары. Действительно, в течение лета 1790 года по всем областям Речи-Посполитой было множество пожаров, но надобно принять во внимание, что лето было чрезвычайно сухое, горели леса и болота.
Установленная 10-го сентября 1789 года депутация для составления проекта формы правления подала часть своего проекта о сеймиках, против нее поднялись голоса. Находили, что депутация не соблюдает предписаний сейма. Ей предписано было изложить кардинальные законы Речи Посполитой, обязанности верховных магистратур и их отношения между собою. Депутация умышленно проминула кардинальные законы. Это сделано было потому, что в число кардинальных законов входило избирательное правление, а большинство членов депутации склонялось к наследственности. Тогда в публике более и более развивалась мысль о необходимости заменить избирательное правление наследственным или, как говорилось, ввести избирательное правление по фамилиям, а не по лицам. Депутация думала, что, подавая проект по частям, она успеет обратить в закон многое касающееся управления, а кардинальные законы оставить напоследок, а между тем умы более подготовятся и освоятся с мыслью о наследственности. Но этого ей не удалось. Сейм предписал ей изготовить проект, начиная с кардинальных прав. В июне он постановил продолжать свою деятельность до 1-го марта 1791 года, в тех видах, что много из старых учреждений уничтожено, новые еще не установлены или не приведены в действие, а чтоб не стали говорить, что сейм самовольно захватывает в свои руки верховную власть на многие годы, без воли нации, то многие тогда заявляли мысль просить собранные сеймики выбрать новых послов и присоединить к старым, так, чтобы сейм был в двойном числе. Присутствие старых в сеймовой Избе представлялось необходимым потому именно, что много важных дел, ими начатых, оставалось не оконченными, казалось благоразумным, чтобы их кончали непременно прежние, которые начали, хотя и вместе с новыми. В августе депутация для составления проекта формы правления подала вновь своей проект и прибегла к другого рода увертке. Ей предписывали начать с кардинальных прав, но сделать так значило заранее объявить кардинальными правами такие законы, которых изменения они домогались, поэтому она представила конституционные права, обозначив в рубрике: права конституционные, в число которых входят и кардинальные. Таким образом, депутация предоставляла сейму порешить, что признавать кардинальным, между тем по делам, касающимся так называемых конституционных законов, необходимо было двух третей голосов, для изменения же кардинальных нужно было единогласие. При извлечении кардинальных законов из представленной массы конституционных выступил наружу вопрос об избирательности и наследственности престола, и сделался предметом прений. Но потом оставили его и начали заниматься другими, составлявшими также сущность кардинальных законов. В сентябре коснулись религии. Сперва сейм решил принять господствующими три вероисповедания: римско-католическое, греко-униатское и дизунитское (православное), но через несколько дней, 25-го сентября, сейм сделал изменение, признал господствующей одну римско-католическую религию обоих обрядов: латинского и греко-славянского, православная религия наравне с протестантством допускалась только в качестве терпимой. Один из кардинальных законов должен был определить, должна ли законодательная власть Речи Посполитой сосредоточиваться исключительно в шляхетском сословии. Тогда от прогрессивной партии последовало новое домогательство даровать городам право посылать представителей, но еще раз было отвергнуто. Такое неблагоприятное для городов настроение произошло также и оттого, что в Варшаве в это время случились беспорядки. Какой-то портной поймал на улице шедшего с работой еврея, не записанного в цех и, следовательно, не имевшего права заниматься ремеслом. Он потащил его в цех. Евреи стали отбивать своего единоверца и прибили портного. Тогда толпа ремесленников бросилась на евреев, грабила их дома и бросала в колодцы их пожитки. Городская маршалковская стража бросилась унимать свалку, мещане прогнали ее и кидали на нее каменьями, это дало на сейме повод указывать неодобрительно на мещанское сословие вообще и находить, что мещане недостойны чести, какую им хочет дать прогрессивная партия.
На предварительных совещаниях, происходивших а доме маршала Малаховского, а также и в собраниях, бывших у разных послов, членов сейма, разговоры и прения все сходились к одному вопросу о том: должно ли быть в Польше избирательное или наследственное правление? Сторонников наследственного становилось все более и более, но между ними еще не составлялось единогласия относительно выбора лица, достойного открыть ряд наследственных польских королей. Игнатий Потоцкий расположен был отдать польскую корону прусскому принцу или даже самому прусскому королю. Однажды, находясь в доме княгини Сангушковой, где часто собирались лица высшего круга, Потоцкий, проповедуя свои идеи, говорил: ‘Ах, если бы нам убедить прусского короля принять польскую корону, это трудно, потому что он боится отважиться на войну, которая последует с Россиею и Австриею. Ах, если бы можно было успеть в этом! Вот был бы наилучший для нас исход. Польша соединилась бы с Пруссиею, как некогда соединилась с Литвою, с равным правом как для католиков, так и для диссидентов, покупать в Польше и Пруссии имения, занимать места и должности, с открытием свободной торговли между обеими соединенными странами. Можно, мне кажется, усыпить Россию и Австрию, дозволя им расширить свои владения насчет Турции, а со временем, когда мы окрепнем, можно будет войной отнять те земли, которые от нас отторгнули эти государства. Европа не будет препятствовать соединению Пруссии с Польшей. Напротив, царствующий в Европе дух свободы встретит хорошо идею соединения двух государств под конституционным правлением’. Ему замечали, что невозможно согласить на это польское дворянство. ‘Правда, — отвечал Потоцкий, — но в крайнем случае мы поднимем мещан и освободим крестьян’. Но слова остались словами. Дело было чересчур трудное, и сам Потоцкий остановился бы, когда бы встретился в области дела с тем, что льстило его воображению. Надобно было, во-первых, принять во внимание, что прусский король был протестант и по отношениям, привязывавшим его к своей наследственной стране, не мог сделаться католиком, этого уже было достаточно, чтобы поляки отвергли его кандидатуру, во-вторых, Фридрих-Вильгельм властвовал в своем государстве неограниченно, и уж конечно был склонен скорее в Польше властвовать таким же образом, чем вводить в свое государство что-нибудь новое, похожее на польское, как того хотел Потоцкий, выражаясь о соединении Польши и Пруссии под одним конституционным правлением. Что же касается до поднятия мещан и крестьян, то на это недостало бы у Игнатия Потоцкого деятелей, а если бы возможно было начать такое волнение, то оно ничего не поделало бы против организованных войск соседних государств, которые тотчас, бы наводнили Польшу.
Другие говорили, что Польше лучше всего следует приобресть союз с сильной Англией и выбрать в наследственные короли английского принца. При тогдашних обстоятельствах это казалось самым здравым предположением, но оно не имело за собою популярности, не находилось охотников взяться энергически за эту мысль. Притом было два препятствующих обстоятельства: во-первых, английскому принцу надобно было переменять веру, во-вторых, он был бездетен. Король Станислав-Август думал еще об одном кандидате — о внуке Екатерины, об этом у него, как кажется, и было говорено с государынею еще в Каневе, но в те времена трудно было решиться заговорить об этом, да и король стал не тот, что был прежде. Хотя он сдерживал задор польских патриотов против России и постоянно давал советы избегать всего, что могло дразнить ее, но уже не отвращался, как в начале сейма, от союза с прусским королем, соперником русской императрицы, напротив, признавал, как выразился в одномсвоем письме к Букатому, польскому послу в Англии, что желает находиться в теснейшем союзе с Пруссиею и Англиею, потому что только такое положение заставит Россию уважать польскую нацию. К числу кандидатов в преемники Станиславу-Августу причисляли также в то время герцога брауншвейгского, родственника прусского короля, шведского принца герцога зюдерманландского и самого шведского короля Густава III, о котором говорили, что он старался подделаться к полякам и с этой целью на бале, данном в Дротнингсгольме, явился в польской национальной одежде. Есть известие, что он сообщал свое желание соединить своею особою две короны, шведскую и польскую, императрице Екатерине, и она не противоречила ему, держа свое на уме. Все эти кандидатуры остались только в области политических сплетен своего времени и не имели партий у поляков на сеймиках. Большинство склонялось к выбору в преемники-Станиславу-Августу саксонского князя-избирателя, родственника покойного польского короля Августа III, католика по вере, знавшего даже по-польски. Этот принц более чем всякий другой казался подходящим, притом поляки думали, хотя ошибочно, что берлинский двор не будет препятствовать его выбору, даже те, которые ни за что не хотели наследственного правления, готовы были признать его преемником Станиславу-Августу, в качестве будущего избирательного короля. Когда об этих вопросах толковали у Малаховского, то под влиянием хлебосольства многие послы потакали речам о преимуществе наследственного правления, другие, по крайней мере, уклонялись от резких возражений, но как скоро начали говорить об этом в сеймовой Избе, тотчас оказывалось, что большинство стоит за сохранение старины. Как лучший и законнейший исход этого дела, некоторые предлагали обратиться к народу с вопросом о преемничестве и спросить на сеймиках все польское шляхетство, желает ли оно назначить преемником Станиславу-Августу саксонского князя-избирателя Фридриха-Августа. Против этого стали было возражать, что такое обращение несообразно с законами государства, не дозволявшими открывать сеймиков в то время, когда сейм собран или находится в действии. Брестский посол Матушевич дал такую мысль: надобно прекратить деятельность сейма на ту пору, когда соберутся сеймики, и в таком случае нужно считать сейм распущенным. Предложили выбрать на сеймиках новых послов и на сейм и вместе с тем утвердить на дальнейший срок представительство за старыми так, чтобы сейм отправлялся двойным числом голосов. Король согласился на это из первых, и вообще старался в то время заслужить расположение прогрессивной партии, не объявляя, впрочем, себя решительно за наследство, и постоянно твердя, что он соображает свои убеждения с волею народа.
Киевский посол Трипольский, говоря против намерения назначать польскому королю преемника при жизни царствующего лица, привел анекдот о канонике, который заранее составил завещание в пользу своих родных и служителей, а они за это ускорили его кончину. ‘Я люблю отечество более самого себя и потому не боюсь ничего подобнаго’, сказал король и заслужил одобрение прогрессистов за хорошую фразу. После восьмидневных споров и горячих криков, наконец, 20 сентября порешили открыть сеймики для выбора новых послов, которые бы составляли сеймовую Избу вместе с прежними, и предложить к обсуждению и решению вопросов в такой форме: можно ли при жизни настоящего короля избрать ему преемника в особе князя-избирателя. Некоторые прогрессисты долго боялись этого, они знали, что такое польские сеймики, как легко ими руководить богатым и ловким панам, и как крепко укоренена была в шляхетстве рутина старо-польской вольности, но потом на эту меру согласились с большинством в надежде, что, быть может, эта мера послужит в пользу и им, как противникам: и они с своей стороны имели в виду разъехаться по воеводствам и настраивать сеймики на свою сторону. Формула вопроса о преемнике составлена уклончиво: спрашивали только о преемничестве, а никак не о наследственности, таким образом можно было в некоторых воеводствах настроить сеймики до того, чтобы они сами, как будто по своему произволению, потребовали наследственного правления, в других же если не скажется об этом ничего ни за, ни против, то потом можно будет на сейме установить наследство, опираясь на то, что несколько сеймиков заявили желание, а другие не заявили своего нежелания. Таким образом, маршал сейма от 8 октября издал универсал о собрании сеймиков на 16-е ноября, а сейм закрывался до 16 декабря, когда должен был открыться с двойным числом послов. В универсале не только не было ничего о наследстве, но ясно было заявлено, что избирательное правление останется ненарушимым.
Такое последнее решение было противоположно советам саксонского министра Эссена, который говорил полякам: ‘Установите прежде твердый порядок правления, потом уже выбирайте преемника, потому что вашим соседям, особенно России, в ваших реформах неприятнее всего то, что вы пытаетесь вводить наследственное правление, избегайте преждевременно раздражать сильных, пока вы сами не усилились’. Но полякам казалось, что они достаточно сильны: уже они заручились союзом с Пруссиею.
Между тем прусский король уже изменил свои планы, прекратил недоразумения с Австриек) и сближался с Россиею: последняя, будучи принуждена воевать против Турции одна, соглашалась на примирение при посредстве Пруссии. Прежний друг Польши, Люккезини отправился в Турцию примирителем и хлопотал о том, что шло вразрез с желаниями и видами Польши. Он уговаривал турок уступить требованиям России. В видах Пруссии было устроить этот мир для того, чтобы потом можно было вместе с Россиею приобрести на счет Польши те выгоды, которых Пруссия не могла получить добровольно по причине упрямства поляков, не зная этого, поляки хлопотали о продолжении войны, мечтали не только обезопасить от России свое государство, но напомнить москалям былые победы, унизить, наказать, потоптать враждебную Москву. Польские затеи заключить с Оттоманскою Портою договор во вред России становились на будущее время самым благовидным предлогом для России. Россия не показывала неприязненных действий к Польше, вывела свои войска из польских владений по требованию сейма, удерживалась от вмешательства во внутренние дела Польши. Екатерина предвидела, что поляки сами объявят ей вражду. Ожидать пришлось недолго. Бессильная держава легкомысленно задирала сильную и, конечно, должна была ожидать себе за то возмездие.

VIII.

Варшавское общество и нравы во время сейма

Характер сейма — медленность в работах, широкие замыслы и узкое понимание способов их осуществления, богатство затей и скудость средств, мало дела и много слов, все, чем отличался тогдашний сейм, шло как нельзя более в уровне с образом жизни послов за пределами сеймовой избы и с характером общества тогдашней польской столицы. Живой и легкий нрав поляков располагал их к тому, чтобы начинать и не кончать, спешить к цели и внезапно останавливаться на полдороге, и, главное, убегать тяжелого труда, когда последний должен был сменять красноречие. У поляков всегда, где только собиралось большое общество, являлись кутежи, пиры и битье в баклуши. Никогда еще Варшава не видала в стенах своих такого стечения шляхетства, и никогда не предавалась с такою забывчивостью широкому разгулу. В прежние времена Варшава не славилась шумным обществом, паны не любили жить в столице, как и вообще польское дворянство не жаловало городов. Дедовские привычки располагали панов предпочитать городам свои наследственные палаццы в имениях, где жилось им так весело, если же кто чувствовал однообразие такой жизни, тот ехал не в польский город и не в польскую столицу, а куда-нибудь во Францию или Италию, где поляки своею расточительностью и податливостью всякому надувательству произвели даже пословицы: far viaggio alla Polacca — странствовать по-польски. Только во время сеймов, в продолжение шести недель, Варшава оживлялась, когда съезжались туда послы, а за ними всякие любопытные обыватели и евреи, которым только в это время дозволялось торговать в Варшаве, отовсюду привозились товары для прельщения панских глаз. Неудивительно, что вообще Варшава в былые времена казалась скучным и заброшенным городом. С Августа III она начала мало-помалу оживляться, но блистательное ее положение наступило при Станиславе-Августе. Город расширялся, пролагались целые новые улицы, воздвигались здания за зданиями, обновлялись ветхие и пришедшие в упадок от долгого небрежения. Заброшенный дворец Яна-Казимира на Краковском предместьи был возобновлен, украшен и отдан под корпус кадет. Королевский замок, на который мало обращали внимание при Августах, живших больше в Дрездене, был отделан, наряжен и украшен картинами художников, пользовавшихся покровительством польского короля. Построены красивые казармы для гвардии и артиллерии. Явилось несколько новых красивых церквей: кармелитский монастырь, две протестантские церкви и униатский монастырь на Медовой улице, выстроено здание публичного театра на площади Красинских, за городом распространен дворец в Белянах и построены великолепные Лазенкн с прекрасным садом: король особенно о них заботился. Подражая, ему, паны начали поправлять свои палаццы и воздвигать новые, сделалось модою содержать их в столице, щеголять ими и проживать в них от времени до времени, расточая св^е гостеприимство. Такой характер Варшавы дошел до своего апогея в эпоху конституционного сейма, как будто чувствуя, что над Польшей висит роковой приговор судьбы, все спешили пожить как можно необузданнее и размашистее, всеувлекающее, всеопьяняющее веселье охватило польскую столицу.
Если мы перенесемся воображением в Варшаву конца XVIII века, то не найдем в ней того европейского образа, который делает ее теперь похожею на все вообще столицы и большие города Европы. Несмотря на важные улучшения во времена Станислава-Августа, она все еще усеяна была бедными деревянными постройками с гонтовою крышею, нередко снабженною живописными щелями, обросшими травою, которые хозяева от бедности и беспечности не могли починить. Таким образом, улица Новый Свет, составляющая продолжение Краковского предместья, красивейшей части города, в то время еще вся почти состояла из таких зданий. Так называемое ‘Старое Място’ наполнено было каменными строениями с виду поразительно грязными, обыкновенно в два этажа, но иногда и в три, дома эти принадлежали торговому классу, внизу были погреба и лавки, вверху лишние покои отдавались внаем, и здесь гнездилась бедность и нечистота. Всех улиц, больших и малых, считалось тогда 190, но из них не более десяти были порядочно вымощены, на остальных если и была мостовая, то в такой степени дурно устроенная и плохо содержимая, что скорее препятствовала езде, чем способствовала ее удобствам. Осенью и во время больших дождей грязь была невылазная, — переходить улицы можно было не иначе, как в больших сапогах. Впрочем, сколько-нибудь зажиточный поляк не ходил по городу, а ездил в экипаже или верхом, стараясь при этом щегольнуть лошадьми. От этого во время конституционного сейма в Варшаве была такая беспрерывная езда, что лошадей могло казаться на улице больше, чем людей, в особенности потому, что если какой-нибудь господин подумает погарцевать по улицам столицы верхом, то за ним ехало три-четыре гайдука, а когда выезжала знатная дама в карете, то ее везли восемь и даже двенадцать лошадей. Варшавские модники, сверх того, любили щеголять гоньбою во весь дух в кабриолетах, запряженных превосходными лошадьми, которыми они в таком случае управляли сами без кучера, представляя из себя подобие древних римских авриг, даже дамы отваживались прокатиться в таких кабриолетах и сами управляли иногда шестью, а иногда и восемью лошадьми. Этим отличались особы высшего круга, иногда барыни невысокого полета, и даже мещанки, задумывали то же делать, но часто им это вовсе не удавалось, и лошади у них были хуже и сами они не имели такой ловкости. Зимою таким образом катались по городу на санях разнообразной конструкции с яркими украшениями из серебра и даже золота, и с малиновыми или голубыми сетками, закрывавшими господ и госпож от снега, взбиваемого конскими копытами. Упряжь так же, как сани, блистала серебром с насечкою из золота. Между ними мелькали верхом кавалеры, выказывая богатство седел, сбруй и собственных нарядов.
Франтовство одеждою доходило до страсти, старались одеться как можно фигурнее и оригинальнее, приезжий в Варшаву европеец поражался разнообразием и часто безвкусием виденных па улице костюмов. Старый польский наряд у знатных панов в XVIII веке почти вышел из употребления, только немногие оригиналы, вроде Panie Kochanku, не расставались с ним. Большинство предпочло ему французские кафтаны и пудру. Теперь патриоты, которых помышления направлялись к прошедшим временам отечества, стали показываться в публике в тафтяных и атласных жупанах, застегнутых частыми пуговками и подпоясанных серебристым или золотистым поясом, в накинутых сверху кунтушах яркого цвета, с прорезными рукавами, откинутыми назад, в четвероугольной народной шапке и со старо-польскою карабелею, оправленною в золото и камни. Этот костюм составлял противоположность с костюмом франта, одетого в цветной фрак, с длинными до пят фалдами, в расшитом золотом жилете, на котором болтались толстые золотые часовые цепи со множеством печатей, ключиков и побрякушек, в шелковых чулках и башмаках, в треуголке на напудренной голове, с толстым и высоким галстуком, завязанным огромным бантом в виде розетки. Многие надевали польский костюм для временного щегольства и опять облекались в европейский, многим хотелось быть и поляками и европейцами в полном смысле, от этого можно было встретить польскую четвероугольную шапку на напудренном французском произведении и, наоборот, треуголку на бритой голове, с европейским фраком сочетались высокие красные сапоги и польские усы, нафабренные до того, что стояли, как деревянные.
Среди блеска упряжи, экипажа и нарядов сновали по Варшаве многочисленные толпы бедняков: исхудалые, чахлые от плохой пищи и болезней они были покрыты самыми пестрыми лохмотьями, какие трудно было увидеть в других местах Европы, даром, что нищих в XVIII веке было везде вдоволь, благодаря заботам тогдашних правительств о благосостоянии и воспитании народа. То были безобразнейшие сшивки различных кусков всяких тканей, всяких цветов, кусок истертого малинового бархата пришивался к куску грязного полотна или серого сукна, иные бродили босиком, иные без штанов. Между ними были женщины с грудными младенцами, мальчишки и девчонки босые, полунагие, дрожащие от холода, пискливым голосом просящие хлеба, жиды в длинных черных кафтанах и ермолках, из-под которых торчали вьющиеся пейсы, жидовки в пестрых платьях и черных передниках, обшитых галунами, солдаты в мундирах своих полков и поразительное множество монахов и монахинь в одеждах своих орденов.
В массе бедных и грязных лачуг, возвышались монастыри со своими тесно замкнутыми каменными корпусами келий, и панские палаццы с широкими дворами и со множеством флигелей и пристроек. Наружность их была очень разнообразна, их хозяева хотели показать в них свой вкус и свои наклонности. Иной палаццо напоминал суровое аббатство, другой греческие и римские портики. На Краковском предместьи их было одиннадцать: между ними по величине и богатству отличались палаццы Браницких, Малаховского, Тышкевичей, Радзивилла, краковского епископства, примаса и др., на Сенаторской улице их было тринадцать, и в том числе великолепный дворец Любомирских, на Медовой шесть, и между прочим дворец банкира Теппера и дом русского посольства, на Долгой пять, сверх того возвышались там и сям палаццы на других улицах и, кроме того, было несколько летних загородных, число всех панских палаццов в описываемое время доходило до 80.
Эти дворцы, снаружи разукрашенные лепною работою, внутри богато омеблированные, блиставшие позолотою, зеркалами, люстрами, гобленовскими коврами, итальянскими и французскими картинами и статуями, имели в то время громады обитателей. Польский пан переселялся в столицу, как владетельный принц. Отправив вперед громоздкие вещи, значительную часть прислуги и даже целый табун лошадей, пан ехал в Варшаву в сопровождении пятнадцати и даже двадцати экипажей. На дороге он не останавливался в гостиницах, в Польше они были грязны донельзя, никто о них не заботился, когда нужно было отдохнуть, разбивали шатры, устраивали спальню, столовую, готовили кушанье, накрывали на стол, одним словом, возникал походный дом. По окончании отдыха или ночлега все это убиралось, свертывалось, укладывалось, и пан следовал дальше. С ним поселялись в Варшаве повара, кучера, лакеи, истопники, музыканты, разные придворные чины, маршалки, подскарбии, конюшие, домашние секретари, врачи, учителя, придворные поэты, резиденты и резидентки, не имевшие никакого определенного занятия — все люди шляхетного достоинства, потому что, кроме истопников и водовозов, вся панская прислуга была из шляхты.
Пребывание панов в столице на этот раз было для них истинным разорением. Издержки их превышали безмерно не только то, что они могли прожить в собственных имениях, но даже то, что они могли пропутешествовать за границею. Никогда еще они не были в таком положении, как теперь, от каждого требовалось показать себя не только не скупее, но роскошнее и гостеприимнее других. Средства им доставлялись из имений, но их пленипотенты, дозорцы и экономы безжалостно их обманывали, обкрадывали. В XVIII столетии в Польше считался бы пошлым дураком тот, кто, управляя панскими имениями, не сумел нажить состояния настолько, чтобы самому купить хорошее имение. У главного управляющего, заведывавшего несколькими селами, были су бал терны, экономы и дозорцы, из них каждый в своей населенной местности старался обратить панское достояние в свою пользу, в надежде со временем купить имение. У последних были распорядители из панских хлопов, и эти следовали общим нравам и выжимали из народа сок так, чтобы, передавая следуемое экономам и пленипотентам, что-нибудь доставалось и для них. Такой хлоп, облеченный от эконома доверием, обыкновенно был величайшим тираном над своею братнею. Так управлялись панские имения. Пан старался, чтоб их было много в разных воеводствах и хвастался тем, что у него по всей Польше были рассеяны имения, от этого он имел право участия на сеймиках разных воеводств, и везде у него были клиенты из шляхты, подававшие голоса по его воле. Во многих имениях своих он не бывал никогда и знал их только по представленным отчетам, в которых была ложь. Владелец мало интересовался узнать, как идут у него дела, довольно было с него и того, что ему присылались доходы, даром, что эти доходы составляли менее половины того, что в действительности получалось. Если ему казались присылаемые доходы уже чересчур малыми, то он делал замечания своим пленипотентам, и после того ему начинали присылать больше, но писали, что для этого принуждены были наложить на крестьян более прежнего тягостей, и в самом деле, в таком случае обременяли крестьян больше прежнего работами и приглашали евреев выдумывать новые источники приобретения для пана, но это делалось не для того, чтобы иметь возможность прислать пану столько, сколько он требует, а для того, чтобы за отсылкою того, что он требовал, не уменьшались воровские доходы управлявших и надзиравших за имениями.
У польского пана очень богатого часто был недостаток в деньгах , в Варшаве в описываемое время это бывало почти со всеми, потому что сколько ни посылалось пану денег из дохода имений, все оказывалось мало, всегда возникали новые нужды, доставленные суммы сейчас ускользали, и экономия панского дома терпела недостаток, всего было хуже, когда пан проигрывал в карты, а этою болезнью страдали очень многие: тогда наличные деньги требовались немедленно и пан обращался к банкиру, банкир ссужал его в счет будущих доходов, но вычитал при этом большие проценты за всю выданную сумму. Таким образом, кроме того, что плутовство управляющего и эконома лишало пана значительной части следуемых ему доходов с имений, он много тратился на платежи процентов банкирам.
От этого рядом с панскими палацами в Варшаве вырастали пышные дома банкиров, дела их шли так хорошо, что они забыли прежнюю мещанскую бережливость и стали спорить с панами в гостепреимстве и мотовстве. Из них особенно выступали по богатству и роскоши дома Теппера, Бланка и Кобрита. Как всегда бывает с выскочками, эти господа чванились своим богатством, надувались из всех сил, чтобы походить на родовитых аристократов. В первое время деятельный, расчетливый Теппер, разжившись, начал корчить из себя знатного пана, перестал заниматься делами, оставил их на волю своим приказчикам и дошел до того, что вовсе не следил за ними, не поверял их счетов, чтобы не навлечь на себя укора в дурном тоне, сам брал горстями из кассы червонцы и предоставлял конторщикам записывать сколько угодно, от этого его приказчики, получая от него жалованья тысячи по две червонцев, жили так, как можно только жить на десять тысяч. Теппер купил себе за большие суммы дворянство, украсился за деньги мальтийским орденом, меблировал великолепно свой дом и задавал роскошнейшие обеды и блистательные балы. На обедах у него бывал сам король. Знатные паны поневоле должны были делать ему честь, потому что были его должниками. Его дочери до такой степени изнежили себя и позволяли себе разные прихоти, что говорили, будто не могут пить кофе, приготовленного на польских угольях, а нужно привозить им углей из Англии. По примеру панов, Теппер был любитель прекрасного пола и содержал трех любовниц, которые ему очень дорого стоили, но его всего более разоряло то, что он, подражая родовитому панству, пустился в карточную игру и потому окончил свою карьеру печальнейшим образом: его дворец, мебель, картины, лошади, все продано было за долги с публичного торга, и он принужден был ходить по Варшаве пешком, потому что не на что было нанять извозчика. Он умер в бедности посмешищем тех, которые его обыгрывали и предметом ненависти тех, которые вверили свои капиталы и понесли через то потери. Кобрит был хотя и природный немец, но также поддался обаянию польской жизни и промотался впух. Бланк был счастливее их. Кроме главных банкиров, в Варшаве было довольно мелких из евреев, к ним обращались обыватели не первой руки: с ними было удобнее сладить и можно было больше получить под залог, зато они брали больше процентов, чем первоклассные банкиры, дававшие взаймы только большие суммы. Проценты брались огромные, именно потому, что банкир плохо верил в честь польского дворянина и старался устроить дела так, чтобы, получив несколько раз проценты на выданный капитал, можно было воротить самый капитал, так что если с должника трудно было получить, то заимодавец не остался бы в больших убытках. Сверх процентов брали еще и за комиссию. Мелкие ростовщики, как и большие банкиры, все, не исключая и евреев, увлекались общим порывом мотовства и как только чувствовали, что в их руках проходит много денег, тотчас пускались жить весело.
Варшавское мещанство не отставало от шляхетства. Купцы расширили и разукрасили свои дома, задавали обеды, балы, веселились в своем кругу, приобретали средства всяким обманом и неправдою и клонились к упадку и разорению.
Тогда в Варшаве было много иностранцев, и они-то наживались на счет поляков. Все предметы роскоши и комфорта приходили из-за границы. Мотовство и кутежи увеличили привоз до чрезмерности, везде нужен был пану иностранный товар, делает он обеды — ему нужны иностранные вина, иностранные приправы, иностранные сервизы, для украшения палацца он покупает картины за границей, мебель выписывает из-за границы или заказывает иностранцам, одежды — из иностранного товара, сшитые иностранцами. Около детей он держит иностранных гувернеров и гувернанток, камердинеры у него иностранцы, у пани прислуга — иностранки, наконец, у знатных панов проживали иностранцы на праве резидентов, ради суетного желания, чтобы, уехавши за границу, они ославляли радушие, великодушие, щедрость и великолепие польских панов. За все иностранное пан платил в несколько раз больше, чем то же самое покупалось немцами и французами, даже когда пан заводил библиотеку, что нужно было для хорошего тона, он и за книги платил дороже, чем они были в продаже.
Когда для панского тщеславия нужен был орден — требовались особые издержки, и пан давал с этой целью несколько почетных обедов и балов. В управление своего дома в Варшаве он не входил, его жена тем менее. Все лежало на маршалке (дворецком): он приказывал закупать все, что нужно было для обедов, балов, освещения, отопления, содержание прислуги, и все это покупалось так, что в карманах его субалтернов оставалась значительная часть той суммы, которая ставилась пану на счет. Прислуги чем было больше, тем это считалось сообразнее с хорошим тоном. Панская челядь отличалась повальною ленью и всегда отбивалась от дела, всяк, кто чувствовал возможность ничего не делать, бежал в трактир, где пьянствовал с подобною себе челядью из других дворов, и там происходили беспрестанно буйства и драки.
Находясь на сейме, вельможи заботились о том, чтобы поддержать свою партию, раздавали пенсионы менее богатым послам, которые составляли в Избе громаду, не имевшую собственных твердых убеждений, готовую пристать к той или другой стороне, смотря по выгодам. Исключая знатных, богатых панов и немногих послов с известными убеждениями, все остальные послы составляли такого рода толпу. Съехавшись в Варшаву, они прежде всего думали как бы хорошо пожить, повеселиться, имения их не доставляли для этого удовлетворительных средств, и вот они пополняли этот недостаток жалованьем и подачками от знатных панов и чужеземных посланников. За это им приходилось говорить и поддерживать такое мнение, какого держались их благодетели. Наслаждение было для них целью жизни, каким бы образом оно ни покупалось, чего бы оно ни стоило впоследствии. Многие послы прибывали с семьями, их жены, дочери, сестры требовали денег на наряды, балы и спектакли. Еще более требовали денег любовницы. Вдобавок, в Варшаву съезжалось множество обывателей, не принадлежавших к сейму и составлявших публику, ценившую действия сейма, так называемые арбитры, посещавшие сеймовые заседания. Ими очень дорожили послы, они были для них все равно, что публика для актеров в театре. Эти арбитры также жили весело, роскошно, приглашали к себе послов и были угощаемы послами. Празднества шли за празднествами, обеды за обедами, балы за балами, и с этим всегда соединялись политические виды, тут составлялись и поддерживались партии, составлялись замыслы проводить такой или иной проект, или не дать пройти противным проектам.
Роскошнейший и расточительнейший, высокомернейший и необузданнейший из магнатов Карл Радзивилл, Panie Koclianku, божок всея Литвы, преклонявшийся перед его остроумием, когда он рассказывал о том, как он лазил по снурку на небо и пил кофе с Богородицею, приводил поляков в благоговейное изумление своим хлебосольством, бал и ужин, данные им в день св. Екатерины 1789 года, в годовщину королевской коронации, сделались у них историческим событием. Пригласительных билетов роздано было четыре тысячи: король, сенаторы, послы, вся знать обоего пола там участвовали. Бал происходил в огромной зале, где прежде устраивался театр, король с курляндской княгинею открыл его. В боковых покоях происходила игра. Ужин приготовлен был в трех больших залах, расположенных анфиладою, там через все эти три комнаты поставлен был стол, оказавшийся до того длинным, что с одного конца нельзя было различить человека на другом, кроме того, четыре боковые залы заставлены были столами, а пятая назначена была для короля и знатнейших дам. Стены дворца были обиты богатою камкою с золотыми позументами и кистями. На столах блистало множество серебра филигранной работы, кубки, блюда, тарелки припоминали, как говорили, времена Ольгерда, до двух тысяч восковых свеч в богатых старинных подсвечниках освещали залу. Несмотря на огромные столы, гостей набралось так много, что третья часть удостоивалась насыщать себя панскою трапезою не иначе, как стоя у боковых столов, густо уставленных кабаньими головами, всякого рода личиною, заливными рыбами и т.п. и всевозможнейшими напитками. Невозможно было, — говорит Охотский, — сосчитать выпитых бутылок одного шампанского, разносимого слугами, одетыми в желтые атласные жупаны, а сверх их в голубые кунтуши: все они были с саблями, потому что все были из шляхты. Сам Радзивилл беспрестанно ходил между гостьми, одетый в пунцовый жупан и сверх того в гранатовый кунтуш, рукоятка его карабели блистала большими бриллиантами, а за поясом у него были лосиные перчатки: издавна велось в обычае, что каждый шляхтич должен был носить такие перчатки. Подбритая чуприна и большие висячие усы придавали Радзивиллу сарматскую наружность, как выражались тогдашние риторы. Хлебосольный вельможа беспрестанно обращался то к тому, то к другому: ‘Panie kochanku ничего не кушаете, и не пьете, какие вы недобрые!’ Чтобы угодить гостеприимному кутиле, гости спешили в глазах его осушать кубки и кричали: ‘здоровье пана князя!’
Вожаки партий, паны-патриоты, блиставшие на сейме красноречием и вчинанием дел: маршал Малаховский, Казимир Сапега, братья Потоцкие, Чарторыскне, Огинские, делали у себя постоянно шумные собрания, чтобы расположить к себе и привлечь послов и публику. У маршала Малаховского каждый вторник собирались послы и постороние лица. На эти вторники не посылалось приглашений, двери гостеприимного палацца были отворены всем без разбора, лишь бы только входящий был в приличном виде. Гостей занимали музыкой, устраивались танцы, производилась игра. Перед ужином незнакомые обыкновенно расходились, ужинать оставались только знакомые. Казимир-Нестор Сапега каждую неделю давал у себя обед и бал. У гетманши Огинской каждый день, с полудня до ночи, дом был отворен для всех, приходили званые и незваные, обедали, после обеда танцевали или играли в карты, княгиня не различала кто к ней входил, всех одинаково радушно принимала. Три знатные дамы, Ляндскоронская, вдова княгиня Радэивилл и княгиня Сангушкова в своих палаццах давали балы для огромного числа публики, хотя не для всех без различия, как Огинская. Ляндскоронская славилась своим остроумием и многосторонним воспитанием, у ней всегда толпились иностранцы, здесь можно было услышать разом много языков, сюда приходили щеголять те поляки, которые говорили со всяким иностранцем на его языке так же хорошо, как на природном. Дом княгини Сангушковой, украшенный старинною красивою мебелью, персидскими коврами и редкими картинами, славился превосходным оркестром, здесь было сходбище молодых людей обоего пола, место любовных затей, свобода и непринужденность царствовали здесь вместе с изяществом обращения. У вдовы Радэивилл собирались любители музыки. Ее две дочери блистали красотой и любезностью и превосходно исполняли музыкальные пьесы, им помогали братья и сама мать: все семейство было музыкальное. Княгиня Сапега, мать Казимира-Нестора, в своем дворце на Новом-Месте давала великолепные балы и домашние спектакли. У примаса, королевского брата, каждую пятницу происходили собрания, называвшиеся cosetta, и всегда оканчивались роскошным ужином. У сестры короля, которая носила титул краковской госпожи (M-me de Cracovie, Pani Krakowska), каждый понедельник давался обед, где был сам король, после обеда начинались танцы, и дом ее был открыт для всех. Туда нарочно приходили все те, которые желали представиться королю или иметь случай поговорить с ним. В восемь часов все разъезжались, гостям оставалось время поспеть и на другие собрания. Виленский епископ Масальский был один из гостеприимнейших вельмож, но в его доме происходила отчаянная игра. Сам король делал часто обеды для послов, летом он устраивал в Лазенках собрания с танцами, съезжались гости в полдень, завтракали в саду, потом танцевали, затем обед и снова танцы, иностранные послы также давали у себя обеды, балы и праздники. При всей немецкой экономии, прусский посланник принужден был собирать и угощать у себя гостей, в надежде вернуть в ст’раз затраченное, но всех гостеприимнее были русские посланники, особенно Булгаков, умевший в высшей степени обворожить поляков раскошью, веселостью и радушием. В моменты сильного раздражения против России посещать русские балы и обеды считалось предосудительным для патриотической партии, но Булгаков умел ладить с самыми восторженными противниками России. Он избегал разговоров о политике и, повидимому, заботился только об общем удовольствии. Трудно было пересчитать те дома, которые друг перед другом хотели отличиться гостеприимством. Всякий сколько-нибудь видный член сейма, всякий состоятельный обыватель, проживавший в Варшаве в числе арбитров, непременно давал в течение года обеды и балы и привлекал к себе толпу гостей. Самый скромный праздник такого рода обходился не менее трех тысяч червонцев. На любом панском бале гостей бывало человек до восьмисот и более. Изобилие в кушаньях и питьях, роскошь в посуде, убранство покоев доходили до крайних пределов, считалось нужным, чтоб не только всего доставало, но чтоб как можно более оставалось, так что дворецкие и служители могли продавать остатки в свою пользу.
Танцы у поляков следовали непосредственно за обедом, так велось издавна и так еще соблюдалось в это время, с четырех часов начинался бал и продолжался до десяти часов вечера, а иногда и до полуночи, и оканчивался ужином. В огромных серебряных сосудах варились кофе и шоколад. Прислуга разносила это на серебряных подносах, вместе с оршадом, лимонадом, плодами и всякими лакомствами, в одной комнате ставились батареи бутылок венгерского, шампанского и других вин, туда беспрестанно заглядывали охотники, и вино развязывало им язык для комплиментов или для политических разговоров. Хотя иностранные танцы и входили в Польше в употребление, но полонез с его величавостью и мазурка с ее разнообразною прелестью господствовали в пляшущем свете. Иностранцы, видевшие эти танцы, в один голос сознавались, что в мире нет и не может быть ничего изящнее польских танцев. Тогда в моде было переодеваться, каждый польский танец требовал соответствующего наряда, и потому знатные кавалеры и дамы являлись в одном наряде в полонезе, в другом в мазурке. Для полонеза мужчины надевали длинный кунтуш с откидными рукавами, дамы длинные платья с хвостом, напротив, для мазурки мужчина надевал так называемую куртку (кафтан с полами до бедер), а женщина узкий корсет и короткую юбку. В тогдашнем высшем кругу лучшим мазуристом считался племянник короля, Иосиф Понятовский. Он был замечательно хорошо сложен, в самой цветущей поре жизни, с большими блестящими глазами, с густыми усами, придававшими ему воинственный вид, узкие панталоны так ловко обхватывали его ноги, что нельзя было заметить ни одной складки. Его куртка была расшита узорами И застегнута напереди частыми золотыми пуговицами вплоть до горла. Славу первой мазуристки своего времени приобрела Юлия Потоцкая, жена Яна, известного путешественника и археолога, писавшего ученые разыскания о скифах и сарматах. В то время, как супруг пленял общество рассказами об отдаленных краях земного шара, которые он посетил, жена пленяла всех мазуркою. ‘Юлия, — говорит один очевидец, — была воплощенная красота, когда в мазурке ее гибкое тело кружилось с необычайной быстротой, едва прикасаясь земли, когда она из рук одного кавалера бросалась в руки другого, вместе с ним несколько раз оборачивалась, а потом возвращалась к первому кавалеру, который обхватывал ее и с быстротою молнии кружился с нею в вальсе, когда ее прелестная головка, как будто утомленная, лениво склонялась к нему на плечо и, дыша пылом наслаждения, слитаго с легкою стыдливостью, опускалась на грудь, а глаза, встречаясь с глазами кавалера, как будто выражали одолевающую страсть… зрители, сбившись в кружок, затаивали дыхание, жадно внивались в нее глазами, и из стесненной груди невольно вырывалось восклицание: ‘Боже, как прекрасна Юлия!’ Но недолго эта красавица очаровывала Варшаву. Ее жизнь кончилась вместе с польскими затеями о возрождении отечества. Другая красавица пленяла всех в менуэте с Иосифом Белинским, как Юлия в мазурке с Иосифом Понятовским: то была Христина, дочь Игнатия Потоцкого, молоденькая девушка, редкой красоты, прелести и ума: и она недолго пожила на свете, и умерла девицей. Кокетство польских светских дам в то время доходило до крайности: в высшем кругу вошло в моду одеваться в греческий костюм, нарушавший скромность. То была тонкая, чуть не прозрачная туника, обыкновенно белого цвета, надеваемая прямо на тело, все формы тела ясно обрисовывались, ноги оставались обнаженными в сандалиях, а на пальцы ног надевались богатые перстни. В таком костюме щеголихи являлись в общество.
Из кавалеров славился также красотою и любезностью принц Виртембергский, женатый на дочери Чарторыскаго, брат великой княгини (будущей императрицы русской), он получил индигенат (право дворянства в Польше), всегда одевался по-польски, превосходно танцевал и ездил верхом, на балах и на улицах поляки, глядя на него, восклицали: ах, какой молодец!
Но все эти лица прославились оттого только, что высоко были поставлены в свете, в варшавском обществе было много не уступавших им мужчин и дам, когда приходилось отличиться в танцах, верховой езде и светской любезности. Поляка и польку знатного круга воспитывали так, как будто танцы и веселость были главною целью их земной жизни. Французы и француженки, которым они были отданы под надзор, приучали их к суетной и праздной жизни. Девочкам матери рано вбивали в голову кокетство, заставляли их обращать внимание, какой наряд им больше к лицу, какое положение тела красивее, как суметь понравиться мальчикам, их ровесникам, в десять или двенадцать лет они уже перенимали все приемы, нужные для того, чтобы блистать в свете. Школою для них были детские балы, которые давались с такою же обстановкою, как и балы для взрослых: с блистательным освещением, с роскошью угощения. Взрослые приезжали на детские балы не только для того, чтобы посмотреть на детей, но чтоб и самим повеселиться, на этих детских балах франты потешали публику такими танцами, которые не принято было танцевать на обыкновенных балах. Так, в то время некто пан Стас Разважовский прославился в Варшаве уменьем танцевать казачка на детских балах.
Сравнивая характер светского обращения этого времени с прежним, можно было сразу заметить большое изменение, касавшееся, впрочем, больше наружности. Прежде паны держали себя надменно, в их гостеприимстве всегда слышалось высокомерие к низшим себя, теперь современные французские приемы начали входить в общество, паны, побывавшие не так давно за границею и хотевшие показать, что они не отстают от века, начали изгонять из своих домов старинную чопорность, в особенности отличались этим те, которые говорили с голоса французов о равенстве прав человеческих. У таких всякий, кто умел прилично держать себя, какого бы происхождения он ни был, допускался в дом господ уже не в качестве полу-лакея, как бывало прежде: с ним обращались, как и со всяким другим гостем. В таких домах не важной породы шляхтич садился за стол рядом с князем и даже осмеливался танцевать с дочерью вельможи, если чувствовал, что не ударит лицом в грязь перед другими. Свобода обращения в разговорах казалась даже странною иноземцам, иногда подымались живые споры, и если кому случалось иногда выходить из себя за свои убеждения после хорошего приема венгерского — все прощалось тому, особенно, если хозяин разделял его убеждения. Панам нужны были партии, поэтому для того, чтобы привлечь к себе послов и влиятельных лиц публики, они были снисходительны к своим гостям. Иногда паны делали обеды не в своем доме, а за городом, особенно когда имели дело не с лицами своей партии. Нужно, например, чтобы на следующий день противные голоса не мешали проведению какого-нибудь проекта, пан пригласит человек двадцать или тридцать за город на обед и нагрузит их до того, что они на другой день делаются неспособными и не являются в заседание, тут без них подсунут проект, и он обращается в закон за отсутствием оппозиции. Так поступлено было в деле о староствах, как увидим впоследствии.
Публичный театр был явлением недавним в Варшаве. Поляки хотя и были охотники до театральных представлений, но устраивали спектакли у себя в доме. Это естественно мешало процветанию публичного театра, тем не менее мало-помалу стало почитаться требованием хорошего тона заглянуть, хотя раз в неделю в театр, но это делалось не столько ради любви к искусству, сколько для показа нарядов. Самое здание, построенное на площади Красинских, было красиво. Обстановка сцены по своему времени безукоризненна. Иностранцы находили, что во многих отношениях варшавский театр был выше других европейских, но сочувствия в высшем обществе было так мало, что нередко все ложи были пусты. Кроме польских пьес, в которых отличались талантливые актеры, антрепренер Богуславский, Внтковский, Овсинский, Трускуловская, несколько позже на варшавском театре давались итальянские оперы. Но нельзя сказать, чтобы итальянская опера была очень хороша, притом же примадонны были некрасивы, а это очень отталкивало публику в таком царстве прекрасных женщин, каким была Польша. Тизенгауз положил начало балету, он составил труппу из своих крепостных, нанял французского балетмейстера Леду обучить их, потом подарил королю, а король отпустил их на волю, новая забава очень понравилась варшавской публике. Но вообще знатное панство не очень горячо относилось к публичным представлениям, и предпочитало домашние спектакли любителей. Юлия Потоцкая очаровывала всех так же на сцене, как и в мазурке, кроме того, две знатные дамы, жена Северина Потоцкого и жена Тышкевича, племянница короля, приобрели славу своим драматическим талантом, но они играли более французские пьесы. Достойно замечания, что превосходная комедия Бомарше ‘Свадьба Фигаро’, была сыграна первый раз варшавскими любителями: ее достал у автора князь Нассау, вступивший в брак с Масальскою и наравне с природными поляками расточавший гостеприимство в своем богато убранном дворце.
Кроме всех этих удовольствий, летом происходили шумные и многолюдные гулянья в Саксонском саду и за городом, между прочим в Вилянове. Эти гулянья имели политическое значение. Окончив заседание, послы собирались там толковать о своих делах, встречались с знакомыми и направляли их на свою сторону, распространяя таким образом свои убеждения. Зимою два раза в неделю бывали так называемые редуты в большой зале Радзивилловского палаца. Это были маскарады, открытые для всех с платою нескольких злотых за вход, и с единственным условием оставлять при входе оружие. Здесь царствовала чрезвычайная свобода. Знатные дамы позволяли себе посещать эти собрания не иначе, как в масках, а без масок приходили туда только женщины сомнительной нравственности.
Самое распространенное после танцев и самое гибельное по последствиям удовольствие в Варшаве была карточная игра, и она-то чрезвычайно способствовала материальному разорению и нравственному расстройству польского общества. Любимая игра того времени была так называемый банк фараона. Играли везде, и в частных домах, и в трактирах, и в редутах, и знатные паны, и средней руки обыватели, и епископы, и прелаты, и евреи, и убогая шляхта, бравшая во всем пример со своих божков, прекрасный пол не отставал от мужчин и часто побуждал к игре и заправлял ею. Десятки тысяч червонцев переходили в одно мгновение из рук в руки, нередко утром богатый, вечером оставался без гроша и наоборот. Выигравший не думал обогащаться, а спускал все на удовольствия так же скоро, как и приобретал, проигравшийся не унывал, если нельзя было ему угощать других, то угощался сам на чужой счет и не очень стеснялся выбором средств поправить свое положение. Это была одна из причин, почему знатные паны и послы так легко могли быть подкупаемы иностранными министрами. Проигравшийся впух бежал к Штакельбергу, Булгакову, Люккезини и продавал им свое законодательное право, чтоб можно было еще на несколько времени пуститься в вихрь наслаждений.
Среди этой лихорадочной страсти к удовольствиям семейная нравственность в столице упала так же низко, как и гражданская. На супружеский союз смотрели только, как на сделку для взаимных видов. В знатных домах обыкновенно муж жил на одной половине, жена на другой, пан содержал трех-четырех любовниц, пани имела разом трех-четырех любовников. Все это делалось почти явно, никто этим не соблазнялся. Ревность была качеством наименее сродным поляку, он склонен был выходить на поединок за малейшее слово, которым заденут его самолюбие, но уважал женскую свободу, как свою, и редко ополчался за нарушение своих супружеских прав. ‘Между нашими великими панами, — говорит современник Китович, — почти нет настоящих поляков, таких, которые бы действительно принадлежали тем, которых считают отцами. Все это дети танцмейстеров, фехтмейстеров, гувернеров, нередко дети камердинеров и гайдуков’.
При многолюдстве и разгуле в Варшаве во время конституционного сейма господствовала большая дороговизна. Необходимость усилить расходы заставила панов сбыть в большом количестве свои произведения за границу по дешевой цене, от этого в крае сделался недостаток, падавший тяжелыми последствиями на бедных людей. Число нищих значительно увеличилось. Почти на все потребности цены удвоились, а на иные утроились. Даже дрова были дороги, несмотря на то, что Варшава окружена лесами. Обед в ресторации нельзя было иметь менее шести злотых, что составляло вдвое против прежних цен и втрое против того, за сколько можно было иметь обед в Германии. Наезд панов из провинций вздорожил квартиры до ужасающей степени. Лучший отель в то время был на Тлумацкой площади — гостиница ‘Белаго Орла’, чрезвычайно дорогая, другая, уступавшая ей, но также приличная, считалась ‘Польская на Сенаторской улице. Все прочие, кроме того, что были дороги, были еще и крайне грязны. Прислуга нанятая получала по червонцу в день. Все заграничные товары поднялись на 30% выше прежнего. За бутылку обыкновенного красного вина платили от 4-х до 8-ми Злотых. Дороговизна вин была очень чувствительна для поляков, привыкших потреблять их в нещадных размерах. Это вздорожание происходило главным образом оттого, что друг и благодетель Польши, прусский король, налагал огромную пошлину на польскую торговлю.
Как скоро мы себе ясно представим образ тогдашней варшавской жизни, где сеймовые послы играли тогда главную роль, станет понятно, отчего сеймовые работы шли так вяло, и поляки на каждом шагу оказывали неспособность подвигать великое дело спасения и возрождения отечества. Втянувшись в пустоту забав, возненавидев труд, снявши с себя строгость семейной чистоты, гоняясь за мимолетными удовольствиями и отдавая за них совесть и честь, нельзя было вести дело иначе, как оно велось, нельзя было привести его к иному концу, кроме такого, к какому оно дошло. Послы не вникали в дела, о которых болтали, им приходилось составлять проекты без всякой подготовки и необходимых знаний: не было времени их обдумать и ясно изложить, другим приходилось читать эти проекты, им некогда было в них хорошенько вдуматься, оценить и обсудить. Делами законодательства и землестроения приходилось заниматься за бутылками венегерского или на переездах с обеда на бал, сидя в коляске и прерывая углубление в государственные дела мыслью о том, как бы сохранить свою фигуру ггоинтереснее для прохожих и проезжающих, или же в беседах с дамами: случалось, посол, собиравшийся громить противный проект, прочтет свою демосфеновскую филиппику даме своего сердца, даму вовсе не занимает такое недамское чтение, она ему говорит то, что ей в голову взбредет, а любезник делает поправки, сообразно дамским заметкам, И на другой день представляет это на сейм. Случалось и так, что посол приготовит проект, а тут его позовут обедать и расточают ему знаки внимания, а между тем направляют его к противному, голова патриота наполняется винными парами, сердце умягчается от фраз и лести и патриот выходит совсем с иными намерениями и взглядами. Бывало и так, что посол подает голос, сам не зная о чем идет дело, голова его не в состоянии освободиться от похмелья, он смотрит на других и ему кажется, что эти другие за проект, тогда как эти другие против проекта, и потом уже он разберет, что ошибался и тут же переменяет свое мнение. Штакельберг, следивший за ходом заседаний, не раз отзывался, что сеймовая Изба походит на дом умалишенных. Охота блистать риторством была неудержимая, но так как нужно было все-таки время для того, чтоб составить речь и обдумать ее, а у послов за пирами, танцами и картами времени не было, то некоторые заказывали писать речи другим, обыкновенно монахам, и читали их на сейме с бумажкою в руке. С одним таким оратором произошла смешная сцена: ему за два червонца написал речь пиар, в надежде блеснуть красноречием, посол потребовал у маршала голоса, встал и произнес обращение: ‘Наияснейший король и вы, почтенные чины Речи Посполитой’, и вслед затем полез в свой карман за речью, — но речи не оказалось, товарищ, проведавши о его проделке, утащил у него речь из кармана. Цицерон стал втупик, поднялся всеобщий смех, но на счастье оратора вошли в залу депутаты от городов и члены обратили на них внимание, таким образом он избавился от дальнейших насмешек. Одною из особенностей сейма было беспрестанное учреждение комиссий и депутаций, чуть только подастся проект о каком-нибудь головоломном деле, члены, чтобы избавить себя от труда, поболтавши о нем несколько времени, назначали комиссию для рассмотрения его, и дело откладывалось в долгий ящик. Таким образом в то время наплодилось такое множество комиссий, что сама Изба потеряла им счет.
Всегда почти сеймовая Изба наполнена была арбитрами, которые шумели, аплодировали, шикали и вообще оказывали влияние на ход дела. Только те заседания, где рассуждали о сношениях с иностранными государями, отправлялись без арбитров, но и то, что говорилось там, не составляло впоследствии тайны для публики, которая следила с напряженным вниманием за ходом дел сейма. В особенности вопросы о том: должно ли быть в Польше избирательное или наследственное правление, должна ли законодательная власть по-прежнему находиться исключительно в шляхетском сословии, занимали умы. Появилось множество брошюр и в консервативном и в прогрессивном духе. Образчиком прогрессивной публицистики того времени могут служить сочинения Сташица, того самого, который в 1785 г. написал ‘Размышления о Замойском’. Это был писатель, чуть ли не единственный в свое время, происходящий не из шляхетского, а из мещанского звания, и потому более, чем всякий другой, способный выступить с духом, противным старо-шляхетской исключительности. В 1790 г. он напечатал ‘Предостережение Польше’ (Przestrogi dla Polski). Изложив учение о правах человека и об основах человеческих обществ по Жан-Жаку Руссо, он, переходя к Польше, обращает внимание преимущественно на экономическое состояние страны, советует отдать в потомственное пользование, за установленную годичную плату, староства, столовые королевские имения и имения духовных, заменив доходы короля и духовенства жалованьем из казны. Для правильной оценки этих имений он предлагает принимать количество производимого хлеба и думает, что таким образом можно установить на вечные времена правильный налог, автор забывает, что и самая земля от лучшей обработки может давать более, от худшей менее. В шляхетских имениях он советует уничтожить панщину, даровать крестьянам не только личную свободу, но и грунты их с определенным платежом панам, а там, где найдут удобным заменить платеж работою, установить правила для таких работ, с тем, чтобы крестьянин был огражден от произвольного принуждения к работе. Он требует также уничтожения так называемых женских имений, хочет совершенного равенства в имущественных правах между мужчинами и женщинами, называет неравный раздел между братьями и сестрами варварским обычаем, требует также, чтобы жена владела своим имением независимо от мужа. Сташиц вовсе не сторонник монархического правления, он считает его злом, следствием человеческой неразвитости, но сознает его необходимость до времени и потому требует для Польши наследственной монархии, ограниченной прочной конституцией, с тем, чтобы к законодательству были допущены вместе с шляхетством и мещане. С большим чувством и жаром заступается он за польского крестьянина. ‘Пред моими глазами, — говорил он, — пять частей польскаго народа, вижу миллионы несчастных творений: полунагие, прикрытие шкурами и жесткими сермягами, высохшие, обросшие, корявые, закоптелые, со впалыми глазами, безпрестанно задыхающиеся, угрюмые, одурелые, оглупелые, они мало чувствуют, мало думают, — едва можно в них подметить разумную душу. По наружному виду это более животныя, чем люди. Хлеб с мякиной их обыкновенная пища, а в продолжение четверти года — одно зелье, пьют они воду, да жгучую водку, живут в землянке или в хижине чуть-чуть не вравне с землею, солнце туда не проникает, смрад и дым там душат человека и нередко убивают его до смерти в малом возрасте. Изнуренный дневным трудом, хозяин вместе с своими нагими ребятишками спит на гнилой соломе, на том самом логовище, на котором стоит его корова со своим теленком и лежит свинья со своими поросятами. Вот добрые поляки, как роскошествует та часть вашего народа, от которой зависит судьба Речи Посполитой! Вот что такое человек, который вас кормит!.. Привычка заглушила в вашем сердце врожденное чувство сострадания, воспитание сделало вас тиранами, вы отняли у равного вам человека землю и права и не помышляете об этом и не чувствуете этого. 5.200.000 рабов в вашем крае: мне стыдно становится, когда я подумаю, что я поляк. И такая жестокость посреди христианства, а вы верите, что есть Бог, и каждый день вас убеждает в том, что придет смерть. Религия вас учит, что вы предстанете на суд Божий. Вы продаете людей, как скот, промениваете, как коров. Тираны, богохульцы, вы не боитесь, что наконец переполняется мера беззаконий ваших! Долго терпело небо, разгневается бог и повергнет вас в самое тяжкое рабство. И теперь уже для приведения вас в память. Он попустил суровой руке деспотов налечь на вас. Ни нравственное учение, ни религия уже не в силах возбудить в вас любви к ближнему, и потому Он приводит вас к ней грозою иноземнаго могущества’. Касаясь польского духовенства, Сташиц говорит: ‘Нет, — поругатели, а не учители веры Христовой, все священники, которые говорят вам, что, будучи бесчестными и жестокими, вы имеете возможность соединиться с Богом и соделаться участниками милостей Его, Бога, умершего из любви к человеку. Искренно говорю вам: если Бог справедлив, то пред очами Его не может быть большей мерзости, как ваша мерзость!’

ГЛАВА ВТОРАЯ

I.
Сеймики 1790-го года. — Открытие сейма с двойным числом послов. — Пьеса Немцевича. — Возобновление дела о Гданске и Торуне.

Польские сеймики не могли вдруг переродиться, и на этот раз явились с прежними нравами. Шляхта привыкла руководиться влиянием сильных панов. Обе партии, и старая, и новая, основывали на этом влиянии свои надежды и старались овладеть сеймиками посредством известных приемов, все зависело от того, как выскажется большинство сеймиков по поводу перемены в правлении и каких послов выберут для составления Избы в двойном числе. Булгаков работал через своих агентов. Императрица писала к нему: ‘как для отвращения разных вредных новостей, так и для умножения прилепляющих к видам нашим нужно действовать по провинциям, но сие надлежит производить вам под рукою через посредство друзей ваших, для расходов, в подобном случае потребных, назначено от меня в распоряжение ваше пятьдесят тысяч червонцев, на которые кредитив при сем вложен, включая в то число и те двадцать тысяч червонцев, что вам от князя Григория Александровича дозволено употребить и коих суммы, ведомству его надлежащия, возвратить следует. Имев опыты вашей бережливости а казенных издержках, знаю, что вы оную в полной мере соблюсти не оставите’. Булгаков доверял друзьям настроивать сеймики так, как нужно было России, но замечал в своих донесениях правительству, что число этих друзей пока невелико, но оно могло увеличиться, потому что много было боявшихся наследственного правления, которого не хотела допустить в Польше Екатерина, и общие интересы направляли их к сближению с Россиею. Булгаков заранее обнадеживал таких поляков помощью России в случае надобности. Я не отрекусь, — писала государыня, — по востребованию наших приятелей дать такое ручательство, которое верным образом обезпечило бы их бытие, целость владений и свободу учреждать их внутренния дела’. Полезнейшим для России из друзей ее был гетман Браницкий и недаром Екатерина щадила его и прощала ему буйные выходки в прошлое время, рассчитывая, что он со временем пригодится ее видам. Теперь он пригодился. Ему не нужно было давать денег: он и так был богат по милости России, он сорил своими деньгами для ее пользы, разослал на сеймики своих агентов волновать шляхту против прусской партии и против наследственности. Его жена и сестра, Сапега, много помогали ему в этом деле. Тогда Россия боялась более всего замыслов Пруссии, и Булгаков старался главное о том, чтобы не выбрали преемником Станиславу-Августу прусского принца и не утвердили наследственности в прусском доме. Избрание саксонского князя избиратели не считали делом опасным: знали, что этот кандидат не решится идти против сильных соседей.
Есть современный рассказ одного из деятелей сейма (Михаила Чацкого), дающий понятие о том, что такое были в то время сеймики. Этот посол приехал в свой край, откуда был выбран, чтоб настраивать сеймик в пользу саксонского князя-избирателя и, если можно, в пользу признания за ним наследственности. Он узнал, что партия Браницкого уже обработала шляхту по-своему и успела настроить ее против нововведения до того, что паны братья выходили из себя и грозили изрубить саблями всякого, кто осмелится говорить за нарушение старинных прав шляхты избирать себе королей. Казалось, патриоту трудно было тут что-нибудь поделать. Но ему на помощь подоспела некая госпожа Цешковская. ‘Вас не пустят в сеймовую Избу, — сказала она ему, — оденьтесь лакеем и станьте на запятках за моею каретою. Мы проедем таким образом в город’. Посол сделал так, как ему советовали: оделся в ливрею, взял под мышку воеводский мундир и стал на запятках. Шляхта партии Браницкого стояла у моста при въезде в город и не пропускала тех, о которых знала, что они думают не так, как ее патрон. Карета счастливо проехала посреди этой толпы, стоявшей с обнаженными палашами на страх всякому противнику. Карета завернула к знакомому обывателю. Тут Чацкий проворно сбросил с себя ливрею, надел воеводский мундир и вскочил в сеймовую Избу. Собравшаяся там шляхта, увидя его, зашипела, закричала: А, это он! Зачем он здесь! Он хочет нам глаза замыливать! К чорту с его электором! Как может пропасть liberum veto — зеница шляхетской вольницы!’ — Братья шляхта! я прошу голоса!’ сказал смелый посол. — ‘Нет согласия! Нет согласия!’ кричали со всех сторон. — ‘Уважение к праву’, сказал Чацкий. — Это вдруг заставило шляхту опомниться: если не дать голоса одному из своей среды, особенно уже избранному послу, тогда значит и каждому шляхтичу могут также зажать рот. Шляхта считала своим важным преимуществом то, что всякий из ее сословия имеет право свободного голоса посреди своих собратий по сословию. Собрание замолчало. Посол начал изображать несчастные последствия мнимой вольности избрания королей, приводил разные печальные примеры из истории. Шляхта, предубежденная заранее против всех таких доводов, теряла терпение, ей, наконец, надоело слушать оратора, взрыв криков и шиканье прервали его. Казалось, все пропало. Вдруг Чацкому пришла счастливая мысль: Милейшие братья, — сказал он, — вспомните, как за покойного Саса (короля из саксонского дома) отцы наши спускали паса (отпускали пояс, т.е. отжирели). То была тогда всем знакомая пословица. На этот раз она была произнесена донельзя кстати, она понравилась шляхте больше, чем все доводы посла, раздались крики: Да здравствует саксонский электор! Да здравствует будущий король польский! Пользуясь счастливою минутою, посол достает из кармана заранее изготовленный акт единогласного согласия на введение наследственного правления в саксонском доме и подает к подписи. Дело повернулось так неожиданно. Вот, — заметил Чацкий, — на каких собраниях почиет всевластие народа! — В этом событии как будто выразилась типически вся польская история. Достаточно этого примера, чтоб видеть, как мало можно было по мнениям сеймиков заключить о воле нации и как трудно узнать, в чем состояла воля нации.
В брацлавском и волынском воеводствах Щенсный-Потоцкий и Ржевуский имели влияние. Там поднялись яростные крики за старинные права шляхетской вольности, за избирательное правление и liberum veto. Повсюду сеймики были бурны. В Цеханове и Добржине во время заседаний происходили смертоубийства. В некоторых местах увлекались до того, что опрокидывали алтари в церкви, когда приходилось присягать новоизбранным послам. Браницкий уверял короля, что не станет во всем мешаться в сеймики, а между тем его подручники в разных местах работали, чтоб не допускать перемен, неугодных России. Ревностно трудилась, по наказу Булгакова, мать Казимира-Нестора Сапеги и истощала свое обычное искусство, чтобы повредить делу, за которое так отличался в Избе ее сын. Адам Чарторыский, по известию Булгакова, истратил двадцать тысяч червонцев на подготовку шляхты к наследственному правлению и к уничтожению liberum veto, но мало успел в Люблине, где у него, однако, была партия. Впоследствии поляки уверяли, будто в то время большинство сеймиков высказывалось за наследство и за реформы, но современные известия показывают не то. По единогласным известиям английского посланника Гэльса, русского Булгакова и сеймового посла Сухоржевского только пять сеймиков соглашались тогда на введение наследственного правления. Король в письмах своих к Букатову в Лондон и к Малаховскому (племяннику маршала) в Дрезден называет три коронные сеймика: краковский, плоцкий и киевский, которые сказались за наследство. Остальные два были литовские. Зато многие выразительно объявили свое желание держаться старины и поручили своим послам наблюдать, чтоб свято сохранялась зеница шляхетской вольности — избирательное правление. Все сеймики однако, исключая волынского, согласились на избрание преемника Станиславу-Августу в особе саксонского князя-избирателя, Фридриха-Августа. Задушевная мысль Игнатия Потоцкого о соединении Польши с Пруссиею под единою короною не могла быть оглашена на сеймиках. Поляки, жившие в своих воеводствах и поветах, были так мало подготовлены к тому, что замышлялось в варшавских кружках, что за подобное заявление можно было заплатить головою. Как тогдашнее настроение шляхетского общества было далеко от преобразовательных затей, которым предавались в Варшаве, можно видеть из того, что на многих сеймиках разом раздались желания о восстановлении иезуитов. Почти во всех инструкциях были выходки против принятой системы воспитания, нападали на эдукационную комиссию, заявляли мысль, что надобно ее уничтожить, возвратить в казну фонды, обращенные на воспитание, и самое воспитание юношества отдать снова в руки монахам. К этому располагали шляхетство монахи, которые тогда боялись, чтоб свободомыслие не стало господствовать в Польше в такой степени, как во Франции, и не решились бы закрыть монастыри. Ксендз Лускина перед началом сеймиков поместил в варшавской газете соображения о том, что польские экс-иезуиты примут на себя даровое обучение. В подобном духе говорили бернардины и францисканы и внушали шляхетству опасение, что если воспитание не возвратится в руки монахов, то охладится религия, распространится зловредное безбожие. Отцы боялись за детей, за спасение их душ. Прежний способ обучения у монахов им казался привлекательнее и достойнее шляхетного звания, они сами таким образом были воспитаны в свое время.
Новые послы собрались к назначенному времени. Сейм открылся в удвоенном числе. Всех участвовавших, с сенаторами, по комплекту должно было находиться более 500 человек. В первых днях стало заметно склонение на сторону России. Тогда многих раздражило требование Пруссии об уступке городов и потому они были недовольны Пруссиею, а уступчивость России, оказанная в последнее время, побуждала их верить, что теперь Россия оставила свои прежние виды на подчинение Польши. Большинство новых послов было против наследственного правления: оно не сходилось с их заветными понятиями о свободе, писания Ржевускаго им более приходились по вкусу, чем доводы прогрессистов. Это обстоятельство сближало их на ту пору с Россиею, о которой знали, что она не хочет наследственного правления в Польше и благоприятствует старошляхетской свободе. Притом же и между новыми послами, как и между старыми, очень много было падких на чужое золото, готовых успокоивать свою совесть тем, что если берут деньги, то от друзей их отечества и, служа им, не делают ничего вредного отечеству. ‘Прежде, — писал Булгаков тотчас по открытии сейма, — нужны были деньги для настроения сеймиков, теперь сеймики окончились, полезно употреблять эти деньги для послов, коих надобно будет обращать на истинный путь, а может быть, иных и содержать’. Многие из этих послов, взявши подачку, только тем и отслуживали ее, что не ходили в Избу вовсе, и если не помогали, то не мешали. Значительное число тогдашних послов содержал Браницкий у себя в доме, он же их и на сеймиках выбрал, некоторые из тех, которых он выбрал, стали, однако, действовать против него впоследствии.
Из донесений Булгакова видно, однако, что русский посланник не очень был расточителен, как говорили о нем иностранцы. ‘Нечего бросать деньги в воду’, выражался он, и не истрачивал того, что государыня ассигновала на раздачу за услугу России. В самом деле, было неблагоразумно платить деньги за то, что и без денег достигалось {Кроме разных одновременных подачек, в конце 1790 г. Булгаков выдал полковнику Островскому за полгода 60 черв., королевскому секретарю Фризу, за сообщение секретных сведении, 90 черв., советнику двора Юзефовичу 100 черв., в треть, гнезненскому кашгеляну Мястковскому 200 черв., за полгода, г-же Гумецкой 600 черв, за полгода, Боскампу 500 черв., за полгода, Захаркевичу, регенту брестскаго куявскаго суда, 280 черв., за сообщение разных бумаг и за сочинение брошюры против наследственности.}. На польское расположение, как и на польскую вражду в то время нельзя было рассчитывать. Несколько месяцев назад было страшное озлобление против России и склонение к Пруссии, теперь уже недовольны были Пруссиею и склонялись к России. Прусский уполномоченный, заменивший временно Люккезини, в 1790 году, писал в это время к Герцбергу, что тотчас после удвоения сеймовой Избы послы казались расположенными более к России, чем к Пруссии. ‘Сходство характеров, — писал он, — единство происхождения, близость языков, воспитания, нравов и интересов и даже самая религия внушает полякам более доверия к русским, чем к пруссакам. Последние для них — всегда ненавистные немцы’. Но какое-нибудь непредвиденное обстоятельство могло вдруг отвратить умы и сердца от России, что и сделалось очень скоро. Убеждения и симпатии поляков быстро и легко менялись, особенно там, где им недоставало ни основательного знания вещей, ни навыка. Английский посланник так очертил новых послов: ‘Многие из них проводили время в деревенских занятиях: теперь они брошены на необычное для них поле политики. Вследствие крайнего невежества в делах, между ними господствует взаимное недоверие, подозрительность и крайняя бестолковщина. Иностранный министр, имеющий здесь дела, должен толковать с тремя или четырьмя стами особ, которыя не имеют ни малейшего понятия о состоянии своей собственной страны и об интересах чужих краев’.
Завзятые сторонники Пруссии стали кричать, что значительная часть новых послов подкуплена Россиею. Казимир-Нестор Сапега подал проект, чтоб члены сейма произнесли присягу в том, что не брали и не будут брать пенсионов от иностранных дворов. Послы равского и брест-литовского воеводств поддерживали его. Но ему возражали: ‘это недостойно представителей свободной нации, которая должна понимать свои обязанности на основании чувства чести, а не по присяге. Разве страшнее нарушить присягу, чем употребить во зло доверие своих избирателей? Есть обязанности не для всех общия, обязанности служебныя: там понятна присяга. Человек принимает их на себя и должен исполнять их столько, сколько требует долг, сопряженный с их принятием, но есть обязанности общия для всех и для всех неизбежныя, напр., почитать родителей, не красть и т.д. Можно ли кого-нибудь приводить к присяге в исполнении таких обязанностей? Это имело бы такой смысл, что без присяги можно делать то, чего нельзя делать, давши присягу’. Король пристал к противникам Сапеги. Проект был отвергнут большинством: 130 против 109. Но потом подан был проект о том, чтоб тот, кто вперед будет брать пенсионы от иностранных дворов, подвергался смертной казни. Если проект о присяге можно было отстранить благовидными соображениями, то проекта о назначении смертной казни за взятие пенсионов невозможно было не допустить. Он обратился в закон. Виновный подвергался смертной казни, доноситель награждался восьмою частью его имущества, но подвергался той же казни, если бы донос оказался ложным. Этому осуждению не попадали те, которые от иностранных держав получали пенсионы за нахождение в службе в этих, державах или же в виде вознаграждения за доходы в тех частях Польши, которые отошли от нее по первому разделу. Это было первое торжество прогрессивного направления в удвоенной Избе. Наступило другое.
Консерваторы стали жаловаться на то, что в печати появляются статьи, предосудительные для чести некоторых особ и подняли вопрос о том: можно ли редактору газеты под названием ‘Gazeta narodowa y obca’ дозволить печатать речи, произнесенные на сейме? Пример Франции оказывал влияние на умы, и в подражание французской гласности вопрос решен утвердительно.
В январе 1791 года в Избе опять стали толковать: с чего следует начать рассмотрение проекта новой конституции: с прав кардинальных или с форм правления по частям, отдельно. Шляхетская партия, трепетавшая за избирательное правление и liberum veto, стояла в этом случае за кардинальные права и желала, чтобы прежде всего провозглашены были эти два основания старошляхетской свободы, и далее не было бы места толкам об их изменениях. Противники доказывали, что прежде всего нужно устроить порядок и определить значение сеймиков, как главного рычага законодательства: кардинальные же права сами собою уяснятся и определятся, когда будет установлена форма правления. Доказательства патриотов взяли верх, большинством 174 против 89-ти решено было начинать рассмотрение проекта конституции с вопроса о сеймиках, а не с вопроса о кардинальных правах. Прогрессивная партия еще раз вышла с победою. То же было и 19-го января по поводу новой комедии Немцевича, под названием ‘Возвращение посла’.
Комедия эта сыграна была в первый раз 15-го января. Она была написана именно с целью возбудить в публике наклонность к реформам и к уничтожению liberum veto. Автор вывел на сцену два типа своего времени: старосту — сторонника старошляхетской рутины, и пана Шарманскаго, пустого щеголя, любителя забав и амурных дел. В уровне с последним поставлена жена старосты, отгулявшая кокетка, со всею пустотою, легкомыслием и безнравственностью модной барыни такого разряда. Им всем в противоположность выведен честный и умный старик подкоморий с доброю супругою и их сын Валерий, посол на сейме. Драматизм пьесы состоит в том, что приехавший во время лимиты сейма домой посол хочет жениться на дочери старосты от первого брака, Терезе. Мачеха этому препятствует и хочет выдать падчерицу за Шарманскаго, но так как староста скуп, а Шарманский, истасканный женолюбец, думает только о приданом, то дело не клеится и устраивается желанный брак Валерия с Терезою. Содержание пьесы бедно, но она замечательна по современным идеям и намекам на пороки и предрассудки тогдашнего общества. Староста — представитель тех начал, с которыми приходилось бороться в Избе прогрессивной партии. ‘Бог знает, — говорит в пьесе это лицо, — что это сейм выделывает? К чему это правление, к чему эти перемены? Разве нам плохо было до сих пор! Разве предки наши были без ума? Разве мы не были сильны под их уставами? Разве мы не благоденствовали при Августах? Какой был двор! Какие трибуналы! Человек ел, пил, ничего не делал и карманы его были полны. Теперь все изменяется, все портится, злодеи посягают на liberum veto — зеницу шляхетской свободы. А прежде, без всяких интриг, без всякой измены, каждый мог прервать ход сейма, каждый держал в руках судьбу отечества. А кому от этого было дурно? Напротив: можно было за это достать несколько деревенек. А было дурно? Напротив: можно было за это достать несколько деревенек. А теперь достанешь? Как бы не так! Новомодные головы выдумывают какую-то Стражу, какой-то готовый сейм. Это чисто поле для деспотизма’. Беседуя с подкоморием о наследственности королевского достоинства, староста сказал: ‘Никому не советую заикаться об этом. Я сам был свидетелем ужасных приключений. Когда я был в трибунале в Радоме, один молодец вздумал пощеголять своим просвещением и начал говорить против вольного избирания королей, мы тогда выходили из-за стола и бросились на него с саблями. Нас было много. Он чуть жив остался, получив ударов пятнадцать по голове, и потом жид цирюльник сшивал ему шелком оба уха. После того уже он не совался с этим’. — Хорош способ убеждения! сказал подкоморий. — А зачем же иметь такия глупыя понятия — сказал староста — и желать повергнуть народ в рабство посредством наследственнаго правления! Кому польза от наследстеннаго правления? Король сегодня умрет, а завтра сын его вступит на престол, и все останется спокойно, как прежде бывало. В элекцию же каждый стоит за своего претендента, все садятся на коней, паны составляют партии. Один пан говорит мне: будь со мною, любезный пан Петр. Я тебе дам в державу деревню. Другой же пан просит, чтоб я с ним был и дает мне имение в заставу. Третий предлагает мне денежную сумму. И вот человек таким образом разживается. Правда, доходило, бывало, и до волосотрепки: так было по смерти Августа II, одни за саксонскаго принца, другие за Лещинскаго, и жгут одни другим села. Да что ж тут за беда! Придет иностранное войско и все усмирит, а потом амнистия, и тут панам булавы раздают и должности, а шляхте войтовство, обещания, ласки’… Подкоморий, защищая действовавший сейм, говорит: ‘Чернить сейм вошло уже в обычай. Он не сделал столько, сколько мог бы сделать — это уже всем известно, но примите во внимание множество затруднений и тогда надобно будет благодарить его за то, что им сделано. Мы уже более не подчиняемся чуждому владычеству, как было года два тому назад. Мы были слабы, угнетены, несогласны между собою, иностранцы нас не знали или не хотели знать, теперь же возвращены народу его слава и уважение, обыватель с радостью платит подати, свободный союз возвратил нам честь, теперь у нас есть союзник, а прежде был над нами владыка, возрастает наше войско, исполненное благородной отваги: посмотрите на эти почтенные ряды юношества в вооружении, казна наша пополняется золотом, арсенал орудиями, для Польши наступают блистательныя времена’. Подкоморий в конце пьесы произносит такие слова: ‘настоящий день для меня священен и радостен. Пусть он ознаменуется счастием тех, которые нас кормят трудом своим — честных земледельцев, с настоящего дня прекращается у меня их зависимость. Я объявляю сзободу зсем моим крестьянам’. Эти последние слова были воззванием к дворянству, напоминавшим, что пора пришла последовать такому совету, внушаемому духом времени.
Пьеса была встречена с восторгом. Похвалы сейму и королю вызвали овацию в честь короля, который находился при представлении и кланялся из ложи народу. На другой день представление повторили: когда вошел в ложу маршал Малаховский, раздались продолжительные рукоплескания и крики, выражавшие уважение к его особе и признательность за труды. Редки бывали случаи, чтоб театральная пьеса имела такое громадное влияние на умы общества, как эта. Она сразу переменила многих, настроила иначе и обратила помыслы к прогрессивной стороне. Заметно было, что именно с появления этой пьесы опять начали ругать москаля, относиться дружелюбнее к Пруссии и думать высоко о своих подвигах, распространилась уверенность, что Польша поправилась и усилилась. Пьеса эта сделала больше, чем многие речи и убеждения. Зато упрямые консерваторы с самого появления этой пьесы возненавидели ее от всей души, и Сухоржевский в заседании 18 января выступил против нее с грозною речью. Говорят, что тогда некоторые члены сейма подстрекнули его на эту выходку смеха ради: я обвиняю автора, — говорил он, — за то, что он унизил и осмеял народное право свободнаго выбора королей и восхвалил наследственность престола, т.е. кандалы для всех нас. Зачем тогда, когда расхищали наш край, не возбуждали нас на театре к защите отечества, к возрождению старопольскаго мужества, зачем не играли тогда комедии ‘Мать Спартанка’ или другой пьесы ‘Единственный сын?’ Когда я поехал в Пулавы на спектакль, надо мной смеялись. Теперь же, когда играется комедия, в которой восхваляется наследственность правления, кричат: ‘браво, автор!’ Обращаюсь к тебе, публика: в оное тяжелое время, когда капуцин говорил с амвона: защищайте отечество, его стащили и посадили в тюрьму. Зачем, публика, ты тогда не кричала: браво, проповедник! а теперь ты кричишь: браво, автор! Сама суди, публика, справедлив ли я? Предлагаю огласить врагом отечества всякаго, кто станет говорить или писать за наследственное правление и прошу господ маршалов созвать сеймовых судей для суда над автором комедии ‘Возвращение посла’.
Никто не отозвался одобрительно на эту речь. Не поддержали Сухоржевского думавшие с ним одинаково. Многие зажимали себе рот от смеха. Потом заявлены были просьбы к маршалу обратить совещания Избы к другим делам. Неудача Сухоржевского придала бодрости противной стороне.
22-го февраля удалось ливскому послу Кицинскому провести закон об отмене постановления 1768 года, по которому все статьи, следуемые ко введению в законодательство, непременно должны были во всех подробностях, даже по отношению к слогу изложения, обсуждаться не иначе, как в полном собрании, а не в комиссиях: от этого сейм занимался мелочами. Сверх того, для порядка занятий установили, чтоб одну неделю сейм занимался устройством формы правления, а другую посвящал делам финансовым, военным и воспитательным. С этих пор в назначенные по этому правилу недели сейм принялся за рассмотрение проекта о сеймиках.
Пруссия опять начала работать над своим делом, прусская дипломатия соперничала в Варшаве с русскою. В пользу Пруссии распущена была брошюра на французском языке: Memoire sur les affaires actuelles de la Pologne’. Она, как говорили, написана была Гэльсом, который, следуя английской политике, управляемой министром тогдашним Питтом, как говорится, из кожи вон лез, чтоб угодить видам Пруссии. Англичанин старался уверить, что уступка Пруссии Гданска, который не составлял и прежде нераздельной части Речи Посполитой, вознаградится для Польши выгодами, какие приобретет ее торговля от убавки пошлин прусским королем. Англии же без того невыгодно будет получать из Польши сырые материалы и она станет их получать из России, и таким образом русская торговля будет процветать, а польская придет в упадок, отчего Россия обогатится, а Польша обеднеет. В своих конференциях с Депутациею Иностранных Дел Гэльс манил поляков тем, что договор с Пруссиею при уступке Гданска будет гарантирован Англией и Голландией и Польша найдет себе союзников в целой Европе против козней России. Депутация поддавалась убеждениям английского и голландского дипломатов, но на сейм было мало надежды, и Гэльс в своих депешах выражался так о сеймовых послах: ‘большая часть их проводила жизнь за сельским хозяйством и не имеют понятия ни о положении своего края, ни о заграничных отношениях. Они недоверчивы и подозрительны, как вообще отличаются такими качествами невежды’. Противники, по наущению Булгакова, тотчас распустили другую брошюру: Examen d’une brochure intitule Memoire etc., и там доказывали, что полякам никак не следует отдавать Пруссии городов, особенно приморских. Игнатий Потоцкий всячески старался склонить соотечественников на уступку, он был твердо убежден и убеждал других, что у Польши был только один надежный союзник — прусский король, и его надобно во что бы то ни стало задобрить. ‘Медлить нам не следует, — говорил он, — теперь Польша от России уже безопасна, Россия занята войною с Турцией и поэтому находится в недружелюбных отношениях с европейскими державами, нам нужно этим пользоваться’. Люккезини был в Турции, в Польшу доходили слухи, что этот друг ее старается о водворении мира между Россиею и Турциею, а это было противно видам прогрессивной партии. Можно было предвидеть, что когда Россия помирится с Турциею, то на Пруссию плоха будет надежда, если только Польша не удовлетворит ее желанию заранее. Так расчитывал Игнатий Потоцкий. Прежде он был закоренелый враг Станислава-Августа, теперь отношения их изменились. Игнатий подделался к пани Грабовской, а король всегда поддавался влиянию тех женщин, которыми был увлечен. Был у Игнатия еще другой путь сближения со Станиславом Августом: у последнего в милости был итальянец аббат Пьятоли, проповедник новых идей свободы и равенства, вольнодумец, друг человечества. Король очень полюбил его: итальянец пленял его своим живым нравом и остроумием. С ним подружился Игнатий, и они оба направляли чувства и убеждения короля. Это было для них тем удобнее, что они, внушая ему свои мысли и предположения, в то же время держались так, что королю казалось, будто все от него исходит, будто он имеет на них влияние, а не они на него. Вместе с королем до известной степени сблизились с Игнатием и Пьятоли люди королевской партии. Действуя в то же время на кружок послов прогрессистов, Игнатий рассчитывал, что силой своего красноречия ему удастся склонить сейм к отдаче городов, он находил нужным заранее расположить к Польше прусского короля и поселить в нем уверенность, что поляки исполнят его желание. На посланника Речи Посполитой в Берлине, князя Яблоновского, Игнатий не смел положиться, Яблоновский был тогда влюблен в Стецкую, дочь серадского воеводы Валевского, который был сторонник Браницкого. Этого казалось довольно, чтоб заподозрить искренность Яблоновского. Потоцкий выбрал для своей цели пана Морского и поручил ему, отправившись в Берлин, довести до сведения прусского короля, что, несмотря на некоторую оппозицию, возбуждаемую Россиею, он, Игнатий, доведет сейм до того, что города Гданск и Торунь будут отданы Пруссии. В Берлине поняли это совсем не так, как хотелось Потоцкому. Там показалось, что Потоцкий уверяет в том, в чем сам не уверен, хочет обмануть Пруссию льстивыми обещаниями и подвинуть на какой-нибудь шаг в пользу Польши, а потом обещание может и не исполниться. В марте случилось событие, повредившее надеждам Потоцкого расположить сейм в пользу Пруссии. Война из Вены доносил, что его король готов пособить императору в приобретении земель и выгоде насчет Турции, если император с своей стороны согласится на присоединение к Пруссии нескольких земель от Польши. Депутация Иностранных Дел, получив такое известие, обратилась за объяснением к прусскому министру. Гольц отвечал, что в его инструкциях нет ничего указывающего на что-нибудь подобное, и, вероятно, Война присылает такие выдуманные известия с целью посеять подозрения в искренности прусского короля. В заключение он обещал об этом справиться у своего правительства. Пока Гольц справлялся, в публике распространилось известие, сообщенное Войною, и возбудило беспокойство и толки. На сейме стали требовать чтения депеши.
Депутация Иностранных Дел отговаривалась тем, что нельзя давать гласности дипломатическим сношениям.
‘Как! — возражали послы, — не давать гласности такому предмету, о котором повсюду кричат’.
Напали на маршала Малаховского, которому еще недавно оказывали большие знаки внимания, и даже прекращали сеймовые заседания по поводу смерти и погребения жены его. Теперь его обвиняли за то, что огласил слух, сообщенный Войною.
‘Еслиб и так было, — говорили сторонники маршала, — то в этом нет вины: пусть грозящая опасность будет всем известна, тем лучше: все будут осторожны’.
‘Никакой опасности нет, — говорил Малаховский, — никто не затевает раздела Польши, депеши Войны не имеют оффициальнаго значения’.
Я не думаю, — сказал Игнатий Потоцкий, — чтобы мысль о разделе могла безпокоить просвещенную публику. Известно, что между Пруссиею и Австриею нет согласия и доверия. Слухи о предположениях насчет раздела Польши распускаются с целью отвлечь нас от вернаго и сильнаго союзника’.
Малаховскому и Потоцкому удалось успокоить Избу, но не надолго. В публике продолжали ходить зловещие слухи и толки. Говорили, что Пруссия хлопочет о примирении России с Турциею именно для того, чтобы вместе с Россиею накинуться на Польшу, Россия скопляет войска в Белой Руси, в Пруссии также делаются военные приготовления. Из частных собраний эти толки переходили в сеймовую Избу. Арбитры, постоянно наполнявшие залу заседания, заставили послов своими криками прекратить занятия внутренними делами и приняться снова за политические прения. Витебский каштелян Ржевуский требовал, чтоб Депутация объявила о содержании депеши Войны. Матушевич, сам будучи одним из членов Депутации, возражал ему так: ‘если все получаемыя депеши читать на сейме, тогда нет нужды и в Депутации Иностранных Дел. Никакой иностранный кабинет не доверит депутации тайны, зная, что тайна эта тотчас станет известна. Я требую, напротив, чтоб члены депутации, под опасением смертной казни, хранили вверенную тайну’.
Игнатий Потоцкий и маршал Малаховский опять уверяли, что нет никаких основательных сведений о разделе, и опять превозносили великодушие и благородство прусского короля.
Среди таких тревожных толков депутация получила от Гольца коту от 25 марта, опровергающую слухи о коварстве Прусии. — ‘Его величество прусский король, — было сказано в этой ноте, — останется навсегда в дружбе с Польшею и будет поддерживать целость ея владений’. Сам прусский король написал к польскому письмо и в нем выразился, что не может скрыть своего удивления: как могли поляки с таким доверием принимать нелепые слухи?
Между тем, к досаде сторонников Пруссии, известия из Вены подтверждались известиями из Константинополя: оттуда писали, что прусский посланник при турецком дворе, барон Кнобельсдорф, объявил, что Пруссия соглашается на заключение мира Турции с Россиею без вмешательства других держав. Нерасположенные к Пруссии члены депутации толковали, что тут видна со стороны прусского короля хитрость, он оставляет себе на будущее время возможность сойтись с Россиею ко вреду Польши. Друзья Пруссии указывали на бескорыстие прусского короля, который объявлял уже, что никак не домогается Гданска и Торуня иначе, как только тогда, когда поляки сами найдут для себя выгодным отдать эти города.
Между тем, занятия финансовыми вопросами невольно повернули самый сейм к роковому вопросу об уступке городов. Депутация иностранных дел имела поручение продолжать сношения по вопросу о торговом договоре с Пруссиею, при посредстве английского и голландского министров, и выхлопотать через них от Пруссии свободный провоз товаров, льготы для склада их и новый тариф с понижением пошлин. Но Гэльс и Рээде повторили то же, что говорили прежде, именно, что заключить договор с Пруссиею, выгодный для Польши в торговом отношении, иначе нельзя, как с уступкою городов, по крайней мере хоть одного Гданска.
Напрасно король Станислав-Август в беседе с послами английским и голландским представлял, что король прусский для собственной пользы и безопасности должен сохранить расположение к себе поляков и с этой целью не добиваться приобретения польских городов, а уменьшить тяжелые для торговли с Польшею пошлины на таможнях фордунской и гданской, — иначе увеличится неприязнь к Пруссии и усилится москальская партия, а чрез то Польша подпадет снова под влияние России и дело может дойти до того, что, в случае разрыва Пруссии с Россиею или союзною с нею Австриею, Польша станет помогать врагам прусского короля. Недаром, — прибавлял король, — недавно по поводу рассуждений об уступке Гданска некоторые господа, которых прежде считали антимоскалями и приверженцами прусского короля, посылали к черту обоих соседей — и прусского короля, и русскую императрицу заодно.
31-го марта Депутация донесла сейму, что она не может продолжать переговоров о торговом трактате, так как уступка Гданска посредствующими сторонами ставится неизбежным условием, а Депутация уже получила от сейма инструкцию ни в каком случае не касаться этого. В начале апреля вопрос этот занимал сейм несколько дней сряду. Споры доходили до того, что послы стали вызывать друг друга на поединок.
Король боялся слишком раздражать с одной стороны иностранных министров, домогавшихся уступки, с другой — противников, стоявших за целость н неприкосновенность пределов Речи Посполитой, а потому на сеймовых заседаниях уклонялся от выражения своего мнения н собственно был ни за уступку, ни против уступки. Противники говорили так: уже состоялся закон, по которому сейм лишил сам себя права отчуждать без единогласия земли Речи-Посполитой. Этот закон положено включить в число кардинальных, следовательно, толковать нечего: Депутации остается объявить прямо на чистоту, что уступка Гданска не может служить основою дальнейшим сношениям’.
Члены, хотевшие избрать примирительный путь между двумя противными сторонами, говорили: ‘пусть последнее слово о Гданске отложится на будущее время, а сношения идут своим чередом: прежде пусть покажут нам, какия выгоды может извлечь Польша из торговаго договора с Пруссиею’.
‘Нечего толковать, — продолжали противники, — мы понимаем, что хотят умышленно тянуть дело, чтоб рано или поздно сделать по-своему. Нет, нет! теперь же надобно отсечь иностранным державам всякия надежды на увеличение своих владений насчет Польши’.
‘Единственное средство, — возражали им, — соединиться теснее с государствами, которыя нам помогут утвердить нашу независимость, и если только уступка Гданска есть цена такого союза, не будет ли уже Речь-Посполитая вознаграждена теми выгодами, какия дадут ей новыя связи и договоры?’
Враждебные стороны стали укорять друг друга в том, что их настроили чужие державы: сторонники отдачи попрекали противников Россиега, последние первых — Пруссиею. Всего задорнее кричали против отдачи витебский каштелян Ржевуский и иноврацлавский посол Лещинский. Последний говорил по этому поводу длиннейшую речь, производившую в свое время большое впечатление: в ней однако почти не было доводов, а одна риторика. Он оканчивал свою речь такими словами: ‘Поляки, если вы отдадите Гданск, убедившись коварными доводами, то я скажу, что в нашем народе нет честнаго человека’.
Наконец, по предложению брацлавского посла Вавржецкого, решено сообщить Депутации: пусть она объявит иностранным посланникам, что не имеет никаких данных от сейма насчет уступки Гданска, но ей поручено продолжать сношения по торговому договору. Городу Гданску объявлена благодарность за верность и привязанность к Речи Посполитой.
Прусский король, получивши такой решительный отказ, рассчел, что так или иначе, а Гданск должен быть в его руках, и писал к Гольцу от 25 апреля: ‘Поляки черезчур дорожатся своим Гданском и уступать его не хотят, поэтому, для меня будет лучше, когда все останется по старому, и они будут платить мне высокия таможенныя пошлины, пока сами не убедятся в неправильности своего расчета. Нечего мне предлагать им выгоды за выгодами: я останусь в нейтральном положении относительно Польши, если она вступит в войну с Россиею, тогда пусть себе делают что хотят: увидят, к чему дойдут’. Рассказывали, что Фридрих-Вильгельм в кругу своих приближенных выразился так: ‘Если эти оборвыши задумаются отдать мне Гданск и Торунь, то я свяжу им руки и ноги и отдам России’.
Игнатий Потоцкий более не пытался вести тайных сношений с прусским королем и боялся, чтоб Морский не объявил о своих прежних поручениях, поэтому Потоцкий поспешил спровадить Морского посланником в Испанию.
В то же время Пруссия побаивалась, чтобы Австрия, ее постоянная соперница, не образовала себе в Польше партии. Действительно, в это время видны были некоторые попытки к этому, Австрия ласкала поляков в присоединенной к ней Галиции, давала им льготы, сбавила пошлины за соль, доставляемую в Польшу. В Вене отлично принимали приезжавших туда поляков и, при случае, мимоходом, давали им знать, что император Леопольд настолько справедлив и благожелателен, что готов возвратить Польше отобранные провинции, если бы другие государства, участвовавшие в разделе, так же поступили. Между поляками мало-помалу образовывался кружок, начинавший чаять спасения от Австрии. Два знатных пана, Ржевуский и Щенсный-Потоцкий, находились тогда в Вене и составляли заговор против прусской партии, думая опереться на Австрию в случае неудачи с Россиею. Княгиня Чарторыская, хотя прежде ревностная сторонница прогрессивной партии, проживши долго в Вене, в это время возвратилась в Варшаву и настраивала тамошнее общество в пользу Австрии. Именем России было сделано косвенное заявление в том же роде, как австрийское. По известию графа Гольца, посланник датского короля, Буркен, сообщил Малаховскому и Игнатию Потоцкому, что российская императрица не прочь возвратить Польше отобранные провинции, если бы она знала наперед, какое положение примет Польша в случае разрыва между Россиею и Пруссиею. Крепчайший и неизменный союзник Пруссии, Малаховский, напрямик отвечал: ‘В таком случае Польша будет держаться союза с государством, которому одолжена своею независимостью и тою степенью благосостояния, какой теперь достигла’. Эти простодушные слова были сказаны в то время, когда Гольц писал своему правительству, что, по его соображениям, в тогдашних обстоятельствах Пруссии ничего не оставалось, как сблизиться с Россиею насчет Польши: иначе последует сближение России с Австриею, во вред Пруссии.

II.
Устройство сеймов. — Мещанское дело. — Городской устав.

В Избе с удвоенным числом членов раздавались такие же жалобы на медленность работ, как и в прежней. ‘Если бы, — говорил краковский посол Солтык, — поляки жили себе на уединенном острове, то им можно было бы сказать: пишите свои законы хоть целые столетия, останавливайтесь не только над словами, но и над буквами, но я вижу, что нам угрожает опасность от чужих государств и боюсь, чтобы мы не заслужили укора от наших собратий и презрения от иноземцев!’ ‘Никогда, — замечал холмский епископ Скаржевский, — так много не жаловались на потерю времени, как теперь, и никогда так мало не делали, как на настоящем сейме’. Важнейшими вопросами, которые решил сейм в течение четырех месяцев, были устройство сеймиков и устройство городов. Депутация, составлявшая проект об устройстве сеймиков, несколько раз подавала его и он был ей возвращаем для переправки. Главный предмет спора состоял в том, что проект допускал к участию на сеймиках только оседлых шляхтичей. Старошляхетская партия — послы волынские, бресто-киевские, минские домогались, чтобы всякий шляхтич по рождению имел на это право. Сначала эта партия взяла-было верх и проект был отвергнут большинством 94 против 73, а потом прогрессисты взяли верх и проект был утвержден большинством 101 секретного голоса против 64. Из этого малого числа присутствовавших в сеймовых заседаниях видно, как большинство членов мало занималось своими обязанностями. Вопрос о правах городов несколько раз уже появлялся и всегда отступал перед взрывами шляхетской исключительности. В тогдашней публике он сделался живым предметом рассуждений впрямь и вкось. Люди консервативные говорили о нем так: До сих пор у нас не представлялось опасности народных смут и революции, нововводители хотят подвергнуть Польшу таким же несчастиям, какия испытывает Франция. Слава Богу, теперь одна шляхта имеет доступ к законодательству и к управлению государством. Посольство в Польше никогда не имело прав и не домогалось их, а потому и не забурлит так, как французское. А как дадут мещанам права, так и начнутся смуты. Шляхта всегда захочет держать верх над мещанами, а мещане будут стараться показывать, что они такие же люди, как шляхта. Мещане будут добиваться мест, а шляхта будет стараться оттеснять их. Вот и возникнет вражда между шляхетством и мещанством, тогда король, которого на пущую беду хотят сделать наследственным, увидит возможность увеличить свою власть и примет сторону мещанства, шляхта будет стараться сохранить мещанскую свободу, а мещанство, на зло шляхте, станет с королем за самодержавие, и начнется в Польше ужаснейшая междоусобица’. Но не так рассуждали люди, подпавшие влиянию современных европейских идей. Сколько противники их старались отстранить вопрос о реформ’ городов, столько прогрессисты пытались выдвинуть его вперед. Вопрос этот поднят был снова 29 марта. Первый внес его на сейм познанский посол Глищинский: он требовал распространения на мещан закона Neminem captivabimus, дозволить им заседать в тех комиссиях, где идет речь о городском устройстве, приобретать земские имения, освободить от суда старост те города, которые этому суду подлежали, наконец дозволить городам высылать на сейм представителей с правом решения в предметах, касающихся быта городов и торговли. За ним стал говорить Немцевич, приобревший значение передового человека в прогрессивной партии после блистательного успеха своей комедии. ‘Города имели прежде некоторыя привилегии, теперь забытые, следует отдать им то, что у них отнято и чего они желают. Они желают судиться сами собою. Во всех свободных странах — первое право, чтобы каждый судился себе равными. Они просят участия на сеймах. Это не новость. Мы видим в древности их представителей на съездах, трактатах, сеймах, видим их подписи на важном и священном акте унии народов. Мы хвалим уставы наших предков, мало их хвалить — нужно их и уважать. Мещане хотят участвовать в раскладке податей. Представьте, если бы на вас налагали подати кроль и сенат — не кричали бы вы, что вас отягощают без вашего участия? Как же может быть не противным для мещан то, что для вас несносно? Они просят дозволить им покупать имения. Тут нет ничего дурного. Умножится промышленность, разовьется народная экономия, богатые люди получат привязанность к родному краю: ничто к нему так не привязывает, как кусок владеемой земли. Не понимаю, почему им не дозволить служить в войске? Отвага и мужество получаются от природы, а вырабатываются воспитанием и трудом. Всякий может иметь эти достоинства. Пусть всякий имеет право защищать отечество и умирать за него. Часто люди, называемые неродовитыми, спасали свою страну. Кто знает, кто был отец Вашингтона и дед Франклина, а все знают, что Вашингтон и Франклин освободили Америку! Бросьте взоры на рассеянные города наши. Это не города, а какие-то развалины… Везде упадок, бедность, промыслы в небрежении, стыд нам, когда смотрит на все это чужеземец. Что подумает он о нашем правлении и о нашем правосудии? О, вы, воздвигающие Речь-Посполитую из упадка и унижения! Неужели оставите без внимания столько тысяч обитателей, столько городов, которые должны быть источником нашего богатства и украшением нашего края. Вы сами знаете, как необходимо, чтобы они привязаны были к отечеству и к священным правам его свободы. Пусть же охраняют они его вместе с нами. Дайте им законы, обеспечивающие их собственность, личность, свободу: увидите, как со всех сторон света стекутся к вам, под кроткое ваше правление, обитатели честные, промышленные и трудолюбивые и заселятся обширные степи и дикие леса и болота, до сих пор нетронутые людскою рукой, и зацветут у вас ремесла и искусства, за которые вы так дорого платите иноземцам. В ваших руках заселить и обогатить край или оставить его навсегда в запустении и нищете!
Хитрый епископ Коссаковский в этом заседании прервал прение о городах, обратив внимание на другой предмет.
Но 6 апреля вопрос возобновился снова. Секретарь депутации, составленной для рассмотрения городских привилегий, Збоинский, читал доклад этой депутации: в нем выводилось, что города в старину пользовались правом участия в судопроизводстве, законодательстве и избрании королей.
Тут начали подаваться разные проекты об устройстве городов. Длуский в своем проекте советовал дозволить мещанам вступать в духовное звание, но только до каноника, а в военной службе дослуживаться только до чина полковника. Платтер предлагал разделить города на категории и каждой категории дать разный объем прав. Не надобно, — говорил он, — допускать города до большого возрастания, чтобы одни других не заглушали, и чтобы поселяне не переходили в города, иначе от этого потерпит земледельческая служба панам . Один из коноводов шляхетской исключительности, Троцкий посол Савицкий, доказывал, что и без того шляхетство оказало много милости городам. Посмотрите, — восклицал он, — что делают города в благодарность за это. Ввозятся предметы роскоши, вывозятся капиталы, купцы стараются поскорее накупить товаров, чтоб их подороже продать. Эти люди служат более чужим, чем нам. Хотят притом дозволить шляхте заниматься торговлею, ремеслами, торгашеством и содержанием шинков. Это измена рыцарскому званию. Рыцарское сословие должно ведать меч да землю и пренебрегать такими низкими занятиями. Закон, который дозволит это шляхте, зловреден и достоин уничтожения. Первый основатель Рима отдал шляхте землю, а поспольству ремесла и торговлю. У нас города упали оттого, что торговлю захватили иностранцы. Потолкуем о городах тогда, когда будем говорить о полиции, а теперь займемся чем-нибудь другим’. ‘— Да, — подхватил Волынский посол Олизар, — о городах толковать бесполезно, как и вообще об устройстве правления, лучше всего займемся средствами охранения государства и его безопасности’.
‘Да, именно безопасность и охранение Речи-Посполитой укрепляется мещанством’, — сказал познанский посол Брониковский. — ‘Политические виды заставляют нас обратиться к этому предмету’, — сказал Казимир-Нестор Сапега: — ‘пусть и Польша испытает революцию, но революцию спокойную. К такому краю, как наш, все прихлынет, надеясь на покровительство законов и на свободу. Отчего возросла Пруссия? Оттого, что в кровавое время изгнания гугенотов из Франции она приняла к себе богатые фамилии и таким образом водворила у себя ремесла и фабрики’.
Король, чтобы заставить сейм заниматься городским вопросом, от которого хитрецы хотели отвлечь его, говорил: ‘При вступлении на престол я присягал хранить все старые права и привилегии, оказывается, что города их имеют, и я, исполняя свою присягу, побуждаю чины государства возвратить мещанам то, что им следует’.
Шляхетские консерваторы то пытались навести сейм на прения о других предметах, то открыто шли против попыток, благоприятных мещанам. Епископ Коссаковский, ни разу не сказавший слова против намерения расширить права городов, два раза заговаривал о другом, а по поводу городов сказал: ‘Я особа духовная и стою паче всего за религию’. Другие подхватили это и распространились насчет опасности, грозившей католической религии от того, что в числе мещан много протестантов.
‘Города будут присылать представителей, а не апостолов’,— сказал инфлянтский посол Кублицкий. — Сигизмунд-Август справедливо сказал: ‘Я король над людьми, а не над совестью людей’.
‘Мещане, — говорили противники, — начнут скупать шляхетские имения и шляхта останется безземельною, кто же тогда на сеймиках будет, куда безземельные не допускаются?’
‘Да разве возможно, — возражал тот же Кублицкий, — чтобы шляхетское сословие лишило себя земли, от которой зависит действительное право гражданства?’
‘Право владеть земскими имениями — шляхетское право исстари, — говорили приверженцы старины, — не следует давать другим тех прав, которые исключительно принадлежат одному шляхетству’.
‘Эти права не шляхетства, а вельмож’, — сказал познанский посол Закржевский, — ‘это право немногих фамилий, которые, захватив себе правление в стране, держали шляхту в порабощении для того, чтобы мы в них нуждались и покорялись им. Они-то выдумали для шляхетского сословия ограничения средств приобретать хлеб, привязали его исключительно к одной ниве, шляхетские имения разбились на малые участки и через то многие шляхетские роды не имеют чем прокормить себя и должны служить панам, а собственность общественная, собственность Речи-Посполитой, доставшись немногим, утучняет аристократов. Пора тебе, шляхетское сословие, обратить глаза на себя и свергнуть иго аристократии, пора тебе оградить себя от этих вельмож, угрожавших королям, сеймам и всему народу!’
Волынские послы, во всем самые консервативные, не хотели допускать мещан к требуемым правам безусловно. Краковский посол, Русецкий, предлагал допустить делегатов от городов только в низших юрисдикциях, когда рассматриваются дела, касающиеся городов, притом так, чтобы некатолики составляли не более четверти числа всех делегатов. Право голоса ничего не поможет — сказал брацлавский посол Вавржецкий, — они имели его и покинули потому, что оно для них было бесполезно. И узник в кандалах имеет такой голос — он вопиет о человеколюбии, да разве это облегчает его участь! Знаю я, какой это был голос у мещан до унии: они имели право представительства на сеймах, а сеймы их не слушали, пока, наконец, самим городам надоело это право. Были у нас тяжелые времена, внутренние смятения — войска московские, шведские, австрийские опустошали край наш, шляхта билась с неприятелем — народ ее не поддерживал, народные громады не заботились о судьбе страны и в таких случаях или запирались в домах своих, или уходили за границу. Плохая такая свобода, которой лишены миллионы, а защищают только сотни. Соединимтесь все — тогда будем свободными. В каком состоянии наш край? Без военной силы, без магазинов нам придется упасть под бременем отчаяния и подпасть новому разделу’.
Все проекты передали на рассмотрение депутаций и поручили представить чрез неделю.
Патриоты, видя, что противники силятся не допустить пройти мещанскому вопросу так, как бы им хотелось, устроили план овладеть одним из влиятельнейших лиц консервативной партии, Сухоржевским. До сих пор никто горячее и неутомимее его не стоял за шляхетские преимущества, щеголь в ораторстве, художник в телодвижениях, недалекого и мелкого ума, он был до крайности самолюбив, напыщен и хвастлив, постоянно занят самим собою, более всего домогался он стоять в челе кружка, задавать тон, увлекать слабейших н любоваться своими достоинствами. Иногда он, как говорится, и осекался, как это случилось по поводу комедии Немцевича, но часто увлекал за собою приверженцев старопольской вольности. Его слабою стороною вздумали воспользоваться и нашли возможность угодить разом и его тщеславию, и его предрассудкам. Ему внушили, что допущение мещан к правам не только не уронит шляхетского достоинства, но возвысит, его убедили, что тут нет нововведения, а напротив, возобновление старины, которой защитником вообще он всегда хотел казаться. Но более всего польстили его самолюбию, уверивши, что мещане будут смотреть на него, как на своего покровителя, как на человека, которому будут обязаны своими правами, что имя его будут благословлять грядущие поколения. Под упоением таких надежд Сухоржевский поддался обольщению и написал от себя проект. На сейм подано было, таким образом, два проекта. Один составлен был Хребтовичем, на основании представленных проектов, другой был произведение Сухоржевского. Проект последнего отличался от первого тем, что в нем при допущении уполномоченных от городов на сейм не давался им решающий голос наравне с послами шляхетского происхождения, тогда как в проекте Хребтовича и это право предоставлялось мещанам. Крепкошляхетские понятия Сухоржевского не дозволяли ему допустить такого унизительного равенства мещан с благородным званием, зато Сухоржевский требовал, чтобы уполномоченные на сейме, или асессоры в комиссиях, или служившие в военной и канцелярской службе получали нобилитацию, а равным образом и те, которые приобретали земские имения, делались шляхтичами. Требование это, по принципу, не противоречило, по крайней мере, во внешности, давнему обычаю жаловаться шляхетством (нобилитовать), это делалось за военные и политические заслуги, притом не часто, но ведь надобно было самым упорным сторонникам старины делать уступки веку, Сухоржевский же, будучи заядлым шляхтичем, хотел вместе с тем слыть просвещенным человеком.
Поступок Сухоржевского повел к самым вожделенным для патриотов последствиям. Вся шляхетская партия, увидя, что такая первой величины звезда склоняется на сторону городов, стала за них, многие, мало привыкшие вдумываться в то, что зависело от их утверждения или отрицания, рассудили, что верно так следует, когда мудрый пан Ян Сухоржевский так решил. Несмотря на то, что во все предыдущие заседания, как только вносился проект закона о городах, поднималась шляхетская буря, 16 апреля все единогласно приняли проект, составленный и поданный Яном Сухоржевским. Решено было изготовить его в окончательной редакции и представить на сейм. Это сделано было 18 апреля. Тогда последний раз по этому вопросу поднялась католическая партия и требовала, чтоб в городские должности были допускаемы исключительно исповедующие римско-католическую веру. Сам король был против такого устранения иноверцев, но вслед затем произнес речь, утешительную для ревнителей католичества. ‘Я думаю, — говорил король, — было бы полезно написать закон, чтобы в смешанных супружествах между католиками и некатоликами дети непременно принадлежали к римско-католической религии. Это никому не обидно. Лицо, не желающее видеть детей своих католиками, не изберет себе жены или мужа римско-католической веры. Но этот закон не будет, однако, препятствием для заключения смешанных браков: по учению почти всех диссидентских разноверий вечное спасение не закрыто и для католиков. Затем, я надеюсь, что лет через тридцать в Польше не будет других жителей, кроме исповедующих римско-католическую веру. Рассудите, какая польза произошла бы от этого, особенно когда тысячи иезуитского хлопства незаметно перейдут к унии’. Слова эти произвели самое приятное впечатление. Они показывают, как неискренни были гарантии иных вер, кроме римско-католической, в особенности относилось это к православию, всегда ненавистному душе каждого поляка-католика.
Но люди более прогрессивные замечали, что недопущение некатоликов к должностям в городах отобьет у иноземцев охоту селиться в Польше. ‘Уже Польша, — говорили они, — через свою нетерпимость потеряла Украину, навлекла на себя чужую гарантию и воспитала внутри себя граждан, ищущих покровительства у чужих государств. Римско-католическая религия достаточно обеспечивается в городах большинством оседлых там католиков’. Эти доводы утешили фанатизм, и потому положено не упоминать о вере вовсе в пункте устава о городских выборах.
Проект в окончательной редакции был принят единогласно и был внесен в число законов в таком смысле:
Все королевские города признавались свободными, с равными для всех правами. Города освобождались от всяких посторонних юрисдикции: трибунальских, землянских, воеводских, старостинских и пр., управлялись и судились исключительно своим выборным магистратом и находились все под ведением королевских задворных судов. Некоторые из городов имели апелляционные суды, составлявшие посредствующую инстанцию между магистратами и задворными судами {Это были в Малой Польше: Краков, Люблин, Луцк, Житомир, Винница, Каменец и Дрогичин, в Великой Польше: Познань, Калиш, Гнездо, Лэнчица, Варшава, Серадз и Плоцк, а в Литве: Вильна, Гродно, Ковно, Новогродек, Минск, Брест’Литовский и Пинск.}. Из этих городов избирались большинством голосов пред каждым сеймом уполномоченные по одному человеку из каждого города, непременно из владеющих наследственным имуществом в городе. Эти уполномоченные, съехавшись вместе, в день открытия сейма представятся маршалу, из них на провинциальных заседаниях избираются делегаты в комиссии: скарбовую, полицейскую и ассессории, они будут иметь в делах, касающихся городов и торговли, действительный голос, а в прочих делах совещательный, сверх того они имеют право, по поручению своих городов, представлять сейму прощения и, если окажется надобность, просить у сеймового маршала голоса в Избе, который им и не может быть воспрещен. Эти уполномоченные по двухлетней службе в своем звании получают дворянское достоинство. На всех мещан распространяется закон Neminem captivabimus, им предоставляется право служить в военной службе, исключая народной кавалерии, в канцеляриях трибуналов, комиссий и всех судов, а дослужившись до чинов штабс-капитана в пехоте или ротмистра в полку, они получали дворянское достоинство: равным образом они могли, вступая в духовное звание, получать прелатуры и канонии и всякие бенефиции, исключая таких, которые были назначены исключительно для лиц шляхетского достоинства, наконец, они могли избирать и посылать в гражданско-военные комиссии по 3 депутата. Им предоставлялось право покупать земские имения, а купившие такое имение, с которого вносится подати десятого гроша не менее 200 золотых, получают дворянское достоинство, сверх того, на каждом сейме будут допускаться к возведению дворянства 30 особ из мещан, преимущественно отличившихся в службе или полезною деятельностью в промышленности и торговле. Шляхте дозволялось вступать в мещанское звание и заниматься промыслами и торговлею без нарушения чести шляхетского звания. Все без изъятия поселившиеся в городах должны подчиняться городскому управлению. Мещанское сословие изъявляло чрезвычайную радость и благодарность, когда на сейме решили судьбу городов. 18 апреля толпа варшавских и приезжих мещан стояла на улице около замка, и как только разнеслось, что проект принят и подписан, поднялись восторженные восклицания. Выходящего короля окружили, хотели отпрячь его карету и везти на себе. Малаховскому, Сухоржевскому, Казимиру-Нестору Сапеге и другим защитникам городского проекта были сделаны самые радушные овации. В тот же день вечером весь город был иллюминован, а в саду Красинских горел разноцветным щит с вензелем Малаховского. Маршал Малаховский, Казимир-Нестор Сапега, а за ними некоторые сенаторы, послы и обыватели шляхетского звания отправились в ратушу и там записались в мещанские книги. Толпа мещан с музыкою и громкими восклицаниями провожала их, возвращавшихся из ратуши пешком. Такое невиданное в Польше явление, казалось, пророчило для страны эпоху возрождения {Рассказывают, что в один из следующих дней в Варшаве разыгралось по этому поводу такое сценическое представление. У тогдашнего президента Варшавы Декерта родился сын, и он изъявил желание, чтобы крестным отцом этому ребенку был целый сейм. Это очень понравилось послам. Перед дверьми ратуши вынесли ребенка и к его пеленкам привязано было множество лент. Маршал Малаховский взял его на руки, а члены сейма держались за ленты. Одна мещанка была кумою. Так совершилось крещение. Толпы народа были так велики, что по нескольку червонцев платилось за место, чтобы видеть эту оригинальную церемонию, знаменовавшую соединение сословии.
Событие это передается в записках Бартоломея Михайловского, но так как в современных газетах об этом нет ничего, то мы оставляем его на степени вероятия, не давая ему исторической несомненности.}. Беспристрастные наблюдатели иначе смотрели на эти явления. ‘Можно писать какие угодно законы, — говорил Эссен, — надобно еще научиться их исполнять, а для этого нужно нравственное и умственное перевоспитание, здесь же во всех сферах попрежнему господствует безнравственность и безнаказанность. Гнуснейшие деяния обмана и несправедливости совершаются знатными лицами и находят себе покровительство в трибуналах. Паны продолжают брать подачки от иноземных держав, и русский посланник Булгаков презирает тех, кому дает деньги, все они развращены от малого до великаго’. Гэльс, в апреле 1791 г., находил, что Польша не только не возрождалась, но с каждым днем приближалась к падению. Все, что будет постановлено на сеймиках, — замечает он, — не примется нациею и уничтожится на сеймах. Учредят ли наследственное правление, или Польша останется с избирательным правлением, — все равно, ей предстоит сделаться добычею сильнейших’.

III.
Приготовления к перевороту. — День 3-го мая. — Провозглашение конституции. — Торжество в Варшаве.

После проведения закона о городах сейм объявил вакацию на две недели по поводу наступивших дней Пасхи, а вслед затем надлежало, по очереди, следующую неделю рассуждать об экономических вопросах. Таким образом совещания о форме правления откладывались на три недели. Между патриотами созревала такая мысль: так как дела идут чрезвычайно туго и замыслы их встречают сильную оппозицию в большинстве послов, преданных старым предрассудкам, то не лучше ли привести в исполнение свои замыслы внезапным переворотом (coup d’tat)? Об этом шли речи на частных собраниях. Главными двигателями этой мысли были Коллонтай и Игнатий Потоцкий. Маршал Малаховский первым пристал к ним. За ним стали соучастниками замысла: Станислав Потоцкий, Федор Мостовский, брестский посол Матушевич, ливонские послы Иосиф Вейссенгоф и Юлиан Немцевич, а за ним один за другим стали приставать другие. Король расположен был к этому влиянием аббата Пьятоли. Трудности, которые претерпевали прогрессисты по мещанскому вопросу в последнее время, внушали им опасение, что на будущее время консерваторы станут делать умышленные остановки. Коллонтай и Игнатий Потоцкий подали совет воспользоваться разъездом большинства членов по случаю праздников, удержать в городе партию прогрессистов, и после Пасхи, открыв заседание с небольшим числом членов сейма, внезапно провозгласить составленную заранее конституцию. Это казалось удобнее утомительной процедуры подавания проектов, рассматривания их в депутациях и представлений на сейм, где они подвергались бесконечным толкам, поправкам, остановкам. Провозглашенная внезапно конституция могла сделаться основою для последующих работ сейма, как главная руководящая нить. После дарования ей законной силы у противников отнялся бы предлог ссылаться на прежний законный порядок, как они постоянно делали для остановки преобразовательных проектов. Таким образом, на домашних совещаниях у Коллонтая, Игнатия Потоцкого и маршала Малаховского привлекли к заговору шестьдесят особ из послов и сенаторов.
Расширению ново-либерального духа в те дни способствовало то, что проведение закона о городах подало повод к празднествам и сходбищам. Шляхетство, прежде смотревшее на мещан свысока, теперь стало с ним брататься, город устроил роскошный обед в радзивилловском палаце. Дворяне и мещане пировали вместе, мещане восхваляли шляхетское великодушие, а дворяне, помазанные демократическим духом, почерпнутым из французских книг, на разные лады величались своими либеральными поступками. При таком настроении в обществе, пока оно не прошло, удобнее было, чем когда-нибудь, подобрать охотников на смелое предприятие. Их особенно привлекали уверениями, что из депеш, присылаемых польскими посланниками и дипломатическими поверенными, видно, что Польше угрожают от соседей новые замыслы раздела. До сих пор патриоты утешали себя надеждою, что Пруссия объявит войну России, что Англия будет также против России за Турцию. Но в апреле распространился слух, что английское правительство намерено соблюдать нейтралитет в случае войны Пруссии с Россиею. Поляки до тех пор думали, что им будет возможно воевать против России вместе со своими союзниками. ‘Теперь мы, — писал маршал Малаховский своему племяннику, — по примеру Англии, должны держать вооруженный нейтралитет’. Так наивно выражался маршал Малаховский, мало принимая во внимание, что вооруженный нейтралитет Польши в том положении, в каком она была, ни для кого не имел значения. В то же время войсковой комиссии приказано выдать ордонанс, чтоб все высшие и низшие чины были при своих ротах и полках, готовые к походу, когда потребуется. 30-го апреля маршал Малаховский писал своему племяннику: ‘Приходят вести, что нам не хотят добра, остается нам у самих себя искать обороны, пропускать времени не следует, мы вооружаемся, сколько можно, да поможет нам Бог’. Угрожающие слухи побуждали патриотов спешить объявлением конституции.
Главные заговорщики назначили для переворота день 5-го мая. По их соображениям, разъехавшиеся консерваторы тогда еще не успеют съехаться, кроме тех послов, на которых можно было положиться сообразно их убеждению, заговорщики рассчитывали на ту массу членов, которая имела только количественную важность: их думали поразить чтением депеш, полученных из-за границы, грозящих Польше скорою бедою и новым разделом, и на этом основании представить им крайнюю необходимость поспешить объявлением конституции. Между тем требовалось подобрать около замка толпу народа, которая бы криками одобрения показывала, как весь народ сильно сочувствует и радуется этому перевороту. Так замышляли патриоты, хотевшие до поры до времени сохранить свой замысел в тайне от противников.
Но последнего им не удалось…
Король первый проболтался об этом канцлеру Малаховскому, брату маршала. Надменный, закоренелый приверженец шляхетской старины и притом душевно расположенный к России, он с ужасом отвращался от мысли о наследственной монархии и равенстве сословий. Он сообщил русскому посланнику Булгакову о затеях прогрессистов.
Но, вероятно, и другие заговорщики также не слишком строго хранили тайну, потому что дипломатические агенты всех дворов в конце апреля знали о том, что замышляется. Английский посланник Гэльс представлял полякам необдуманность их затей. ‘Объявление вашей конституции с наследственным правлением, — говорил он им, — возбудит против вас соседния государства, а ваша страна открыта отовсюду и беззащитна. Переворот произведет внутреннее брожение, и государственные чины будут безсильны в виду опасности. Вы объявите наследственное правление. Что же из этого? Ваша страна не примет его, ведь прошлое лето только четыре или пять сеймиков на него согласились, все остальное против вас, вы скоро возбудите против себя конфедерацию, а соседи тотчас воспользуются ею’.
На это ему отвечали: ‘теперь три державы заняты другими делами, пока власть королевская избирательна, у нас не будет порядка и крепости, установить наследственное правление для нас — единственное средство спасения, теперь для этого пришло самое удобное время’.
Гэльс, прежде настаивавший на уступке Пруссии городов, и теперь, как последнее средство сколько-нибудь придать прочность намерениям прогрессистов, советовал прежде всего сделать это, по крайней мере, угодить прусскому королю и заручиться его помощью. Но уступать какую бы ни было территорию для поляков, за исключением самого небольшого кружка, была вещь до того невыносимая, что самый намек на это волновал их.
Прусский уполномоченный Гольц проведал о заговоре и обратился с объяснениями к маршалу Малаховскому и Игнатию Потоцкому. ‘Я не могу скрыть своего удивления, — говорил он, — что поляки приступают к важному делу и сохраняют его в тайне от нашего двора, столь расположенного к вам. Такой смелый шаг следовало бы вам делать не иначе, как взвесив последствия со стороны трех дворов, принимающих непосредственное участие в делах Польши. Притом, как же вы хотите утвердить наследственное правление, а поручаете корону саксонскому князю-избирателю, у которого одна только малолетняя дочь?
‘У нас, — говорил ему маршал Малаховский, — в виду соединить Польшу с Пруссией’. Он представлял возможность впоследствии выдать саксонскую принцессу, наследницу польского престола, за прусского принца.
Гольц мог только улыбаться, слыша такие предположения. Этот самый Гольц в своих депешах замечал: ‘В Польше на другом сейме уничтожается то, что постановляется на предыдущем, даже те самые, которые в данное время кажутся горячо убежденными в пользе своих предприятий, скоро охладевают к ним и начинают действовать в противном духе’.
Более всех недоволен был русский посланник, но он не высказывался, не заговаривал ни с кем из прогрессивной партии и только своим молчанием дал почувствовать, что ему многое известно. Зато 29-го апреля он собрал у себя на совещание коноводов консервативной партии. Решено было поскорее разослать гонцов и созвать разъехавшихся из столицы послов, чтоб таким образом помешать провозглашению конституции. Это поручение взяли на себя епископ Коссаковский и гетман Браницкий.
Об этом тотчас узнали патриоты и, собравшись, порешили поспешить и вместо 5-го мая назначили для переворота день 3-го мая. В воскресенье собрали послов в замок и поручали угощать их коронному конюшему Кицкому. Между тем маршал Малаховский через своих агентов по трактирам и шинкам поил народ, приготовляя его к ожиданию важных и полезных изменений своей судьбы.
В понедельник собрали послов на обед в радзивилловский палац. Там прочитан был проект конституции. Составить его было не трудно: он весь почти основывался на тех мыслях, которые сообщал Коллонтай в своих письмах к Малаховскому в 1788 году. По прочтении присутствовавшие тут члены приглашались к подписи. Первый подписавший его был каменецкий епископ Красинский. На совещании были и противники, но они молчали.
Всю ночь затем зачинщики не спали и с рассветом были у короля. Их агенты сзывали и сгоняли народ к замку. Весь магистрат и множество мещан должны были находиться там и криками одобрения поддерживать провозглашение конституции, чтобы видно было, как она по-сердцу мещанскому сословию и всему народу. Мещане были естественно за нее, когда надеялись от дальнейших преобразований расширения тех прав, какие уже получили. Простой народ бежал туда потому, что за это давали деньги, другие валили к замку просто из любопытства. Большая часть этой толпы и прежде не имела никаких прав и от новой конституции не могла ожидать для себя ничего особого. Ровно ничего не зная и не понимая, каждый готов был кричать, потому что за это давали по злотому и по два.
Приказано было и войску продвинуться к замку. Приведем здесь любопытное описание очевидца события, Охоцкого:
‘Только-что начало светать, — пишет он, — лакей экс-воеводы киевскаго, у котораго я находился, разбудил меня и говорит: ‘в Варшаве что-то делается. Войска идут по Краковскому предместью и в замок’. Я наскоро оделся и выбежал на улицу, проходит полк Дзяллынскаго, полковник Зелинский, мой хороший знакомый. ‘Что это значит?’ спрашиваю я. — ‘Не знаю, хоть убей, — отвечает он, — в десять часов вечера получили приказание идти к замку и стать на Краковском предместье около бернардинов’. — За ним конная гвардия. Я спрашиваю капитана Орловскаго, своего знакомаго. И тот мне то же отвечал. Потом следуют две батареи и два пеших полка, а за ними валит множество народа. Я побежал домой, разбудил пана экс-воеводу, привязал саблю и пустился к Сигизмунду (памятник Сигизмунда). Встречал я десятка два-три знакомых, спрашивал, что это такое? Одни говорили — король умер, другие — смута какая-то. Расходились самыя странныя вести. Войска заняли Краковское предместье, выставили на подмостках шестьдесят пушек. В краковскую браму вошло два полка гвардии, на воротах замка стали караулы. Протесниться было невозможно: набилось народу такое множество, что негде было игле упасть. Спрашивали у солдат: чем заряжены ружья? Одни отвечали пулями, а другие — холостыми зарядами. Уже было около часу пополудни, а на улице никто не знал, что делается’.
В это время в сеймовой Избе происходило заседание — одно из важнейших во всей польской истории.
Король сидел на троне, одетый в мундир корпуса кадетов, Около него сенаторы. Послы были на своих скамьях. Великий коронный маршал ударил три раза в землю жезлом из черного дерева, оправленным в золото. Сеймовый маршал Малаховский, объявив заседание открытым, сказал:
‘История поучает нас, что сильпыя государства падают, а сла-быя возвышаются. Примером тому служит и Польша. За три века назад тому она блистала могуществом и равнялась с другими государствами, а потом сделалась жертвою собственных ошибок и чужих хищений. Да избавит нас небо от новых несчастий, которыя нам угрожают. Депутация Иностранных Дел донесет вам, почтенные чины, о важных происшествиях в сфере политических обстоятельств’.
За ним говорил краковский посол Солтык. ‘Ужаснейший, печальнейший слух расходится по столице. Язык мой деревенеет, не смею выговорить, какое несчастие готовится отечеству. Король! Для тебя не тайна, что заключают в себе известия, полученныя Депутациею Иностранных Дел. Кроме того, мне самому писали родные и приятели из разных мест за границею, что нам угрожает новый раздел. Наступает последняя минута. Отечество вопиет о помощи. Я с своего места прошу Депутацию сообщить нам всем полученныя ею известия и тогда-то мы покажем, любим ли отечество? Так как у нас допускались посторонние, когда речь шла о Гданске, то я прошу и умоляю, чтобы и теперь они были допущены, когда дело идет о целой стране’.
Такова была подготовка. Заговорщикам нужны были посторонние, особенно заранее настроенные мещане, которые должны были своими криками поддерживать провозглашение конституции. Раздались голоса: ‘просим, просим, просим!’
Напустили в залу арбитров. Началось чтение депеш из Вены, Берлина, Петербурга, Парижа. Во всех этих депешах сообщались угрожающие вести о затеваемом соседями новом разделе Польши. Депеши эти, по согласному известию иностранных агентов в Варшаве, были вымышленные или подготовленные, т.е. написанные за границею министрами Речи Посполитой по секретным указаниям, данным из Варшавы. По известиям русского посланника, Игнатий Потоцкий впоследствии в кругу друзей сознавался в этом разделе Польши. Нужно было, чтоб эти известия, пришедши впору, произвели волнения. Все это обделалось втайне. Сам маршал Малаховский ничего не знал об этом, не говоря уже о другом, шестьдесят человек, которые предварительно вступили в заговор, все-таки оставались, так сказать, учениками. Статья о наследственности, самая щекотливая, не была всем известна. Я знал, что страх заставит их на все согласиться и потом многие станут жалеть, когда опомнятся, так точно, как многие по увлечению пристали к закону о городах, а потом сожалели, но уже было поздно. Иным путем нельзя было провозгласить конституции. За депешами должны были читаться частные письма, полученные из-за границы, все с целью перепугать членов сейма и, не дав им придти в себя, заставить их согласиться на конституцию’.
Но прежде, чем успели прочитать депеши, бросился вперед Сухоржевский и кричал изо всех сил: ‘Голоса! прошу дать мне голоса! я открою страшныя вещи’, но маршалы ударяли своими жезлами и заставили его молчать.
Тогда встал король и провозгласил, ‘я должен объявить и засвидетельствовать, что действительно получены донесения, которыя необходимо объявить целому сейму и всему обществу, прошу пана маршала, согласно своей обязанности, распорядиться о неуклонном чтении их’.
Раздались крики: ‘читать! читать!’ но раздались и крики противные. Арбитры успели заранее пройти вперед и окружить места, занимаемые послами, своими сторонниками, и противная сторона была оттеснена и разрознена прогрессистами. Говорят, что сторонники Браницкого взялись было за оружие и один из них, подойдя к гетману, сказал: ‘а что, пане Ксеверию, махнем!’ но Браницкий закричал: вара! (прочь!)
Сухоржевский снова бросился с своего места на средину и кричал: ‘прошу голоса! дайте голоса!’ Его моления покрывались громкими криками: ‘читать!’ В припадке отчаянного самолюбия он встал на колени, сорвал с себя орден Станислава, пожалованный ему королем за мещанский проект, потом упал на землю и начал ползти к трону, махая руками и ногами, как будто представляя из себя плавающего, и умолять короля дать ему голос.
Этот чересчур оригинальный прием обратил на себя общее внимание. Маршал сейма сказал, что допускает его к голосу. Останавливать его долее было бы слишком большим нарушением польских прав.
Сухоржевский начал говорить: ‘Уже несколько дней ходят слухи, что в сеймовую Избу представится ужасный проект уничтожения свободы, готовится революция на подобие шведской, чтобы ввести новое правление в стране и заменить народную свободу рабством. С этой целью предпринято читать депеши, угрожающие нам разделом. Но о разделе были слухи и прежде, и мы тогда требовали, чтоб Депутация объявила нам о своих сведениях. Тогда нам отвечали, что эти слухи не имеют основания. Теперь же, значит, они справедливы. Теперь хотят запугать нас ожиданием несчастия и тем принудить сейм к принятию проекта, вреднаго для свободы. Мало этого, носятся слухи, будто сговорились противящихся перебить и сделать свое. Я ничего не боюсь. Я готов пролить кровь за отечество, но я хочу и защищать отечество. Я свободен, но если в Польше настанет деспотизм — я презираю ее, объявляю себя врагом Польши, я не намерен спасать ее наложением оков на свободных людей. Знаю, и готов доказать перед судом, что есть намерение возмутить мещан против несогласных с этим проектом, их уверяют, будто мы недовольны дарованными им правами и хотим возвратить их в прежнее состояние, их собрали, чтобы приневолить нас принять проект, который нам подадут. Так в Швеции употребили одно сословие как орудие, и наложили оковы на другое. Но я объявляю всем находящимся здесь мещанам, что как мы старались о их благоденствии, так и желаем их поддерживать, а кто бы хотел нарушать их привилегии, тот во всяком поляке увидит врага, если мы не думаем расширять этих привилегий, то не думаем уменьшать их: связь с мещанами усиливает нас самих. А это что за анекдоты? Госпожи жены братьев Потоцких, великаго литовскаго маршала Игнатия и люблинскаго посла Станислава лишились чувств, когда им донесли, что их мужей хотят убить!’
Раздался всеобщий смех. Люблинский посол князь Сангушко сказал: ‘да у пана Игнатия давно нет жены, а жена Станислава здесь, на балконе’. Все взоры обратились туда. Сухоржевский почувствовал, что заврался, смешался, а потом продолжал: я хотел сказать, что жена пана Станислава, заботясь о муже, заболела. Пусть меня сейчас закуют в кандалы: я под стражею буду доказывать, требую суда, пусть паны Потоцкие объявят, кто злоумышлял на их жизнь’.
Противники спешили громким хохотом лишить важности речь Сухоржевского. Вновь раздались крики: ‘читать! читать донесение!
Член Депутации, брест-литовский посол Матушевич, произнес длинную речь. Он объяснял, что Депутация считает обязанностью не беспокоить общественного мнения зловещими слухами: пока они еще не так важны, например, когда один только министр Речи Посполитой о чем-нибудь извещает, но когда все министры в различных местах заговорили одно и то же, то этого нельзя скрывать. ‘Депутация — говорил он, — получила эти сведения в такую пору, когда дела Европы приближаются к развязке, а Польша опоздала делом своего возрождения, не окончила устройства правления, и не имеет достаточных сил для своей безопасности, поэтому Депутация, по долгу служебной обязанности и по данной Богу и вам присяге, представляет вам известие, полученное от наших заграничных министров’. Он изобразил положение дел в Европе, неблагоприятное для Польши, берлинский двор, по его словам, склонялся к союзу с Россией, в Турции неудачи польского посланника приписать следовало тому, что изъявленная готовность прусского посла оказать ему помощь была только наружная, а в самом деле он втайне делал затруднения. После речи Матушевич начал читать депешу за депешей. Посланник Речи Посполитой в Австрии, Война, от 16-го апреля доносил: Я слышу и вижу, что здесь не радуются умножению войска и скарба нашего, но еще более не радуются улучшениям, произведенным в Польше посредством новаго законодательства. Все заставляет бояться, что по заключении мира соседи наши обратят свои усилия на то, чтобы помешать улучшению и утверждению нашего правления’. Министр Речи Посполитой в Париже от 8-го и 11-го апреля доносил, что ему очень прискорбно слышать в частных разговорах и читать в периодических изданиях предположение о том, что Польша должна будет на свой счет вознаградить некоторых участвующих в мирном трактате, который окончит войну с турками, насколько другие участники получат пользы от турок. Польский министр из Гааги от 29-го марта и 12-го апреля доносил, что везде толкуют о предстоящем разделе Польши и сами посланники, русский и австрийский, сказали, что Польша недалека от опасности. Министр из Дрездена от 27-го апреля писал, что князь-избиратель уверял его в расположении к польскому народу, но заметил, что он будет беспокоиться о Польше, пока не услышит об утверждении в ней прочного образа правления. От Деболи, польского министра в Петербурге, читалась самая длинная депеша. Она излагала ход событий от первого раздела, указывала на злонамеренность русской политики против Польши, сообщала, что еще в 1788 году Россия предлагала Пруссии приступить к новому разделу Польши, но Пруссия отклонила это предложение. ‘Частые разговоры Потемкина с прусским послом и вежливость, оказываемая последнему, — писал Деболи, — заставляют многих думать, что скоро заключится союз Москвы с Пруссиею на погибель Польши. Москва всеми силами старается не допустить в Польше порядка и согласия. Отовсюду заграничные министры пишут, что у нас нет ни системы, ни порядка, а все делается случайно. Одна особа, которая любит составлять проекты, говорила, что Польшу нужно разделить иа шесть независимых княжеств и одно из них отдать Потемкину. Вы доведете себя до этого вашими безконечными спорами, сказал мне этот господин, вы не оканчиваете того, что начинаете: настоящий сейм ваш это показывает’.
Прочитавши эти депеши, Матушевич сказал:
‘Видите, наияснейшие чины, в каком положении дела в Европе. Шаг сделан Англиею, отступление невозможно. Либо мир установится, либо всеобщая война возгорится. Если мир нас застанет неготовыми, то мы и себя и отечество отдадим в неприятельския руки, если же наступит война и приблизится к нашим границам, то долго ли не долго эта война будет тянуться, во всяком случае она умножит издержки и увеличит притязания и алчность воюющих сторон: для них не может быть ничего выгоднее, как овладеть соседним пространным краем. Мы без прочнаго правления, без военной силы, конец нашей Польше, если только любовь к отечеству не соединит наши сердца! Депутация сделала свое дело: показала вам состояние, в каком мы находимся, теперь тебе, милостивый король, и вам, наияснейшие чины, остается принять средства, какия вы найдете действительными для спасения отечества’.
Депеши поразили собрание. Несколько минут оно молчало, наконец заговорил Игнатий Потоцкий и, после короткого приступа, сказал:
‘Носятся слухи, будто меня хотят убить. Я знаю благородство польскаго народа и никакой отзыв о подлом и предательском поступке не найдет доступа к моим мыслям. Но смотрю на смерть спокойно н, если она нужна отечеству, желаю ея. Если когда-нибудь, то в настоящий день годятся для нас слова Льва Сапеги, который, по примеру римлян, не раз советовал оставлять неудовольствия в пристенке святыни общественных совещаний. Нас предостерегают, нам указывают, что приходит пора безотлагательно спасать отечество, пойдем же согласно прямою дорогого, ведущею к цели. Мы родились в равенстве, мы простираем это равенство не только на права, но и на убеждения. При величайших доблестях трудно гражданину приобресть всеобщее и безграничное доверие в таком деле, как перемена и улучшение правления. Почтенные сконфедерованные чины Речи-Посполитой! Строй нашей республики подает нам способ, как нам следует поступать. У нас есть высшее над всеми лицо в Речи-Посполитой — король. Он выше других и личными достоинствами ума и образования, он выше других и добродетелями. Дозволяя назначить себе преемника, он показал, что польза отечества для него выше своей собственной. Наияснейший государь! Обращаюсь к твоему светлому уму, к твоей добродетели, ты думаешь только о благополучии и счастии народа — открой же нам твои виды о спасении отечества. Ты первый имеешь право, желание и несомненную способность. Посоветуемся прежде о благе Речи Посполитой, а потом, если охота будет, займемся и личными несогласиями, — так говорил когда-то Петр Зборовский Фирлего, коронному маршалку. Я с своего места скажу: позволь нам, великий Боже, установить благо Речи-Посполитой и никогда не возвращаться к личным несогласиям!’
Игнатий Потоцкий никогда не чувствовал того, что говорил о короле в своей речи, исполненной лести. Король, встав с своего места, подозвал, по обычаю, министров и сказал:
Известныя вам теперь донесения из-за границы рождают во мне, как и во всех, глубокое убеждение, что тянуть дело устройства правления вредно для нас и полезно для чужих, которые одолеют нас даже без особенных усилий, пользуясь только нашими несогласиями и потерею времени. Я уже несколько месяцев думал, как поступить, скажу вам, к чести благомыслящих граждан, что меня побуждали, заклинали приступить к решительному шагу как можно скорее. Взаимное совещание, при гражданском доверии друг к другу, подало нам согласныя мнения. Из них составлен был проект и показан мне, многие предприняли его привести в исполнение, когда его прочтут, то все его ныне же примут. Я этого желаю. Он нам поможет, а через две недели, быть может, уже будет поздно. Война ли продолжится, мир ли настанет, у соседей, окружающих Польшу, одно намерение — держать нас в безделии, льстить нам и хвалить то, что давние предразсудки сделали нашею святынею, но что нам вредит, что нас почти выбросило из ряда народов. В этом проекте одного только пункта касаться не считаю себя в праве иначе, как узнавши волю сейма — наследственная правления, со всем другим соглашаюсь. Прошу вас, господин сеймовый маршал, пусть начнется чтение проекта’. Секретарь прочитал проект следующего содержания:
I. Господствующая народная религия есть и будет вера римско-католическая во всех ея правах. Переход из господствующей религии в другое вероисповедание запрещается под страхом наказания за отступничество. Но так как сама эта вера учит нас любить своих ближних, то всем людям, какого бы то ни было исповедания, мы обязаны предоставить спокойствие в делах веры и защиту от правительства, а потому мы обезпечиваем свободу всякаго обряда и всякой религии в польских краях, согласно туземным постановлениям.
II. Уважая память предков наших, как учредителей свободнаго правления, мы утверждаем шляхетскому сословию всю свободу, льготы, преимущества и первенство в частной и общественной жизни, в особенности все права, постановления и привилегии, справедливо и законно дарованныя этому сословию королями Казимиром Великим, Людовиком Венгерским, Владиславом Ягелло и Витовтом, братом его, великим князем литовским, а также Владиславом и Казимиром Ягеллоновичами, Яном-Альбрехтом, Александром, Сигизмундом 1-м и Сигизмундом-Августом, последним из рода Ягеллонов, утверждаем, упрочиваем и признаем ненарушимыми. Признаем достоинство шляхетскаго звания в Польше равнозначительным всякому благородному сословию, существующему где бы то ни было. Вся шляхта равна между собою не только в искании служебных должностей и в отправлении службы отечеству, приносящей честь, почет и выгоды, но и по отношению к равному пользованию привилегиями и преимуществами, присвоенными шляхетскому званию. Сверх всего желаем, чтобы сохранились свято и ненарушимо все существовавшия искони для каждаго права личной безопасности, личной свободы и собственности недвижимой и движимой, торжественно ручаясь, что не допустим никакого изменения или исключения из прав, в ущерб чьей бы то ‘и было собственности, напротив, верховная власть и установленное ею правительство отнюдь не будут под предлогом jurium regalium или под каким-либо иным видом предъявлять притязаний на шляхетскую собственность по частям или в целости. В силу чего желаем, чтобы безопасность личности и всякой собственности, кому бы то ни было принадлежащей по закону, как истинная связь общества, как зеница обывательской свободы, уважалась, ограждалась и утверждалась, и на будущее время оставалась уважаемою, огражденною и ненарушимою. Признаем шляхту первейшею охранительницею вольности и ей, как единой твердыне отечества, поручаем святыню настоящей конституции, во ограждение доблести, гражданства и чести каждаго шляхтича.
III. Устав, состоявшийся на текущем сейме под названием: ‘Наши королевские свободные города в государствах Речи-Посполитой’ желаем сохранять в полноте и объявляем его частью настоящей конституции, как закон, дающий свободной польской шляхте, для безопасности ея свободы и целости общаго отечества новую, истинную и действительную силу.
IV. Земледельческий класс, из рук котораго течет источник изобилия, составляющий самое многочисленное население народа и притом самую действительную силу страны, как по справедливости, человеколюбию и христианским обязанностям, так и в видах собственной нашей здраво понимаемой пользы, принимаем под покровительство закона и правительства страны и постановляем, чтобы с этих пор, если владельцы с крестьянами своих имений положительно установят какия-нибудь льготы, наделы и условия, то эти льготы, наделы и условия, будут ли они заключены с целыми громадами или с каждым жителем села поодиночке, должны иметь значение обоюднаго и взаимнаго обязательства, подлежащаго покровительству правительства по силе существеннаго смысла уговора и по содержанию таких наделов и условий. Такие договоры и вытекающия из них обязательства, принятыя добровольно владельцем земли, будут обязывать не только его самого, но и его наследников или приобревших от него право на владение, так что они уже не могут самовольно их изменить. Равномерно и крестьяне какого бы то ни было имения не иначе могут быть увольняемы от добровольно принятых условий и наделов и с ними соединенных повинностей, как только сообразно с способами и условиями, какие значатся в постановленном договоре, который будет для них в точности обязателен навсегда или на срочное время, смотря по тому, как он составлен. Обезпечив, таким образом, владельцев при их доходах, проистекающих от принадлежащих им крестьян, и желая, сколько возможно, содействовать умножению народонаселения в стране, объявляем полную свободу всем новоприбывающим, а равно и тем, которые, прежде удалившись из страны, захотят снова воротиться в отечество, до такой степени, что каждый, или вновь откуда бы то ни было прибывший в государства Речи-Посполитой, или назад возвратившийся туда, как только ступит ногою на польскую землю, вполне свободен и волен заниматься каким хочет промыслом и где захочет, заключить договор на оседлость, работу или оброк, проживать в городах и селах, оставаться в Польше или возвратиться в тот край, куда захочет, выполнивши обязательства, принятыя на себя добровольно.
V. Всякая власть в человеческом обществе исходит из воли народа. Чтобы целость государства Речи-Посполитой, гражданская свобода и общественный порядок навсегда оставались в равновесии, правительство польскаго народа, по воле настоящаго сейма, должно состоять из трех властей, то-есть: законодательной в собранных чинах, исполнительной в короле и Страже и судебной в юрисдикциях, учрежденных для этой цели или же долженствующих быть учрежденными.
VI. Сейм или собранные чины разделяются на две Избы: посольскую и сенаторскую, под председательством короля.
Посольская Изба, как выражение и средоточие народнаго всевластия, должна быть святынею законодательства. Поэтому в посольской Избе будут первоначально решаться все проекты: 1) законов вообще, то-есть конституционных, гражданских, уголовных и касающихся установления постоянных податей, и по этим предметам предложения от трона воеводствам, землям и поветам, поданныя на разсмотрение и представленныя Избе в посольских инструкциях, должны быть решаемы прежде других, 2) проекты сеймовых определений, касающихся временных налогов, качества монеты, общественных долгов, нобилитации и других, по случаю наград, раскладки общественных расходов, ординарных и экстраординарных, войны, мира, окончательной ратификации союзных и торговых договоров, всяких дипломатических актов и договоров, принадлежащих к народному праву, поверки исполнительных магистратур и тому подобных статей, соответствующих главным народным потребностям, между которыми первенство, в порядке разсмотрения, принадлежит предложениям, обращенным к Избе от королевскаго трона.
Обязанности сенаторской Избы, составленной из епископов, воевод, каштелянов и министров, под председательством короля, имеющего право один раз дать свой голос (votum), a другой разрешать paritatem (равенство голосов) лично или посылкою в Избу своего мнения, таковы: 1) каждый закон, который по формальном прохождении чрез посольскую Избу должен немедленно быть посылаем в сенат, или принимать, или задерживать для дальнейшаго народнаго обсуждения, указаннаго в законе о большинстве голосов, и в первом случае принятие закона будет давать ему силу и святость, а в последнем — задержание остановит его действие до будущего ординарнаго сейма, и если на последнем состоится вторичное согласие, то приостановленный закон должен быть принят сенатом, 2) каждое сеймовое определение по вышеизложенным предметам, которое посольская Изба немедленно должна посылать сенату, вместе с посольскою Избою решать большинством голосов, а установленное законом большинство в соединенных Избах будет приговором и волею государственных чинов.
Сенаторы и министры в предметах, касающихся отчетов по их должностям в Страже и в коммиссиях, без решающаго голоса (votum decisivum), будут в то время заседать в сенате только для объяснений на вопросы сейма. Должен всегда существовать готовый сейм. Законодательный и ординарный сейм должны возобновляться каждые два года и продолжаться сообразно содержанию закона о сеймах. Готовый сейм, созванный по мере настоятельной надобности, будет делать постановления только о таких предметах, по поводу которых он созван, или о таких нуждах, которыя встретились после его созвания.
Никакой закон не может быть отменен на том самом ординарном сейме, на котором постановлен. Комплект сейма будет состоять из числа особ, указаннаго нижеписанным законом, как для Избы посольской, так и для сенаторской.
Утверждаем торжественно закон о сеймиках, установленный на настоящем сейме, как самую действительную основу гражданской свободы.
Как в законодательстве все не могут участвовать и народ в этом случае изображает себя чрез своих представителей или послов, добровольно выбранных, то мы установляем, что выбранные на сеймиках послы, сообразно настоящей конституции, в делах законодательства и всяких народных потребностей вообще, должны быть уважаемы, как представители целаго народа, образуя собою средоточие всеобщаго доверия.
Все везде должно быть решаемо большинством голосов, а потому liderum veto, всякаго рода конфедерации и конфедерационные сеймы, как противные духу настоящей конституции, ниспровергающие правительство и разстроивающие общество, уничтожаются навсегда.
В предупреждение, с одной стороны, насильственных и частых перемен народной конституции, с другой, сознавая потребность усовершенствования оной, по испытании ея последствий для общественнаго благосостояния, назначаем чрез каждыя двадцать пять лет пересмотр и исправление конституции. Такой конституционный экстраординарный сейм будет отправляться на основании особаго о нем закона.
VII. Совершеннейшее правление не может существовать без сильной исполнительной власти. Благополучие народов зависит от справедливых законов, а благия последствия законов от их исполнения. Опыт научил нас, что пренебрежение этою частью правления преисполнило Польшу несчастиями, почему, обезпечивши для свободнаго польскаго народа власть издавать для себя законы и право надзора за всякою исполнительною властью и выбора должностных лиц для магистратур, верховную власть исполнения законов передаем королю с советом, который будет называться Стражею законов.
Исполнительная власть строго обязана соблюдать законы и исполнять их. Она должна оказывать свою деятельность там, где дозволено законом и где законы требуют надзора, принуждать и даже прибегать к силе. Все магистратуры всегда обязаны ей повиновением, и в ея руках находится понуждение непослушных и забывающих свои обязанности.
Исполнительная власть не может установлять законов, толковать их, налагать под каким бы то ни было именем податей или поборов, делать государственные долги, изменять раскладку казенных доходов, учиненную сеймом, объявлять войну, заключать мирные договоры и окончательно утверждать дипломатические акты. Но она может входить во временныя сношения с иностранными державами, улаживать потребности, возникающия для безопасности и спокойствия страны, о чем обязана доносить ближайшему сеймовому собранию.
Польский престол навсегда установляем и объявляем избирательным по фамилиям. Испытанный бедствия безкоролевья, периодически ниспровергавшия правление, необходимость обезпечить судьбу каждаго обитателя польской земли и пресечь навсегда пути влиянию иностранных государств, воспоминание о счастии отечества нашего во времена продолжительно царствовавших фамилий, необходимость отвратить чужеземцев от честолюбивых замыслов на польский престол, а польских вельмож обратить к единственной заботливости о народной свободе, указали нам, в видах предусмотрительности, сделать польский престол наследственным.
Итак, постановляем, что по кончине нынешняго короля (да продлит его дни благость Божия) нынешний саксонский князь-избиратель будет в Польше царствовать. Династия будущих польских королей начнется с Фридерика-Августа, и преемниками его на польском престоле будут его наследники в мужеском колене, и старший сын будет вступать на престол после родителя. Если же нынешний князь-избиратель не будет иметь потомства мужескаго пола, то супруг его дочери, избранный им для нея с согласия государственных чинов, начнет наследственную линию в мужеском колене на польском престоле.
Поэтому мы обяъявляем дочь князя-избирателя Марию Августу Непомуцену польскою инфанткою, оставляя за народом никаким ограничениям не подлежащее право избрать на престол другой дом, по прекращении перваго.
Каждый король, вступая на престол, учиняет присягу Богу и народу сохранять настоящую конституцию и условия принятия короны, pacta conventa, которыя будут заключены с нынешним саксонским князем-избирателем, как с назначенным на престол, и будут его обязывать, как издавна бывало.
Особа короля священна и неприкосновенна для всякаго. Он сам собою ничего не делает, а потому и не ответствен пред народом ни за что. Он должен быть не самовластителем, а отцом и главою народа, и таким его признает и объявляет закон и настоящая конституция.
Доходы, указанные в условиях принятия короны (pacta conventa) и присвоенныя трону преимущества, предоставленныя настоящею конституциею будущему избраннику престола, не могут быть нарушаемы.
Все публичные акты, трибуналы, суды, магистратуры, монета, штемпели должны быть под королевским именем.
Королю предоставляется всякая возможность делать добро, и потому дается право помилования (jus agratiandi) осужденных на смерть, исключая государственных преступников. Королю принадлежит верховное распоряжение вооруженными силами во время войны и наименование командиров войска, однако с свободою смены их по воле народа, — право выдавать офицерам патенты на чины, назначать должностных лиц, епископов, сенаторов, сообразно закону, а также и министров, как первых деятелей исполнительной власти.
Придаваемая королю в помощь Стража для надзора за соблюдением и исполнением законов будет состоять: 1) из примаса или главы польскаго духовенства и вместе презуса эдукационной коммиссии, который может быть заменен в Страже первым по порядку епископом, без права подписывать резолюции, 2) из министров, именно: министра полиции, министра печати, министра belli (войны), министра скарба (казны) и министра печати для иностранных дел, 3) из двух секретарей, из которых один будет вести протокол Стражи, а другой — протокол иностранных дел, оба без решающаго голоса.
Наследник престола по выходе из малолетства, давши присягу конституции, может присутствовать на всех заседаниях Стражи, но без голоса.
Сеймовый маршал, избранный на два года, будет входить в число заседающих в Страже, но без участия в резолюциях, единственно на случай созвания готоваго сейма: если бы он сознавал крайнюю необходимость созвать сейм, а король противился этому, то он должен разослать послам и сенаторам окольныя письма, приглашая их собраться на готовый сейм и изложив им поводы такого созвания. Случаи необходимаго созвания сейма могут быть только следующие: 1) в крайних обстоятельствах, касающихся народнаго права, особенно, когда по соседству возникает война, 2) в случае внутренняя смятения, угрожающего стране революциею, или когда произойдет столкновение между магистратурами, 3) когда угрожает опасность всеобщаго голода, 4) если отечество осиротеет от смерти короля или от опасной его болезни.
Все резолюции в Страже будут производиться в упомянутом выше составе. Королевское решение, по выслушании всех мнений, должно иметь перевес, дабы существовала единая воля в исполнении законов, почему каждая резолюция должна выходить из Стражи под королевским именем и за подписью руки его и, сверх того, должна быть подписана одним из министров, заседающих в Страже, таким образом подписанная, она будет обязательна к повиновению ей, и будет приведена в исполнение коммиссиею, или какою-нибудь магистратурою, в тех, однако, предметах, которые настоящею конституциею не исключены. В случае, если бы ни один министр не хотел подписать решения, король откажется от пего, а если бы он упорствовал, то сеймовый маршал должен просить о созвании готоваго сейма, и если король будет откладывать созвание, сам созовет его.
Назначение всех министров, как и призвание их от каждаго правительственнаго отдела в свой совет и в Стражу принадлежит королю. Министр призывается к заседанию в Страже на два года, но король может подтвердить его и на долее. Министры, призванные в Стражу, не заседают в коммиссиях.
В случае, если бы большинство двух третей секретных голосов соединенных Изб сейма пожелало перемены министра или в Страже, или в его должности, король немедленно должен назначить на его место другого.
В тех видах, чтобы Стража народных законов обязана была строжайшею ответственностью за всякое их нарушение, постановляем: если министры будут обвинены депутациею, назначенною для изследования их деятельности, в нарушении законов,они должны отвечать своею личностью и своим имуществом. Во всяких таких обвинениях собранные чины, решив дело простым большинством голосов, отсылают обвиненных министров к сеймовым судам, для справедливаго, соразмернаго их преступлениям наказания, или, при доказанной невинности, для увольнения от суда и наказания.
Для надлежащего приведения в действие исполнительной власти учреждаются отдельныя коммиссии, состоящия во связи со Стражею и обязанный ей повиновением. Коммиссары в эти коммиссии будут избраны сеймом, для отправления своих должностей в продолжение времени, указаннаго законом. Этих коммиссии четыре: 1) воспитания (здукационная), 2) полиции, 3) войска и 4) казны (скарбовая).
Установленные на текущем сейме воеводския коммиссии для порядка, равным образом подчиненныя надзору Стражи, будут получать предписания от вышеупомянутых посредствующих коммиссии, смотря по предметам, принадлежащим власти и обязанностям каждой из них.
VIII. Судебная власть не может отправляться ни законодательною властью, ни королем, но предоставляется магистратурам, на тот конец установленным и выбранным. Она должна быть привязана к известным местам так, чтобы всякий вблизи себя мог находить правосудие, а преступник везде видел над собою грозную руку местнаго правительства. Вследствие этого установляем:
1) Суды первой инстанции для каждаго воеводства, земли или повета, в которые судьи будут выбираться на сеймиках. Суды первой инстанции всегда должны быть готовы оказывать правосудие тем, которые в нем нуждаются. Апелляция на эти суды будет восходить в главные трибуналы, учрежденные для каждой провинции и составленные равномерно из выбранных на сеймиках особ. Эти суды как первой, так и последней инстанции будут земянскими судами для шляхты и всех земских собственников в их делах с кем бы то ни было de causis juris et facti (по поводу права и факта).
2) Сохраняем судебныя юрисдикции во всех городах, сообразно с законом настоящаго сейма о свободных королевских городах.
3) Оставляем для каждой провинции референдарские суды в делах свободных поселян, по давним правам подчиненных этим судам.
4) Сохраняем суды задворные, ассессорские, реляцийиые и курляндские.
5) Исполнительныя коммиссии будут иметь суды по делам, принадлежащим их администрации.
6) Кроме судов в гражданских и уголовных делах, для всех сословий будет учрежден верховный суд, называемый сеймовым, где будут заседать особы, выбранныя при каждом открытии сейма. Этот суд будет судить преступления против народа и короля или государственныя (crimina status). Предписываем особам, назначенным от сейма, составить новый кодекс гражданских и уголовных законов.
IX. Регентством будет Стража, а в челе ея будет королева, а в случае ея отсутствия — примас. Регентство может состояться только в трех случаях: 1) при малолетстве короля, 2) при болезни, сопряженной с умопомешательством, 3) если бы король был взят в плен на войне. Малолетство считается до восемнадцатилетняго возраста, а постоянное умопомешательство короля не иначе может быть объявлено, как по признанию большинства трех четвертей против одной голосов соединенных Изб готоваго сейма. В этих трех случаях примас польской короны обязан немедленно созвать сейм, а если бы примас уклонялся от этой обязанности, то сеймовый маршал разошлет окольныя письма к послам и сенаторам. Готовый сейм учредит очередь заседания министров в регентстве и уполномочит королеву заступить место короля в его обязанностях. Когда же король, в первом случае, достигнет совершеннолетия, или, во втором — совершенно выздоровеет, или, в третьем — возвратится из плена, то регентство обязано дать отчет о своей деятельности и отвечать пред народом на ординарном сейме за время своего управления личностями и имуществамн своих членов.
X. Королевские сыновья, которых конституция предназначает к престолонаследию, суть первыя дети отечества, и потому надзор за их хорошим воспитанием принадлежит народу, впрочем, без нарушения родительских прав. Правящий государством король вместе со Стражею и с назначенным от государственных чиновников надзирателем над воспитанием королевичей, будет заниматься воспитанием их. Во время регентства воспитание их будет поручено этому регентству, вместе с упомянутым надзирателем. В обоих случаях надзиратель, назначенный от государственных чинов, обязан доносить каждому ординарному сейму о воспитании и успехах королевичей. На эдукационной коммиссии лежит обязанность составить и представить для утверждения сейму инструкцию о воспитании королевских сыновей, дабы в их воспитании твердыя правила внедряли в умы будущих наследников престола заранее религию, любовь к добродетели, отечеству, свободу и польской конституции.
XI. Народ обязан сам себя защищать от нападений и оберегать свою целость. Все обыватели суть охранители народной целости и свободы. Войско есть не что иное, как извлеченная из всей общей силы народа и приведенная в порядок оборонительная сила. Народ обязан награждать и уважать свое войско, которое исключительно посвящает себя его обороне. Войско обязано охранять границы и всеобщее спокойствие, словом, должно быть сильнейшим щитом народа. Для непогрешительнаго выполнения своего назначения войско должно оставаться в повиновении у исполнительной власти и, сообразно с содержанием закона, обязано принести присягу на верность народу и королю и на оборону народной конституции. Народное войско может быть употребляемо на защиту страны вообще, на охранение крепостей и границ и на вспоможение закону, если бы кто оказался ему непослушным’.
По прочтении этого проекта, которому дано было название: ‘Устав Правления’, Малаховский, в качестве маршала, произнес пышную похвалу этому уставу, признавал новое правление превосходнее английского и американского, лучше всех существовавших и существующих в свете и воссылал хвалы королю, которого изображал виновником такого великого подвига.
Король на это отвечал, что, присягнувши на условиях принятия короны (pacta conventa), он просит уволить его от обязательств по вопросу о наследстве престола, которые мешают ему произнести свое мнение. Пусть прежде услышу волю сейма в этом вопросе, — сказал он, — и буду считать настоящий день счастливейшим в моей жизни, если этот проект обратится в закон. Повторю то, что уже говорил: ‘король с народом и народ с королем, так и до смерти буду повторять’.
Король с народом и народ с королем закричали прогрессисты. Згода, згода!
Но в то же время раздались крики: ‘нет згоды’.
Сухоржевский опять протеснился на средину залы, таща за руку шестилетнего сына, и, разыгрывая из себя римского героя, кричал: Знаю, что злоумышляют на Речь-Посполитую и на меня, перваго ея охранителя. Не боюсь ничего. На этом месте, посреди сеймоваго заседания, убью собственное дитя. Пусть оно не доживет до рабства, которое приготовляет стране нашей этот проект’.
Товарищи, принимая эту театральную сцену за действительное намерение, вырвали испуганного ребенка из рук польского Брута.
Смятение в Избе дошло до крайних пределов. Все говорили, кричали, и никто не слушал. С великим трудом маршал наконец упросил соблюдать порядок и говорить поодиночке. Когда волнение стихло, выступил подольский посол Злотницкий, один из защитников шляхетчины и старого порядка. ‘Все здесь, — говорил он, — противно свободе Речи-Посполитой. Прошу прочитать Pacta Conventa. Здесь есть те, которые помнят, как они были заключены 7 сентября 1764 года между чинами Речи-Посполитой и коммиссарами вступавшаго тогда на престол Станислава-Августа’.
‘Читать, читать Pacta Conventa’, закричали его единомышленники.
Прочли Pacta Conventa. Они явно были противны представляемому проекту, но прогрессисты говорили, что нация, предложившая королю условия, могла составить и новый закон. Злотницкий, по прочтении условий, сказал: ‘Будучи послом от воеводства подольскаго, я должен объявить, что на избрание при жизни короля преемника ему, в особе саксонскаго князя-избирателя, подольская шляхта соглашается, но мне не дано права увольнять его величество короля от обязанностей, налагаемых на него условиями принятия короны, и я не согласен на проект, который не был подвергнут обсуждению и не получил приговора конституционной депутации’.
Он счел нужным польстить мещанам и сказал, что готов десять раз подписать закон о мещанских правах. Видно, что многочисленное стечение мещан в самой Избе пугало противников.
За ним говорил старый Ожаровский. Он прежде извинился в недостатке дара красноречия. Потом заметил, что проект многопредметен и слабому понятию трудно его охватить, не только уразуметь. Он говорил, что установление престолонаследия не спасет Польшу от угрожающего ей раздела, а во всяком случае может привести к деспотизму и указывал, что для спасения отечества нужно более всего говорить об увеличении казны и войска. Наконец, он припомнил, что сам он был послом от краковского воеводства в 1764 г. и слышал королевскую присягу, а потому не только не хочет увольнять от нее короля, но особенно просит соблюдать ее в данные минуты. Ожаровскому хотелось приостановить дело и навести сейм на другие вопросы, и потому он хотел говорить о войне, но эта тактика, удачная в прежнее время, теперь была невозможна при таком волнении.
За Ожаровским разом явилось много охотников блистать геройством и красноречием. От сеймового маршала зависело соблюсти очередь, и он дал первый голос Закржевскому, познанскому послу. Это был большой свободолюбец и ненавистник вельмож. О чем он ни начинал говорить, почти всегда нападал на вельмож и поражал их демократическою риторикою, перебегая от банальных истин к кудрявым софизмам. Бьет час, — воскликнул он. — Нам приходится или поддержать любезное, паче жизни, отечество, или погубить его и отдать на растерзание и грабеж’. Затем он распространялся о том, что такое свобода, доказывал, что свобода состоит в том, чтобы законы, наложение податей, выборы магистратур исходили от народа, но избирательное правление, по его мнению, не от народа исходило. ‘Элекции королей, — говорил он, — народ не знал. Это выдумали вельможи. Не делаю ни малейшаго намека на царствующего ныне короля, который любит народ больше себя. Но вообще скажу, что избранный король — губитель свободы и целости отечества и готов отдать на растерзание управляемый им край, когда придется сохранить частицу его для своих интересов и наследников. Страна, управляемая избранным королем, никогда не может быть свободною от влияния и козней чужих держав’. Он восхвалял достоинства наследственного короля, который, по его мнению, не станет нарушать конституции из одной любви к своему потомству и из боязни, чтобы из-за него не пришлось отвечать наследникам. ‘Нас пугают, — продолжал он, — что под наследственным правлением республиканское правление изменится в деспотизм. Деспотизм не знают просвещенные народы, а в этом проекте я вовсе не вижу вообще и монархизма. Но если бы даже в Польше внедрилась монархия, все же она не так ужасна, как раздел’.
За ним говорил из противной партии князь Четвертинский, человек, в характере которого было что-то ребяческое в смеси с хитростью. После короткого вступления он сказал: ‘этот проект, писанный на нескольких листах, составленный тайною интригою’.
Слова эти прерваны были взрывом негодования. Четвертинский спохватился и потом продолжал: Я слышал его один только раз. В нем много хорошаго, но есть и дурное. Вот хоть бы это: избранному королю народ мог отказать в повиновении, если бы он не соблюдал присяги, а по этому проекту наследственный король увольняется рт ответственности. Хоть бы он что дурное сделал — ничего ему не говори, а только министрам. Верно, вашему величеству силою навязывают этот проект. А главное: его проводят неслыханным образом, без предварительнаго обсуждения, и приказывают нам принимать его сразу. Пусть меня сочтут последним глупцом, а я его не понимаю. Как можно, раз только услышавши, его понять? Я не личный враг ему. Пусть Бог уничтожит меня и моих троих детей, если я возстаю против него из духа партикулярности. Но в нем гроб вольности и я не соглашаюсь принимать его. Если моя гражданская ревность останется без последствий, то, по крайней мере, будьте свидетелями, что я протестовал и плакал’.
Он действительно заплакал и сквозь слезы сказал: ‘буду носить траур до смерти или пока дождусь лучших времен.’
В ответ на его речь выступил краковский посол Линовский, пламенный прогрессист. ‘В Польше нет насилия, — сказал он, — кроме насилия просвещения, и добродетели, кроме решимости спасти отечество от погибели. Я преклонюсь пред таким насилием’. Сделавши нападение на вельмож, он продолжал. ‘Слушайте, наияснейшие чины, что я вам скажу. Знаете ли в чем наибольшая похвала нашей конституции? За три дня перед этим разнеслась весть по столице о нашем предприятии, и уже находящиеся здесь иностранные министры заволновались. Я сам их встречал в доме особы, имеющей доступ к королю. Я слышал, как они угрожали, пугали нас, не скрывали отвращения своего к нашему делу, в надежде, что все это передастся королю. Им не по-сердцу наше правление: вот доказательство, что оно будет Польше спасением’.
‘Вы слышали, — сказал ливский посол Кицинский, — говорят, уже мир заключен, и воевавши я державы хотят окупить свои издержки на наш счет. Чего-ж нам ждать? Разве того, чтоб пан Булгаков, а не то, для большаго нашего унижения, пан Штакельберг, лучше знающий все ваши пружины, возвратившись на прежнее место с триумфом, именем императрицы объявил нам, что мы уже не самобытный народ, что Польша уже подчиненная ей провинция, что уже не конфедерация, не готовый сейм, не Стража, а он с своим советом будет управлять делами страны нашей? Ждать ли нам, чтобы войско московское разсеяло и уничтожило наши полки и хоругви отчасти силою, отчасти хитростью и возбуждением между нами недоверия, а затем предложило нам свое покровительство, свою пасть, алчущую нашего хлеба, свои руки, жадныя нашего достояния? Ждать ли нам, чтобы пришел к нам еще козацкий гетман с донским и запорожским козачеством и указал нам в политическом составе Европы место ниже своих возлюбленных Козаков, или давно уже порабощенных Москвою и привыкших к ярму татар и волохов.(?)? Дожидаться ли нам, пока он, или кто другой, быть может, какой-нибудь поляк, продавший себя Москве, пользуясь раздвоением нашего народа, столкнет с престола нашего короля и сам сядет на нем, для исполнения замыслов тех, которым будет служить орудием? Хотите ли, чтоб нас возили в Сибирь и Камчатку? Хотите ли, чтобы поругались над костелами и алтарями, грабили наши дома, а нам за естественное самосохранение рубили руки и ноги, или осуждали на гнитье в кандалах? Неужели, достопочтенные чины, пленяясь достоинствами избирательная трона, вы забыли, кто нам уже сто лет дает королей и свергает их? Августа II разве не навязали нам насильно, а потом насилием не принудили сложить с себя достоинство? Лещинскаго разве не свергли с престола? Августа III разве не собирались низложить? Ныне царствующему королю разве не угрожали тем же? А курляндскими герцогами, состоявшими под главенством Речи Посполитой, московская фантазия разве не играла как мячиками, ссылая их в Сибирь и возвращая снова? А как уважаема была эта Изба, место народнаго совещания? Епископы, сенаторы и послы разве не томились многие года в неволе? Сокровища Радзивиллов и вообще движимое имущество обывателей разве не вывозилось в Москву и недвижимых разве не грабили и не опустошали? Неужели вас не приводят в содрогание встречаемыя до сих пор безрукия и безногия жертвы зверства Древича? О, на что способна эта гордыня! Она не простит нам того смертельнаго греха, что вы осмелились сбросить с себя ея цепи и в продолжение трех лет считали себя независимым народом? Пусть только состоится мир и застанет нас без твердаго правительства, без конституции, без порядка, тогда те государства, что, опасаясь гигантскаго возростания России, побуждали нас против нея вооружаться, скажут той же России: ‘Распоряжайся себе Польшею, только на нас не гневайся’. Вот тогда-то слуцкий архимандрит и все схизматическое духовенство начнут вернее и усерднее служить Москве. Тогда-то успешнее пружиною фанатизма начнут подвигать и подстрекать к бунту хлопство. Воротится к нам российское войско и опять к офицерам невысоких чинов приедут сенаторы и сановники с просьбою освободить от постоя их имения, и будут по несколько часов перед дверьми ожидать аудиенции, пока им не окажут милости и не сложат с них тягостей, чтобы за то отяготить других соотечественников. Российский посланник по продаже своего палаца поместится поближе к королю, чтоб наблюдать, с кем он беседует, кого жалует. Министерския места, сенаторския кресла будут раздаваться особам, которыя станут их покупать подлым угодничеством прихотям посланника и его любимцев и слуг. Сенаторы, судьи, правители! Выбирайте, что вам лучше: потерять ли какия-нибудь преимущества, которыя вы сами считаете вредными, и жить зауряд с другими народами счастливо, безопасно, под плодотворным покровительством правительства, в стране свободной, благоустроенной, или, оставаясь такими, как теперь, получать, посредством подлостей и интриг, места, которыя надлежало бы занимать людям добродетельным, способным и заслуженным, держаться на них раболепством, без уважения к самим себе, без пользы для общества, чувствовать муки совести всю вашу жизнь и слышать внутри своей страны против себя проклятия целаго народа, а вне ея — презрение к себе от чужеземцев? Наиясиейший государь! Больно, очень больно вспоминать протекшие дни. Был ли месяц — что я говорю, месяц — была ли одна неделя, один день такой, чтобы ваше величество не терпели огорчений? По обязанности моей службы я очень часто приносил вашему величеству такия сведения, от которых разрывалось ваше сердце, от природы чувствительное к утеснению ближняго. С каждою почтою вы получали жалобы несчастных, вы все делали, что могли, но с горестью, при безсилии правительства, не видели действительных средств спасти их. У всех у нас кипело сердце, да нужно было сдерживаться, чтоб не потерять по крайней мере надежды на возстание когда-либо. Теперь нам все равно — погибать ли от неприятелей или от соотечественников, если из последних найдутся такие, что будут силиться возвратить Речь- Посполитую к давнему положению. Пан сеймовый маршал! Скорее установим правление, сегодня же — не иначе. Сегодня или упрочим счастие и безопасность отечества, или, жертвуя жизнью, подпишем безнадежность нашу о ея жребии’.
Ни одна речь не подействовала на собрание так сильно, как эта, действительно выходившая из ряда других. — ‘Скорее, скорее! Принимайте проект, спасайте погибающее отечество!’ кричали прогрессисты. Им вторили арбитры в зале и на галереях.
Толпа противников сбилась в кружок. Виленский посол Корсак попросил дозволения вести речь.
‘Наше воеводство, — сказал он, — как и другие, соглашалось на избрание саксонскаго князя-избирателя, памятуя доброе время блаженной памяти королей наших из саксонскаго дома. А что касается до наследственности престола, учреждения совета под именем Стражи, нарушения законов последняго из Ягеллонов и некоторых других пунктов, на то воли народа нет! Народная воля есть признак высшей воли! От нея исходят священнейшие законы! Но народная воля почиет не в послах, не в сейме, а в целом составе обывателей, имеющих право выбора представителей. Последние должны сообразоваться с данными им предприсаниями от избирателей. Таких инструкций, которыя бы дозволяли вводить наследственное правление и ниспровергать преимущества шляхетской вольности, нет у нас, напротив, нам вменили в особенную обязанность не допускать наследственнаго правления и охранять шляхетскую вольность. Таких инструкций большинство. В них видна воля народная! Я не властен отрешиться от нея и не смею приложить своего согласия к этому проекту. Я обязан держаться инструкций и воли моего воеводства. Наияснейший король! В ваших универсалах, посланных на сеймики, народ спрашивался не о том, желает ли он ввести наследственное правление и уволить нацию от условий принятия короны (pacta conventa), а о том: дозволяет ли он при жизни царствующаго короля избрать на польский престол преемника в особе саксонскаго князя избирателя. Народ и дал свое решение на то, о чем его спрашивали. Нельзя предлагать нам обратить в закон то, на что народ не изъявил согласия. К вам я обращаю речь, господин сеймовый маршал! Ваши добродетельныя качества не делают вас похожим на Адама Понинскаго…
Крики неудовольствия прервали его речь. Они, однако, скоро перестали. Оратор поспешил затереть невольно вырвавшийся намек на Понинскаго похвалами достоинствам Малаховскаго. ‘Под вашим управлением, — говорил он, — на сейме постановлено, чтобы каждый проект по прочтении в Избе был отсылаем в депутацию к обсуждению (на делиберацию) и послам давался бы трехдневный срок вникнуть в него, а для этого проект должен раздаваться им в печатных экземплярах. Я прошу, чтобы и настоящий проект отправлен был к обсуждению: он касается такого важнаго предмета, от котораго зависит счастье или несчастье народа’.
Нельзя было не видеть явной законности такого требования. За Корсаком стали говорить то же другие, которые прежде, заглушаемые криками прогрессистов, не могли открыть рта.
Станислав Потоцкий, один из составителей проекта, отвечал Корсаку: ‘Чрезвычайныя обстоятельства требуют чрезвычайных средств, я со стыдом должен сознаться перед всеми, что и мне мое воеводство приказало поддерживать избирательное правление, но что же делать, когда, по моему убеждению, один только этот слышанный вами проект есть средство нашего спасения, именно потому, что он учреждает наследственное правление. Без него, хотя бы я видел у Речи-Посполитой огромное войско и неистощимый сокровища, и тогда не сказал бы, что она вне опасности. Я поклонюсь моим собратиям и скажу им смело: я был за наследственное правление потому, что мои убеждения не позволили разделять мнения, приносящия явную гибель моему отечеству. Пусть кто хочет носит траур, я не очень уважаю наружные знаки, но если этот проект не пройдет, я до смерти буду носить тоску в сердце’.
Станислав Потоцкий владел отлично риторикою, обращался к королю, расхваливал его до небес, называл не только наилучшим королем в свете, отцом подданных, но образом божества на земле, обращался и к послам, умолял их возрастить колос славы на ниве народнаго благополучия, бросить венец хвалы и величия к ногам короля. Потом он стал на колени перед божествами народнаго счастия, как он называл членов сейма, и умолял принять проект.
Его поддерживал добржинский посол Збоииский, который для большаго подкрепления своего красноречия привел примеры из римской истории, помянул Брута, Регула, изъявлял желание, подобно последнему, пострадать за отечество.
Эти намеки на Рим оживили поляков, которым Рим в его лучезарном сиянии представлялся подобием их прежней Речи Посполитой, а герои римской республики, в их воображении, походили на их собственных гетманов, канцлеров и воевод. Все это довершило впечатление речи Кицинскаго, расшевелившего у поляков чувство национального самолюбия и задушевной неприязни к москалям. Настроенная в пользу переворота, публика разражалась громом одобрений на каждую речь прогрессиста и не давала говорить противникам. Крики арбитров увеличивались и, наконец, все слились в едином требовании немедленно принять проект новой конституции. Голоса противников были со всех сторон заглушаемы этими криками. Тогда подольский посол Ржевуский, припомнив арест членов сейма, сделанный некогда Репниным, восклицал, что чувствует жажду мщения москалям и призывал товарищей скорее стереть с отечества пятно, наложенное московскою гордынею. ‘Наияснейший король, — сказал он наконец, — позволь пану сеймовому маршалу немедленно спросить чинов о согласии’.
Множество голосов закричало: ‘просим! просим!’
‘Большинство, очевидно, согласно, — сказал Ржевуский, — если же оппозиция не допустит, я к ногам вашего величества повергаю уверение, что не выйду из Избы, пока не последует решение этого проекта’.
‘И мы не выйдем’, закричало множество голосов. И мы также не выйдем’, кричали противники.
‘С обеих сторон, — продолжал Ржевуский, — заявляют решимость не выходить. Ваше величество, произнесите гражданскую присягу хранить конституцию, и каждый из нас, кто только любит отечество, не только с охотою последует вашему примеру, но и прольет за конституцию свою кровь’.
‘Просим! просим!’ кричали со всех сторон. Уже был седьмой час с открытия заседания. Человеческого терпения не ставало продолжать его и многие делали, чем бы ни кончить, лишь бы кончить. Милостивые государи! — сказал король, — ежели кому, то более всех мне прилично задуматься над этим проектом. Идет дело о любви народа ко мне, а это для меня единственное и драгоценнейшее сокровище, которое я с собою хочу унести в могилу. Я прохожу уже шестидесятый год моей жизни, впереди для меня остается мало лет, а потому нечего мне угождать страстям, которыя обыкновенно приписываются государям. Вы сами видели в течение этого сейма, что я не проводил никаких планов ни для себя, ни для своих родных, напротив, как только узнал, что народ склоняется удалить те опасности, которые неразлучны со всяким безкоролевием, я не только согласился с этим, но и тем, которые по доброжелательству ко мне советовали мне иметь в виду свои личные интересы и приводили известную пословицу, что перед восходящим солнцем должно уступать заходящее, я отвечал так: ‘мою личность я считаю второстепенным делом, а главным — благосостояние страны’. Поэтому, так как я не стараюсь ни о себе, ни о своих кровных, то и надеюсь, что меня выслушают с большим вниманием, чем того короля, который за полтора столетия перед нами носил истинно терновый венец. Я говорю о добром, благоразумном, мужественном, но несчастном Яне Казимире. Для пользы страны, для безопасности свободы и существования Польши он советовал заранее установить наследственность, как единственное средство охранить Польшу от бедствия безкоролевия. Его не слушали, мало этого — его преследовали за это, и он, оскорбленный, покинул престол, на котором не мог с пользою служить отечеству. Его предвещания оправдались: они послужили нас уроком, теперь, как я слышу, большинство народа, большинство членов сейма желают прочным правительством и крепостью престола навсегда утвердить спокойствие и счастие нашего края. Знаю, что готовлю себе неприятности, но считаю долгом разделять это желание. Прибавлю, еще в последние дни между иностранными министрами было говорено так: ‘будем стараться разными вымыслами отстранять умы сеймовых членов от этого шага, пускай Польша всегда нуждается в подпоре, пусть будет в постоянной боязни без крепкаго правления, пусть унижается перед чужими и кланяется им, чтоб ей не было худо’. Один из них, который более всех отсоветовал делать перемены, сказал так: затеи поляков противны интересам наших дворов и мы должны их отводить от спасительных мер, но если они сделают то, что замышляют, то покажут, что умнее нас, и мы будем уважать их более, чем прежде’. Так дошло до моих ушей. Скажу еще, уже несколько месяцев, как мне сообщен этот проект, я колебался, я боялся вреда лично для себя. Теперь, когда я услышал эти слова иностранных министров, я увидел в них последнее решение судьбы: теперь я решительно пристаю к проекту вместе с другими, не заботясь о том, что со мною быть может. Кто любит отечество, тот должен желать, чтобы этот проект обратился в закон. Поэтому, не угодно ли вам, господин сеймовый маршал, сообразно вашему достоинству, дать мне и целому обществу, возможность узнать, могу ли я считать этот день счастливейшим? Или мне придется заплакать об отечестве! Узнаем, что с нами: услышим настоящую волю сейма’.
‘Все, все с маршалом! Да здравствует король! да здравствует конституция!’ раздалось множество голосов.
Большинство Избы, очевидно, было за проект. Противники однако сомневались в этом, и думали, что крики исходят от арбитров, наполнявших галереи и все входы. Маршал не решался иначе приступить к спросу, как наперед польстивши противникам.
‘Голос короля, — сказал он, — надеюсь, приведет к единогласию, я уважаю мнение тех товарищей, которые думают иначе и хотят отдать проект на обсуждение, но настоящий день есть день революции. Для спасения отечества следует отложить формальности в сторону. На мой вопрос о согласии я попрошу тех товарищей, которые за проект, оставаться в молчании, а тех, которые против проекта, заявить об этом. Таким образом легче узнается, за кем большинство’.
Оборот, данный делу маршалом, был неожидан для противником, они боялись высказаться, чтобы не остаться в слишком малом числе и не подвергнуться оскорблениям, которые при сильном раздражении могли зайти далеко. Минуты четыре все молчали, наконец, выступил ошмянский посол Хоминский и сказал:
‘И собственныя мои убеждения, и данныя мне инструкции не дозволяют мне соглашаться на наследственное правление. Наияснейшие чины, мне никогда и в мысль не приходило, чтобы проект об изменении правления был внесен в Избу в такую неделю, которая, по установленному порядку делопроизводства, посвящена экономическим предметам, и притом без предварительнаго обсуждения. Один раз его прочитали и хотят обратить в закон. Но в этом священном месте я слышу, что настоящий день есть день революции. А если так, то я скажу: народ! бойся теперь деспотизма, пусть этот пример служит тебе уверением: в противность большинству инструкций, вместо избирательнаго учреждается наследственное правление, установляется правительство, близкое к деспотизму. Видишь ли, народ, сейм стал господином твоей воли, ты, народ, уже утратил право давать власть своим представителям. Наияснейший король, надеюсь, что ваше королевское величество подадите свой голос, чтобы этот проект проходил формальным образом, как закон велит, я же с своей стороны прочту перед вами, наияснейшие чины, данную мне инструкцию. Скажу еще вам, наияснейшие чины, что никакой человеческой памяти не хватит обнять этот проект о важнейшем предмете, написанный на нескольких листах и прочитанный только раз. Как бы то ни было, Бог и вы все свидетели, я не соглашаюсь на проект’.
‘Я принужден покориться силе, — сказал князь Сангушко, — но протестую против безправия. Если этот проект должен пройти путем революции, пусть дозволят по крайней мере исправить в нем то, что окажется вредным тогда, когда члены сейма возвратятся к естественному и законному ходу своих занятий’.
За ним говорил Казимир-Нестор Сапега. До сих пор он знал себе цену и молчал, чтобы потомить ждавших его слова и потом произвести больший эффект. В отборных, но избитых фразах он распространился о том, что избирательное и наследственное правление имеют свои выгоды и невыгоды, всего более однако болтал о самом себе, наконец, потребовал еще раз прочитать проект.
‘Не надобно! не позволяем! не позволяем читать!’ раздались голоса.
‘Можно позволить читать его в другой раз, — сказал варшавский посол Шаноцкий, — но только с тем, чтоб не делать приложений и поправок, а если нельзя их допускать, то незачем и время терять на чтение’.
Поднялась разноголосица. Противники в малом числе кричали: ‘читать проект!’ Большинство кричало: ‘не читать!’ — Сухоржевский закричал: ‘и читать не надо, и принимать не надо!’ — Одобренные его примером, некоторые повторили то же.
‘И читать его, и разсуждать о нем нет нужды! — сказал инфлянтский посол Забелло, — я сам был всегда против излишней власти королей, и находил этот недостаток в проекте, но в нем теперь сделаны надлежащая изменения, и я за проект! Заклинаю вас именем любви к отечеству, примите новую конституцию, прошу тебя, наияснейший король, произнеси первый гражданскую присягу, а мы все за тобой!’
Раздалось множество голосов: ‘Згода! згода! згода!’
Сенаторы окружили короля. В это время в Избу нахлынули новые арбитры и кричали: ‘Виват конституция!’ Такие же восклицания раздались за дверьми н на улице. Казалось, в самом деле целый народ требовал совершения дела, хотя из кричавших почти никто не знал, в чем состоит эта конституция.
В это время к трону протеснилась толстогубая с выдавшимся подбородком фигура Сухоржевского. Он упал не землю, распростер руки крестом и кричал: ‘по трупу моему пройдете к присяге, убивающей старопольскую свободу’. Окружавшие послы подняли его и отвели прочь. Голоса в пользу проекта продолжали раздаваться, голосов противников уже никто не слыхал.
Тогда король сказал:
‘Вижу явную и твердую волю всего сейма и приглашаю вас, превелебный отец краковский епископ, прочитать форму присяги, которую я произнесу за вами’.
Краковский епископ Турский приблизился к трону с евангелием в руке. Все замолчало. Король, положа пальцы на евангелие, повторял слова прочитанной епископом присяги.
‘Juravi Domino non me poenitebit’ (поклялся Господу и не раскаюсь), произнес после того король: ‘Друзья отечества, за мной в костел: принесем Богу общую присягу и возблагодарим его за то, что он дозволил нам совершить торжественное и спасительное дело’.
Король пошел к дверям, за ним толпа с неумолкаемыми криками: Виват король! Виват конституция! Вся Изба отправилась за королем в костел св. Яна. На пути король прошел через ряд польских женщин, которые изъявляли радость о спасении отечества и величали его виновником народного благополучия. Это увеличило восторг Станислава-Августа, всегдашнего любителя прекрасного пола. В костеле развевалось уже множество знамен и значков городских варшавских цехов и братств. Обоих маршалов с честью внесли на руках в костел.
Перед принесением присяги Казимир-Нестор Сапега произнес длинную речь: сперва восхвалил свои добродетели, уверял, что никогда не руководился ни чужой волею, ни чужеземным принуждением, а всегда следовал голосу собственного убеждения, припомнил также, как всегда ругал Москву. Несмотря на место, которое я занимаю, говорил он, я до нынешняго заседания не имел понятия об этом проекте, сегодня в первый раз услышал его и потому просил читать другой раз. Этого не сделалось. Я, сколько мог его обнять, нашел в нем вещи, с которыми несогласен. Главное — наследство престола. Но так как большая часть членов признает его законом, а король утвердил его присягою, то я не хочу отступать от общей воли и производить раздоры, которыми бы воспользовались иностранныя государства. Несогласия и внутренния ссоры всегда были причиною бедствия Польши. Народное всевластие, просвещенное опытом, может исправить ошибки в правительственных уставах, но последствия войн, опустошения нашей земли иноземными войсками, которыя будут входить под предлогом мирить нас, наконец, новый раздел Польши — все это бедствия, которых ничто не вознаградит. Я не так самолюбив, чтобы считать свое мнение о благе отечества лучше мнения короля, почтеннаго маршала коронной конфедерации и такого множества уважаемых членов сейма. Под щитом их доблестей и я приступаю к присяге, которую король произнес в присутствии всех чинов Избы’..
Многочисленные друзья Казимира-Нестора Сапеги, которых он приобрел своим широким хлебосольством, окружили его, подняли на руки, восхваляли его геройство и стойкость характера, примерную готовность пожертвовать собственными убеждениями общему благу. А между тем незадолго до этого он сносился с Булгаковым и казался человеком, преданным России, врагом нововведений, и дал русскому посланнику слово действовать против них.
После апотеоза добродетелей Сапеги краковский епископ читал присягу. Все члены сейма, а за ними народ, наполнявший костел св. Яна, подняли руки вверх и повторяли слова присяги. По окончании присяги, заиграл орган и запели ‘Те Deum laudamus’, a со стен замка ударили из пушек. Солнце уже было на закате.
Из костела король просил всех снова в сеймовую залу подписывать закон. В то время, как в костеле совершался обряд присяги, в сеймовой зале оставались противники, распаляемые Сухоржевским, он убеждал товарищей записать в актах протестацию против принятой конституции. Прогрессисты впоследствии хотели уверить, будто противников было только человек двадцать, маршал Малаховский писал к племяннику, что их было только девятнадцать, но безпристрастные современники говорят не то, по известию саксонского министра Эссена из 157 человек, бывших тогда налиуо, 69 (50 послов и 19 сенаторов) объявили себя против конституции. Также русский посланник говорит, что по уходе короля в костел в сеймовой зале оставалось более 50-ти человек, некоторые из противников отправились в город записать в суде протестацию, но все канцелярии были заперты, другие тотчас уехали из Варшавы записывать свои протестации в других городах.
По возвращении короля и членов Избы в залу, туда опять набилось множество арбитров с криками: Виват король! виват конституция!’ Маршалы первые подписали новый устав и получили поручение привести к присяге комиссии, управлявшие государством. За маршалами подписывали сенаторы и послы. Злейший, но тайный противник конституции, гетман Браницкий, не только подписал ее, но даже расхваливал. Другие противники {Влиятельнейшие из оппозиции, в то время, кроме Сухоржевского, были послы: познанский Мелжинский, лэнчицкий Кретковский, люблинский Длуский, холмский Кицкий, подольские: Злотницкий и Мержеевский, Волынские: Пининский, Загурский, Гулевич и Кржуцкий, чернеговский Радзиминский, сендомирский Скорковский, закрочимский Зелинский, сенатор князь Четвертииский и др.}, если не подписывали, то не смели более кричать. В заключение объявлено, что отселе всякий, кто будет противиться конституции, и по этому поводу покушаться возбуждать раздор, объявляется врагом отечества и подлежит сеймовому суду. В память совершения великого события постановили построить храм под названием храма Провидения и праздновать ежегодно день 3-го мая. Тем кончилось это шумное, памятное в польской истории и пагубное по своим последствиям заседание, следующее за тем было назначено в четверг, 5-го мая.
Народ ликовал целый вечер, город был иллюминован. ‘Вот каковы мы, поляки’! — кричали тогда самохвалы, — ‘мы выше французов, даром, что они гордятся превосходством своей образованности, у нас в день революции не было ни патрулей, ни караулов, не предпринято никаких усиленных полицейских мер, а все сошло спокойно’.
Войсковая и скарбовая комиссии в тот же день были приведены к присяге, но когда было приказано сделать то же конституционной депутации, то президент ее на то время, епископ Коссаковский, начал прибегать к уловкам. Он, как эгоист, более всего думал о себе и, как человек рассудительный, понял, что дело конституции не состоится, однако видя, что все склоняется к ней, не стал противиться, даже расхваливал новую конституцию, только заявил, что она решена на сейме неправильно, и потому депутация не может ее подписывать. ‘Не было, — говорил он, — единогласия, но и явнаго большинства мы не знаем, потому что не было баллотировки’. Он предлагал новый проект на баллотировку. Этим думал он возбудить раздор в депутации и тормозить дело. Члены депутации согласились на предложение, надеясь, что большинство будет за конституцию.
На другой день после 3-го мая, в среду, отворили канцелярии и дозволили записывать протестации, но только против одного пункта конституции, именно наследственного правления, не касаясь других.
На следующее заседание, в четверг 5-го мая, вслед за послами нахлынуло в залу множество арбитров всякого звания с оглушающими криками: виват король! виват конституция! король с народом и народ с королем! Коссаковский говорил речь, стараясь и подделаться к большинству, и в то же время устроить для него западню. ‘Я отнюдь не думал, — сказал он, — что-нибудь говорить против этого закона, или подвергнуть осуждению способ его провозглашения, но в той же самой конституции нахожу достойное похвалы условие, дозволяющее делать пояснения в подробности статей, которыя бы иначе могли, по своей связи, возбуждать ошибочныя мнения и превратныя толкования. Я не противлюсь воле чинов, тем более, что нахожу в челе их благонамереннаго короля. Суетная неприязнь приписывала мне иной способ мышления, но я имел счастье слышать от самого короля, что его величество этому не верит. Мне остается, наияснейшие чины, успокоить совесть, связанную присягою, относительно подписи конституции’.
‘Ничто, — сказал Линовский, — не может уволить конституционной депутации от подписи. Она обязана подписывать народную волю на сейме. Я сам видел, и весь народ со мною также, как достойный сенатор и епископ, пан Коссаковский, в костеле, вместе с прочими, стоял с поднятою вверх рукою в знак торжественнаго обета. Поэтому нет необходимости требовать от нас признания относительно подписи того, в чем уже присягнули перед Богом’.
‘Згода, згода! — кричало множество голосов. — Просим панов депутатов подписать конституцию’.
Я уже говорил и теперь говорю, — сказал Казимир-Нестор Сапега, — что мои убеждения при мне, а я там, где король и честные сограждане. Я следую их примеру. Если конституция принесет народу счастье, виновниками его будут они, если же нет, я утешаю себя тем, что шел по следам просвещенных и честных сограждан’. Затем Сапега не утерпел, чтобы, по своему обычаю, не распространиться о собственных достоинствах, о своей чистой совести, честном поведениии геройском подвиге 3-го мая.
‘Згода, згода! Пусть паны депутаты подписывают конституцию’, раздалось снова.
Членам депутации не оставалось ничего более, как подходить к столу и подписывать. Увидя, что дело конституции берет верх, противники стали переходить на ее сторону. Корсак, так выразительно говоривший против нее 3-го мая, теперь сказал: ‘Чувство, побуждавшее меня и других не соглашаться на конституцию, было то же, которое одушевляло и тех, что за нее стояли. И у них и у нас были на то поводы в инструкциях. Оказывалось, что у них народ за наследственное правление, у нас за избирательное. Король склонился на сторону желающих наследственного, теперь и нам следует сделать то же, чтобы раздвоение не принесло горьких плодов для отечества’. Он просил позволения поцеловать руку короля в знак благодарности.
Его допустили к руке. Он произнес присягу и подписал конституцию. То, что приводил Корсак в свое оправдание, была только юридическая уловка. Инструкций в пользу наследственного правления было очень мало в сравнении с инструкциями противного содержания.
Подобно ему поступили Глищинский, Шидловский, Шаноцкий и, после длинной речи, Матушевич, член Депутации иностранных дел, он хотя и составлял реляцию о депешах, побуждавших к скорейшему принятию конституции, но не знал, как уверял, о замысле ввести конституцию, был поражен ее неожиданностью и потому 3-го мая был в числе ее противников. ‘Теперь, — говорил он, — я познакомился с нею и убедился в ея спасительности’. За ним присягнули послы, которые не были в заседании 3-го мая. Из них были Вавржецкий, Косцялковский, Забелло, Зенкович, Тышкевич и др. Они объяснились так: ‘мы были связаны инструкциями, данными нам на сеймиках, но теперь дело окончено: наша боязнь прошла, мы убедились, что новая конституция не расширяет более, чем следует, королевской власти, не хотим отставать от других и готовы содействовать общему делу’. Но волынские послы Пининский и Загурский, сендомирский Скорковский и закрочимский Зелинский, не смея нападать на закон, уже состоявшийся, затрагивали его только по частям и, главное, упирали на то, что дело совершилось без легальной формальности. На это патриоты им возражали, что настоящее дело есть революционное, необходимое для спасения отечества, и потому рассыпались в чрезвычайных похвалах своему произведению, уверяли, что после провозглашения этого акта Польша стала страшною для соседей и внутри ее водворились порядок и безопасность. ‘Это, — говорили они, — такое великое дело, котораго целые века дожидались и не видали’. Среди восторгов выступил брацлавский посол Северин Потоцкий, находившийся в комиссии для поверки войсковой комиссии, и объявил, что в арсенале совсем нет запасного оружия. Он подал проект о предписании войсковой комиссии отнестись в скарбовую комиссию для приискания средств к скорейшему вооружению войска. Проект был принят единогласно, но, в сущности, он ничего не мог пособить делу, скарбовая комиссия не в силах была приискать большие средства, каких было нужно, и открытый недостаток в оружии ясно указывал малую надежду на прочность конституции, которая приводила патриотов в такое упоение. Но патриотам не хотелось видеть никаких черных сторон, они тешились только светлыми, а коварный Коссаковский предложил устроить в честь провозглашения конституции празднество и избрать для этого день 8-го мая, день св. Станислава, день именин короля, которого он называл виновником спасения отечества.
В эти дни и следующие за ними в Варшаве все надели на себя кожаную лакированную перевязь с овальною бляхою, на которой была надпись: ‘Король с народом! Народ с королем!’ Первый, кто подал этому пример, по известию Охоцкого, был Казимир-Нестор Сапега. Золотых, серебряных и бронзовых дел мастера только и делали, что эти бляхи, а седельники — перевязи. Те, которые носили польскую одежду, вешали эти перевязи на кунтуши или на жупаны, когда кунтуш или ферезия или чамара надевалась на-опашь, те, которые сохраняли французский наряд, вешали их на жилет: впрочем, тогда, в жару патриотизма, большинство поляков спешило надевать национальную одежду. Сперва эти перевязи с бляхами были очень дороги, продавались по четыре червонца, а потом, когда уже громада публики запаслась ими, цена на них стала спадать и дошла до двух талеров. Дамы также выдумали себе знак: то были небесного цвета ленты у шляпок и такие же опояски с надписью, сделанной черным цветом: ‘Король с народом, народ с королем! Первая явилась с этими знаками пани Тышкевич (племянница короля) и за нею бросились все покупать подобные, и охотниц было так много, что локоть такой ленты стоил до червонца, впоследствии цена упала на 3 злотых. В эти дни и следующие за ними увлечение новизной доходило до террора, толпа, казалось, была готова растерзать всякого, кто осмелится сказать недоброе о конституции. Даже люди, которые признали и подписали ее, подвергались угрозам за то, что прежде против нее говорили. Гетман Браницкий не противился, всячески хвалил конституцию, а задорные патриоты кричали, что его надобно убить как человека московской партии. Сам Казимир-Нестор Сапега подвергался порицаниям, несмотря на то, что задорно кричал против Москвы, несмотря на то, что его друзья и сторонники превозносили его великие подвиги, несмотря даже на то, что он первый ввел в употребление перевязь с бляхою. И ему не все прощали то, как он осмелился заявить, что новая конституция не согласна с его убеждениями. Никто, впрочем, не знал и не предполагал, как этот человек перед тем давал Булгакову честное слово противодействовать перевороту. Епископ Коссаковский, как говорится, лез из кожи за новую конституцию, спорил за нее, даже с ее защитниками, если они находили какие-нибудь частности несовершенными и удобно отменимыми впоследствии. Коссаковский твердил, что подобного чуда еще не было на свете и Польше предстоит сделаться самою счастливою страною в мире. Несогласных с конституциею послов было на деле несравненно более, чем согласных, но многие из них, видя, что им ничего не остается делать на сейме, уезжали в свои имения, но не смели однако объявить, зачем они это делают: они отговаривались кто болезнью, кто старостью. Сеймовый суд грозил процессом всякому, кто станет противиться конституции.
8-го мая, в назначенный для торжества день, в одиннадцать часов утра, король принимал поздравления от сената, министров, послов и частных лиц, выслушав приветственную речь маршала Малаховского, истощившего ему самые изысканные похвалы, потом отправился, окруженный придворными, в костел св. Креста, где после обедни ксендз Витишевский произнес слово, а потом, не выходя из костела, король раздавал многим знаки ордена св. Станислава. По возвращении в замок он принимал поздравления от иностранных министров. Вечером весь город был освещен: дом маршала Малаховского и городская ратуша особенно блистали потешными огнями.
Накануне этого праздника был составлен и разослан универсал, которым сейм оповещал народ о совершившейся конституции. ‘Извещаем народ, — было в нем сказано, — о том, что милосердный Бог с нами сотворил. Отечество наше спасено, свобода наша обезпечена, теперь мы стали народ сильный и независимый, на нас нет более цепей рабства и неурядицы, всемогущая десница Божия их разорвала, громы и бури, приготовленные на погибель отечества нашего, обращены к его спасению. Знайте, почтенные обыватели, и пусть грядущие века знают и никогда не забывают, как рука Божия повела нас к давно желанной цели неисповедимыми путями: внезапно спала повязка с глаз наших, чины сейма уразумели, что только в нас самих, а не где-нибудь, следует искать средств спасения отечества и всеобщей свободы, что только благородная и мужественная решимость может удержать нас на краю пропасти от опасных сетей, для нас разставленных’. Далее в универсале объяснялось, как бдительные министры Речи-Посполитой при иностранных дворах представили верный образ несчастий и бедствий, угрожавших Польше, и как их известия побудили членов сейма, вместе с королем, совершить дело, которое следует считать делом целого народа. Народ призывали довериться сейму и доброму королю и не следовать тому правилу, которое часто повторялось для обольщения народа, будто монархическое правление ведет к рабству, напротив, анархия приводит к рабству и погибели. Собственно о наследственном правлении говорить избегали. Этот универсал, в печатных экземплярах, разослан был по всем канцеляриям, с приказанием прибить его’ к дверям, и, чрез епархиальные начальства, по всем костелам и церквам, где священники должны были читать его троекратно с амвона. 10-го мая сендомирский посол Скорковский хотел показать свою неустрашимость и заявить на сейме гласно протест против новой конституции. Зная, что при том увлечении, какое тогда господствовало, можно было заплатить жизнью за такую смелость, Скорский предварительно исповедался и причастился, готовясь, как он говорил, принести себя в жертву за правду. Он написал грозную речь и хвалился произнести ее на сейме. Но король, услыхав об этом заранее, призвал его к себе и сказал: ты затеваешь говорить речь, — ни я, ни кто другой не боимся твоей речи: она ни в ком не возбудит желания изменить общаго намерения, но я прошу тебя не говорить ради тебя самого. Ты человек молодой, даровитый и хочешь болтать по-пустому’. Скорковский послушался. Через сутки, 12-го июня, на сейме предложено было просить канцлера Малаховского, оставившего свою должность, принять ее снова. Недовольный конституциею, сторонник етарины и благоприятель России, канцлер не смел явно вооружаться против конституции и выехал из Варшавы под предлогом нездоровья, а когда получил просьбу, воротился и занял свое место в новоучрежденной Страже.

IV.
Поведение иностранных посланников. — Намерения Екатерины II. — Отношения к Пруссии. — Черты варшавского общества. — Протестация Щенсного-Потоцкого.

Весть о конституции произвела сначала хорошее впечатление по воеводствам: спустя недели две, сейм начал получать заявления благодарности и сочувствия. Так получены были адреса от трех воеводств: познанского, калишского и гнезненского, — от гражданско-военных комиссий, поветов: сендомирского и висницкого, от земли каменецкой, от обывателей воеводства брацлавского. 23-го мая такие же заявления пришли от главного коронного трибунала и от гражданско-военных комиссий воеводства лэнчицкого и земли Волынской. В разных местах по получении сеймового универсала о конституции обыватели благодарили Бога и пели ‘Те Deum’ в костелах, женщины наперерыв перед мужчинами заявляли свой патриотизм. Поляки с напряжением ожидали, какое влияние произведет их дело на соседей. Поведение иностранных министров в Варшаве ободряло их. Тот, чьего государя более всего касался новый переворот, саксонский министр Эссен держал себя сдержанно и хладнокровно, относился хотя благоприятно к перемене, но не показывал вида, что ожидает от нее каких-нибудь продолжительных плодов. Английский министр Гэльс выехал тогда временно из Варшавы: поляки говорили, что он поехал в Берлин располагать прусский кабинет к дружелюбным отношениям к польскому перевороту, но в сущности он ездил на короткое время по своим делам. Этот дипломат прежде не одобрял затеи произвести перемену правления, но потом, когда дело было сделано, он начал хвалить конституцию. Голландский и французский министры изъявляли вежливое, хотя холодное одобрение, только шведский, по выражению русского посланника, радовался до дурачества. Русский посланник Булгаков так отозвался об этом происшествии в донесениях своему правительству: Во всяких других государствах перемена может достигнуть своей цели, но только не в Польше, где нет ни твердости, ни согласия, ни силы. По провинциям хвалят конституцию, потому что пока не смеет никто подать своего мнения, многие недовольны ею и не говорят против нея ни слова. Но в этом деле все зависит от посторонняго влияния в известную пору. Самые виновники перемены и предприятия уповали на помощь Пруссии, на интриги Саксонии и на продолжение войны, но они сами не знают, что им далее делать и как утвердить сделанную перемену. Уже теперь опасение заключения мира их терзает. Теперь разоренное, промотавшееся и раздраженное пребыванием иноземных войск дворянство недовольно, присягает новой форме и идет в войско, которое присягнуло без прекословия новой форме, ибо зависит от короля, но как дворянство увидит, что данныя ему обещания о силе, о победах, о завоеваниях исчезли, а сбираемыя с дворянских имений подати не доставят содержание войску, то оно образумится и станет иначе думать. Верно то, что скоро поляки не захотят сохранить наследственнаго престола и деспотической власти короля’. Но русский посланник в обращении с поляками хранил полнейшее молчание и держал себя так, как будто дело это не касалось России вовсе. Он следовал благоразумному внушению императрицы ждать и не объявлять гласно ни неудовольствия, ни сочувствия. Так же поступал и австрийский министр Де-Каше, он даже объявлял, что в конституции ничего нет такого, что бы могло беспокоить его императора.
Мы не думаем враждовать с поляками, — писала императрица Потемкину в мае 1791 года по совершении переворота, — хотя имеем на то право и поводы после такого предосудительнаго с их стороны нарушения дружества с нами и ниспровержения разных постановлений, состоявшихся за нашим ручательством, а равно по поводу разных оскорблений с их стороны. Мы намерены избегать всего, что бы имело вид начинания, и полагаем, что теперь поляки не позволят себе неприятельских действий или король прусский не введет войск своих в польския провинции. В 1789 году приказано было нашим военачальникам не вводить войск в пределы Речи-Посполитой, пока она не дозволит войскам чужих государств вступать в свои границы, а потому, как только прусския войска вступят в их края, направляясь к нашим границам, так собственная наша безопасность побудит нас ввести свои войска в Польшу’. Об этом императрица поручала ему написать Булгакову для сообщения польскому правительству, а затем приказывала Потемкину, расположив русские войска по границе, соображаться с ее повелениями и быть наготове тотчас вводить войска в Польшу, как только туда войдут иные чужеземные. Занятая войною с Турцию, русская императрица не считала удобным впутываться в польские дела и, напротив, опасалась, чтобы Пруссия, решившись действовать неприязненно против России, не сделала Польши своим авангардом. Нам паче всего надлежит стараться отвлечь поляков от Пруссии, — писала государыня тому же Потемкину, — при слабости и превратности характера польскаго короля именно теперь, когда изменена форма правления (об этом надлежит ожидать подробных сведений, равно и о том, как она принята в Берлине), трудно ждать, чтоб можно было склонить короля особыми видами, надобно скорее обратить наши усилия на привлечение народа. Надлежит их уверять, что мы далеки от вмешательства в их внутренние дела, что мы готовы заключить с Польшею союз, гарантируя целость владений, обещать им разныя торговыя выгоды и даже присоединение к Польше Молдавии с единственным условием сохранения прав господствующей там восточной церкви. Обо всем этом мы писали послу нашему Булгакову. Вы, с своей стороны, пользуясь отношениями вашими к тамошним особам, употребите всякия пружины к достижению наших намерений. Время покажет, можно ли склонить к нам поляков таким способом. Если же все старания наши будут напрасны и сношения не приведут к коицу, то надобно будет приступить к действительнейшим мерам, именно посредством реконфедерации привести в смущение врагов наших’. Императрица указывала на Браницкого, Щенсного-Потоцкаго, Коссаковских, как на людей способных на это дело и достаточно известных русской государыне по своей к ней привязанности. Ссылаясь на согласный с ее воззрениями взгляд на польские дела императора своего союзника Екатерина соображала, что если окажется неизбежным, то можно допустить прусского короля делать территориальные приобретения на счет Речи-Посполитой, но только с тем, чтоб русская императрица и немецкий император получили из нее и на свою долю добычу. Новый раздел Польши таким образом уже намечался. Екатерина в этот раз дружелюбнее относилась к давнему желанию Потемкина восстановить козачество под своим гетманством и посредством этой меры поднять южнорусский народ против господствовавшего над ними польского шляхетства, а это желание не раз уже прежде заявлялось Потемкиным и отвергалось государынею. Теперь писала она к нему: ‘К числу действительных мер надобно отнести и план до воеводств: киевскаго, брацлавскаго и подольскаго. Религиозная ревность единоверных с нами обитателей оных стран, склонность их к России, надежда их с ея единственною помощью освободиться от учиняемых им притеснений подает нам надежду, что с первым появлением наших войск в этом крае народ соединится с нами и, возобновив в памяти мужество своих предков, взаимными силами может изгнать из своего края неприятеля. Данное вам от нас звание великаго гетмана наших козацких, екатеринославских и черноморских войск будет ободрением и важнейшим средством для всех обитателей Польши российской веры и российскаго происхождения, чтобы становиться под ваше предводительство в деле, которое должно там начаться’. Эти слова показывают, что императрица соображала, что голос освобождения, возбуждающий чувство народной самобытности для русского народа, обитающего в польских владениях, должен был произвести дорогое ему имя козачества. Булгакову императрица писала, что поляки скоро обратятся к ней сами, когда им надоест играть в конституции, а между тем приказывала исподволь набирать партии ‘для отвращения вредных влияний и для умножения прилепляющихся к видам нашим’, как выражалась императрица. Нужно было действовать по провинциям, ‘но сие надлежит производить, — писала Екатерина, — под рукою через посредство друзей, для чего и назначено вам для расходов в подобном случае в распоряжение ваше 50.000 червонцев. Булгаков, впрочем, был осторожен и на первый случай роздал только 10.660 червонцев: он давал деньги только тогда, когда видел прямую пользу и не слишком был щедр для охотников получать их, зная, что поляки, получая деньги он иностранного государства, способны были действовать во вред этому государству. Прусская политика в то время уже несколько двоилась, двор отнесся к новому перевороту двусмысленно. Находившийся в Берлине польский министр Яблонский извещал, что когда он подал прусскому королю письмо польского короля, сообщавшее о перемене, то Фридрих-Вильгельм сказал, что он ценит внимание, с которым его первого почтили сообщением об этом, что ему приятно засвидетельствовать польскому королю, сколько это высокое дело приносит чести его мудрости и политике. Такие комплименты, переданные в Варшаву, произвели там большую радость в кружках прогрессистов, где уже доверие к Пруссии перед тем значительно колебалось. В Варшаве прогрессисты окружили Гольца и допрашивались у него формального изъявления мнения Пруссии о перевороте 3-го мая. Гольц, человек осторожный, знал, что Пруссия не одобрит этой конституции, но до поры до времени должен был хранить истину втайне. В этих видах Гольц в своих беседах с поляками поступал так, чтобы и поляков оставлять в довольстве, и самому не сказать чего-нибудь такого, что бы впоследствии оказалось мнимым. На свое донесение он получил от своего министерства, которым управлял Герцберг, инструкцию, предписывавшую ему отговаривать поляков всеми возможными мерами, если дело еще не крепко установилось, в противном случае, оставаться спокойным и не заявлять никаких возражений и порицаний, чтоб напрасно не раздражать расположенной к Пруссии партии. В той же инструкции ему сообщали для сведения такое суждение: ‘Трудно предположить, чтоб достаточное большинство избрало в наследственные короли прусскаго принца, да еслиб это было возможно, императорские дворы будут сопротивляться войной и поддерживать противную партию в стране, во всяком другом случае Польша, сделавшись наследственною монархией), по самому своему географическому положению будет опасна и даже гибельна для прусскаго государства. Нет возможности воспрепятствовать на будущее время, чтоб наследственная корона не перешла либо в австрийский, либо в русский царствующий дом, да если бы она досталась дому саксонскому, гессенскому или какому-нибудь другому из второстепенных, и тогда это будет опасно для Пруссии, потому что эти фамилии могут держаться императорских дворов. Пруссия тогда только может быть безопасна, когда Польша останется с избирательным правлением и не будет иметь прочной конституции. Но Фридрих-Вильгельм, который тогда уже расходился с Герцбергом, написал Гольцу, от 9 мая, одобрение польскому делу. Еще Пруссия была в натянутых отношениях к России и к Австрии, еще Польша могла пригодиться в случае разрыва с императорскими дворами, особенно с Россиею, а в случае мира еще Пруссия не была уверена, что с помощью России может получить с лихвою то, чего не успела получить от поляков прямо. Берлинский кабинет приказал Гольцу уклоняться от всяких письменных изъявлений и объяснений по предмету наследства в Польше. Поляки, вследствие словесных бесед с Гольцем и сообразно депеше, присланной Яблоновским из Берлина, заключили, что Пруссия решительно одобряет конституцию 3 мая. Станислав-Август писал об этом разным лицам, а 17 мая Хребтович в заседании сейма сказал: ‘Его величество король прусский похваляет смелый и мудрый поступок Речи-Посполитой, считает его способным к утверждению крепости и благополучия государства и средством достичь уважения в Европе, ему тем приятнее узнать это, что он находится в дружественных связях с саксонским князем-избирателем, котораго качества и личный характер он уважает’. Хребтович заключил, что Депутация Иностранных Дел уже изъявила благодарность прусскому послу и просил, чтобы с своей стороны сейм уполномочил ее сообщить о том же князю Яблоновскому в Берлине. Послы закричали ‘згода!’ Депутация Иностранных дел при введении нового порядка оканчивала свое существование, передавая свои занятия учреждаемой Страже, начались толки об изъявлении благодарности Депутации, но тут поднялся с места неугомонный Скорковский, забывший недавние мудрые советы короля. Он назвал дело 3-го мая злодеянием, объявлял, что не за что изъявлять благодарности прусскому королю, что этот король, под предлогом избавлять поляков от чуждой власти, помогает им только для того, чтобы сделать их своими рабами, он уверял, что король прусский знал еще до совершения дела о том, что станется, получив предварительные известия от депутации. Скорковский требовал, чтобы Депутация Иностранных Дел была предана следствию и суду. Члены депутации, Северин Потоцкий и Забелло, уверяли, что депутация никогда не сообщала об этом прусскому королю. Тогда король сказал: ‘у нас есть письма Гольца, где он жалуется, что мы ничего не объявляли им предварительно. Это может служить доказательством, что иноземныя власти не имели влияния на наши дела, что касается до Скорковскаго, то еслиб я не был уверен, судя по прежнему его поведению, что намерения его чисты, то я бы сказал, что он говорит это с целью возбудить несогласия между членами сейма, но мягкость и снисходительность, с какою мы приняли за правило действовать, не ослабляет моей решимости стараться удерживать в неизменности то, что сталось 3-го мая и утверждено 5-го мая окончательно. Конечно, Речь-Посполитая не дозволит никому посягать на свою волю’. Говорят, что король смелому послу подарил 40 червонцев с тою целью, чтобы он не повторял на сейме своих заявлений.
Та же партия, которая думала возбудить всеобщее доверие к делу надеждами на одобрение со стороны прусского короля, побаивалась России и думала обморочить русского посланника, прикидываясь недовольною Пруссиею. Патриоты, в одних домах превозносившие до небес прусского короля, в других, где собирались лица, которых считали расположенными к России, говорили, что Пруссия ищет распространения своих пределов насчет Польши, что ей неприятно видеть возрождение и укрепление Польши, что, напротив, Россия приобретет себе много выгод от новой перемены. Делали соображения, что именно теперь Польша может заключить союз с Россиею и Австриек) против Пруссии, и прусское королевство, недавно усилившееся, обратится в прежнее Брандербургское курфиршество, бывшее некогда в зависимости от Польши. Король, видевшись с Булгаковым, рассыпался перед ним в чувствах преданности к России, уверял, что Польша ничего так не желает, как быть в дружественном союзе с Россиею, превозносил мудрость и великодушие государыни и силу ее войск. Чтоб понравиться государыне, король поместил в новоучрежденную Стражу лиц, известных всегдашним расположением к России: гетмана Браницкого и канцлера Малаховского, к ним причисляли тогда и Хребтовича, который, впрочем, не придерживался чужеземных партий, и в сане литовского подканцлера заведовал иностранными делами. Эти люди сидели рядом с такими противниками России, как Игнатий Потоцкий, маршал Малаховский и Коллонтай, сделанный теперь коронным подскарбием. Вместе с Малаховским допущен был в Стражу, как маршал литовской конфедерации, Казимир-Нестор Сапега, готовый пристать туда и сюда: поэтому и Булгаков, и прусская партия на него рассчитывала потому, что одних и других он уверял в своем расположении.
Допущение таких лиц испугало прусского министра Гольца, он объяснялся об этом с королем, а тот отвечал ему, что назначением людей, расположенных к России, он думает не допустить их делать зло и заставить делать добро отечеству. Король, по своему двуличному характеру, увлекшись внушениями прогрессистов и, в то же время, боясь Екатерины, думал совершить великий акт политической мудрости: наделав много противного России, он думал угодить ей и поставить себя в возможность оправдываться перед нею, когда придет необходимость.
Задорные сторонники конституции, увлекаясь надеждами на Пруссию, начали усматривать в своей конституции даже грозу и опасность для России. ‘Россия, — говорили они, — не посмеет открыть против вас неприязненных действий. Россия будет только о том стараться, как бы Польша не увеличила число ея врагов’. Надеясь на союз с Портою, патриоты предполагали, что теперь-то составится четверной союз против России, где примет участие обновленная конституцией) Польша. ‘Европа, — говорили, — не может и не должна допускать усиливаться Российской империи, Европа нападет на нее и выкинет из системы европейских государств’. Игнатий Потоцкий в кругу своих приятелей говорил: ‘Вот теперь-то Пруссия для своего спасения должна воспользоваться союзом с Польшею, теперь-то пришла пора остановить возрастающее могущество России. Если Пруссия пропустит этот удобный случай, то будет раскаиваться’. Смелость против России дошла до того, что в заседании 3-го июня краковский посол Солтык предлагал потребовать от России вывода ее войск из Курляндии, и король, не возбуждая дальнейших споров, обещал стараться дать ход этому патриотическому заявлению. Поляки воображали, что написанная на бумаге конституция сделала Польшу могущественною державою. ‘Закон 3-го мая, — говорил на одном заседании сейма мозырский посол Зеленский, — увековечил силу Польши, сделал ее государством почтенным и могучим, возбуждающим зависть в чужих. Пресечены пути всякому иностранному влиянию, отнята у честолюбивых наших соседей всякая возможность к инстригам’. Поляков чрезвычайно подстрекало н ободряло то, что их конституция заслуживала одобрения в Европе. Кто-то из поляков, живших в Париже, писал своим соотечественникам, что во всех образованных кружках французской столицы поляков считают образцом народов, указывают в них пример зрелости восемнадцатого века. Писали, что аббат Сиэс приходил в восторг от конституции 3-го мая, что во французском национальном собрании готовится проект послать поздравление полякам. Вести эти, передаваемые из уст в уста в Варшаве, чрезвычайно поддерживали национальное самолюбие и располагали сердца к новой конституции. Уверенность в твердости и будущем величии Польши была так велика, что начались создаваться политические партии насчет будущего наследства и при этом разыгрывалось фамильное и личное честолюбие. Игнатий Потоцкий говорил о выгоде отдать инфанту за прусского принца и соединить Польшу с Пруссиею. Другие полагали, что будущей наследнице польского престола следует дать жениха из австрийского дома: за это император, по своему великодушию, возвратит Польше Галицию. Третьи думали сблизиться с Россиею, заявляли мысль, что всего лучше отдать инфанту за одного из великих князей российских. К этой мысли склонялся даже маршал Малаховский и находил, что было бы всего полезнее, когда бы наследница польского престола отдала свою руку великому князю Константину. В письмах своих к племяннику, находившемуся в Дрездене, этот государственный муж наивно восхищался глубокою мудростью польской политики, которая высказалась в назначении наследницы польского престола, дочери саксонского князя-избирателя. По его мнению, это значило, что Польша успела разом всем угодить, подать многим равные надежды: и москаль, и прус, и австрияк, все будут желать устроить брак своих принцев с польскою наследницею, все поэтому будут заискивать расположения Польши, все будут поддерживать нас, каждый в видах самому воспользоваться на наш счет, а между тем Польша успеет оправиться, окрепнуть и сделаться сильным государством’. Некоторые помышляли, напротив, отдать дочь саксонского князя-избирателя за английского принца. Чарторыские подумывали найти ей жениха из своей фамилии. Толковали даже, что шестидесятилетний маршал Малаховский, недавно овдовевший, непрочь сделаться ее женихом. Друзья говорили ему, что так бы и следовало за его великие услуги отечеству и доблести. Малаховский клялся, что ни за что не возьмет на себя бремени короны, как бы ему усиленно ее ни предлагали.
Тогда в Варшаве явился в высших кругах общества француз, по прозванию Дестад: рассказывали, что он служил прежде при русском дворе. Явившись в Польше, он подбился в милость к королю: Станислав-Август часто проводил с ним время за ужином в Лазенках: француз болтал ему всякий вздор, уверял, будто он был домашним секретарем Екатерины, и всеми средствами возбуждал его против России. Но этот француз недолго пользовался дружбою Станислава-Августа, его постарался удалить аббат Пьятоли, боявшийся потерять влияние на короля. Тогда сборище противников России происходило у одной французской авантюристки mademoiselle Touteville. Ее привез староста уржендовский, брат Игнатия и Станислава Потоцких. Этот господин прокутился в Париже до того, что его посадили в долговую тюрьму. Француженка, бывшая с ним в дружбе, выкупила его. Деньги, которые она заплатила, были ей возвращены: фамилия Потоцких назначила ей сверх того пенсион и пригласила в Варшаву. У нее-то открылись вечера, где постоянно присутствовали братья Потоцкие: на этих-то вечерах составлялись самые свирепые планы против России. Здесь отличался красноречием женевец Жигантед, друг свободы и прав человечества, прошедший, как говорится, огонь и воду, бывший на содержании у одной богатой еврейки во Франкфурте и потом служивший в русской службе волонтером, в Польше он подбился в дружбу к Потоцким. Вместе с политическими толками шла жестокая карточная игра и сама радушная хозяйка выиграла у Игнатия 3.000 червонцев. В этом кружке, исключительно с французским языком, проповедовалась необходимость освободить польских крестьян, но с такою проповедью надобно было остерегаться, потому что польское дворянство ничего так не боялось, как подобной на себя невзгоды, и если конституция 3-го мая возбуждала против себя недоверие, то наиболее потому, что дворянство страшилось, как бы за: дарованием прав мещанам не последовало того же для крестьян. Самое наследственное правление сторонников прежнего избирательного пугало проеимущественно тем, что король, усилив свою власть, может покуситься отнять у дворянства власть над крестьянами.
Иностранцы вообще удивлялись, что после конституции 3-го мая в Варшаве занимались больше забавами, чем делом, но так следовало по духу польских нравов: обед следовал за обедом, бал за балом — один другого великолепнее. Игнатий Потоцкий, которого дом, как вдовца, до сих пор не был одним из открытых и слишком гостеприимных, теперь, считая себя главным совершителем дела, на радостях до того предался забавам, что аббат Пьятоли журил его за это. Даже и нерасположенные к новому порядку не отставали в этом от своих противников. Примас, брат короля, был тайным врагом конституции, а устроил великолепный бал в честь ее. 5-го июня город Варшава дал обед шляхетскому сословию, туда были приглашены сенаторы, министры и разные знатные паны. Сам король посетил этот обед, хотя и не оставался на нем, а только проговорил речь о единодушии, которое возрастает между гражданами. За обедом сидели вперемежку дворяне с купцами и ремесленниками: то была большая новость для Польши и столько же радовала поборников новых либеральных идей о равенстве, сколько вооружала против конституции ревнителей и охранителей старошляхетской вольности.
Патриоты не боялись Австрии, напротив, утешались рассказами, что Кауниц, в разговоре с послом Речи-Посполитой Войною, хвалил конституцию 3-го мая. Между тем в Вене слагался центр могучего панского противодействия. Там жила тогда богатейшая польская женщина, княгиня Любомирская, сестра Адама Чарторыского. Кроме двух дочерей за братьями Потоцкими, третья дочь ее была за Ржевуским, полным гетманом. Несмотря на то, что ее брат и два зятя Потоцких были главными деятелями проведения новой конституции, она сама была отъявленная противница нововведений. С нею заодно был третий зять ее Ржевуский, он удалился к теще, туда же к ним отправился и Щенсный-Потоцкий, там начали они составлять свои планы, и угрожающие вести стали доходить оттуда до короля и виновников конституции. Король Станислав-Август, зная важное значение Щенсного-Потоцкаго, чрез десять дней после третьего мая сам известил его письменною совершившемся перевороте и доказывал его полезность. Потоцкий отвечал ему письмом, полным глубокого огорчения, припоминал присягу, данную королем при вступлении на престол, не дозволявшую ему соглашаться на введение монархического правления, указывал, что конституция — дело нескольких десятков человек, что если бы даже весь сейм на это согласился, и тогда бы она была делом незаконным без согласия всей нации. ‘Опасность замыслов раздела, — писал он, — не может служить извинением: в таком случае следовало присягать на защиту Речи-Посполитой, а не налагать на нее домашние оковы. Эта губительная для вольности революция не может принести для Польши ни тишины, ни безопасности, а станет источником раздоров, опустошений и рабства, она предпринята в угождение интересам одного соседа, того, который овладеет либо целою страною нашею, либо частями ее: он и по своей природе, и по своему положению таким должен быть. Наконец, Щенсный указывал на то, что, избирая наследственным королем саксонского курфирста, у которого одна только дочь, поляки заранее приготовляют в Европе пожар несогласий, потому что супружество с наследницею Польши будет предметом соискательств, и новая польская монархия сделается театром губительной войны’. Он умолял короля сознать свою ошибку и возвратить Речи-Посполитой прежнюю вольность, которой лишил ее роковой день 3-го мая. Разом с королем обращались к Щенсному маршал Малаховский и Игнатий Потоцкий. Первому Щенсный в ответе доказывал, что в новой конституции видит не более, как королевский деспотизм и между прочим коснулся вопроса о крестьянстве. ‘Польский хлоп, — писал он, — у вас будет заключать со своим владельцем договоры и этих договоров нарушать нельзя: правительственная опека будет за этим наблюдать, таким образом польский хлоп получит больше вольности, чем вся польская нация, потому что ваш потомственный государь, хотя бы все нарушил и стал тираном, имеет право быть тем, чем хочет и никому не дает ответа. Пропала республика, пропала вольность: Варшава ее погубила! В письме к Игнатию он выразился: ‘после скорби о разрушении республики мне всего чувствительнее бесчестие фамилии нашей, которая до сих пор была верна республике, а теперь, в особе вашей, стала орудием ее погибели’.
Прогрессисты мало соображали, какие удары готовились их делу там, откуда приходили подобные заявления.

V.
Деятельность сейма 1791 года. — Лимита сейма. — Разгул в Польше: — Осторожность Булгакова.

В июне в ходе сеймовых работ начала проявляться большая деятельность. 16-го июня прошел проект об устройстве полиции на все государство: дело было очень важное для Польши, издавна страдавшей слабостью и даже отсутствием этого учреждения.
По поводу этого предмета возник спор о том, быть ли одной комиссии полиции над всею Речью Посполитою, или допустить своеобразное управление по трем провинциям. Дело здесь шло преимущественно о Литве. Троцкий посол Сивицкий поддерживал ту мысль, что в силу привилегий, которыми по акту унии пользуется Литва, следует в Великом Княжестве Литовском быть особой комиссии. За ним говорили другие послы и маршал литовской конфедерации Казимир-Нестор Сапега. Король замечал, что если на основании унии можно требовать учреждения особой комиссии полиции, то на основании того же акта можно требовать и единой. После многих споров партия единения одержала верх и ее проект был утвержден большинством 100 против 11. (Такое малое число членов Избы посещало заседание, когда по комплекту было их более 600). При рассмотрении подробностей об устройстве полиции князь Четвертинский вооружался против дарования королю права назначать комиссаров в полицию. Он опирался при этом на новую конституцию, по которой все чиновники должны были быть выборными. Странно было услышать это из уст человека, который уже заявил себя отъявленным врагом конституции. По поводу его речи краковский посол Линовский сказал: ‘благодарю почтеннаго князя каштеляна перемышльскаго за то, что так стоит за конституцию третьяго мая. Радуюсь, что конституция приобрела такого доблестнаго охранителя и сам присоединяюсь к его мнению . Король объявил, что сам отказывается от права назначать комиссаров. В таком виде состоялось учреждение комиссии полиции, которая, по избрании членов, начала заседать в так называемом дворце Красинских, принадлежащем Речи Посполитой.
Едва успела конституция сделаться известною во всех углах Польши, как уже на сейме последовали некоторые отмены в ней: право короля непосредственно назначать сенаторов заменено представлением выборных кандидатов, из которых король мог назначить в сенаторы. Ограничено право помилования преступников (jus agratiandi) изъятием осужденных сеймовым и военным судами вообще и осужденных на смерть какими бы то ни было судами за убийства, казенную покражу и наезды. Эти изменения внушали иностранцам невысокое уважение к польскому постоянству. Они заключали из этого, что таким образом и вся новая конституция может улетучиться. Обращались к финансовым вопросам. Открылась неприятная истина: дохода в казне было 27.031.131 злотый, а расход 32.109.762 злот., и в том числе на войско 24.814.668 зл. Открытие дефицита повлекло к изысканию средств увеличить доходы. Познанские депутаты предложили продажу староств, но против них поднялись голоса и сам король относительно отобрания староств советовал взглянуть на пример Франции, которая, как он говорил, чересчур увлекалась идеями равенства. Таким образом, это важное дело осталось только намеченным, а так как открытие дефицита всех озаботило, то, по давней привычке, послы успокоили себя тем, что назначили особую депутацию для рассмотрения финансов и изыскания средств их поправить. Лэнчицкий посол Линский жаловался на холодность к религии, наступившую в обществе с тех пор, как не стало иезуитов. Уничтожение ордена, — говорил он, — есть корень зла. Я имею поручение от своего воеводства ходатайствовать о возстановлении иезуитов в Польше . На это король отвечал: ‘никто более меня не сожалеет об иезуитах. Утрата их ордена принесла скорбь всему католическому христианству и наипаче Польше, но просить об этом святого отца теперь неудобно’. Он указывал на примере Испании, которая ходатайствовала уже об этом, но святой отец нашел затруднительным исполнить эту просьбу. ‘Пусть, — сказал король, — оставшаяся у нас слава иезуитов будет побуждением для других орденов, тем более, что один из них просил участия в эдукационной коммиссии’.
Были получены и сообщены депеши от министров при иностранных дворах, они побуждали представителей Речи Посполитой не терять времени и упрочить конституцию и независимость Польши. ‘Все приводится в движение, — говорили они, — чтобы сделать напрасным все усилия патриотов, не щадят средств для подкупа, и с этой целью посланы значительныя суммы в Варшаву’. Сейм единогласно положил не щадить ни усилий, ни издержек, чтобы открыть интриги, обличить гнусные орудия измены и наказать дурных граждан. ‘Польша никого не трогает, — говорили тогда на сейме, — ея политика самая мирная. Она произвела свои реформы в охранительных видах. Дворы укоряли нас тем, что у нас нет порядка. Стало быть, они должны теперь радоваться, когда у нас устроился порядок. Говорят, что Польша была гнездом смут и безпокойства и тем тревожила соседей. Что-ж? Теперь она уже не должна их тревожить’. По угрожающим донесениям, 22 июня на сейме порешили, чтоб все военные, находящиеся за границею, воротились и присягнули новой конституции. ‘Это насилие над недовольными конституциею, — сказал Четвертинский, — а таких много не только за границею, но и внутри края’. Слова его вызвали гром негодования. Выдержав его, Четвертинский продолжал: ‘я имею право сво-боднаго голоса и высказываю смело мои убеждения. Покоряюсь конституции, но считаю ее навязанною насильно, не боюсь ничего. Если вам нужна жертва, — делайте что хотите!’ Несмотря на эти заявления, проект был принят. Четвертинский говорил правду. Патриотам казалось, что вся нация с ними заодно, потому что в Варшаве мало было смельчаков, подобных Четвертинскому, все послы, недовольные переменою, за исключением немногих, разъехались, большинство Избы состояло из сторонников переворота. Адреса гражданско-военных комиссий, писанные по внушению агентов правительства, гласили о всеобщем довольстве конституциею, все было шито-крыто. Поэтому прогрессисты могли сколько угодно уверять себя в прочности своего дела.
В конце июня была назначена депутация для составления нового кодекса законов для Короны и Литвы. Для умиротворения православных положено назначить конгрегацию в Пинске. Будущие сеймики отложены на дальний срок, до февраля 1792 г. Это было сделано в тех видах, чтоб приучить нацию к новой форме правления и избежать смут, которые могли произойти между шляхтою, настроенною врагами конституции. 28-го июня сейм был закрыт до 15-го сентября. На этом последнем заседании задорный сторонник конституции Линовский поссорился с таким же задорным противником ее — Скорковским. На другой день они вышли на поединок, и Линовский ранил Скорковского.
Везде по провинциям патриотическое веселие охватывало польское общество, обыватели съезжались по призыву какого-нибудь влиятельного местного пана в одно место и устраивали празднество, так одиннадцатого июня в Хойны, имение пана Прозора, съехались обыватели поветов: мозырского, речицкого и овруцкого. Богатый владелец распоряжался празднеством. 12-го июня на рассвете выпалили из пушек. В 10 часов хозяева роздали приезжим гостям знаки: мужчинам кокарды из двухцветных лент (зеленого с белым), а дамам белые, на них была надпись: ‘король, закон и отечество’. В 11 часов мужчины с кокардами на груди и дамы с лентами на голове, все в одинаковых платьях, шли в костел к обедне. Ксендз Глинский говорил им речь, потом пели ‘Те Deum’ при громе пушечных выстрелов. После литургии хозяин угощал гостей обедом, обставленным пышными декорациями. Посреди стола на скале стояло изображение храма славы на четырех гербах: Короны с Литвою, короля, сеймового маршала и маршала литовской конфедерации, посредине храма был алтарь, на котором находилась окруженная венком надпись: ‘Станиславу-Августу, королю польскому, отцу и спасителю отечества’. По обеим сторонам этого храма славы были колонны со знаками и вензелями короля. В конце обеда при звуках музыки и пушечных выстрелах пили заздравные чаши с восклицаниями: ‘виват король с народом и народ с королем! После обеда танцевали до самого утра следующего дня и беспрестанно раздавались крики: ‘король с народом, и народ с королем! да здравствуют доблестные виновники спасения отечества!
Но нигде не было такого шумного патриотического разгула, как в Пулавах у князя Чарторыского. Сам князь был тогда в раздумьи, сбиваемый с толку своею сестрою Любомирскою, неприятельницею конституции. Зато жена его употребила все свое женское искусство, чтобы отпраздновать достойно дело спасения отечества. Пулавский палац уже много лет был очарованным местом для любителей веселья и красоты. Княгиню постоянно окружали красивые дамы и девицы, привлекавшие сердца и молодых и пожилых. Когда сейм был отсрочен на время (залимитован), многие послы прогрессисты отправились в Пулавы поблистать своими гражданскими подвигами: их принимали с изысканными знаками уважения, прекрасные уста произносили им самые лестные похвалы. Тут случился смотр войск дивизии князя Виртембергского, зятя Чарторыской, под Голомбом. Княгиня повезла туда всех своих пулавских гостей. Особы прекрасного пола были изящно одеты аркадскими пастушками, держали в руках корзинки с цветами, овощами и венками и пели нарочно сочиненную песню (Ej rycerze radosc bierze), a княгиня брала у них из корзин цветы и плоды, украшала и угощала польских витязей. Последние в свою очередь распевали песню, сочиненную одним из них, где изъявлялось желание уподобиться старопольским героям, которые приводили в оковах (московских) царей (w okowach prowadzili carow) и заслужить лавровый венок, свитый прелестными руками возлюбленных. Как много правды было во всем этом — показало последующее время, когда предводитель этого геройского воинства, зять княгини, покинул польские знамена в час битвы, а мужественные сарматы разбегались при появлении тех москалей, которых царей предки их водили в оковах. После военного смотра снова отправились в Пулавы и там несколько дней пировали, танцевали, кричали: ‘виват король с народом и народ с королем’.
Подобные явления происходили повсюду. Богатый пан, имевший влияние в своем околотке, собирал к себе гостей и устраивал патриотический праздник, сообразно польским нравам, гости и резиденты, всегда привыкшие угождать своему амфитриону, восхваляли то, что угодно было ему восхвалять, и кричали против того, чего не любил их патрон, и оттого на таких празднествах все носило вид согласия и единодушия, Но так же точно пан противных убеждений мог собрать у себя толпу гостей и устроить сходбище в другом духе, и у него накормленные и напоенные гости стали бы кричать против конституции. Уже в то время, когда у панов прогрессистов обыватели пили венгерское за отечество и танцевали за конституцию, враги ее, уехавшие из Варшавы в свои имения, делали там пиры и балы для того, чтобы пояснять своим гостям, что конституция произошла совсем на так, как утверждают ее сторонники, что большинство членов сейма вовсе не знало о замысле ввести ее, что заговорщики склонили на свою сторону короля приманкою деспотизма, окружили войском Избу, напоили чернь и научили не давать возможности благоразумным людям открыть рта, грозили их убить и носить на шестах их головы, что вся эта конституция, это прославленное дело обновления Польши есть произведение братьев Потоцких, которые в свою очередь слушали захожего итальянского интригана, аббата Пьятоли. В то время, как в Пулавах поляки, по воле княгини Чарторыской, восхваляли дело 3-го мая, у княгини Любомирской в Ополе происходили такие же шумные сборища, где вопияли против насилия, против прусской интриги, доказывали, что Польша безрассудно раздражает Россию, сама не будучи приготовлена к отпору. Игнатий Потоцкий в своем Курове собирал обывателей люблинского воеводства и настраивал их стоять за конституцию, а сосед его Длусский делал у себя собрания, настроивал собратий против переворота и рассказывал, что его самого чуть не убили на сейме зато, что он отстаивал старосветскую свободу Речи Посполитой.
Булгаков все еще хранил молчание и показывал вид, будто Россия не думает ни во что мешаться. Маршал Малаховский в это время писал к своему племяннику: ‘Москва нас не трогает и мы ее не трогаем’. Но русский посланник искусно обставил шпионами главных деятелей, так что доверенный камердинер Игнатия Потоцкого состоял у него на жалованьи и доносил о каждом шаге своего господина. Боскамп, служивший давно уже России, написал на французском языке брошюру Турко-федеромания’, где показывал, какой вред Польша готовит себе тем, что ищет союза с Турцией) и раздражает Россию. Эта брошюра, безыменная, появилась тогда, когда прогрессисты распространяли слухи, будто русские войска уже разбиты в Турции, за Турцию составится в Европе союз и москаля обратят в ничтожество, а поляки восторжествуют. Другой писатель, реент брест-литовского городского суда Захаркевич, за русские деньги составил безыменную брошюру на польском языке против новой конституции. Друзья России тайно совещались с Булгаковым, это были Ожаровский, Коссаковский, Рачинский, любители русских червонцев, неизменный благоприятель России канцлер Малаховский. Браницкий притворялся перед прогрессистами верным и преданным конституции, хотя в конце июля королю каким-то путем стало известно, что этот господин тайно злоумышляет против нового порядка, установленного в мае. Браницкий работал чрез своих агентов по указанию Булгакова, а русский посланник заявлял своей государыне, что жена его в это время была полезнее даже и своего супруга. Мать героя 3-го мая, Казимира-Нестора Сапеги, в соумышлении с русским посланником, исправно волновала свой кружок и интриговала в провинциях против сейма, на котором так отличился ее возлюбленный сын. Булгаков из противников конституции подбирал себе партию так осторожно, что прогрессисты не могли уследить его действий, он не собирал к себе большого общества, а виделся с ними поодиночке и чаще всего поздним вечером и ночью через задние ходы. В то же время при свидании с сторонниками конституции он не давал им повода заметить чего бы то ни было опасного для них, сообразно наказу своей государыни. Надеюсь, — писала к нему Екатерина в июне, — что друзья старинной вольности в Польше, буде таковые остались, нам отдадут справедливость, что всеми мерами, как трактатами, так и самим делом, мы старались предохранить палладиум польской вольности и что они во всякое время найдут в нас готовность и подкрепление, но только тогда, когда они покажут, что готовы не одними словами к тому подвизаться, а до того времени мы останемся спокойными зрителыми чудес, содеянных варшавскою толпою мещан, кои, получив равенство с дворянами, отдали королю самодержавие’. России, казалось, не было дела до того, что в последнее время творилось в Польше. Она признавала только ту Польшу, которую гарантировала в прежние годы.
И в самом деле, с каждым днем Россия переставала прогрессистам казаться опасною. ‘Цезарь, — писал маршал Малаховский, — уже склоняется на нашу сторону и Москва также скоро склонится наверное, хотя и медлит, но она всегда привыкла медлить’. Распространилась весть, будто Потемкин начинает падать при петербургском дворе: из этого тотчас заключали, что Потемкин обратится к Польше. ‘Кто знает, — писал тот же Малаховский, — может быть, мы ему будем благодарны! Он-то и ослабит Московское государство’.

VI.
Волнения в Польше

Между тем, новая конституция, как и следовало ожидать, начинала уже производить неизбежные смятения. В самой Варшаве по распущении сейма сделалась тревога. Каштелянша Коссаковская, большая интриганка, бывшая с королем в ссоре и помирившись в последнее время, выдумала и через своих друзей распустила слух, будто партия Браницкого хочет схватить короля, убить или вывезть. Это было распущено для того, чтобы волновать народ против тех, которые внутренно были нерасположены к конституции, хотя Браницкий на словах и распинался за нее, но ему не верили. Король испугался: он был научен опытом времен Барской конфедерации. Удвоили караул в Лазенках. Страх продолжался целый месяц, стали ходить вредные для конституции слухи о неповиновении хлопов. Генерал Бышевский доносил о бунте крестьян: в ино-врацлавском воеводстве, в селе Вилково-Немецкое, имении Мыцельского, взбунтовались крестьяне, прибили эконома. Владелец, дал знать гражданско-военной комиссии и потребовал войска. Произошла схватка между жолнерами и крестьянами, было несколько раненых. Крестьяне после этого толпою бежали за границу. 25 июня гражданско-военная комиссия из Каменца писала, что народ бежит за австрийскую границу, замечательно, что уходили не только бурлаки, но и зажиточные люди с семьями, с лошадьми и со скотом. Из Украины писали, что в тамошнем народе распространяется мятежный дух. Все ожидают, что русское войско вступит в польские пределы, и как только это случится, народ тотчас поднимется, потому что все только того и желают, чтобы царица взяла их к себе. В местечке Дзвиногроде мещане требовали себе свободы на основании мещанского устава, но владелица, Старостина, не только не отказывалась от прежней власти, но еще отягощала подданных новыми повинностями. В Каневе хлоп, Макар Литвиненко, пил с жолнером Яблоновским и сказал, что у него есть секрет такой, что стоит дороже тысячи рублей. Он говорил намеками, из которых жолнер заключил, что хлопы собираются бунтовать, что Макар не сказал ничего положительного, а только заметил: ‘не дайте мини пропасти, як скажете, то и пип и громада пропаде’. Жолнер рассказал об этом, хлоп ушел, но его поймали и он объявил, что есть еще хлопы, которые резали ляхов в прошедшую ‘Колиивщину’ (1768), а теперь живут спокойно и скрывают свои богатства в погребах. Это навело панический страх между военными и шляхтою. Гражданско-военные комиссии и военные командиры сообщали в Варшаву угрожающие вести. В Литве происходило страшное волнение в волостях (загацкой, мотырынской, новлицкой и иванской) по-иезуитских имений, доставшихся в поссессию Кавецкому. Этого рода имения отдавались в поссессию с известными правилами относительно крестьянских повинностей. Но поссессор Кавецкий не хотел знать этих правил, вместо положенных с волоки в неделю мужеских и женских по два рабочих дня он брал двадцать два дня, назначал сверх того двенадцать годовых так называемых гвалтов, брал оброка, вместо десяти злотых — сорок, брал подрозчизну в Ригу (т.е. посылал туда крестьян для продажи произведений) вместо одного раза — четыре, привязывался к богатым мужикам, обирал у них имущество, деньги, а за сопротивление жестоко истязал. Уже прежде два брата Целковичи отправились в Варшаву жаловаться, но он поймал их на дороге, держал в тюрьме и два раза в неделю велел сечь розгами и поливал водкой. Случай, однако, помог Целковичам уйти из тюрьмы и они, вместе с другими товарищами, добрались до Варшавы, но ничего не могли поделать, Кавецкий представил фальшивые квитанции, будто бы от крестьян, показывающие, что он брал с них только положенное. Это было еще в 1790 году. После того Кавецкий делал, что хотел. Волость потеряла терпение, толпа в 160 человек выборных отправилась в город Ушач, где была гражданско-военная комиссия. Но в этой комиссии сидели родной брат Кавецкого и муж сестры его. Вместо того, чтоб оказать правосудие крестьянам, комиссия обвинила их в бунте на том основании, что крестьяне должны выходить из села не иначе как с паспортами от владельца. Для усмирения их поставили в волости военную команду, которая делала все, что угодно Кавецкому. Крестьяне бегали, команда ловила их и по желанию поссессора подвергала истязаниям. Многие из них успели убежать в Россию, остальные теперь подали новую просьбу на сейм: ‘Нас обдирают, — писали они, — мучат выше всякой меры, мы так обнищали, что если б теперь был и другой пан, то нам нечем было бы платить ни его двору, ни скарбу, разве душою и недомученным телом. Помилуйте нас, ясноосвещенные, ясновельможные паны добродеи, выслушайте стоны наши, всмотритесь, как нас мучат, по-ссессор как будто хочет, чтоб его преемникам ничего не досталось, кроме пустопорожней земли и голых тел наших’. В мазовецком воеводстве поднялось староство гарвалинское: жители требовали свободы на основании мещанского устава, потому что Гарвалин был город, но просьба их не только не была удовлетворена старостою, а еще поссессоры, которым было роздано по частям староство, начали их сильнее обременять. Сделался бунт, поколотили поссесорсского сына. Гражданско-военная комиссия отправила для укрощения их войско, зачинщики были наказаны сорока ударами на рынке и выстояли во время богослужения с надписью: ‘за непослушание’. Оказывалось, однако, что еще в 1789 году подданные этого староства жаловались на неправильные поборы, люстраторы тогда же препроводили их просьбу в скарбовую комиссию, но по этой просьбе до 1791 года ничего не было сделано. Принуждая мещан, зауряд с хлопами, к повиновению старосте, правительство тем самым уничтожало силу установленного мещанского устава.
Вследствие таких-то беспокойств 11-го августа издан был королевский универсал. Воздавая хвалу трудолюбию и порядку вообще, там говорилось: ‘к немалой скорби нашего отеческого сердца узнали мы, что в некоторых краях Речи-Посполитой появляются враги общественного блага, которые отваживаются лукавым подущением и обманчивыми подговорами, то скрытыми, то явными путями и различными предлогами отклонять народ от послушания панам своим, от исполнения повинностей и платежа податей. Мы считаем нашею обязанностью предостеречь настоящим нашим универсалом всю юрисдикцию воеводств, земель и поветов, в особенности гражданско-военные комиссии порядка, чтоб, внимательно наблюдая за такими случаями, сперва употребляли кроткие и вразумительные меры, а потом, когда такие меры окажутся недействительными, каждая юрисдикция может употреблять принудительную власть, законом дозволенную, в случае же продолжительного упорства прибегать и к военной силе для удержания подданных в зависимости и послушании у своих панов. Но так как темный народ обыкновенно приходит к таким поступкам не по собственной склонности, а по невежеству и подущению других, то мы поручаем тем же юрисдикциям бдительно следить за такими лицами, которые бы соблазняли народ превратным толкованием законов, заохочивали хлопов к непослушанию панам и давали советы, противные долгу зависимости, и где таковые соберутся, их следует хватать и предписанным в законах путем предавать надлежащему суду и справедливому наказанию’.
Страх крестьянских бунтов более, чем что-нибудь другое, отталкивал обывателей от конституции. Только немногие передовые люди заявляли желание освободить крестьян: к этому их располагали модные француззские идеи равенства. Мостовский, Забелло, Немцевич, Вейссенгоф, Зайончек собирались в доме французского посланника Декорша, где только и речи было о даровании прав порабощенному сельскому народу. Заправляя тогдашнею Народовою газетою’, эти господа поместили в ней письмо литовского дворянина, быть может, и в самом деле присланное, но скорее всего подделанное в Варшаве, в качестве назидательного и руководящего сочинения {Мы так полагаем потому, что в тогдашних делах Стражи, почти вполне сохранившихся в Литовской Метрике, об этом факте нет ничего. Сверх того и в самой газете не означено имя этого дворянина.}, где говорилось так: ‘В вашей конституции я не вижу залога, обеспечивающего свободу и имущество бедного поселянина от губительной жадности. Зачем закон не назначил по провинциям и воеводствам удельных комиссий, для определения повинностей в работах и платежах? Зачем закон не обеспечил за хлопом владеемой им собственности? Зачем в округе одного и того же повета доброму пану хлоп работает два дня в неделю за поземельный надел, а злому целую неделю, да еще под палками? Может ли человек быть до того жестокосерд, чтоб запретить своему ближнему жаловаться и плакать, когда ему тяжело. Добрый человек суда не боится. Суд страшен только для тиранов, а разве тиран над крестьянами может быть добрый гражданин? Историки приписывают упадок Спартанской республики утеснениями илотов, можем ли мы, поляки, при 10.000.000 илотов хвастаться вольностью? Пусть чужестранец посетит наши корчмы, исполненные крайней неопрятности и лукавства. Он там увидит, как жид, подлый субалтерн владельческой жадности, разрушает дорого продаваемою отравою здоровье и состояние нищего крестьянина и потом делится своим грабежем с паном, соперничествующим с ним в алчности. Я размерил и размежевал поля свои, отдал крестьянам их угодья, заключил с ними договор о размере чинша (оброка) или работ и отдал на утверждение поветового суда и референдария. Этим способом я надеюсь улучшить свое состояние, возбудить в хлопах склонность к промыслам и умножить народонаселение. Если же я и понесу утраты, то и тогда назову себя счастливым, лишь бы через мою потерю выиграло человечество и не малое количество живущих на моей земле людей сделались по моей воле счастливыми и свободными .
Такие заявления, не принося никакого облегчения крестьянам, только пугали дворян. Примеры, вроде поступка неизвестного литовского обывателя, вовсе были не посердцу большинству. Универсал 11-го августа скорее должен был увеличить неустройство и произвол, чем уменьшить их. Вести о неповиновении подданных панам, о бегстве народа из Польши приходили все чаще и чаще. Князь Сангушко скоро после 3-го мая освободил от зависимости своих подданных мещан города Черкас и местечек Белозера и Ломовате. Город Черкасы обязался вносить ему подать по люстрации 1709 года. Поступок его был прославлен, как подвиг человеколюбия и бескорыстия. Но после универсала 11-го августа и после решения гарвалинского дела в пользу владельца Сангушко рассудил нарушить свой договор и послал в Черкасы управляющего (губернатора) Пиотровского, который, собрав жителей, прочитал им универсал и объяснил, что закон о свободе городов уже уничтожен. Мещане по-прежнему будут работать и слушаться не магистрата, а губернатора. Те же, которые начнут сопротивляться, будут повешены. Некоторые пытались-было ехать в Варшаву жаловаться, но их заключили в кандалы и тирански били нагайками. Тогда 50 семей, оставивши свои имущества, дворы, посеянный хлеб, бежали в Россию. Об этом дошло до сведения Стражи, но не видно, чтоб были приняты действительные меры к облегчению крестьян. Вообще в южнорусских областях владельцы и поссессоры стали так отягощать своих подданных, что они сотнями убегали за границу и правительство приказало расставить военные команды, чтоб не пропускать беглецов, а между тем король приказывал брацлавской гражданско-военной комиссии внушать обывателям, чтобы они человеколюбивее обращались с своими крестьянами.
Военными командами в Украине начальствовал генерал Костюшко и беспрестанно писал в войсковую комиссию, что нет возможности удержать крестьян от бегства. Эмиграция овладела всем народом, в декабре он жаловался на чернецов, которые пробирались из русской Малороссии в польский край и волновали народ. На прусской и австрийской границах происходила такая же эмиграция. Надобно заметить, что в самой конституции 3-го мая была статья, способствовавшая такой эмиграции. Всякий приходящий или даже возвращающийся в Польшу делался свободным. От этого многие убегали за границу, а через несколько дней воротившись, требовали по закону вольности. Это была яркая черта политической мудрости поляков и прочности конституции. Впрочем, крестьяне ничего через это не выигрывали: по возвращении в отечество их секли и обращали в прежнее рабство. От этого в последующее время беглецы уже не возвращались домой.
На Волыни хотя было спокойнее, но осенью гражданско-военная комиссия умоляла не выводить оттуда войск, потому что крестьяне хотя теперь и смирны, но тотчас взбунтуются, как только некому будет их укрощать. Там были факты, подобные черкасским, так, например, пан Гардлинский дал своему имению свободу от панщины на два года, но в декабре нарушил этот договор, несмотря на то, что он был записан в Луцком гродском суде. В сентябре закрочимская гражданско-военная комиссия доносила, что крестьяне повсеместно не повинуются и бегут. Она требовала военной силы для усмирения их. В том же месяце из земли луковской получено известие, что взбунтовалось местечко Сырокомля против своей владелицы пани Водзицкой за то, что она не хотела дать им пользоваться мещанским правом по силе устава о городах. И туда послали для усмирения военную команду. То же произошло в городе Лешно, имевшем древние привилегии. Владелец, князь Сулковский заключил с ними договор, отказался от своих прав, а мещане обязались вносить ему известную сумму и должны были пользоваться свободою, предоставленною мещанскому сословию, но потом, после универсала 11-го августа, осенью он отнял все права и подчинил их прежнему подданству. Мещане жаловались, а владелец объяснял, что поспольство, подущаемое злонамеренными людьми, бунтует, не хочет исполнять своих обязанностей и клевещет на него. Кончилось тем, что послали военную экзеркуцию для приведения мещан к повиновению. В декабре такая же история произошла с городом Веховою, который напрасно жаловался, что староста, освободивши его от подданства, начал утеснять снова. Таким образом правительство, надававши свободных законоположений, военною силою должно было усмирять тех, которые домогались того, что было установлено законом.
Из дел того времени видно, что польские нравы мало способны были воспринимать возрождение отечества. Наезды друг на друга, нападения на суды вооруженной силой, насилия могучих над слабыми продолжались по-прежнему. Замечательно, как поляки, даже те, которые были призваны творить законы, понимали законную свободу. Одного пана Окнинского посадили под арест, явно было, что он лишился рассудка, грозил убить короля и перебить всех послов, жена его жаловалась, что он дома дерется и буянит. Тогда познанский посол Мелжинский подал в Стражу протест в резких выражениях и доказывал, что этим нарушается закон ‘neminem captivabimus’. ‘Если, — писал он, — сажать людей под арест, без суда, в предупреждение преступлений, то вам придется все погреба наполнить людьми’. Таким образом выходило, что шляхтич, если и сойдет с ума, все-таки должен быть огражден законом captivabimus. Свобода вероисповеданий также плохо соблюдалась. В городе Раве какой-то офицер вошел к мащенке, вдове аптекаря, лютеранке, и, будучи за что-то недоволен ею, донес, что ее дети играли в куклы и повесили на куклу медальон с изображением Божьей Матери. Мещанку взяли в гражданско-военную комиссию, посадили в тюрьму и отдали под суд. К ее счастию, пастор евангелического вероисповедания написал к королю письмо, где доказывал, что она, как диссидентка, не подлежит комиссии по духовному делу. ‘Еще не обсохли чернила, — писал он, которыми написана конституция, дарующая нам права, а уже их попирают . Король и Стража приказали освободить ее, но все-таки она просидела несколько недель в тюрьме, пока ее дело не сделалось известным высшему правительству.
Для умиротворения православных сейм назначил комиссию, которая должна была съехаться в Пинске с выборными православными духовными и там вместе установить правила, которые бы на будущее время успокоили последователей восточной веры, не хотевших принять унии. Но давняя закоренелая ненависть к православию не допускала искренности в этом деле. Те самые депутаты, которые приняли на себя должность миротворцев, в своих донесениях отзывались с презрением о православной вере, считали дарование прав православным только временной уступкой для того, чтобы их удобнее привлечь к унии. Православную веру поляки считали злом уже потому, что ее исповедовала Россия. Приехавши в Слуцк, депутаты нашли там раздоры в самом православном духовенстве. Священник Савва Пальмовский собрал в церковь духовных для совещания, как им вести себя и чего требовать от приехавшей депутации. Тогда наместник монастыря, остававшийся там главным лицом после арестованного архиерея Садковского, очернил их перед депутацией, выпросил у депутата Вернадского позволение арестовать их. Пальмовского с товарищами засадили в монастыре в тесноте и кормили хлебом с водою. Вернадский в своем донесении в Стражу хвалил наместника, припоминал, что он не ладил с Садковским, доносил на него и был против введения в церковь российских обычаев’. Но Стража приказала освободить заключенных. Тогда в свою очередь Пальмовский оговаривал своего врага, наместника Бржезницкого, доносил, что он был прежде униатским монахом в Почаеве, носил фамилию Бржезникевича, ушел в Киев, там принял православие и воротился Бржезницким. С такими людьми предстояло делать великое дело. Между тем архиерей Виктор Садковский, — тот, который по всем правам должен был при этом занимать первую роль, — продолжал сидеть в Варшаве в заключении совершенно невинный.

VII.
Возобновление деятельности сейма. — Соединение казначейств. — Дело о староствах. — Преобразование судов.

Собранный с 15-го сентября сейм имел налицо не более 140 или 150 членов. Некоторые послы, показавшись в Варшаве, тотчас же разъехались по своим имениям: была осень — пора охоты за медведями и волками. Это занятие было приятнее головоломных работ в сеймовой избе. Сами рьяные прогрессисты порывались к этой любезной забаве, и маршал Малаховский, открывая каждый день утомительные заседания, ждал возможности избавиться от них и посылать к своим комиссарам проведывать, где появились звери. Значительную часть времени на сейме проводили во фразах, величали польские добродетели, прославляли достоинство конституции 3-го мая. Противники, при случае, задирали прогрессистов. Так, 29-го сентября посол Мечельский напал на маршала Малаховского и обвинял его в том, что он отправил нарочного посла в Дрезден без открытого предварительного совещания с сеймом. Король заступался за Малаховского и выразился, что все подобные нападки делаются врагами конституции с тою целью, чтобы ей как-нибудь повредить. ‘Но я, — говорил он, — в согласии со всеми друзьями отечества буду защищать ее до последней капли крови . В противность Мечельскому король предложил от сейма выразить Малаховскому благодарность. 3-го октября краковский посол Солтык предложил сейму засвидетельствовать сочувствие французской революции. Это событие с каждым днем находило себе в Польше поклонников и они-то стали заявлять о продаже старосте, подражая в этом случае Франции и видя в этой продаже единственное средство покрыть дефицит. 11-го октября появился в Избе проект об отобрании и продаже в наследственное владение старосте и всех вообще королевщин. По ходатайству короля рассуждение об этом предмете было отложено, а в Избе началось рассуждение о соединении казначейств Короны и Литвы. Проект о соединении подали волынские послы, литовские стояли за раздельность. Теперь, когда в такой моде были французские идеи централизации, ломавшей провинциальные автономии, у поляков с ними соединилось заветное и всегдашнее стремление ополячить Литву и Русь. Казимир-Нестор Сапега был на челе оппозиции. ‘Привилегии народа, — говорил он, — не собственность народных представителей и даже не целого живущего поколения. Мы не имеем права добровольно от них отрекаться и, получив от предков, должны передать в целости потомкам . Но эти кудрявые фразы были засыпаны другими, в противном смысле: отличался в этом красноречии Станислав Потоцкий. Порешили, чтобы скарб был соединен и существовала одна скарбовая комиссия. В честь этого события, уничтожавшего последние следы различия между Польшею и Литвою, король приказал выбить медаль с надписью: ‘При Станиславе-Августе закончена теснейшая уния, совершенная в начале Сигизмундом-Августом’.
В конце октября сейм издал конституцию об устройстве городских судов, по поводу этого события жена одного посла, Звончковского, в полном заседании ударила по щеке секретаря Сярцинского и после созналась, что была научена мужем.
В ноябре наконец принялись последовательно за вопрос о староствах. Кроме потребности покрыть дефицит, предстояла еще и нравственная потребность. Система отдачи панам государственных имений была одним из способов деморализации панства и средством для иностранных властей руководить делами Польши. В каждое безкоролевье партия, хотевшая выбрать того или другого в короли, рассчитывала получить от него для себя выгоды, главным образом заключавшиеся в приобретении старосте, которые раздавались королями. Возрождение Польши необходимо требовало уничтожить такой порядок. Уже прежде были сделаны по этому предмету перемены. В 1755 году у короля было отнято право раздавать королевщины. Они были предоставлены в пользование до смерти владельцам, а о дальнейшей судьбе их решить оставлялось будущему времени. В 1788 году староства обложены были платежом в казну половины доходов, но после старосты не платили в казну столько, сколько с них следовало. В старину, когда они обязаны были давать четвертую часть (кварту), то на самом деле давали десятую и даже двадцатую. То же было и после назначения брать с них половину.
В заседании 8-го ноября Коллонтай доказывал, что свободный народ не должен иметь никаких других доходов, кроме происходящих из общественной складки, и никаких земель, принадлежащих не лицам, а целому государству. По его мнению, следовало все королевщины продать с публичного торга в частную потомственную собственность, но так, чтобы люди небогатые могли быть участниками покупки, поэтому разделить староства на мелкие участки. По проекту Основского, следовало удовлетворить прежних пожизненных владельцев половиною доходов и выплатить им то, что они истратили на улучшение имений. Враждебные проекту члены думали запутать дело и склонить на свою сторону короля, с этой целью Четвертинский потребовал, чтобы были пущены в продажу и королевские экономии, но тут король блеснул своим бескорыстием, объявил, что он от них отказывается, но заметил, что следует их сохранить для будущего короля. Скаршевский, епископ холмский, советовал оставить староства в пожизненном пользовании у настоящих владельцев, а по смерти их продать на пятьдесят лет в пользование. ‘Староства — достояние целой нации, надобно спросить об этом целый народ’, сказал люблинский посол Гриневецкий. ‘Продажа старосте, — сказал волынский посол Светославский, — потребует много времени для описи и для измерения. Нужно по крайней мере лет пять, нужны сверх того большие издержки, а это увеличит дефицит казны. Будем искать других средств поправить финансы’. Вопрос о староствах был остановлен. Десять дней после того толковали о других средствах поправить финансы и ни до чего не додумались.
18-го октября принялись снова за староства. Епископ К оссаковский гремел против проекта и называл продажу делом вредным и противным человеколюбию. Краковский посол Дембинский защищал продажу и сказал: ‘Некогда Демосфен говорил афинянам: я думал, что казна истощена в Афинах, нет, истощился жар, деньги пошли на зрелища и забавы, а не на спасение отечества, — и с нами то же будет: теперь грозят нам Филиппы, а скоро явятся Александры. От века веков судьба униженных государств одинакова, но мыпользуемся чужими примерами . После многих толков Игнатий Потоцкий просил короля заявить свое мнение, но Станислав-Август, распространившись о своем доброжелательстве отечеству, уклонялся от решительного голоса и только назначил от себя уполномоченных в конституционную депутацию для занятий этим предметом.
24-го ноября киевский воевода Прот Потоцкий доказывал, что большая часть инструкций, данных на сеймах, выражает народное желание продажи старосте, а для удобнейшего хода операции предлагал открыть банк, вызываясь на это со своими услугами. У него уже был основан свой банк. Потом предлагались разные способы не допустить до злоупотреблений чиновников, которым поручится размежевание и опись королевщин. Желая как-нибудь оттянуть вопрос, противники стали было толковать о разграничении имений вообще, но пинский посол Бутримович сказал: ‘Всем нам слишком хорошо известно неудовлетворительное состояние казны и мы не можем обращаться к другим предметам, прерывая вопрос о королевщинах’.
5-го декабря маршал объявил, что проект готов и секретарь его прочел, тогда примас, королевский брат, сказал: ‘если мы допустим теперь продажу королевщин, находящихся в частном владении, кто поручится, что впоследствии нам не скажут: нужда заставляет продавать и ваши наследственные имения? Этот проект я считаю просто махинациею для возбуждения безпорядка’. — ‘Закон должен обезпечивать собственность владения, — сказал Троцкий посол Сивицкий, — пусть мне представят побуждения, которые приводят к отнятию владений у привилегированных особ, я, может быть, похвалю побуждения, а следствие все-таки назову насилием. Представьте себе судьбу несчастных обывателей, у которых единое прибежище в королевщинах, куда они денутся с рухлядью, скотом, имуществом? Нельзя решить продажи имуществ Речи-Посполитой без воли народа, говорят, большинство инструкций за продажу: желаю знать, как велико это большинство. Но если и так, все-таки нельзя продавать королевщин иначе, как по прекращении пожизненных прав настоящих владельцев’. Такие речи заставили отложить вопрос на несколько дней. Его возобновили 9-го декабря.
В этот день епископ Скаршевский, бывший в числе уполномоченных от короля в конституционную депутацию, объявил, что король через него ходатайствует о том, чтоб настоящим владетелям старосте было сохранено их пожизненное пользование и, сверх того, чтобы для обеспечения крестьян предоставлено было королю право покровительства над ними. Это значило, что король высказывался против продажи. Начались речи. Вдруг подольский посол Мержеевский начал кричать вообще против события 3-го мая. Это сделало всеобщую суматоху в Избе. Дело о староствах приостановилось, чего Мержеевскому и другим было нужно. Стали подавать разные проекты, совсем не относящиеся к делу, и заседание прошло по пустому.
12-го декабря вопрос выступил снова на сцену. Тогда защитники status quo прибегали к разным уловкам, чтоб сбить Избу с прямой дороги к цели. ‘Я соглашаюсь на продажу, — сказал князь Яблоновский, — но прежде нужно сделать предварительныя работы размежевания, чтоб Речь-Посполитая не потеряла ни одного морга земли, чтоб королевщины были разбиты на участки, пригодные к хозяйству, а без этих условий несогласен и пристаю к примасу’. Другие пустились в толки о недостатке денег для покупки, о мерах для облегчения взноса и пр. Все такие замечания следовало конституционной депутации принять к рассмотрению. Дело опять затянулось.
15-го декабря в заседании король говорил длинную речь с уверениями в своем бескорыстии и беспристрастии. Он уверял, что делает, наравне с другими, чтобы самое название старосте исчезло, но хочет, чтоб это совершилось без возбуждения вражды между согражданами, он припомнил кровавую одежду Иосифа прекрасного, себя самого сравнил с Иаковом и пришел к тому, что лучше всего приступит к продаже старосте по кончине их теперешних владельцев, а если уже непременно хотят продавать староства при их жизни, то пусть, по крайней мере, эти имения будут оценены сколько возможно дороже. ‘Распространяют обо мне ложные слухи, — сказал король, — будто я хочу освободить хлопов в староствах. Я считаю освобождение хлопов вообще делом вредным и доказал это универсалом, повторенным два раза в настоящем году. Я держусь правила: suum cuique: пусть хлоп работает и платит, что следует, а пан пусть не требует от него больше того, сколько нужно’.
За королевскою речью разом подано было несколько проектов, все они клонились, хотя под разными предлогами, к тому, чтобы не допустить немедленной продажи королевщины. ‘Я вижу, — сказал Игнатий Потоцкий, — что на сейме господствуют два мнения: одно — продать королевщины немедленно, другое — продать их после смерти настоящих владельцев, пусть изготовят два проекта в том и другом смысле’. На это последовало от некоторых послов возражение: другие ухватились за проект Потоцкого и пытались его провести. Заседание в этот день ничем не кончилось. Сам Игнатий Потоцкий как человек всегда либеральной партии, не мог гласно выказывать себя против продажи старосте, но внутренно склонялся к тому, чтоб совершенное отобрание старосте от их настоящих владельцев наступило уже по смерти последних. Сам он владел королевщинами и опасался уменьшения своих средств к жизни. ‘Мне остается, — говорил он, — одна надежда устроить свою единственную дочь, а самому убраться на житье в Италию’. Люккезини, с которым тогда Игнатий Потоцкий дружил, заявлял перед поляками такое суждение по этому вопросу: ‘Старосты будут в большой потере, иные разорятся до остатка, государство от этого выиграет немного, а Россия будет очень довольна, потому что эта мера увеличит число недоброжелателей настоящей конституции’.
19-го декабря заседание длилось до половины четвертого утра другого дня. После многих споровсогласились на предложение маршала Малаховского, согласно предложению Игнатия Потоцкого, подать к баллотировке два проекта: один, составленный краковским послом Солтыком, другой — составленный Яссинским и Соколь-ницким, 105 голосов было за первый, 93 противных. Путешественник, знающий закулисные тайны тогдашней варшавской жизни, объясняет, каким образом было приобретено это большинство. Один магнат, который не высказал никакого мнения об этом вопросе, пригласил на Волю многочисленных гостей завтракать (на устрицы). В числе приглашенных было человек 20 послов, самых задорных противников продажи старосте. Показали вид, что в этот день в Избе не будут касаться вопроса о староствах. Пир продолжался до 4-х часов утра. Тем временем маршал Малаховский в заседании объявил, что проект о другом предмете, о котором следовало рассуждать в этот день, не готов и предложил рассуждать о староствах. Итак, за отсутствием коноводом противной партии составилось большинство в пользу продажи.
Таким образом решено продать староства и все королевщины с публичного торга, в потомственное владение, с обеспечением пожизненникам половины доходов, а владевшим под другими условиями меньшего количества (экспектантам полторы четверти, а эмфитеутам осьмой части доходов). Для приведения королевщин в порядок к продаже назначались люстраторы, из которых часть будет выбрана сеймом, а другая назначена скарбовою комиссиею. Те королевщины, которые опишутся люстраторами, будут немедленно подвергнуты продаже, за ними другие и т.д., в течение пятидесяти лет, наблюдая, однако, чтобы слишком большое число предназначенных разом к публичной продаже имений не уменьшило ценности земли, сохранялись права тех, которые давали деньги под залог королевщин. Чтобы не отягощать залогами наследственных имений для приобретения капиталов, дозволялось покупщикам королевщин с публичного торга вносить пятую часть стоимости, и это будет ручательством постоянного платежа ими вечного процента в казну. Половина суммы, составленной из пятой части стоимости проданных королевщин, выдается пожизненным поссессорам по их желанию под верный залог, но по смерти их она должна быть возвращена в казну. Последние, сверх того, получают из вечного процента, платимого покупщиками королевщин, определенную часть, получение это происходит в той гражданско-военной комиссии, в ведомстве которой по местоположению находится королевщина. В случае, если прежний владелец не может представить достаточного залога для получения взаймы пятой части стоимости купленной королевщины, или не захочет принимать ее, то ему предоставляется вместо того пожизненно получать из казны пять процентов ежегодно. Внесенную пятую часть стоимости купленной королевщины покупщик терял безвозвратно, если бы не заплатил в казну следуемого с него вечного процента, хотя бы в один только из четырех сроков в год, причем он непременно обязан был вносить этот вечный процент не иначе, как наличного монетою, по ходячему в крае курсу.
Так совершилось это дело, которое повело бы к важным переменам в общественной жизни Польши, если бы удержалось.
В январе 1792 года решен был закон об устройстве землянских судов, заступавших место бывших земских и городских. Поставлен закон об избираемости всех судей. До сих пор только члены трибунала выбирались на время, в земских и городских судах звание судей было пожизненное и почти везде достигалось по козням и по протекции сильных панов, теперь судьи в земянских судах выбирались на четыре года. После организации земских судов Изба занялась устроением трибуналов. По этому поводу возник спор о том, быть ли одному трибуналу или двум. Тогда случилось оригинальное явление: когда подавались голоса громко, то утвердительных было 62, отрицательных 28, а в секретной подаче оказалось утвердительных 43, отрицательных 45. Малое число членов на сейме, в сравнении с тем, какое должно было находиться, побудило неприятеля реформ, князя Четвертинского, заметить: Устав судебный касается целого народа: он требует особого внимания, а я, вместо пятидесяти послов из русских воеводств, не вижу здесь и десятка, кто же осмелится для этих воеводств установлять законы?’ Проект о трибуналах прошел однако 19-го января единогласно. Оставлено попрежнему два трибунала: коронный и литовский, первый отправлял свои занятия попеременно для Великой Польши в Пиотркове,. а для Малой в Люблине. Трибуналы состояли из депутатов, духовных и светских, избираемых ежегодно на сеймиках, духовные были от капитулов, светские от воеводств по два члена. Трибунал по гражданским делам разделялся на две Избы: правную (где разбиралось приложение законов) и учинковую (где разбирались поступки, подлежащие гражданскому суду). Для дел уголовных обе Избы сходились в одну. Председательствовал в трибунале президент, избранный из среды депутатов. Дела решались единогласием или большинством трех четвертей. В случае равенства решал жребий — его вынимал пятилетний ребенок. Установлены были строгие правила в предупреждение лености депутатов. За каждый час, пропущенный депутатом на службе, без законных причин, делался вычет из жалованья. (Светские получали 10.000 злотых в год, духовные служили бесплатно).

VIII.
Дело о Щенсном-Потоцком и Ржевуском. — Их осуждение. — Отъезд Браницкого.

Последние дни января были посвящены обсуждению поступков Щенсного-Потоцкого и Северина Ржевуского, которые за границей заявляли свои протестации против конституции.
Долго патриоты почти не придавали этому значения. Малаховский писал своему племяннику: ‘Мы не надеемся, чтоб эти злобные люди могли успеть в чем-либо, мы наблюдаем за ними зорким оком, у нас есть сила придушить мятежников, есть войско, расположенное на зимних квартирах, но не думаю, чтобы дошло до нужды в,нем. Москва с нами ничего не говорит, а другим, которые у ней выпытывают, как она думает о польских делах, она отвечает очень деликатно и почтительно. Из этого видно, что она не хочет вмешиваться в наши дела’.
Так себя утешали и ободряли поляки. Действительно, Ржевуского, Сухоржевского и даже Щенсного-Потоцкого поляки могли не бояться. Но эти лица и все им подобные были давно уже орудиями политики, заранее решившей судьбу Польши. В июле 1791 года Екатерина писала Потемкину: ‘что перемена правления в Польше случившаяся, если она в силе и действиях своих утвердится, не может быть полезна для соседей, в том нимало нет сомнения, и потому долг попечения нашего о благе и тишине империи нашей взыскивает от нас благовременных мер к отвращению вреда, какового опасаться можно от государства, многими и обильными средствами снабденнаго’. Екатерина указывала на причины, которые заставляли ее враждебно относиться к польским преобразованиям. ‘Решаясь на крайния меры, имеем мы незазорную совесть пред светом, когда поляки наглым и оскорбительным образом отвергли наше ручательство торжественными договорами утвержденное на прежнюю форму правления и кардинальные законы их, когда причинили нам многочисленные озлобления и затруднения в войне нашей с турками, когда простерли неистовство их до того, что во вред нам искали и ищут составить союз со врагом нашим и всего имени христианского и когда сам их король, рукою нашею возведенный, учинился одним из главных орудий к произведению в действо сей толико вредной перемены’. О сношениях поляков с Пруссиею, имевших враждебные цели по отношению к России, императрица не распространяется, замечая, что благоразумие, конечно, востребует уважать двор берлинский и колико можно отвращать принятие им участия противным нам образом’.
Уже в то время, когда писала Екатерина, Щенсный-Потоцкий подал Потемкину записку о плане составить конфедерацию против конституции 3-го мая и просил покровительства и помощи русской императрицы. Насчет этого Екатерина выразилась: ‘установление конференции вольных, которая, уже представляя нацию, могла бы объявить незаконным все, что в Варшаве было или будет сделано, есть совершенно необходимо’. Но Екатерина советовала делать это прежде, чем войска русские могут войти в Польшу. ‘Это, — выражалась она, — было бы приличнее и для нас сходственнее, когда уже мы от знатнаго числа подвигшихся на защиту вольности их, ручательством нашим обнадеженной и составившаго, как выше сказано, корпус нации, приглашены будем подать им сильную нашу руку помощи… Надобно, чтоб сами они начали составлением партии верной и значущей, и прибегнув к нам, яко ручательнице прежней их вольной конституции, формально требовали нашего заступления и помощи’. Но Екатерина не показывала желаний стеснять поляков и заранее дозволила им учреждать у себя пригодное для них правление, лишь бы только составители были друзья России. В том же письме к Потемкину она говорит: Что касается до образа правления их республики, мы сие оставляем на воле их: федеративное ли правительство учредить или же под обладанием короля с ограничением его власти и с постановлением силы гетманом, яко преграды могуществу королевскому, ибо сие относиться будет до их общаго соглашения и соображения с разными обстоятельствами’. Ясно, что Екатерина и теперь, как и прежде, хотела только удержать свое покровительство над Польшею, но все еще желала собственно уничтожения Польского государства, а тем менее его раздела, хотя уже предвидела то, что неминуемо должно было случиться. Трудно, — писала она, — угадывать конец сих намерений, но если оныя с помощью Всевышняго удачею на сторону нашу сопровождаемы будут, двоякия пользы для нас произойти могут: или мы предуспеем опровергнуть настоящую форму правления, возставя прежнюю польскую вольность и тем доставим империи нашей на времена грядущия совершенную безопасность, или же в случае оказательства непреодолимой в короле прусском жадности должны будем, в отвращение дальнейших хлопот и безпокойств, согласиться на новый раздел польских земель в пользу трех соседних держав: тут уже та будет выгода, что, расширяя границы государства нашего, по мере онаго распространим и безопасность его, приобретая новых подданных единаго закона и рода с нашими, которые давно на силу и помощь нашу полагали свое упование в угнетении их, Польшу же в таких постановим пределах, что какое бы ни было ея деятельное правление, не будет она уже составом своим опасна для соседей и станет служить только между нами барьером {Русский Архив 1865 года, No 1, стр. 78-86.}’.
Сам Потемкин лично хотя и не расположен был к перемене 3-го мая, но имел некоторые свои затаенные планы. Потемкин был еще более враг раздела Польши, чем новой конституции. Потемкину Польша была нужна: недаром он себе подбирал там приязненную партию, недаром накупил себе там имений. Он знал, что если Екатерине суждено умереть прежде него, то ему нельзя будет оставаться в России при Павле, и тут-то пригодилась бы ему Польша. Пока еше этого не случилось, он подавал дружескую руку врагам конституции, и в глаза друзьям ее смеялся над усилиями прогрессистов, зная наперед, что так или иначе из их предприятий ничего не выйдет. Огинский в своих записках рассказывает, что летом 1791 года он встретился с Потемкиным в Могилеве и представился ему. Вообще удаляясь от разговоров о совершившихся в Польше событиях, Потемкин не утерпел, чтобы не подсмеяться над польскими надеждами. Вспомнив о польском художнике Смуглевиче, получившем в Риме премию за свои произведения, он сказал: ‘вот прекрасный сюжет для Смуглевича: написать картину, изображающую учреждение конституции 3-го мая, только пусть по всей картине разрисует цветы, которые по-немецки называются Vergiess mein nicht… Вы меня понимаете?’ прибавил он с улыбкою.
В октябре Потемкин скончался. Польские патриоты в ту пору считали его главным врагом своим, потому что он давал приют и надежды врагам конституции, они радовались, что им будет свободнее, сам король надеялся, что планы Щенсного-Потоцкого и Ржевуского будут лишены сильной подпоры, но смерть Потемкина не остановила помощи полякам-противникам конституции, которую покойный обещал, она выдвинула в России людей, гораздо более самого Потемкина неприязненных конституции 3-го мая и готовых стереть с лица земли Речь Посполитую. Впрочем, все зависело от Екатерины, и какие бы то ни были у ней любимцы и государственные люди — все они вели бы, хотя и с различными приемами, польское дело к одной цели, предназначенной Екатериною. Сам король Станислав-Август со дня обнародования конституции только в декабре заговорил о ней, в собственноручном письме, с Екатериною. ‘Уже большая часть Европы, — выражался он, — отнеслась с сочувствием к этому последнему делу нашего сейма. Для полнаго удовольствия моего и всей польской нации недостает только одобрения вашего императорскаго величества. Веря, что вы поставляете себе наибольшую славу в добрых делах, я думаю, что будет согласно с вашими возвышенными чувствами радоваться успеху соседняго правительства, которое не имеет другой основы, кроме свободы, управляемой законами, и другой цели, кроме собственнаго самосохранения, без малейшаго ущерба для кого бы то ни было’.
Ответа на это письмо не было.
Для Польши оставалось выбрать что-нибудь одно из двух: или с самобытными признаками быть в зависимости от России, или лишиться своего государственного существования и подпасть разделу между тремя державами. В начале 1792 года польские политики воображали, что они избавились первого и перестали бояться другого. Их самолюбие вознесено было оттого, что знаменитый в то время английский оратор Берк с похвалою отозвался о конституции 3-го мая. Англичанин говорил правду, потому что знал ее только на бумаге, а польского общества, для которого она написана, не знал. Среди упоения, произведенного отзывом такой знаменитости, польские патриоты заранее предвидели неудачу своих противников. Но король Станислав-Август в это время уже сознавал, что Речь Посполитая сделала ошибку, не вошедши в свое время с Россиею в сношение по поводу новой конституции. ‘Мы, — писал он, — кажется, уже черезчур завязавши себе глаза, понадеялись на благорасположение к нам и готовую помощь прусскаго двора, а между тем его поступки мне показываются двусмысленными. Этот двор каким всегда прежде был, таким во всем и будет’. Предчувствие грядущих бед томило его уже в начале 1792 года. Когда в день нового года явился к нему панский нунций с поздравлением и пожеланием благ, он сказал: ‘благодарю от души за ваши добрыя желания, но не думаю, чтоб они исполнились. Начало этого года для меня неудачно, а в будущем течении его я ожидаю еще чего-то худшаго’.
Между тем трехмесячный срок, данный Щенсному-Потоцкому и Ржевускому для явки и произнесения присяги на верность конституции, прошел, и в заседании 27-го января король объявил, что Щенсный-Потоцкий и Ржевуский не хотят являться и прислали письменные ответы. Письма их были прочитаны. Потоцкий отвечал так: Посол имел до сих пор священный характер и никогда исполнительная власть не могла его принудить к присяге, но по ниспровержении свободы, видно, можно уже его принуждать и навязывать присягу, хотя бы противную достоинству законодателя. Не вижу, таким образом, никакого средства защищаться и должен сознаться, что не могу присягнуть святотатственно и обещать Богу то, на что мое сердце не соглашается. Могу сказать, чть не нарушал своих обязанностей, в числе которых не считаю конституции 3-го мая. Бог видит, что, по приказанию комиссии, я всегда готов был проливать кровь свою за привилегии предков, но я теперь не хочу отречься от свободы, в которой рожден и которую поклялся охранять кровью и жизнью, не хочу поддерживать той конституции, которая отнимает у отечества вольность и устанавливает самовластие. Если в этом мое преступление, то я не перестану быть преступником и моя первая верность Речи-Посполитой не может быть уничтожена никаким насилием: ей посвящаю и мой сан, и имение, и жизнь. Судите такого соотечественника, если сердце ваше дозволяет судить его, карайте, лишите военного чина, я снесу даже личное оскорбление, все ради отечества, которое было прежде республикою и могло оставаться ею благополучно’.
Ответ Ржевуского был длинен и резок, полный гетман доказывал, что он совсем не нужен в Варшаве: время председательства его к военной комиссии прошло, быть на сейме в качестве военного министра он не считает уместным: во-первых, потому, что после происшествия 3-го мая министр уже ничего не значит, совета от него ожидать нечего, потому что его совета не послушают, а присяги на верность конституции нельзя требовать потому, что свободный обыватель не обязан признавать добрым закон, который, по его убеждению, не хорош. Что это за конституция? — писал он, — ее насильно дали Польше уланы, коронная гвардия и варшавское мещанство, собранное в Избу, заглушавшее свободный голос послов, угрожавшее смертью тому, кто осмелится говорить против нея. Эта конституция установлена десятою частью народа мимо девяти частей. Впрочем, зачем требовать присяги: если конституция полезна, то и присяга ей не нужна, народ, зная свое благополучие, примет ее и станет соблюдать, а если она вредна, то гражданин или воин присягнет только из страха или по обману, и то и другое не составляет значения присяги. Ваше величество изволили же присягать при вступлении на престол, что не будете думать о наследственном правлении, если бы вы тогда не присягали в этом смысле, то не получили бы короны. Установление наследственного и самодержавного правления повлечет за собою раздел Польши. Соседние державы не потерпят возникающего у своих границ государства с таким правлением и как только не найдут средства отвратить переворота, то приступят к разделу. Наследственность есть гроб Польши’.
Открылось заседание, одно из бурных. Немцевич говорил: Вот уже три месяца, как генерал артиллерии Потоцкий и полный гетман Ржевуский находятся в Яссах в московском стане. Первый — потомок славных предков, достойно служивший в начале отечеству, второй — сын почтенного отца, товарищ отцовской неволи, оба скрываются теперь в неприязненном для нас войске. Пусть посмотрят на них великия тени Ходкевичей, Потоцких, Любомирских: войска, которыя они громили победоносным оружием, вы говорили с ними не так, как с подчиненными лицами, а как с равными себе государствами. Тронула ли их ваша кротость, наияснейшие чины? Нет, ответ Ржевускаго нагл и лжив. Они возстают на нас, зачем мы воздвигли Польшу из унижения, оплакивают утрату старопольской свободы: это была их свобода, а не наша, свобода вельмож, а не целаго народа. Им жаль безкоролевья, потому что без него уже нельзя будет, путем разорения страны, достигать почестей и богатств, им не нравится устроение сеймиков, потому что нельзя туда вести тысячами чиншовую шляхту, чтоб не дать хода добродетельным, заслуженным, но слабейшим гражданам, им досадно, что нельзя уже окружать надворным войском и пушками трибуны, срывать сеймы, подбирать партии и установлять законы, возмущать страну иностранными интригами, — занявши должности с огромным жалованьем, не исполнять своих обязанностей, шататься по стране и драться между собою, не слушая ни закона, ни власти. Вот какой старопольский порядок они хотят возвратить, но мы до этого не допустим: кто захочет ниспровергнуть нашу конституцию, тот пройдет прежде по трупам нашим, древняя безладица мила надменным людям, но всем стала ненавистна, в настоящем порядке все классы видят свое счастье и безопасность… Эти паны смеют ругаться над законными действиями сейма! Требую кары, строгой кары, неотлагательной кары: преступление явно, защищать преступников невозможно. Этого требует правосудие, ваше достоинство и благо страны. Иначе поступок Потоцкаго и Ржевускаго даст смелость другим: если предводители не слушаются предписаний, то всякий полковник или майор на приказание военной комиссии явиться начнет отписываться, пришлет в два листа диссертацию о наследственном и избирательном правлении и окончит ее заявлениями, что наше правление неугодно соседям, что лучше раздел Польши, чем такая конституция и т.п. Тогда порвутся все связи общества, все станут повелевать и никто не станет повиноваться. Наступит ужаснейшая анархия, а с нею погибель самого имени польскаго. Что вас удерживает? Неужели то, что у преступников есть миллионы. До каких же пор будут существовать в Польше эти привилегированные роды, которым все позволено делать безнаказанно. Пора низвергнуть этих истуканов и на их место поставить божество равенства и свободы’.
Вместе с тем, он подал проект закона о лишении Потоцкого и Ржевуского их должностей и о назначении новых сановников, вместо низложенных.
Примас, брат короля, сознавая справедливость побуждений, руководивших Немцевичем, доказывал, что королю приличнее в этом случае действовать милосердием.
‘Я буду защищать их, — сказал князь Четвертинский. — Потоцкий и Ржевуский не мятежники и не изменники, они только просят, чтобы их не принуждали к присяге, которую не могут произнести по совести. Оба, как служащие в войске, ни к чему не обязаны: войны теперь нет, притом зимнее время — нет надобности им быть при войске. Они сенаторы, но ведь нет закона, который бы обязывал сенаторов быть непременно в сенате. Потоцкий не полушался предписания войсковой комиссии, но ведь он прежде всего посол, а посол может не явиться присягать конституции, которую не признает, право свободнаго мышления послу обезпечивает закон. Говорят, что он сторонник Москвы. Что же? Москва не объявлял, себя нашим неприятелем’.
Другой противник 3-го мая, волынский посол Загурский, говорил: ‘Ржевуский уехал для поправления здоровья с позволения войсковой комиссии. Что ж тут дурного? Он писал протестацию за границей: а что же, разве министр или посол, выехавши за границу, не имеет права заявлять свое мнение о благе отечества? Им обоим ставят в вину, что они уехали в Яссы. Что же? Потоцкий — для разговора с покойным князем Потемкиным о покупке имения, а Ржевуский так, с ним — для компании’.
Ливский посол Кицинский, сторонник проекта Немцевича, представлял на вид неравенство по отношению к простым дворянам и знатным родам. ‘За что, — говорил он, — гетман Ржевуский получил в наследственное владение ковельское староство. За то, что пять лет сидел в неволе? А разве тысячи поляков не были в неволе? Сто других погниют в кандалах, а им не дадут ковельскаго староства. А зато, пусть шляхтич сделает преступление: с него голову снимут, или в тюрьме пропадет, имение у него все конфискуют, а пану будет ли то же, что шляхтичу? Нет, разумеется нет. Церемонились ли бы вы так с генералом Костюшкою или с Орловским, если бы эти добродетельные и достойные люди оказали непослушание начальству? Может ли убогий шляхтич ожидать правосудия в суде с нашими магнатами, когда верховная власть, за нанесенное ей оскорбление, не в силах им ничего сделать?’
Казимир-Нестор Сапега, сам важный пан, не смел резко ополчаться против могучих панов, он говорил длинную речь, стараясь угодить обеим сторонам и, по обыкновению, не сказал ничего положительного и ясного, а распространялся только над тем, что Берк хвалил польскую конституцию, особенно за то, что при ее обнародовании не было ни грабежей, ни конфискаций, ни арестов.
Говорил речи король, склоняя сейм выбрать не слишком строгий путь.
Краковский посол Солтык подал проект — назначить еще месяц сроку эмигрантам для возвращения в отечество.
При явном собирании голосов за проектом Немцевича оказалось 37 голосов, а за проектом Солтыка 59, при секретной же подаче оказалось за Немцевичем 51, за Солтыком 43. Проект Немцевича был принят: Щенсный-Потоцкий и Ржевуский объявлены лишенными своих должностей.
После этого заседания сейм закрылся до 15 марта. Отдых был необходим, потому что послы до того утомились, что в иное заседание приходило не более 60 человек.
Гетман Браницкий долго притворялся ревностным сторонником 3-го мая, тайно толкуя с Булгаковым о способах ниспровергнуть конституцию. Когда, по его соображениям, дело значительно созрело, он стал проситься в Россию. Смерть Потемкина послужила ему предлогом: он говорил, что ему нужно получить там наследство. Его не пускали, но Булгаков представлял примасу и Хребтовичу, что императрица будет считать это для себя оскорблением, а у нее 200.000 готового войска. Браницкий, во время прений о Потоцком и Ржевуском порицал их, величал конституцию и с жаром говорил о своей преданности отечеству. По закрытии сейма он, при покровительстве Булгакова, был отпущен в Петербург на три месяца. Письмо к королю об отпуске достойно замечания, оно верно обрисовывает личность писавшего:
‘Милостивый король! Между редкими качествами, которыми наделило вас Провидение столько, сколько человек вместить может, первое место занимает сердечная доброта и великодушие. Желая видеть страну счастливою, вашему величеству, конечно, приятно даровать счастье и каждому обывателю. Недозволение ехать в Россию я могу только приписать недоверию и, будучи невинен, не могу себе этого объяснить. Ваше величество имели много доказательств моей верности в продолжение моей жизни, а по отношению к конституции — самое большее доказательство есть то, что я присяжный министр в Страже. Уверяю вас честным словом, что мое путешествие не имеет другой цели, кроме пользы моих детей и я возвращусь в отечество с незапятнанной верностью’.
С него взяли подписку в верности конституции 3-го мая. В марте он уехал в Петербург губить эту конституцию.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I.
Отношения Пруссии, Австрии и России между собою по польским делам

Прошло восемь месяцев со времени провозглашения новой конституции: Дипломатический горизонт для Польши принимал все более и более неблагоприятный вид. Поляки долго не хотели объясняться с русским посланником о конституции, Игнатий Потоцкий находил, что не надобно самим полякам начинать с ним никаких разговоров о ней, русский посланник также молчал. Поляки никак не могли отгадать, что думает Россия, и тем страшнее она казалась для мнительных. Правда, молчание России толкуемо было многими в хорошую сторону, князь Адам Чарторыский утешал своих приятелей, уверяя их, что если в Польше состоится реконфедерация, то Россия не станет ей помогать. Но как только начинали вдумываться поляки в прежние свои отношения к России, то видели в этом молчании более зловещего, чем успокоительного. Напрасно употребляли они разные попытки заставить Булгакова как-нибудь высказаться. Наконец разнесся слух, что мир с Турцией готов заключиться, не отвлекаемая Турциею, Россия становилась страшнее: они решились заговорить с Булгаковым сами. Замечательно, когда Хребтович читал извещение, приготовленное для подачи Булгакову, против этого стали вооружаться враги конституции, склонявшиеся к России, Скорковский, Загурский, Шимановский, Четвертинский. Вот, — говорили они, — прежде все жаловались на влияние чужих потенций, а теперь сами их запрашиваем, посылаем им свои уставы для просмотра’. Их тайная цель при этом была вести дело так, чтобы как можно более раздражить Россию, навлечь на Польшу русское вмешательство и вооружить императрицу, в надежде, что с ее помощью можно будет ниспровергнуть ненавистную конституцию.
14 января 1792 года Хребтович прислал русскому послу извещение о совершившейся перемене 3-го мая, с извинениями о поздней доставке. Русский посол официально сказал, что не имеет поручения отвечать теперь на поданную ноту, а сообщить ее на высочайшее усмотрение. Но когда Хребтович сошелся с Булгаковым, последний, как его приятель, и притом считавший его расположенным к России, сказал ему: ‘государыня всегда желала добра республике, но поведение поляков не показывало благодарности за благодеяния ея величества, напротив, поляки старались поступать вопреки торжественным взаимным обязательствам, нарушили трактаты, и самое позднее извещение о перемене 3-го мая доказывает недостаток уважения, давно уже сообщено было другим дворам, от которых надеялись союза и помощи, а только теперь, когда лишились этой надежды, сообщили и нам. Может быть, Польше принесло бы больше пользы, если бы это было нам сообщено ранее, в свое время. Я никогда дела не затягивал: если бы ко мне прежде оказывали более доверия и сообщали основательные сведения о делах, я мог бы отдать справедливость вашим добрым намерениям’.
‘Это, — отвечал Хребтович, — все от разстройства распаленных голов и не возможности сообразить разнообразные способы. С тех пор, как мне судьба дала это место, на котором я нахожусь теперь, я буду стараться исправить минувшее’.
В знак доверенности Хребтович открыл Булгакову, что сообщение о конституции в Берлине послано в самый день утверждения ее, а в Вену позже несколькими месяцами.
Булгаков спросил его, как приняли в Вене. — Дружелюбно, — отвечал Хребтович, — но формальный ответ тянут, Кауниц говорит, что Австрия, прежде ответа, снесется с Россиею’.
Люккезини, так долго поддерживавший жар поляков к переменам и возбуждавший неприязнь к России, в конце 1791 года стал изменяться, его комплименты польским доброжелателям истощались и если он и не проговаривался еще в духе противном прежнему, то говорил двусмысленно и неясно. По прибытии его в Варшаву в конце ноября король разговаривал с ним и отзывался с похвалами о конституции, вызывая его сказать, как на нее смотрит прусский король. ‘Мой государь, — сказал Люккезини, — ничем не может доказать своего благорасположения и искренняго дружелюбия к польской республике, как приняв живейшее участие во всем, что касается счастия и благоденствия этой страны, а так как ваше величество и наияснейшие чины находите, что это средство ведет к такой цели, то, следовательно, и мой двор не может смотреть на него иначе, как с надеждою, что успех будет соответствовать желаниям вашего величества и наияснейших чинов’. Но когда потом король стал жаловаться на саксонского князя-избирателя за то, что он медлит и не дает решительного согласия на принятие наследства, Люккезини сказал: ‘препятствия заключаются в том, что русская императрица еще не объяснилась на счет этого предмета. Ея молчание наводит сомнение относительно ея намерений, в этом случае нельзя не похвалить поведения князя-избирателя, что он не поторопился своим решением, это показывает, что ему близки к сердцу интересы польской нации’. Прежде Люккезини показывал надежды на возрождение Польши, теперь, когда его спрашивали, ожидает ли он счастливых последствий от совершенного уже дела, он отвечал: ‘очень мало, единственное счастье, какого должна ожидать для себя Польша, все того же, что и прежде с нею было, она будет слабеть все более и более и находиться в зависимости у других. В характере поляков нет крепости: они никогда не могут создать твердого правительства и многочисленного войска’. Ему напоминали о прусском союзе, о помощи, которую он так долго обещал именем прусского короля. Люккезини на это говорил: ‘не должно надеяться на союзы, которые могут скоро изменяться. Нельзя поддерживать обязательства в то время, когда они окажутся в ущерб себе’. В разговоре с Эссеном прусский дипломат говорил: ‘король мой хранит свои обещания, а наследственнаго правления в Польше по конституции 3-го мая не допустит’. Но полякам он подобного не говорил.
Не следует, — писал он к своему министру, — отталкивать от себя недовольных в Польше, чтоб они не бросились в объятия России’. В Берлине одобрили это замечание и сообщили ему, что не следует действовать ни за, ни против, а вести себя пассивно, в надежде, что новый порядок вещей, произведенный революциею 3-го мая, сам собою разрушится. До поры до времени прусский дипломат старался более всего о том, чтобы поддерживать в поляках враждебное настроение к России. Поэтому, когда поляки решились сообщить о конституции русскому посланнику, Люккезини укорял их за это и говорил: ‘прежде этого не делали, а теперь делаете: значит просите прощения у России. Но напрасно. Вы этим дела не поправите. Россия не перестанет гневаться на Польшу, потеряв на нее влияние, ваше новое законодательство нанесло ей слишком чувствительные удары: она их скоро не забудет. Я убежден, что Россия не ответит вам на ваше сообщение, а будет молчать до тех пор, пока не будет в состоянии действовать и ответить вам фактами’. При случае он продолжал полякам представлять, как им хорошо быть в дружбе с Пруссией и вооружал их против России. ‘Польше нечего бояться России, — говорил он, — ведь Россия теперь разорена и истощена. Ея молчание о польских делах есть следствие ея обыкновенной политики, она не посмеет выступать с тоном власти против такой страны, которая употребила все усилия, чтоб возвратить себе независимость и избавиться от чужеземного влияния. Пруссия и Польша, по их положению, самыя богатыя державы и не обременены долгами, нужно соединить их тесным союзом’. — ‘Да ведь союз есть! — замечали ему. — Да, — отвечал он, — но нужен другой, более неразрывный. Первый не может служить основою. Россия держава разстроенная. Что она сделает? Посланник прусского короля до крайности сам себе противоречил: то он уверял поляков, что между Англиею и Пруссиею наступило сближение с целью осадить могущество России и не допускать ее вмешиваться в польския дела, — что к союзу между ними пристали император и Саксония, с тем, чтобы не допускать России до прежняго влияния на Польшу, — то вдруг он говорил совсем в ином духе, — что у Австрии финансы плохи, что Англия вся в долгах и Польше единственная надежда на Пруссию. Пруссия покажет свою готовность охранять целость и независимость Польши, надобно только, чтоб и поляки, не желая подпасть под зависимость от России, примкнули к прусскому королю и не отказали отдать ему Гданск, тем более, что если поляки этого не сделают добровольно, то Пруссия возьмет его без их воли в согласии с Россиею и предоставит ей за то возобновить прежнее ее влияние на Польшу.
Трудно было поймать его на словах: он, по выражению русского посла, в одной комнате пятерым говорил разное, а когда кто-нибудь поставлял ему на вид его разноречие, он замечал тому, с кем говорил, с притворною доверчивостью: ‘нужно говорить каждому сообразно, но вам одному я говорю откровенно правду’. Один раз он говорил, что полякам нечего бояться России и должно надеяться на заключенный прежде оборонительный союз с Пруссиею, в другой раз он загадочно объяснял, что Пруссия обязана иметь в виду только тот порядок, какой был в Речи Посполитой во время заключения договора, а ей дела нет до того, что устроилось после, без предупреждения о том берлинского двора. Это поведение прусского посла соображалось с колебаниями его двора: в прусской политике сделалась перемена, виною была Англия.
Прусский король долго надеялся на союз с Англией против России, думал воспользоваться трудностями войны, которую вела Россия с Турциею, он сам писал письмо к турецкому императору Селиму III, возбуждал его к упорству в войне’ и манил надеждою помощи от Европы. Прусский король ожидал, что Англия пошлет в Черное и Балтийское моря флот против России, а он сам тем временем в союзе с Польшею будет действовать против России с другой стороны. Унизивши Россию, он думал тогда сам держать Польшу в руках. Таковы были планы Пруссии. Они не удавались. Поляки не уступали добровольно Гданска и Торуня. Были со стороны Пруссии попытки привлечь в союз против России Австрию, но и они оказались неудачными. Еще в начале 1791 г. посланник прусский Бишофсвердер сообщил Кауницу задушевные желания Фридриха-Вильгельма, враждебные России, а Кауниц сообщил об этом России. Соперничество Австрии с Пруссией со времени Семилетней войны было чересчур сильно, чтобы Австрия сошлась искренне и дружески с Пруссией и дозволила ей делать территориальные приобретения. Кобенцель, австрийский посланник в Петербурге, сообщал русскому кабинету, что Австрия отнюдь не желает себе приобретений на счет Турции, и позволяет их делать России, лишь бы Пруссия ничего не выиграла на счет Польши. Мало успеха имели и старания Англии, союзницы прусской, у Австрии. Император Леопольд провел английского посланника при берлинском дворе Эварта таким образом: на ходатайство его удалить от дел лиц, враждебных Пруссии, император сказал, что он готов отстранить от министерских занятий давнего врага Пруссии, Кауница, если прусский король удалит от занятий врага Австрии, Герцберга. По сообщении этого секретного заявления, прусский король поспешил удалить Герцберга, которого давно уже не любил, и поверил иностранные дела графу Шуленбург-Кенерту, но император, получив об этой перемене известие, оставил Кауница на прежнем месте. Чувствительный удар для прусской политики наступил вслед затем: в Англии сила Питта уступила силе его противника Фокса: министерство стало действовать вопреки прежней воинственности, общественное мнение в Англии было не за войну с Россиею, напротив, англичане боялись за свои торговые интересы, которые должны были пострадать в этой войне. Англия объявила, что она не намерена действовать неприязненно против России и мешать заключению мира с Турциею и вслед затем написаны были предварительные статьи мира, впоследствии, в январе 1792 года, заключенного в Яссах, в этих статьях предоставлялось России удержать свои приобретения по Кучук-Кайнарджийскому миру.
Лишившись надежды на Англию, Пруссия хотела добыть себе выгоды иным путем, — путем сближения с императорскими дворами. Летом 1791 года послан был от прусского короля к императору Бишофсвердер, любимец Фридриха-Вильгельма. После некоторых споров и толков этот уполномоченный, 25-го июля, в Вене заключил конвенцию о предварительных условиях, которые должны были служить путеводительною нитью для будущего союзного трактата Пруссии с Австриею. Первым условием этого предполагаемого трактата было привлечь Россию к союзу, после того, как у нее состоится мир с Турциею. Затем обе стороны взаимно ручались за неприкосновенность своих пределов, обещались не заключать одна без другой союзов, совместно пригласить европейских государей к помощи в делах Франции. Относительно Польши Пруссия перед Австриею должна была скрывать свои давние виды и показывать, как будто вовсе оставила их. Когда Леопольд услышал в первый раз о конституции 3-го мая, то считал ее плодом прусской интриги, устроенной для овладения со временем польскою территориею. Надобно было Пруссии рассеять эти подозрения. Положили пригласить к участию Россию и постановить, что отселе никто уже не будет посягать на целость границ и твердость установленного свободного правления в Польше, никто не станет стараться посадить на польский престол кого-нибудь из лиц своего дома, ни посредством супружества с инфантою, ни посредством влияния в случае нового выбора короля в Польше, отнюдь не побуждая республику склоняться в пользу того или другого кандидата по своему желанию. Статья, касавшаяся Польши, была однако выражена так, что впоследствии можно было давать ей различные толкования. Таким образом не сказано было в точности о конституции 3-го мая, а говорилось вообще о свободной конституции, поэтому, если на основании договора и можно было заключить, что входившие в договор державы одобрят польскую конституцию, то при других обстоятельствах оставалась возможность объяснить силу договора так, что Австрия и Пруссия, гарантируя свободное правление Польши вообще, не имели в виду исключительно конституцию 3-го мая. Притом же всякое ограничение действий со стороны союзных держав, противное свободному течению дел в Польше, касалось только каждой державы в ее отдельной деятельности без согласия с другими, но эта конвенция не ограничивала и не стесняла их, если бы они все вместе согласились устроить судьбу Польши иначе {Les intrts et la tranquillit des puissances voisines de la Pologne, rendant infiniment dsirable qu’il s’tablisse entre elles un concert propre a loigner tonte jalonsie ou apprhension de prpondrance, les cours de Vienne et de Berlin conviendiont et inviteront lai cour de Russie de convenir avec elles, qu’elles n’entreprendront rien pour alterer l’intgrit et le maintien de la libre constitution de la Pologne, qu’elles ne chercheront jamais a placer un prince de leurs maisons sur le trne de la Pologne, ni par un mariage avec la princesse infante, ni dans le cas d’une nouvelle lection let n’employeront point leur influence pour dterminer le choix de la republique dans l’un ou l’autre cas en faveur d’un antre prince, hors d’an concert mutuel entre elles.}. Прусские министры, Шулепбург и Альвенслебен, были против договора, заключенного Бишофсвердером, они надеялись еще, что настроение в Англии изменится, но король находил, что при тогдашних обстоятельствах Пруссии необходимо держаться союза с Австрией. К сближению давно соперничествующих держав побуждало намерение восстановить во Франции прежний порядок и спокойствие. Французская революция слишком тревожила европейские кабинеты, они все видели во Франции страшный пожар, который, оттуда разливаясь, грозил всем державам, и все должны были соединиться и оставить на время свои недоразумения в виду общего для всех врага, но как только начинали рассуждать, что будет тогда, если пожар этот будет потушен, — тотчас возникали недоразумения и каждый заявлял естественное желание получить свою долю в вознаграждении за труды и издержки. Для Пруссии, по ее географическому положению, ближайшее средство вознаграждения виделось в Польше.
Вопрос о вмешательстве во французские дела сначала подвигался туго. В августе, по ходатайству герцога д’Артуа, хлопотавшего у всех дворов о помощи против своего отечества, составилось свидание прусского короля с австрийским императором в Пильнице, на саксонской земле. Туда приглашен был и князь-избиратель. Свидание это не имело ближайших видимых результатов. Государи не поддавались на высокомерные требования д’Артуа, который хотел быть регентом Франции, главным руководителем дела, требовал немедленно помощи и не соглашался ни на какие уступки французам, не допуская ничего другого, кроме безусловного возвращения Франции под прежнюю абсолютную власть Бурбонов. Леопольд был мало расположен стоять за такое направление. Кауниц, его министр, также находил, что прежнее состояние Франции, о котором вздыхали эмигранты, уже невозвратимо, и восстановление порядка в этой стране может быть достигнуто только соглашением короля с нациею и значительными уступками духу времени. Леопольд, по внушению своего министра и по собственному побуждению, в сношениях с Пруссией решительно объявил, что не считает уместным вмешиваться во внутренние дела Франции и ниспровергать тамошнюю конституцию, он только тогда принужден будет приступить к таким действиям, когда французскому королю и его фамилии будет угрожать опасность. Вообще, принцы-эмигранты мало располагали к себе, только Екатерина через Голицына заявляла, что считает истинными представителями французской нации эмигрантов, убежавших из отечества.
Но французской королевской фамилии более и более начала угрожать опасность. Во французском законодательном собрании образовалась республиканская партия (Жиронда), недовольная конституционным монархическим правлением, желавшая ввести во Франции республику и с этой целью хотевшая так же запутать Францию в войну, как этого хотели в своих видах их крайние противники, эмигранты. Мария Антуанетта в письме к брату от 16-го декабря 1791 г. представляла, что король лишен свободы и умоляла императора не навлекать на себя стыда и упрека всего мира, не оставлять в крайнем унижении и несчастии сестру, зятя и племянника. Эти обстоятельства ускорили, наконец, дело союза, давно уже начатое между Пруссиею и Австриею. Леопольд через графа Рейса предложил прусскому кабинету проект, который и был принят Пруссиею 7-го февраля 1792 года в смысле конвенции, заключенной Бишофсвердером 25-го июля 1791 года. Обе стороны обещались поддерживать монархическое правление во Франции, возвратить французскому королю и его фамилии безопасность, полную свободу и все сообразное с их достоинством и честью. Подобно прошлогодней конвенции, и этот договор гарантировал Польше ее самостоятельность в существовавших границах. Но по этому поводу сделана была, по требованию прусского министерства, существенная отмена против конвенции Бишофсвердера. Вместо обязательства поддерживать свободную конституцию Польши, союзники принимали на себя охранение свободы и независимости Польши. Вместо слов в конвенции Бишофсвердера ‘maintien de la libre constitution de la Pologne’, в договоре 7-го февраля, по требованию Пруссии, написано ‘maintien de la libert et de l’indpendance de la Pologne, comme indiquant avec plus de clart, qu’il ne s’agit pas encore de la constitution prsente individuellement’.
Этот союз, однако, мог еще не иметь важного значения в ближайших событиях, пока император Леопольд продолжал питать отвращение от военных предприятий вообще.
Выжидательная и осторожная политика Леопольда II действительно, при легком взгляде на вещи, подавала повод заключать, что Австрия благоприятствует польским переменам. В октябре 1791 г. Кауниц приказал посланнику Кобенцелю сообщить русскому двору ноту, в которой приглашали Россию признать конституцию 3-го мая и доказывали, что это для России будет выгодно. Но в австрийском предположении не было искренности, и Екатерина поняла такой образ действия, выразившись о нем, что ‘это значит плясать по итальянскому маккиавелизму’. Австрию беспокоило молчание России на счет Польши, Австрия хотела выведать мысли и намерения Екатерины и потому нарочно предлагала то, о чем наверно знала, что Россия не согласится, но делала это в надежде, что Россия, заявив свое несогласие, до некоторой степени выскажется. Что это было именно только с такою целью, показывает странное противоречие в той самой австрийской ноте, которою, по-видимому, хотели смягчить Россию в пользу события 3-го мая. В одном пункте указывают, что беспорядки в Польше, выборы королей, неустройства в управлении и на сейме приносят пользу Пруссии, и для России лучше будет, если в Польше водворится порядок, который наступит с наследственным правлением. В другом же пункте склоняли Россию надеждою, что установление наследственного правления внесет дух несогласия, породит партии в этой беспокойной нации, подорвет внутреннее управление. Так как это было до заключения мира с Турциею, то Екатерину не заставили высказаться. Между тем, хлопотавшая перед Россиею с такими странными доводами за конституцию 3-го мая Австрия совсем иначе отнеслась о том же предмете в сношениях с самою Польшею. Посланник Речи-Посполитой Война (2 дек.) просил австрийский кабинет ходатайствовать у русского двора о признании конституции 3 мая. Ему отказали наотрез. Кауниц замечал, между прочим: ‘поляки не спрашивались у венскаго двора, когда устроивали свою конституцию, пусть же и кончают свои дела без нас’. Обращение австрийских государственных людей с Воойною отзывалось подчас зловещею двусмысленностью. Ему то отвечали на вопросы неясно, обиняками, то вовсе на них не отвечали. Граф Манфредини сделал о нем такого рода замечание: ‘этот господин желает много знать, а забывает, что можно узнать такое, чего и не пожелаешь узнать. Неприятно ему молчание нашего двора, а ответ может быть еще неприятнее’. Дипломаты со стороны видели, к чему Австрия должна будет придти. Саксонский министр Шенфельд в ноябре (1791 г.) замечал, что император Леопольд хотя видимо и благоприятствует польскому перевороту 3-го мая, но расчет скоро возьмет верх, Австрия склонится к той политике, какой держится Россия, потому что не захочет, чтобы Россия одна наложила цепи на польскую конституцию, без соучастия Австрии. Когда в Берлине заключили договор и Австрия требовала, чтобы целость Польши была одним из условий этого договора, английский министр в Берлине, Эден, понимал, что это делается как бы для приличия, обе державы дружелюбно относятся к Польше, а сами ожидают только намека со стороны России, чтоб изменить свои взгляды. Молчание России не дозволяло ни Австрии, ни Пруссии на что-нибудь решиться по отношению к Польше.
Екатерина рассчитывала, что России следует молчать о Польше до тех пор, пока неизбежный ход обстоятельств не приведет к необходимости Пруссию и Австрию заговорить о ней с Россиею. Зато Екатерина очень громко говорила на счет Франции. Русская государыня, казалось, сердечнее всех заботилась о судьбе эмигрантов, ее министры в Берлине и Вене постоянно побуждали к союзу во имя восстановления прежнего порядка вещей во Франции, никто менее Екатерины не расположен был к уступкам, которые надавал покойный Леопольд, никто более ее не осуждал вообще малейших вынужденных уступок народам со стороны властей. В октябре она собственноручно писала к прусскому королю, убеждая его торопиться спасением французского короля. Шведскому королю Густаву III она объявляла готовность взять на себя субсидии для вооружения 12.000 человек на высадку во Францию. Первое нападение предоставлялось королю шведскому, во внимание к отдаленности его: тут избегалось всякое подозрение в завоевательных замыслах, побуждения со стороны Густава III могли казаться бескорыстнее, тогда как нападения Испании, Австрии и Германии повлекли бы за собою подозрения, что эти государства под благовидным предлогом хотят захватить у Франции часть ее территории. В Испании действовал русский посланник Зиновьев. С этим государством легче всего было сойтись, династическая связь испанских Бурбонов с французскими располагала политику мадридского кабинета подчиниться русскому взгляду на французские дела: не допускать никаких уступок либеральной партии во Франции, требовать непременно восстановления королевской власти в первобытном виде, считать истинными представителями Франции только одних эмигрантов. У Екатерины это однако не было плодом действительной боязни революционного духа или какого-нибудь особенного расположения к старой Франции, тем более, что последняя постоянно, как говорится, клала бревна под ноги России в ее предприятиях. Я, — говорила императрица, — боюсь императора и короля прусскаго гораздо более, чем старинную Францию во всем ея могуществе и новую Францию с ея нелепыми принципами’. В откровенных разговорах с Храповицким Екатерина насчет этого объяснялась так: Я ломаю себе голову, как бы завлечь во французския дела берлинский и венский кабинеты. Есть много причин, которых нельзя высказать. Я желаю, чтобы иметь свободными руки, много предприятий не окончено мною, надобно их занять, чтоб они мне не мешали’. Понятно нам, какия были это предприятия. Первое — было подчинение Польши, второе — падение Турции. Первое надлежало совершить, потому что без первого невозможно было второе, как уже показал опыт. Пруссия проникала в настоящий смысл возбуждений, которые делала Россия по-видимому так бескорыстно, так рыцарски в пользу французского двора. У императрицы Екатерины, — писал король прусский 6-го октября 1791 года своему министру в Петербурге, — есть желание нас с Австрией запутать в войну с Франциею, а сама она тем временем беспрепятственно вмешается в польские дела’. В 1791 году при венском дворе также были того убеждения, что императрица имеет виды на Польшу.
Непосредственно по заключении мира с Турциею, в начале 1792 года, тайна России в отношении к Польше начала яснее раскрываться для соседей. Европейские дипломаты хотя и уверены были, что у России есть закоренелое желание овладеть Польшею, но обманывались в своих выводах и предположениях на счет ближайших видов Екатерины на эту страну. Английский посланник в Петербурге Уисвортс от 31 января 1792 года писал: ‘я думал, императрица не решится на какия-нибудь насильственныя смелыя предприятия для поддержания своего влияния в Польше, я считал ее нерасположенною запутывать дела в этой стране и вызывать ее на войну против России после того, как Россия так недавно едва могла без важных выгод избавиться от войны, стоившей ей ужасающих сумм и много человеческих душ. Но сознаюсь, я ошибался, как вообще ошибаются все те, которые полагаются на умеренность этой государыни. Я осведомился из верных источников, что русский двор намерен с будущею весною в области польской республики двинуть стотысячное войско, которое выйдет из Молдавии. Хотят напасть на Польшу внезапно, не допустивши воспрепятствовать этому впору, а если соседния державы вмешаются, что вероятно будет, то на этот случай составлен уже план раздела, по которому все три получат свои выгоды’. 3-го февраля 1792 года прусский министр в Петербурге Гольц донес своему правительству, что у него в руках было собственноручное письмо императрицы к Зубову, где говорилось, что как только дела с Турциею приведутся к окончанию, тотчас императрица прикажет двинуть 180.000 армии под начальством Репнина в польскую Украину, если же Австрия и Пруссия станут противиться, то им предложится в вознаграждение раздел Польши. Каким образом попалось это письмо в руки прусскому министру — неизвестно, вероятно, сама императрица распорядилась так, чтобы Гольц видел его, быть может, она находила, что уже пришло время сделать свои планы известными Пруссии. Через несколько времени Россия сделала приглашение берлинскому и венскому дворам приступить к соглашению на счет мер, какие должны принять эти дворы в предупреждение дальнейших беспорядков в Польше и к установлению степени той целости, какую следует признать за Польшею, причем делалось замечание, что допустить Польшу навсегда соединиться с Саксонией было бы не безопасно для трех держав. Это заявление сообщено графом Остерманом прусскому посланнику 28-го февраля. Государыня приказала сообщить прусскому послу изустное внушение (insinuation verbale) относительно опасности, какую представляли польские перемены собственно для Пруссии, Саксония через соединение с Польшею сделается могущественною и влиятельною державою, Пруссия не должна бы допускать этого ради своего положения в Германии. Это обстоятельство достаточно было важно, чтобы повести к соглашению между Пруссиею и Россиею и побудить согласиться на меры, вызываемые их взаимными интересами. Именно, как бы в предупреждение предложения пристать к союзу, которое должны были сделать России, императрица наперед хотела дать знать соседям, на каких условиях можно надеяться пригласить ее к участию в их союзе, так как договор 7-го февраля гарантировал целость Польши и независимость ее, то императрица заранее указывала, что это условие для нее неприменимо и она, напротив, имеет намерение изменить границы и судьбу Польши. Ничего не могло быть любезнее для прусского короля такого предложения: он готовился к нему и ожидал его давно.
Затем последовало от России заявление на счет Польши и к Австрии. Екатерина извещала, что она твердо решилась поддерживать свою гарантию прежнего правления, установленного в 1775 году и намерена ниспровергнуть конституцию 3-го мая.
Заявление это пришло как нельзя в пору к своему назначению. По заключении договора между Пруссиею и Австриек). Бишофсвердер отправился в Вену условиться на счет ближайших взаимных действий, основанных на договоре 7-го февраля. Польское дело затрудняло их. Шпильман, австрийский министр, объявил, что Австрия точно так, как и Пруссия, полагает, что не следует допускать у себя под боком усиления польского королевства, и надобно как-нибудь действовать против этого, а иначе императрица шагнет дальше и все перевернет вверх дном (que l’impratrice ne veuille casser les vitres). Тогда, по прежней австрийской методе давать предложения, с желанием получить ответе смысле противном этим предложениям, Шпильман составил проект и показал Бишофсвердеру. В этом проекте давалась на обсуждение мысль: не хорошо ли было бы в самом деле признать саксонского князя-избирателя будущим наследственным государем Польши, только так, чтобы помешать Польше сделаться сильным государством, особенно не допуская в ней увеличения войска и свободного развития торговли? Проект писали в полной надежде, что Пруссия ни за что на него не согласится и предложит другое такое, что примет Австрия с соблюдением своих выгод.
Пока еще Австрия не получила желанного отрицательного ответа на свой проект от прусского двора, получена была нота России. Но тут в Австрии произошла перемена — император Леопольд скончался в марте 1792 года. Его сын и преемник Франц II был совсем с иными наклонностями, чем его отец, он был расположен к воинственности и столько же обращал внимания на военное звание, сколько отец не любил его. Еще будучи принцем, Франц выказывал особое расположение к России, находясь в дружеских отношениях с русским посланником князем Голицыным, решимость Австрии и Пруссии вести войну против Франции в духе охранительных начал сближала их обеих разом с Россиею, и это-то послужило роковым поворотом для Польши. Русская нота, о которой выше было упомянуто, доставлена была в Вену уже при новом австрийском государе. Тогда Шпильман (14 марта) представил прусскому посланнику Якоби замечание, что русская государыня остается непоколебима в своих видах относительно Польши и потому составленный им прежде план оказывается неподходящим. ‘В таком случае, — сказал Якоби, — если Россию трудно согласить, то и сам саксонский князь-избиратель не захочет состоять в сане польскаго короля, под опекою трех держав’. Через три дня Шпильман сказал Якоби: ‘я оставляю свой проект: с одной стороны, нельзя дозволить Польше сделаться сильною державою, а с другой — князь-избиратель не захочет принимать ее в слабом состоянии, остается одно средство — раздел. Австрия не намерена брать своей доли в Польше, а возьмет ее в другом месте, но король венгерский и чешский не станет мешать прусскому королю воспользоваться обстоятельствами и округлить свои владения, лишь бы только обе стороны взяли по равной части’. Старый дипломат оправдывал свои планы тем, что Польша вечно будет яблоком раздора, пока три соседние державы не согласятся действовать заодно. Таким образом слово о новом разделе Польши было высказано между Австриею и Пруссиею, оставалось привлечь к этому Россию. Но Австрия сочла нужным пустить в дело с Россиею тот же способ обращения, какой недавно употребила с Пруссиею, т.е. заговорить в смысле совершенно противном тому ответу, какой желала услышать. И вот еще раз в сношениях с Россиею Кауниц 12-го апреля объявил, что Австрия твердо стоит за соединение Польши с Саксониею, но это было сказано так, что вице-канцлер Остерман тотчас понял, что в этих словах нужно видеть обратный смысл и они говорились только с целью показать, что Австрия сама не прочь от участия в видах России, но прежде хочет вызвать Россию на выгодные для себя предложения.
России предложили приступить к союзу, заключенному 7-го февраля между Пруссиею и Австриек). На это Остерман 15-го мая отвечал, что трактат 7-го февраля заключает в себе статью о Польше, несогласную с видами императрицы, во всем остальном Россия приступает к трактату 7-го февраля, относительно же Польши желает заключить особый договор с Пруссиею, имея в виду прежние существовавшие между двумя державами трактаты об этом предмете. На это замечание последовала от 27-го июня совместная декларация от Австрии и Пруссии к России, в ней было изъявлено требование, чтобы обоим государствам предоставлено было надлежащее участие в мерах, которые должны решить судьбу Польши. С своей стороны Кауниц особо объявлял (от 21-го июня), что Австрия приступит к видам петербургского двора, если петербургский двор приступит к союзу против Франции, с тем, что статья о Польше в трактате 7-го февраля будет заменена обязательством трех дворов действовать взаимно и согласно в делах польских.

II.
Веселье в Польше. — Сеймики. — Самоуверенность поляков. — поведение Люккезннн в 1792 году. — Булгаков подбирает партию. — Зародыш конфедерации в Петербурге. — Отказ саксонского князя-избирателя. — Воинственные постановления сейма.

Весною 1792 г. уже образовалась в дипломатии гроза, долже-ствовавшая потрясти Польшу до основания и обратить в прах ее возрождение. Австрия и Пруссия уже высказались о необходимости нового раздела. Россия хотя не произнесла такого мнения, но более, чем две прочие державы, не расположена была оставить в Польше то, что в ней было устроено с 3-го мая.
Польша, между тем, пировала. По современным известиям, в Польше никогда еще так не веселились, как в конце 1791 и начале 1792 года. В разных городах и местечках в назначенные дни происходили торжественные богослужения с ‘Те Deum’, с проповедями, восхвалявшими новый порядок и виновников его. Такой праздник отправлялся, напр., в Бобруйске, маленьком местечке, где считалось не более 150 дворов. Земский речицкий судья, записавшись в мещане, давал большой обед с музыкою и громом орудий. После обеда был шумный бал. Все местечко было затейливо иллюминовано. Простой народ поили и кормили на улицах. 17-го января, день рождения Станислава-Августа, сделался повсюду днем веселого и шумного празднества: богослужения с проповедями, пение ‘Те Deum’, пальба из пушек, обеды, балы и иллюминация служили везде признаками общей радости. Во многих местах гражданско-военные комиссии давали обеды городским магистратам, а затем следовали танцы вплоть до ночи и ужин. Дворяне и мещане пировали братски вместе. В Вильне в этот день, после торжественного богослужения в академической церкви, епископ Масальский давал обед на сто особ слишком, а в три часа было публичное заседание главной школы Великого Княжества Литовского, на котором профессор церковной истории Богуславский прославлял конституцию, — вечером маршал трибунала давал великолепный бал с ужином и пушечными выстрелами, раздававшимися во время питья за здоровье короля. В Ленчине народные школы устроили празднество от себя, и профессор физики доказывал, что конституция 3-го мая проистекает из естественного порядка. Обыватели из поветов сендомирского и вислицкого съехались в Шидлов для занесения имен своих в землянские книги и по этому поводу братались с мещанами, произносили речи, а воевода дал большой обед для приехавших. В Сендомире ксендз Ленчовский после богослужения устроил от себя роскошный обед, а вечером бригадный командир Годзевич давал ужин и бал. Иосиф Понятовский, племянник короля, и генералы давали пиры и балы для военных с целью приласкать их и склонить к мысли, что войску под непосредственным начальством короля будет лучше, чем под властью войсковой комиссии. В Брацлаве, зимою, при главном обозе несколько дней сряду шли празднества с потешными огнями, среди которых красовался портрет короля, а брацлавский подкоморий, кроме обеда для гостей, угощал на дворе у себя толпу всякого народа, и все за это восхваляли конституцию.
Время вакации сейма было временем сеймиков: воеводства и поветы присягали конституции 3-го мая, производились выборы, и по этому поводу повсюду были обеды, балы, иллюминации и празднества. Так в Летичеве пред открытием сеймика один день давал обед судья Домбский, на другой день пан Дембовский, на этих обедах участвовали все прибывшие на сеймик обыватели, пили за здоровье короля и благоденствие конституции 3-го мая, а после выборов следовала присяга на конституцию 3-го мая и по этому поводу опять празднество. В некоторых местах во время присяги, происходившей в церкви, шляхтичи обнажали сабли и клялись защищать конституцию до последней капли крови. Все прежние сеймики, сколько могли запомнить старые поляки, сопровождались беспорядками, подкупами, драками, кровопролитием, на этот раз шляхта во многих местах вела себя чинно и согласно, зато весело. От многих сеймиков при закрытии их были посланы депутации с благодарностью королю и членам сейма за дело конституции 3-го мая. Много помогло стройному исходу сеймиков то, что заранее было разослано до 400 писем лицам, более или менее наклонным к перемене.
В этих письмах сообщалось ложно, будто саксонский князь-избиратель изъявил полное согласие на принятие короны, и дворы прусский и австрийский гарантировали прочность конституции 3-го мая. Многие из послов по окончании сеймовых заседаний разъехались по провинциям и способствовали настроению умов на сеймиках. Каждый из них в своем углу настраивал толпу, готовую пристать ко всему без больших рассуждений. Там, где нужно было, король располагал в пользу конституции раздачею ордена св. Станислава, на который чрезвычайно были тогда падки поляки, иные за то единственно, чтобы иметь удовольствие надеть красную ленту, становились под знамя 3-го мая. Этих лент так много раздарили в это время, что маршал Малаховский говорил: ‘по совести, эти ленты приносят стыд, а не украшают’. Других склоняли обещанием выгодных мест и денежными подарками, а иных принуждали и угрозами, многие, подавая согласие на конституцию, в душе ненавидели ее, но не смели заявить противного мнения, потому что было объявлено запрещение заносить в городские акты протестации против конституции: опасно было, ничего не сделавши, навлечь на себя наказание, сторонники конституции пугали шляхту, что того, кто будет противиться, постигнет кара от короля и сейма, как возмутителя общественного спокойствия, подобно Ржевускому и Щенсному-Потоцкому. Наконец, в воеводствах, где наиболее можно было ожидать противодействия, расставлены были войска, готовые усмирять силою и принуждать к повиновению такие сеймики, которые бы стали сильно шуметь против конституции. Много пособило и то, что папа прислал поздравительную буллу, в которой, видимо, оказывал сочувствие к новому делу, на сеймиках как только узнали, что конституция 3-го мая благословляется св. отцом, начали склоняться к ней. При этих выгодных для дела конституции условиях из нескольких мест поступили, однако, в Стражу донесения о том, что на сеймиках проявлялось негодование против реформы и притом с (Признаками тех старых нравов, которые хотели исправить прогрессисты. Так, люблинская шляхта Грушецкие с другими жаловались, что у них на сеймике, в противность новому уставу о сеймиках, паны навели подкупленную шляхту, собирали у себя, поили и потом заставляли давать голоса, какие угодно было им, класть шары по их желанию и таким образом удержали за собою и за другими, по своему желанию, места и должности или выбирали новых, кого хотели. В полоцком воеводстве пан Жаба привел на сеймик подпоенную шляхту и заставлял выбирать в должности таких, каких ему хотелось, даже, чтобы уменьшить число противников, запирал последних в их квартирах и не допускал до голосования в то время, когда его клиенты делали по его приказанию постановления как будто большинством голосов. Таким образом, хотя по распоряжению сейма решено было перевести место отправления сеймика в Чашники, но пан Жаба не допустил до этого, и сеймик остался в Ушаче, где был прежде. В Троцком воеводстве противники конституции навели на сеймик свою подпоенную шляхту, и подняли крик, что сейм нарушил старопольскую свободу и предал Речь-Посполитую абсолютизму, называли сеймовые уставы кандалами и объявляли, что намерены повиноваться существующей власти только до времени. По их влиянию выбраны депутатами в трибунал их подручники, не имевшие на то законного права, потому что не владели землями в том крае, где их выбирали. В Россиенах партия, неприязненная конституции, под предводительством Гелгуда наделала большую смуту, не допустила председательствовать асессору вместо больного маршала, отняла книги у избранного против ее желания актового писаря и, наконец, не дозволила окончиться сеймику, так что после того это дело встревожило Стражу и дало повод к продолжительной переписке. Подобное делалось и в некоторых других местах, напр., в Минске, где пан Лыскевич в продолжение нескольких недель, с целью овладеть делами города, поил ремесленников так, что, по замечанию последовавшей на него жалобы, все заказы оказались неисполненными в срок. Установление земянских судов сопровождалось беспорядками: прежние судьи не отдавали новоизбранным ни ключей, ни счетов, а в Серадзе гражданско-военная комиссия заперла ратушу, где прежде собирались городские и земские суды и новоустроенному земянскому суду не было приюта. Отменение пожизненности судей приобрело конституции много врагов из тех, которые чрез этот закон лишались возможности сидеть целую жизнь на теплом месте.
Прогрессивная партия извлекала великие надежды для целости конституции из приема, сделанного ей по воеводствам. Проживавшие за границею паны извещали своих соотечественников, что и по всей Европе правительства, публика удивляются полякам и величают их мудрость. ‘Куда только нас ни пригласят, писал один поляк из Флоренции, везде мы видим столы, украшенные бюстами короля нашего, колоннами и пирамидами в честь его и нашей конституции. Сам великий герцог тосканский говорил полякам такие слова: ‘счастлив народ польский, что у него такой король, счастлив король польский, что управляет такими гражданами’. Приезжавшие в Польшу иностранцы, льстя полякам, говорили: ‘как же это утверждали, будто поляки народ несогласный и легкомысленный, а мы видим противное: они составили такую мудрую конституцию и так согласно и единомышленно ее приняли’. Поляки интересовались более всего тем, что о каждом их патриотическом шаге будут говорить в Европе. Маршал Малаховский по окончании сеймиков писал к племяннику в Дрезден: ‘мне очень любопытно узнать, что там у вас скажут о единомыслии сеймиков. Кто религиозен, тот признает в этом дело Провидения, а кто основывается на политике, тот увидит в этом событии великий пример, как весь народ чувствует привязанность к закону’. Это он писал уже в то время, когда медленность и увертки саксонского князя-избирателя раздражали его. Легковерие и ветреность поляков не имели пределов.
‘Три дня тому назад, — доносил в марте Булгаков, — поляки большую надежду полагали на немецкаго императора, но теперь уже некоторые из панов переменили свое мнение и боятся, что как только состоится коялиция против Франции, то император обратится к Франции, а Россия будет разделываться с Польшею. Сам король все еще полагал тогда надежды на Австрию и думал расположить к себе подкупом государственных людей австрийского кабинета, Манфредини и Шпильмана, посредством камергера Кортигеля, который был некогда в Польше посланником от Австрии. Этот Кортигель, как говорят, брал с короля деньги и внушал ему надежды, а король составлял тайные планы утвердить монархическую власть при пособии Австрии и избавиться от страшной опеки России. Корифей 3-го мая, Игнатий Потоцкий был самонадеян до смешного, уже в марте Декорш, французский посланник, предостерегал его и говорил: вы слишком доверчивы: смотрите, берлинский и венский дворы не даром кокетничают с императрицею! Потоцкий заглаза трунил над ним и говорил: француз пустую вежливость между дворами считает уже за взаимную преданность. Я думаю, что Россия не решится объявить нам войны, напротив, она сама боится, чтобы против нея не составила союза Австрия с Польшею: тогда, действуя вместе, можно было бы сделать Россию азиатскою державою .
Первые сеймовые заседания, по окончании лимиты, проходили в шумных восторгах о величии Польши, о примерном согласии и надеждах на благополучие в будущем. Вести о том, что сеймики окончились без драк и повсюду одобрена конституция, давали послам повод видеть в этом великое ручательство возрождения отечества. Игнатий Потоцкий говорил в заседании: окидывая взорами протекшие века, во всей истории мира я не могу видеть ничего величественнее, ничего достойнее человеческой памяти, как согласие польского народа, который отселе должен служить образцом для всех вольных народов!’ Волынский посол Стройновский, постоянный недоброжелатель нововведений и представитель воеводства, наиболее противного конституции, заявлял, что это воеводство, состоящее из четырех поветов (луцкий, кременецкий, подслучский и горынский), изменило прежние инструкции послам и приказывало им соображаться с конституциею. Другой свирепый противник конституции, познанский посол Мелжинский, говорил: ‘я не пошел по следам воэлюбленнаго короля оттого, что воображал себе, что народ иначе примет конституцию. Я слушал своего внутренняго убеждения. Теперь я увидал противное тому, чего ожидал. Наш народ так ославил в целом мире безпорядками, что, казалось, никогда не покажет себя ни в чем единодушным, и действительно, давно ли чужие солдаты предписывали сеймикам инструкции, и, несмотря на устрашения и на подкупы, согласия на сеймиках не было. Теперь же не было на сеймиках ни чужого, ни своего войска, гражданская добродетель не была искушаема дарами, и теперь первый только раз народ единогласно принял конституцию 3-го мая. Стало быть, она хороша и спасительна’. Казимир-Нестор Сапега ораторствовал так: ‘пятно, лежавшее на Польше, изгладилось, иноземныя войска уже не покрывают нашей территории, наши национальныя войска защищают наши границы. Правительство стало твердым, конституция наша признана сильнейшими державами, а любовь к отечеству ея крепчайшая подпора. Как не видать влияния божественнаго Провидения в способе, каким нация возродилась без кровопролития? Вот я показал вам пример послушания постановлениями сейма, теперь я их буду еще более уважать, когда все Великое Княжество Литовское их признает, не уступая Короне в уважении к королю и любви к отечеству’.
Смерть Леопольда вначале произвела потрясающее впечатление. ‘Что теперь будет? — говорили тогда при дворе Станислава-Августа. — Договор с Пруссиею может нарушиться, состоится, напротив, договор с Россиею, запуганная Саксония ничего не будет значить, и Польша сделается игрушкою обстоятельств. Вместо государя, дружелюбного Польше, каким был покойный император Леопольд II, воцарится новый, Франц II: он уже и теперь известен своим расположением к России’. Но Игнатий Потоцкий, у которого после обеда был об этом разговор с гостями, как великий политик, посмотрел на события с другой точки зрения и произнес такое утешительное слово: ‘император Леопольд достоин того, чтоб поляки его оплакивали, он был друг наш и особенный покровитель, но смерть его не изменит положения дел, союз с Пруссиею теперь установится скорее, чем можно было бы ожидать прежде, новый государь на все согласится, что ему предложат. Саксония и Польша выиграют. Молодой государь не пойдет против Франции так горячо, как прежний: племянник за тетку не станет заступаться, как брат за сестру. Если б король прусский и император пошли вместе на Францию, как предполагалось при Леопольде, русские вошли бы в Польшу, и поляки, не получая ниоткуда помощи и поддержки, сделались бы добычею России. Теперь же союз Австрии с Пруссиею будет направлен против России, а Польша будет служить им барьером. Не советуем России затрогивать нас, Польша может наделать ей больше зла, чем она Польше’. За Потоцким маршал Малаховский и другие стали видеть в радужном цвете для Польши союз Пруссии с Австриею. Пьятоли еще решительнее возбуждал в поляках смелость. ‘По-моему, — говорил он, — так надобно вторгнуться с войсками Речи-Посполитой во владения российской императрицы и предупредить нападение с ея стороны’. Люккезини по-прежнему не переставал быть непонятным, то мазал по губам поляков, то обливал их сразу холодною водою, ставил поляков втупик и кружил им головы своим обращением. Когда с ним заговаривали о ходе преобразований и по прежнему обычаю обращались к нему за советом, Люккезини отвечал сухо и равнодушно: ‘конституция 3-го мая и все последовавшия у вас перемены для его величества, короля прусскаго, совершенно посторонние предметы, и вовсе не занимают его. Все, что республика после трактата с Пруссией сделала у себя, все это она должна считать своим собственным творением, и о всех переменах, происшедших вследствие конституции 3-го мая, должна сама у себя просить совета . Отпуская Браницкаго в Петербург, Станислав-Август счел нужным заявить об этом Люккезини и сказал: ‘надеюсь, что ваш двор не скажет ничего против этого . Ваше величество, — отвечал Люккезини, — может делать что вам угодно, и моему двору совершенно нет дела до этого. Удивительно только, что ваше величество отставили от службы польнаго гетмана (le petit gnerai) за то только, что он ездил в Яссы, а теперь сами посылаете великаго (le grand gnerai) в Петербург для особых сношений? После такого разговора он сам довел до сведения Браницкого, будто старался выхлопотать ему у короля дозволение ехать в Петербург. В марте в одном обществе он сказал: напрасно считают за королем моим какую-то готовность помогать Польше, он вовсе не обязан защищать Польшу с конституциею 3-го мая’. Это дошло до Станислава-Августа. Он спросил его прямо. Люккезини отвечал: ‘я не обязан всем и каждому говорить истину, я могу говорить ее только правительству, а правительство составляют для меня король и канцлер. У вас черезчур много было участников в важных делах, все-все хотели знать, оттого и происходил такой безпорядок’. — Прежде он в дружеских разговорах сворачивал на неизбежные Гданск и Торунь, теперь он уже не только не вспоминал о них, но даже сказал: король мой не намерен более возобновлять толки о соглашении взаимных выгод Польши и Пруссии на основании уступки Гданска и Торуня, если бы республика предлагала им сама, — Пруссия уже не приняла бы их’. Эти слова дышали зловещим предзнаменованием и открывали полякам опасность, что Пруьсия скоро станет заодно с Россиею, но Люккезини потом, сошедшийь с Сапегою, начал опять заговаривать о Гданске и Торуне, а когда разнеслось об этом между некоторыми послами, он сказал: ‘разве можно полагаться в чем-нибудь на Сапегу? про нас ходят разныя сплетни: то говорят, что мы хотим отнять Великую Польшу, то Жмудь, а мой государь ничего от поляков не желает, кроме сохранения своих прав и трактатов’. Поселяя в поляках сомнение, он не доводил их до отчаяния: ‘не думайте, говорил он, чтобы Пруссия перестала быть союзницей Польши, когда у вас начнется война с Россиею, тогда и Пруссия станет вооружаться и покажет себя. Правда, Пруссия и Австрия обращаются деликатно с императрицею, но все-таки главная цель их союза поставить преграду дальнейшим успехам России. На этот конец император и Пруссия уже пригласили Саксонию пристать к союзу, и она согласилась, быть может, скоро о том же попросят и Польшу’. Так же точно и о приеме князем-избирателем короны он высказывался двулично. Прогрессисты распустили на сеймиках слух, что предложение Польши принято, и король уверял прибывших в Варшаву послов, что в этом сомневаться не следует и сама русская императрица, как видно, согласится на это. ‘Все это неправда!’ сказал по этому поводу Люккезини у Сапеги, а самому Пьятоли, который особенно отличался распространением утешительных слухов, заметил: ‘эти уловки кончатся дурно’. Но тот же Люккезини, говоря о заключенном между Австрией и Пруссией союзе, выразился так: ‘я не нахожу затруднительным думать, что новые союзники гарантируют принятие короны саксонским князем-избирателем, это для них лучше, чем допустить Россию до прежняго влияния на Польшу’.
Сейм занялся рассмотрением просьб и желаний, поступавших от сеймиков, они касались новоучрежденных земянских судов: отправления их обязанностей, назначения мест для них, соединения поветов в судебном отношении, выбора лиц в должности, времени открытия заседаний. Установлен порядок процедуры — так называемые реестры, которыми определено, какие дела должны за какими следовать — предмет сбивчивый в старопольском судопроизводстве, определены случаи, когда судьи за уклонение от своих обязанностей должны подвергаться показаниям, состоявшим в тюремном заключении, денежном взыскании и лишении должностей. По поводу вводимого теснейшего однообразия Великого Княжества Литовского с Короною уничтожены прежние отдельные литовские поборы и введено в налогах однообразие. Но дело реформы королевщин подвигалось очень плохо. Скарбовая комиссия известила сейм, что большая часть старост не подчиняется распоряжениям сейма о платеже в казну, до времени продажи, трех четвертей всего получаемого с этих имений дохода.
Толковали о том, как бы достойно и торжественно отпраздновать годовщину 3-го мая, и для этого положили собрать из воеводств нарочно особых депутатов. В память великого события решили в этот день заложить храм Провидения. Игнатий Потоцкий, убеждаясь более и более в том, что только монархическая власть может спасти Польшу, задумал воспользоваться этим днем, чтобы в церкви св. Креста, где будет торжество, приехавшие депутаты заявили желание как бы целой страны, чтобы король принял диктаторскую власть над войском и страною. Между тем в ожидании этого великого народного торжества не было недостатка в патриотических пиршествах, которые должны были способствовать распространению новых идей. 22-го марта (2-го апреля), в день именин Коллонтая ассессория дала ему обед, куда приглашены были знатнейшие мещане. Сам король присутствовал на этом обеде и целовался с мещанами. ‘Они облили ему платье вином’, заметил при этом Булгаков в своем донесении, делая намек на неуменье мещан вести себя в одном обществе с важными особами: Так как этот обед носил демократический характер уже и потому, что давался в честь человека, считаемого отъявленным демократом, то многие сочли неуместным быть на нем, в их числе был и брат короля, примас. ‘Как мне ни прискорбно, — сказал по этому поводу король своей сестре, — но приходится бороться не только со множеством поляков, а даже с собственным братом и с своею фамилией)’. Многие поляки, увлеченные временно модными идеями, мало-помалу одумывались и находили, что на деле не все бывает так складно и приятно, как на словах. Их отрезвляли крайние прогрессисты, которые то тем, то другим способом угрожали посягательством на дворянские преимущества и сословные выгоды. В Варшаве заведен был клуб слуг, и там читались переведенные с французского языка речи о свободе. Это заведено было по мысли французского министра в Польше Декорша и некоего Маццеи, известного в Варшаве вольнодумца. Служитель последнего был постоянным оратором в этом клубе. Это явление возбудило в обществе опасение, что таким образом может подготовиться хлопский бунт. Закон о староствах разом отнял у конституции множество приверженцев. Польские дамы, прежде возбуждавшие умы и сердца в пользу нового строя вещей, стали кричать, что их обирают, что им не на что будет шить новые платья для балов.
Когда патриоты закрывали себе глаза, Булгаков, продолжая показывать вид, будто дело конституции совершенно посторонний предмет для государства, которого он был представителем, втихомолку удачно работал и подкапывал то, что поляки спешили строить. В конце апреля он представил своему правительству список надежных особ, на которых Россия могла положиться, это были — епископы: Коссаковский и Гедройц (жмудский), серадзский воевода Валевский, человек предприимчивый, с большим кредитом в трех воеводствах, краковском, волынском и серадзском, витебский воевода Коссаковский, мазовецкий Малаховский, брат маршала, другой брат его канцлер, Мстиславский воевода Хоминский, надворный маршал Рачинский, человек оборотливый, ловкий и хитрый, Троцкий каштелян Пляттер, войницкий каштелян Ожаровский, издавна преданный России, на все готовый, имевший партию в воеводствах краковском и сендомирском, каштелян гнезненский Мястковский, Коссаковский, брат епископа, каштелян перемышльский Антоний Четвер-тинский, человек небогатый, но отважный и речистый. Из послов были отмечены: краковские — Ожаровский, Валевский, Иордан, Глембоцкий, познанский Мощенский, ошмянский Хоминский, вилькомирский Коссаковский, брацлавские: Мощинский, Мокуци, сендомирские: Скорковский, Немирович, Ясинский, Менженский, Троцкий Савицкий, уницкий Коссаковский, серадзский Валевский, литовско-жмудский Забелло, куявский Закржевский, иноврацлав-ские: Соколовский, Лещинский, волынские: два Гулевича, Загурский, подольские: Орловский, Злотницкий, любельские: Длуский, Выбрановский, Суфчинский, оршанский Иозефович, сохачевский Шимановский. К ним присоединить следовало находившихся тогда уже в Петербурге Браницкаго, Щенсного-Потоц-кого и послов Сухоржевскаго и Грохольскаго. Эти все были совершенно приобретены Россиею. Булгаков считал готовыми пристать к России, при первом заявлении со стороны последней, голоса еще нескольких лиц, сенаторов, духовных, епископок: виленскаго Масальскаго, куявскаго Рыбинскаго и познанскаго Окенскаго, краковскаго воеводу Малаховскаго, виленскаго Радзивилла, Послов: Мелжинского (познанского), Сулковского (калишского), Домбского (бресткуявского), Сангушку (волынского), Швейковского (подольского), Гриневецкого (люблинского), Неселовского (новогродского), Сиберга (брест-литовского), Хмару (минского), подскарбия коронного Коссовского, каштеляна серадзскаго Бернадскаго, каштеляна минскаго Забелло, Земинского (бецкаго каштеляна), Шидловского и двадцать послов. Всего на сейме сенаторов было 159, а послов 341, из них всех Россия могла располагать, по расчету Булгакова, девятидесятью особами. Каждый из них с кредитом и связями мог увлечь за собою толпу сторонников.
Булгаков давно уже нашептывал своим приятелям, что надобно им взяться за явное противодействие, составить реконфедерацию и ниспровергнуть конституцию, которая грозит Польше уничтожением свободы и введением деспотизма, что великодушная государыня окажет им помощь. Но в это время он пришел к убеждению и сообщал своему правительству, что нет возможности начать что-нибудь в Варшаве, правление, войско и суды находились в руках господствующей партии, как только недовольные начнут действовать, противники тотчас усмирят их силою, русский посланник, находясь в Варшаве, не в силах был начинать ничего и мог пособлять только тому, что произойдет в провинциях. Но пока в Варшаве партия конституции торжествовала и упивалась своими успехами, а Булгаков ломал себе голову, как бы устроить дело, убийственное для всех затей прогрессистов, в Петербурге, в конце марта 1772 г., это дело уже слагалось. Там происходило приватное свидание Щенсного-Потоцкого и Северина Ржевуского с государынею, к нему допущен был один только Зубов. Там было порешено, что недовольные конституцией) магнаты составят конфедерацию, а императрица поможет ей своим влиянием и пошлет свои войска и средину Польши для изменения там правительства. Они получили полномочие составить конфедерацию и уехали для этого на Подол. Находившийся в Петербурге посланник Речи-Посполятой, Деболи, извещал, что враги конституции что-то замышляют, но не знал, в чем дело. Кроме того, командующий польским войском в Украине, генерал Костюшко извещал, что русские войска тремя корпусками готовы войти во владения Речи Посполитой, из Могилева, Киева и Молдавии.
Враги конституции посмеивались над патриотами. ‘А что хорошаго слышно из Дрездена? — спросил на сеймовом заседании посол Валевский. — Ох! смотрите, как бы из этих прекрасных луковиц, вместо ожидаемых цветов, на весну не выросла крапива’. Сам маршал Малаховский тихонько говорил своим друзьям: ‘я раскаиваюсь, что первый подал голос о призыве князя-избирателя к наследству, теперь мы от него ничего не видим, кроме проволочек’. Обольщения мало-помалу спадали с поляков одно за другим, и неприязненная истина раскрывалась во всей наготе. 16-го апреля было на сейме заседание при закрытых дверях. Прибывший из Дрездена чрезвычайный посланник Речи Посполитой князь Чарторыский привез роковое известие: князь-избиратель долго протягивавший дело в конференциях, наконец дал от 14-го февраля ноту, где объявлял свое решительное несогласие на принятие короны на таких условиях, на каких хотели дать ее поляки. Он объявлял: 1) что не примет никакого решения по этому делу прежде, чем со стороны трех соседственных держав, поручившихся за независимость Польши, — России, Пруссии и Австрии, не получит успокоительного одобрения насчет перемены в правлении, произведенной в Речи Посполитой, и согласия на принятие им предложенного ему наследственного престола. Сверх того, даже и при том одобрении, которого поляки никак не могли ожидать и надеяться, князь-избиратель принял бы корону только тогда, когда бы в самой конституции были произведены перемены, именно: чтобы никакой закон, который прошел через обыкновенный или чрезвычайный сейм, в особенности по объявлению войны, не имел законной силы прежде согласия короля по его собственному независимому убеждению. ‘Моя совесть не дозволяет мне, — выражался князь-избиратель, — подчинять собственное убеждение и возможность воспрепятствовать злу, большинству голосов, которое может зависеть от, случая и интриги’. Это заявление показывало, что избираемый поляками в короли был уже дурного о них мнения и мало верил в ту нацию, которая ему оказывала честь, от этого заранее и предполагал, что интрига и случай могут господствовать в учредительном строе этой нации. Князь-избиратель отвергал также одиннадцатый параграф майской конституции, по которому на войско возлагалось принести присягу нации, требовал, чтобы войско произнесло ее королю, и чтобы, вместе с тем, король имел право назначать предводителя над войском, и нация не могла бы, сообразно седьмому параграфу, отставлять этого предводителя. Наконец, он не соглашался на то, чтобы сейм имел право выбрать жениха его дочери, и даже не обязывался в таком случае представлять сейму на согласие этого вопроса, напротив, князь-избиратель ставил условием, чтобы в случае, если он не оставит наследников мужеского пола, польская корона должна переходить не к принцессе Августе, его дочери и ее потомству, а к мужеской боковой саксонской линии. Князь-избиратель заранее видел, что оставление наследства за дочерью откроет путь разнообразным и гибельным интригам, поссорит соседние дворы между собою и вообще будет для Польши источником смятений. Эти условия, вполне здравые и необходимые для возрождения польской самостоятельности, могли оценить только те немногие, которые сочиняли конституцию, большинство польского дворянства должно было ужаснуться и тем скорее отдаться внушениям тех, которые в новом перевороте указывали на уничтожение драгоценной старинной свободы польского шляхетства и пугали поляков именем монархии, а с этим именем у них издавна соединялся образ ненавистного деспотизма. Нота, прочитанная 16-го апреля, была тем поразительнее, что сторонники конституции успели уже, для привлечения к себе, распустить слух, будто саксонский князь-избиратель изъявил полное согласие на принятие короны, теперь они являлись перед глазами всей нации обманщиками. Податель ноты Чарторыский старался перед сеймом представить и теперь дело в розовом свете. Как лично знакомый с саксонским князем-избирателем и его двором, Чарторыский объяснял так: ‘заявление князя-избирателя показывает,что он желает, чтобы соседние дворы одобрили перемены, сделанныя поляками, это не более, как вежливость в отношении к этим дворам. Он требует для короля абсолютнаго veto оттого, что предвидит, что Польше придется выдержать оборонительную войну. Все это объяснится и уладится, когда придет сюда уполномоченный курфирста, граф Лобен. Сам его светлость мне говорил с большим одобрением о действиях поляков и хвалил вообще конституцию, особенно одобрял умножение военных сил’. Но это говорилось только для успокоения умов. Сами виновники конституции были тогда вне себя от неудачи и злились на князя-избирателя. Маршал Малаховский изъявлял крайнее негодование, называл поступок князя-избирателя нечестным. ‘Не нужно было, по крайней мере, — писал он, — обольщать нас надеждами, если бы мы предложили корону другому, тот бы с благодарностью принял эту честь и не стал бы с нами тянуть канитель, да еще наконец он нам предписывает условия, как будто завоеванной нации’. Его смущало тогда то, что, приглашая курфирста, поляки сделали неугодное Екатерине и раздражили ее, а между тем князь-избиратель теперь оставляет их в угодность Екатерине. Мостовский, ездивший вместе с Чарторыским в Дрезден, говорил: ‘сам князь-избиратель понуждал нас к переменам и жаловался на медленность нашу. Но он тогда разсчитывал, что англичане пошлют свой флот в Балтийское море, что Россия, занятая войною с Турциею, будет охвачена со всех сторон. Но вышло не так, Россия заключила мир с Турциею, а сент-джемский кабинет насмеялся над всеми кабинетами, над доверием всех государств’. Пьятоли доказывал, что теперь одно средство, объявить России войну и вторгнуться в ее пределы. ‘Правда, — говорил он, — мы потеряем людей, но успех наш верен. Англия всему причина, она изменила нам. Поляки должны жаловаться на одну Англию, князь-избиратель не отказался бы, если бы Англия не изменила’.
В это же время (писал Малаховский от 17-го апреля) поляки получили неотрадное известие из Берлина. Как только в Варшаве получено было известие, что в Петербурге затевается что-то недоброе, тотчас велено было послу Речи Посполитой в Берлине, князю Яблоновскому, объясниться с союзником Польши, королем прусским. Прусского короля на тот случай не было в столице и Яблоновский поверил свое поручение министрам прусским Финку и Шуленбургу, за что впоследствии в Варшаве им были не совсем довольны. ‘Опасения ваши преждевременны, — отвечали прусские министры, — нет повода бояться вам со стороны России’. Яблоновский сказал: ‘малейшее посягательство на нашу конституцию будет для нас оскорбительное насилие, и мы надеемся, что король прусский, как союзник, обязан защищать ее’. ‘Нет, — отвечали ему министры, — король наш не обязан защищать вашей конституции, которую вы составили мимо его сведения и, напротив, скрывали от него’. Яблоновский превознес справедливость прусского короля, доказывая, что конституция 3-го мая написана вполне согласно с видами и намерениями берлинского кабинета, а если с польской стороны делалось что-нибудь секретно, то это нужно было для успеха дела, до времени. Прусские министры на это заметили, что если Россия недовольна, то это совершенно естественно: конституция, устроенная поляками, перешла пределы, назначенные польскому правительству Россиею, которая гарантировала им правление. О такой беседе с прусскими министрами доносил своему правительству Яблоновский. Из его донесений можно было уже тогда усмотреть, что на Пруссию мало было надежды, но патриоты-оптимисты толковали, что король прусский естественно хочет избежать войны во что бы то ни стало, но если обстоятельства к ней приведут, то он будет помогать Польше. На том же заседании, где прочитаны были неприятные известия из Дрездена и Берлина, внесен был и прочитан секретарем проект о мерах обороны государства, проект этот заранее был составлен прогрессистами на домашних заседаниях у маршала Малаховского. Прежде всего, в виде предисловия, в нем ставилась оговорка, что поляки не намерены вести с кем бы то ни было наступательной войны, но они заботятся о целости принадлежащих Речи Посполитой стран, о своей свободе, независимости и о твердости своего правления. Сношения дворов между собою вызывают с их стороны потребность, в видах безопасности края, народной независимости и конституции, придать своим сношениям вес и значение, они поэтому находят необходимым иметь на случай готовую оборону, и постановляют:
1) Чтобы король, которому конституция вручила верховную исполнительную власть, пользовался ею во всем объеме, как можно сильнее и действительнее для народной обороны, распоряжаясь военными силами и употребляя их сообразно цели.
2) Поручается королю пригласить из-за границы двух или трех генералов, опытных в военном искусстве, и поместить их в войске Речи Посполитой в звании высших командиров, предоставив, соответственно их чинам, содержание, жалованье и награды, от выбора короля зависеть будет также назначение офицеров для корпусов артиллерии и инженеров, получивших образование за границею и искусных в военном деле.
3) Поручается скарбовой комиссии, по требованию короля в Страже, немедленно сделать заем в крае или за границею, с возможно малыми издержками, на сумму тридцати миллионов, обеспечив их фондом, который должен образоваться из остатка от продажи старосте, в силу чего настоящим законом утверждается верность и безопасность этого займа.
4) Дозволяется королю в Страже: из сумм, находящихся в казне Речи Посполитой и поступающих в казну посредством вышеозначенного займа, употребить часть на текущие нужды для изготовления средств народной обороны, но с тем, чтоб министр, подписывающий в Страже, и особы, которым такие выдачи будут поверены, были ответственны в том, что эти суммы будут истрачены только на приготовление средств к народной обороне, а никак не на какой-нибудь другой предмет. В случае же (от чего Боже сохрани) если от кого-нибудь против Речи Посполитой будет учинено покушение на войну, посредством ли объявления войны или каким-нибудь другим способом, тогда дозволяется королю в Страже употреблять на текущие потребности и остальные суммы, полученные посредством займа, но также не иначе, как с тем, чтоб министр, подписывающий в Страже, и особы, которым поверены будут выдачи этих сумм, были ответственны в том, что взятые суммы употреблены на военные потребности, а не на что-нибудь другое.
5) По истечении двух месяцев министры в Страже доносят на сейме чинам Речи Посполитой, хотя бы через посредство одного из членов сейма, о наступившем употреблении денег по вышесказанным предписаниям, а потом сейму будет представлен отчет о всех истраченных деньгах.
По прочтении этого проекта некоторые послы, противники реформ (краковский Отвиновский, волынский Кржуцкий и Троцкий Савицкий) потребовали, чтобы представленный проект по обычаю подвергнут был рассмотрению (делиберации). Казимир-Нестор Сапега доказывал, что в таких обстоятельствах, когда отечеству грозит опасность, нельзя долго рассуждать, а нужно скорее принимать меры и действовать. Король, с своей стороны, уклончиво похвалил тех, которые требовали делиберации, приписывал их требование чистым намерениям, но отклонял его и говорил: ‘мы находимся теперь в слишком важных обстоятельствах, опоздаем одним часом и через то навлечем на отечество великий и непоправимый вред’. К нему присоединили голос оба брата Потоцкие, Станислав и Игнатий, и Вейсенгоф. Они также не раздражали противников, напротив, хвалили их, не спорили, а просили оставить свое требование, и этим путем подействовали на их самолюбие: проект обратился в закон единогласно. Впрочем, главные враги конституции хорошо понимали, что эти смелые распоряжения останутся бесплодными.
В дополнение к этому закону, в следующее заседание, 17-го апреля, по проекту брацлавского посла Северина Потоцкого, постановлено было назначить депутацию, которая бы вместе с войсковою комиссиею изложила проект всеобщего вооружения воеводств или милиции, и этот проект в свое время должен быть представлен на общем сейме.
21-го апреля опять было секретное заседание, без арбитров. Читали депеши, полученные вновь от Деболи: он извещал о замыслах России. Сто тысяч войск уже на польской границе, офицерам, находящимся в отпуску, велено собраться в свои полки к 15-му мая, назначены командиры: Репнин главнокомандующим, поляк Коссаковский командует дивизией. После пятичасового заседания патриоты, возбужденные горячкою опасности, составили новое постановление, расширяющее закон 17-го апреля. Положено немедленно увеличить количество войска до ста тысяч посредством рекрутовки (кантонистов) со всех имений и вербовки и доставить новобранцев в корпуса. Вменялось в обязанность гражданско-военным порядковым комиссиям, городским магистратам, а в крайних случаях и местным начальствам вообще, из всех имений как бывших королевских, экономических, духовных и вотчинных (дедичных), по требованию командующих генералов, при переходах войск, доставлять фураж и продовольствие на подводах за готовую плату по цене, установленной гражданско-военными порядковыми комиссиями, сообразной с получаемым солдатами жалованьем, и исполнять требования командиров, относящиеся к устройству, укреплению и исправлению оборонных мест или лазаретов, складов, обозов, провиантских магазинов, мостов, плотин, засек и водоспусков, с доставкою на указанные места нужных рабочих, подвод и материалов. Исполненные предписания командиров должны представляться в гражданско-военные порядковые комиссии, и для надлежащей уплаты того, что будет следовать доставителям, будет учреждена особая комиссия. Королю предоставлялось, по его усмотрению, поместить в войске двадцать офицеров, приглашенных из-за границы, не смещая никого с занятых уже мест. Поляки тогда полагали, что, принимая воинственный вид, им удобнее будет переговариваться с дамою Севера. ‘Русския войска окружают нас и угрожают нам, но это только демонстрация, — писал Игнатий Потоцкий своему приятелю, бывшему шведскому министру в Польше Энгерстрому, — вторжение русских в польский владения невероятно, и оно будет окончательно невозможно, как только Польша покажет себя Европе нациею крепкою и готовою к защите посредством тех мудрых и энергических мер, которыя мы приготовляем’.
Много оставалось еще работ сейму по внутреннему устройству. Дело продажи старосте долго оставалось на бумаге, и только раздражало тех, которых грозило лишить выгод. Сейм принялся за подробности, относящиеся к этому предмету, и видел необходимость истолковать и уяснить являвшиеся противоречия и недоразумения. За королем оставалось право раздачи двух старосте по силе закона 1775 года, которым ему, после отнятия у него старинного права раздавать королевщины, предоставлялось на волю распорядиться только четырьмя староствами, из них два были розданы, а два еще оставались. Теперь, по проекту Игнатия Потоцкого, король отказался от раздачи этих двух старосте: они наравне с другими должны были идти в продажу, а тем, которых королю угодно будет наградить, постановлено дать 100.000 злотых. Король выпросил это для своего племянника Иосифа Понятовского, заявивши пред сеймом о его бескорыстии, рассказавши, что этот патриот на коленях стоял пред королем и просил его не упоминать его имени в таком предмете. Но против этого восстала оппозиция. Солтык (краковский) припомнил, что в 1777 году вместе с отобранием лучших земель Речь Посполитая лишилась также девяти городов и двухсот девяноста двух деревень с землею, пространством на пятьдесят миль в длину и на десять в ширину, обращенных из королевских в наследственные земли сторонникам раздела. ‘Я не хочу, — говорил он, — чтобы дар Иосифу Понятовскому опирался на такой конституции’. Он предлагал, напротив, чтобы в видах усиления государственных доходов наложено было по 50 /о со всех имений, поступивших тогда из королевщин в наследственные владения. ‘Белоцерковское староство, — замечал он, — оценено по доходу в 18 миллионов, а чрез продажу пошло бы в 24 миллиона, что же несправедливого, если владелец его будет платить половину получаемого дохода в казну?’
После таких споров, 23-го апреля, на сейме состоялось законное дозволение королю выплачивать ежегодно из казны 100.000 тому из особ своего рода, кому он пожелает, а король за то отказался от права королевского патронатства над теми королевщинами, которые должны будут, по продаже, перейти в наследственные имения, этим хотели привлекать к покупке желающих. 24-го апреля состоялся закон под названием: ‘Уложение о вечном устройстве королевщин’ (urzadzenie krolewszczyzn), заключающий правила о порядке продажи старосте, об уравнении проданных со всеми прочими наследственными имениями по отношению к их правам, о назначенных для этого люстраторах, о их обязанностях и правах. Потом стали заниматься устройством военного управления. В проекте, поданном прогрессистами, верховная власть над войском предоставлялась королю, враги конституции 3-го мая завопили, что проект этот угрожает возможностью деспотизма. Троцкий посол Савицкий, один из самых смелых крикунов против нового порядка вещей, в пространной речи доказывал опасность такого сосредоточения сил в руках одной особы. Люблинский посол Станислав Потоцкий, опровергая его, доказывал, что истинная свобода неразлучна с правильным исполнением закона, которое нуждается в сосредоточенности верховной власти.
Среди этих воинственных распоряжений поляки не забывали своих прадедовских стремлений к обращению в католичество православных людей и к истреблению восточного православия во владениях Речи-Посполитой, они порешили умножить костелы в киевском воеводстве, населенном неунитами, и назначили на каждый костел ежегодного содержания из казначайства по 3.000 злотых. Гнезненский посол Брониковский, сам будучи протестантом, говорил горячо за это дело и указывал, что если где, то именно в этих краях особенно полезно строить новые костелы, потому что там народ пребывает в заблуждении, что его следует просвещать и заохочивать к благочестию, ибо только этим способом можно тамошнему народу внушить обязанность верно служить наилучшему королю и охранять целость свободного отечества, обязанность, которая тамошний народ совсем на знает. Инфлянтский посол Куб-лицкий подавал голос также и за унитские костелы, но проект его отослан был для рассмотрения в депутацию. Это старание о костелах в земле, оставшейся православною, показывало, что обещания равенства, даваемые православной религии, были слова обманчивые: никому тогда в голову не приходило, что несправедливость и неуважение к религии, о которой, по их взглядам, говорить много не стоило, была старинною язвою, разъевшею польскую нацию. Сам Пьятоли, казавшийся вольнодумцем и за то находившийся в немилости у папского двора, стал теперь говорить, что отнюдь не следует давать слишком широкой свободы дизунитам. Он, как говорят о нем современники, рассчитывал возвыситься если не тем, то другим путем и теперь подумал заслужить благоволение св. отца, который хотя и благословил новую польскую конституцию, но был недоволен в ней одним — именно предоставлением прав неунитам и диссидентам.

III.
Празднество годовщины 3-го мая. — Поведение Булгакова и других иностранных министров. — Виды поляков. — Приготовления к обороне.

Предстоявшая годовщина 3-го мая отсрочила заседания сейма до 7-го мая. К празднику воспоминания прошлогодней реформы в Варшаву прибыла депутация из разных провинций от дворян и мещан, и стянуто было много войска. Это воспоминание должно было ознаменоваться заложением храма Провидения, в память возрождения польской нации. В семь часов утра путь от замка к костелу св. Креста, по Краковскому предместью, был занят войском, стоявшим по обоим бокам улицы. (Начиная от замка, поместилась народовая кавалерия, далее следовала коронная пешая гвардия, потом два батальона Дзялынского, а за ними три эскадрона полка королевского Козенецкого и четыре эскадрона полка князя Виртембергского). Двери костела св. Креста были охраняемы восьмьюдесятью человеками скарбового батальона: офицеры красовались своими парадными мундирами, шишаками и шарфами. В девять часов король двинулся из замка в костел св. Креста, в карете, около которой ехали верхом кавалеры, а дальше следовал полк конной коронной гвардии. Сенаторы и депутаты были уже в храме. В дверях храма епископы познанский и варшавский встречали короля и подавали ему для омочения освященную воду, потом король вступил в храм и сел на приготовленный для него трон, окруженный воспитанниками кадетского корпуса, одетыми в парадные мундиры и шишаки и приведенными туда начальником корпуса, князем Чарторыским. Вслед за ним сели на свои места сенаторы, послы от воеводств, уполномоченные от городов, комиссары правительственных учреждений, гражданско-военная комиссия, землянский суд, варшавский магистрат. Галерея была занята многочисленными зрителями, множество дам были одеты одинаково в белые платья с красными лентами и шарфами, которых яркому цвету соответствовали красные ленты многочисленных кавалеров св. Станислава. Церемония началась речами. Маршалы сеймовый, коронный и литовский, один за другим изливали свое красноречие. Король отвечал им с своей стороны складною речью. После этих речей сенаторы, министры, послы и городские депутаты подходили к руке короля, а за ними маршалы представляли королю депутатов от воеводств, земель и поветов, и трое из них, по числу трех провинций, составлявших Речь-Посполитую, излагали пред королем, от имени своих провинций чувства преданности королевской особе и новой конституции, и уверяли, что их шляхетская братия вся готова положить за нее живот. Затем все целовали руку короля. Им отвечал, по древнему обычаю, наблюдаемому в таких случаях канцлер. Вслед затем отправлялась литургия с двумястами музыкантов и певчих. Когда запели ‘Те Deum’, составленный знаменитым в те времена Паэзиэлло, раздалось сто пушечных выстрелов с другой стороны Вислы. Во время своего нахождения в костеле король должен был подавлять в себе страх за свою жизнь, а окружавшие его приближенные особы тревожно следили за всяким движением в толпе. Его предупреждали шестью безименными письмами, что тайные враги хотят убить его в день торжества 3-го мая. Он мог ожидать этого от врагов конституции и приверженцев старины, но из Вены уведомляли его, что опасность грозит ему от якобинцев. Австрийские шпионы проведали, что в Страсбурге в якобинском клубе предложен был вопрос: не полезно ли будет для французских дел произвести бескоролевье в Польше, чтобы занять соседние государства и отвлечь от Франции? Станислав-Август перед выездом на церемонию исповедался и причастился. По окончании богослужения отправлялась церемония заложения храма Провидения, при звоне колоколов следовала процессия из костела св. Креста до Уяэдовской улицы, посреди поставленных по обе стороны войск: варшавские цехи с своими значками, за ними монашеские ордена, городовой магистрат, уполномоченные от других городов, сеймовые послы и депутаты, присланные для торжества, сенат, министры, епископы, примас, наконец король, окруженный кадетами. Окна, балконы домов наполнены были ликующим народом. Место, где должно было совершиться торжество, окружено было гвардиею. Лежали приготовленные камни. Примас с духовенством в облачениях подошли к камням. По правую руку примаса стал король. Примас совершил освящение камней, потом подал королю золотую кирку и молоток. Положили под каменья медаль и несколько монет, битых в королевствование Станислава-Августа. За королем по очереди епископы, министры, маршалы брали в руки рабочие орудия и прилагали свою руку, а за ними предоставлена была честь взять в руки орудия послу киевского воеводства Хоецкому, потому что киевское воеводство первое и единственное на сеймиках заявило желание давать пожертвования на постройку храма в течение шести лет. В заключение примас окропил святою водою все место, которое должен заключить закладываемый храм, епископ луцкий Нарушевич проговорил проповедь, а потом запели торжественное ‘Veni Creator’. Во все время церемонии палили из пушек, а полк коронной пешей гвардии стрелял из ружей. Обряд окончился в половине пятого. Отсюда все отправились на обеды, устроенные в разных местах по поводу торжества. На эти обеды допускались по пригласительным билетам. Сам король уехал обедать в Лазенки. Великий коронный маршал Мнишек, человек нерасположенный к новому порядку, угощал министров, сенат и дипломатический корпус. Земские коронные послы и уполномоченные от городов обедали у маршала Малаховского, — всего было там 257 человек. Литовский маршал Игнатий Потоцкий угощал сенаторов и министров литовских, Сапега, маршал литовской конфедерации, взял на свое попечение земских послов и уполномоченных из Литвы, а президент города Варшавы, Закржевский, давал пир в Радзивилловском дворце для граждан из разных городов, числом до двухсот человек. Вечером тешились поляки великолепною иллюминациею, дом каштелянши каминской Коссаковской отличался пред всеми изысканностью потешных огней. В театре в половине 8-го давали тогда новую драму Немцевича ‘Казимир Великий’. Сюжетом нарочно было взято приглашение Людовика Венгерского на престол. В одном месте пьесы Казимир говорит министру: ‘не советую тебе подущать чужестранных государей, я стар, но пойду на войну и со мною честные поляки’. Гром рукоплесканий огласил театр: король высунул голову из ложи: все обратились на него и закричали виват. В действующих лицах драмы патриоты увидали себя: ‘и меня там изобразили, говорил Малаховский, и князя генерала (Чарторыского) в особе высланного из Польши просить Людовика Венгерского на польское наследство’. Целую ночь затем все проводили весело. В двух местах, в Радзивилловском палаце и в театре был костюмированный бал, на который приглашено было до нескольких тысяч. Очевидцы с удивлением говорят, что, несмотря на всеобщее веселье всего народа, в Варшаве не видно было ни одного пьяного, не сделано ни одного преступления. Это был приснопамятный день, последний день многолетнего обольщения и несбывшихся надежд погибавшей нации, это было истинное пиршество Валтазара.
Праздник 3-го мая не был однодневным. Он открыл собою целый ряд торжеств по всей Польше. Повсюду устроивали торжественные богослужения с пушенною пальбою, обеды, балы, иллюминации. В Варшаве 12 мая город дал обед в честь короля и сейма, с символическою обстановкою. Вся зала пиршества была установлена мифологическими алтарями и изображениями, здесь был алтарь верности на скале с вечным огнем, который стерегли весталки, алтарь благодарности с изображением журавля, алтарь постоянства с горящею рукою Муция Сцеволы, дерево бдительности — миндальное дерево, на котором повешены были шпоры и часы, а внизу изображен петух, ищущий зерен, огромная скала любви к отчизне с рыцарским вооружением, колонна верности, обвитая лавром, с ключами, печатью и собакою на самом верху, колонна согласия с гранатовым венком и, наконец, посредине скалы большая трехгранная колонна с вензелями короля и маршалов на двух сторонах и конституции 3-го мая на третьей. Король, сенаторы и послы присутствовали на этом обеде, происходившем в Радзивилловском дворце. Люккезини воспользовался этим происшествием и сделал замечание такого рода: ‘вот это совершенно по-французски, в демократическом якобинском духе, мещане за одним столом с королем и дворянством’. Король, услыхав об этом, говорил: ‘ничего не было тут якобинскаго, мещане оказывали уважение к дворянам’. Люккезини нужно было придираться мало-помалу и замечать якобинский дух в Польше: ему, вероятно, было известно, что его король скоро ухватился за это обстоятельство для своих видов. В этих-то видах он объявил, будто слыхал, что краковский посол Солтык предлагал союз Польши с Франциею. Солтык написал к Люккезини письмо, где изъявлял удивление, что прусский посол позволяет себе утверждать о нем то, чего ему никогда и на ум не приходило. ‘Очень рад, — сказал Люккезини, — что такая весть несправедлива!’
3-го мая вместе с панами пировали и представители иностранных держав, но не все. Булгаков тогда нарочно уезжал из Варшавы в Седлец. У него уже была в руках декларация императрицы от 29-го апреля, долженствовавшая нанести удар всем блестящим надеждам поляков. Государыня приказывала до назначенного времени, когда нужно будет официально подать ее, не сообщать о ней никому, а при подаче избегать всевозможных объяснений, исключая случая, когда будут предложены какие-нибудь средние меры: тогда можно будет русскому послу подать надежду на смягчение строгости, но с условием, если не прикажут польским войскам чинить малейшего сопротивления русским войскам. Если король задумает удалить русского посланника из государства, или сам посланник найдет уместным уехать, то он должен принять меры к скорому выезду, забрав самонужнейшие бумаги с собою, а прочее поручить датскому посланнику со всем архивом русского посольства в Польше. Если же король не станет его удалять — он должен оставаться в польской столице и наблюдать над ходом дел и расположением умов. Экземпляры печатной декларации, которую следовало подать королю, Булгаков должен был сообщить всем приверженцам России, причем прилагались особые письма к канцлеру Малаховскому, к Рачинскому и к примасу. ‘Надеемся, — писала Булгакову государыня, — что венский и берлинский дворы нам мешать не станут, ибо мы получили от них ответ удовлетворительный, а потому сообщите посланникам прусскому и австрийскому по экземпляру декларации’.
Булгаков, исполняя приказание государыни, не открывал никому о том, что намерен был показать всем в свое время, но мало-помалу подготовлял поляков к этому удару. Так, на одном обеде (по известию короля в одном из частных его писем), в конце апреля, Булгаков сказал Казимиру-Нестору Сапеге: ‘я жалуюсь, что у вас на почте пересматривают письма’. Сапега заметил: сейм запретил открывать письма. Сам король подтвердил то же, притом это было бы напрасно, известно, что дипломатические письма пишутся шифром, следовательно и вскрытие писем было бы безполезно. А если бы в самом деле делалось подобное, то это делалось бы по примеру других дворов, и между прочим петербургскаго’. Булгаков заметил с иронией: ‘ведь это делается в краях издавна деспотических, а в вашей стороне деспотизм утвердился только с 16-го апреля’. — ‘Большая разница, сказал Сапега, между деспотизмом и сеймовым принятием мер на случай обороны края’. — ‘Этим поступком, сказал Булгаков, поляки как бы объявили войну всей Европе, а России в особенности’. — ‘Если бы вы, сказал Сапега, не знали так хорошо по-французски, я бы позволил себе думать, что вы не поняли смысла нашего постановления. Оно имеет только оборонительный смысл’. — ‘Но вы, господа, нарушили трактаты 1762 и 1775 годов’. — Сапега сказал: ‘трактат 1762 года ручался нам в целости наших областей, а потом у нас отняли провинции’. — ‘Ваши послы, сказал Булгаков, не имели права сделать то, что сделали 3-го мая’. — ‘Целый народ совершил это дело’, сказал Сапега. — Народ наш ни на кого не хочет нападать, а хочет только охранить свои границы, свободу и независимость. Мы правы. Мы надеемся на покровительство Божие’. — Булгаков, разгорячившись, сказал: ‘Призывайте же покровительство Божие как вам угодно, а если тем временем войска наши войдут в ваши владения и займут половину земель ваших?’ Слова эти произвели неприятное впечатление. Сам Булгаков, говорил король в своем письме, спохватился и увидел, что зашел уже далеко, но на другой день один из чужеземных министров успокоивал мнительных, говоря им: ‘коли министр так высокомерно говорит, значит только стращает, а двор его в самом деле так не думает’. Этим поляки успокоились и говорили: ‘ну, пусть себе он болтает, а мы будем продолжать наши приготовления к обороне’. Во дворце в интимных беседах рассуждали, как вести войну, если бы до нее дошло. Пьятоли был тогда задорнее всех, советовал немедленно собрать посполитое рушенье, с вооруженными силами войти в пределы России и идти прямо на Москву. Многие разделяли его храбрость, и с презрением отзывались о силах России, они были уверены, что поляки всегда могут отразить и побить москалей, но боялись собственной испорченности. ‘Наших можно легко купить, — говорили они: — врагов у конституции много, когда они увидят, что Россия идет против конституции, станут сейчас кричать: вот вам ваша конституция войну принесла’. ‘Наша надежда, — говорили ярые прогрессисты, — собрать посполитое рушенье, объявить вольность крестьянам, вооружить весь простой народ. Мы восстановим против москалей русинов, возмутится вся Белая Русь и Украина, возстанут козаки’. С этой целью маршал Потоцкий приказал перевести по-русски конституцию 3-го мая, и в Вильне приготовлялись брошюры на русском языке, с целью поднимать русский народ. Но тот же Потоцкий в минуты рассудительности говорил: двести штыков вынудят две тысячи подписей, впереди которых будут стоять имена Ржевускаго и Потоцкаго, и России представится прекрасный случай поработить нас под предлогом водворения порядка между нами. У Щенсного-Потоцкого тридцать тысяч Козаков. Религия для императрицы — отличное средство поднять украинских хлопов и напустить на нас. Прибавьте страх и подкуп. Этим можно много с нами сделать’. Чтоб отклонить от Польши гнев Екатерины, Игнатий подумывал и о том, как сойтись с нею и рассчитывал, что в крайнем случае Польше можно будет предложить наследственный польский престол ее второму внуку Константину. В Константинополе между тем поляки продолжали напрасно настроивать Турцию, побуждая ее объявить войну России. Но от горячности они легко переходили к обычной беспечности и соображали, что, быть может, войны не будет, что Россия не осмелится напасть на Польшу, что она только пугает поляков. Иные же, успокаиваемые приверженцами России, были так далеки от всяких опасений на счет России, что всю тогдашнюю тревогу приписывали хитрости правительственной партии, которая нарочно распускает слухи, будто Россия грозит Польше войною, для того, чтобы иметь возможность создать вооруженную силу.
Австрийский посол хранил двусмысленное молчание, или отвечал так, что поляки могли думать и так и иначе, и надеяться и бояться. Он уже имел от своего правительства ответ, который он должен будет дать официально в таком случае, когда поляки, получив от Булгакова декларацию, обратятся к нему, а теперь Де-Каше, вообще человек суровый, молчаливый, ограничивался фразами в роде следующей: ‘я уверен, что мой двор будет заниматься делами Польши’. По отношению боязни со стороны России он говорил: ‘я не вижу никаких явных признаков опасности нападения’. Люккезини по-прежнему то поджигал поляков на Россию, то приводил их в недоумение. Он извещал, что Австрия и Пруссия заключают между собою союз, и побуждал поляков стараться как-нибудь ввести и Польшу в этот союз. ‘Мы думаем, — писал король 2-го мая, — как бы сделать, чтобы Вена и Берлин попросили нас пристать к своему союзу, надобно стараться через курфирста: он сам должен желать, чтобы народ, который избрал его королем, приобретал значение и вес’. Но 4-го мая Люккезини жестоко облил короля и патриотов холодною водою. Ему сообщили о мерах, которые принимает Польша к защите. Он отвечал: ‘его величество, король прусский, не входит в рассуждения о сеймовых постановлениях, которых предметы до него вовсе не касаются’. Когда Игнатий и Северин Потоцкие хотели, каждый особо, вызвать его на объяснения и ссылались на союзные трактаты, то услышали от него еще более зловещие речи: ‘его величество, король прусский, не принимал участия в том, что замышляли король и сейм, а потому он и не обязан давать помощи, так как об этом не было сказано в союзном трактате’. 8-го мая он говорил им же: ‘вы всем обязаны королю прусскому, не сомневайтесь в его честности и искренности, но помните, что вы установили наследственное правление без его ведома. Если бы Пруссия согласилась на что, Россия ни за что не захочет. Сам князь-избиратель объявлял уже, что не примет короны без согласия трех держав. Лучше было бы, если бы поляки не затевали этого, а устраивали у себя то, что может им принести существенную пользу, чем рисковать все потерять из-за своего упрямства’. Потоцкие просили его объясниться вполне и сказать откровенно, что король прусский прямо противится наследственному правлению в Польше. Я никогда этого не говорил, — сказал Люккезини, — и если бы так сказал, то через две недели меня бы отозвали отсюда’. Ему представляли: ‘если Москва нас до конца завоюет, это не может быть приятно его величеству королю прусскому, тогда и для него будет не безопасно от близости московской силы! Если даже, не завоевавши нас, Москва опять возьмет нас в прежние путы и возстановит в Польше избирательное правление, то от этого польза будет Москве, а не Пруссии. Лет через двадцать в Польше периодически будут возобновляться неприятные для соседей беспорядки, а из них пользу извлекать будет для себя одна Москва’. Люккезини отвечал: ‘Россия не возобновит своего прежняго влияния на Польшу даже и тогда, когда бы Польша сама отдалась ей безотпорно. Пруссия и Австрия не допустят до этого. Иное дело, когда вас хотят заставить отменить наследственное правление, а иное дело — завоевать провинции. Помните, что король никогда не гарантировал вам наследственности. Договор с Пруссиею обезпечивал для Польши только целость и независимость, а не конституцию, выдуманную после договора. Мой двор совершенно спокоен на этот счет, а я вам скажу: вот скоро придется мне начать свою настоящую роль. Россия вас стращает, будто хочет идти на вас войною, Россия не пойдет. Это выдумка. Без согласия Пруссии она не отважится на такое дело’.
Из Петербурга поляки получали тайные известия, что прусский посланник в России работаете русской столице, чтоб императрица сама взяла энергическое решение относительно польских дел, для того, как объясняли поляки, чтобы сбросить на одну Россию всю черноту противодействия, которое обстоятельства не позволяют сделать прямо. Некоторые в минуты проницательности говорили: ‘в случае нападения от России, опасно нам адресоваться официальным путем к берлинскому двору, после того, что нам объявили, надобно ожидать, что Пруссия нас оставит’. Но потом поляки, при малейшей возможности готовые все видеть в розовом свете, приходили еще насчет Пруссии к утешительным заключениям, и многие находили, что для них в этом нет еще важной и явной опасности. ‘Пруссия, — говорили они, — хочет нас настращать, как будто бы нас совсем оставляет, чтобы мы испугались и полезли к Москве на коленях, в надежде, что Москва заставит нас отказаться от наследственного правления, а прочее все в конституции оставить. Пруссия оттого нам не хочет помогать, что французы объявили уже войну венгерскому и чешскому королю, и Пруссия поневоле теперь должна вступить в войну с французами, а потому ей неудобно завязаться в войну с Москвою, и она хочет уверить нас, что войны не будет, чтобы мы не зацепляли и не раздражали Москвы, но если Москва нас начнет одолевать, прусский король необходимо нам поможет, он не может этого не сделать, пусть только Москва начнет неприятельские действия, мы по всем правам нашим обратимся за помощью к Пруссии’.
Шаг, сделанный поляками к тому, чтоб князь-избиратель постарался ввести Польшу в союз между Пруссиею и Австрией, был неудачен. Саксонский министр Эссен отвечал в начале мая, что полякам всего удобнее обратиться за этим прямо к прусскому королю, как к своему союзнику. Вследствие такого ответа король лично сказал прибывшему в Варшаву другому министру саксонскому, Лобену: ‘как же нам обращаться к Пруссии, когда Люккезини дает нам понять, что его король оставляет нас совершенно на зарез Москве, и притом нас укоряют за то, что мы стоим упорно за наследственное правление, когда сам князь-избиратель будто бы решительно не хочет короны. Все это противно тому, что было прежде, прусский король соизволил не только на введение наследственного правления в Польше, но даже на перемену наследника князю-избирателю, когда, вместо инфанты, предполагалось сделать преемником ему брата его. Нам об этом доносил князь-генерал Чарторыский, когда он еще был в Дрездене’.
‘Сомневаюсь, чтобы существовало подобное заявление’, сказал Лобен к удивлению короля. Двусмысленное и чересчур холодное поведение благоразумного князя-избирателя чрезвычайно раздражало поляков. Они хотели бы запутать его в свои дела и сделать ответственным за свои ошибки. ‘Ведь выбор его, — говорили они, — единственная и главнейшая причина угрожающей нам войны!’ Они убеждали Лобена и Эссена побудить князя-избирателя сделать официальное заявление, которое бы, как они выражались, могло дать противовес интригам и козням берлинским и петербургским.
‘Пусть, — говорили они саксонским министрам, — князь-избиратель примет на себя посредничество пред венским и берлинским дворами, чтобы они не допускали Россию нападать на польскую территорию. Пусть представит прусскому королю, что его собственные интересы требуют этого. Одно несогласие России на то, чтобы князь-избиратель был польским королем, разве не есть достаточная причина соединиться с Польшею и действовать с нею заедино?’ Даже нерешительность курфирста приступить к каким-нибудь решительным действиям в пользу Польши называли главною причиною, ободрявшею врагов Польши. Была мысль поправить расстроенное дело с Саксониею, надеялись войти в новые переговоры с Лобеном, сделать уступки саксонскому князю-избирателю и склонить его защищать Польшу. ‘Ни мне, ни моему товарищу, — говорил по этому поводу Эссен, — нечего толковать с поляками, если они наговорят ему комплиментов в благодарность за те, которые он им привез, это иное дело, он будет их слушать’.
Сеймовые заседания, открытые 7-го мая, посвящены были предметам, относящимся к обороне края. Решено было учредить два козацких, два татарских полка, четыре батальона вольных охотников, выдать генералам отдельных корпусов на издержки по 2000 червонцев, затем занимались просмотром проекта устройства войсковой комиссии. Посол киевский Хоецкий предложил проект, чтобы в случае наступательной войны всякий поляк был объявлен врагом отечества, если соединится с неприятелем, половина его имения подвергается секвестру, другая же остается наследникам, которые могут быть честными гражданами, потому не следует им терпеть за преступных родных. Другие стали оспаривать это. Радзишевский, посол стародубский, говорил: я убежден, что Польша не увидит у себя такого гражданина, который был бы до того злобен, чтобы осмелиться вести неприятеля на отечество, но если бы нашлось такое чудовище, для чего щадить племя его? Напротив, любовь к детям удержит его скорее от измены, если он будет знать, что все потомство его будет отвечать за него’. Он предлагал проект отбирать все имущество у тех, кто будет приводить неприятельские войска или соединится с неприятелем, предоставляя четвертую часть тому, кто такого изменника приведет живым или принесет его голову. Другие доказывали, что невинные дети, по законам справедливости, не могут отвечать за отцов. Король говорил также в умеренном духе, и наконец порешили и постановили, что имения изменников, оказавшихся виновными по сеймовому суду, имевшему право судить государственные преступления, остаются в секвестре до смерти виновного, а потом передаются наследникам всецело. По проекту жмудского посла Олендского постановлено, чтобы вред, нанесенный в польских владениях обывателям, при сожжении неприятелем городов и сел, или посредством совершенного разогнания жителей, был вознаграждаем впоследствии раскладкою на всю нацию.
14-го мая депутация, нарочно назначенная для составления закона о средствах к обороне, подавала свой проект, который в тот же день был принят единогласно, он состоял из следующих двадцати пунктов:
‘Все надворные команды, где бы то ни было и под каким бы то ни было предлогом вооруженные, должны перейти под начало командующих регулярными войсками, по предписаниям, данным исполнительною властью. В случае нежелания владельцев добровольно отдать свои надворныя команды для общаго дела, войсковые командиры должны у таких команд забрать оружие и боевые припась! и заплатить за них владельцу, если не произойдет обоюднаго согласия, по ценам, назначенным порядковыми гражданско-военными комиссиями, предоставлялось, впрочем, владельцам, если пожелают, получить оружие обратно, по миновании войны, с правом требовать уплаты по цене, указанной командирами в случае пропажи взятых у них вещей. Такому обезоружению нигде не подвергаются, однако, граждане, имеющие оружие у себя для домашнего употребления. В местах, особенно подверженных опасностям, командиры могут оставлять у владельцев не более сорока человек для защиты. Если бы где-нибудь владельцы стали открыто противиться этому распоряжению, тогда командиры войск прибегнут к силе, таким, у которых подданные обязаны за поземельные участки нести военную повинность в надворной милиции, исполнительная власть будет, по обоюдному согласию с владельцами, выплачивать за употребленную на государственное дело милицию, а в случае несогласия владельца, последний должен отдать все оружие и боевые припасы по установленной цене, и обязаться подпискою, что никогда не употребит своей милиции против отечества и правительства. ‘Исполнительная власть разошлет через гражданско-военные порядковые комиссии зазывные универсалы, которые будут читаться священниками с амвонов по приходам, приглашать охотников идти на защиту отечества, а прочих прихожан возбуждать к посильному пожертвованию. Желающие на собственный счет записываться в охотники или сами, или с своими людьми, в течение месяца от опубликования универсала в порядковых комиссиях своего повета, обязывались стать к делу через две недели по призыве от комиссии, ничего не требуя от правительства или на всю войну, или на определенное время, по договору, но не иначе, как обязавшись служить, по крайней мере, на одну кампанию. Один класс охотников составят те, которые обяжутся служить или доставить людей в службу вполне на своем иждивении, другие, которые хотя и явятся с своими лошадьми, вооруженные, но потребуют казенного жалованья, составят второй класс, те же, которые доставят людей в вооруженнии и с лошадьми, но на казенном иждивении, составят третий класс. Немогущие служить лично и доставлять людей к службе, могут участвовать в деле защиты отечества посредством посильных пожертвований, вносимых в какую угодно порядковую комиссию. Всякий может записывать в такой комиссии свое место жительства и обязаться в течение двух недель доставить деньги, оружие, порох, фураж, провиант или вещи, служащие в награду отличившимся. Такие составят пятый класс. Каждый таким образом жертвующий при неисполнении обещанного от себя может подвергнуться военной экзекуции от той команды, которая будет состоять при каждой порядковой комиссии. Списки жертвователей будут присылаться в восковую комиссию, которая будет доставлять их королю в Страже, а король и Стража будут по этому делать свои соображения. Всех охотников порядковые гражданско-военные комиссии должны привесть к присяге по форме, в которой вступающий на службу обязывается быть верным королю и Речи-Посполитой, не покидать службы, состоять в повиновении у командиров, идти куда приказание последует, и не делать насилия никому из соотечественников. По произнесении присяги порядковая гражданско-военная комиссия передает охотников, равно как и всякие пожертвования, офицеру, присланному от командира, за квитанциею. Состоя в повиновении у присланного за ними офицера до самого прибытия на место своего назначения, где охотники дадут вторичную присягу, они по окончании своей службы возвращаются в сопровождении офицера и отряда в порядковые комиссии своей местности’.
Тотчас после этого проекта добржанский посол Збоинский пожертвовал 40.000 злотых, которые просил записать на своем имении, предоставив 5% с этой суммы для наград отличившимся, а целый капитал обратил впоследствии на госпиталь. Князь Иосиф Любомирский пожертвовал 4 шестифунтовые пушки, банкир Бланк изъявил готовность дать Речи-Посполитой сто тысяч червонных злотых взаймы, без процентов, на 5 месяцев. Тогда поляки, по обычаю, восхищаясь, как великим историческим подвигом, этим постановлением, заранее воспевали свои будущие победы над москалями: что поляк, то богатырь, и с таким воинством, с тобою, король, на челе, мы достигнем наших целей’, голосили сочиненные тогда вирши.
Хотя Булгаков и не подавал еще официально декларации, но она уже была известна по тем спискам, которые были прежде сообщены приверженцам России. Уже все видели, что война висит под Польшею, уже не только делались распоряжения, но и двигалось войско. 9-го мая прошла через Варшаву в Литву на границу России бригада народовой кавалерии Яна Потоцкого, авангардный полк князя Виртембергского, на другой день два батальона полка Дзялынских с артиллерией. Народ провожал их с восторгом. Предводителем войск в Украине назначили Иосифа Понятовского, племянника короля, а в Литве князя Виртембергскаго. Этот последний, хотя родственник Чарторыским, был в то же время родной брат русской великой княгини Марии Феодоровны. Булгаков уже заранее доносил государыне, что князь Виртембергский не будет драться против России и постарается уехать в деревню.
В это критическое время Изба обратилась и к тому вопросу, о котором поляки старались как можно меньше думать — к православной религии. Давно уже назначена была и составилась конгрегация в Пинске. Теперь, когда Польше угрожала православная держава, было кстати подумать, наконец, об этом предмете. Брацлавский посол Леженский 12-го мая проговорил речь, в которой выражался так: ‘Мы, представители украинских областей, не столько боимся чужих врагов, сколько желаем быть уверенными в верности народонаселения, среди котораго живем. Необходимо, чтоб те, которые соединены с врагами одною верою, не подвергались от последних искушениями. Киев — столица духовнаго неунитскаго начальства, с своими пещерами соблазняет их. Народ ходит туда на поклонение и там напивается яда неприязни к Польше. Невинныя души совращаются духовным орудием. Надобно пресечь это зло. Надобно учредить в нашем крае иерархию неунитскаго обряда. Неунитское духовенство уже расположено к той конгрегации, которую так благоразумно и примерно устроил пан сендомирский посол Кохановский. Пусть неуниты не отыскивают себе за границею духовенства’. Товарищ его, другой брацлавский посол, Ярошинский, говорил: ‘В нашем крае у дизунитов нет иных пастырей, кроме тех, которых дает им соседнее государство. Вышедшие из-за границы духовные, без воспитания, без сведений, необходимых для их звания, в своем невежестве и сами думают и других учат, что все, которые не одной с ними веры, им враги. Гнездо мое в Брацлавщине. Я собственным опытом и преданием, перешедшим от моих предков, убедился, что сколько там ни было безпорядков, междоусобий, кровопролитий — все они совершались во имя этой униженной религии. Я видал в Межигорском монастыре и в Киевопечерском портреты Хмельницкаго, Дорошенка, Гонты, Зализняка в рыцарском виде, с искусительными надписями. Это у них святые воители, погибшие от рук поляков. Установлением отдельной иерархии и расширением нравственного воспитания духовенства мы сотрем с нашего народа это пятно. Каждый нравственный соотечественник пусть покажет на деле то убеждение, что господствующая вера в государстве не должна иметь целью преследование других исповеданий’.
Поляки говорили, будучи на краю погибели так, как бы им следовало говорить за сто пятьдесят лет назад. Но и на этот раз они ограничились словами. Никакого окончательного решения по этому вопросу не последовало в то заседание, когда говорились эти речи.

IV.
Объявление декларации Екатерины. — Впечатление ее на поляков. — Последние распоряжения и закрытие сейма. — Воззвание к народу. — Ответ на декларацию.

Наступило 18-е мая, день, памятный и печальный в польской истории. Булгаков подал литовскому подканцлеру Хребтовичу декларацию императрицы Екатерины на русском языке, с французским переводом. Содержание ее было таково: ‘Польская нация во зло употребила оказанный императрицею благодеяния, ея благия намерения относительно Польши были представляемы в ложном свете, и в особенности ея гарантия твердости законов и правления республики, тогда как другия государства, и в особенности германския, сами желали и просили такой гарантии, а между тем позднейшия события показали, как необходимо обезпечение существующаго порядка вещей. Захватившая в свои руки в настоящее время господство факции, вопреки принятой Россиею на себя гарантии стариннаго устройства республики, самовольно вымыслила новое монархическое устройство, уничтожающее свободу и благосостояние польской нации. Но мало того, что эта овладевшая правлением партия вызывала опасности внутри государства, она хотела поссорить Польшу с соседними государствами, преимущественно же с Россиею, державою издавна дружелюбною Польше, и наносила ей оскорбления, а именно: во время турецко-шведской войны наглым образом требовала очистки польской территории от русских войск и магазинов, прямо позволяла себе всякия ругательства и брань на Россию, делала оскорбления и стеснения русским подданным, спокойно и мирно исполнявшим свои занятия в польских областях, как-то: подвергала их пыткам, а по вынужденным пытками показаниям и жестоким казням, преследовала епископа переяславского и архимандрита слуцкаго, не оказала законнаго удовлетворения над виновными солдатами, которые вторглись в русскую посольскую церковь и извлекли оттуда духовное лицо, заключила его в темницу и поставила перед судом, которому он, как русский подданный, не подлежал: заключила с Турциею союз и возбуждала ее против России, и наконец дозволяла себе на самом сейме неуважительные отзывы о государыне. Главы партии не только не останавливали, но еще и одобряли такие поступки. Причины менее важныя, чем эти, были бы достаточны для того, чтобы требовать за них удовлетворения, но императрица различает факцию от нации. Забывая неуместные поступки в отношении к себе, императрица не могла не склониться к настоятельной просьбе многих поляков, отличающихся рождением, саном и патриотическою доблестью, желающих возстановить древнюю свободу и независимость своего отечества. Составляя с этой целью конфедерацию, они обратились с просьбою о помощи и покровительстве к императрице, и государыня обещала им помощь, а потому повелела части своих войск вступить в Польшу для возстановления древних польских прав и вольностей. Ея величество ласкает себя надеждой, что все добрые и истинно любящие свое отечество поляки увидят, что пользе их собственнаго дела будет способствовать то, если они от всего сердца и от всей души, вместе со всеми истинными патриотами, станут содействовать великодушным стараниям императрицы — возвратить Речи-Посполитой ея свободу и законность, похищенныя мнимою конституцией) 3-го мая 1791 года. Если есть некоторые, которые стесняются присягою, данною ими по ошибке или по принуждению, по насилию и обольщению, они должны убедиться, что единственная истинная и правдивая присяга для них есть только та, по которой они обещались сохранять и защищать свое прирожденное свободное республиканское правление, и что воспринятие этой прежней клятвы есть единственное средство загладить их клятвопреступление, совершенное новою присягою. Если же найдутся люди, которые по упрямству или по неправильному настроению мыслей, которыми они увлеклись, станут сопротивляться благодетельным намерениям императрицы и патриотическим желаниям своих сограждан, то такие пусть припишут самим себе ожидающее их суровое с ними обращение, тем более заслуженное, что от них зависело избежать его скорейшим и искренним отречением от своих заблуждений’. Всем, которые поспешат отдаться под покровительство императрицы, обещались не только полное забвение прошлого, но и личная безопасность и всякая помощь.
Булгаков вручил декларацию Хребтовичу. Последний сказал: ‘Я не стану читать этого, а передам непосредственно королю. Но я угадываю содержание, и было бы желательно, если бы все это окончилось дружелюбно’. — ‘Это от вас зависит, — отвечал посол императрицы, — вы можете поправить дело легко. Вступление войск ея величества не война, а дружеская помощь по соседству для возвращения вольности и законнаго правления. Меры строгости тотчас будут смягчены, если войска наши не встретят препятствий и сопротивления’. Потом Булгаков поехал к примасу и вручил ему высочайшее письмо. Примас, как и Хребтович, сказал: ‘все это можно бы уладить и без мер строгости, сейчас поеду к королю’. И он уехал вслед затем из Варшавы в свои имения. Булгаков с тех пор не видел его.
Потом Булгаков поехал к Люккезини и к Де-Каше и сообщил им, по приказанию императрицы, копии с декларации. ‘Мне известно, — сказал ему Люккезини, — от моего короля, что его величество предложил ея величеству, для избежания строгих меру подать от трех дворов совместную декларацию для достижения цели’. В разговоре с русским посланником Люккезини изъявлял полное сочувствие действиям императрицы. Де-Каше сказал Булгакову уклончиво: ‘я не имею от своего двора еще никаких инструкций по этому предмету’. Но австрийский посол лично разделял взгляды русского посла.
Грозная декларация была прочитана на сейме в собрании 2 1-го мая, главным из виновников конституции Коллонтаем. Члены сейма встретили этот удар молчанием, король стал говорить речь.
‘Вы видите, сказал он, как относится это писание к нашей конституции 3-го мая и ко всем вашим поступкам, предшествовавшим этому делу. Видите открытое вспоможение тем из наших соотечественников, которые посягают па благосостояние отечества! Видите стремление унизить настоящий сейм, слышите и угрозы нашей независимости. Есть два средства защиты и спасения отечества. Первое составляет все, на что может решаться отвага и мужество. Я заранее соглашаюсь на все, что вы, почтенные члены, установите, и обещаюсь стать и стоять своею особою там, где мое присутствие будет нужно для возбуждения духа в опасности и для устроения сил и обстоятельств наших. Другое средство — сношения. Обратимся к союзнику нашему королю прусскому. Вы помните, как почти с самаго открытия сейма каждый важный шаг ваш совершался по желанию и совету прусскаго короля, — освобождение из-под гарантии, посольство в Турцию, удаление из нашего края русских магазинов и русскаго войска, этот великодушный сосед наш побуждал нас установить твердое правление, и только на этом условии желал устроить свой союз с нами, обещая нам ходатайства и помощь, если бы ходатайства не оказались достаточны для охранения наших границ. Вы слыхали в декларации, поданной нам, что нам ставят в вину те именно поступки, которые мы учинили в полном единомышлении с прусским королем. Обратимся также к его величеству, венгерскому королю: он нам сосед, и его собственный интерес требует, чтобы Польша не была возмущена, завоевана, и не попала в зависимость от такого государства, которое несколько веков отделялось Польшею от его владений. Всего естественнее обратиться нам к саксонскому князю-избирателю, мы ему оказали столько расположения, что одна благодарность должна побуждать его искать способов облегчить нам грозящия неприятности. Если бы нашлись и другие пути сношений, не следует пренебрегать ими. Наконец, невероятно, чтобы такая светлая и великодушная государыня, как Екатерина II, захотела совершенно пренебречь всякими представлениями, какия могут быть сделаны со многих сторон для отклонения несчастий, неразлучных с войною, которой последствия, тяжелыя для человеколюбия, без сомнения, противны нежному сердцу этой государыни, пусть только ей будет объяснено, что донесения наших собственных соотечественников несообразны с истиной, что в день 3-го мая 1791 года совсем не происходило насилий, о которых говорится в декларации, и наше новое правительственное уложение не ниспровергает ни свободы, ни республиканскаго строя. Невероятно, чтобы ея величество императрица, получив верныя сведения обо всем этом, пожелала домогаться исполнения выраженных в декларации желаний, когда истина, справедливость и миролюбие заговорят в ней’. Далее в своей речи король призывал сейм думать и изыскивать все средства к обороне отечества, и приглашал поговорить об этом на частном заседании в доме маршала Малаховского. Король не забыл напомнить, что теперь следует всеми силами охранять русского посла от всяких, могущих быть с ним в Польше, неприятностей. В это роковое заседание поляки решили дело о дизунитах и утвердили все постановления конгрегации, бывшей еще в июне 1791 года в Пинске, по вопросу об умиротворении восточной церкви теперь только сейм, наконец, признал существование особой иерархической власти над православною церковью в областях Речи Посполитой {Сущность предполагавшегося устройства православной церкви была такова: должна установиться правильная иерархия из архиепископа и трех епископов с национальным синодом, которые уже никак не станут обращаться к России, а будут зависеть от государственной власти в Польше, находиться под благословением и посвящением константинопольского патриарха и относиться к нему по апелляциям. Епархии делятся на протопопии, в каждой из последних управляет протопоп известным кругом приходов с двумя священниками и ассессорами из светских особ, выбранными на четыре года. Через каждые четыре года пятого числа мая к протопопии собирается конгрегация из всех приходских священников и депутатов светского звания поверять управление протопопии, выбирать ассессоров и делать постановления на будущие четыре года. С такой конгрегацией протопоп и старший брат из братства светского звания по выбору едут к 15-му мая на епархиальную конгрегацию, куда и монастыри присылают своих настоятелей или выборных, для поверки управления епархиею, для разных соображений и постановлений на будущее время, выбора ассессора в епархиальную консисторию и восьми депутатов из духовных и светских наполовину в генеральную конгрегацию, которая собирается в тот же год 15 июня под представительством архиепископа и состоит из епископов, архимандритов, ассессоров генеральной консистории и депутатов, присланных от епархиальных конгрегации. Генеральная конгрегация будет избирать владык и архимандритов, поверять управление церковью и решать разные дела: те, которые относятся к догматам и обрядам, подлежат обсуждению одних членов духовного звания, а в делах административных и экономических принимают участие и члены светского звания. Главное место церковного управления есть генеральная консистория, под председательством архиепископа или его наместника, состоящая из шести ассессоров духовного и шести светского звания, выбранных на генеральной конгрегации сроком на четыре года. Кроме ассессоров к ее составу принадлежали, без права решающего голоса, писарь и инстигатор. Следовало быть, кроме архиепископа, трем епископам по числу провинций Речи Посполитой, но это отлагалось до дальнейшего усмотрения, а на первый раз имели ввиду установление одной епархии и одной епархиальной консистории в Богуславе, под председательством епископа, которому предполагали дать титул житомирского и брацлавского. Состав епархиальной консистории был такой же, как и генеральной. При консистории должен быть суд — при генеральной из пяти, а при епархиальной из трех особ. Церковное имущество находится в распоряжении приходских священников, при участии старших братьев братства в городе, местечке или селе. При каждой церкви должна быть школа, где под надзором священника и старших братьев светского звания могут учить по-русски и по-польски дьяки или особые учители. При каждой церкви должен быть госпиталь для калек и убогих. Имения монастырские находятся в распоряжении генеральной консистории, так что она может по своему усмотрению, отделив необходимое на монастыри, прочее обратить на фонд для содержания церквей, школ и госпиталей. Эти правила составлены были 15-го июня 1791 г. в пинской церкви Богоявления, при комиссаре Речи Посполитой сендомирском после Кохановском с тремя послами (Чарторыским, Зеленским и Бутримовичем), собранием православных духовных и светских особ в числе 92, под председательством архимандрита Троицкаго и игумена Мотронинскаго монастыря Иринарха Балановскаго, а 29-го июня того же года составилась первая генеральная конгрегация, и ее директором избран тот же Балановский. Ио сейм целый год затем не утверждал этих постановлений в пользу православия и утвердил их только тогда, когда грозная православная держава шла на Польшу.}. Чтоб не показать свету своего промаха и несправедливости к православному духовенству, признали виновным в нарушении спокойствия страны архиерея Садовскаго и с ним его секретаря Алексея Чернявского, священника Рубиновича, Симоновича и Андрея Бондаря. Их отправили под стражею в Ченстохов на строгое заключение, медведовскаго игумена выслали в Россию, других решили препроводить в неунитскую консисторию в качестве состоящих в подозрении, а трех освободили и оправдали. При окончании этого памятного заседания была прочитана нота французского посла Декорша, извещающая от имени короля и Франции, что королю венгерскому и чешскому объявлена война за посягательства на свободу, мир и самостоятельность французского народа. Посланник изъяснял, что ему особенно приятно выразить чувства Франции такому народу, у котораго любовь к отечеству, уважение к человечеству и привязанность к законности каждый день проявляются способом, достохвальным и утешительным для тех, которые показали собою первый пример таких действий.
На другой день, 22-го мая, после вечернего частного заседания в доме сеймового маршала было постановлено отдать верховную команду над войском королю, с полным и неограниченным правом заключать перемирия, военные капитуляции, размен пленных и всякие договоры, кроме окончательного мирного трактата, предоставленного исключительно сейму. Ясно было, что прогрессисты, руководившие до сих пор делами, взваливали на слабого короля всю ответственность, слагая ее с самих себя. 24-го мая утвержден был и генеральный побор: кроме установленного прежде пожертвования десятого гроша на земские и двадцатого на духовные имения, наложено еще 10%, а города и те земские имения, которые не платили пожертвования, ограничиваясь взносом подымного, должны были заплатить двойное подымное, евреи же — двойное поголовное.
По установлении этого закона жмудский посол Олендский домогался, чтоб были открыты имена тех поляков, которые, по известиям Деболи, находились в Петербурге. Король изложил самое содержание депеш посланника Речи Посполитой в Петербурге, Деболи, из них было видно, что Деболи знал дело только в общих чертах и извещал о том, что приехавшие в Петербург поляки составляли что-то опасное и выехали из Петербурга, распустивши слух, что едут в Белоруссию. Король объявил: ‘в донесениях Деболи сказано, что есть среди нас, в Варшаве, особы, носящие звание сенаторов, министров и послов, которые находятся в тайных сношениях с петербургским двором’. ‘Если,— сказал подольский посол Ржевуский,— есть такие выродки между сенаторами, министрами и послами, что покушаются терзать внутренности своего отечества, то пусть его величество потрудится нам назвать их, или потребовать от Деболи, чтобы он проведал, кто они такие’. ‘Просим этого, просим!’ закричали голоса. Тогда король прочитал рапорт генерал-майора Орловского от 19-го мая, о том, как Злотницкий, подольский посол, подговаривал товарища народовой кавалерии Милинского, чтоб он склонял товарищество на русскую сторону, дал ему на то 30 червонцев, обещал еще штаб-офицерство и 500 червонцев награды. Что же касается до тех сенаторов, министров и послов, о которых говорилось в депешах Деболи, сказал король, я должен оговориться, что там дело шло не о тех, которые находятся здесь, а о тех, которые были впоследствии в Петербурге, и еще прежде того сносились тайно с петербургским двором’. Таким образом король увильнул от щекотливого предмета, хотя действительно около него были люди, тайно благоприятствовавшие России.
Сеймовый маршал сказал: ‘мне кажется, не следует вступать в формальныя подробности и именовать особ, бывших в Петербурге и составлявших конфедерацию, а постановить вообще: если они в определенное время не явятся и не отрекутся от конфедерации, то будут признаны врагами отечества и позваны к суду, и по осуждении подвергнуты казни…
Тогда стародубский посол Ельский сказал: ‘по крайней мере следует поименовать Щенсного-Потоцкаго, Ржевускаго, Мощенскаго, Сухоржевскаго, Четвертинскаго и Загорскаго, и назначить им пятимесячный срок явки к сеймовому суду, а Злотницкаго, уже уличеннаго показанием Милинскаго, отдать под суд немедленно’. На это не последовало согласия. Король говорил, что он верит донесению Милинскаго, но остерегается, чтобы сейм не обвинили в торопливости суждений, могут быть случаи, когда подобные доносы делаются для личных целей, в надежде повышения. Король советовал не произносить пока решения, не именовать лиц, а ограничиться общею угрозою призыва к суду тех, которые ездят за границу и подговаривают неприятеля на отечество. Это мнение было принято и постановлен закон в умеренных выражениях: то было вежливое приглашение всех поляков, находящихся в неприятельской службе, воротиться в отечество в назначенный девятинедельный срок, под страхом казни, постигающей по закону изменников, для тех, которые не возвратятся и будут взяты в плен с оружием в руках, тем же, которые только участвовали в конфедерации, давалось шесть недель срока на отречение лично перед гражданско-военными порядковыми комиссиями или прямо письмами, адресованными к королю или к сеймовым маршалам, не исполнившим этого грозили казнию. Тем, которые оказались бы главными виновниками конфедерации и осмеливались идти с войском российским на отечество или подговаривать войско Речи Посполитой к измене, не давалось срока. Они уже признавались неприятелями отечества и осуждались на смертную казнь. Установлялся сеймовый суд для этой цели. Велено было всем судам Речи-Посполитой и первой и второй инстанций быть в действии, не прекращая, как бывало прежде в обычае, своей деятельности по окончании каденций. Мнлинскому объявлена награда и повышение за верность.
25-го мая утвержден был фонд н 1.500.000 зл. для награждения отличным воинам и для пособий семействам убитых в бою, с оговоркою, что если войны не будет, то сумма эта останется в казне.
29-го мая был последний день четырехлетнего сейма. Тогда постановили дать королю право, в случае надобности, призвать к вооружению обывателей тех воеводств, земель и поветов, которые подвержены будут опасностям войны, и выбрать по воеводствам, землям и поветам региментарей или полковников над ополчением шляхты. Постановлено, что король поедет сам лично в обоз, и па предмет королевского подъема ассигновано два миллиона злотых. Составили ответ русскому послу и воззвание к народу. В этом воззвании толковался смысл декларации. ‘Наш сейм, — говорилось в воззвании, — которому подобнаго не было по согласию и уважению к закону, назван оскорбительно и несправедливо факцией и объявлен недействительным, чудовищной и беззаконной шайке подается военная помощь, разсеивают по провинциям писания и побуждают граждан вооружаться против властей, возбуждают огонь междоусобной войны, выдумывают ложные события и расточают суровыя угрозы тем, которые не захотят пристать к русским. История не представляет примера такого оскорбительного обращения одного правительства с другим. С поляками не говорят как с народом самостоятельным, а как с покоренным. Нет ни одного польского гражданина, который не разделял бы чувств, возбужденных в короле и в собранных чинах этою декларациею’.
Главную вину всей предстоявшей суматохи сейм приписывал петербургским эмигрантам. ‘Они, — говорилось в воззвании, — недовольны сеймом за то, что его действия не соглашаются с их корыстными видами, и, напротив, их беззаконные намерения согласуются с намерениями России. Эта держава досадует на Польшу за то, что она, сознав свои пороки, которые ввергли ее в презрение у всех народов и ведут к неизбежной гибели, создала у себя превосходный образ правления, усилила свое войско, заслужила всеобщее уважение соседей’. Призывая нацию защищать отечество, универсал утешительно повествует о возрождении и могуществе Польши. ‘У нас есть хорошо снаряженное войско, одушевленное тем героизмом и мужеством, которыми во все времена отличались поляки. Со всех сторон получаем мы сведения, что граждане всех сословий приходят вписываться в ряды защитников свободы, любовь к отечеству отворяет крепкие сундуки для общественных нужд, пет ни одного сословия, которое бы в своем достохвальном соревновании в деле спасения Речи-Посполитой не делало патриотических жертв. У нас достаточно средств противостоять врагам, и что может сделать Польше сила, хотя бы самая страшная, если только все сограждане, соединившись, пойдут под предводительством своего короля на защиту пределов своей страны, своих законов и преимуществ! Но в этом же универсале, при таких блестящих надеждах замечалось: никто не может нас обезпечить против последствий внутренних раздоров и несогласий’. Поляки предостерегались не верить коварным внушениям тех рассеиваемых повсюду писаний, где стараются очернить настоящее правительство, отвлечь от конституции и склонить на сторону России. — ‘Вы знаете по опыту, — говорилось далее, — что значит быть под покровительством России. Насильственное похищение сенаторов, министров и послов, совершенное перед глазами короля и чинов государства, неуважительное обращение с дворянством, насилия над жилищами граждан, утеснения городов, увод жителей из края, наконец, раздел территории нашей, — вот плоды русской гарантии. Можете ли вы надеяться, что это государство будет с вами лучше обращаться, если оно успеет вас обольстить, для того, чтобы снова открыть раны Речи-Посполитой? Дворянство и мещане почувствуют эту тяжесть еще сильнее после того, как они сделались свободными и независимыми, крестьяне-земледельцы, которых теперь покровительствуют законы, дарующие счастие всем жителям, погонятся тысячами, как скот из плодоносных полей своих в бесплодные пустыни, наконец, окончательный раздел польской территории и вечное забвение польскаго имени будут плачевным следствием несогласия поляков’.
После обеда в тот же день, в 5 часов, собрались снова, уже в последний раз, и постановили учредить по городам и селам кружки для вкладов на оборону отечества, заведывание этими кружками предоставлено скарбовой комиссии, и наконец, закрыть сейм до освобождения отечества, все сеймики, которые должны были собраться к 18-го сентября, отлагались до восстановления спокойствия. Постановлено, чтобы все суды отправляли свои обязанности непрерывно, но в тех воеводствах, землях и поветах, куда войдет неприятельское войско, они должны прекращать свои действия, и если бы по принуждению они продолжали работать, то все их приговоры на будущее время объявлялись недействительными.
Ответ на декларацию подан был Хребтовичем Булгакову 22-го мая (1-го июня н. ст.) и, по замечанию русского посла, составлен был напыщенно и софистично. Поляки отзывались о личности Екатерины не только уважительно, но даже подобострастно. В начале излагалась мысль, что повод к поданной декларации, несообразной с известным величием сердца наияснейшей императрицы, есть, очевидно, следствие неприязненных внушений ловкого и корыстолюбивого обмана, умевшего надеть на себя маску гражданской доблести и приобресть доверие монархини, с расчетом на ее душу, чувствительную к голосу патриотизма. Затем предъявляются доказательства, что изложенные в декларации обвинения представляют дело не в настоящем виде. Следует широкий панегирик единомыслию, здравомыслию, братскому духу, господствовавшему на сейме, в особенности после удвоения числа послов. Конституция 3-го мая в общих чертах изображается делом единомышления. Поздравления, присылаемые из разных мест, и согласие, выраженное на последних сеймиках, выставлялись доказательствами, что нация приняла вполне и одобрила дело 3-го мая. Относительно гарантии поляки объясняли, что целый польский народ понимает гарантию сообразно началам общественного права, обычного во всех веках и у всех народов, то есть, что гарантия действительна только между двумя сторонами против третьей стороны, которая бы хотела посягнуть в известном государстве на то, что последнему гарантировало другое дружественное государство. Если бы акт гарантии, касающейся Речи-Посполитой, — говорится в ответе, — мог быть обращен против самого этого же государства, то он представлял бы в своем значении и следствиях очевидное противоречие, гарантирующее государство могло оказывать деятельность только по приглашению легальной власти Речи-Посполитой, иначе, если часть обывателей, недовольных правительством в своей стране, может свое возмущение против правительства опирать на вмешательстве постороннего государства, если недовольный голос нескольких личностей может себе присвоивать характер народного призыва, — такое употреби ление гарантии будет орудием, разрушающим всякий порядок и ниспровергающим народное спокойствие’. Относительно посольства в Турцию объясняли, что посланник в Турцию послан зауряд с посланниками к другим европейским дворам известить о поводах и мирных видах внутренних преобразований, предпринятых сеймом. Турция, ведя войну с Россией, действительно искала союза с Польшею и делала Польше самые лестные предложения. Чины Речи-Посполитой хотели только воспользоваться обстоятельствами, чтобы вытребовать от Порты торговые льготы, полезные для Польши. Инструкция, посланная польскому послу в Константинополь, заключала условия к заключению договора, выгодного для Польши, без вреда интересам соседей. Таким образом, выходило, что Речь Посполитая заслуживала еще благодарность России. Булгаков здесь видел ложь, потому что хорошо знал, что в статьях договора было взаимное содействие против России. Точно то же знала и Екатерина. Требование очищения краев Речи Посполитой от русских войск и магазинов объяснялось, как и прежде, тем, что российские подданные, особенно фанатические монахи неунитского обряда и извозчики возбуждали к бунту всегда готовое к восстанию хлопство греческого вероисповедания, а частые переходы русских войск подавали хлопам обольстительные надежды, те же меры к водворению спокойствия в крае были причиною следствий, суда и казней некоторых оказавшихся по суду виновными, уверяли, что не было предписания употреблять пытки, что это противно издавна обычному ходу судопроизводства в Польше, отличавшегося всегда человеколюбием. Учреждение индигационной (следственной) депутации было сделано с тою целью, чтобы предупредить и истребить в народе заговор и тем самым предотвратить необходимость суровых мер. Точно та же необходимость принудила приступить к арестованию слуцкого архимандрита, нападение же на ‘неунитскую каплицу’ было делом ошибки подхорунжаго и нескольких солдат, полагавших, что идут в частный дом, за что они и были наказаны. В заключение заявлялась надежда, что чистые намерения короля и польскаго народа найдут и у великой государыни ту же справедливость, какая признана за ними всею Европою. ‘Но если бы, — так кончался ответ, — наши намерения, дышущия любовью, миром и справедливостью, не имеющие другой цели, кроме безопасности и счастия польской страны, могли еще быть перетолкованы в дурную сторону, если бы отзывы нескольких недовольных особ нашли у императрицы более веса, чем очевидное свидетельство народной воли, если бы Речь-Посполитая увидала посягательство и законную власть, то польский народ, заботясь о добром мнении о себе целой Европы и самой государыни, умеющей ценить благородный чувствования, не поколеблется в выборе между спокойствием подлой покорности и достохвальною решимостью на всякия случайности’.
Хребтович, вручивши этот ответ русскому послу, вошел с ним в дружеский разговор и сказал: мы видим, что Пруссия нас обманула, она нас натравила на все и теперь видимо изменяет нам, многие готовы сойтись лучше с Россиею, лишь бы отомстить коварному союзнику. Вы меня уговорили войти в Стражу, а я всегда был недоволен этими делами. Я старался, сколько мог. По моим внушениям король и теперь хотел бы лучше прибегнуть к милосердию российской государыни, и заключить самый тесный дружеский союз с Россиею, и теперь велено Иосифу Понятовскому избегать сражения. Можно ли надеяться, что вы войдете с нами в переговоры?’ Булгаков отвечал ему: я не могу иначе входить с вами в переговоры, как на основании поданной декларации. Приму всякое ваше разсудительное предложение и доставлю его императрице’.
После интимного разговора с Хребтовичем Булгаков доносил своему правительству: ‘они будут избегать драк, чем глубже наши войдут в их земли, тем труднее у них будет сбор податей, остановится набор людей и новая конфедерация возьмет верх’.

V.
Отношения к Пруссии и другим державам. — Посольство Потоцкаго. — Собственные средства обороны у поляков.

Булгаков со дня подачи объявления поступал искренно и прямо говорил полякам, что они не должны надеяться на Пруссию, что прусский король заодно с Россиею, что помощи им нет ниоткуда и что их упрямство может наделать им бед, он делал намеки, из которых поляки могли понять, что в случае сопротивления их ожидает новый раздел. Поляки не хотели ему довериться, по сведениям, дошедшим к ним от саксонского министра Гудшмита, они ласкали себя надеждою, что трактат между Австрией и Пруссией, где гарантирована целость польского государства, достаточно силен, чтобы избавить от растерзания их отечество. Они все еще воображали, что прусский король только стращает их, что он поневоле должен будет помочь Польше в ее беде.
После подачи Булгаковым декларации Хребтович обращался к Люккезини. Прусский дипломат продолжал свою непонятную для простоты поляков двусмысленность. Сначала он показал удивление, прикинулся будто декларация со стороны России для него предмет не только незнакомый, но никак и неожиданный. Когда ему было изъявлено об этом сомнение, он сказал: ‘Вы знаете нашего государя. Можно ли сомневаться в его искренности? Разумеется, он ничего этого не знал и не знает’. Но потом он по-прежнему доказывал, что Пруссия никак не обязана в настоящем деле помогать Польше против России. Обратился к нему Игнатий Потоцкий. Вы не в состоянии совладать с Россиею, — сказал ему Люккезини, — которая уже выставила против вас восемнадцать тысяч войска, мне кажется, лучше избрать путь переговоров’. — ‘Мы далеко зашли, — сказал Потоцкий, — отступать поздно. Если наши войска разобьют, мы объявим свободу хлопам нашим и из них составим другое войско. Если это войско разобьют, — шляхта поставит третье. Если Россия завоюет Польшу, то разве в виде пустыни. У нас есть в резерве средства: мы сумеем произвести пожар’. — ‘Есть пожарныя трубы для погашения пожаров’, сказал на это Люккезини. Но, по свидетельству английского посла (Herrm., Erg. В. 273), Люккезини не прямо, а намеками и через посредство других лиц, возбуждал против России поляков, так что недосказанное им они дополняли собственною изобретательностью и не покидали надежды на Пруссию. Это было в расчете у Люккезини. Он не был еще уверен в крепкой сердечной связи между Пруссиею и Россией относительно польских дел, он имел в виду опасение, что, лишив поляков всех надежд, можно побудить их чересчур смириться перед Россиею, и Россия может стать в Польше до того твердою ногою, что не будет иметь нужды в Пруссии, а это для Пруссии представляло невыгоды. Благоразумно было подстрекать поляков на сопротивление России. Если Россия сойдется с Пруссиею, последняя в таком случае заодно с Россиею за них примется, а если бы случилось наоборот, тогда Пруссия, не раздражив против себя до конца поляков, может явиться опять их союзницею и спасительницею: и так и иначе Пруссия все-таки останется в выигрыше насчет Польши. Россия и для себя и для Пруссии будет доводить Польшу до крайности, а Пруссия только воспользуется этим.
Близко знакомый с ходом тогдашних дел и участник в них, Гэльс замечает, что если бы поляки в то время не получали от прусского двора некоторых обещаний помощи (some promise of assistance), то польский король по окончании сейма тотчас обратился бы к петербургскому двору и в угоду императрице отказался бы от конституции 3-го мая. Прежде поляки ни за что не хотели уступать даже одного Гданска, теперь готовы были отдать часть Польши, если бы прусский король, по выражению Булгакова, хотя вид показал, что хочет дать им помощь. Надежда на Пруссию для поляков была в то время все еще соломинкою, за которую, как говорят, хватается утопающий.
С этой-то надеждою отправлен был маршал Игнатий Потоцкий в Берлин. Сам Станислав-Август написал к прусскому королю письмо такого содержания: ‘Письмо, которое будет отдано вашему королевскому величеству маршалом графом Игнатием Потоцким, я пишу в такое время, когда обстоятельства налагают на меня обязанность защищать независимость польской Речи-Посполитой, ей угрожают притязания ея императорскаго величества императрицы российской, изложенныя в декларации 18 мая, и последовавшее за тем вторжение ея войск в наши пределы. Если договор, существующий между вашим королевским величеством и Польшею, дает право просить помощи, то мне необходимо знать, каким способом может быть исполнен этот договор. Мне необходимо знать чувствования вашего королевскаго величества, дабы я мог, сообразно им, соразмерять мои поступки. Несомненно, край Речи-Посполитой, гарантированный вашим величеством, терпит нападение, нарушается ея независимость, и притом таким странным способом, что, даже прибегая к тончайшим толкованиям, невозможно отыскать повода к этому иначе, как только в одной новой конституции. В таких обстоятельствах уважение к вашему величеству, до сих пор союзнику Речи-Посполитой, так тесно связанное с независимостью и честью польскаго народа, побуждает меня надеяться, что ваше величество пожелаете сообщить мне ваши чувствования. Моя уверенность относительно вашего величества будет иметь только те пределы, какие вашему величеству угодно будет назначить, и чем точнее и скорее укажется вспоможение, какое вашему величеству угодно будет подать Польше, тем оно будет полезнее и драгоценнее. В моем беспокойстве и затруднениях меня утешает то, что в глазах современников и потомков не было правее дела, которому мы просим помощи от уважаемого союзника. Все, что вашему величеству угодно будет передать маршалу Потоцкому, подателю настоящаго письма, можете поверить безопасно и удобно, ибо и я и весь народ со мною доверяем ему вполне’.
Булгакове имел сведение, что Потоцкий ездил в Берлин с деньгами, в надежде подкупить некоторых влиятельных людей. Это очень возможно: двор Фридриха-Вильгельма II был наполнен лицами, спорившими между собою за влияние над слабохарактерным королем, который проводил жизнь среди любовниц и любимцев и всегда поддавался окружавшей его среде. В самом деле, мы находим в письмах маршала Малаховскаго сведения, что было намерение задобрить Бишофсвердера, имевшаго на короля издавна сильное влияние, и с этою целью составляли план выдать его дочерей за богатых панов и вдобавок снабдить их приданым в 400.000 злотых. При этом Игн. Потоцкий должен был попытаться выпросить у добрейшего союзника и покровителя Польши 20.000 ружей, опытных генералов и офицеров. Это была уже вторичная попытка в своем роде. Еще 8-го мая войсковая комиссия доносила Страже, что ея старания получить оружие из прусского завода Шпильбергера остались тщетными, потому что прусский король не дозволяет этого по каким-то политическим причинам, и тогда сделано распоряжение отправить директора оружейного завода Ковнацкаго приобресть оружие в других странах Европы.
В то же время Польша делала попытку склонить на свою сторону Австрию. С этой целью поехал в Вену Чарторыский. Петр Потоцкий в Константинополе должен был еще раз попытаться вооружить против России Турцию. Что касается до князя-избирателя, то как ни бессилен он был в ряду государей, заинтересованных судьбами Польши, поляки все еще не покидали на него надежды, и считали его обязанным заступиться за Польшу, хотя бы пришлось отважиться на войну за нее, выбравши его в короли без его ведома и желания, поляки полагали, что в благодарность за эту честь он должен поставить на карту и самого себя, и свой дом, и свое наследственное владение. Князь-избиратель, когда ему доложили о российской декларации, изъявил скорбь и сожаление о судьбе Польши, и поляки приняли такие изъявления чувств (как показывают письма Малаховского в конце мая) за формальное уверение в намерении оказывать помощь Польше (les assurances formalles qu’il avait donne de venir an secours de la Pologne), но князь-избиратель вслед затем показал, как он сам относится к тем видам, которые за ним признавали его непрошеные подданные, он даже запретил своим офицерам вступать в службу Речи Посполитой. Напрасно маршал Малаховский старался подвести его хоть бы на какое-нибудь маленькое плутовство в пользу Польши. ‘Электор, — писал маршал своему племяннику, находившемуся в Саксонии, — может помочь нам, не компрометируя себя перед союзниками, он может дать отставку своим офицерам и инженерам, и они, уже не связанные с Саксонией обязанностями службы, приедут к нам на службу как люди вольные. Он может также дозволить продавать нам ружья, не участвуя в покупке сам, наконец, он может за умеренные проценты дать взаймы нам денег, обещаем соблюдать глубочайший секрет. Электор может, сверх того, заступиться за нас своим кредитом у императорских дворов, снабдить нас своими добрыми советами и дать нашему правительству крепость и почву’. Все это было напрасно. Князь-избиратель был слишком умен, чтобы ввязываться в дело, которое он считал потерянным. Он понимал, что если сильные соседи уже выбрали Польшу целью своих видов, то слабый в сравнении с ними сосед своим вмешательством, в каком бы виде оно ни выказалось, не сделавши Польше ни малейшей пользы, навлечет только вред на самого себя.
Полякам приходилось разделываться собственными силами. Начали собираться пожертвования. Из некоторых мест — из мазовецкаго княжества, брест-литовскаго воеводства, от гражданско-военных комиссий присылались в Варшаву для всеобщего сведения, через газеты, утешительные известия о том, как верные дети отечества не жалеют своего достояния: кто дает для спасения Речи-Посполитой сто злотых, кто две серебряные ложечки, кто гонит две или три скотины, кто кладет пару пистолетов, которые побогаче и познатнее давали и по дюжине карабинов. Князь Матфей Радзивилл, опекун малолетнего Доминика, представил (хотя не имел на то права, как на чужую собственность, но во внимание к тому, что Радзивиллы всегда отличались любовью к отечеству) в распоряжение Речи-Посполитой орудия и амуницию в замках, принадлежащих Радзивиллам, и самые замки, пан Хоецкий (в Украине), заохочивая к военной службе, объявил, что своих подданных крестьян и живущую на землях его шляхту освобождает на 10 лет от всех платежей и повинностей и обязывается платить за них то, что ‘следовало казне, льготы удвоялись в таком случае, если из одного дыма пойдет двое, вместо одного, а если бы и того более — тот дом с принадлежащим ему грунтом, получал вечную свободу от пана. В Сохачевской земле пан Казимир Валицкий в волости своей, называемой Лазы, и во всех деревнях ее уволил от подданства потомственно всех тех крестьян, которые пойдут в военную службу, с платою им ста злотых во время службы, и с предоставлением пожизненно полволоки земли, без всяких повинностей, если захотят после войны поселиться в его имениях, что распространялось и на шляхту — чиновников, живших на его землях. Пан маршал сейма, Малаховский, пожертвовал на спасение отечества на несколько тысяч червоных хлебного зерна, которое на судах пришло в Варшаву, следуя в Данциг. В Плоцке профессора школ предложили свое жалованье в пользу отечества, а антерпренер варшавского театра жертвовал сбор одного представления в месяц на спасение погибающей Речи Посполитой. Наиболее яркого патриотизма проявлялось в Варшаве. Бранили москалей на чем свет стоит, и выдумывали разные небылицы и пр., распускали слух, что москали хотят подкупить злодеев на убийство короля. К этому подал повод какой-то Забелло, который доносил, что его дядя, полковник российской службы, Шульц, давал ему четыре тысячи червонных за то, чтоб совершить убийство Станислава-Августа. В саксонском саду чуть было не растерзали познанского посла Мелжинского за то, что он дозволил себе сказать, что русские побьют поляков. В городе прибивали к стенам и распускали объявления какого-то не названного общества (что давало думать, что мимо официальной, явной власти образовалась еще тайная) о том, что можно и должно убивать всякого, не признающего конституции 3-го мая, и за убийство врагов отечества совершивший его получает благодарность и вознаграждение, а простолюдин шляхетское звание. Полиция велела, однако, сорвать эти объявления.
Все это были бесплодные искры. Попытки возрождения были важны только по наружности. Как мало принимались в Польше семена новой жизни, достаточно показывала несостоятельность мещанского дела. Несмотря на то, что все города объявлены свободными, паны, владевшие ими то в качестве старост, то в качестве дедичных владетелей или их поссессоров, не хотели знать этой свободы, не довольствовались вознаграждением, какое им следовало по люстрации, принуждали мещан к работам, а в случае сопротивления усмиряли войсками, при этом происходили побои, насилия, истязания. Само правительство подавало повод к таким явлениям своей двуличностью. Сперва города объявлены свободными, а потом, до дальнейших распоряжений, временно оставлены в условной зависимости от прежних владельцев. Но паны-владельцы и поссессоры, издавна не привыкшие ни к каким ограничениям и стеснениям, не хотели связывать себя условиями, а мещане, опираясь на то, что им провозгласили свободу, находили требуемые с них поборы и повинности неправильными и не слушали приказаний. Гражданско-военные комиссии, состоявшие из лиц шляхетского звания, всегда почти принимали стороны панов и при этом указывали правительству на опасность восстания простого народа, могущую произойти от поблажки подданным в ущерб панам. Так по делу, возникшему между местечком Пильвишками и старостою, владевшим этим местечком, пренская гражданско-военная комиссия доносила правительству, что мещане не хотят ходить на панские работы, платить положенных поборов и с бесчестием прогоняют от себя доверенных от пана лиц, ссылаясь на то, что они получили городское право, к мещанам пристают уже и старостинские крестьяне, а это, по замечанию комиссии, грозило распространением наклонности к бунту между сельским населением вообще. К городам принадлежали населенные земли в городском округе, так называемые городские юрисдикции, на этих землях жили шляхтичи и крестьяне: последние стали домогаться свободы от панов и принадлежности к городу по сословным правам. Непокорные города смирялись поневоле, когда к ним вводили войска на экзекуцию, но тогда паны налегали на них, как хотели и, вдобавок, предавали их своевольству жолнеров.
Военные всегда были помощниками панов, а гражданско-военные комиссии более или менее держали сторону военных, когда у последних происходила ссора с мещанами. Вообще везде люди шляхетского происхождения с трудом привыкали к тому, чтобы признавать за мещанином право ‘neminem captivabimus’, недозволявшее произвольно задерживать мещанина, а тем менее наносить ему побои. Люблинский магистрат извещал Стражу о поступке, показывавшем, как свято соблюдали данные мещанам права дворяне и военные.
В Люблине во время заседаний трибунала некто пан Домановский, рассердившись на виноторговца Новаковского, сговорился с офицерами расположенного в городе отряда, с ведома самого командира, через посредство одного еврея зазвал хитрым образом Новаковского в дом, принадлежавший госпиталю св. Духа, и там собственноручно избил ему кулаком лицо, а потом приказал жолнерам разложить его, всыпать несколько сот нагаек и в заключение, полуживого, выбросить вон из дому. Домановский не только не скрывал своего поступка, но еще хвастался им и говорил: Я ничего не боюсь, эка важность, ну, придется посидеть несколько дней под арестом!’ Когда мещане пожаловались на него в гражданско-военную комиссию, он расхохотался, зная, что она всегда признает его правым. Магистрат послал к командиру депутатов, нарочно возложивши это поручение на шляхтичей, записавших в мещанское звание, чтоб оградить их от оскорблений. Они заметили ему противозаконность поступка Домановского и жаловались на военных, бывших с ним в соумышлении. ‘Пан Домановский прекрасно сделал, что проучил этого шельму мещанинишку’, сказал командир по фамилии Левицкий. Депутаты от мещан сказали: ‘Военные расположены в вашем городе для того, чтобы охранять безопасность жителей, а не помогать насилию’. Левицкий рассердился и грозил их посадить ‘до кошу’ (т.-е. под арест, собственно до кошу значит упрятать в коробок), и, верно, исполнил бы угрозу, если бы депутаты не были шляхтичи, он все-таки выгнал их с бесчестием. В городе Гомбине случилось такое характерное событие: военные, расставленные там ради приведения жителей к послушанию, прибили жидовку. Мещане заступились за нее. Какой-то отважный мещанин Плуцинский, уже прежде отличавшийся тем, что поджигал мещан стоять за себя, был и на этот раз их коноводом. К мещанам пристало несколько бывших в городе крестьян, под руководством некоего Кострецкого. Схватили жолнеров и отколотили их, а самого капрала высекли на рынке. Гражданско-военная комиссия присвоила себе право суда по этому делу, военным назначила легкий арест, которому они на деле не подверглись, а на мещан наложили большую пеню, крестьян же приговорили к телесному наказанию. Кострецкого она присудила сечь батогами каждую пятницу по сто ударов, в течение четырех недель. Плуцинский заступился за крестьян и подал жалобу в комиссию полиции, а эта последняя приказала выпустить арестованных и запрещала гражданско-военной комиссии брать на себя право суда над городами, которые, по закону, в судных делах подчинялись ассессорскому суду. Но гражданско-военная комиссия не хотела повиноваться комиссии полиции и представляла, что она, состоя из шляхетства, выбранного в своем крае, имеет равное значение с комиссиею полиции. Это было прямо против устава, по которому гражданско-военные комиссии зависели от правительственных комиссий в соответствующих делах. Выходил таким образом двоякий административный беспорядок. Второстепенные инстанции вмешивались в неподлежащие их ведомству дела и в то же время не хотели подчиняться высшим властям.
Город Серадзь жаловался на велюнскаго старосту Мэнцинского, который, расположась с отрядом войска в городе, допускал своих жолнеров до всякого рода своевольств. ‘Жолнеры, — писали мещане, — насильно распоряжаются в наших домах, берут нас и сажают под нары (pod pryce pakuja), дают пощечины, выбивают зубы, бьют тростью (trzeina). Одну женщину-торговку, например, избили и засадили под нары за то, что не хотела продать жолнеру табаку на прусские деньги. Могут ли при таком состоянии подняться города и люди, приходящие из-за границы для поселения в польских городах, могут ли сносить такое обращение и нарушение законов?’ Желание правительства, как можно более привлечь новых поселенцев из-за границы, осуществлялось, но дурно. В Польшу приходили из соседних стран разные бродяги, люди дурного поведения и дезертиры. Отсюда происходили недоразумения. Люккезини несколько раз жаловался, что в Польшу убегают прусские военные дезертиры и преступники, и требовал их выдачи. Такие же заявления поступали со стороны Австрии и России. Польское правительство должно было исполнять эти требования, но в то же время невольно подрывало доверие к своим уставам, обеспечивавшим свободу пришельцам вообще. Впрочем, эти пришельцы, приходя в города, приносили им вред, а не пользу. Правительство, думая поощрить приход иноземцев, назначило ежегодный фонд для пособия вновь поселявшимся: пришельцы брали деньги, проматывали их, а потом оставались без средств. Правительство принуждено было давать предписания принимать в пределы Речи Посполитой желающих поселиться не иначе, как с большою осторожностью. Не так скоро по этому поводу мог разъясняться фанатизм католиков и предубеждение против иноверцев. Это показалось особенно по отношению к иудеям. Коллонтай сильно старался уравнять иудеев в мещанских правах с христианами, тем более, что иудеи предлагали за то пожертвования в пользу отечества. Сам король был с ним согласен. Но мещане в городах боялись расширения прав иудеев. Из города Хенцин прислана была в Стражу замечательная просьба, как видно, писанная каким-то ксендзом. Мещане умоляли не допускать до равенства прав с ними этот неопрятный, мошеннический, не имеющий никаких добрых качеств народ. У них напитки скверные, весы неверные, товары негодные, залежалые, с христианами они не сходятся, в браки с ними не вступают, деньги, которые они получают, расходятся только между ними, они много приобретают и мало потребляют, ничего у католиков не покупают, не заботятся об украшении домов, в приданое за дочерьми дают только деньги, а не вещи, они привели города в упадок, споили с-кругу и христиан, принимают краденые вещи, возят контрабанду, делают фальшивую монету. Пусть прежде попробует сейм переменить их дурные нравы, а потом уже старается уравнять их в правах с христианами. Труд будет напрасен, если Спаситель не мог их исправить и внедрить во всех народах непримиримую вражду к ним, то сеймовые чипы, с меньшею силою, чем Бог, ничего с ними не сделают’. Эта записка доказывала, что если евреям даровать права, то это отвратит население от конституции 3-го мая, вместо того, чтоб привязать к ней. Убогая шляхта могла бы селиться в городах и заниматься промыслами, но это будет невозможно: как только жиды получат права, они всех подорвут, из городов будут бегать жители, торговля не поднимется, а упадет, городское население не обогатится, а обнищает.
В 1792 году поступило в ассессорский суд от городов пятьсот четыре жалобы по поводу утеснений и своеволия владельцев и поссессоров, о чем Коллонтай уже в начале июня представил в Стражу записку. Наиболее дел этого рода происходило в южнорусских землях, в воеводствах: брацлавском, волынском, киевском и подольском. К обычному своевольству там присоединялась ненависть к православию и к русскому народу. Жители города Кальннболота жаловались, что проходивший через их город наместник полка польной булавы послал четырех жолнеров за членами магистрата, но члены, увидевши войско, разбежались, остался только один, по имени Малиновский. Наместник полка приказал отлупить его нагайками, приговаривая: ‘вы бунтовщики, резуны, вот мы будем вас бить и вешать’. Город Смотрич жаловался на старосту Потоцкого, что он, в противность закону, требует от них поборов, посылает Козаков их тиранить и бить, в особенности жаловались на его эконома Вилинского, который привел к ним на экзекуцию Козаков и сверх того набрал шляхту из имений Потоцкого, эта шляхта бесчинствовала в городе, кричала, гонялась за мещанами, а сам Вилинский, стоя на рынке с обнаженною саблею, заохочивал шляхту к бесчинству и неистово ругался. Решения ассессорского суда не исполнялись. На представления об этом Коллонтая последовало решение Стражи, чтоб владельцы и поссессоры никак не смели требовать от мещан более того, чем следует по люстрации: В этих видах положили, чтоб ассессорский суд продолжал свою деятельность и на то время, когда ему по закону давалась вакация. Но такие меры только усилили число врагов Конституции: те владельцы и поссессоры, которым угрожало наказаниями правительство нового порядка, увидали прекрасное средство избавиться от таких угроз, пристав к той силе, которая заступилась за старое.
Смотревшие со стороны беспристрастно на поляков не признавали никакого ручательства не только на выдержку, но даже и На долговременность борьбы с Россиею. Заем, предполагавшийся в Голландии, не удавался: голландцы, предостереженные Пруссией, не дали Польше денег, так как видели, что дело свое она проиграет. Вместо, желаемых 30.000.000 злотых, кредит Речи Посполитой мог дойти до 797.000 злотых, из которых 500.000 обещал доставить, через голландского банкира Гана, Прот Потоцкий.
Польское войско доходило всего-на-все до 37.394 чел. в королевстве и до 16.245 в Литве, с оставлением гарнизонов в городах (Варшаве, Кракове, Ченстохове, Познани и пр.), 15.000 оставлено было королю {По комплекту 22-го мая 1792 г., всего войска следовало быть 98.551. а в наличности 67.868, кавалерия около 21.340 и пехоты — 46.528. Устройство его было такое: кавалерии — 16 полков народовой кавалерии, каждый полк из 2 хоругвей в 83 ч. каждая, получающая плату, кроме ротмистров, служащих бесплатно, и кантонистов, — сынов господарских. находившихся в десятилетнем отпуску, 20 человек, всего в хоругви 103, а в полку 849, всего народ, кавалерии 13.584. Один полк коронной гвардии из 8 хоругвей в 65 ч., получающих плату, и 20 отпускных, всего в хоругви 85, а в полку 706, один полк литовской гвардии из 8 хоругв. в 85, всего в полку 705, девять полков легкой конницы из 8 хоругвей полк, в каждой хоругви 82, получающих плату, и отпускных 20, всего 102, а в полку 841, всего легкой конницы 7.569, два татарских конных полка в 4 хоругви, каждая в 122 ч., в полку всего 500 ч., два козацких из 8 сотен, в 123 ч. каждая, в полку 1.000 ч. В пехоте три полка артиллерии в 212 ч., роты в 105 ч., на службе и в отпуску 34, всего в роте 1 39, корпус инженеров из 6 бригад, всех 308, три роты понтоньеров в 66, а с отпускными 96, два полка пешей гвардии из 4 рот, каждый первый батальон гренадерский восемь рот фузильерских, составляющих второй и третий батальоны, в каждой роте 122 состоящих на службе и 56 отпускных, всего 178, а в полку 2.169. Двадцать пять пеших полевых полков, каждый в три батальона, в 12 рот каждый, рота в 122 ч., а с отпускными 178, в полку 2.169 ч., три батальона стрелков из 4 рот, каждая рота в 131 ч. и десять батальонов легкой пехоты, которая должна будет формироваться во время войны. На содержание этого войска рассчитано 46.638.127. Доведение войска до такого числа должно было совершиться рекрутовкою и вербовкою. Каждый набор, по расчислению, должен был дать 17.308 ч. (Из Малой Польши 9.036, из Великой 2.524, из Литовского в. кн. 5.860, из мазовецкаго 888).}.
Коронное войско сосредоточивалось в Украине под главным начальством Иосифа Понятовского, племянника королевского. Числом войска у него было до 22.000. Другой корпус, под начальством князя Любомирского, имел до 10.000. Кроме регулярного войска, в украинском обозе были два полка козацкие, составленные из тамошних русинов, это было красивое войско, одетое в кармазиновые жупаны, в черные шаровары и в черные кунтуши, все отличались пр.иродною красотою, статностью и чрезвычайно скорою понятливостью. Поляки, побаиваясь украинцев и козацкого духа, старались зад обривать их и манили восстановлением козачества. Кроме Козаков, определено было составить два полка из татар и два батальона охочих. Понятовский приказал сделать наезд на волости Браницкого и других панов, признавших конфедерацию, забрать в них пушки, оружие и привести в армию их надворные команды насильно.
Начальство над литовским войском было поручено князю Александру Виртембергскому.
По замечанию иноземных министров, наблюдавших в Польше за ходом дел, войско польское было плохо обучено, полки были скудно комплектованы, так, напр., там, где нужно было быть в полку по два батальона, было по одному, в кавалерии были у многих плохие лошади: по известию генерала Сульковского, лично находившегося в Литве, из 6.400 лошадей 1.500 были негодны. Был недостаток шатров, амуниции и боевых запасов. В литовском войске было всего у каждого солдата по 60 патронов, и тем ограничивались боевые запасы, в украинском войске было в этом отношении также до того плохо, что впоследствии, отступая перед русскими, польские генералы должны были посылать в Варшаву просить присылки снарядов по почте. В литовском войске, которое по своей малочисленности должно было охранять длинную границу, было мало пушек, — всего было десять полевых, с тремя стами зарядов для каждой. Вообще артиллерия была в дурном состоянии. 14-го мая, когда уже надобно было действовать против русских, генерал артиллерии Казимир-Нестор Сапега доносил правительству, что ви-ленский арсенал совсем развалился, нет места для учения и самое учение не производится, нет также места для склада пороха и дров. Он просил обратить на это внимание. Уже по объявлении Булгаковым декларации сделано распоряжение о постройке нового литейного завода и о выписке железных пушек из Англии. Это оправдывало как нельзя более пословицу: ‘когда на охоту ехать, тогда и собак кормить’. В доставке фуража и съестных припасов господствовал беспорядок, в некоторых местах были магазины, построенные на скорую руку, но далеко друг от друга. Для продовольствия войска из каждой гражданско-военной комиссии взяты были по два комиссара, как люди специально знакомые с делом и местными условиями, но оказывалось, что они ничего не знали и не могли быть полезными. Не было ни подробных карт, ни описей народонаселения, ни статистических сведений, не назначено было тарифа по справочным ценам. Управляющие панских имений, обыватели и поссессоры не слишком поддавались увещаниям правительства из любви к отчизне доставлять в дольское войско запасы и все необходимое по установленным сходным ценам, притом без денег, по квитанциям в счет будущей уплаты, тогда как они могли продавать то же самое евреям дороже и за чистые деньги. В то время поднялась чрезмерно цена на лошадей к ущербу для польской кавалерии, оттого, что евреи скупали их и продавали за границу, т.е. русским. Обыватели говорили, что они охотнее принесут за отечество жизнь, чем достояние (zycie wszystkich jest gotowe, a majatek nie). Так прямо отвечала одна гражданско-военная комиссия Понятовскому словами обывателей своего ведомства. Впрочем, Понятовский давал необдуманные, а потому неудобоисполнимые требования. Так, например, в конце мая он потребовал с кременецкого и надслуцкого поветов для отправки в Полонное, где закладывал главный магазин, такое огромное количество мяса, хлеба, круп, сена, соломы, дров, что гражданско-военная комиссия поставила ему на вид то обстоятельство, что для отправки всего этого нужно было 158.738 подвод, а в двух поветах всех дымов, с которых только можно было взять подводы, считалось 42.855, не говоря уже о том, что самый сбор запасов требовал времени. Другая комиссия, сендомирская, на требования военных начальств о доставке провианта и фуража для войска отвечала, что обыватели не слушаются ее предписаний и не хотят давать войску ничего даже за чистые деньги. У гражданско-военных комиссий не было средств принудить к послушанию владельцев, и поэтому их предписания исполнял только тот, кто хотел. При этой безалаберщине, однако, обоз Понятовского в начале не терпел недостатка, край, где он стоял, был изобилен, но ничего не было прочного, сегодня могло быть чересчур много, так что девать некуда, завтра — недостаток.
Войско пополнялось охотниками, которые кичились своим патриотизмом, но к делу эти охотники не годились, иные из них не умели взяться за оружие и большая часть приходила в таком виде, что им надо было давать не только оружие, но даже обувь. Притом, они только назывались охотниками, а многие из них забраны были насильно. При неустройстве полиции рекрутовка подавала повод к беспорядкам и своевольствам. Лица, занимавшиеся вербункою, нагло вламывались в дома обывателей и вербовали ‘даже прислугу, по замечанию английского посланника, даже помещения иностранных послов не были от этого обеспечены.
Народ совсем не стремился в ряды защитников отечества, как писали патриотические риторы, а напротив, разбегался и прятался, как только заслышал зловещий бубен вербовщиков. Зато для поощрения храбрости выдумали особый орден: на голубой эмали в средине венца изображение золотого креста с белым орлом посредине и с надписью: virtuti militari, его следовало носить на голубой ленте с черным краем. Четыреста таких крестов прислано было в украинский обоз с самого начала. Офицеры и генералы, как по замечанию иноземцев, так и по сознанию самых участников, были мало способны и неопытны, кроме одного Костюшки, приобревшего опытность и искусство в американской войне.
Но всего более лишала Польшу надежд деморализация ее передовых людей, начиная с короля и кончая патриотически увлекавшеюся шляхтою. Король прежде всего думал о себе. Изнеженный, женолюбивый и ослабевший от лет, он подчинялся кружку патриотов только до тех пор, пока они действовали на него: он держался конституции более по узким эгоистичным целям, надеясь, что нация заплатит его долги, обеспечит старость, даст средства устроить родных и близких. Если он с первого раза не изменил конституции, то потому, что, несмотря на жесткое обращение Пруссии, он воображал и надеялся, что, быть может, все-таки Пруссия, увидя перевес России в Польше, заступится за последнюю ради собственной безопасности, но уже при самом начале войны, восхищая патриотов своею готовностью воевать против москалей, Станислав-Август подумывал, как бы открыть себе дорогу к примирению с Екатериной в случае неудачи, которая была очевидна для всякого, кто взвешивал обстоятельства холодным рассудком. В Страже были благоприятели России и заискивали у Булгакова расположения. В войсковой комиссии были также тайные доброжелатели России.
Около короля составился новый военный совет, заведывавший делами войны и снаряжением армии. Главою в нем был Станислав Потоцкий, получивший после осуждения Щенсного-Потоцкого чин генерала артиллерии. Кроме него, туда входили четыре маршала: два сеймовых, два маршала конфедерации и несколько известных военных особ, но заседания этого военного совета дозволялось посещать всем членам бывшего сейма. От этого все, что там делалось, не могло сохраниться в тайне, и все, что задумывало польскоео правительство в ходе военного дела, делалось известно русским. В государстве тайных недоброжелателей конституции и приверженцев старого анархического порядка было чересчур много, все пока принуждены были молчать, когда их за противодействие могли усмирять польским войском, но они готовы были тотчас поднять высоко головы и заговорить, увидя, что за них явилась вооруженная сила. Они не воображали, что конец шляхетского государства приближается: они думали, напротив, что оно зацветет и расцветет с возвращением того, к чему уже в продолжение многих поколений оно привыкло. Наконец, как всегда и везде бывает, здесь много было таких, которые мало интересовались судьбою государства: будет ли в Польше конституция 3-го мая, или какая другая, они готовы были признать и то, и другое, и третье, что посильнее. Громада простого сельского народа и значительная часть городского была равнодушна к переворотам, происходившим с тою страною, где чувствовалась равным образом только тягость близкого знакомства с воюющими армиями, — как с польскою, так И с русскою. Для этой громады было все равно, Польша ли останется, или Россия завоюет Польшу, потому что существование Польши не представляло для нее ничего отрадного, и потому, кто бы НИ овладел Польшею, ей хуже не могло быть. Что касается до русского народа в южных провинциях, то он радовался, чувствуя, что с возможностью поступить под власть единоверной России и судьба его облегчится. 20-го мая из киевского воеводства земянский судья Головинский доносил, что обыватели не в силах доставить из своих имений рекрут, потому что духи российские привлекли на свою сторону крестьян надеждою свободы и они примут москалей не как врагов, а как друзей, будучи с ними одной веры. 30-го мая из Украины доносили, что обыватели в страхе бегут с своими семьями и имуществами в Австрию, опасаясь не столько москалей, сколько собственных хлопов (nie tak moskalow jak wlasnych chlopow obawiajat sie). В таком положении Польша, предоставленная собственным силам, выходила на роковую борьбу с Россиею.

VI.
Вступление русского войска. — Тарговицкая конфедерация.

День, в который, по составленному заранее расчету, Булгаков вручил декларацию своей государыни, был тот самый день, когда войска императрицы вошли в пределы Речи Посполитой. Русские силы двинулись из Бессарабии в польскую Украину в числе 64.000 под начальством генерал-аншефа Коховского, четырьмя отделами. Первый отдел (23.600), под начальством Голенищева-Кутузова, перешел границу через Днестр у Могилева, второй (17.400), под командою Дунина, через ту же реку у Сороки, третий, составлявший центр армии, под начальством генерала Дерфельдена (11.200), перешел в польские владения через реку Бугу Ольвиополя, четвертый (11.600), генерала Леванидова, двинулся в польскую Украину из Василькова. Число конницы в сравнении с числом пехоты составляло немного более третьей части всего войска {В первом корпусе 1.600, во втором 4.300, в третьем, наиболее богатом конницей, 4.600, а в последнем 3.500.}. План, избранный русскими (по предначертанию генерала Пистора), состоял в том, чтобы окружить со всех сторон польскую армию, что было удобно именно потому, что польская армия была малочисленнее русской. Польское войско разделилось на отряды. Отряд под начальством Вьельгорского был у Чечельника, другой, Грохольского, сторожил русских у Могилева, третий отряд, под начальством Костюшки, поставлен был на границе со стороны Киева. Понятовский расположил центр своего войска по квартирам около Таврова, Немирова и Браславля.
Русские знали очень хорошо, что происходило в польском лагере, имели у себя точное расположение польского войска и заранее рассчитывали на успех. Кутузов шел на Винницу, Дуниц на Немиров, Леванидов должен был действовать против Костюшки, победив его, пройти через Бердичев и Махновку к Виннице и там соединиться с Кутузовым, они таким образом обошли бы неприятельское войско, а Дерфельден шел прямо на неприятеля и вел с собою реконфедерацию, которой роль состояла а том, чтобы под прикрытием русского войска устроить на Украине старую республиканскую Польшу, в противность новой, конституционной, образовавшейся в Варшаве, и сделаться ядром, к которому должны приставать недовольные новизною. Другое русское войско, под главным предводительством генерала Кречетникова, вторгнулось в Литву. Оно было разделено на четыре отдела. Два первые, князя Долгорукова (9.000) и Симона Коссаковского (8.300), должны были следовать прямо на Вильну, столицу Великого Княжества Литовского, третий под начальством графа Меллина (6.400), шел на Минск, четвертый, барона Ферзена и Кнорринга (8.300), на Несвиж и на Гродно. Против них в защиту поляки поставили 15.000 войска, но в самом деле под ружьем у них столько не было, так что можно было считать от 10.000 до 12.000 человек. Начальство над ними поручено было принцу Виртембергскому, но вскоре перехватили письмо его к прусскому королю, где он, как брат жены русского наследника престола, изъявлял неохоту драться против России за Польшу. Принц должен был поспешно оставить свой пост и уйти из Польши. Вместо него король дал главную команду генералу Юдицкому, человеку неспособному.
На челе конфедератов были Щенсный-Потоцкий и Северин Ржевуский. Северин Ржевуский в молодости вместе с своим отцом Вацлавом, арестованный в ночь с 13-го на 14-е октября 1767 года, жил несколько лет в Калуге и по возвращении в отечество отличался ненавистью и злобою к России. Первый раздел Польши выводил его из себя. Его любимою идеею было поднять Польшу, за возвращение отнятых земель, произвесть всеобщую войну. Он заводил тайные клубы, с целью образовать заговор. Удалившись в Галицию, он успел составить большой кружок недовольных и затевал восстание, думая воспользоваться тем случаем, что австрийское правительство занято было укрощением восстаний в своих бельгийских провинциях. Но венский двор узнал об этом вовремя. Ржевуский должен был бежать. В Польше он вооружал соотечественников против России. Когда еще в провинциях Речи-Посполитой находилось русское войско, Ржевуский кричал, что полякам следует собраться и перерезать его. Гордый, необузданный в страстях, самолюбивый и впечатлительный, пылкий и нерассудительный, — это был человек всегда готовый увлечься и вести дело до крайности, но на первом плане у него, как вообще у польского пана, стояло собственное честолюбие и своекорыстие. Сперва он начал бороться пером против распространившейся мысли о спасительности наследственного правления для Польши и издал известное сочинение о сукцессии. Конституция 3-го мая задела его за живое. Он не мог, как и другие, вынести падения, которое угрожало магнатству, а еще более собственного унижения, которое постигало носимый им сан полного гетмана после преобразований, сделанных в военном управлении. Враг Браницкого, враг Щенсного-Потоцкого, он сошелся с ними ради общего для всех дела: враг России, он теперь для этого же дела опирался и на ее помощь. Из всех панов конфедерации никто менее его не был способен видеть дальнейших последствий того, на что он решался, у него более чем у другого, бурная страсть заглушала рассудок. Под коноводством таких лиц недовольные, шедшие с русскими войсками, остановились в Тарговице и здесь заложили стан своей конфедерации 18-го мая.
Конфедерации в Польше издавна были обычным явлением: это была одна из самых гибельных язв, заражавших и умерщвлявших польскую державу. Понятно, что как скоро установилось понятие, что конфедерация есть не бунт, а легальное, справедливое явление политической жизни, так исчезло различие между законною властью и мятежническим скопищем. Конфедерация, появляясь в Речи-Посполитой, считала себя законною властью, а прежнюю, существующую и признаваемую, выставляла незаконною, требовала от всех правительственных мест, войска и частных лиц покорности и присяги на верность себе. Настоящая конфедерация устроена была по общему образцу, существовавшему в давние времена. Избран был начальник или маршал конфедерации. Им был Щенсный-Потоцкий. Около него были советники (consyliarze), ими были в Тарговице из первых: великий гетман Франциск-Ксаверий Браницкий, польный гетман Северин Ржевуский, перемышльский каштелян князь Антоний Четвертинский, червоноградский хорунжий Юрий Вьельгорский, брацлавский хорунжий Адам Мощенский, владимирский подчаший Ян Загорский, цеховский войский Ян Сухоржевский, полковник конного полка польной булавы Михаил Кобылецкий, воеводич подольский Ян Свейковский, ловчий черниговский Фраицишек Гулевич. Браницкому и Ржевускому поручалось, сообразно занимаемым ими должностям, номинальное начальство над войском. Они должны были привести все польское войско к присяге конфедерации. Объявлены неприятелями отечества все те, которые, находясь в военной службе, не покорятся приговору конфедерации, для того, чтобы приступившие к конфедерации не были отвлекаемы позывами в суд, приказывалось трибуналам, комиссиям и всякого рода судебным учреждениям прекратить свое судопроизводство до водворения спокойствия в Речи-Посполитой. Вместо них должны были учредиться суды конфедерации для осуждения государственных преступлений, которыми на языке конфедерации называлось несогласие приступить к конфедерации. Способ распространения конфедерации состоял в том, что вслед за главною генеральною конфедерациею должны были образовываться провинциальные конфедерации по воеводствам, с воеводскими маршалами и советниками, пока таким образом все части Речи Посполитой не приступят к главной конфедерации. Сейм, создавший конституцию 3-го мая, объявлен насильственным и самый акт составления конституции назван заговором, конфедерация объявляла все постановления этого сейма беззаконными и недействительными, всем сенаторам, министрам и сеймовым послам вменялось в обязанность в течение двух месяцев в гродском или земском суде учинить отречение (рецесс) от конституции и всех постановлений сейма, и пристать к конфедерации, если же кто не поступит таким образом, тот будет судим судом генеральной конфедерации и лишен чести и имущества как неприятель отечества,, покушавшийся ввергнуть его в рабство. Маршал и советники составили форму присяги и произнесли ее первые сами. Устроена была для делопроизводства канцелярия. Первым делом учрежденной конфедерации было составление и опубликование универсала к народу. В нем коротко излагалась история бывшего четырехлетнего сейма и деятельность его представлялась в самом черном виде. Универсал этот, восходя к 1787 году, находит, что в то время все склонялось к тому, чтобы обеспечить свободу, крепость и счастье Речи Посполитой. Если бы в те времена все делалось по желанию целого народа, которое выразилось на сеймиках, предварявших сейм 1788 года, в Речи Посполитой царствовала бы законная свобода, но, к несчастью, люди властолюбивые и коварные, у которых свобода была только на устах, а не в сердце, допущены были к руководству над учредительными работами. Они ввели в подозрение у доброжелательных граждан людей, которые бы могли предостеречь от зла, внушили народу желание перемен, распустили в народе фальшивый страх об опасности извне, и когда кончилось время их послования, они, боясь, чтобы народ не выбрал других представителей, беззаконно присвоили себе продолжение своей должности, только для вида допустив с собою сидеть новым послам, сделали народу запрос о назначении преемника живому королю, и когда девять частей народа в инструкциях своих выразительно объявили желание вольного избирательства, они, видя, что шляхетство препятствует их замыслам, отстранили от преимуществ шляхетского звания шляхту, не владевшую недвижимыми имуществами, а против богатейших и знатнейших возбуждали ненависть, называя их аристократами, и все-таки не в силах будучи обмануть шляхетство, употребили мещан и поспольство орудиями для наложения оков на целый народ, выставили несчастный пример Парижа образцом для польских городов, позаводили, по парижскому образцу, модные клубы, и чтобы не дать пройти обольщению, выбрать время, когда после вакантного времени многие послы, разъехавшиеся по провинциям, хотели возвратиться не иначе, как по прошествии первой недели после вакации, посвященной экономическим предметам, совершили злодейский замысел 3-го мая, под страхом орудий, вывезенных без ведома войсковой комиссии, наполнили замок и его окрестности поспольством, одних возбуждали защищать друзей-мещан, которых будто бы хотели противники убить, других напугали фальшивыми или же нарочно сочиненными депешами, будто бы присланными от министров иностранных дворов, третьих подстрекали жаждою приобретений. ‘Почтенная законодательная Изба, — выражается универсал,— наполнилась наведенною толпою, обитель польских королей, где некогда была глава и твердыня Речи-Посполитой, осаждена была сволочью, проект перешел в закон, без поверки большинства мнений баллотировкою, был выкрикнут толпою, а не признан законным порядком членами сейма, которых было мало, король в костеле присягнул конституции 3-го мая, нарушил святость присяги, данной на соблюдение условий, с которыми он был избран на престол, затем принудили присягнуть на гибель отечества магистратуры и войско, под страхом потери должностей и чинов, постановили преследовать судом и войском тех, которые не хотели присягать новой конституции и таким образом шестьдесят тысяч войск, приготовленного на защиту отечества, стали орудием деспотизма, а сейм, избранный по закону только на шесть недель, присвоил себе постоянное управление страною, продолжая беззаконно свои занятия уже три с половиною года’. Ставили сейму в вину, что он запретил конфедерацию, как единственное средство освободить от него край, хотя сам имел форму конфедерации, и вдобавок хотел впутать Польшу во вредную войну с Россиею.
Против этих-то исчисленных несправедливостей протестовала новообразованная конфедерация, и гласила в своем универсале, что она составилась по поручению шляхетства, оставшегося в домах своих, а вместе с тем заявляла намерение остаться при прежнем республиканском правлении, избирательстве королей, при том строе, который был нарушен распоряжениями сейма. ‘Но как Речь-Посполитая, — сказано было в конце универсала, — находясь в руках утеснителей, не может освободиться от них собственною силою, то нам ничего иного не оставалось, как обратиться с доверием к великой Екатерине, которая с такою славою царствует над народом, нам дружелюбным и союзным, надеясь равно на великодушие этой великой монархини, как и на договор, обязывающий ее в отношении Речи-Посполитой. Желаем, чтобы Речь-Посполитая всегда была самостоятельна, независима, цела в своих границах, как от веков она была ни от кого независима и не была ничьею собственностью, ничьим наследием, желаем такой свободы, какая свойственна народу нашему, и предки наши от веков жили в свободе, и мы свободными родились, свободными хотим и умереть, желаем утвердить у себя республиканское правление, потому что к иному не можем привыкнуть и всякое другое принесло бы нам разорение, желаем внутреннего спокойствия и непреложного мира с соседями, ищем благосостояния и безопасности наших имуществ, а не волнений и войн. Вот наши намерения, для их-то исполнения мы обратились к помощи великой государыни, которая, будучи украшением и славою нашего века, столь же гнушается подлым коварством и хитрыми кознями, сколько умеет ценить счастие народов и готова подавать им руку помощи’.
Было много правды в том, что говорилось в этом универсале о четырехлетнем сейме и о способах проведения конституции. Трудно было бы решать, какая из конфедераций была законнее, тарговицкая или та, которая произвела реформы в Варшаве. Тарговицкая была консервативна, не думала производить насильственных переворотов в организации края, довольствовалась издавна существовавшим, а это оправдывало ее в ту эпоху, когда вообще смелые и решительные реформы наводили страх подобием с французскою революцией). Впоследствии история заклеймила ее позором и проклятием, как главную виновницу последовавшего вслед за нею падения Польши, но, правду сказать, она не виновнее в этом прежней конфедерации, создавшей конституцию 3-го мая. Печальный исход событий этой эпохи не может падать исключительно на нее одну, если она призвала Россию к роковому вмешательству в дела своего отечества, то в этом виновата равным образом и противная сторона, которая, легкомысленно раздражив Россию, дала повод к такому призванию. Все равно, — призывала бы Россию какая-нибудь конфедерация на помощь или не призывала, — русская императрица нашла бы повод вмешаться в польские дела: она не простила бы полякам их договора с Турциею, их дружбы с Пруссиею в надежде европейской войны против России, резких и оскорбительных выходок, какие позволяли себе на сейме послы против русской государыни и ее державы, гонения православной веры, казни невинных офеней — подданных российской императрицы, арестования русского архиерея, клеветы на него и на русское духовенство и преобразования правления без согласия с Россиею. Русская императрица, в видах безопасности своего государства, никогда бы не допустила зависевшую от нее Польшу сделаться независимою и вместе с тем враждебною для России державою. Тарговичане, конечно, не предвидели, что непосредственным следствием появления их конфедерации будет дележ отечества, так же, как и противники их не предвидели, что все их блестящие планы пишутся на песке и уничтожатся от первого дуновения северного ветра. Близорукость у обеих сторон была одинакова. Нельзя ставить исключительно в вину тарговичанам, что они обратились к соседям: противники их то же делали, во время своих государственных работ находясь на привязи у Пруссии, они и теперь умоляли ввести в польские владения прусские войска, — только разница была та, что им не дали чужих войск, а тарговичанам их дали. Тарговичанам ставили в упрек то, что они стояли за старую анархию, приведшую Польшу на край гибели. Но она им не казалась такою. Прежний строй был им мил и дорог, как наследие предков, как атмосфера, в которой они родились и воспитались. Ничто притом не дает права утверждать, чтобы то, что вымышляли их противники, было так превосходно на деле, как на бумаге. Их полулиберальные меры, приправленные громкими фразами, в силу непреложных законов движения обществ, должны были открыть дорогу к кровавым внутренним потрясениям.
Рассказы, которые распускали сторонники конституции о всеобщем сердечном принятии народом нового строя вещей, были преувеличены, восторг о возрождении отечества выражался только заздравными попойками, потешными выстрелами и огнями, большая часть польской публики казалась на стороне переворота единственно потому, что это возрождение давало повод к житейскому разнообразию и приятным ощущениям, увлечение новизною было возможно только до тех пор, пока эта новизна не успела стать слишком чувствительною для выгод и привычек шляхетства, при ближайшем сопоставлении с действительностью оппозиция должна была проявиться неизбежно, и если бы тарговицкая конфедерация не получила помощи от России, оппозиция, возрастая, явилась бы более или менее в увеличенном размере, искала бы себе иных путей, привлекала бы к себе доброжелателей и употребляла бы всевозможные усилия не допустить новую конституцию стать на общественной почве, да если бы эта конституция и восторжествовала над оппозицией) и старым порядком, то все-таки неизбежно было впоследствии восстание крестьян, борьба нешляхты со шляхтою, упорная защита своих прав со стороны шляхты и, следовательно, внутреннее междоусобие. Этого явления невозможно было никак предотвратить, пришлось бы кончать тем, чем не начали и с чего следовало начинать. Но тогда уже было бы поздно, внутренними усобицами воспользовались бы внешние силы. Да и без того брошенное в свет и нерешенное дело о наследстве неминуемо навлекло бы на Польшу иноземное вмешательство и стало бы причиною раздоров и разорительных войн. Партия 3-го мая, несмотря на свои наружные подвиги, отнюдь не упрочивала в Польше на будущее время порядка. Если противники этой партии держались старой анархии, то она сама вела к новой, она не отклоняла от Польши печальной возможности быть игрушкою соседей, с тою разницею, что прежде пагубное вмешательство соседей и возбуждение междоусобий вращались около вопроса об избрании королей, а теперь средоточием их делался вопрос о том, к кому перейдут наследственное правление в Польше, а как наследство важнее и заманчивее избрания по жизнь, и притом не существовало никакого неоспоримого права наследства еще ни для кого, то, естественно, соседи, руководствуясь каждый исключительно своими видами, старались бы или не допустить чужих принцев до польского наследственного престола, или пособить своим сесть на нем. В самой Польше, конечно, тогда образовались бы стороны, придерживающиеся, ради своих выгод и видов, того, другого или третьего из претендентов, вопрос усложнился бы и запутался бы до того, что в конце концов все-таки соседи порешили бы сделать то, что они сделали — уничтожить самостоятельность Польши и разделить ее между собою.
Нет ничего легкомысленнее фраз, повторявшихся несколько раз поляками, а за ними и писателями других народов, что Польша с конституцию 3-го мая могла бы возродиться к иной жизни, если бы ей не помешали извне. Она никак не могла избежать внешнего вмешательства, когда самое это возрождение предпринято по внушениям, подстрекательствам и одобрению одной державы с тем, чтоб избавиться от давления другой. В обществе человеческом, как в природе, пустоты не терпится, как скоро какой-нибудь народ не показывает силы и уменья поддержать и сохранить у себя государственную связь, такой народ непременно должен войти в состав других государств. Разлагающееся государство в таком случае делается обыкновенно добычею других не сразу, сперва сильные, не покоряя слабых оружием окончательно и не лишая их форм государственной самобытности, оказывают над слабыми влияние, приобретают от этого влияния для себя выгоды, призывают к таким отношениям и считают их своим достоянием по праву, готовы защищать это право и не выпускать его из рук. В таком случае стремление слабого государства к возрождению и к самоусилению невольно бывает в ущерб сильному и возбуждает его противодействие, а как слабый с сильным не сладит, то попытки первого к приобретению независимости ведут его обратно к большей зависимости от другого, и наконец доводят до покорения и уничтожения.
Слабый может в таком случае спасти себя только заступничеством других сильных, но как ничего на свете не делается без вознаграждения, то естественно, что спасители в свою очередь пожелают выгодного для себя покровительства над слабым, а такое покровительство может, в свою очередь, возрасти, смотря по обстоятельствам, до полного подчинения и покорения. Польша по своей слабости уже подпала в известной степени под зависимость от России и уже утратила часть земель своих. Чтобы ей возродиться, нужно было освободиться от России, а для этого нужна была чужая сила. Поляки хотели опираться на Пруссию, но Пруссия требовала уже себе выгод в ущерб Польши, и совершенно справедливо, ибо не могла защитить ее иначе, как выдержав борьбу с Pc-сиею, должна же была Пруссия вознаградить себя за это, вознаградить себя она не могла иначе, как только на счет Польши. Да и всякая другая держава, решившись помочь Польше, не могла бы этого сделать иначе, как имея в виду вознаграждение за свои траты и усилия, и этого вознаграждения скорее всего искать пришлось бы ей на счет той же Польши. Разные гарантии независимости Польши, в роде бишофсвердеровских договоров и пильницких свиданий, были только временные меры. Легко было написать на бумаге взаимное условие, чтобы Польша была независима, но на деле трудно было выполнить это, потому что Польша собственною слабостью побудила бы соседей вмешиваться в ее дела и иметь на нее влияние, которое было бы для соседей выгодно и заманчиво. Государство уважается только тогда, когда оно само не обращается к чужим с заявлением своего бессилия и не нуждается в чужих более того, сколько само им дать может.
Польша в своем положении могла быть безопасна от соседей и возрождаться независимо от них разве тогда только, когда бы не имела вовсе соседей, помещалась бы на каком-нибудь острове, отделялась бы от других государств горами и степями, или же, если б она по каким-либо иным причинам была никому не подручна, так что обладание ею не возбуждало бы в соседях зависти и надежд на выгоды.
Таким образом, несправедливо будет считать за тарговичанами исключительно вину, препятствовавшую Польше возродиться. Конституция 3-го мая во всяком случае не могла ее возродить. Оставив крестьян под гнетом владельцев, ограничившись несколькими благородными фразами в их пользу и приготовляя в будущем не мирное их освобождение, а кровавую резню, воскресители Польши, собственно говоря, почти ничего важного не сделали к возрождению ее. Пока польский крестьянин оставался в привычном от веков состоянии панского быдла, а мещан только подразнили свободою, написавши им такой устав, который не исполнялся, Польша оставалась все тою же Польшею, какою была, и только подвергалась опасности, к обычным беспорядкам своим прибавив еще два — междоусобия по поводу наследства и крестьянский бунт, подобный тому, какой уже она испытала в XVII веке в русских провинциях, а быть может, и хуже. С пресловутою конституцией) 3-го мая Польша была далеко как нельзя больше от истинной свободы, ей все-таки суждено было вращаться в прежнем омуте анархии. Даже при особенно счастливом сочетании обстоятельств и при появлении необыкновенных деятелей, которые бы сумели опереться на массу черного народа, Польша могла бы скорее сделаться деспотическим государством, чего так боялись тарговичане, чем свободным, конституционным, как мечтали патриоты.
В положении Польши после конституции 3-го мая мы не видим никаких благоприятных условий к обновлению, напротив, слишком выпукло и резко представляется то, что должно было помешать этому развитию. Административные и судебные преобразования, последовавшие за провозглашением конституции, касались более форм: известно, что если деморализованному обществу дать хорошие формы, то деморализация общества скорее успеет исказить эти формы, чем последние поправят испорченное общество. Важнейшие реформы, как напр., дарование прав городам или закон о королевщине, не будучи еще приведены в исполнение, успели только уже увеличить число врагов конституции. Оказывалось, что все, клонившееся к усилению государства, к увеличению средств его, к водворению порядка, к благосостоянию нешляхетского народа, подрывало материальные выгоды дворян и противоречило понятиям о сословной чести, предрассудкам и привычкам дворянского класса в Польше. Тарговицкая конфедерация, принося с собою иноземное владычество, не дала времени усилиться ни новым порядкам, ни оппозиции старых порядков против новых. Падение государства стало скорбью польской нации на многие поколения, и так как в свое время враги конституции 3-го мая обращались к иностранной силе, участвовавшей в разделе польского государства, поэтому с воздыханиями о погибели Речи Посполитой соединилось уважение к самой конституции и мечты о том, что если бы ее не задушили в самом начале, она принесла бы великие плоды. Беспристрастное рассмотрение обстоятельств и условий той эпохи вовсе не оправдывает такого взгляда. Без тех событий, которые непосредственно последовали за конституциею 3-го мая, эта конституция если не через год, то через несколько лет все равно довела бы Польшу до тех же последствий, так или иначе, а дни Польши были сочтены и отсрочить последнюю агонию ее могло бы скорее пребывание Польши в том чахлом состоянии, в каком она находилась до переворота, самая конституция была, при ее неисцелимой болезни, чересчур героическим средством, ускорившим ее смерть. Тарговичане, опасаясь гибельных следствий этого героического средства, хотели по крайней мере сохранить свое отечество в том болезненном состоянии, в каком оно могло бы еще прозябать. Тарговичан обвиняют совершенно справедливо за их эгоистические и честолюбивые побуждения, но ведь противники из большею частью не были также чужды этого, если прусская партия упрекала русскую в том, что она получала пенсионы и имения от России, то русская обвиняла противников в том, что они получали деньги от Пруссии. Несомненно то, что большая часть рьяных патриотов, как увидим впоследствии, легко отступилась от своих убеждений ради сохранения своего достояния и значения, и тем неоспоримо показала, что заботы о возрождении отечества для нее не были важнее и священнее эгоистических видов. Все иностранные послы, поощрявшие польские выходки против России, согласно говорили, что многие прославляли конституцию 3-го мая за красную ленту Станислава.
Опираясь на Россию, тарговичане по своей недальновидности и легкомыслию не подозревали, что последствия выйдут не те, каких они ожидали. Но они совершенно были правы, когда говорили, что действуют по воле шляхетской нации. Бесспорно, большинство шляхты чувствовало и мыслило, как они. В то время даже и те, которые, не раскусивши хорошенько, в чем суть 3-го мая, участвовали в пиршествах и праздниках в честь переворота, искренне переходили к их убеждениям. Если бы Екатерина, восстановив прежний строй в Польше, оставила ее прозябать в прежнем виде, без дележа и без присвоения провинций, партия тарговицкая была бы надолго самою популярною в стране, и имена Щенсного и Ржевуского величались бы как имена спасителей золотой шляхетской вольности, а конституция 3-го мая надолго могла быть забытою и осуждаемою. Шляхетский идеал был именно тот, который был у тарговичан.
Некоторые, желая показать свое усердие к России, думали защищать ее в нравственном значении и утверждали, что в то время императрица не думала о присоединении к России провинций польского государства. Но могла ли Екатерина не иметь намерения осуществить того, к чему стремилось ее государство целые века, и не воспользоваться самым удобным случаем к разрешению вековой тяжбы России с Польшею? Если бы тарговичане обладали сколько-нибудь основательным, осмысленным знанием своего прошедшего, если бы у них было здравое понимание политических дел вообще, они бы ничего не могли ожидать от русской государыни, кроме того, что она с ними сделала.
30-го мая конфедерация издала другой универсал, где оповещала обывателей о вступлении в пределы Речи Посполитой союзных русских войск, убеждала не бояться союзников, ибо они идут только против тех, которые поддерживают варшавский заговор, уверяла, что воинство императрицы не станет делать насилия и вреда владельцам и их подданным, а напротив, будет охранять их от бродяг и своевольников. В особенности этот универсал заботился о повиновении крестьян владельцам и их управляющим. Крестьяне не только не должны были допускать у себя своеволия, но обязаны были уведомлять команды о собраниях своевольных шаек и задерживать тех, кто вздумает подговаривать к бунту панских подданных, а если бы кто по своей собственной воле или по чужому наущению оказался виновным в мятежнических замыслах и укрывательстве подстрекателей к бунту, тем грозили суровым наказанием. Паны сильно боялись, чтобы противники их под влиянием французского духа не стали объявлять крестьянам свободу. Впрочем, в том же универсале было заявлено, что паны не ждут от крестьян черной неблагодарности за свои к ним благодеяния.
Другой универсал обращен был к духовенству, предписывалось во всех епархиях, деканатах, приходах воссылать горячие молитвы об успехе конфедерации и о спасении отечества от пропасти, в которую хотела его ввергнуть конституция 3-го мая. Духовные всякого чина обоего обряда должны были каждую неделю с амвонов оглашать народу о спасительных намерениях конфедерации, а главное, именем религии внушать крестьянам повиновение владельцам. В тот же день издан третий универсал — ко всем кредиторам Речи Посполитой: объявлялось, что если кто по требованию сейма будет давать на имя Речи Посполитой суммы, в чистой монете, или в товарах, или в каких-нибудь произведениях, такие суммы или товары должны считаться пропавшими, — нация за них не отвечает. Ко всем наследственным и пожизненным владельцам, заставникам и всякого рода поссессорам, старостам и вообще к управляющим имениями под каким бы то ни было видом послан был универсал, а также и в города, о том, чтобы все подати, какие только идут в скарбовую комиссию под разными наименованиями через посредство сборщиков, называемых экзакторами, суперинтендентами, кассирами и ревизорами, были платимы не туда, а в казну генеральной коронной конфедерации, с получением квитанций. Всем чиновникам, зависящим от скарбовой комиссии, запрещалось слушаться ее предписаний и предписывалось привозить собираемые деньги в казну конфедерации. Наконец, в тот же день послан был универсал ко всем обер-секретарям почтамтов с приказанием в течение двух недель присягнуть на верность конфедерации, не дозволять себе делать чего-нибудь в ущерб письменной корреспонденции конфедерации и доносить о всяком вреде, могущем для нее произойти.
3-го июня конфедерация была переведена в Умань, а 9-го июня в Тульчин, следуя таким образом за успехами русского войска. Здесь конфедерация издала универсал, обязывавший все типографии, какие существуют в Польше, не печатать ничего оскорбительного для конфедерации. Было оповещено также, что если кто из поспольства или мещан осмелится сказать хотя одно слово в противность конфедерации, тот от местного начальства должен быть схвачен и доставлен в суд конфедерации, учрежден был наподобие польских судов, суд с двумя инстигаторами и реентом (письмоводителем). Конфедерация восстановляла все уничтоженные бывшим сеймом акты, и одновременно объявляла прекращение платежей, наложенных прежним сеймом, как-то: пожертвования десятого гроша, двойного подымного, поголовного, и объявила, что не имеет намерения продавать королевщины и признает справедливыми только те подати с них, какие платились до 3-го мая, каковые и должны с настоящего времени доставляться в казну конфедерации. Сбавка податей, оставление королевщин за владевшими на прежних основаниях, освобождение пристающих к конфедерации от судебных позывов, — все это были подстрекательные способы, привлекавшие к конфедерации сообщников, а присутствие войск императрицы давало надежду на успех предпринятого дела. Вслед за генеральною открывались подчиненные ей конфедерации по воеводствам: сначала в тех воеводствах, которые заняты были русским войском. Избраны маршалки и комиссары. Члены конфедерации, Мощенский, Гулевич, Злотницкий, Четвертинский, разъезжали по южным воеводствам и привлекали шляхту к конфедерации. Где действовали убеждением, а где и страхом, противники их говорили, что они рассыпали в одном месте рубли, в другом батоги.
Несколько человек шляхты, не хотевшие пристать к конфедерации, убежали в Кременец и там занесли в суд жалобу, что их брали козаки, секли нагайками, принуждали присягать конфедерации. ‘Если бы, — говорили они, — у Щенснаго и его товарищей были добрые намерения, то не нужно было бы иноземного войска, не нужно было бы не только принуждать, но и просить, всякого убеждали бы собственные глаза’. Так как все суды, установленные сеймом, объявлялись закрытыми, и те, которые пойдут в них судиться, провозглашались врагами отечества, от этого распространилось бесправие и своевольство, и потому в половине июня последовало учреждение временных конфедерационных судов по воеводствам: они подчинялись суду генеральной конфедерации. Таким образом маршалы были вместе правителями и судьями. Не менее важною была их обязанность доставлять в русское войско провиант.
Несмотря на требование приносить подати в конфедерацию вместо скарбовой комиссии, сборщики очень лениво и неисправно приносили их, запрещение вносить в скарбовую комиссию принималось и исполнялось охотнее, чем предписание приносить деньги в конфедерацию. 21-го мая конфедерация должна была поставить на вид суперинтендентам и зависевшим от них экзакторам их неисправность.
Конфедерация занималась формированием войск, таким образом в конце июня устроено было два полка и назначен начальником конфедерационного войска Рудницкий.
При конфедерации был уполномоченный от императрицы, генерал барон Бюлер. ‘Так как конфедерация составлена по моему внушению и под моим специальным покровительством, — писала ему Екатерина, — то я избираю вас быть истолкователем моих намерений, спасительных для Речи-Посполитой’. В июле конфедерация была в Литине, а потом в Дубне. Оттуда 25-го числа этого месяца отправлен был в Петербург один из советников конфедерации граф Вьельгорский с благодарственным письмом к императрице. Маршал от имени конфедерации писал: ‘Польша быласвободна и утешалась тем, что спокойно могла быть забыта всеми и жить счастливо. Не первый раз честолюбцы хитростью захватывали власть и во зло упротребляли мнение о своих доблестях. Не первый раз народ прибегает к благородной помощи иностранцев. Без Екатерины Польша была бы в оковах и может быть окончила бы свое существование. Уже имя Екатерины оглашается в двух третях Речи-Посполитой: в воеводствах Браславском, Киевском, Черниговском, Бельзском, Холмской земле и во всей Литве’.

VII.
Война русских с поляками в 1792 году.

Рядом с успехом конфедерации двигалось вперед с победою и русское войско. Вступление его в пределы Речи Посполитой застало войска Иосифа Понятовского рассеянно расположенными на квартирах около Браславля, Тульчина и Винницы. Польский военачальник предупредил их и быстро двинулся на Волынь к местечку Полонному, где у них была крепость и склад запасов. Очевидец Охоцкий говорит, что панический страх одолел обывателей, как только они услышали о приближении русских. Польский военачальник, не обладая выходящими их ряда военными способностями, хотел быть строгим дисциплинатором в службе и делался даже деспотом. Он запретил под смертною казнью в своем обозе вести разговор о неприятеле, и когда ему осмеливались доносить, что неприятель близко, он говорил: я знаю сам, что делать’. Это не мешало ему, однако, вне службы быть очень приветливым в обращении и веселым хлебосолом, как прилично было поляку. Каждый день по окончании военных экзерциций, за завтраком, часов в десять, было у него человек сто, а за обедом в три часа человек по пятидесяти гостей офицеров, и там щедрою рукою наливались кубки венгерским, курился изобильно турецкий табак, нарочно привезенный из Молдавии несколькими фурами, и проводилось время в разговорах соблазнительного содержания, которые очень любил предводитель. Один Костюшко не бывал в таких компаниях, зато его хотя уважали, но не любили, и насмехались над его манерами, которые казались нелюбезными и странными. В обоз беспрестанно приходили охотники, кто приводил с собою пять, кто шесть, а кто и десять человек верховых. По старопольскому обычаю в ожидании неприятеля все пировали, играли в карты и кости, пели песни. Около обоза толпились иудеи с товарами, искушавшими военных людей, но не смели входить в обоз, только надежда на большие барыши заставляла их иногда отваживаться на не совсем безопасное дело. При малейшем подозрении на кого-нибудь из них в способности переносить вести в русский лагерь их грозили вешать на первом дереве, и некоторые испытали эту неприятность, попавшись с воззваниями конфедерации и с несколькими червонцами в кармане, данными за распространение этих воззваний.
Несколько отрядов, посланных Понятовским для собирания вестей, человек в 300 и 400, были поодиночке истреблены русскими. Генерал Кутузов и Дунин гнались за ними со своими отрядами, так сказать, по пятам. С другой стороны, от Киева Леванидов гнал отряд Костюшки, спешившего присоединиться к главному войску. Поляки, утомленные отступлением, принуждены были остановиться у Любара на Случи. По дороге к Любару и в самом Любаре они видели, одни за другими, брики и кареты панов, выезжавших из своих имений за границу, в Галицию, убегавших от москалей, от которых ожидали разорения.
Здесь, неподалеку от тех роковых мест, где за 132 года перед тем под Чудновым произошло страшное поражение русских войск, поражение, после которого поляки возвратили себе уже отпавшую от них Южную Русь, здесь же, по-видимому, суждено было теперь русским поправить ошибку своих предков, снять с них пятно и снова добыть оружием утраченные в оное время южнорусские земли. По составленному заранее плану русские с двух сторон должны были перейти за Случь, захватить Полонное, отрезать путь полякам в Польшу и истребить их, притиснув к западному берегу Случи. 14-го июня Кутузов и Дунин перешли Случь у Острополя и готовились напасть на поляков с тыла, а Леванидов стоял у Мирополья, версты за 23 от поляков, и должен был скорее захватить Полонное, отстоявшее от него верст за 15, прежде чем поляки успеют дойти туда. Но Костюшко искусным движением к Чартории, отстоявшей от Мирополья верст за 10, заставил Леванидова приостановиться. Русский генерал боялся, чтобы на него не ударил с тыла Костюшко, когда он сам двинется к Полонному, а тем временем Понятовский со всем войском 4(15) июня поспешил прямым путем к Полонному, отстоявшему за 30 верст, прежде чем Кутузов и Дунин могли зайти ему в тыл. По следам за поляками гнались отряды бригадира Орлова и генерала Тормасова (2 полка Козаков, 20 эскадронов легкой кавалерии и два батальона егерей екатеринославского полка), напали на шедший позади обоз и отбили несколько рядов возов с запасами. Остальные в страхе и беспорядке бросились бежать, и привели в беспорядок шедшую впереди их колонну под начальством графа Вьельгорского. Русские генералы, увидя это, послали своим в подкрепление три батальона под начальством Лобанова. Поляки Вьельгорского отступили через лес по худой дороге, под проливным дождем. Пришлось им по выходе из леса проходить через лесную плотину, называемую Борушковскою. Плотина была дурная, мост через пруд еще хуже, — обвалился под поляками мост, много их потонуло. Русские ударили на них сзади и с боков. Поляки бросили в болоте семь орудий, пустились вброд через пруд, вязли в болоте, разбитые остатки колонны Вьельгорскаго едва спаслись бегством. До 600 человек погибло, 375 человек достались пленными и должны были присягнуть конфедерации. Русские взяли у поляков орудия и войсковую казну.
Это поражение возбудило в польском войске всеобщую неурядицу. Достигли поляки Полонного. Уже месяц перед тем генерал Сераковский строил там укрепления, а Понятовский приказал свезти туда арсенал, муку и всякие запасы из имений Щенсного-Потоцкаго. Прибывши в Полонное, Понятовский нашел укрепления, сделанные Сераковским, недостаточными. В польском войске не стало дисциплины. Утомленные переходом жолнеры без соблюдения порядка бросились в город отдыхать, роптали, кричали, так прошла ночь, а русские между тем спешили к Полопному. Услышав, что враг приближается, поляки всполошились и стали разбегаться, и в такой суматохе загорелось местечко. С большим трудом Костюшко угасил пожар, а Понятовский приказал скорее всему войску собраться к отступлению.
6 (17) июня оставили поляки Полонное. Нельзя было забрать с собою всех запасов, туда свезенных: они принуждены были сжечь их. Но русские, вошедши в Полонное тотчас по уходе поляков еще успели спасти из пламени до шести тысяч кулей с мукой. Сорок пять орудий досталось побудителям, не истратившим у Полонного ни капли крови.
Понятовский с своим войском отправился к Заславлю, где стоял Любомирский с своим отрядом. Коховский послал за ним в погоню генерала Маркова с восемью тысячами. Марков догнал поляков под деревнею Зеленцами, подле Шепетовки. Понятовский успел уже поставить свое войско в боевой порядок, усилив его отрядом Любомирского и генералов Троцкина и Зайончека. Марков ударил прямо на средину польского войска, обратил в бегство батальон Любомирского, а этот батальон опрокинул стоявший за ним другой батальон Потоцкого. После того Марков послал кавалерию (два полка гусаров и один Козаков) на левое крыло польского войска, русские сломили первый ряд польской конницы, но наткнулись на другой ряд: предводитель его, генерал Мокроновский, отбил приступ и русская конница отступила с уроном. Вслед затем Понятовский поспешно отступил по направлению к Заславлю. Урон, понесенный в этой битве русскими, дал полякам право огласить битву под Зеленцами блистательною победою над москалями. В литовском войске, в Варшаве и в других местах по этому поводу пели ‘Те Deum’, стреляли на радостях из пушек. Вести о победе, переходя из уст в уста, принимали чудовищные размеры. В Варшаве говорили, что польские войска уже завоевали Киев, а некоторые в порывах патриотической фантазии ожидали даже, что скоро победоносное польское войско возьмет Петербург. В ‘Народовой газете’, органе партии 3-го мая, потери русских возвысились до 4.000 человек, по донесению генерала Маркова, он потерял не более 730 человек. В то время, когда вдалеке от театра войны восхищались успехами польского войска, в самом этом войске отвага падала, распространялось уныние. С самого начала кампании каждый день обманывали войско, твердили, что не сегодня-завтра прибудет в войско сам король, но дни проходили, курьеры каждый день, иногда по два раза в день, бегали из лагеря в Варшаву, из Варшавы в лагерь, содержание депеш составляло тайну, но всем стало ясно, что короля не дождаться, и с каждым днем увеличивалось число таких, которые убеждались, что кровь льется напрасно, что Польша не сладит с Россиею, и чем поляки будут упорнее, тем для них дело кончится хуже.
Понятовский выступил из Заславля в Острог. Любомирский, не ладивший с Понятовским, шел с своим отрядом особою дорогою на Кунев. 9 (20) июня Коховский занял Заславль. Приехавший с ним гетман Браницкий устроил там великолепный бал, в знак радости об успехах в деле возвращения старинной польской свободы. Но русские офицеры, которым втайне претило в конфедератах то, что они призывали на свое отечество и на своего короля чужие силы, подсмеивались над ним и говорили: ‘пану Браницкому танцевать хочется. Если бы я был паном Браницким, я бы отрекся и от балов и от танцев, есть-пить бы омерзело’.
Из Острога Понятовский послал к Коховскому курьера с письмом, и просил четырехнедельного перемирия. Это он сделал по предписанию короля, который в это время хотел объясниться с Екатериною. Коховский отвечал ему таким письмом: ‘Никто более меня не желает окончания войны, но я не уполномочен приостановить ее, и буду продолжать военные действия до тех пор, пока в Польше будет находиться какое бы то ни было войско и какая бы то ни была партия, не желающая добровольно принять великодушные меры ее величества моей государыни, соединившейся со всеми истинными польскими патриотами с целью возвратить польской Речи-Посполитой спокойствие, нарушенное беззаконною конституцией} 3-го мая. От вашей княжеской светлости и от состоящих под вашею командою зависит принять этот здравый совет, я же несказанно был бы рад, если бы вашу княжескую светлость мог считать в числе умеющих уважать благодетельные замыслы моей государыни: или приступить к конфедерации, или положить оружие — других средств к прекращению кровопролития нет. Я бы желал удержаться от дальнейших маршей, но теперь предупреждаю вашу княжескую светлость, что войска ее императорского величества будут следовать далее тремя колоннами’.
Вслед затем, исполняя данное слово, Коховский двинулся к Острогу 14 (25) июня, и прибыл туда вечером в тот же день. Русский военачальник намеревался занять поляков канонадою, а тем временем приказал генералу Дунину и Леванидову перейти реку Горынь и беспокоить их с другой стороны. Канонада прекратилась с наступлением ночи и возобновилась на другой день. Поляки сначала думали здесь защищаться, место было для них хорошее: они заняли возвышенности, а внизу были болота, но решившись на это, генералы не сообразили, что у них мало пороха, оставалось не более 18 зарядов на каждое орудие, притом с их четырьмя двенадцатифунтовыми и двадцатью восемью шестифунтовыми пушками неудобно было меряться с русской артиллерией, где было, как говорят, до 120 орудий большого калибра. По известию генерала Зайончека, у поляков могло быть пятьдесят двенадцатифунтовых орудий, но предводитель не взял их с собою, по высоким соображениям, недоступным для простого смысла. Вдобавок их страшило появление неприятельских отрядов в тылу. Итак, Понятовский поспешно снялся и удалился.
Уже ропот польского войска доходил до высшей степени. Генералы успокаивали жолнерство и говорили: ‘вот, дойдем до Дубно, там найдем хорошее помещение, вкусную пищу, свежее войско, и сам король придет к нам’. Но ничего подобного не нашли поляки в Дубно. Первая злость их изливалась на Любомирского, владельца Дубно, который не приготовил никаких удобств для войска. Около самого Понятовского поднялись такие толки: ‘за что мы воюем? Это война Потоцких. На одной стороне Щенсный-Потоцкий, а на другой Игнатий Потоцкий, и мы за Игнатия терпим и умираем. Сопротивляться такой силе величайшая глупость, надобно покориться. Екатерина одолевает, уступим лучше ей, пусть будет так, как ей угодно’. Понятовский не в силах был удержать негодования. Теперь уже бессильны и невозможны были строгие меры, и неуместен оказался деспотический тон по службе, какой принимал на себя вначале предводитель. Сам он получал от короля тревожные письма. Король, как сообщает знавший дело Булгаков, тайно приказывал Понятовскому избегать сражений и не раздражать чересчур русских. Приказание за приказанием шло, чтобы он отступил во внутрь Польши. Понятовский колебался и поступал так, что никому не угодил, недовольны им были рьяные патриоты за то, что он уходил, недовольны были русские и конфедераты, зачем он не приступает к конфедерации и защищает конституцию.
В крае, где происходила война, народ оказывал полное сочувствие к русским и смотрел на них, как на освободителей. Иосиф Понятовский доносил королю, как видно из писем самого короля, что украинские хлопы доставляли москалям свежие припасы и очевидно показывали расположение к Москве. Костюшко жаловался, что в этих русских землях нельзя было найти лазутчиков, чтобы выведать о состоянии неприятельского войска, шедшего посреди громады народа, принадлежавшего польскому государству, напротив, неприятель мог повсюду иметь верных агентов. Костюшко в этом случае буквально повторил то, что говорили во время Хмельницкого Николай Потоцкий и Адам Кисель. Бельзская гражданско-военная комиссия от 16-го июня доносила правительству, что хлопы готовы подняться, схизма грозит овладеть краем, и просила не выводить из подведомого ей края войск, иначе русское поспольство в один день перережет всех католиков. ‘Если, — писала она, — войско нужно в битве, то оно еще нужнее для внутренней безопасности и охранения жизни и имуществ шляхетства’. Зайончек в своих записках жалеет, что поляки тогда не опустошали русского края, подобно тому, как поступали когда-то их предки.
Войсковая комиссия составлена была, как говорили, из людей малоопытных. Обмундирование войска лежало на попечении главного комиссариата, под ведением которого находились полевые комиссариаты при трех корпусах. Недостаток одежды и обуви был чрезвычайный. Поляки шли все оборванные, и сам Костюшко принял как дорогой подарок от пана Лубенского пару сапогов. Свезенные в разные пункты запасы доставались неприятелю. За порохом послали курьера в Варшаву, прося прислать эту необходимость по почте. В ожидании пороха по почте поляки вышли из Дубно по направлению к Владимиру. Любомирский шел отдельно на Вербу. Соперники не хотели идти вместе и поднергались через это усилению опасностей, особенно Любомирский, которого отряд был слабее. Эта черта, столь обычная в польской истории, много раз повторявшаяся к ущербу нации, показывала, как крепко поляки держались обычаев отцов своих. Тогда один из генералов, Рудницкий, оставил армию, перешел к русским, признал тарговицкую конфедерацию и назначен был генералом формировавшихся польских войск конфедерации. Его имя было повешено на виселице за невозможностью повесить его особу. Достойно замечания известие ‘Народовой газеты’, что Понятовский хотел было скрыть этот преступный поступок и публиковать, что Рудницкий погиб в битве как честный воин, но его преступление разнеслось уже достаточно. Из этого наивного известия можно сделать заключение, как мало следует верить подлинным известиям поляков вообще о своих делах, когда они даже не запирались, что считали позволительным публиковать неверные известия.
Коховский опять последовал за поляками, и 26 июня (7 июля) дошел до Владимира. Поляки уходили за Буг, по Понятовский ушел вперед, а Любомирский следовал позади его своею дорогою. Говорят, что Понятовский, ссорясь с Любомирским, не дал ему знать о приближении русских. Русские нагнали последнего и он насилу убежал в лес, потеряв до двухсот человек и оставив в руках неприятеля свою воинскую кассу (до 40.000 р.). Этим делом Любомирский окончил свое поприще и уехал в Варшаву.
Поляки перешли за Буг и намеревались защищать линию этой реки, оставив таким образом за’ русскими всю южнорусскую землю и ограничиваясь своею собственною польскою землею. Коховский на этот раз не спешил за ними и остановился во Владимире, чтобы дать укрепиться провинциальной волынской конфедерации, которая основалась в Луцке: ее маршалом был Пулавский, брат того, который во время барской конфедерации так отличался неприязнью к России. Не ранее, как 3 (14 н. ст.) июля вышел Коховский из Владимира, и 6 (17) июля после обеда достиг Буга, у Кладнева. Отряды под начальством Тормасова и Леванидова отправлены были правее, один к Турчанам, другой к Любомлю, чтобы перейти Буг в разных местах и охватить польскую армию. Поляки стояли станом у Дубенки, чтобы воспрепятствовать русским переходить Буг, они сожгли паромы и набросали в воду острозубчатых борон для порчи лошадям ног. Потом они расположились по течению Буга от австрийской границы при деревне Воле до Влодавы: на протяжении от Воли до Дубенки стоял Костюшко, от Дубенки до Свержова — Понятовский, от Свержова до Влодавы — Вьельгорский.
Русские нашли два парома, не успевшие сгореть, потому что были зажжены неудачно, и на них переправили часть своего войска. Перешедшие на другой берег под польскими выстрелами построили понтоны и по ним все войско благополучно перебралось на левый берег Буга.
Позиция Костюшки, между деревнями Волею и Уханкою, примыкала правою стороною к Воле, за которою была австрийская граница, а левою к утесистому берегу Буга. Впереди сделаны были батареи. За его станом был лес. По сказаниям поляков, у него было всего 5.000, по известию русских — 10.000 ч. Последнее известие следует признать более вероятным, потому что вообще польские донесения того времени не отличаются верностью, в чем, как мы видели, поляки сами сознавались.
У Коховского было в деле 19.000. Расположив свое войско тремя частями, так что они охватывали всю переднюю линию неприятельскоговойска, военачальник вывел впереди батареи, открыл сильный огонь и в то же время отрядил разом на правое и на левое крыло польской армии отряды. На первом из них отличился храбростью полковник елисаветградского конно-егерского полка Пальмбах, на другом полковник фанагорийского — Золотухин, и оба пали в битве. Потерявши своего полкового командира, конные егеря смешались, потерпели потери и это впоследствии подало повод полякам считать эту битву для себя победою. Но минутная неудача русских была скоро заглажена. Русские побрали на всех пунктах неприятельские батареи, и после пятичасовой битвы расстроенное польское войско бежало в лес в беспорядке. Костюшко, опомнившись верст за двадцать, увидал около себя из всей своей армии только два батальона и один егерский полк, и думал, что остальные все перебиты, но скоро они сошлись. По известиям самого Костюшки, русских убито до 4.000, а поляков до 900. Зайончек уменьшил число убитых москалей до 2.000, а поляков до 89 солдат и 10 офицеров. Само собою разумеется, если бы известия поляков имели хотя тень справедливости, сражение не окончилось бы их бегством в лес.
Это было последнее сражение Коховского с польскою армиею. Последняя отступила к Люблину. Коховский следовал за нею уже без битв и вступил в Люблин 14 (25) июля, а Леванидова послал к Бресту для соединения с русскою армиею, действовавшею в Литве.
В Литве успехи русских были еще быстрее, чем в Украине. Генералы Долгоруков, Коссаковский и Денисов достигли 31-го мая (11 июня) безотпорно до Вильны. В городе был отряд охотников, недавно поступивших, они не защищали города. Приверженцы конституции 3-го мая бежали или в Варшаву, или в Пруссию. Было объявлено заранее дозволение тем, кто не хотел отрекаться от конституции 3-го мая, оставить город. Двести восемьдесят дворян, живших в Польше, поспешили заявить о своей преданности и готовности покориться конфедерации, которую начал составлять Коссаковский: Сам Коссаковский, будучи русским генералом, был наречен полным литовским гетманом. Маршалом конфедерации был назначен старый князь Александр Сапега, канцлер Великого Княжества Литовского, а помощником его ловчий Велик. Кн. Литовского Иосиф Забелло, назначены советники по воеводствам и поветам {Значатся советниками: из виленского воеводства Иосиф Коссаковский и князь Гедройц, из повета ошмянского Иосиф Бажинский подкоморий и Игнатий Хоминский, судья ошмянский, из лидского: Игнатий Тизеигауз, полоцкий староста, и Федор Нарбут, хорунжий лидский, из повета вилькомирского: Бенедикт Морикони, писарь Белик. Кн. Литовского, и подкоморий Игнатий Косцялковский, из браславского: Ян Рудницкий и граф Станислав Мануцци, из воеводства Троцкого: Антоний Ромер, подвоевода, и Игнатий Сивицкий, бывший посол, из воеводства гродненского: князь Радзивилл, воеводич, и Март. Данкевич, скарбник, из повета ковенскаго: Михаил Коссаковоский, подкоморий, и Иосиф Милош, из упитскаго: Михаил Страшевич, маршал упитскаго повета, и Иосиф Коссаковский, из княжества жмудскаго: Иосиф Забелло (он же помощник) и Мих. Гелгуд, писарь польный литовский, Лауданский, Феликс Ренни, Билевич, Бялозор, из воеводства смоленскаго: Ант. Храповицкий и Иосиф Швейковский , из повета стародубского: Битинг и Канут Романович, из слонимскаго: Маковецкий, маршал Слонимский и князь Сапега (сын канцлера), из повета волковиского: Зынев и Забелло, из воеводства минского: Ванкович и Павликовский, бывшие послы, из повета оршанскаго: Иозефович и Штейн: из мозырскаго: Еленский и Оскерко, стражник литовский, из новогродскаго воеводства: Ант. Радзивилл и Рейтан, бывший посол, из воеводства Полоцкого: Шпинка и Снарский, из княжества инфлянтскаго: Буржинский, староста боеславский, Кипр. Загорский, Иероним Шейковский, Ант. Домейко, Родзевич и под Швейковский.}. Не все было налицо и потому определено было заместить другими тех из них, которые бы не могли явиться. Это обстоятельство дает вероятие известию, сообщаемому сторонниками конституции 3-го мая, что сообщники Коссаковских, кружок, составленный большею частью из их родственников и клиентов, написали в своем акте имена таких особ, каких не было тогда не только в Вильне, но и даже в Литве. Так и сам король в своих письмах извещал, что некоторые, записанные в литовскую конфедерацию, находились тогда около него в Варшаве и не подавали никакого желания быть там помещенными. Впрочем, по известиям Кречетникова, до тысячи собравшихся из поветов дворян подписали свои имена.
14 (25) июня прибыл сам Кречетников и отправлено торжественное объявление новой конфедерации. Епископ Коссаковский, брат новонареченного гетмана, служил обедню у св. Яна, народ сошелся туда большою толпою, кто и не хотел — все-таки должен был идти: боялись русских солдат и Козаков. Впрочем, большинству, составленному из людей убогих и незнатных, было все равно, что бы ни происходило в их отечестве, до тех пор, пока они не ощущали неприятностей на собственной шкуре. Таким образом, городские цехи с хоругвями и бубнами шли торжественной процессией, монахи всех орденов, академики в своих тогах собрались в костел таким же порядком, как и прежде сбирались на торжество в память 3-го мая. После обедни епископ прочитал акт конфедерации. Он был написан гораздо короче, чем акт коронной конфедерации в Тарговице. Богослужение окончилось торжественным ‘Те Deum’, при громе русских орудий. Народу устроили обед, где было изобилие жареной говядины и пива. На третий день после этого назначенный маршалом провинциальной виленской конфедерации Игнатий Швейковский выдал замечательный манифест, где в резких чертах порицались действия противной партии. ‘Паны сторонники этой партии, — было там сказано, — разобрали себе публичные должности, из городских казначейств назначили себе пенсии, торговали местами, захватили сенаторские и министерские должности, произвели себя в военные чины, сочинили новые, чтобы доставать по ним пенсии, оскорбляли короля своими выходками, что видно из сеймовых дневников, рассеивали печатные пасквили, допускали в псевдо-народных газетах оскорбления религии, свободы и обычаев: столица разливала по всей стране яд, чтобы все извратить, разложить, уничтожить. Священнику этой партии велено было не знать над собою духовного начальства, вмешиваться в политические смятения, с того места, откуда излагалось учение евангелия в духе кротости, проповедовались убийства и жестокости, выставлялись языческие философы образцами подражания и искоренялось у правоверных уважение к религии и пастырям церкви. Наш пастырь, епископ Масальский, испытал в самой своей резиденции оскорбления и угрозы, а разъезжая по своей епархии, в местечке Кальварии подвергся задержанию и неприличному обращению от муниципальной сволочи. В школах велено было внушать юношеству мнения и убеждения, противные закону, велено было полиции в городах и местечках для шпионства вторгаться в шляхетские дома, вскрывать письма, раздавать знаки с надписью: шея или конституция. У старосты опецкаго, графа Мануцци, в Вильне, ограбили лошадей, бумаги, серебро, отобрали прислугу без всякого следствия, вольно было на публичных обедах составлять заговоры, назначать людей для совершения тайных убийств и собирать ‘офяры’ (пожертвования) на награду убийцам’. Конфедерация объявляла, что она желает ‘умножения военной силы, порядка, но вместе с тем сохранения республиканского правления. Нас обвиняют, — говорится в этом акте, — что мы призываем чужую помощь, допускаем чуждой монархии писать нам законы, и через то попадем в зависимость, потеряем свободу. О! если бы уста, так говорящие, никогда не противоречили себе, — не навлекли бы мы на себя этого несчастия, не нуждались бы в помощи, подобно французскому дворянству, которого устрашают преследования и убийства, тогда бы мы лучше сумели уважать свою независимость и свободу’.
Генерал Хрущов занял Ковно и там открыл конфедерацию. Мещанство этого города отличилось тем, что добровольно учинило присягу на подданство императрице. Двести мещан подписались на присяжном листе, но главнокомандующий отправил к ковенскому магистрату сведение, что государыня не принимает себе присяги от польских городов, а великодушно и бескорыстно покровительствуя республике, хочет только возвратить ей права.
В то время, когда Коссаковский, Денисов и Кречетников заняли Вильно, а Хрущов Ковно, командир другого русского корпуса граф Меллин без боя достиг до Минска, занял город и потребовал от города и от всего воеводства покорности России. Предводитель польского войска, Юдицкий, думал защищать переправу через Неман и стал сначала у Свержова, но через несколько дней нашел свою позицию неудобною и перешел к Миру. Высланный из обоза, находившийся в войске Станислав Потоцкий (бывший люблинский посол), взявши отряд, отправился для узнания о неприятеле и послал военачальнику курьера, побуждая его напасть на русских как можно скорее, и уверял, что у русских в войске беспорядок. Но прежде чем Юдицкий сдвинулся с места, русские прогнали Станислава Потоцкого, и вслед за ним явились перед польским войском. 11-го июня Юдицкий, как сказано, человек неспособный и неопытный, растянул свое войско в одну линию, не обеспечив боков и тыла. Генерал Меллин открыл канонаду. По свидетельству очевидца (польского генерала Сулковского), после третьего пушечного выстрела вся польская кавалерия обратилась в бегство, а как вслед затем русские заняли возвышенность, которую Юдицкий безрассудно оставил впереди своего войска, и ударили из 80-ти орудий — все польское войско пошло врассыпную. ‘Такого страшного огня мы отродясь не видывали’, говорили поляки.
Тем не менее в Польше и это дело в ‘Народовой газете’ оглашено победою поляков над москалями. Разбитое войско отступило к Гродно и генерал Юдицкий окончил свое военное поприще. Его сменили. Вместо него назначили главнокомандующим литовского войска Михаила Забелло.
Генерал Меллин после победы под Миром прибыл в Новогродек, занял этот город 20-го июня (2 июля н. ст.) и разослал приказ ко всем обывателям новогродского воеводства, назначая им двухнедельный срок, в который они должны были явиться в Новогродек и заявить покорность воле всемилостивейшей российской императрицы, которая, как сказано было в приказе, из сострадания к упадающему польскому народу послала свои войска не для разорения края, а для спасения погибающей свободы и оказания помощи тем, кто прибегнет к ее высокому покровительству. ‘Я советую и прошу, писал граф Меллин, всех обывателей, желающих сохранить жизнь, имущество и свободу, пожаловать в Новогродек к назначенному сроку, не подвергаясь поступлению с собою, как с врагами отечества’. Этот приказ, под страхом жестокого наказания велено было ксендзам и русским священникам читать в храмах с амвона.
Назад тому двенадцать дней, 8-го июня, в том же Новогродке съезжались дворяне новогродского воеводства и составили акт, подписанный ста семидесятью особами, где обещали стоять за конституцию 3-го мая. ‘А если бы насилие чужого орудия, — сказано было в этом акте, — или внутренней измены, подкрепленной чужими, вынудило у какого-нибудь обывателя какое-нибудь отречение или поступок, противный настоящему заявлению и конституции 3-го мая 1791 года, все это, как дело насилия и принуждения, не должно иметь силы в глазах отечества и света’. Теперь литовские дворяне спешили, кто в Вильно, кто в Новогродек ради спасения своих имений заявлять покорность русской государыне, а между тем в Гродно, где была тогда главная квартира литовской армии, под ее прикрытием собрались друзья конституции 3-го мая, и 19-го июня составили акт, написанный вычурным слогом, где жаловались на русское войско, которое приневоливало обывателей подписывать конфедерацию, они протестовали пред Богом, мстителем несправедливости, перед народами, государствами и правителями, чтобы все знали, как им больно расставаться с конституцией} 3-го мая. В этом акте, как и в новогродском, сказано было: ‘А если бы когда-нибудь, от кого-нибудь насилием чужого оружия или внутренней измены, подкрепляемой чужими, вынудили какое-нибудь отречение или какой-нибудь поступок, противный настоящему заявлению и конституции, то все это, как дело насилия и принуждения, не должно иметь силы в очах отечества и света’. Так поляки приготовляли себе лазейки на будущие времена, можно было, склоняясь перед насилием, давать обещания и присяги, а потом говорить, что это делалось по принуждению и оправдывать нарушение присяги. Упрямых хватали и привозили насильно, впрочем, враждебные России тогдашние известия единогласно говорят, что русские обращались кротко, вежливо и справедливо. Зато свои поляки, приставшие к конфедерации, позволяли себе грубости и даже бесчеловечные варварства. Таким показал себя некто Пршисецкий, два года назад он судился в люблинском трибунале и едва ушел от казни, теперь, назвавшись маршалом конфедерации, он наезжал на дворы обывателей, которые показывали себя приверженцами конституции, и производил грабежи. Граф Мануции, над которым за недоброжелательство к конституции издевались виленские мещане, выпекал глаза мещанам принадлежавшего ему местечка за то, что те, опираясь на права, предоставленные мещанскому званию конституциею 3-го мая, подали на него жалобу за причиняемые от него утеснения. В памятниках того времени осталось очень характерное письмо какого-то Якутовича из Клосова к Северину Ржевускому. Укоряя его за произведенную в государстве смуту, он так описывает свое положение: сожгли мой домик, мои амбары, забрали во дворе и в деревне птицу и скот, потравили луга и нивы, а меня самого козаки связали, привезли в Вильно и там меня розгами принудили подписывать реконфедерацию и отречение от конституции 3-го мая, которой я присягнул добровольно. Моя невестка со страха выкинула и умерла, а сын мой, ея муж, убит на службе в литовском войске. Уже вот три раза терпит мой фольварк, первый раз при Лещинском, другой — во время конфедерации при нынешнем короле, а теперь в третий раз, я потерял более, чем па 30.000 злотых. Беда нам, убогой шляхте, но беда и вам, великие паны! Кровь наша и слезы наши предстанут пред лицом божиим и мщение небесное падет на головы ваши и детей ваших. Не стану входить с вами в рассуждения: сами знаете, что дурно делаете. Польша некогда войдет в вечное соединение с Россиею, выгодное обоим народам, и тогда вы будете презираемы, а нам воздадут честь за доблесть нашу’.
Когда Коссаковский занял Вильно, а Меллин Новогродек, Ферзен подступил к Несвижу. Замок Несвижский расположен на удобном к защите месте, с двух сторон его окружал большой пруд, с третьей болото, от местечка отделялся он рвом, окруженным палисадом, имел хороший запас оружия, сорок девять пушек, гарнизон из восьмисот человек и много пороха. Комендантом был некто Дедерко. Ферзен подошел к Несвижу вечером 17-го июня, на другой день хотел было спустить воду из пруда, но это оказалось неудобно. 19-го июня он устроил батарею у Несвижского костела, находящегося в местечке против ворот замка, и за первыми выстрелами Дедерко выкинул белое знамя. Русские вошли в замок, в обширных залах радзивилловского дворца обезоружили всех, составлявших гарнизон, и отпустили на все четыре стороны, взяв с них обязательство не воевать против русских. Поляки, давши слово, поспешили в полки, в надежде бить москалей. Дедерко прибыл в Гродно. Забелло хотел было судить его, но получил из Варшавы приказание оставить всякое преследование.
Из Несвижа Ферзен двинулся на Слоним и занял этот город 14 (25) июня без сопротивления, несколько дней русские веселились, балы, праздники, обеды давались друзьями конфедерации.
Между тем Долгоруков двинулся в Гродно, Кречетников дал приказание обоим отрядам, Ферзена и Меллина, соединившись, теснить литовцев за Буг.
Новый предводитель литовской армии Забелло разделил свою армию на три части: оставив часть в Гродно, другую послал к Новогрудку, а третью сам повел против Ферзена. План этот, сам по себе неуместный при слабых силах литовского военачальника, совершенно ему не удался. Поляки сознаются, что им здесь, как и в украинских провинциях, трудно было находить себе шпионов и добывать верные вести о движениях неприятельской армии, тогда как, по выражению одного из их историков, Сулковского, вся окрестность была наполнена московскими шпионами из русинов, служившими шпионами русским, и вообще в народонаселении этого края было очень мало желания защищать Польшу. Это приписывали сильному влиянию Щенсного-Потоцкого, у него были там имения, и как сильный магнат, он имел громадное влияние на весь прилежащий край: в Польше шляхта издавна привыкла идти за теми знатными панами, которые были к ней ближе, держали ее в руках своей силой и богатствами. Поссессоры и чиновники Потоцкого, когда их призывали к конфедерации, были без дальних рассуждений за то, за что был их патрон.
Командовавший передовым отрядом литовской армии майор Ведельштедт хотел было беречь переправу через реку Зельву, но был опрокинут и примкнул к Забелло, стоявшему под местечком Изабелиным. 25-го июня (6-го июля) Забелло уходил через лес, Ферзен и Меллин его преследовали, а между тем Долгоруков занял Гродно и, не останавливаясь в нем, выступил к Крынкам по направлению к югу, чтоб перерезать путь литовскому войску. ‘Уж видно свыше так было определено, чтобы на нас сыпались несчастия, говорит описывающий эти события Сулковский. Две недели сряду была непогода, а тут наступила гроза с проливным дождем. Глинистые косогоры стали недоступными для артиллерии. Войско шло по колени в грязи, узкая дорога была завалена дохлыми лошадьми и опрокинутыми возами, отголоски выстрелов из неприятельских карабинов соединялись с шумом ночной грозы, в дополнение беспорядка наша артиллерия была в полнейшем расстройстве, и жолнеры, будучи не в состоянии идти по дороге, пустились через лес без команды. Счастье наше, что москали, по своему обычаю, пропустили лучшее время уничтожить, по крайней мере, половину нашей армии’. Поляки приписывали это, между прочим, несогласиям, которые были между предводителями русской армии, Ферзеном и Меллиным.
Забелло послал отряд на Мстибову, чтобы занять Долгорукова, а сам усиленным маршем спешил далее на запад, потерпевши от грязи и непогоды, его войско стало терпеть от зноя и жажды до того, что многие приставали, а иные даже умирали. Польское военное начальство не подумало сделать запаса воды на сутки. 2-го (13) июля поляки дошли до города Вельска. Здесь предводитель разделил свое войско: одну часть под предводительством своего родственника Шимона Забелло отправил к Бресту-Литовскому, а сам с другою 7-го (18-го) июня стал на Буге, у села Гранно.
В то же время и в русской армии было сделано разделение сил. Ферзен получил приказ идти к Бресту и прикрывать генеральную конфедерацию, которая туда переходила, а Долгоруков и Меллин пошли на главные литовские силы. Забелло принял возможные меры не пускать русских через Буг.
13-го (24-го) июля русские открыли битву. Поляки рассказывают, что здесь они показали чудеса, храбрости. Рассказы эти и преувеличены и подозрительны, — во всяком случае храбрость их не имела никаких последствий. Князь Долгоруков, перейдя через Буг с четырьмя тысячами, стал обходить им правое крыло, а Забелло, сообразив, что цель сражения — оборона переправы — не достигается, ушел поскорее к Венгрову. Тут пришло к нему известие из Варшавы о перемирии, он отправил к русскому военачальнику письмо и получил от него ответ, что ему не мешают идти к Варшаве, а в противном случае будут действовать оружием. Через несколько времени к нему прислано было предложение от гетмана Коссаковского вступить с ним в разговор. Вечером произошло свидание врагов. Коссаковский показал ему письмо короля, где король просил Забелло, как можно скорее, во что бы то ни стало, спешить к Варшаве, и прибыть туда не позже 1-го августа.

VIII.
Финансовые затруднения. — Неудачное посольство Игнатия Потоцкого. — Переговоры с Булгаковым. — Письмо к Екатерине. — Ответ ее. — Король приступает к конфедерации. — Бегство патриотов. — Впечатление событий.

В то время, как польские войска так неблистательно защищали падающее бытие Речи Посполитой, король, получив от сейма диктаторскую власть, колебался то в ту, то в другую сторону. Денег недоставало. Попытка займа в Голландии окончательно на удалась, те средства, которые присылались жертвователями, были крайне малозначительны. Во всем мазовецком княжестве, например, собрано было по июль месяц всего 34. 379 злотых, кроме необходимых приношений оружием. Скарбовая комиссия объявила заем внутренний, предложив, чтобы приносили к ней не менее 500 злотых, и на эти взносы она будет выдавать знаки, приносящие проценты — 7%, военная комиссия приходила беспрестанно в недоразумения со скарбовой, еще 6-го мая скарбовая комиссия доносила Страже, что за выдачами для военного дела она не в силах будет выдавать на жалованье войску. Такое же замечание от той же комиссии последовало 21-го мая, между тем требования более и более увеличивались, а средства получения доходов умалялись.
Тарговицкая конфедерация успела парализовать экономические силы противной стороны. Из тех воеводств, которыми овладела конфедерация, скарбовая комиссия не получала ни гроша: все уже шло в казну конфедерации, в тех же краях, которые еще оставались за правительством, припрятывали деньги, уклонялись от платежей, рассчитывали, что если конфедерация возьмет верх, то придется платить ей и, следовательно, поплатиться вдвойне. Угрожающий универсал конфедерации, где вменялся в преступление платеж податей правительству, удерживал многих от такого платежа, к тому же, многие сборщики податей, почуяв в руках у себя деньги, заблагорассудили воспользоваться положением дел и перешли в конфедерацию, обратив собранные деньги в свою частную собственность. Наконец, некоторые патриоты попользовались казной, собранной для военного дела. Аббат Пьятоли как увидел, что в Польше дело не клеится, подобрал к рукам своим значительную сумму и уехал из Польши вместе с Мостовским в Дрезден, под тем предлогом, чтобы, разведав там о состоянии дел, ехать в Берлин обращать своим дипломатическим искусством берлинский кабинет в пользу Польши. В самом же деле Пьятоли, как расчетливый авантюрист, хотел заранее уйти подальше, не хлебав той каши, которую варил вместе с другими. Те, которые меряли ум собственным искусством пользоваться обстоятельствами, не разбирая средств, говорили: ‘он теперь составил себе состояние тысяч на сорок червонных злотых и, разумеется, не воротится к нам, если не сделается глупцом’.
В первые недели после закрытия сейма король то готовился ехать в обоз под Козеннцами, то оставался в своих Лазенках и занимался там своими прудами, картинами и статуями. В его жизни произошла теперь перемена. После многих сердечных переворотов король в последнее время был под влиянием пани Грабовской (урожденной Шидловской). Сделавшись его женой (не королевой), она, не мешаясь в интриги, не придерживаясь партий, постоянно, однако, внушала ему любовь к отечеству, и ей-то, между прочим, он был обязан тем увлечением, с каким до сих пор предавался делу реформ.
Но в последнее время приехала в Варшаву французская эмигрантка девица Люлли со своей теткой. Это была восемнадцатилетняя особа необычайной красоты, несмотря на свою молодость, владевшая в высокой степени женским уменьем завлекать и привязывать. Король пленился ею, родные, особенно братья, напрасно хотели остановить его. Не жаль ему было Грабовской, m-lle Люлли овладела старым женолюбцем, сосала из него подарки, в противоположность пани Грабовской, которая сама много отдавала на пользу отечества, француженка потребовала пышных экипажей, арабских лошадей, бриллиантовых серег, браслетов. Король, который был уже и без того, как говорится, в долгу, как в шелку, удовлетворял прихоти своей возлюбленной, похищая общественные деньги, врученные в его распоряжение. Чуждая Польше, она останавливала его от порывов отчизнолюбия и направляла к эгоистичным целям. Она была одной из причин, почему король не имел духа выехать из Варшавы и колебался, не зная, за что взяться, куда прильнуть. Кружок, разделявший с ним советы о государственных делах, делился на две партии и тянул слабого короля в разные стороны. Малаховский, Коллонтай, Потоцкие, Сапега убеждали его отважиться и ехать в армию, Тышкевич, Анквич, канцлер Малаховский, Дзеконский, Хребтович представляли ему, что надобно постараться во что бы то ни стало помириться с Екатериной. Король был утром в одном, вечером в ином расположении духа, то возбуждал народ к отпору русскому войску, то посылал Понятовскому приказы отступать и не раздражать русских. Первые неприятные известия о неудаче, о взятии Вильна, о дурных оборотах литовского войска, испугали короля и панов: когда 7-го (18) июня, в заседании военного совета, курьер, прибывший с поля битвы, красноречиво рассказывал о неутешительном состоянии польской армии и о силе русских, на всех нашел ужас, говорит генерал Комаржевский. Сверх того, из Петербурга, от Деболи, присланы были новые угрожающие вести, он писал, что любимец императрицы Зубов и с ним по-русски мыслящая партия побуждают Екатерину присвоить Украину. ‘Надобно опасаться, писал Деболи, чтобы императрица не схватилась за эти советы, и хотя в последней декларации она уверяет, будто не хочет овладевать землею нашею, но сомнительно, чтобы Москва не покусилась теперь приобресть Украину, а тогда и королю прусскому уступят Гданск и Великую Польшу, да и венгерскому королю что-нибудь посулят за нанесение вреда Франции’.
Пока Игнатий Потоцкий был в Берлине, надежда на помощь Пруссии, хотя и при сомнениях, не покидала поляков. Прибыв в прусскую столицу, Игнатий не застал там Фридриха-Вильгельма, совершавшего путешествие в Померанию. Министр Шуленбург с первого же раза обдал Потоцкого холодом и заметил, что поляки не могут получить от Пруссии решительного ответа, последней нужно наперед снестись с Австрией. Потоцкий однако дождался возвращения короля, добился у него аудиенции. Его приняли любезно, если верить ему самому. Фридрих-Вильгельм заметил, что носятся слухи, будто польский король начал сношения с Россией, но он этому не верит. Поговорив несколько с Потоцким и не сказан ничего определительного, прусский король назначил ему конференцию с Шуленбургом. Потоцкому дали такой ответ: прусский король не считает себя обязанным к исполнению союзнаго договора, заключеннаго в 1790 году, потому что он договаривался с республикою, а после того Польша превратилась в монархическое государство’. При этом было Потоцкому поставлено на вид, что в Польше распространились французские демократические идеи в таком размере, который не позволяет соседним государствам оставаться равнодушными. Указывали на допущение мещанского сословия к равным правам с дворянским. Люккезини впоследствии говорил в Варшаве, что прусский король сказал или приказал тогда сказать Потоцкому: ‘вы напрасно трудились ездить в Берлин: есть прусский посланник в Варшаве, облеченный королевским доверием’. Потоцкий был отпущен, и вместе с тем доставлен был через Люккезини польскому королю ответ от прусского, такого содержания.
‘С великим сожалением из письма вашего величества, поданнаго маршалом Потоцким, узнали мы о печальном состоянии, в какое поставлена Польша возникшею войною, но это надобно было предвидеть со времени перемен, произведенных в Польше назад тому уже год. Потрудитесь, ваше величество, припомнить, что по многим поводам маркиз Люккезини имел от меня поручение сообщить вам мои предостережения на счет новаго порядка. С того времени, как водворение мира в Европе дало мне возможность ясно понять, что российская императрица оказывала постоянное недоброжелательство к постановлениям 3-го мая, образ мыслей моих и моих министров никогда не изменялся и, вникая в новую конституцию, которую Речь-Посполитая измыслила без моего ведома, без моего влияния, я никогда не думал ее поддерживать и защищать. Напротив, я предсказывал, что угрожающия выходки и приготовления к войне, к чему не раз приступала Речь-Посполитая, безспорно навлекут неудовольствие российской императрицы и повергнут Речь-Посполитую в те несчастия, которых она хотела избежать. Последствия оправдали эти верные взгляды, и в настоящих обстоятельствах нельзя не сознаться, что если бы не новый образ правления и не новыя заявления о готовности его поддерживать, петербургский двор никогда бы не прибегнул к тем мерам, какия предпринял теперь. Хотя расположение вашего королевскаго величества меня сильно обязывает и хотя я принимаю участие во всем, что только касается благосостояния Польши, но ваше королевское величество сами убедитесь, что учреждения, установленныя с того времени, как я вступил в союз с Польшею, и настоящия обстоятельства, вызванныя конституциею 3-го мая, возникли позже договора, заключеннаго со мною, и самая эта конституция не согласна с этим договором, а поэтому удовлетворение ожиданий вашего королевскаго величества не составляет моей обязанности, преимущественно же в таком случае, если желания патриотической партии неизменны и если она будет упорно добиваться во что бы то ни стало отстоять свое дело. Но если, возвращаясь к прежнему порядку, патриоты примут во внимание, что для них со всех сторон возникают затруднения, я готов обратиться к российской императрице и в то же время войти в объяснения с венским двором, с целью уладить взаимные интересы и согласиться з приискании средств, могущих дать Польше прочное спокойствие’.
Прусский король отказал наотрез в просьбе об оружии и не допустил генералам Калькрейту и Гайнану служить в польском войске, как того домогались поляки. На это им отвечали, что генералы эти имеют особые назначения. Из королевских писем того времени видно, что при дворе прусском все министры и влиятельные люди оказались тогда недоброжелателями Польши и даже сам Бишофсвердер.
Не более успеха получили поляки и в сношениях с Австрией. Еще прежде Кобенцель выговаривал Войне, что поляки более доверяли Пруссии, чем Австрии, и заметил, что у них существовали замыслы отнять у Австрии Галицию. Война уверял, что этого не было. ‘Мы сохраняли, говорил он, добрыя отношения к Пруссии, слушаясь советов венскаго двора’. Но этим он не расположил австрийский кабинет к Польше. Кауниц отпускал насмешки над приготовлениями поляков к войне и называл польское войско ксерксовым ополчением. Чарторыский, несмотря на свое давнее знакомство с Веной, не возбудил своим посольством большего внимания к Польше. Напрасно он делал намеки, что поляки готовы избрать себе в короли кого-нибудь из австрийских принцев. Австрийские дипломаты слишком хорошо понимали положение поляков, не верили польским сеймам, не ценили польской короны и не прельщались никакими видами. Австрия нуждалась в России, потому что последняя была ее союзницей в коалиции против Франции, и Австрия должна была дозволить России и Пруссии распространять свои пределы на счет Польши, ради того, чтобы ее саму допустили овладеть северными французскими провинциями и присоединить их к своим бельгийским владениям или же провести свои виды на Баварию, которую думала променять на Бельгию. Между дворами шли тогда переговоры о том, что кому следует отдать. Это называлось на дипломатическом языке вознаграждением (indemnit, Entschdigung) за издержки на войну против Франции. Австрия хотя и побаивалась России, чтобы последняя, вмешиваясь в дела Польши, не утвердилась до того, что потом не будет нуждаться в содействии соседей, — но так как у Австрии шло дело об увеличении своей территории посредством вмешательства во французские дела, поэтому она и не могла заявлять ничего противного России, союз которой был для нее важен. Выходило, что и для Австрии, как для Пруссии, Польша была в будущем материалом вознаграждения за издержки, понесенные коалицией против Франции.
Из Константинополя Петр Потоцкий извещал, что все его попытки подействовать на Турцию оказываются безуспешными, и 13-го июля Станислав-Август писал к своим ближним, что на Турцию нет ни малейшей надежды и надобно отозвать польское посольство из Константинополя: оно обходилось очень дорого.
Маршал Потоцкий прибыл в Варшаву из своей берлинской миссии в совершенном отчаянии относительно Пруссии. Патриоты, собравшись у короля, сожалели о своей доверчивости к прусскому королю, называли его изменником. Между тем королю донесли, что прусские войска приближаются к польской границе. Станислав-Август послал к Люккезини Дзедушицкого спросить его, правда ли это. — ‘Я об этом не знаю, — сказал Люккезини, — но вот австрийский посланник Де-Каше показывал мне свою депешу, которую в свое время должен сообщить и вам. В ней говорится, что если Польша приступит к вооружению крестьян и вообще прибегнет к каким-нибудь сильным мерам в таком роде, венский двор не может оставаться хладнокровным и должен будет принять с своей стороны некоторыя меры, чтобы воспрепятствовать распространению безпорядков. Скажу вам: если у вас будут составляться реконфедерации, то, вероятно, и я получу от своего двора депешу, подобную той, какую получил г. Де-Каше от своего’.
Маршал Потоцкий, бывший до сих пор таким свирепым врагом русской государыни, первый тогда подал совет обратиться к России. Коллонтай был того же мнения. Те, которые и прежде были за примирение с Россией, побуждали короля поскорее начать переговоры с ней. Изливаясь в проклятиях на прусского короля, они даже стали надеяться, что с помощью России можно будет отомстить коварному соседу, так что он дорого поплатится за свое предательство. Маршал Потоцкий, находя, что теперь необходимо просить у России пощады, хотел, однако, чтобы при этом сохранено было достоинство независимой Речи Посполитой и в то же время оставлял лазейку и для Пруссии: его и сообщников его утешало еще то, что послу Речи Посполитой в Берлине не дали отпуска, когда он просил его, и заметили, что он не должен показывать этим, как будто бы Польша находится в разладе с Пруссией. Из этого заключили, что прусский король, побаиваясь Екатерины, соображал, что, быть может, еще встретятся обстоятельства, когда ему придется прикрепиться к тому союзу с Польшей, на который Польша постоянно ссылалась. После споров и толков решились послать Хребтовича к Булгакову.
Литовский подканцлер явился к русскому послу 7-го (18-го) июня ночью и просил перемирия.
‘Я не имею на то полномочия от государыни, — отвечал Булгаков. — Нужно прежде раскаяться всем и принять за основание декларацию, мною поданную’.
Король, — сказал Хребтович, — желает прекратить кровопролитие. Имеют ли русские генералы полномочие заключить перемирие?’
‘Мне неизвестны их инструкции, — сказал Булгаков, — но я думаю, оне сходны с моими. От вас все зависит, — войска русския вошли к вам дружески’.
‘Дайте нам совет, что нам делать?’ спросил Хребтович.
‘Один совет могу дать, — сказал русский посол, — не теряя времени, прибегните к великодушию императрицы, которое всему свету известно. Нужно только с вашей стороны нелицемерное чистосердечие и добрая воля’.
Хребтович сказал: Уже не только король, сам Малаховский и Коллонтай, и другие зачинщики склонны прибегнуть и отдаться на волю ея величества .
‘Если в самом деле так, — сказал Булгаков, — я готов вам служить’.
‘Мы сами видим, — сказал Хребтович, — что нет нам иного спасения. Я так и прежде думал, и за то подвергался злобе. Король и все истинно любящие отечество хотят предложить польский трон великому князю Константину Павловичу и просят императрицу учредить прочное правление в Польше. Если же это встретит какое-нибудь политическое препятствие, или просто не будет угодно императрице, то мы просим выбрать нам в государи, при нынешнем короле, кого угодно. Если государыня и на это не согласится, то пусть заключится союз с Россиею вечный или временный на каких угодно основаниях, с обязанностью взаимной помощи друг другу, с правом прохода русским войскам через владения Речи-Посполитой, как бывало прежде, и с выгодным торговым трактатом. Иначе: если и того не угодно, пусть Россия переменит нам правление и выбросит из него что угодно, если же наконец и это не понравится, мы предаемся неограниченной воле государыни, ея великой мудрости и неизреченным щедротам’.
На все это Булгаков сказал: ‘Я не знаю высочайшей воли и остаюсь пока в почтительном молчании, а из того, что вы сказали, последнее лучше всего. Союзный трактат существует между нами, несмотря на дерзкий поступок пастоящаго сейма, но если окажется потребность расширения его, государыня не будет противиться. Независимость и вольность ваша тем и утверждается, что всякий сейм собирается из новой партии и отменяет прежнее только единогласием, однако нынешний сейм не годится, нужно составить новый с помощью генеральной конфедерации’.
‘Этого мы и боимся, — сказал Хребтович, — кто будет в новом сейме? Все такия же поляки, та же злоба, те же легкомысленныя личности, собственный интерес. Они могут сочинить конституцию еще похуже, а мы желаем, пусть ея величество поправит нам форму правления или даст готовую’.
‘Основательна ваша боязнь, — сказал Булгаков, — но теперь вам нечего бояться конфедерации, она составилась под покровительством государыни и не выступит из тех пределов, какие сама себе предписала, и из декларации, которая должна служить всему основанием. Российский министр будет иметь за нею смотрение и не допустит, чтобы сейм будущий был подобен нынешнему, на котором при отсутствии благомыслящих часто двадцать человек сеймующих постановляли законы. Чрезвычайно полезно было бы, если бы король препроводил государыне предложения, исполненныя не краснословия, но искренности’.
Прошло два дня после того, король получил новыя неприятныя известия из Украины о поражении на Борушковской плотине и об оставлении Полонного. Это сделало короля и его окружающую среду еще уступчивее. 10-го числа вечером Хребтович представил Булгакову проект письма к государыне и записку с предложениями. Посол нашел письмо короля темным и несходным с тем, что говорил Хребтович, он понял, что поляки хотят хитрить и сказал:
‘Эти пьесы не походят на то, что было условлено между нами, и не произведут действия на ея величество. Все это перепутано маршалом Потоцким, он хоть и согласен с королем на поступок, но советует не забывать республики и равенства с прочими державами’.
‘Король, — сказал Хребтович, — велел сказать, что он переменит все, когда вы найдете нужным’.
‘Да, — сказал Булгаков, — если король признает мое мнение для себя нужным, пусть держится того, что мы вчера с вами говорили, пусть король прежнее подпишет или включит в свое письмо’.
Хребтович вышел и, воротившись через несколько часов, привез Белгакову черновое письмо. Булгаков сам сделал несколько примечаний и отдал Хребтовичу.
После того ему доставили пакет для доставления государыне и просили со своей стороны ходатайствовать и свидетельствовать о чистосердечии намерений польского короля.
Хребтович коснулся Пруссии, уверял, что теперь все начинают злиться на Пруссию, все жалеют, зачем слушали внушений против России со стороны Пруссии, и намекал на желание поляков, чтобы Россия отомстила Пруссии за ее козни.
Я прошу вас не заблуждаться, — сказал Булгаков, — и не думать, чтобы Россия, для извинения перед светом сумасбродств нынешняго сейма захотела когда-нибудь помочь вам в мщении прусскому королю вооруженною рукою’.
В письме, посланном государыне, после первого вступления Станислав-Август припоминал прежде всего русской государыне то писание, которое он подал ей на галере в Каневе, и заметил, что если его усилия не осуществили этот план, то вина была не его. ‘Вам, государыня, — говорил он затем, — нужно иметь влияние на Польшу и безпрепятственно проводить через нее свои войска, всякий раз, когда вам будет угодно заняться Турциею или Европою, а нам нужно избавиться от безпрестанных потрясений, которыя неизбежно у нас происходят в каждое безкоролевье оттого, что мы приглашаем вмешиваться в наши дела соседей и сами вооружаемся друг против друга. Нам нужно правление устроенное внутри лучше, чем то, которое было у нас до сих пор. Дайте нам в наследники мне вашего внука, князя Константина, пусть вечный союз соединит две страны, и к этому присоединится взаимно-полезный торговый договор, нет нужны говорить, что обстоятельства делают исполнение этого плана легким. Не мне давать советы или указывать, виды вашему величеству. Я обращаю к вам теплыя мольбы, удостойте выслушать меня и войти в мое положение. Сейм поручил мне власть заключить, без его участия, перемирие, а не окончательный мир. Я начинаю с просьбы даровать нам перемирие, а за остальное отвечаю я, лишь бы вы мне дали время и средства. В настоящее время происходит великая перемена в умах и вы можете быть уверены, что энтузиазм к тому, что я предложил вам, будет еще больше, чем к тому, что до сих пор совершено сеймом. Но не скрою от вас: если вы станете требовать строго того, что изложено в декларации, тогда не в моей власти будет исполнить то, что я желал бы сделать.
Я знаю, вы можете думать, что силы, которыя у вас в руках, достаточны для того, что требует декларация, без всяких уступок. Но на это мне остается отвечать надеждою, что ваше сердце, которое, как я льщу себя, мне известно, не предпочтет путей крайней строгости путям кротким, сообразным с вашею славою и нашими желаниями. Еще раз повторяю, не отриньте, заклинаю вас, моей усердной мольбы, дайте нам перемирие как можно скорее, смею повторить, все, что я вам предложил, будет принято и исполнено нацией, лишь бы вы снисходительно удостоили принять средства, нами представленныя’.
‘Польша у ног вашего величества, — писал Булгаков Екатерине, — я не думал, чтобы так рано это сделалось’.
Письмо короля к Екатерине было подписано 11-го (22-го) июня. Несколько дней потом поляки утешали себя иным. В тот самый день, как написано было письмо по исправленной Булгаковым редакции, король получил донесение от Иосифа Понятовского о деле под Зеленцами, единственном, сколько-нибудь удачном деле поляков в этой войне. Оно представлено было, как водится, в преувеличенном виде, и поляки воображали, что москали, потеряв, как им было донесено, до 4.000 в стычке, стоившей полякам не более 800 человек, согласятся на перемирие, размыслив, что нелегко воевать с такими храбрецами.
Люккеэини и после королевского письма не переставал все-таки некоторое время кружить полякам головы. Перехваченное письмо Виртембергского принца к прусскому королю отдано было Люккезини по его требованию, и прусский посол при свидании с королем, заметив слегка о неудовольствии своего короля за то, что вскрывают письма, адресованные к нему, сказал: ‘Я, однако, получил от короля своего письмо, где он положительно отрекается от всего, что бы могли приписывать ему в поступках принца Виртембергскаго, котораго он, независимо от интереса к нему, как к родственному лицу и брату великой княгини российской, не хотел ни к чему ни побуждать, ни останавливать в его действиях по отношению к его мудрой теще’. Когда Станислав-Август навел разговор на письмо прусского короля, Люккезини сказал: ‘я сам не знаю хорошо смысла конца письма его величества, короля моего, и если ваше величество уедете в обоз, нужно, чтобы здесь оставалось от вас доверенное лицо, с которым бы я мог говорить, когда будет необходимо’. Король указал на Хребтовича.
Эти ласковые отношения к прусскому послу стали было оживлять легковерных слабой надеждой, но 17-го (28-го) июня, когда в военном совете хотели делать распоряжения по поводу изъявленной дворянством Великой Польши готовности вооружиться на защиту конституции 3-го мая, Пруссия объявила через своего посла, что прусские войска войдут в Польшу, если поляки не прекратят войны с Россией. Тогда король сообщил Люккезини о том, что он отправил к императрице просьбу о перемирии и просил русского посла, чтобы берлинский кабинет ходатайствовал у нее об амнистии (о uproszeniu amnestyi). Co своей стороны Де-Каше подтвердил то, что говорил о нем Люккезини и показал Хребтовичу депешу, где было предписано ему, на случай если в Польше возникнут ложные надежды и химерические планы, сообщить варшавскому двору, что его величество венгерский и чешский король, в отношении польских дел вообще и в особенности по вопросу о престолонаследии, не имеет других взглядов, кроме тех, которые показывают дворы петербургский И берлинский. Но в то же время поляки получили из Вены ободрявшие их слухи, будто Кейт говорил: если поляки продержатся против русских недели две, то найдут себе приятелей.
Переход к самоунижению от задорного тона становился резче по мере того, как известия из армии приходили все хуже. Поражение Юдицкого, занятие литовских воеводств, одного за другим, наводило ужас, а с западной границы приходили известия, что прусские войска подвигаются к польским пределам. Средства истощались, они важны казались только на бумаге, но не удовлетворяли разнообразных потребностей, возникавших в то время. Вслед за отправкой письма к Екатерине король писал: ‘у нас так мало денег, что мне не с чем подняться, чтобы ехать до Козениц, и потому мы переменяем место стана — заложим его в Праге, близ самой Варшавы’. Кавалерия, которая собиралась в Козепицах, перешла в Прагу, и к ней присоединена была пехота, находившаяся в Варшаве. Но этот обозишко (стан), как называл его сам король, в десять дней едва мог устроиться. Всего войска, по известию короля, набралось в нем не более пяти тысяч. Хотя патриотические газеты того времени и восхваляли всеобщую готовность поляков идти в службу и проливать кровь за отечество, но, по свидетельству современника, близко знавшего дела, Комаржевского, мало принесли пользы воззвания короля к обывателям и поручения, данные бывшим послам, разъехавшимся по воеводствам, о наборе охотников и о снаряжении из них войска: иные напрямик отказывались стоять за конституцию 3-го мая и перешли на сторону конфедерации, другие, и таких больше всего было, не отвечали на воззвание ничем, выжидая, чья возьмет, меньшая же часть показала свой патриотизм и действительно заявляла охоту служить отечеству, но просила у правительства денег и оружия, а правительство не могло дать ни того, ни другого.
23-го июня король издал универсал к гражданско-военным комиссиям и вообще к начальствующим над воеводствами, землями и поветами, предписывая собирать охотников и препровождать, как можно скорее, в обоз в Прагу, снарядив их сколько возможно на счет получаемых пожертвований, потом разосланы были правила назначенным над охотниками начальникам или региментарям, получавшим от короля патент на эту должность. Но с каждым днем надежды умалялись. 11-го июля король писал, что уже вся Литва и Украина потеряны и не могут доставлять ни гроша, а половина Польши без того уже совсем не платит поборов и не доставляет войска. Тарговицкая сторона повсюду начала брать верх, по мере того, как узнавали наверное, что русские войска берут верх над польскими.
Каждый день нетерпеливо ожидали письма от императрицы и удивлялись, что долго оно не присылалось. Сам Булгаков этому дивился. Король и окружавшая его партия 3-го мая боялись более всего, чтобы императрица не отдала их произволу конфедератов. Король ожидал от них для своей особы всевозможнейших унижений, а его сторонники опасались даже за жизнь.
В Варшаве уже не стало прежней горячности к защите отечества. Большинство роптало на короля и на патриотов, зачем раздражали Россию, зачем доверяли Пруссии. Только самые завзятые патриоты, подстрекаемые Малаховским и Коллонтаем, для поддержки народного духа распускали ложные слухи, что Порта опять объявила России войну, что французы побили союзников и будут защищать Польшу, а Игнатий Потоцкий, быв у каштелянши Каминской, говорил: ‘вольно меня повесить, а я утверждаю, что мы выйдем счастливо из войны с Россиею. Русские, если не будут побеждены, то будут вырезаны все вдруг тогда, когда им на мысль это не придет’. Такие выходки повторяли другие в иных домах, и Булгаков узнал о них: на то у него были повсюду шпионы, даже между прислугой Игнатия. Таким образом, мысль расправиться с русскими, коварным образом мирясь с ними, уже тогда была брошена между поляками, с тех пор она возрастала и, как увидим, была приведена в исполнение в свое время.
Наконец ответ императрицы был получен 12-го (23-го) июля. Он был написан из Царского Села от 2-го июля, и состоял в следующих словах:
‘Я получила письмо, которое вашему величеству угодно было писать ко мне 22-го июня н. с. Сообразно с вашим желанием уклоняюсь от всяких прямых разсуждений о том, что произвело настоящий кризис в делах, но желаю в свою очередь, чтобы средства соглашения, предложенныя вашим величеством, были сообразны с моими чистыми и прямыми намерениями, объявленными в декларации, опубликованной мною в последнее время в Польше. Следует возвратить Речи-Посполитой ея древнюю свободу и ея форму правления, гарантированную моим договором с нею и насильственно ниспроверженную революциею 3-го мая, с попранием самых священных законов и преимуществ Pacta Conventa, к точному соблюдению которых обязывают вас и права вашего величества, и повиновение ваших подданных. Только следуя этим священным и спасительным видам, ваше величество можете убедить меня в искренности расположения, которое вы мне свидетельствуете, и в желании содействовать действительному благу польской нации. Самая здоровая часть ея образовала конфедерацию для возстановления прав, неправедно похищенных. Я обещала ей мою помощь и буду оказывать ее со всею силою, насколько позволят мои средства. Льщу себя надеждою, что ваше величество не захотите ожидать последней крайности для того, чтобы признать эти меры, и немедленным приступлением к конфедерации, составленной под моим покровительством, поставите меня в состояние, согласно с моим искренним желанием быть вашего величества доброю сестрою, другом и соседкою’.
Письмо русской государыни пришло в критические минуты. Перед тем только скарбовая комиссия донесла Страже, что у нее нет более никаких фондов, она не может отпускать на военные потребности требуемых сумм и не в состоянии выдавать войскам денег на обыкновенные рационы и порционы. Естественно, письмо Екатерины навело ужас. Сбылось то, чего король и виновники 3-го мая так боялись. Императрица предавала их в руки ненавистной для них конфедерации. О предложении возвести на польский престол внука Екатерина не говорила ни слова. Поддеть ее на эту удочку было невозможно.
Политика Екатерины не дозволяла ей допустить себя одурачить неловко скрытой хитростью, клонившейся только к тому, чтобы поссорить соседей. Поляки на этот раз хотели провести русских тем же самым способом, как они в XVII веке провели их при Алексее Михайловиче, обещав сделать его преемником Яну Казимиру, но известно, что два раза позволяют обманывать себя одной и той же стороне только глупцы. Для России уроки истории не проходили даром, особенно когда на ее престоле сидели умные личности. Принять России предложение поляков в это время значило ни более, ни менее как завязать неминуемую войну с Пруссией и, вероятно, с Австрией, и притом в такое время, когда вообще в Европе монархическим правлениям угрожала опасность, когда по нравственным понятиям, проповедуемым тогдашними государями, в том числе и Екатериной, на них лежала обязанность перед Богом и совестью защищать старые порядки, и поэтому, удаляясь от причин, могущих возбудить между ними несогласия, всем становиться под одно общее знамя. Сверх того, и без этого последнего обстоятельства, если бы Россия и отважилась принять тогдашнее предложение поляков и через то нажила бы себе врагов, то не было сомнения, что в числе этих врагов стали бы также поляки.
Вице-канцлер Остерман тогда же писал к Булгакову, что предложение короля не что иное как ‘ловушка, разставляемая нам коварными его советниками. Предлагать ея императорскому величеству избрать наследником польскаго престола ея внука, великаго князя Константина, в то время, когда она уже объявила, что главнейшая цель ея вооружения есть возвратить старинные законы и порядок в Речи-Посполитой и в том числе избирательное правление, не значит ли бросать подозрение на ея безкорыстие, воображать, что она думает только об обезпечении своей фамилии (к чему у нея средства есть и без того) и стараться подорвать доброе согласие петербургскаго двора с венским и берлинским по польским делам? Что же касается до перемирия, предлагаемая королем, то между Россией и Польшей нет войны вовсе. Россия находится в полнейшем согласии и дружественных отношениях с истинной Речью-Посполитою и помогает ей против внутренних врагов. В глазах ея величества одна конфедерация составляет Речь-Посполитую, а потому отговорка короля, что ему дали право только заключить перемирие, а не вечный мир, не имеет смысла’. Остерман замечал при этом, что не следует терять времени, пусть король, приступя к конфедерации, скорее прекратит кровопролитие, иначе своей медленностью он уменьшит к себе великодушное внимание императрицы, которая до сих пор удерживает его на троне, тогда как может всегда столкнуть с него.
Получив роковое письмо императрицы и объяснения на него от Булгакова, король собрал маршалов сейма и маршалов конфедерации, своего брата, примаса и министров, всего двенадцать человек. Король просил у них совета, что теперь делать.
‘Ничего не остается, как пожертвовать конституциею 3-го мая для спасения отечества’, сказал примас.
‘Ни одной минуты нельзя медлить, приступить к тарговицкой конфедерации, чтобы избегнуть напраснаго кровопролития’, сказал канцлер Малаховский.
‘Я знаю одну законную конфедерацию, — сказал Игнатий Потоцкий, — всякая другая, хоть бы за нее было пять монархов, незаконна’.
‘Я давно был несогласен с новою формою правления, не надобно терять драгоценнаго времени’, сказал Мнишек.
‘И я всегда был против конституции 3-го мая’, сказал Тышкевич.
‘Надобно во всем покориться воле государыни, — как она требует, так и поступить’, сказал Хребтович.
Маршал Малаховский спросил подскарбия: ‘сколько в скарбе денег в наличности?
‘301.000 злотых’, отвечал подскарбий.
‘Этого мало’, сказали все.
‘Если к этому присоединить, — сказал король, — все, что можно собрать, и тогда четырех недель нельзя содержать войска’.
Коллонтай, такой горячий противник России, теперь также советовал королю поддаться воле превозмогающей силы.
Маршал Малаховский показывался решительно непримиримым врагом России. Когда датский посланник Баурок заявлял ему мысль, что для Польши лучше будет как-нибудь уладить дело с Россией переговорами, он отвечал: ‘скорее пролью последнюю каплю крови, чем стану входить в переговоры’. Малаховский во всю свою жизнь смотрел легкомысленно на окружавшую его среду, и теперь ему казалось, что далеко не все проиграно. ‘Наияснейший пан, — говорил он королю: — неприятель приближается к нам, но войско наше еще не совсем разбито, напротив, оно много одержало побед. Силы наши теперь соединены, а неприятель отдаляется от своих границ и с трудом может получать продовольствие. Притом, в тылу у него Каменец-Подольский, крепость, находящаяся в наших руках, она может служить местом соединения обывателей для охранения отечества. Мы от них можем надеяться всего добраго, лишь бы они имели время выйти из перваго и минутнаго одурения. Войско наше, стоя над Вислою, может еще долгое время удерживать неприятеля в значительном отдалении от столицы, лишь бы только обыватели Подоли и Волыни одушевились и стали деятельными, неприятель, лишась средств получать оттуда продовольствие, потерпит голод. Да наконец, если бы и все наши надежды были напрасны, если мы не в состоянии победить, разве не должно нам погибать со славою? Входить с Москвою в переговоры — значит показать себя подлыми и добровольно положить ярмо на Польшу. Это путь вечнаго безчестья. Заклинаю ваше величество, поезжайте немедленно в обоз, не хочу, чтобы вы там долго оставались: покажитесь только войску, наияснейший пан, напомните каждому о строгом выполнении обязанностей, а потом поезжайте в Варшаву заниматься там делами управления’.
‘Все это так, любезный Малаховский, — сказал король, — я согласен с тобою, но где же деньги, чем подняться? Чем я сам жить буду? На что я поеду?’
‘Наияснейший пан, — сказал Малаховский, — войско имеет на три месяца запасов, а на нужду вашего величества я дам 10.000 червонцев, с тем, чтобы мне позволено было передать их в руки тогда, когда будете садиться в экипаж, чтобы ехать к обозу’.
‘А Пруссия, ведь ея войска готовы войти? Булгаков, передавая письмо императрицы, сказал: до сих пор только Россия препятствовала Пруссии послать войско в пределы Речи-Посполитой, при дальнейшем упрямстве с нашей стороны ее удерживать не станут, а вошедши в Польшу, она уже не выйдет отсюда без приобретений. У нас войска 35.000 и содержать его нет денег, у императрицы 100.000, да еще прусския войска войдут. Мы, как надобно ожидать, потерпим поражение. Куда король уйдет?’ спрашивали противники патриотов.
‘При неудаче надобно королю бежать в Венгрию или Галицию, как сделал Ян Казимир, он возвратил свою корону’, сказал кто-то из патриотов.
‘Но Ян Казимир, — возразили ему, — был в свое время союзником австрийскаго дома, и все-таки хотя и возвратил корону, но принужден был подписать тяжелыя для Речи-Посполитой условия, притом же, когда решено было предложить императрице перемирие, тогда никто не думал, что король убежит из Варшавы и навлечет подозрения на свои сношения’.
Игнатий Потоцкий заметил: ‘мы должны подождать, почему знать, нам может придти неожиданная помощь к спасению’.
‘Так и было — сказал Солтык — с Голландией, когда она воевала с королем испанским. Не надобно отчаиваться в храбрости нашей’.
Восемь голосов советовало приступить к конфедерации, упорствовало пять: маршал Малаховский, Игнатий Потоцкий, краковский посол Солтык, Казимир-Нестор Сапега и Островский. Впоследствии Коллонтай считал себя также принадлежащим к числу последних, но в то время он стоял на противной стороне. Об этом говорят и русский посланник Булгаков, и английский, находившийся тогда в Варшаве. Король пристал к большинству.
На другой день он подписал свой приступ (акцесс) к конфедерации. Булгаков прочел ему такую угрозу из данной императрицей инструкции: ‘если король польский не исполнит этого буквально: то я отдам его на самое жестокое мщение конфедерации’. ‘Соглашаюсь — сказал Станислав-Август в роковую минуту подписания — сделать это только в той надежде, что предложение императрицы возвратит спокойствие стране’.
Акцесс короля был отослан к Щенсному-Потоцкому. В то же время отправлен был курьер в оба войска, украинское и литовское, с приказанием прекратить всякие неприязненные действия против русских и признать конфедерацию. Тогда же написан и разослан универсал к народу вообще. ‘Сейм — писал король — возложил на меня защиту отечества оружием. Я все сделал, что мог. Но казна наша истощилась, скоро невозможно будет давать обычнаго жалованья военным чинам, не останется ничего для ежедневных безконечных потребностей войска, как-то: на ремонт, на одежду, обувь, запасы, оружие и продовольствие. Голландский заем не удался вовсе. Соседи нам не только не помогают, но показывают сочувствие к России и готовы соединиться с нею. Пусть все посудят и размыслят, достоин ли я за это упреков и не удостоюсь ли заслужить скорее благодарность отечества за прекращение кровопролития и вражды, если стало невозможно удержать всех узаконений нашего сейма, то по крайней мере можно надеяться сохранить некоторыя из них’.
Как только в этот же день разнеслось по Варшаве, что король признал конфедерацию, крайняя партия патриотов разразилась страшным негодованием. Толпа человек в триста в Саксонском саду кричала: надобно убить короля-изменника. Случилось в это время проходить черед сад Казимиру-Нестору Сапеге. Его подняли на руки и понесли, толпа затем направилась к маршалу Малаховскому, чтобы и ему оказать честь. Маршала не застали дома: он был в гостях. Толпа отправилась туда, где он был, и там сначала перепугала женщин, не понявших в чем дело, взяли маршала и также понесли его на руках, следуя к его дому. Потом отправились к Игнатию Потоцкому, вызвали его, благодарили за труды, желали благополучия. Все эти господа собирались уезжать, народ прощался с ними. Для выражения своего нерасположения к тарговицкой конфедерации тоолпа разбила окна у канцлера Малаховского. Король приказал усилить у себя караул на несколько дней и сидел во дворце, никуда не показываясь, иначе ему пришлось бы натерпеться оскорблений.
27-го июля уехали из Варшавы патриоты, неподписавшие акцесса. Перед отъездом они записали в земских варшавских книгах свои протестации. Малаховский писал, что так как сейм при своем закрытии дал королю право собрать его в случае нужды, король же, не собрав сейма, без решения его, приступил к конфедерации, то он, маршал сейма, для очищения совести считает долгом заявить, что, по его убеждению, дело тарговицкой конфедерации есть дело противное воле Речи Посполитой и последствием его будут огонь, меч, анархия и погибель отечества. ‘Народ! — восклицал Малаховский в конце своей протестации, — ничего у меня не осталось для тебя, кроме верности и слез, только это и посвящаю тебе, ибо все другия средства из рук моих отняты!’ Вместе с тем Малаховский взял с собой из скарбовой комиссии пожертвованные им суммы, в количестве 18.000 черв., и 150.000 злотых. Казимир-Нестор Сапега в своей протестации расхвалил свою особу, припоминал, как он нес на жертву отчизне свое имение и здоровье, сослался на сеймовый дневник, где записаны были его подвиги в день 3-го мая, и объявил, что в настоящую минуту, когда полякам уже ничего не остается, кроме слез и жалоб, он заявляет, что считает сейм, начатый в 1788 г., неоконченным, только отсроченным, а вместе с тем не снимает с себя своей должности. Последнее расходилось с протестацией Малаховского, который в квитанции, данной за взятые суммы из скарбовой комиссии, объявил, что снимает с себя свой сан.
Эмигранты избрали местом пребывания Дрезден. Игнатий Потоцкий, прощаясь с королем, сказал: ‘ваше величество, уедемте с нами! по крайней мере, избавитесь от унижения’. Но король махнул на все рукой и остался. Защитники репутации Коллонтая говорят, что и он уехал. Но из донесений Булгакова видно, что он прежде попытался заискать расположения России. ‘Его всякий купить может, — не даром он с курляндскаго герцога взял 2.000 червонцев за выигрыш его дела’. Так писал Булгаков 11-го августа. Только в следующем месяце Коллонтая действительно не было в Варшаве. Поэтому правдоподобно известие Линовского, который говорит, что Коллонтай оставил акцесс в двух местах, в канцелярии Булгакова и у Хребтовича. Когда Коллонтая стали упрекать за это Малаховский и Потоцкий, он сказал: ‘хорошо вам, богатым ранам, уходить из отечества, а я, худой пахолек, добившись до места, не могу так легко выпускать из рук моей судьбы’. Самому Линовскому он говорил: ‘для вас лучше будет, если я войду в конфедерацию, я вас буду защищать от преследований’. Но ему не посчастливилось. Конфедерация не хотела с ним сходиться, потому что не доверяла ему, как одному из главных виновников конституции, а русский посол давно презирал его. Этот человек, бесспорно талантливый, после падения своей партии, видя, что с изменившимся порядком вещей он уже не поправит своей карьеры, ударился опять на прежнюю роль патриота, и уехал с тем, чтобы затевать заговор за границей.
Король запирался и удалялся от людей. Он часто плакал, в речах его была несвязность, он был близок к умопомешательству, он чувствовал свою ничтожность, говорил, что хочет отречься от престола, но не отрекался: чувство унижения пересиливалось желанием устроить своих ближних, обеспечить свою старость, хотя, извещая о своем поступке польского посла в Лондоне, Букатого, он старался придать своему поступку более благовидное побуждение. ‘Я не задумался бы нимало, еслиб моя гибель могла спасти конституцию. Но я сообразил, что мое отречение от короны повлечет за собою разорение края, напротив, будет меньшее зло, если я удержу корону и, приставши к конфедерации, сделаюсь ея главою: я надеюсь, что этим путем можно спасти хоть что-нибудь из добрых дел нашего сейма’. Когда каштелянша Каминская приехала узнать о его здоровье: — ‘может ли быть хорошо мое здоровье, — отвечал король, — когда мне остается в удел только стыд и безчестие!’ Люккезини опять заговорил другим языком, недавно равнодушный к судьбе поляков, теперь опять показывал к ним сочувствие, и досадовал, что поляки окончили войну. Он как будто забыл, что за несколько дней грозил вступлением прусского войска в пределы Речи Посполитой, если поляки не помирятся с императрицей. ‘Король, — говорил он, — всегда был русской партии, он только притворялся патриотом. Честь Польши потеряна, ничто не может смыть этого пятна. Польша должна была искать посредничества сильных держав. Вот видите: не хотели составлять конституции с ведома прусскаго короля, — тогда бы вам помогли, и Россия никогда бы не посмела напасть. Вы не хотели знать Пруссии, когда составляли конституцию, оттого и Пруссия не захотела знать вас. Теперь, однако, еще можно сколько-нибудь пособить делу: обратитесь к Пруссии, отдайтесь во всем на ея волю. Независимость ваша, конечно, уже потеряна, — по крайней мере на вас наложат не такия тяжелыя цепи’. Он отзывался с презрением и злобой против России, распалял поляков ненавистью против русских, и в то же время вооружал знатных лиц одного против другого, — все это с той целью, чтобы усилить беспорядок. Это была последняя лебединая песня в Польше знаменитого дипломата. 7-го августа он уехал оттуда навсегда, сделав свое дело блистательно.
В войске весть о признании королем конфедерации была принята с негодованием и досадой. Те, которые, может быть, внутренно были и довольны, для очищения себя считали за благо все-таки заявить досаду. Понятовский послал к королю генерала Вьельгорского, и советовал королю, сделав угодное императрице, дозволить назначенному для этой цели отряду войска поймать себя и увезти в обоз, а потом можно будет продолжать войну. Король плакал, падал на колени, заклинал и умолял не думать об этом, и сам не соглашался участвовать в уловке добровольно. Зайончек, описывая это происшествие, порицает короля за несогласие, упрекает Иосифа Понятовского, зачем он, вместо того, чтобы просить короля, не исполнил своего намерения без его согласия. Такой замысел был во всяком случае бесплоден. Если можно упрекать короля в недостатке мужества и благородства, то никак не за то, что он не захотел безрасудно склониться на продолжение войны, а за то, что, видя невозможность сохранить в Речи Посполитой порядок, за который стоял несколько лет, не отрекся от престола.

IX.
Господство конфедерации. — Унижение короля. — Злоупотребления конфедерации. — Тайные сношения держав о разделе Польши. — Прусская нота. — Тревога конфедерации.

Войску приказано было приступить к конфедерации, после чего следовало распустить его. Некоторые из генералов и офицеров подали в отставку, в числе их видное место занимают: Понятовский, Костюшко, Вьельгорский, Забелло, Зайончек и Мокроновский, кроме того два полковника: Понятовский и Стршалковский, майоры: Гавронский, Хоментовский, Иосиф Вельгорский и Щутовский. Другие, скрепя сердце, для спасения семей своих и средств к жизни, признали конфедерацию. Жолнерство стало расходиться. Но конфедерация, узнав об этом, отношением от 22-го июля (1-го августа), обратилась к агенту императрицы при конфедерации барону Билеру и просила принять меры. Она боялась нарушения спокойствия.’ ‘Если польские жолнеры, — было сказано в ноте конфедерации — станут возмущать неопытных граждан, то мы просим средств принудить их силою произнести присягу конфедерации’. Приказано было от конфедерации генералам, давшим свой акцесс, снестись с генералами русского войска, чтобы занять приличные квартиры сообразно безопасности. Видно, конфедерация еще побаивалась польского войска.
Коронное войско поступало под власть прежних начальников, Браницкого и Ржевуского, литовское под власть нареченного литовского гетмана Коссаковского. Оружие следовало отобрать и отправить в варшавский арсенал.
Всем провинциальным конфедерациям вменено было в обязанность приглашать, в случае нужды, для поддержки порядка русское войско. Таким образом, конфедерация, составленная под русским покровительством, показывала, что не может существовать без русского войска. Но в то же время конфедерация жаловалась Билеру и на своих союзников, на бесчинства и насилия, причиняемые будто бы солдатами императрицы. ‘Война уже окончилась, — писали конфедераты, — но обыватели, показавшие привязанность к императрице, должны терпеть наравне с теми, которые в своем ослеплении сопротивлялись ея благодетельным намерениям. Мы просим, чтобы всеобщая радость освобождения не возмущалась такими поступками’. Коховский на это представление объяснил, через барона Билера, что безчинства, действительно произведенные на Границе, произошли не от служащих солдат, а от дезертиров и молдавских волонтеров, которые в Молдавии составили разбойничьи шайки и вторгались в Украину, и что двадцать из них уже казнено. Но как вслед затем снова приносились жалобы на бесчинства и насилия от русских войск, то конфедерация опубликовала, чтобы наперед приносили ей только такие жалобы в подобном роде, где бы указывались поименно и точно лица, на которых жаловались, а не в общих словах.
9-го августа конфедерация, находясь в Дубно, отправила в Варшаву делегацию, в ней были: Петр Ожаровский, Войцех Свентославский, Доминик Каменецкий, Рафаил Холоневский. Им дали поручение привести к присяге: гвардию, скарбовый батальон, маршалковскую хоругвь, всех особ, числящихся в военной службе, по формуле: ‘буду верен королю, а послушен только одной конфедерации’, скарбовую комиссию в том, что она не будет выдавать денег без ассигнаций конфедерации, почту — в том, что не отважится распечатывать писем, комендантов и офицеров корпуса кадетов и эдукационную комиссию — в том, чтобы обещали не внушать кадетам и всем воспитанникам монархических, а также и противных римско-католической вере правил, духовенство — в том, что оно будет поучать народ покорности генеральной конфедерации, магистрат старой и новой Варшавы, цехи и конфратернии — по форме: не сноситься с противниками конфедерации и доносить о замечаемом вреде для нее. Для последних они должны были учинить при себе выбор новых президентов, лавников, радных, писарей, не протягивая этого дела более трех дней, отворить суды в Варшаве для обычного течения дел, по порядку, существовавшему до конституции 3-го мая, возвратить полицию в ведомство коронных маршалов, запретить печатать всякие писания против конфедерации и непременно закрыть Газету Народовую за то, что она постоянно держалась конституции 3-го мая, объявить угрозу — отдать под суд конфедерации тех, которые бы осмелились делать против нее какие бы то ни было заявления, следовало у всех варшавян отобрать оружие и боевые запасы и сложить в арсенал с уверением, что за все это заплатится или все это по желанию владельцев возвратится в свое время, отобрать рецессы (отказ) от конституции и акцессы к конфедерации от канцлера Малаховского и подканцлера Хребтовича, и объявить иностранным министрам, что в важных делах они должны относиться к генеральной конфедерации. О короле не говорилось, как будто его не было. Наконец, приказано было сделать распоряжение об облегчении ареста переяславского епископа, если нужно будет. Таким образом, генеральная конфедерация уже не была только протестом против нововведений, — она сама сделалась верховной властью, захватила исключительно весь механизм управления. Под предлогом восстановления свободы, под криками против монархического деспотизма, она правила всей страной с таким деспотизмом, который был произвольнее и беззаконнее всякого другого. Ее правители и советники, которых было тогда 89, постановили для себя неподсудность, во время исправления должности ни в каком суде не следовало принимать жалоб на них. Не только советники, но и вообще все, считавшие себя верными конфедерации, спасителями республиканской свободы, поднимали голову, снимали всякую узду со своего произвола, доносили на тех, на кого были злы, тянули их к суду конфедерации, сказать что-нибудь не в похвалу конфедерации почиталось преступлением. Обязанность доносить, налагаемая в присяге, произносимой на верность конфедерации, до того грозила размножением ябед и нарушением спокойствия, что сам Булгаков не одобрял этого.
Власти королю не давали никакой. У каждого конфедерата было более возможности заставить себя слушать, чем у короля. Генеральная конфедерация в распоряжениях, данных своим делегатам, поручила засвидетельствовать ему почтение, но это казалось скорее поруганием при той обстановке безвластия, в которую его поставили. На письмо короля к Щенсному последний отвечал тоном до крайности надменным и оскорбительным. Он припоминал королю, словно учитель школьнику, как он, Щенсный, некогда предостерегал его хранить договор, по которому он сделался королем. ‘Голос мой, — писал он, — был голосом вопиющаго в пустыне, я припоминал вам обязанности избраннаго короля, а вас подлецы называли государем. Я говорил, что не годится нарушать присягу, данную народу, для выгодных проектов, и не следует начинать того, что не может удержаться. Ваше величество отвратили уши свои от моих здравых советов, а послушались льстецов, которые чуть было не довели Речь-Посполитую до погибели. Теперь, миллостивый король, следует вашему величеству вознаградить за это республиканский народ, если не хотите быть вероломным, ибо за то, что он вас посадил на первом месте, вы хотели его поработить и сделать своею собственностью. Вы не должны были защищать и поддерживать таких поступков, а скорее отречься от них навсегда. Нас устрашает ваше писание к обывателям, вы жалеете об утрате конституции, говорите, что только потому перестаете защищаться, что у вас нет средств содержать войско. Следовательно, если бы у вас были деньги, то вы бы еще не перестали лить кровь республиканцев ради своей монархической власти. Стало быть не кровь братии завопияла в вашем сердце, а только истощение казны вас удержало, вы хотели бы для вашего честолюбия найти у чужих помощь. Вы пишете, что надеетесь удержать хотя часть вашей конституции. О, видно вам очень дорога эта рабская конституция, когда вы хотите хотя бы часть ея спасти, а я вам искренно скажу: забудьте об установлении новых законов, председательствуйте над вольным народом, пусть народ сам себе законы составляет, — и вам’ будет спокойнее, и нам свободнее. Вы выражаетесь, что не можете противостоять неприятелю. А кто же неприятель? Не тот ли, кто вам способствовал получить корону, кто вас поддерживал на троне, не тот ли, кого вы много раз просили о вспомоществовании, не тот ли, кто не позволяет вам изменить в монархию Речь-Посполитую, желая видеть ее уважаемою, благоустроенною и спокойною? Не за то ли великая монархиня считается теперь неприятелем Польши, что снимает с нея кандалы, надетыя изменою? Будьте лучше теперь благодарны ей за то, что все сделалось по ея желанию, вольный и независимый народ может простить вам, как обольщенному, но если бы удалось по-вашему, он бы проклинал вас как похитителя власти и виновника несчастий, которыя, быть может, погубили бы и самое имя Польши’.
Не менее тяжка была формула, предложенная королю для акцесса. Король должен был чернить людей, с которыми вместе работал, а себя выставлять ограниченным. Я всегда (было сказано в формуле акцесса от лица короля) желал добра отчизне и стремился к тому, чтобы учинить ее счастливою и безопасною, но этим намерениям не всегда содействовали мои сотрудники. Увлечение новизною и новыя, не безопасныя для спокойствия народов учения покушались сокрушать вековечныя права Речи-Посполитой и преобразить Польшу из республики в монархию. Но теперь, когда поляк чувствует и узнает заблуждения тех, которые так увлекались в своих трудах, я, как король, обязанный быть главою благородной Речи-Посполитой, и как поляк признаю, что крепость Речи-Посполитой почиет на республиканском правлении, издавна свойственном ей, и всякий раз, когда народ предпринимает не исправлять, а изменять вековое свое правление и установлять новое, всегда потрясение политическаго тела должно принести народу громаду несчастий. Искренно сознавая перед республиканским народом эту истину, отступаю от конфедерации революционнаго варшавскаго сейма, продолжавшагося, вопреки обычаям и закону, четыре года под маршальством Станислава Малаховскаго, отрекаюсь от всех уставов этой конфедерации и сейма, и от всего сердца приступаю к конфедерации, составленной 14-го мая 1792 г. под маршальством Щенсного-Потоцкого, признаю и принимаю вполне все акты этой конфедерации, и безкорыстное покровительство ея величества императрицы всероссийской обещает Речи-Посполитой счастливыя последствия и постоянную безопасность’.
Все терпел и все сносил Станислав-Август, и только когда уже не ставало у него сил нести этот тяжелый крест, разливался горькими слезами. Примас, обращаясь к Булгакову, указывал, что в формулах присяги разным ведомствам, привезенных делегатами от конфедерации в Варшаву, даже и имени короля не упоминается. Сам Булгаков в донесениях своих императрице замечал, что конфедераты захватили излишнюю власть и обращаются с королем непочтительно. Но это не помогло королю: от самой государыни Станислав-Август через Булгакова получил выговор за то, что наградил генеральским чином Костюшку, Вельгорского и Карвицкого. Король объяснял, что они вышли в отставку, и влияния на дела не имеют. ‘Воздержитесь, — сказал Булгаков, — покровительствовать подобным людям, и не пользуйтесь правом раздавания мест, иначе у вас еще более стеснят власть’. Екатерина не доверяла ему, презирала его, как и вообще не доверяла никому из поляков и презирала их почти всех. В своем рескрипте от 3-го августа Булгакову она поручает остерегаться, чтобы покорность короля и всех прочих не была суетное обольщение. На похвалы Булгакова о Хребтовиче государыня заметила, что напрасно Булгаков так доверяется и хвалит этого человека, который ничем еще не заявил своей искренней преданности. Король покорялся, и чтобы более заявить свое послушание и совершенное незлобие к врагам, с дружеским участием заметил Булгакову: ‘конфедерация избирает себе резиденцию в Бресте-Литовском, к сожалению, это место нездоровое’.
Не менее унизительно и тяжело королю было, когда 9 августа прибыл в Варшаву Коссаковский в качестве генерала императрицы и Булгаков представил его королю. Станислав-Август должен был ласкать и приветствовать этого человека, которого ненавидел. 12-го, в воскресенье, Коссаковский давал праздник и пир, и пригласил к себе на обед особ из варшавского панства, и все варшавское поспольство приглашали тогда ликовать об освобождении отечества от тирании той конституции, которую успели вывести на свет только под защитой варшавского поспольства. Надобно было притворяться, иначе сновавшие в народе шпионы, угодники конфедерации, тотчас донесут и потянут в суд конфедерации, а тут еще в Варшаву должен был прибыть Коховский с русским войском.
Занятие столицы иностранным войском на этот раз, после печального исхода войны, казалось конечным завоеванием страны. Коховского ждали с тревогой каждый день. Он наконец прибыл 19 августа и, в сопровождении генералов и офицеров, приехал прямо в замок, где в приемной зале Булгаков представлял его королю. Коховский препоручил вниманию короля русских генералов и офицеров, многие из них украшены были только что полученными орденами за храбрость и усердие в последней службе в деле ниспровержения той конституции, которую клялся защищать польский король.
Конфедерация между тем укреплялась. Грозный универсал ее назначил срок до 15 августа для отречения от конституции и акцесса к конфедерации. Чтобы сохранить свое имущество и оградить свои особы, дворяне варшавского воеводства 2-го августа составили провинциальную конфедерацию варшавской земли под маршальством коронного конюшего Онуфрия Кицкого. Но ее акт был написан хитро и неискренно, так, напр., говоря об отречении от конституции 3-го мая, не изливали обычных у конфедератов ругательств над ней и над всем строем, установленным четырехлетним сеймом, а ставили целью своей конфедерации только общие потребносити забот о благосостоянии, которые так же могли подходить к конфедерации Щенсного, как и к ниспроверженной конституции. Так они, по выражению их акта, заключили конфедерацию с тем, чтобы ‘хранить достоинство трона Станислава-Августа, шляхетских прав и вольностей, независимость Речи Посполитой, искать средств облегчения тягостей налогов, уменьшения роскоши, прекращения ненужных и лишних расходов, обеспечить правосудие, безопасность лиц, имуществ и чести жителей, ввести дисциплину и порядок в войске, порядок в уплате жалованья, уменьшить число должностных лиц, ради сокращения отяготительных для общественных сумм расходов, и вообще стараться о всем том, что только может осчастливить народ’. Такого рода конфедерация не понравилась генеральной конфедерации, и 13-го августа она послала Кицкому замечание, что акт варшавской конфедерации не соответствует акту генеральной конфедерации и впредь она признает только такие конфедерации своими, которых акты составлены одинаково с актом генеральной конфедерации и с одинаковой формулой присяги. Так точно не понравился генеральной конфедерации акт конфедерации закрочимской земли, и 20-го августа Щенсный-Потоцкий послал туда выговор и требование, чтобы акт был переделан. Угрожаемые русскими войсками дворяне этих земель должны были исполнить волю овладевших Польшей. Воеводство бельзское составлением конфедерации удостоилось заслужить расположение и благодарность генеральной. То же случилось в Люблине, где составил конфедерацию Казимир Миончинский, по известию знавшего его лично Козьмяна — шулер, человек продажный, бесстыдный, лживый и хвастливый.
29-го августа составлена конфедерация в Познани под маршальством Бнинского, нареченного маршалом конфедерации воеводств: познанского, калишского, гнезненского и земли веховской. Этот край перед тем только отличался особенной ревностью к конституции 3-го мая, собирались пожертвования, составили 24-го июня акт, отправленный для сведения в войсковую комиссию, где обыватели воеводств заявляли в своей местности гражданско-военным комиссиям готовность охранять конституцию 3-го мая, в надежде, что каждый, носящий имя поляка, не станет выродком своего отечества и не отступит от единомыслия с ними. Теперь там же составили акт, где обыватели обещались всеми силами истреблять конституцию 3-го мая, как гроб свободы, не допускать наследственности престола, выдавать генеральной конфедерации всех тех, которые бы стали строить козни для расширения королевской власти, а также обещались не дозволять ни малейшего отторжения земель от Речи Посполитой. Посланник великопольской конфедерации, Францишек Мошинский, перед генеральной конфедерацией в речи, преисполненной напыщенной риторики, восхвалял доблести Щенсного-Потоцкого, называл конституцию 3-го мая гибельной отравой, которую обыватели в заблуждении называли лекарством и уверял в преданности всей Великой Польши спасительному делу свержения рабского ярма и восстановления республиканской свободы. Около того же времени составились провинциальные конфедерации в воеводстве серадзском, в землях нурской, сохачевской, добрженской, мельницкой, велюнской, черской, равской, дрогицкой. В Кракове составилась конфедерация 13-го августа под маршальством Валевского, который там подобрал себе партию. Везде акт составления конфедерации празновался с обычными признаками торжества, обедней, пением ‘Те Deum’, пальбой из пушек, иллюминациями и пирами, а на пирах происходила выписка за благоденствие конфедерации точно так же, как прошлый год ели и пили за конституцию 3-го мая.
Генеральная конфедерация избрала своим постоянным местопребыванием Брест-Литовский и там 11-го сентября, отпраздновала соединение свое с литовской. ‘Да здравствует свобода и независимость!’ кричали пировавшие конфедераты. С этих пор она называлась генеральной конфедерацией обоих народов. Маршалы конфедераций — от Короны Щенсный-Потоцкий, а от Литвы Александр Сапега — пользовались чрезмерным значением, при въезде в Гродно они встречены были пушечной пальбой, мещане от магистрата, жиды от своего кагала перед городскими воротами говорили им поздравительные речи. Сенаторы, паны, избранные в число комиссаров генеральной конфедерации, и знатнейшие обыватели из окрестностей ждали их с подобострастием. Оба маршала угощали гостей великолепно и беспрестанно. Отсюда-то управляли они Речью Посполитой, предписывали распоряжения провинциальным конфедерациям и получали от последних рапорты. Тогда по всей Литве и Польше подняли голову искатели карьеры, люди, в прежнее время забытые и загнанные за свою неспособность или за убеждения, теперь, пользуясь случаем, они спешили показать свое усердие к конфедерации и получить от нее либо место, либо имение на счет других. Тогда вышли в люди разные отставленные подъячие, выгнанные за плутовство реенты, вице-реенты, а также экономы, служившие у панов, составлявших конфедерацию. Многим удавалось выскакивать посредством доносов, свидетельствовали на того, на другого, что вот такой-то или другой говорил дурно о конфедерации, что он приверженец 3-го мая, или же, что он якобинец, в Бога не верует, и за это получали награды.
‘Трудно было,— говорит Козьмян,— честному человеку на свет показаться, чтобы над ним не издевались или не оказывали ему покровительственнаго сострадания. Каждый, входивший в люди, заламывал шапку набекрень, точно на лбу носил надпись: пришел и нам черед! Впрочем, по замечанию того же писателя-современника, в Польше это случалось всегда при каждом перевороте. Теперь если какой-нибудь помещик оказывал себя нерасположенным к конфедерации, к нему посылали экзекуцию и его имение подвергалось разорению.
Правительственные комиссии, приведенные к присяге на верность конфедерации посредством ее делегатов, получали от нее предписания и давали ей отчеты. Все доходы, собранные прежде, и все пожертвования, какие собраны были для войны, теперь должны были отсылаться в конфедерацию. Многие, собрав эти приношения, не представляли их никуда и взяли себе, теперь иные для того, чтобы их не искали, удалились за границу. Войско было умалено, всем, которые в последнее время были завербованы, приказано возвратиться к занятиям своего звания. Генеральная конфедерация уничтожила установленный после конституции 3-го мая орден virtuti military, и запретила носить его не только состоявшим в службе Речи Посполитой, но и тем, которые вышли в отставку, под страхом удаления от всякой публичной деятельности, это распоряжение сильно огорчило короля, как и отнятие из-под его начальства любимого им корпуса кадетов. Министрам Речи Посполитой при иностранных дворах велено возвратиться в отечество и подать отчет конфедерации. Французскому послу приказано выехать из Польши вовсе, и всех вообще французов обязали оставить владения Речи Посполитой, в виду совершившегося переворота 10-го августа, изменившего Францию из монархии в якобинскую республику.
Несмотря на свою силу, конфедерация чувствовала, что противная партия только притихла, не умерла, и может воскреснуть снова, от этого конфедерация не довольствовалась обвинением своих врагов в коварных намерениях ввести в Польше монархический деспотизм, она хотела очернить последователей 3-го мая и новомодными французскими идеями, которые тогда наводили такой панический страх на всех сильных мира сего.
В октябре конфедерация учинила мировую с королем и отправила к нему делегованными двух своих советников, Залуского и Корвина Коссаковского, из них последний, в речи своей при представлении королю Станиславу-Августу, говорил: ‘Новомодные принципы предали посмеянию религию и закон, потрясли алтари, троны и обычныя вольности некоторых народов. Это обольстительное учение и к нам прокралось и устроило подкоп под республиканским правлением шляхетской Речи-Посполитой, ниспровергая извечныя права предков, распространяя неуважение к старшинству, не оставляя ничего святого, что только не было его творением’. Злосчастный король, не имевший настолько благородства, чтобы хотя теперь отказаться от короны должен был, сидя на опозоренном троне, выслушивать такия речи, а канцлер Малаховский в ответе делегатам выражал надежду, что почтенные члены конфедерации, особенно ее руководители, своими действиями заслужат славу в потомстве, и король считает для себя самыми приятными часами в жизни, когда будет в состоянии доказать свое расположение к конфедерации.
В ноябре конфедерация приказала вывести из Варшавы два полка польского войска, полк гвардии литовской и пеший полк Дзилынского, в тех видах, чтобы у противной партии, которая, как думали, главным образом сосредоточивалась в Варшаве, отнять, как выражалась конфедерация, на будущее время способы, употребленные против Речи Посполитой в постыдный день 3-го мая. Защита сторонников конфедерации передавалась таким образом русскому войску. Королю, клак будто в насмешку, писали по этому поводу: ‘Вашему величеству это должно быть приятно, через то мещане избавляются от лишних тягостей’, и при этом прибавлялось: ‘ваше величество, родившись вольным польским шляхтичем, не будете роптать на меры для безопасности истинной свободы, только такое честолюбие и дозволительно королю, который должен быть главою, а не господином’. Поведение конфедерации производило быструю перемену в настроении умов. Многие из тех, которые недавно радовались и даже сами способствовали падению конституции, стали вздыхать по ней. Квартирование русских войск, твердый властительный тон русских генералов и беспрестанные недоразумения с русскими войсками задевали национальное шляхетское самолюбие. Близость к русским и столкновения с ними пробуждали уснувшую на короткое время вековую вражду, которую носил каждый шляхетный поляк в своем сердце к русскому народу, а тут еще выехавшие за границу сторонники 3-го мая составляли планы для изменения дел в отечестве и влияли на оставшихся в нем своими письмами и сношениями.
В ноябре конфедерация издала универсал, в котором жаловалась, что виновники несчастия Речи Посполитой раздувают дух несогласия, вменяла в обязанность воеводским конфедерациям и всем полицейским властям закрывать и уничтожать всякие сходбища, особенно клубы, и предавать суду возмутителей спокойствия. В то же время генеральная конфедерация при такой строгости сделала уступку, продолжив срок для отречения от конституции 3-го мая и для акцессов к конфедерации еще на два месяца, и тем давала знать, что предпринятое ею дело не так-то принимается в Польше, как она думала, что восстановление прежнего порядка вещей встречает почти такое же затруднение, как и устроение нового.
Обвинения прежней патриотической партии в разрушительных идеях, угрожавших старым порядкам в Европе, были как нельзя более на руку правительствам, замышлявшим уничтожение польского государства, они давали им повод в свое время придраться именно к этой стороне дела. Генеральная конфедерация, увлекаясь злобой к противникам, не видала и не соображала, что пускает в оборот такое мнение, против которого ей скоро придется самой ополчиться. Между тем желанию очернить противников тенью новомодных принципов помогло и то, что папский нунций, 25-го ноября, прислал конфедерации от св. отца поздравление, одобрение и удовольствие, что поляки возвратились к старине, как и следовало народу, который всегда отличался преданностью к римско-католической вере. Таким образом составлялось мнение, что переворот третьего мая был плодом тех же учений, которые доводили Францию до 10-го августа, и, следовательно, коалиция, составленная против того, что угрожало Европе из Франции, могла также иметь дело с Польшей.
В противность новомодному либерализму, в котором обвинялись противники, генеральная конфедерация хотела показать себя в строгом духе соблюдения старинных обычаев и уважения к религиозной внешности. По ее распоряжению от 28 ноября, коронные маршалки по поводу наступившего рождественского поста (адвента) запретили в постные дни содержателям кофеен, шинков, рестораций и редутов (собраний) музыку и танцы, под карой 500 гривен в пользу убогих и больниц. 17-го декабря конфедерация издала вновь универсал, где говорила, что она не может смотреть равнодушно на богохульства, прикрытые плащом философии, которые допускают некоторые выродки отечества: ‘безбожие современных умников дошло до того, что о Польше оправдывается некогда сказанное о ней одним иностранным писателем: свобода совести и богохульства наполнили Польшу такою заразою, какой никакая религия в мире не может выносить. Конфедерация не хочет приневоливать никого к исповеданию господствующей религии, но не может дозволить рожденному в недре христианства обывателю не знать никакой религии, хулить Спасителя и Искупителя рода человеческаго, издеваться над святою религиею и тем самым заражать сердца невинных, соблазнять простых, обманывать слабых, разсеивать разврат, и молодых сынов отечества, будущую его подпору и надежду, превращать в детей Велиала’.
Главные занятия конфедерации по отношению к союзным русским войскам состояли в доставлении фуража войскам, и тут конфедерация обыкновенно наваливала доставку фуража и квартирования войск на тех помещиков, на кого была зла, а имения своих советников увольняла от таких тягостей. По сношениям с русским военным начальством конфедерация установила цены на фураж и сделала распоряжение, чтобы местные конфедерации выдавали русским командам полеты, где значилось, чтро следует брать столько-то и в таких-то имениях, то же давалось равно и на подводы и на всякие потребы, если же где случалась от русских обида, там жители должны были подавать жалобу в местную конфедерацию, которая уже сносилась об этом с генеральной. Получать деньги за взятый провиант следовало по квитанциям в Варшаве, или там, где находилась конфедерация. Такой порядок не способствовал тому, чтобы требования обывателей удовлетворялись скоро. Недоразумения между жителями и квартировавшими русскими войсками через то не уменьшались, напротив, усиливались. То и дело что от разных местных конфедераций поступали в генеральную жалобы на утеснения от русских войск, русские (жаловались обыватели) вымогали фураж и провиант более положенного, и не в тех местах, где положено брать их, не платили за то, что в волостях забирали, брали лишние подводы, солдаты делали жителям насилия, а военное начальство не оказывало правосудия, когда обиженные обращались к нему. Генеральная конфедерация через поверенного императрицы, барона Билера, списывалась об этом с Коховским, но результата никакого не было до самого нового года. ‘Надобно потерпеть, писала генеральная конфедерация брест-куявской. Зато нам возвращается республиканская свобода, сердце трепещет, как вспомним, что нам готовилось. Еще и теперь не отступают от обольщения наши враги новаторы, нарушают права вольности, производят убийства, разбои, грабежи под именем защиты прав человечества, забывая, что право собственности есть первое человеческое право в обществе’.
Жалобы на русских увеличивались зимой. Генеральная конфедерация по полученным жалобам обращалась неоднократно к Билеру о том, что за доставленный фураж и провиант не платят денег. Но русские офицеры со своей стороны роптали, что поляки не доставляют провианта в магазины, при которых они были приставлены. Конфедерация возражала, что жалобы со стороны русских были несправедливы, и это доказывается квитанциями в доставке определенного количества провианта, при этом она замечала, что из доставленного провианта не идет на солдат ничего, потому что солдат кормят хозяева, у которых они были помещены, поэтому конфедерация просила установить комиссию пополам из русских офицеров и комиссаров от конфедерации для рассмотрения этого дела. Конфедерация недовольна была главнокомандующим российскими войсками генерал-аншефом Коховским за то, что он распределил равную раскладку на дымы, тогда как дымы во владениях Речи Посполитой не представляли чего-нибудь однообразного, были дымы грунтовые, при которых находилась земля, и были дымы огородные, мейские (городские) и халупные (бобыльские), не имеющие земли. Брать провиант следовало только с грунтовых, а Коховский включил в число подлежащих повинностям и остальные. Послана была делегация к Коховскому — просить расплатиться за забранный провиант, а вперед провиант и фураж брать только за наличные деньги. Вместе с тем замечалось, что давно уже поданы были жалобы на разные утеснения и оскорбления, причиненные русскими военными людьми, но удовлетворения на них не последовало.
Эта делегация воротилась от Коховского без ответа, и конфедерация обращалась еще раз к Билеру с объяснением, что такой поступок генерал-аншефа оскорбляет достоинство конфедерации, которая, по воле народа, образует теперь веховное правительство края. Заявление это ни к чему не послужило, и генеральная конфедерация, не получив ни удовлетворения по жалобам, ни расплаты за провиант, 21-го декабря писала к барону Билеру, что она посылает во все воеводства приказание о сборе и доставке российским войскам провианта и фуража, с замечанием, что это делается в угодность барону, тогда как генеральная конфедерация знает, что российские солдаты кормятся на квартирах, и надеется, что будет учреждена делегация, которая установит выгодные для обеих сторон средства. Вместе с тем послан был во все воеводства через местные конфедерации универсал о собрании вновь провианта и фуража для русских войск. Генеральной конфедерации опять пришлось утешать местные конфедерации тем, что если русские войска и наделали достаточно безчинств, то все-таки это делалось против воли императрицы.
Впрочем, независимо от столкновений и недоразумений, которые были неизбежны при стечении в крае многочисленного иноземного войска, в войске русском было более дисциплины и порядка, чем может казаться по тем случаям, когда возникали жалобы на тягости от войска. Очевидцы, сколько-нибудь беспристрастные, свидетельствуют об этом. Укажем, напр., на Козьмяна. По его замечанию, многие русские не только не относились с высокомерием и надменностью к полякам, как к побежденным, но чувствуя, что они, русские, ниже поляков по цивилизации, смотрели на последних с уважением и прилаживались к их обычаям, да и поляки часто принимали их с тем радушием и добродушием, которым всегда отличалось их племя. Если кто из военных гостей в Польше действительно возбуждал против себя справедливые жалобы, то это были козаки, которых, при недостатке строевой дисциплины, не всегда можно было удержать от произвола и безчинств, тем более, что тут примешивалась традиционная ненависть к панам-ляхам, перешедшая от малоруссов и к козакам великорусского происхождения.
Сама конфедерация не представляла, однако, чего-нибудь стройного, согласного, напротив, обычная полякам безладица господствовала в этом сборище. В Литве всемогущими были Коссаковские. Епископ, носивший неважный титул инфляндского (in partibus), подделался к Зубову и выпросил для себя в администрацию краковское епископство, а вместе с ним до семисот тысяч годового дохода с этого епископства. Эту сумму после смерти епископа Солтыка четырехлетний сейм отчислил от доходов епископства и обратил было в собственность скарба. Теперь, в силу уничтожения всех распоряжений сейма, признанного революционным и беззаконным, эта сумма возвращена была администратору епископства, которым назначен Коссаковский за услуги отечеству. Тем не менее, такое чрезмерное присвоение доходов, уже составлявших государственное достояние, возбудило неудовольствие всей малопольской провинции, и в следующем году, в апреле, подана была против этого распоряжения протестация за подписом всех советников в означенной провинции. Около братьев Коссаковских роились многочисленные клиенты. Литовские дворяне, ради своих дел и видов, старались приобресть благосклонность этих сильных мира в Литве, управлявших бесконтрольно Литвой по милости России. Старик Сапега, выбранный маршалом литовской конфедерации, был собственно орудием в руках партии Коссаковских и пользовался только почетом, который окружал тогда его звание. Браницкий, Ржевуский, Щенсный-Потоцкий были врагами Коссаковских, но между собой находились также в неприязни. Браницкий был врагом Щенсного и Ржевуского, Ржевуский — врагом Потоцкого и Браницкого вместе. У каждого из них были свои партии, готовые хоть сейчас на междоусобную брань, и если бы в таком положении Россия оставила Польшу на произвол судьбы, то несогласия между конфедератами разразились бы кровавыми смутами. По всеобщему отзыву современников, в том числе русских, тогда господствовало ужасающиее бесправие, насилия, бесстыдное обирательство и грабежи, в конфедерационных судах было крайнее кривосудие. Конфедераты овладевали чужими имениями и были оправдываемы, когда на них искали судом. По иным делам назначались особые комиссии, которые решали дела неправильно и пристрастно. Прикрываясь силой конфедерации, можно было совершать всякие самоуправства. ‘Конфедерация, — замечает Сиверс, бывший русским послом после Булгакова, — хотя в начале и оказала нам услуги, но потом наделала нам же несравненно более зла своим неправосудием, насильствами, грабежами, именно тем, что все это производилось под охраною русского оружия, и под покровительством России дозволено было ей иметь неограниченное влияние на занятие должностей, и особенно на судебные приговоры, чрез что она заслужила великую ненависть’.

X.
Сношения кабинетов между собой по делам Польши. — Делегация в Петербурге. — Тревога конфедерации.

Самостоятельность Польши более чем когда-нибудь сделалась невозможной. Россия не могла уже ее оставить, потому что никогда еще не была так сильна над ней. Прусский король, не выманив у поляков Гданска и Торуня прежде, теперь увидел перед собой самое удобное время приобрести иным путем от Польши более того, сколько он просил поляков уступить ему добровольно. Велась война с Францией. Прусский король участвовал в ней как союзник Австрии и домогался за труды и издержки вознаграждения на счет Польши. Австрия могла согласиться на это с тем только условием, чтоб и ей также следовало вознаграждение. В июне посланник русской императрицы в Вене, Разумовский, говорил, что Австрии всего бы сподручнее вознаградить себя обменом Баварии на Бельгию, — проект этот имела Австрия давно, исполнению его помешал когда-то Фридрих Великий. Когда Разумовскому заметили, что в таком случае прусский король захочет также равной части, то Разумовский отвечал, что теперешний прусский король не стал бы мешать, как прежний.
Австрия принялась за эту мысль. Франц уехал во Франкфурт, где 14-го июля принял императорскую корону, а 19-го имел свидание с прусским королем в Майнце, здесь в первый раз произошла конференция, где присутствовали австрийские и прусские дипломаты, и обе стороны высказали прямо и ясно свои желания. Пруссия объявила, что за участие в войне против Франции она желает вознаграждения в Польше, Австрия объявила, что желает промена Бельгии на Баварию, но при этом Австрия находила, что вознаграждение будет неравномерно, Пруссия получит больше, Австрия останется в убытке на два миллиона, а потому будет справедливо, если Австрия вознаградится еще, сверх вымена Баварии, хотя бы принадлежащими Пруссии, недавно уступленными ей от маркграфа княжествами Аншпахом и Байрейтом. Но Пруссия сразу на это не согласилась. Дела не кончили.
Сношения продолжались потом между прусским посланником в Вене Гаугвицем и венским министром Шпильманом.
Сам король прусский отправился в поход на Францию. Сначала союзники думали, что им ничего не будет стоить рассчитаться с Францией. Эмигранты уверяли, что к ним присоединится сильное войско из недовольных, что вся Франция примет союзников как освободителей, что громада народа недовольна переворотом, и что она в душе осталась верна прежнему порядку, готтова умирать за своих королей и за свое дворянство, а с противной стороны между французскими либералами раздоры и несогласия, следовательно, успех коалиции не подлежит сомнению. Сама Екатерина так думала и считала Францию чем-то вроде своей соседки Польши.
25-го июля опубликован был грозный манифест к французам, с подписью предводителя прусских войск, герцога брауншвейгского: предлагались французам милости австрийского императора и прусского короля, если они будут покорными подданными своего государя, в случае же, если французы окажут малейшее оскорбление или стеснение своему королю, его фамилии и тюльерийскому двору, то грозили произвести над Парижем такую примерную экзекуцию и так перевернуть в нем все вверх дном, что французы это навсегда будут помнить. Такой манифест, вместо того, чтобы испугать французов, побудил их только поскорее покончить с монархией, висевшей на волоске. 10-го августа низвели короля, объявили республику, 2-го сентября перерезали в тюрьмах друзей старого порядка, а 20-го того же месяца показали пруссакам обратную дорогу из Франции. После бесполезной канонады при Вальми прусские войска отступили назад в чрезвычайном расстройстве, страдая равным образом от проливных дождей и грязи, как и от смертельного поноса, распространившегося между немецкими солдатами. После этого союзными державами устроено было в Люксембурге совещание о том, что делать далее. Со стороны Пруссии были: находившийся в Вене посланником Гаугвиц и Люккезини, со стороны Австрии — барон Шпильман и князь Рейсе. Россию изображал посланник при прусском дворе, Алопеус, а барон Бретейль представлял лицо Людовика XVI, тогда уже сидевшего в заключении в Тампле. Квартира прусского короля находилась недалеко от Люксембурга, в селении Мерль. После совещаний подана была прусскими уполномоченными подписанная королем нота, где было заявлено, что так как предпринятый поход стоил издержек и траты людей, и оказывается, что дальнейшее продолжение войны потребует еще больших утрат, то его прусское величество не иначе будет принимать в ней участие на будущее время, как пожелав вознаграждения в виду будущих своих издержек и усилий. Это вознаграждение должно состоять в присоединении к Пруссии известной полосы Польши. Их величества император и русская императрица пусть признают за ним это право, и он вступит в действительное владение этими польскими землями.
Подав такую ноту, прусские уполномоченные подали и карту Польши, на которой проведена была линия, показывавшая, чего желает его прусское величество. Предлагалась при этом двоякая сделка от его прусского величества. Если от него будут требовать больших услуг, то следует заплатить его прусскому величеству пощедрее Польшей, а если услуг потребуется меньше, то и польской земли прусское величество получит менее. Таким образом, если согласятся отдать прусскому королю то, что он наметил на карте, он обещал деятельно вести воину и сам идти в поход во Францию, а если не согласятся на означенную им пропорцию, то обещал только двадцать тысяч вспомогательного войска и все же за это требовал части Польши по сопредельности с границами его государства.
Это требование не могло быть решено тотчас на месте. Уполномоченные должны были представить его на обсуждение своим дворам, и потому вслед затем началась переписка с австрийским и русским двором, и продолжалась всю осень. Императрица держалась системы водить прусского короля, во-первых, для того, чтобы возбудить в нем расположение уступить России то, чего последняя пожелает для себя, во-вторых, она для своих планов хотела, чтобы Австрия не только дала свое согласие, но сама бы ходатайствовала за прусского короля, в-третьих, ей хотелось таким образом свалить с себя почин в этом деле, которое, разумеется, должно было иметь очень важные последствия на грядущие времена. Граф Остерман писал прусскому двору такие депеши, из которых прусский двор не мог получить ясного ответа на свои представления.
Не добившись толку от России прямо, Пруссия обращалась к посредничеству Австрии, чтобы Австрия со своей стороны склонила Россию. Австрия стала недовольна, однако, променом Баварии на Бельгию, и имела причину быть недовольной, тем более, что возможность этого факта подвергалась сомнению, потому что после изгнания союзников из Франции французы заняли Бельгию. Нельзя было поручиться, что пфальцский князь-избиратель, наследник Баварии, соглашавшийся прежде на промен, и теперь, при изменившихся обстоятельствах, согласится на то же. Австрия, чтобы удержать за собой право обмена, заявляла еще желание получить часть Польши, хотя временно, с обязанностью возвратить ее, если только Австрия может быть вознаграждена иным образом. Это желание не встретило согласия со стороны России, а Пруссия, ссылаясь на последнюю, тоже старались отклонить Австрию от ее требований. Екатерина побуждала прусского короля продолжать войну с Францией, признавала за ним вполне право вознаграждения, но уклонялась от прямого согласия на занятие Польши, а прусский король упирался, ни за что не хотел продолжать войны, прежде чем союзные государства не дадут ему согласия вступить в Польшу, и притом так, чтобы занятие польских провинций не зависело от удовлетворения Австрии. Австрии когда-то удастся получить в Баварии или в Польше, а прусский король хотел немедленно ввести войска в Великую Польшу и присоединить ее к своему государству.
Как ни упиралась со своей стороны Австрия, но план ее приобрести Баварию и попользоваться насчет Франции мог удасться только при успехе войны, — успех же войны зависел от участия прусского короля, а как прусский король не хотел продолжать войны, не заняв Польши, то Австрия должна была сделать угодное прусскому королю. Министру ее при петербургском дворе дано поручение просить императрицу о согласии на то, чтобы его величество прусский король немедленно вступил во владение польскими землями, которые он желает приобресть в качестве вознаграждения, независимо от осуществления видов императора на Баварию или на соответственные польские провинции. Императрица приказала, наконец, 5-го декабря 1792 г. вице-канцлеру Остерману дать решительный ответ графу Гольцу, прусскому посланнику, содержащий согласие на вступление прусских войск в Польшу. Гольц подал карту, где его король обозначил демаркационную линию от Ченстохова у силезской границы, через Раву до Сольдау, на северной границе Польши с восточной Пруссией, так что города Гданск, Торунь, Лэнчица, Серадзь, Пиотрков, Калиш, Гнезно и Познань отходили к Пруссии. Это, на вежливом дипломатическом языке, называлось округление (arroundissement) границ.
Со своей стороны российская императрица назначила линию, означавшую пространство, какое было ей угодно присоединить от Польши для округления последней. Сообщая об этом своему королю, прусский посланник в Петербурге не оставил назвать такого рода заявление императрицы чрезмерными притязаниями (die enormen Ansprche). Мнение Екатерины препровождено было прусскому королю 5-го (16-го) декабря, а окончательный договор был подписан уже 12-го (23-го) января 1793 года в Петербурге.
Несмотря на то, что эти переговоры велись в строгом секрете, гамбургские газеты еще в ноябре напечатали, в виде частных писем, о собирающейся над Польшей грозе, и вслед затем конфедерация получила конфиденциальные известия от командира польского войска в Великой Польше Ожаровского, что в Пруссии пошли слухи о готовности ввести прусские войска во владения Речи Посполитой в скором времени. Маршалы генеральной конфедерации в испуге обратились конфиденциально к барону Билеру от 22-го ноября. ‘Генеральная конфедерация — сказано было в письмах маршалов — считает эти слухи ложными, выдуманными и распространенными с целью отравить доверие граждан и волновать умы, но вместе с тем полагает нужным объяснить нации как можно скорее всю лживость подобной клеветы и упрочить внутреннее спокойствие, а потому конфедерация вменяет себе в обязанность объясниться с прусским посланником’.
Вслед затем, 5-го декабря, конфедерация отнеслась к Бухгольцу, заменившему Люккезини. В ноте конфедерации было сказано: Польская Речь Посполитая верит неизменному доброму расположению и союзу наияснейшего прусского короля и подобные слухи признает ложью, преднамеренно рассеиваемой теми, которые хотят внушить нации недоверие к соседской дружбе прусского короля, возбудить в умах тревогу и возмутить спокойствие, но для утишения всего этого категорический ответ Бухгольца был бы вернейшим и приличнейшим средством. Конфедерация не может сомневаться, что Бухгольц не замедлит дать ей утешительный ответ.
Желанного ответа пришлось конфедерации ждать более месяца. Из Петербурга, между тем, веяли успокоительные вести. Посланником при императорском дворе, вместо отставленного Деболи, оказавшегося сторонником майской конституции, назначен был Вьельгорский. Еще в сентябре отправлена была депутация к императрице, на челе ее был гетман Браницкий. С ним от Короны были гетман польный Ржевуский, Грановский, Мир и Вьельгорский, а из Литвы гетман польный Коссаковский, другой Коссаковский (воеводич витебский), князь Радзивилл (сын виленского воеводы), Сапега (сын канцлера) и Троцкий каштелян Пляттер.
14-го ноября эта депутация представлялась Екатерине и приносила благодарность за восстановление старопольской свободы. Уже — говорил Браницкий — поляк, подавляемый грозным бременем, начал преклонять колена пред божеством, неведомым ему от веков, и с отчаянием взирал на вековыя кондалы, которыя должны были связывать его правнуков. Но Бог и Екатерина воззрели на него. Обольстительный истукан пал, его творцы и почитатели разбежались, поляк возстал, подобно своим предкам, свободный, и простер руки к небу, а полныя чувствительности очи к своей избавительнице! О, если бы возвращенная свобода сделалась вечно неизменяемым счастием для польскаго народа! Поляк жаждет этого и видит свое счастье только в вечном союзе с краями, которые Провидение вручило вечно памятному твоему скипетру’.
От имени императрицы ответил делегации вице-канцлер в таких выражениях: ‘В чувствах соседняго вольнаго и дружелюбнаго народа императрица видит себе награду за старание, оказанное ею для возстановления древней свободы и независимости Польши’. Он передал удовольствие императрицы за предложение союза между двумя государствами, ‘Я имею приказание, — сказал он в конце, — сообщить почтенной делегации взаимное желание ея величества такого естественнаго союза и уверить всех членов ея в высоком внимании к ней ея императорскаго величества’.
Затем несколько времени оставались поляки в Петербурге. Их забавляли празднествами и увеселениями. Кроме делегатов, в Петербург то и дело приезжали поляки по собственным делам: кто просить староства, кто получить орденскую ленточку. Живший в то время в Ливонии граф Сиверс, будущий решитель судьбы Речи Посполитой, видя, как они сновали мимо его имения через Вольмар, замечал: ‘этак они целый Петербург запрудят! Вот что значит насмехаться над свободою, французы так не смеялись над своею, когда разделались с герцогом брауншвейгеким’.
Императрица всех обворожила своей благосклонностью. В числе приезжавших был Михаил Огинский, бывший сторонник конституции 3-го мая, племянник бывшего гетмана литовского, он приезжал просить о снятии секвестра со своих имений. Получив желаемое, он, как рассказывает сам в своих записках, представляясь любимцу императрицы графу Зубову, изъявил желание оставить навсегда свое отечество, предвидя, что Польша, быть может, опять подвергнется разделу.
‘Выкиньте это из головы, — сказал Зубов. — Эти сказки сочиняют враги России. Императрица принимала к сердцу судьбу польскаго народа, с сожалением видела сети, которыя разставляет Польше прусский король, и бездну, куда хотели ее ввергнуть французские революционеры. Но поляки были глухи ко всем благоразумным советам, которые им давались посредством русскаго посланника в Варшаве, и потому императрица склонилась к мольбам знатнейших членов сейма, думавших разсудительнее, чем другие, послала войска свои за тем только, чтобы спасти Польшу. Вы думаете, императрице нужны новыя приобретения? Да разве бы она не могла, если бы хотела, овладеть Турциею и посадить на престол в Константинополе своего внука? Польша для нея более полезна в дружеском союзе, как оплот против остальной Европы. Пусть себе кричит в ваших провинциях это мелкое шляхетство, не знающее само, чего ему хочется, — ваши якобинцы санкюлоты, которым терять нечего, да ваши старые барские конфедераты. Люди умные, которых в вашей земле много, могут ли допустить, чтобы русская императрица согласилась на раздел Польши? Уверяю вас, что не таковы ея намерения, и если вы узнаете величие ея души и благородство ея чувств, то первый станете уничтожать в вашей земле ложные слухи, возникшие по этому поводу’. Так относилась Россия к тревоге, возникшей в Польше по поводу гамбургских газет.
Намерения императрицы и сношения с Пруссией о разделе Польши хотели сохранить в непроницаемой тайне до тех пор, когда придет время нанести роковой удар. Английский посол Уисвортс накануне последнего формального договора с Пруссией о разделе Польши говорил с Марковым об этом предмете. Тогда Англия уже пристала к коалиции против Франции. Английский посол изъяснял, что его государству было бы очень прискорбно, если бы в тот самый момент, когда лондонский двор готовится действовать заодно в честном и справедливом деле, приводился в исполнение план, который мог только увеличить беспорядок в Европе и которому противодействовать все обязаны. ‘Я надеюсь, — говорил он, — что ея величество никогда не может быть участницею такого дела, но естественным образом на ея величество будет падать отчасти негодование, возбуждаемое таким несправедливым поступком, если он предпринят будет в ту минуту, когда оба двора показывают сильнейшие знаки дружбы и доверия и объявляют Европе возстановление полнейшей гармонии, которая, к несчастью, была нарушена’. Марков уклонился от объяснения того, что желал объяснить англичанин, и отвечал только в общих выражениях, распространялся о том, что императрица возложила на себя большие заботы и потерпела много убытков для восстановления порядка в Польше. ‘До сих пор, — сказал он, — все, что было сделано, оказало противныя последствия, а для соседственных республике стран необходимо освободиться от препятствий в этом отношении, чтобы иметь возможность направить свои силы в иную сторону. Я не думаю, чтобы опасения поляков были основательны, меры, предпринятыя прусским королем, а равно и те меры, какия избирала или будет избирать Россия, скорее меры предосторожности, чем планы присвоения какой бы то ни было части польской территории’.
Когда трактат о разделе был уже окончательно подписан, а прусский король ввел свои войска в Польшу, английский посол, узнав об этом 29-го января, опять обратился к Маркову с просьбой уделить ему, как представителю союзной державы, сведения: какие меры принимаются по отношению к Польше и вместе сообщил ему свои основания на счет слухов о предстоящем разделе. ‘Подобный поступок в такую минуту,— говорил Уисвортс,— до крайности опасен и вероятно обратит в противную сторону общественное мнение в Англии, которое теперь благоприятно защищаемому нами делу, таким образом он помешает согласию, столь желаемому и полезному. Кроме того, такое сильное средство напугает и другия страны, которыя уже готовы участвовать в войне против Франции. Поступок этот навлечет в высшей степени непопулярность предприятию против Франции и поможет французам сильнее, чем сколько они сами надеются’. — ‘Поступок, котораго вы боитесь, — сказал Марков, — не будет исполнен, в этом можете уверить ваш двор. Я не беру на себя предсказывать то, что будет позже, но в настоящее время дело стоит на объявлении его величества прусскаго короля, и не принимается дальнейших шагов, которые могли бы обезпокоить Польшу’.
Конфедерация, между тем, удвоила ревность в занятии внутренними делами. 8-го декабря назначили комиссию для пересмотра литовского статута. Желая расположить к себе сколько-нибудь и мещанское сословие, которое имело повод сожалеть о конституции 3-го мая, она предписала от пяти значительнейших городов из каждой провинции (в Великой Польше от Познани, Калиша, Варшавы, Пиотркова, Вехова, и в Малой Польше от Кракова, Люблина, Сендомира, Каменца, Житомира, в Литовском Великом Княжестве от Вильны, Гродно, Ковно, Минска и Бреста) прислать по два депутата, выбрав их из числа давних мещанских жителей — непременно из таких лиц, которые до 1790 года были в мещанском звании, для представления по 15-е февраля 1793 г. просьб и желаний своих в Гродно. Другим городам дозволили, по желанию их, доставлять в генеральную конфедерацию свои заявления и мнения. С другой стороны, всем поветовым маршалам объявлено, что отселе они возводятся в сенаторское звание и являются в конфедерации наравне с каштелянами. Объявлено, чтобы к 15-му февраля все, кто пожелает, представляли проекты устройства правления и общественного порядка на будущее время, а для рассмотрения проектов выбрана была из членов конфедерации депутация, которая должна была из прежних законоположений извлечь кардинальные или основные законы для Польши, сделав это так, чтобы вольность каждого обывателя была ограждена от интриг, устроить администрацию так, чтобы исполнительная власть не могла нарушать общественной и личной свободы, и управление делами в воеводствах не могло быть поглощено высшей наблюдательной властью, указать меры, чтобы войско могло быть только полезно, а не страшно отечеству, и наконец, чтобы был обеспечен вечный и неизменный мир с соседями.
К 15-му февраля должны съехаться все депутаты, а потом будет созван сейм, долженствующий утвердить форму правления в республиканском духе. На вечную память грядущим поколениям установлена была медаль в память освобождения Польши, она была установлена еще 5-го декабря, но к раздаче поступила 5-го января {Посреди венца слова: Civibus quorum pietas conjuratione die tertia maji 1791 obrutam et deletam libertatem polonam tueri conabatur Respublica resurgens, около надпись: gratitudo concivibus exemplum posteritati. На другой стороне посредине: Decreto Reipublicae nexu confederationis junctae quinta decemtris 1792. Rgnante Stanoslavo-Augusto. На рубчике вес серебра: ex marca pura colon. 10 7/16.}.
Среди таких постановлений 16-го января 1793 года появилась зловещая нота прусского посла Бухгольца. В ней было сказано, что в Польше стал распространяться дух французского демократизма и правила ужасной секты: якобинские агенты находят себе поддержку, открываются революционные клубы, — в особенности Великая Польша отравлена этим ядом, и сокрывает в себе большое число поклонников фальшивого патриотизма, их связи с французскими клубами внушают прусскому королю опасение за безопасность собственных владений и принуждают его прибегнуть к действительным средствам. Обязанный продолжать войну против Франции вместе с союзными государствами, король прусский советовался с австрийским и российским дворами, и оба союзные двора признали, что здравая политика не дозволяет оставлять в Польше свободными руки заговорщиков, и таким образом иметь в тылу у себя неприятеля, которого зловредные попытки могут сделаться источником новых беспокойств, тем более, что пограничные края прусского государства уже испытали всякого рода нарушения территории со стороны поляков. По этой причине прусский король решился ввести в Великую Польшу значительную часть войска под командой генерала Меллендорфа для удержания в этом крае спокойствия. На жителях лежит обязанность принять эти войска и снабжать их продовольствием, а генерал Меллендорф обязан платить за доставленное и удерживать подначальные ему войска в надлежащей дисциплине.
Нота прусского посла отправлена была в Гродно для сведения генеральной конфедерации, а тем временем Бухгольц, объявив, что 26 января вступит прусское войско в пределы Речи Посполитой, спросил находившегося делегатом от конфедерации в Варшаве Ожаровского: как поведет себя стоявший в Великой Польше с военной силой генерал Бышевский при вступлении прусских войск? Ожаровский отвечал, что Бышевский имеет от конфедерации приказ не впускать ни одного чужого солдата в пределы Речи Посполитой. ‘Ну, это может иметь худыя последствия!’ отвечал Бухгольц.
Генеральная конфедерация на прусскую ноту поручила канцлеру Малаховскому дать ответ в таком смысле: ‘Дело конституции 3-го мая, со всеми его вредными последствиями для спокойствия отечества, уже уничтожено при помощи императрицы, и генеральная конфедерация от 28-го ноября 1792 года уже запретила всякие клубы, угрожая суровым наказанием их составителям, затем туземное польское правительство имеет достаточно силы для удержания спокойствия, особенно при сильной и великодушной помощи императрицы, почему просит прусскаго короля удалить из пределов Речи-Посполитой свои войска, и в надежде, что прусский король исполнит ея просьбу, не делает никаких распоряжений относительно содержания прусских войск, введенных в Польшу. Что же касается до нарушения прусской территории, то конфедерация желает знать подробно, в чем оно состоит, и кто виноват в этом, дабы предать виновных достойному наказанию’.
В один и тот же день, когда конфедерация послала Малаховскому инструкцию об ответе на прусскую ноту, она отправила письмо к Екатерине, жаловалась на поступок прусского короля, замечала, что он производит тяжелое впечатление на умы, просила о содействии императрицы к тому, чтобы убедить прусского короля отменить свой приказ, и выражалась так: ‘мы не боимся за наши лучшия провинции, колыбель польскаго государства, но Речь-Посполитая, воэстановлениая вашим величеством, желает не иметь другого счастья, как пользоваться спокойствием и целостью, достигнутыми собственными возможными усилиями и благодеяниями вашего величества@.
В то же время генеральная конфедерация показывала вид, что поступок короля прусского для нее еще не очень страшен, она по поводу введения прусским королем своих войск в польские владения приказывала всем офицерам, взявшим отпуск, возвратиться к своим корпусам на службу, а командирам пеших полков немедленно из вакантных касс, находящихся при корпусах, покупать лошадей под батальонные орудия и амуниционные возы, впрочем, всем войскам приказывалось сохранять строгое спокойствие и отнюдь не начинать неприязненных действий, с пруссаками.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

I.
Отозвание Булгакова. — Назначение Сиверса. — Игельстром. — Прибытие Сиверса. — Обращение Сиверса с королем. — Его выезд в Гродно.

В Варшаве совершилась великая перемена лиц, грозившая приближением грозы. После торжества конфедерации и прибытия русских войск столица на время как будто забыла потрясение края, падение конституции, в честь которой так недавно и так шумно пировала, все в ней пахло праздником: бал за балом, обед за обедом, — поляки как будто радовались гостям, брат любимца императрицы, Валериан Зубов, казалось, хотел превзойти поляков пышностью своего гостеприимства, польские дамы пленяли сердца русских генералов, сам Зубов был у ног Потоцкой, первой красавицы в Польше, жены самого безобразнейшего по наружности и одного из умнейших людей в Польше, предприимчивого Прота Потоцкого. Следуя примеру Зубова, и другие русские были без ума от очаровательных полек. Но веселость Варшавы была только наружная, за этой веселостью чувствовались грусть, смущение и ожидание чего-то ужасного. Это заметил русский посол. Всех грустнее был сам король, часто удалялся от большого общества и проводил время в кругу своих племянниц, Мнишковой и Тышкевич.
В это время императрица, готовясь к великому шагу, переменила некоторых своих деятелей в Польше. Вместо Коховского назначен был главнокомандующим в Польше барон Игельстром, над войском, стоявшим в Литве и в Украине, главнокомандующим был генерал-аншеф Кречетников. Неугоден императрице стал и Булгаков, говорят, что ему повредил рагузинец Альтести, которого он вывез из Константинополя, облагодетельствовал, в люди вывел, рекомендовал любимцу государыни Зубову: теперь он в благодарность рыл под ним яму при дворе. Впрочем, отозвание Булгакова произошло и потому, что императрица рассчитывала предстоявшее дело возложить на личность, более, чем всякая другая, способную к такому делу, личность эта был Яков Евфимович Сиверс, бывший некогда новгородским губернатором, и не ладивший с Потемкиным, вследствие чего он несколько лет сидел в своем лифляндском имении. Теперь императрица вспомнила о нем и призвала его снова к деятельности.
Трудно было найти человека более подходящего к делу, как граф Сиверс. Несмотря на старость, это был человек в высокой степени деятельный и проницательный, легко схватывавший положение, в котором находился, узнающий насквозь и оценивающий людей, не пылкий, не заносчивый, но ни на минуту не терявший своего достоинства, хладнокровно рассматривающий вещи в их надлежащем виде, не злой и не упрямый, не делавший ничего по своенравию, безмерно терпеливый, мягкий к человеческому несчастью, но твердый как камень в исполнении избранного средства, непрдатливый впечатлениям и потому неспособный ни выйти из себя, ни дать провести себя. Для него в деле было одно дело, он видел ясно цель свою, умел находить прямые дороги и простейшие средства, ведущие к этой цели, не отступал с них ни шагу, не бросался в сторону, не разменивался на мелочи, добродушный с виду и с постоянной простодушной улыбкой, вежливый в обращении, он не вдавался в риторику, умел помолчать там, где нужно было молчанием сказать более, чем языком, говорил мало и дельно, и даром не отступал от своего слова. Это был человек, какого именно в Польше в то время было нужно, который бы полякам был и страшен, и в то же время приятен.
Такого старика избрала Екатерина. Вызванный из своего имения в Петербург, он получил от 22 декабря рескрипт императрицы такого содержания. Государыня вспомнила, как она со вступления своего на престол заботилась о сохранении вольности и независимости Польши и удерживала алчность и жадность других дворов, но обстоятельства вынудили ее согласиться на раздел Польши в 1773, навлеченный междоусобиями поляков. ‘Казалось бы по всем вероятностям, — выражалась она, — что вышеупомянутое событие послужит поучением и убеждением для переду, что дальняя целость и спокойствие польских владений зависит от соблюдения теснаго и непрерывнаго согласия с нами и державою нашею. Но время, и весьма короткое, доказало, что легкомыслие, надменность, вероломство и неблагодарность сему народу свойственныя, не могут быть исправлены ниже самыми бедствиями’. Указав, что вины поляков против России побудили императрицу пригласить к своему двору недовольных произведенными в Польше переменами и составить конфедерацию, Екатерина высказывала очень нелестное мнение о составителях конфедерации, замечала, что все они, исключая Щен-сного-Потоцкого, помышляли не о благе отечества, а о своих личных и корыстолюбивых видах, и при соглашении их с русским министерством о предварительных мерах и о началах будущего правления ‘примечено было разнообразие видов, не предвещавших ни единодушия, ни прочности в созидаемом здании, каким бы образом оно ни устроилось’. Она считала признание конфедерации со стороны Станислава-Августа поступком неискренним и упрекала его в том, что он, как ей, по ее словам, было достоверно известно, продолжает возбуждать в польском народе злобу и недоброжелательство к России и ее войскам.
Но более всего беспокоило императрицу то, что в Варшаве развелись клубы наподобие якобинских, и французское учение могло оттуда распространиться по всей Польше и коснуться границ ее соседей. ‘Нет мер предосторожности и строгости, — говорила Екатерина в своем рескрипте, — каковых бы опасение столь лютаго зла оправдать не долженствовало. Решительный отзыв короля прусскаго принудил пас войти в ближайшее соображение всех обстоятельств и околичностей в оном встречающихся. Тут усмотрели мы очевидно и ощутительно, во-1) что по испытанности прошедшаго и по настоящему расположению вещей и умов в Польше, т.-е. по непостоянству и ветренности сего народа, по доказанной его злобе и ненависти к нашему, а особливо по изъявляющейся в нем наклонности к разврату и неистовству французским, мы в нем никогда не будем иметь ни спокойнаго, ни безопаснаго соседа иначе, как приведя его в сущее безсилие и немогущество, во-2) что неподатливостью нашею на предложение короля прусскаго и последуемым затем его отпадением от римскаго императора в настоящем их общем деле мы подвергаем сего естественнаго и важнаго союзника нашего таким опасностям, что следствия онаго вовсе опровергнут европейское равновесие, и без того уже потрясенное нынешним положением Франции, и в 3) что король прусский, ожесточенный безполезностью употребленных им издержек, не взирая и на отчуждение наше от его видов, может по известной горячности его нрава или теперь силою завладеть теми землями, или для достижения к тому надежнейшаго способа навлечь на нас новыя отяготительныя хлопоты, к усугублению которых сами поляки готовы будут соделаться первым орудием. Сии и многия другия уважения решили нас на дело, которому началом и концом предполагаем избавить землю и грады, некогда России принадлежавшие, единоплеменниками ея населенные и единую веру с нами исповедующие от соблазна и угнетения им угрожающих’.
Вместе с тем, назначенный начальником войск барон Игельстром получил подобный рескрипт от государыни в таких словах:
‘Нет нужды излагать причины, побудившия нас присоединить к нашему государству земли, вошедшия в состав польской республики, которыя в древности принадлежали России, где города построены русскими князьями, где жители происходят от одного племени, как и русские, и притом — наши единоверцы. Все сие узнаете из манифеста, долженствующаго быть обнародованным в свое время. Теперь же вы должны узнать о тех мерах, которыя следует предпринять, чтобы на все быть готовым.
Прусский двор, вошедший, как и венский, с нами в союз, и с последним ведущий общее дело против мятежных французов, по причине неудачи последняго похода увидели себя в невозможности продолжать войну, не получив соразмернаго вознаграждения за понесенныя потери. Прусский король требует этого вознаграждения в особенности для того, чтобы с обновленными силами предпринять общую всем монархам и всем благоустроенным правительствам войну, поставить в границы послушания необузданный народ и не допустить дальнейшаго распространения по Европе духа безначалия. По этим причинам прусский король и император предложили нам раздел Польши, как единственное средство достижения вышеупомянутаго, как сообразнаго с их ожиданиями вознаграждения. На этот конец король прусский дал уполномочие своему доверенному министру, с которым мы, вошедши в переговоры, заключили следующия прелиминарныя статьи:
Берлинский двор получит Данциг и Торн и всю Великую Польшу за исключением Мазовецкаго воеводства, проводя границу от Ченстохова в Раву и Солдом. Венский двор должен быть вознагражден Бавариею. Нам предстоит расширить нашу грань следующим образом: от конца Семигали на Поставь! и Велико на Вилии, оттуда вдоль границы Виленскаго воеводства до Столпец, от Столпец перейдя через Неман на Несвиж, далее Припетью на Пинск и Кунов, оттуда посредством прямой линии на Вышегород на галицийской границе, а оттуда к Днестру, где эта новая граница совпадает с существующею границею между Польшею и Австриею, а далее вдоль Днестра образует границу с Молдавией. Все в этой черте заключающаяся земли останутся навеки в нашем владении и должны быть нам уступлены сеймом польской республики и обез-печены взаимными гарантиями союзных с нами государств.
В ожидании ратификации со стороны прусскаго короля, которая не замедлит быть сюда доставленною, вы должны для удобнаго исполнения всего вышеупомянутаго приготовить и найти меры, какия окажутся необходимыми как в отношении расположения войск, так и их содержания. Вы не должны никому открывать причин этих мер, но подавать вид, что это делается для удобнаго содержания войска ради демонстрации со стороны турок, и это, во-первых, для того, чтобы в занимаемых нами землях не произошло возмущения, во-вторых, чтобы никто не мог сказать, что мы самовольно начали этот раздел, так как мы принуждены были к этому прусским королем. Последний уже решил ввести свои войска в Великую Польшу, и занять вышеупомянутую линию под предлогом удерживать там спокойствие, не прежде присоединяя эти земли к своему государству, как после точнаго определения границ между нами.
Такое вступление прусских войск в Польшу поставляет нас в необходимость прибегнуть к соответствующим средствам с нашей стороны, тем более, что того требует как положение всей Европы, так и состояние Польши. Господствующия между поляками несогласия, отчасти внушениями якобинцев, отчасти приверженцами конституции 3-го мая, недовольными тарговицкою конфедерациею, грозят ниспровергнуть все сделанное нами для водворения порядка в Польше’.
С первого взгляда бросается разница в инструкциях Сиверсу и Игельстрому. Последнему говорится яснее о конечной цели, чем первому, хотя в инструкции Сиверсу эта цель не скрывается. Инструкция Игельстрому писана позднее (6-го января), тогда уже, когда, как видно, дело с Пруссией представлялось определеннее. Вероятно, императрица сообщила своему посланнику изустно то, что не хотела еще сообщать на бумаге, не зная, каким образом должно совершиться предначертанное намерение.
Сиверс прибыл в Гродно 20-го (31-го) января, и прибытие его, как водится, было предлогом к празднествам и веселостям. Ему оказывали чрезвычайные почести. Щенсный устроил для него великолепный обед, затем последовали другие обеды и балы. Конфедераты, между собой несогласные, одинаково заискивали милостей и расположения посла Екатерины. Сиверс поместился у состоявшего при конфедерации от русской императрицы барона Билера. — ‘Спасибо нашей государыне, — говорил Сиверсу Билер, — Польша была бы демократическою страною, если бы не спасла ее от этого государыня: теперь в ней установится прочное республиканское правление, и весь свет будет им доволен’. — Он, казалось, говоря так, не понимал, что Польша никогда не была демократической страной, и никакого твердого республиканского правления для нее не предстояло.
Через десять дней после приезда своего в Гродно, Сиверс прибыл в Варшаву, получив от Булгакова весть о казни Людовика XVI, это казалось чем-то пророческим для него, въезжавшего в столицу государства, также осужденного на казнь, которой исполнение возлагалось на него. Он остановился в наемном доме русского посольства, который предоставил ему Булгаков со всеми удобствами — прислугой, кузней, экипажами, мебелью, со всем, кроме (как говорил прежний посол к новому) библиотеки, которая у него оставлена на старость, как лекарство от скуки. Новый посланник, пообедав на первый раз с Игельстромом и русскими генералами, дал знать о своем приезде иностранным послам и надворному маршалу. Начались визиты. Чужие послы первые являлись к представителю России. 3-го (14-го) февраля, в 12 часов дня Сиверс отправился представляться королю в щегольском экипаже, запряженном прекрасными лошадьми, с блестящей прислугой. Народ толпился на улице и по окнам домов. У всех было тревожное желание взглянуть на лицо этого нового гостя: ни один еще русский посланник не возбуждал такого любопытства, внимания, надежд, страха, ни один еще не являлся в польскую столицу в такую знаменательную эпоху крайнего бессилия Польши и крайнего могущества над ней России. Все дамы были в глубоком трауре. Польша надела его по Людовике XVI, но вместе с тем бессознательно надела его и по себе. Изобильные синие ленты Белого Орла и красные Станислава нарушали однообразие черных одежд.
В тронной зале Станислав-Август сидел на троне в порфире, под балдахином, и, увидя посла, сделал к нему два или три шага. Сиверс отвесил два поклона. Король указал послу на кресло. Сиверс подал ему доверительную грамоту и сказал комплимент, король ответил комплиментом, а посланник встал, отвесил три поклона и удалился. Этим кончилось первое свидание. Между тем они были старые знакомые, сорок лет тому назад Сиверс и Понятовский проводили вместе весело время в Лондоне, и теперь в первый раз после того встретились стариками.
На другой день, в одиннадцать часов, назначено было, через посредство маршала Мнишка, у которого в тот день обедал посол, свидание с королем в его кабинете.
‘Я должен, — сказал, сидя с ним, посланник, — объявить вашему величеству, что если неудовольствие ея императорскаго величества, которое ваше величество навлекли на себя принятым поведением во время последняго сейма и особенно в день 3-го мая, причинило вам некоторыя неприятности в настоящем положении вашем, вы должны их приписать себе самому, тем не менее ея императорское величество склоняется к тому, чтобы вас вывести из этого положения, и я получил соответствующее повеление пригласить ваше величество в Гродно на конфедерацию, там, независимо от влияния варшавских козней и хитростей, дела республики постепенно пойдут своим законным путем и придут скорее к концу, там легче принять сообразные способы к выбору послов на сейм. Наконец, исполнить желание ея величества будет для вашего величества единственным средством возвратить себе ея благосклонность. Сношения вашего величества с польскими выходцами привели дела к худшему состоянию, нежели как они были после 3-го мая’.
Король клялся, что не имел сношений с эмигрантами со времени приступления к конфедерации, но только старался побудить их к возвращению в отечество. Король начал длинную речь, продолжавшуюся до трех четвертей часа, разводя сущность дела водой риторики. Смысл этой речи был таков:
‘Никогда и ни при каких обстоятельствах я не нарушал привязанности и долга благодарности к моей благодетельнице, императрице всероссийской, но мне приписывали, совершенно напрасно, деспотическия и в то же время демократическия наклонности. Моя преданность государыне ведома ей издавна: будучи в Каневе, я подавал ея величеству записку с проектом преобразования Польскаго королевства в провинцию Российской Империи, но я получил на это уклончивый ответ. Составление сейма совершилось при условиях, самых согласных с видами России, и мое собственное поведение было заранее охуждено вместе с поведением гр. Штакельберга. Несчастный поворот дел на сейме следует приписать тем узам, которыя на меня были наложены в средствах действовать на выборы сеймовых послов покойным князем Потемкиным и гетманом Браницким, через их посредство рекомендованы были послы, которые сделались буйными и задорными подстрекателями к тому, что случилось, многие из них теперь ушли из отечества. Я пристал к генеральной конфедерации и с тех пор терплю невыносимыя оскорбления от графа Щенсного-Потоцкого, в этом королевском замке я нахожусь в качестве пленника, мне не позволяют даже раздавать паролей караульным. Моя поездка к генеральной конфедерации не принесет никакой пользы делу, а мне она очень тяжела: мое нездоровье препятствует предпринимать это путешествие в такое время года, я не имею средств на это, и, главное, поездка эта была бы для меня безмерно унизительна. Я умоляю ея величество и надеюсь, что государыня не будет Настаивать на этом. Я прошу вас, господин посланник, представить ея величеству о моем ужасном положении’.
‘Все эти жалобы сами собой уничтожатся, — сказал посланник, — как только ваше величество соединитесь с конфедерациею. Если вы туда приедете, права ваши будут возстановлены, а чтобы вас никто не оскорбил, над этим буду наблюдать я’.
Король продолжал просить, чтобы его не неволили ехать в Гродно.
Сиверс сказал: Я не думаю, чтобы ея величество согласилась на отмену своей воли. Лучше будет, если ваше величество решитесь ехать. Могу вам дать время обдумать эту поездку, но если ея императорское величество будет настаивать на своем, то, вероятно, и тогда вы все-таки сделаете так, как ей угодно, только тогда вам не будет у нея заслуги, теперь, по крайней мере, начните делать приготовления к отъезду’.
Король стал распространяться о своем унижении, о бедствиях, которые угрожают и ему и Польше. Сиверс сказал: ‘я вам советую, не как посланник, а как человек, искренно желающий вам добра, решиться на поездку’.
‘Позвольте несколько подумать’, сказал король.
Сиверс согласился и удалился от него.
Как только возвратился посланник в свое помещение, к нему явился разорившийся Теппер и принес записку о своих долгах: оказалось, что ему король должен 1.566.000 червонцев, что составляло более тридцати миллионов польских злотых ходячей монетой. Не говоря уже о многих других панских долгах. Теппер считал королевский долг одной из главных причин своего разорения и просил посредничества России в этом деле. ‘Прежде чем король не поедет в Гродно, — сказал Сиверс, — я не могу для вас ничего сделать’. Сиверс рассчитывал, что если кредиторы атакуют сильно короля, то ему представится надежда на уплату своих долгов от России, и он, может быть, поедет в Гродно.
Король прислал послу черновое письмо к императрице. Сиверс сказал, что отошлет его в таком виде, в каком оно сочинено.
Несколько дней после того пошли угощения и пиры, Сиверсу не давали покоя, — сегодня обед у примаса в его нарядном доме, завтра у короля на семнадцать близких особ в укромном отделении дворца, где одна дверь из столовой вела в кабинет, другая в спальню короля, послезавтра у королевской сестры, Браницкой (madame de Cracovie), потом обед у самого Сиверса, данный дипломатическому корпусу и русским генералам, всего на двадцать шесть персон.
Между тем прусские войска, вступив в Польшу, с успехом разбили и рассеяли польские войска, не хотевшие уступить, и заняли Торунь. Пруссаки обезоруживали польские гарнизоны, забирали польскую казну в таможнях. По приказанию генеральной конфедерации, канцлер Малаховский снова подал ноту прусскому послу Бухгольццу, где заявлял, что, вероятно, такие поступки делаются без воли прусского короля, что, вероятно, и нота, которая была подана в ответ на прусскую ноту от 15-го января, не дошла до его прусского величества. Мы думаем, — сказано было в ноте, — что самое вступление прусских войск в Польшу предварило время, в которое представления, сделанныя по распоряжению генеральной конфедерации, могли дойти до прусскаго короля, и события, последовавшия затем, вероятно, навлекут порицания его величества прусскаго короля’. Через три дня после того генеральная конфедерация послала ноту Сиверсу, где жаловалась на вторжение прусских войск, и просила уверений со стороны императрицы, покровительницы Польши, которые бы могли успокоить напуганных обывателей. В протестации, опубликованной вместе с тем, конфедерация рассыпалась в чрезвычайных похвалах русской императрице и возлагала единственную надежду на ее великодушие.
Игельстром, через Сиверса, по поводу размещения войск и прохождения их в южных провинциях для демонстрации против турок требовал от конфедерации распоряжения о выдаче фуража и провианта. Конфедерация исполнила его требование безропотно и назначила комиссаров для этого дела, но заметила в своем универсале так: ‘что касается до уплаты, следуемой за взятый фураж для войск ея императорскаго величества, генеральная конфедерация не имеет никакого сведения, чтобы кому-нибудь была учинена такая уплата, и в этих видах ссылаясь на цену, которая была подана через делегованных от обоих народов, снова обращается к великодушию той монархини, которой поверена не только целость отечества, но и судьба всего существования нашего’.
Но дальнейшие действия Пруссии показывали, что на протестации из Гродно не обращается ни малейшего внимания. Пруссаки бесцеремонно обращались в Польше, вступали в города, не давая предварительно знать о своем вступлении, нападали с оружием на польских солдат, выгоняли их с занимаемых ими квартир, немало их постреляли и переранили. Когда об этом донес рапортом генеральной конфедерации генерал Бышевский, генеральная конфедерация обратилась с жалобой к Бухгольцу, но такая жалоба осталась без последствий. Вместе с тем разносились уже вести, что русские войска не с добрыми видами размещаются по Украине и будто бы хотят отдалить от Днестра и Каменца дивизию войск Речи Посполитой и обезоружить ее. Тогда конфедерация от 11-го февраля издала универсал о посполитом рушенье. По поводу вторжения пруссаков всякий, исключая слабых и больных, должен быть готов к посполитому рушенью, забыв всякие споры, дух партий. Местные конфедерации должны были выбрать региментарей и ротмистров по землям, поветам и приходам, приказывалось сохранять согласие с русскими и ждать в вооружении, когда последуют третьи вици, как издавна велось в случаях подобных опасностей, и тогда выходить всем разом. Универсал обращается и к королю, и ко всем тем согражданам, которые прежде иначе думали, их просили забыть все противное и вместе с народом защищать отечество. К королю послано было письмо, где, как всегда и прежде бывало в Польше, поручали ему принять начальство над посполитым рушеньем. К Сиверсу последовала нота от 19-го февраля, где извещалось о слухах, ходивших о замыслах русского войска, и говорилось, что конфедерация уповает на честные и великодушные намерения государыни, и для нее довольно будет одного успокоительного и уверительного слова посланника ее величества, вместе с тем конфедерация напоминала, во имя долга и справедливости, заплатить за взятый войском фураж и провиант. На все это от Сиверса последовала такого рода нота:
‘Удивляюсь, что генеральная конфедерация сочла уместным от 11-го февраля предписать нации приготовление к посполитому рушенью, не входя о таком крайнем поступке в суждения со мною, министром дружественнаго соседняго двора, от котораго конфедерация должна единственно ожидать счастья и спокойствия Польше. Одно размышление об этом долженствовало бы угасить огонь, воспламенивший генеральную конфедерацию, когда она решалась на вызов мятежей и неизбежных волнений, которыя естественно были бы последствиями ея патетическаго воззвания. Предписывается выбор полковников и ротмистров по землям, поветам и приходам с обещаниями будущих наград! Как же это может произойти без многочисленных и шумных собраний, часто безчинных, как опыт показывал? Полковники будут сбирать полки, ротмистры станут производить вербунки, начнутся военныя упражнения и эволюции, В ожидании сбора всех войск, и необходимое для блага страны спокойствие сделается призрачным. Нижеподписавшийся не может не высказать своего безпокойства и о том, что наияснейшая конфедерация тайно обещает амнистию тем, которые, по ея собственному сознанию, старались возмутить республику и причинить ей всякое зло: этим эмигрантам, которые своими интригами и безразсудными заявлениями пред национальною конвенциею в Париже осмелились признать ужасный принцип, унизивший французскую нацию в глазах всей вселенной, этим эмигрантам, которые дерзнули уверять, будто громада польской нации думает так же, как они, — как могут они опять войти в недра нации, не внося новых элементов огня И раздора? Нижеподписавшийся, не ожидая новых приказаний императрицы, считает обязанностью, сообразно данной ему инструкции, заботиться, вместе с конфедератами, в согласии с генералами российской армии, о спокойствии Речи-Посполитой, и удалять все, что может его нарушить, а потому просит наияснейшую конфедерацию повсюду, где только обнародован прежний универсал о посполитом рушенье, обнародовать новый универсал о том, что Наияснейшая конфедерация не желает каких бы то ни было собраний, чтобы избежать всякой смуты и волнения, чтобы всякий добрый гражданин соблюдал спокойствие до будущаго призыва нации, смотря по обстоятельствам. Нижеподписавшийся не может умолчать, что, в видах совершеннаго спокойствия в землях Речи-Посполитой, командиры армии ея величества, стоящей на зимних квартирах, имеют положительное приказание препятствовать сходбищам’.
Получив это нравоучение, конфедерация поспешила тотчас (от 22-го февраля) опубликовать другой универсал, и в нем объясняла, что в первом ее универсале говорилось о посполитом рушенье в виде предположения, на случай опасности, а затем объявляла нации так: ‘если для нашей Речи-Посполитой есть еще на что-нибудь надежда, то единственно на великодушие великой Екатерины, отвергнуть ея советы, значило бы губить отечество преждевременно. Заклинаем соотечественников и обязываем их любовью к отечеству, ранними движениями не приблизить конца Речи-Посполитой’. Вместе с тем конфедерация отослала объяснительный ответ Сиверсу, доказывая в нем, что назначение начальников предполагаемого посполитого рушенья не могло произвести волнений, и присовокупляла: ‘генеральная конфедерация могла бы поручиться за внутреннее спокойствие и хорошия отношения к русскому войску, если бы доверие к великодушию императрицы возбуждало равную взаимность, и если бы не препятствовали конфедерованному правительству Речи-Посполитой употреблять средства и собственныя силы для сохранения спокойствия и целости Речи-Посполитой, теперь же, когда польскому войску запрещают передвигаться, а провинциальным конфедерациям собираться для совещаний, один человек, ловкий в интригах, может наделать смут’. На счет упреков за амнистию конфедерация в этом же письме уверяла Сиверса, что, не видя себе никакого сопротивления, конфедерация не имела повода оглашать амнистию и призывать к возвращению эмигрантов, ибо никто не был изгнан. Наконец, замечалось, что если кто-то в Париже говорил подобные речи, то эта личность не имеет ничего общего с Польшей и обывателями ее. Письмо это кончалось так: ‘Г. посол уверяет, что монархиня, которую мы умоляем о спасении и целости Речи-Посполитой, поручила ему наблюдать над спокойствием нашего края. Эти слова утешили бы народ, если бы г. посол имел также поручение уверить Речь-Посполитую а целости ея владений. Одно слово великой Екатерины, как ручательницы существования и целости Речи-Посполитой, было бы сильнейшею порукою, чем все наши усилия’.
На это не было утешительного ответа. Сиверс в Варшаве распоряжался так, что верховное правительство изображали не король, не конфедерация, а он, посол императрицы. Он приказал удалить из Варшавы французов, на которых тогда в глазах всего старого порядка лежала печать отвержения, арестовал одного из них, Бонно, не обращая внимания на его республиканские угрозы, и отослал в Петербург, запретил канцлерам сообщать иностранным лосланпикам универсалы конфедерации, не позволял воротиться в отечество Иосифу Понятовскому за то, что последний в пылу полемической переписки с Щенсным-Потоцким вызывал Потоцкого на поединок, не дозволил кредиторам обанкротившегося банкира Теппера пересмотреть его книги, потому что там записаны были пенсионы, которые платила Россия разным должностным лицам, чтобы не навлечь на них пятна, Сиверс приложил к этим книгам печать, и по его приказанию конфедерация назначила комиссию для рассмотрения дел Теппера, а члены выбраны были угодные Сиверсу, и в том числе был надворный маршал Рачинский, издавна получавший от России пенсион и делавший все по приказанию русских послов. Сиверс раздавал пенсионы: назначил Коссаковскому в месяц тысячу червонцев, генералу Ожаровскому, начальнику польских войск в Варшаве, 500 черв, в месяц. Ожаровский перед тем стоял со своими войсками в Великой Польше, и при вступлении пруссаков спрашивал у конфедерации, следует ли ему давать отпор? Конфедерация нашла странным такой вопрос в устах воина, которого берет сомнение: должен ли он защищаться, когда на него нападают. Теперь его перевели в Варшаву, там он должен был наблюдать за общим спокойствием, и, получая от Сиверса хороший пенсион, повиноваться ему во всем. Сиверс размещал государственных деятелей, а Игельстром войска. После приведения войск на места сообразно плану, ожидали оглашения декларации о новом разделе. Войска русские были расположены так, что окружали столицу, фураж и провиант собирались с понуждением. Выдавая квитанции, о платеже не думали. Не только за то, что забиралось в настоящее время, но и за то, что было забрано еще во время главной команды Коховского, не было выплачено.
Сиверс ни одним словом не проговорился перед поляками о том, что будет с их отечеством, напротив, когда литовский подскарбий Огинский выразил ему опасение о разделе, Сиверс сказал: ‘это все выдумки пустоголовых и безпокойных повес, которые ищут средств навлечь неблаговоление государыни, презирая ея благодеяния. Вас пугает то, что большая часть Польши занята иностранными войсками. Да что же делать с вами, безпокойными и безалаберными, когда вы возмущаетесь как морския волны в бурю? Императрица хочет созвать в Гродно сейм, чтоб испытать, умнее ли на этот раз будут представители Польши, чем прежде были? Она бы сама была рада вывести от вас свои войска, которыя введены сюда только для того, чтобы вам открыть глаза. Неужели вы думаете, что императрице очень приятно видеть, как ея сосед, прусский король, усилится на счет Польши? Все зависит от мудрости тех, которые будут руководить сеймом, и от того, как они поведут себя с Россией. По крайней мере, у меня нет инструкций, гибельных для польской нации, а что дальше будет и что мне прикажется, того я не знаю. Несомненно могу вас уверить, что если вы поведете себя так, что заслужите доверие и покровительство государыни, то вам еще останется политическое существование в Европе, под покровительством собственнаго вашего мудро устроеннаго правления’.
Подобный ответ от Сиверса последовал и королю, когда Станислав-Август просил его сказать откровенно: на время ли только заняли пруссаки Польшу или с целью оторвать часть ее навсегда? ‘Прусская алчность очевидна, — сказал Сиверс, — но я не знаю, как на этот счет было условлено в Петербурге’. Сиверс, остановив приготовления поляков к посполитому рушеныо против прусского вторжения, не предпринимал со своей стороны никаких действий, чтобы остановить дальнейшее движение пруссаков и забирание под свою власть польских городов: единственное внимание, какое оказал русский посол в этом отношении к полякам, была просьба, обращенная через Бухгольца к главнокомандующему прусской армией генералу Меллендорфу, выпустить из Ченстохова, сдавшегося на капитуляцию, польский гарнизон и пощадить церковные сокровища и имущество обывателей.
Сиверс продолжал тянуть короля в Гродно. Станислав-Август упирался изо всех сил. 18-го февраля (1-го марта) Сиверс обедал у него в Уяздове, король подал ему записку о своих долгах, которую Сиверс снабдил своими примечаниями и изменениями. Тогда король сказал:
‘Сознаюсь вам, г. посол, меня давит страх при мысли, что меня принудят к чему-нибудь насилием! Я уже теперь краснею от стыда, как только подумаю, что меня заставят подписать новый раздел Польши’.
Сиверс отвечал ему: ‘Никакого насилия не сделают ни над вами, ни над кем, это слишком несообразно с образом мыслей моей государыни. Главная цель вашего присутствия — та, чтобы удалить вас от гнезда интриг в Варшаве, учинить некоторый распоряжения о сроке сеймиков и сейма, на котором следует обратить внимание на улучшения в конституции 1775 года и усовершенствовать ее сколько возможно. Действуя таким образом, вы приблизите то время, когда ея императорское величество найдет благоуместным объявить свои конечный намерения. Примирение ваше с ея императорским величеством последует тогда, когда поступки ваши будут показывать полную преданность ея воле’.
Король делал ему еще вопросы, а Сиверс увертывался. Король наконец сказал ему, что он его успокоил.
Возвратившись домой, Сиверс застал курьера с письмом государыни к королю. На другой день он вручил его по принадлежности. Письмо было ласковое, король, прочитав его, рассыпался в благодарности, потом сказал:
‘Ея императорское величество ничего не пишет о поездке в Гродно’.
‘Во внимание к важности тех причин, которыя для вашего величества соделают это путешествие желательным, мне дано приказание уговорить вас ехать в Гродно. Я сам твердо решился ехать через восемь дней’.
‘Нет, я надеюсь, — сказал король, — ея императорское величество обратит внимание на те причины, которыя я приведу. У меня нет ни денег, на кредита, банкротство Теппера совершенно подорвало меня, да и другие банкиры на волоске висят. Кроме этого я подвергаюсь личным опасностям. Если сделается попытка на новый раздел Польши, конфедерация поднимется, сделает смелое заявление против раздела: что мне делать? если я ей покорюсь — мой поступок совсем подорвет меня в глазах ея величества, а не покорюсь — стыдно будет перед нацией’.
‘Но ведь и в Варшаве, — сказал Сиверс, — в этом случае остается для вас одинаковое сомнение, только в Варшаве у вас не будет такой поддержки, как в Гродно. Я не стану отлагать моей поездки и советую вашему величеству ускорить вашу’.
Король опять свернул на недостаток средств. Сиверс должен был согласиться, что это была отговорка справедливая, не только король, но и его министры нуждались в деньгах. Сиверс писал Зубову: ‘Думаю, что главных лиц, Малаховскаго, Хребтовича, Рачинскаго, следует тайно расположить, давши им на дорогу тысячи по две или по три червонцев’. Что касается до короля, то Сиверс счел за нужное побудить его к отъезду,объяснив ему, что вопрос о его долгах будет рассматриваться на предстоящем сейме, как предмет государственный и экономический.
Несмотря на то, что государыня, отправляя Сиверса в Польшу, назначила ему 100.000 руб., да сверх того экстраординарной суммы 200.000 руб., Сиверс имел затруднение и жаловался на задержки в присылке денег. К концу февраля он получил только 10.000 руб., через генерал-прокурора, а 2.000 червонцев привез ему полковник Дивов, сверх того, он имел от 12 до 13 т. червонцев у Теппера, оставленных Булгаковым, и должен был занять у банкиров 12.000 червонцев, но занимать было трудно, так как банкиры один за другим лопались. Это было причиной, что Сиверс должен был более обещать, чем давать. Впрочем, было что обещать — на то в Польше были королевщины, на которые можно было иметь виды в награду за услуги, оказанные России.
Дня через три Сиверс с курьером опять получил письмо Екатерины к королю и передал его. Императрица требовала, чтобы король ехал в Гродно, где должен открыться сейм. ‘Боже мой! — воскликнул со слезами Станислав-Август, — меня будут принуждать к подписи новаго раздела Польши, к моему стыду. Да лучше пусть меня засадят в тюрьму, пусть лучше в Сибирь сошлют: я не подпишу!
‘Ваше величество, — сказал Сиверс, вы себе воображаете нелепость: никогда об этом речи не будет, чтобы вас принуждать. Вы останетесь королем, письмо императрицы ручается за это, и я уверяю вас ея именем. Чего же вам более?’
Да для чего мне ехать? — говорил король: — я никакой пользы там не принесу. Нет, я еще напишу к ея императорскому величеству и подожду, пока курьер воротится с ея ответом’.
‘Это безполезно, — сказал Сиверс, — это даже оскорбит государыню, ведь она уже в трех письмах писала вам, что вы должны исполнять ея волю .
‘Да у меня денег нет, — сказал ему король, — ведь на это нужно по крайней мере тысяч двадцать червонцев’.
Мы как-нибудь найдем для вас’, — сказал Сиверс.
Король говорил опять о своем роковом положении и заливался слезами. ‘Я поеду’, сказал он наконец.
‘Я еду завтра’, сказал Сиверс.
‘Нет, останьтесь еще несколько времени, посетите меня’.
Сиверс обратился к примасу и к сестре короля, упрашивая их действовать на брата, чтобы он более не упрямился. Они обещали и со своей стороны находили, что королю следует ехать. После этого король уже не отрекался ехать, но выдумывал разные увертки, чтобы тянуть время — говорил, что погода дурная, реки разливаются, лед не прошел, и последняя отговорка была прилична: действительно, половодье задерживало несколько дней самого Сиверса. Потом король стал говорить: к чему в Гродно собирают сейм, разве нельзя в Варшаве? Сиверс повторил ему то, что уже говорил по этому поводу: что в Варшаве собрать сейм нельзя потому, что в Варшаве господствует беспокойный дух, там гнездо революционеров. Король обещал ехать, но на другой день пригласил к себе Сиверса и говорил:
‘Приближается страстная неделя, я всегда говею в это время, ранее 4-го или 5-го апреля я не поеду’. Вместе с тем он заметил: ‘я ни за что не подпишу смещения от должностей, которыя были розданы прошлым сеймом’.
‘Ваше величество должны знать, что все, постановленное сеймом и революциею, объявлено уничтоженным и недействительным, а всем тем, которые раскаятся, обещано прощение’.
Позвольте, я напишу к ея императорскому величеству письмо, — сказал король, — уверю императрицу, что назначу время, когда поеду, и представлю причины, по которым не могу ехать раньше’.
Сиверс согласился и откланялся. Король с чувством просил его еще посетить его. Сиверс, сообщая императрице все увертки, какие выдумывал с ним король, замечал:
‘Ваше императорское величество изволите убедиться, что нужно большого труда склонить его. Он себя выявил, нет сомнения, что в глубине души он исповедует начала 3-го мая. Это однако ничего. По приезде в Гродно будет ему красное яичко — декларация, универсалы будут ему готовы к подпису, все меры приняты. Четыре недели дается на сеймики и четыре на сейм, вместо шести недель. Четыре недели мы выигрываем. Сейм может начаться 10-го июня’.
Действительно, из записок Огинского мы видим, что король в это время колебался, и люди, которые подлаживались к Сиверсу, в одно и то же время настраивали короля к оппозиции. Так действовал Огинский, подскарбий литовский, о котором Сиверс получил мнение как о сговорчивом, покорном человеке. Ему вторили Мошинский и Тышкевич, маршалы коронный и литовский, также перед русским послом старавшиеся показаться преданными России. Они советовали королю ехать в Гродно, но, открывая сейм, упереться на том, что ни он, ни члены сейма не станут подписывать никаких унизительных уступок. Король, уныв духом, возражал: А что сделает моя выходка, которая не идет ни к моим летам, ни к моим силам, истощенным страданиями и безпрестанными неприятностями? Разве мы можем предотвратить раздел Польши?’ — ‘Можем, государь, — говорил ему Огинский, — вы увлечете всех своим примером, никто не посмеет открыть рта после того, как вы себя заявите таким образом и покажете свою готовность принести себя в жертву за отечество. Я слишком хорошаго мнения о моих соотечественниках: между ними нет изменников, если некоторые унизились до того, что брали подачки от иностранных дворов для своих нужд, то все-таки не думаю, чтобы это они делали с намерением способствовать новому разделу: я думаю, три четверти собрания окажутся уже убедившимися, по опыту, что конституция 3-го мая полезна для отечества. Не найдется такого негодяя, который приложил бы руку к подписи о разделе Польши, когда вы, король, смело откажетесь это сделать. Все угрозы русскаго посланника уступят перед страшным единодушием, он его не ожидает. Он должен будет писать в Петербург, а между тем выиграется время, отсрочат или закроют сейм, может быть, захотят созвать другой, время еще протянется, а тут могут случиться события, которыя заставят Россию и Пруссию приостановить свое дело. Успех французской революции возрастает, и непременно обратит на себя внимание всех европейских кабинетов. Да если бы и не так, — что смеет сделать русский посланник с королем и со всем собранием сейма? если бы ему на счет этого и дана была власть поступать круто с некоторыми личностями, не может же он отправить в Сибирь всех членов сейма или изрубить их саблями! Наконец, если все-таки приведут в исполнение раздел Польши — и тогда лучше пусть нас возьмут военною силою, с которою мы не можем бороться, чем принудят нас самих оправдывать наезд на страну нашу’. Так благородно высказывался человек, в то же время увивавшийся около Сиверса с целью подслужиться России. Король только вздыхал.
Чтобы еще больше попугать короля, Сиверс написал в комиссию, назначенную по делам банкира Теппера, чтобы она наложила запрещение на часть доходов королевских для удовлетворения долгов короля, и чтобы таким образом генерал Игельстром находился в состоянии покрыть средства на содержание войска и фуража, а когда королевский секретарь Фризе явился к Сиверсу и заговорил об обещанных на дорогу королю двадцати тысячах червонцев, то Сиверс сказал: ‘Я не знаю, будет ли довольна императрица шестинедельною проволочкою и даст ли при этой проволочке те же средства, какия дала бы без этого. Нужно иметь вторичное приказание’.
Когда лед на реках стал проходить, Сиверс 19-го марта выехал из Варшавы, надзирать за королем остался в Варшаве барон Игельстром, поместившийся в палаце Речи Посполитой, в том самом, где жил Штакельберг. Этот дом во время четырехлетнего сейма, в порыве нерасположления поляков к России, был отобран, и Булгаков во время своего короткого пребывания в Варшаве жил в наемном доме, очень удобном. Теперь Игельстром занял прежний дом и, при отъезде, получил от Сиверса такую официальную инструкцию:
‘Если бы король, несмотря на данное обещание ехать 23-го марта (4-го апреля), вопреки нашему ожиданию, вздумал увертываться, поручаю вам объявить ему в секретной аудиенции, именем государыни, что он навлечет гнев императрицы и на себя, и на свою фамилию, не получит двадцати тысяч червонцев, которые ему обещала государыня, и не может уже разсчитывать на ея помощь в будущем, напротив, я наложу секвестр на его доходы, не стану более и думать о проекте уплаты долгов его, а дела в Гродно приведутся к концу и без него. В случае, если он будет изъявлять страх возстания черни, можете его уверить, что, кроме полков генерал-лейтенанта (польнаго гетмана) Ожаровскаго, будет под ружьем до 15.000 готоваго войска, по вашему приказанию, что на всех открытых площадях и улицах поставят орудия, что это средство достаточно для того, чтобы никто не осмелился тронуться. Чтобы дать вашим уверениям более веса, можете сообщить родне короля, что новые полки, именно конные, уже на пути в Варшаву. В случае, если король начнет отговариваться болезнью, извольте, через посредство Булгакова, познакомиться с каким-нибудь доктором и посредством подарка 250 дукатов расположить его сказать, что легкое нездоровье не помешает поездке короля. Если король пришлет к вам своего тайнаго секретаря, человека почтеннаго, по какому-нибудь неважному делу, скажите ему, что у вас лежат 20.000 червонцев: он не замедлит сообщить об этом королю. Следует королю угождать в мелочах, он придает большой вес мелочам. Прилагаю вексель на банкира Мейснера, по нем банкир отпустит королю 10.000 червонцев. При случае и этот вексель можно показать. По известным вам причинам, прошу вас обращайте внимание, чтобы по кошелькам, бумагам, нумерам не узнали, откуда достались эти деньги в ваши руки. При малейшем подозрении прошу сделать перемену’.

II.
Сиверс в Гродно. — Приготовления. — Отъезд короля из Варшавы в Гродно. — Декларация российской императрицы н прусского короля о втором разделе. — Король в Белостоке. — Протестация Ржевуского и Валевского. — Ноты Сиверса. — Возобновление Постоянного Совета. — Прибытие короля в Гродно. — Универсал о созвакии сейма.

Сиверс прибыл в Гродно 21-го марта (2-го апреля) при громе пушек и при огромном стечении народа. Конфедерация находилась тогда в очень неполном составе. Щенсный-Потоцкий отправлялся в Петербург. Видя, что приходят беды, этот магнат, заварив кашу, поспешил убраться подобру-поздорову, чтобы не быть маршалом конфедерации тогда, когда уже ей придется расплачиваться за свое существование. Его супруга, с которой он собирался разводиться, прежде него отправилась в Петербург и была принята с почестями. Потоцкий собирался туда же, конфедераты долго не пускали его. Но императрица дала приказание Сиверсу сообщить конфедерации ее желание, чтобы Потоцкий ехал в Петербург, и Потоцкий был отпущен. У Щенсного блистала еще надежда, что, быть может, личное присутствие его в Петербурге будет полезно для отечества. Конфедерация дала ему инструкцию от 7-го марта, в которой было сказано, что конфедерация, оставаясь при своем желании сохранить независимость и свободу Польши, надеется счастья отечеству только от теснейшего соединения с Россией. В этих видах конфедерация и посылала к императрице своего маршала Потоцкого, поручая ему осведомиться об условиях, на которых может совершиться соединение обоих народов, составить об этом предмете прелиминарные статьи и сообщить конфедерации, вместе с тем поручалось ему иметь в виду присягу, данную конфедерацией и целым народом: охранять целость границ краев Речи Посполитой, обеспеченных торжественными трактатами, никакое противное предложение, откуда бы оно ни происходило, не должно быть предметом договора с польским народом.
Вместо Потоцкого в Гродно избран был маршалом Пулавский.
Сиверс, прибыв в Гродно, поместился во втором ярусе трехэтажного дома Сапеги, первый ярус он отдал для хозяйственных принадлежностей, а третий для своих чиновников. Помещение его было хотя, по его замечанию, с невысокими потолками, но просторное, ему надо было давать обеды и балы. Сто, впрочем, отлагалось до скоро наступавших праздников Пасхи, но пока была страстная неделя, прием его не сопровождался церемониями и пирами, как бы случилось в другое время.
Одни конфедераты предвидели, другие наверное знали, что появится через несколько дней. Одни молчали, страшась вдумываться в то, чего боялись, другие спешили заявлять перед посланником свое расположение к России, припоминать свои услуги императрице, уверяли, что они на прошедшем сейме старались говорить и делать угодное императрице, те, которые прежде одобрительно покрикивали в честь 3-го мая, извинялись, говоря, что это был невольный грех. Те искали старосте, те должностных мест, и на места так много являлось охотников, что приходилось, как выражается Сиверс, на каждое место по двадцати конкурентов. Сиверс раздавал им пенсионы, обязывая каждого получавшего делать то, что ему прикажут. Таким образом Сиверс дал надворному маршалу Забелле тысячу червонцев на месяц, с обещанием удвоить, если он будет вести себя как следует. Со всеми, кто только имел влияние В конфедерации, поступал он так же, прусский министр Бухгольц, приехавший в Гродно, должен был принимать на себя половину этих издержек.
Северин Ржевуский неистовствовал против России и возбуждал к тому же других конфедератов, он оказался самым задорным из панов и сделался Сиверсу несноснее всех. Но посланник, привыкший во всех поляках видеть слабость и податливость на приманку выгодами, замечал в письме к Зубову, что и Ржевуский поумнеет, если ему дать два хороших староства, о которых уже он старается, да прибавить еще других два, которые ему обещал Зубов прежде. ‘Одно слово от ея императорскаго величества, — писал Сиверс, — было бы истинным бальзамом и произвело бы хорошее влияние в здешней публике’. Сиверс, как и вообще все дипломаты того времени, считал, что громада польского дворянства не имеет ни твердых убеждений, ни смелости, а всегда идет за сильными и влиятельными панами, привыкнув от дедов и прадедов лакействовать перед ними, все готовы кричать и сопротивляться, когда есть между важными панами такие, что кричат и сопротивляются, а потому надобно было, как прежде всегда и делалось, ублажить важных и влиятельных панов, склонить их на свою сторону или по крайней мере заставить молчать, — тогда и крику поубудет настолько, насколько велико влияние замолчавших панов. В противном случае, когда бы такие меры оказались слабыми, Сиверс всегда готов был употребить более энергические меры, вроде секвестра на имения или высылки. Государыня, услыхав еще прежде о сопротивлении Ржевуекого, велела Сиверсу внушить ему, что русская императрица не хочет делать неприятного полякам, но судьба государств не может подчиняться частным отношениям, у государыни в виду благо своих поданных и самих поляков, чтобы избавить их от бурь, которые их волнуют, но если он, Ржевуский, желает выйти и удалиться от дел, пусть выходит.
Надеясь на твердость своей политики, императрица по поводу Ржевуекого писала: ‘не следует от поляков требовать пожертвований их чувствами и политическими убеждениями, хотя бы и ошибочными. Не следует требовать от Ржевускаго отчета, нужно оставить ему полную свободу, в надежде, что он оценит это доказательство великодушия императрицы’.
День, в который должна быть обнародована декларация генералом Кречетниковым, и вместе с тем поданы ноты от русского и прусского послов, назначен был 27-го марта (8-го апреля). Намеревались принудить конфедерацию издать универсал о соэвании сеймиков для выбора послов на сейм, сеймики эти допускались только в тех воеводствах, которые не входили в область земель, отходивших от Польши. Чтобы в Гродно послы были посговорчивее, решено было двинуть поближе к городу корпус войска, Игельстром был готов к услугам по приказанию Сиверса. Он приказал заранее заготовить кантонир-квартиры для корпуса, но в самый город не решался вводить много войска, а поставить там только четыре роты егерей.
До времени следовало все еще хранить молчание. Тайна раздела должна была грянуть внезапно, как бомба, на Польшу. Самого Сиверса брал невольный страх с приближением дня, в который должна была решиться судьба государства. ‘Если бы не надежда принести пользу человечеству, — писал он к своей дочери, — то я бы попросил увольнения от этой должности’. Этот страх не происходил, однако, от убеждения, чтобы дело, которое ему поручено, было нехорошо или недостойно его, как ливонца, его немного смущало воспоминание о том, как Польша некогда защищала его рыцарскую родину от Москвы, но, как верный слуга России, он радовался увеличению своего государства и даже смотрел вперед на будущее обрусение края, который возвращался во владение России. Хорошо было бы, — писал он императрице, — все, относящееся к губерниям, которыя приобретет Россия, приказать печатать по-русски, латинскими буквами, по польскому произношению. Ручаюсь, что в десять лет все будут превосходно знать по-русски, а иным способом не научатся и в пятьдесят. Я говорил об этом с Захаром Григорьевичем (Чернышевым), но он черезчур московскаго духа и человек гордый — не хотел говорить об этом с вашим величеством, а мне кажется, таким бы образом русский язык не только в Литве, но и в остальной Польше распространился. Может быть, ваше императорское величество скажете, что старый новгородский слуга заглядывает черезчур вперед’.
В ожидании королевского приезда Сиверс беспрестанно писал к Станиславу-Августу и посылал ему одну за другой горькие, хотя позолоченные пилюли. Таким образом, он потребовал от короля, чтобы он назначил начальником коронной гвардии Ожаровского, человека, ненавистного королю. Станислав-Август повиновался. Познанский епископ был, как говорили, при смерти, Сиверс потребовал, чтобы король, согласно желанию императрицы, дал коадъюторство познанского епископства одному из родственников Рачинского. Король прежде обещал то же самое другому лицу, но должен был нарушить свое обещание и повиноваться послу Екатерины. Наконец, Сиверс по приказанию государыни наложил секвестр на имения князя Иосифа и не хотел снять его. Насилу король выпросил одно староство для его матери. Сиверс послал об этом просьбу императрице, и утешал короля, что, вероятно, императрица сделает для него эту милость, а между тем торопил ехать скорее в Гродно. ‘Мои поступки напоминают, писал Сиверс дочери, того римскаго консула, который начертил круг около одного аэиатскаго царя и приказал ему дать ответ не выходя из круга’. Король не отрекался ехать, но жаловался на судьбу и громко говорил своим родственникам, что не подпишет трактата о разделе, если ему его поднесут, тем не менее однако американец Литтльпаж, вместе и любимец короля, и шпион Игельстрома, объявил последнему, что король ему с глаза-на-глаз сказал, что все сделает, что ему велят, рассуждая таким образом: большинство голосов составляет народ, а что народ приговорит, то не будет преступлением подписать.
Сиверс 1-го апреля писал королю такое утешение: ‘Могу вас уверить по истинной правде, что вашему величеству не будут делать здесь личных неприятностей, напротив, дело идет о реформе, которая принесет счастье Речи-Посполитой и королю, ея главе. Судьбы личностей только отчасти будут здесь касаться, и я должен уверить вас, что ни с характером ея императорскаго величества, ни с моим, смею сказать, не сообразно причинять кому бы то ни было огорчение, если только общественное благо не потребует этого. Ваше величество можете смело выехать из Варшавы и прибыть в Гродно без малейшаго опасения. Я боюсь только одного, чтобы время года не подействовало вредно на ваше драгоценное здоровье и чтобы это не произвело неожиданнаго замедления в желанном прибытии вашем в Гродно’.
В то же время, по донесению Игельстром, он сообщал государыне, что король сходится со шведским послом, и в этом он видит что-то предосудительное.
В назначенный день, 24-го марта (4-го апреля), король выехал наконец из Варшавы, в двадцать пять экипажей. Игельстром дал ему в провожатые подполковника Штакельберга (своего племянника), как будто для почета и для безопасности при проезде через русские войска, а в самом деле для наблюдения над королем. Вместо того, чтобы ехать скоро, как хотелось послу, король каждый день ехал верст по двадцати или тридцати и останавливался. Таким образом, выехав 4-го апреля, он доехал до Окунева, имения пана Кицкого, и там остановился у владельца обедать, потом лег отдыхать, а на другой день слушал обедню. Выехав оттуда, он доехал до имения другого пана, и там то же самое, и так далее. Проезжая через места, где квартировали русские войска, он был принимаем — русскими генералами со знаками внимания и почестями. Во многих местах к нему являлись обыватели и духовные для изъявления чувств своих. Таким образом, 11-го апреля он едва добрался до Белостока, и там зажил на несколько дней. Мимо него проезжали и спешили в Гродно разные паны из Варшавы, являлись к нему и уезжали туда, куда ехали, а он медлил, слушал обедни, посещал школы и отделывался то нездоровьем, то другими предлогами. Король напоминал собой вола, который, чуя, что его ведут на заклание, упирается и ногами и рогами, отчаянно ревет и все-таки, подгоняемый бичом, следует на место смерти.
Наступил праздник Пасхи. В Гродно начались торжества. В понедельник Сиверс дал у себя бал и ужин, потом прусский министр дал обед, в пятницу дал обед Сиверс, а в субботу епископ Масальский дал роскошный обед и бал для целого города. Посланники, приехавшие убивать Польшу, угощали поляков, а поляки, по своему обычаю, пили и танцевали над вырытой могилой своего отечества.
Курьеры во множестве бегали из Гродно в Варшаву, из Варшавы в Гродно, из Гродно и Варшавы в Полонное, где стоял Кречетников, и в Великую Польшу, где стоял прусский главнокомандующий Меллендорф, из Гродно в Петербург и обратно. Отовсюду шли тревожные вопросы, и отовсюду приносились ответы, что все пока спокойно и благополучно.
Между тем Гданск, столь дорогой полякам, который так упорно поляки отстаивали от Пруссии, пал в руки пруссаков. Прусский генерал Раумер блокировал его с 6-го марта по 15-е, и требовал сдачи укреплений и устья Вислы. Магистрат просил его не брать укреплений и предлагал принять город с округом в прусское владение. Послали просить прусского короля. Поверенный Речи Посполитой, там находившийся, напрасно протестовал против этого. Лишенные подвоза, жившие торговлей граждане Гданска, большей честью немцы, не слишком душевно привязаны были к Речи Посполитой. 25-го марта пришел ответ короля. Фридрих-Вильгельм принял желание Гданска, но требовал допущения войск своих в город, и обещал покровительство и льготы. 27-го марта объявили Раумеру, что город сдается. Но на другой день, когда Раумер стал занимать укрепления, толпа мещан, к которой пристал польский гарнизон, овладела пушками и стала стрелять по пруссакам. Бой продолжался до трех с половиной часов, пока зачинщики не были перехватаны и гарнизон не обезоружен. Раумер вошел в город и обнародовал манифест, в котором грозил строгой казнью за составление всяких сборищ.
Наконец пришло воскресенье 27-го марта (7-го апреля). ‘Наступил день, — писал Сиверс своей дочери, — памятный и знаменитый в истории Польши, России и Пруссии’. В местечке Полонном, на Волыни, опубликовано было генералом Кречетниковым такое объявление от имени императрицы всероссийской {Перевод с польского текста.}:
‘Участие ея императорскаго величества императрицы всероссийской, принимаемое в делах польских, всегда основывалось на ближайших коренных и взаимных пользах обоих государств. Но это благожелательство ея императорскаго величества и заботливость о сохранении в соседней державе спокойствия, согласия и свободы не только были безплодными, но сделались безполезным и напрасным бременем для ея императорскаго величества и нанесли ея государству неисчислимыя потери, в чем очевидно убеждает тридцатилетний опыт. Между многими безобразиями и насилиями, вытекавшими из несогласия и взаимных ссор, и тяготившими безпрестанно польскую Речь-Посполитую, ея императорское величество с особенным прискорбием взирала на те утеснения, которыя должны были переносить города и провинции, прилегавшие к владениям ея императорскаго величества, некогда бывшие ея истинным наследием, обитаемые и наполненные людьми одного происхождения и племени, просвещенными православною христианскою верою и до сих дней исповедующими эту веру. В наше время некоторые выродки поляки, изменники собственнаго отечества, не устыдились поджигать правительство, составленное из безбожных бунтовщиков, во французском королевстве, и искать у него опоры, чтобы с его помощью навлечь на Польшу кровавыя бедствия междоусобной войны. Но ближайшею и вернейшею опасностью как для святой христианской веры, так и для благоденствия общаго для упомянутых краев угрожает их наглость чрез распространение ядовитаго учения, клонящагося к разрыву всех связей религии, гражданственности и политики, на которых основыаается и которыми держится совесть, безопасность и имущество каждаго. Ненавистные неприятели общественнаго спокойствия, подражая безбожной, бешеной, преступной и разбойнической шайке французских бунтовщиков, стараются по всей Польше разсеять и привить их учение и тем самым навсегда погубить спокойствие и собственной страны, и ея соседей.
По этим-то поводам ея императорское величество, моя всемилостивейшая государыня, как в вознаграждение многих своих утрат, так и заботясь о благе и безопасности российской империи и самых польских провинций, а равным образом и для того, чтобы навсегда укротить и отнять причину всяких замыслов своевольных, частых и враждебных одна другой перемен правления, постановила наконец принять под свою державу и на вечныя времена присоединить к российской империи все края с обитателями их в ниже описанных границах, именно: начиная линию от селения Друи, лежащаго на левом берегу Двины, на углу границы Семигалии и проводя ее на Нароч и Дуброву, оттуда следуя по частному рубежу виленскаго воеводства на Столпцы, потом на Несвиж, потом до Пниска, а оттуда переходя через Кунев между Вышегродом и Новой Греблей, близ границы Галиции, с которою соединясь и следуя по ней до реки Днестра, откуда идя вниз по реке Днестру, доходит до Ягорлика, до пункта, прежде составлявшаго границу между Россиею и Польшею. Все земли, города и поветы, занимаемые вышеописанною линиею новой границы между Россиею и Полыиею.будут навсегда оставаться под скипетром российской империи, обыватели этих провинций и жители всякаго звания поступят в число российских подданных. Для этой цели, от ея императорскаго величества дано мне, как генерал-губернатору новоприсоединяемых краев, высочайшее повеление торжественно уверить, священным именем ея императорскаго величества и словом (что я этим оглашением для ведома каждому и для несомненнаго уверения и исполняю), всех новых подданных ея императорскаго величества, моих отныне любезных соотчичей, что всемилостивейшая государыня не только изволит подтвердить им полную и неограниченную свободу публичнаго отправления обрядов их религии, законное владение достояниями и имуществами, недвижимыми и движимыми, но приспособляя совершенно и внедряя в российскую империю, приобщая к славе и благоденствию российской империи, на образец верноподданных ея императорскаго величества, обитателей белорусских, живущих в ненарушимом спокойствии и изобилии под мудрым и милостивым господством ея, каждому дается право в полной мере и без всякаго изъятия с этого времени пользоваться всякими пожалованными льготами и преимуществами, какими пользуются ея давние подданные, так что каждое сословие обывателей новоприсоединяемых провинций с этого дня начинает участвовать во всех выгодах и пользах, присвоенных его сословию, взаимно же ея императорское величество надеется и требует признательности и преданности новых своих подданных, чтобы, так как она по благости своей допускает их к равным выгодам и к имени русских, и они с своей стороны старались бы соделаться достойными этой чести истинною любовью к своему теперь новому, а современем старому отечеству, и ненарушенной верностью могущественной и великодушной государыне, и поэтому все и каждый в особенности, начиная от знатнейшей шляхты и чиновников, до последняго, кому надлежать будет, обязаны в продолжение месяца произвести торжественную присягу на верность, при свидетелях, нарочно для того назначенных. Если же бы кто-нибудь из шляхты или из лиц другого сословия, владеющий земским имуществом, мало заботясь о собственном счастии, не хотел произнести присяги, тому дается трехмесячный срок для продажи своего имения и добровольнаго выезда из края, по миновании котораго срока все остающееся у него имущество будет секвестровано и взято в казну.
Высшее и низшее духовенство, как духовные пастыри, должны дать собою пример, произнесши первые присягу, и каждый день в общественном богослужении возсылать горячия молитвы о здравии ея императорскаго величества, нашей августейшей и всемилостивейшей государыни и вселюбезнейшаго сына ея и наследника престола, цесаревича и великаго князя Павла Петровича и всего августейшаго императорскаго дома, по форме, которая для этой цели в скорейшем времени предпишется. При торжественном обезпечении всех и каждаго в свободе вероисповедания и в сохранении собственности, само собою разумеется, и еврейския общества, живущия в городах и селениях новоприсоединенных провинций должны быть сохранены и содержимы в целости, со всеми правами, служившими их вере и имуществам, ибо человеколюбие и милосердие августейшей государыни не дозволяют ей исключать их одних от всеобщей ея ко всем благости и от наступающаго под благословенною ея державою благоденствия, доколе они с своей стороны будут пребывать в покорности и послушании, занимаясь, как до сих пор, торговлею и промыслами. Суды и расправы, оставаясь на своих местах, должны отправлять свои занятия именем и властью ея императорскаго величества, с точнейшим соблюдением порядка и правосудия. Наконец, исполняя волю августейшей государыни, признаю необходимым известить еще и о том, что все войска, находясь уже в своем краю, будут соблюдать наистрожайшую дисциплину, а потому ни вступление их в раэличныя места, ни самое изменение правления не может препятствовать спокойному занятию хозяйством, торговлею и промыслами, напротив, чем более возрастание всего этого умножит частныя выгоды, и тем более это приятно будет августейшей государыне и заслужит ея внимание.
Это объявление 27-го марта текущаго месяца должно быть читано по всем церквам, записано в судебныя книги и где следует публично вывешено для всеобщаго сведения. А для полнаго уверения утверждаю его по власти, мне данной, подписом руки моей с приложением моей гербовой печати. В Полонном, в главном лагере. — Михаил Кречетников’.
В то же время на противоположном конце умиравшей и раздираемой Польши был опубликован другой манифест от имени прусского короля такого содержания:
Всем сословиям, епископам, аббатам, прелатам, воеводам, каштелянам, старостам, подкомориям, земским судьям, рыцарству, вассалам, шляхте, начальствующим, обывателям городов, земледельцам и иным всем, как духовным, так и светским чинам, обывателям и жителям воеводств познанскаго, гнезненскаго, калишскаго, серадзьскаго, города и магистрата Ченстохова, земли велюнской, воеводства ленчицкаго, повета куявскагс, земли добржинской, воеводств равскаго и плоцкаго, и проч. по пограничному пути, также городов Гданска и Торуня, которые находились прежде под владением Польши, всем вообще и каждому объявляем особо нашу королевскую благосклонность.
Каждому известно, что польский народ не переставал подавать причины к справедливому неудовольствию пограничным монархам, особенно прусскому государству, и не довольно того, что вопреки всем правам добраго соседства частыми наездами делал вред прусской стране, безпокоил пограничных жителей, и обращался с ними презрительно, всегда почти отказывая им в правосудии и немедленном удовлетворении, но еще затевал зловредные замыслы, которые должны были возбудить опасение пограничных правительств. Все это известно каждому, кто в последнее время следил за тем, что делалось в Польше. Но преимущественно возбуждает опасения пограничных монархов дух несогласий и смут, котораго опасное влияние, возрастая с каждым днем, клонится к тому, чтобы разорвать все политическия и религиозныя связи и предать жителей всем ужасам анархии. Если эти правила, разрушающия всякий общественный порядок, были зловредны во всяком государстве, где только допускались, то как не опасаться их последствий у народа, который всегда отличался страстью к безпорядкам и горячкою, с которою, сломя голову, кидался ко всему, что питало и распространяло безпорядки в народе, который притом довольно силен, чтоб сделаться страшным для соседей, против которых постоянно направлял свои замыслы? Было бы несогласное предусмотрительною политикою и с обязанностями охранять спокойствие в крае нашем, если бы мы оставались только спокойными зрителями и ожидали бы времени, когда эта дерзкая партия безпорядка почувствует возможность возстать с надеждою на успех, и наши пограничныя Польше провинции подвергнутся опасностям анархии, против которой уже поздно будет предпринимать меры.
Поэтому, вместе с августейшею российскою императрицею, с согласия августейшаго римскаго императора, мы признали, что безопасность наших провинций требует провести польской Речи-Посполитой такия границы, которыя более бы соответствовали ея внутренним силам и подали бы ей возможность без ущерба свободы учредить у себя мудрое, сильное, прочное и несложное правление, и, при спокойном пользовании оным, избегать тех безпорядков, которые так часто возмущали ея собственное спокойствие и безопасность соседей. Чтобы достигнуть этого и избавить Речь-Посполитую от страшных бедствий, которыя должны быть следствием внутренних тревог, и таким образом спасти ее от уничтожения, в особенности же, чтобы отвлечь обывателей ея от той зловредной науки, которой ядом они так сильно заразились, по нашему убеждению, разделяемому единомысленно и ея величеством императрицею всероссийскою, нет другого способа, как присоединить к нашему государству пограничныя с нами провинции, и на этот конец взять их теперь же во владение, дабы таким образом предупредить всякое зло, могущее возникнуть из настоящих волнений в Польше.
Итак, с ведома ея императорскаго величества государыни российской предприняли мы вышеупомянутыя области польския, а также города Гданск и Торунь принять в наше владение и присоединить к нашему государству. Настоящий манифест имеет целью привести в известность таковое наше твердое и неизменное намерение. Ожидаем от польскаго народа, что он как можно скорее соберется на сейм и помыслит о действительнейших средствах дружелюбно исполнить дело, от котораго зависит спокойствие Польши и избавление ея жителей от ужасных последствий анархии. Милостиво и вместе строго предостерегаем жителей поветов и городов, отходящих в наше владение, не противиться принятию их края в наше владение и не сопротивляться приказаниям генералов и действиям войск наших, посланных с этой целью, подчиниться с охотою нашим законам, признать нас своим законным королем и господином, наравне с другими нашими верными подданными и устраниться от всякаго общения с Речью-Посполитою. Мы же взаимно настоящим патентом торжественно обещаем обывателям всех классов и каждому в особенности, оставить их с правами и преимуществами, как духовных, так и светских, в особенности обещаем исповедующим римско-католическую веру предоставить свободное отправление богослужения, покровительствовать их и вообще управлять целым краем так правосудно и человеколюбиво, чтобы разсудительные и благомыслящие обыватели, будучи счастливыми и довольными, не имели никакой причины сожалеть о прежней власти.
Чтобы увериться в верности и преданности наших новых подданных, мы признали за благо потребовать обычной в таких обстоятельствах присяги, но как по причине отдаленности не можем сами лично принять ее, поэтому назначаем вместо себя уполномоченных, генерала от инфантерии и орденов наших кавалера, вице-обер-кригс-президента, губернатора столицы нашей Берлина, шефа полка инфантерии Вейхарта-Иоакима-Гейнриха фон-Меллендорфа, и нашего действительнаго статс- и юстиц-министра и шефа-президента всех ретенций Адольфа-Альбрехта-Генриха-Леопольда барона фон-Данкельмана, с тем, чтобы они вместо нас именем нашим приняли вышеупомянутую присягу. Всемилостивейше приказываем всем вышеупомянутым обывателям в течение двух дней срока после назначения от уполномоченных коммиссаров места для присяги присягнуть на верность и подданство нам и наследникам нашим. Епископы, аббаты, прелаты, воеводы, каштеляны, старосты, подкомории и земские судьи должны явиться лично или через своих доверенных, а прочия сословия присягнут чрез выбранных из своей среды депутатов с надлежащим полномочием, так, чтобы из каждаго повета по крайней мере было четыре особы из шляхетства, четыре духовных и плебанов и шесть солтысов из сел, а от городских начальств по два бурмистра и по одному синдику. Все эти уполномоченные из своих поветов и городов должны получить инструкции, по которым они должны произнести присягу. Такая присяга будет иметь силу вечнаго закона и потому должна быть засвидетельствована в земских судах и внесена в акты их канцелярий, с выдачею копий нашим коммиссарам. Надеемся, что каждый, кого это касается, окажется послушным, если-ж бы, сверх наших ожиданий, какое-нибудь сословие или какой-нибудь обыватель вышеупомянутых поветов и городов дерзнули не повиноваться настоящему нашему манифесту и отказались присягнуть нам на верность и признать нашу власть, или же осмелились не повиноваться приказаниям наших генералов и сопротивляться нашему войску, такие подвергнутся немедленно обычным в подобных обстоятельствах наказаниям, не взирая на свои особы. Для большей веры мы подписали наш манифест собственноручно и приказали, утвердив его нашею королевскою печатью, огласить его где надлежит и опубликовать посредством печати: Берлин. 25-го марта 1793 года. — Фридрих-Вильгельм’.
Через два дня по появлении этих деклараций на своих местах Сиверс подал конфедерации ноту такого содержания:
‘Намерения, которыя ея императорское величество императрица всероссийская приказала огласить в декларации, поданной ея министром в Варшаве 7-го (18-го) мая прошлаго года по поводу вступления войск своих в Польшу, без сомнения, были такого рода, что долженствовали приобресть расположение, уважение и даже благодарность целаго польскаго народа. Однако Европа увидала, каким образом они были встречены и оценены. Для открытия тарговицкой конфедерации пути к достижению своих прав и законной власти надлежало прибегать к оружию, и творцы конституции 3-го мая 1791 года с своими сторонниками сошли с поля борьбы только после поражения их российскими войсками.
Но явное противодействие прекратилось только для того, чтоб уступить место скрытным козням, которых тонкия пружины тем опаснее, что часто ускользают от прозорливейшаго наблюдения н избегают преследования законов. Дух партий и смут пустил такие глубокие корни, что те, которые взяли на себя зловредный труд внушать и распространять его, после неудачных интриг у иностранных дворов, с целью набросить подозрение на намерения России, обратили свои усилия к обольщению черни, всегда легко способной быть обманутою, и успели настолько, что и она стала разделять ненависть и злобу, которую они возимели против нашей империи за то, что последняя уничтожала их преступныя надежды. Не говоря уже о многих поступках, всем известных, доказывающих злобныя наклонности большого числа поляков, достаточно сказать, что они употребили во зло правила человеколюбия и умеренности, с которыми, по данному нами строгому приказанию, соображались в своем поведении и поступках генералы и офицеры войска ея императорскаго величества, начали с ними дурно обходиться и делать им оскорбления, а самые дерзкие стали даже поговаривать о сицилийских вечернях и угрожать им чем-то подобным. Такую награду великодушным намерениям этой монархини готовили враги спокойствия и добраго порядка. Можно поэтому судить, насколько искренно приступила большая часть поляков к тарговицкой конфедерации и насколько прочно и непоколебимо внутреннее и внешнее спокойствие Речи-Посполитой. Но ея императорское величество, привыкши в продолжение тридцати лет бороться с непрестанными волнениями в этой стране и уповая на данные ей Провидением способы к удержанию в границах господствующих там раздоров, неизменна была бы в своих безкорыстных усилиях и предала бы забвению все поводы неудовольствия, как равно и справедливыя притязания, на которыя они дают право, если бы не оказывались безпорядки иного рода, важнее и опаснее.
Противоестественное сумасбродство народа, некогда цветущаго, ныне же упавшаго, растерзаннаго и стоящаго на краю готовой пожрать его пропасти, вместо того, чтобы приводить в содрогание этих возмутителей, показалось им предметом достойным подражания. Они стараются ввести в недра Речи-Посполитой адское учение, порожденное безбожною, святотатственною и нелепою сектою на несчастие и разрушение всякаго общества духовнаго, гражданскаго и политическаго. Уже в столице и во многих польских областях учреждены клубы, состоящие в связи с французским клубом якобинцев. Они извергают тайно яд свой и возмущают умы. Появление такого жерла, опаснаго для всех соседних государств, побудило последних принять на себя труд взаимно отыскать средства к истреблению зла в самом зародыше и к отвращению заразы от собственных своих пределов.
Ея императорское величество, государыня императрица всероссийская и его королевское величество, король прусский, с согласия его величества императора римскаго, не нашли для своей безопасности иного средства, как заключить Речь-Посполитую в более тесныя границы, устроив для нея существование и пропорцию, приличныя государству средняго размера, чтобы этим способом облегчить ей способы, не нарушая своей старинной свободы, устроить и удержать мудрое и стройное правление, достаточно сильное для укрощения и предотвращения всяких безпорядков и смут, так часто вредивших спокойствию и ея собственному и соседних с нею государств.
По совершенном соглашении целей и правил, ея императорское величество императрица всероссийская и его королевское величество, король прусский, глубоко убеждены, что не могутиначе предотвратить совершеннаго уничтожения Речи-Посполитой, которым угрожают ей господствующия в ней несогласия, а в особенности чудовищныя заблуждения, как присоединением к своим государствам пограничных провинций и немедленным принятием их в свое владение. Вышереченные монархи, извещая польский народ о таком своем крепком и неизменном постановлении, приглашают его собраться на сейм и по-дружески обсудить этот предмет, а вместе с тем избрать спасительныя меры по отношению к устройству невозмутимаго спокойствия и прочнаго твердаго правительства. — 9-го апреля 1793 года’.
Все три документа, приведенные здесь по их важности целиком, красноречиво показывают, без всяких с нашей стороны комментариев, какого рода были приемы, употребленные политикой сильных государств, решавших судьбу слабой Польши.
В тот же день Сиверс отослал копию с декларации королю в Белосток и писал ему: ‘Мне приказано, августейший государь, сообщить вашему величеству, что опасения ваши на счет судьбы Польши, к несчастию, оправдались. По приказанию ея императорскаго величества я подал сегодня, вместе с прусским послом, ноту, с приложением декларации, решающей судьбу Речи-Посполитой. Доверие, которое ваше величество мне изволили оказывать, дозволяет мне надеяться, что ваше величество примете это сообщение как знак сочувствия, какое я имею к вашей священной особе. Если бы случайно я не имел возможности поверить вручение этих бумаг кавалеру Литтльпажу, то решился бы предпринять путешествие в Белосток сам, чтобы уведомить обо всем ваше королевское величество, доказать вам, как много участия я принимаю в этом событии как человек частный, и клонить вас к единственному решению, какое вам можно принять в этом случае, то есть подчиниться во всем воле ея императорскаго величества. Я надеюсь, впрочем, что ваше королевское величество после однодневнаго или двухдневнаго отдыха в Белостоке будете в состоянии предпринять путь в Гродно, с целью подумать о том, с чего следует начать, именно об универсалах на сеймики, об этом предмете существуют различныя мнения, и многия из них только затруднили бы положение дел’.
Короля так поразило это известие, хотя уже давно предвиденное, что у него не ставало духа выехать из Белостока и сидел он в нем еще недели две, проматывал данные ему деньги и приказывал разрисовывать себе комнаты.
‘Литтльпаж привез мне весть о горькой судьбе отечества, писал он Сиверсу, я теперь ничего иного не могу выразить вам, кроме глубокаго чувства страдания! Оно поражает разом и мой ум, и мое здоровье’.
Тогда Сиверс отвечал ему: ‘Я чувствую всю великость, всю глубину страданий вашего величества. Приезжайте же, вылейте эти страдания на сочувствующую вам грудь расположеннаго человека, это, может быть, принесет вам облегчение’. Тайная ирония виднелась в этих выражениях. Но король показывал вид, что принимает ее за чистую монету и говорил: ‘этого бы не сделалось, если бы все зависело от пана Сиверса’. Сиверс понимал, что король весь составлен из фраз, декламаций, сентиментальности, но на самом деле, если он действительно страдал в это время, то более от крайнего унижения, нанесенного его самолюбию, чем от бедствий отечества, иначе бы он, ради личных своих выгод, не играл такой печально-комической роли.
В то же время Сиверс в письме к императрице доносил, что король сносится со шведским послом, изображал его притворщиком, интриганом, которому ни в чем нельзя доверять, Приглашая Станислава-Августа изливать свои страдания на дружескую грудь, русский посол в то же время извещал его, что по изъявленному конфедерацией желанию он возобновляет Постоянный Совет, который вместе с королем выдаст универсал на сеймики для собрания сейма. Это были новые пилюли для короля. Во-первых, он знал, что этот Совет будет выбран из людей враждебных ему, во-вторых, на него грозили возложить обязанность подписывать универсал, созывающий сейм, который должен узаконить гибель отечества и тем самым принуждали самого принимать в этом участие. Он писал к Сиверсу.
‘Сами знаете, что генеральная конфедерация соединила в себе весь уклад правления. Она одна имела значение высочайшей власти в крае, обещала народу манифесты и постановляла распоряжения, все обыватели, признавшие конфедерацию, ее одну слушают и почитают законными ея воззвания. Поэтому и оглашение универсалов на сейм по праву принадлежит исключительно конфедерации’.
Но Сиверс не мог допустить до этого, право созывать сеймы принадлежало только королю, и сейм, созванный иным путем, был бы незаконным. Король приглашал Сиверса к себе. Сиверс отговаривался болезнью и упрашивал короля поспешить в Гродно. Русский и прусский послы объяснили увертки короля тем, что он, во-первых, побеседовал со шведским послом и запасся от него советами, во-вторых — его приятно пощекотали вести, будто у Турции начинаются недоразумения с Россией, а в-третьих, Австрия, как писал канцлеру Малаховскому из Вены Война, недовольна была разделом, который предприняли Россия и Пруссия. Император, видя, что его соседи обогащаются немедленно, ему же предоставляют дожидаться лучших обстоятельств тогда, когда, напротив, обстоятельства для него делались хуже, говорил Войне: Я не одобряю этого раздела и не беру в нем никакого участия, но мое положение не дозволяет мне противиться. Успокойте земляков ваших, пусть не отчаиваются, найдется возможность поправить Польшу после всех несчастий, которыя ее постигли’. Де-Каше в Варшаве говорил явно, что его государь никогда бы не допустил до этого, если б не такое положение.
Канцлер Малаховский, до сих пор, как известно, вернейший слуга России, спохватился, он не ожидал того, что случилось, и не хотел более вести дела, которому так ревностно помогал. Он взял отставку.
Многие из конфедератов по объявлении декларации думали о том, как бы самим заслужить благосклонность государыни покорностью ее воле и готовностью быть орудиями ее замыслов над Польшей. Такими были: Коссаковский, Пулавский, Масальский, Миончинский, Рачинский. Епископ Коссаковский, составивший центр для всех угодников России, первый заявлял Сиверсу свое удовольствие о том, что Россия воспользуется на счет его отечества, он беспокоился, однако, о судьбе церковных имений в тех землях, которые отойдут к России, в качестве коадъютора виленского епископства, получая до 15.000 злотых в год, он соображал, что значительная часть фундушей коадъюторства заключается в землях, отходивших к России. ‘Ея величество — говорил Сиверс — не отнимает ни у кого владений, а верных еще и сверх того наградит всещедро. Католическая религия будет строжайшим образом обезпечена, будет по два и по три епископства в губернии’. Но не все были так покорны, как этот епископ. Между конфедератами резче всех заявляли недовольство Ржевуский и Валевский, последний, воевода серадзьский, приехал недавно на генеральную конфедерацию и, вместо Пулавского, избран наместником маршала, за ними выказывали себя недовольными человек шесть советников конфедерации. Надобно было конфедерации дать ответ Сиверсу на представленную декларацию. Ответ, разумеется, по желанию посла должен быть исполнен покорности. Но Валевский написал протестацию против русской декларации и напоминал, что конфедерация обязана хранить целость границ Речи Посполитой. Сиверс сначала звал его к себе и кротко уговаривал. Узнав снова, что Валевский продолжает возбуждать ропот, он призвал его снова, в сопровождении Анквича, Юзефовича и Забелла, людей покорных России. ‘Если вы не отстанете от вашей протестации, — говорил ему Сиверс, — я велю занять город войсками и прикажу запереть сплав на Немане’. Эти угрозы не слишком испугали пана Валевского, но он стал чувствительнее и не мог удержаться от слез тогда, когда Сиверс сказал ему: Я выслал курьера к Кречетникову и написал, чтобы он вашу милость не считал подданным ея императорскаго величества и взял под секвестр ваши имения, находящияся в областях, отходящих к России, как следует поступать с возмутителем общественнаго спокойствия. То же самое сделают и пруссаки с вашими имениями, в краковском и сендомирском воеводствах’. — ‘Дайте мне время каких-нибудь два или три дня, пока приедет король и министры’. — Король и министры не имеют ничего общаго с вами в этом’, сказал посол. — ‘Вы допустите баллотировку? — ‘Нет! Подпишете вы ответ на декларацию, как маршал, хотя бы несогласно с вашими мнениями?’ спросил Сиверс. — ‘Нет’, был ответ. — ‘Я вам даю время подумать!’ сказал Сиверс.
Конфедерация, возбуждаемая Валевским и Ржевуским, медлила десять дней написать ответ на декларацию, и Сиверс послал ей ноту, изъявил удивление и прискорбие на счет долгого молчания конфедерации, он выражался: ‘посол ея императорскаго величества не требует, чтобы наияенейшия конфедерация немедленно решила важный вопрос, но желает, чтобы она прекратила возникающия препятствия, и приняла необходимыя меры для созвания сейма. Несправедливо и противозаконно мнению одного иметь значение закона и останавливать мнения целаго состава генеральной конфедерации, которая будет отвечать за все последствия своей медленности’.
Вместе с тем Сиверс приказал заградить путь сплаву по Неману и Висле. Тогда к нему явились четверо членов конфедерации (из них два епископа) умолять о снисходительности. Сиверс встретил их упреками. ‘Вы все — говорил он — привыкли к интригам и козням, но все это напрасно. Как ни увертывайтесь, я все-таки достигну цели, видно, с вами других средств нет, кроме суровых. Да, я вам покажусь безчеловечным’.
Протестовавшие и после этого внушения не поддавались. Между тем Игельстром донес Сиверсу, что Ржевуский в качестве гетмана возбуждает войско, стоявшее в Варшаве, приказывает в арсенале производить работы и распаляет жолнеров надеждою войны с пруссами. Ржевуский в это время написал от себя протестацию еще более резкую, чем Валевский. ‘Связанный узами свободной конфедерации под действительным покровительством ея императорскаго величества, я чувствовал благодарность к этой великой государыне, благословлял ея имя и думал, что, молясь за нее, молюсь вместе с тем за мое отечество. Так думал я, и все поляки так же думали. Но день 9-го апреля, когда появилась декларация петербургскаго и берлинскаго дворов, угрожающая с двух сторон несправедливым отторжением польских областей, отравил нашу радость о возвращении свободы. Новый роковой удар отечеству тем более доводит нас до отчаяния, что он постиг нас во время существования конфедерации, которая возникла с самыми чистыми намерениями спасения отчизны, а теперь должна окончиться ужаснейшим бедствием, которому помочь нельзя. С моей стороны, призываю высочайшего Бога судию, ведующаго помышления мои, и свидетельствуюсь пред Богом и отечеством и пред самою императрицею, что не знал ничего о разделе Польши, напротив того, имея пред глазами ея свободу и целость, сам написал статью присяги для конфедерации, которою каждый член обязывался не дозволять ни малейшаго умаления Речи-Посполитой. Омочая в слезах перо мое, хочу оставить память несчастия отечества и моего собственнаго, протестую против всякаго ущерба польских границ, свидетельствую, что никогда не положу моей подписи на подобном акте, и никогда не дозволю чего-нибудь противнаго присяге, которую произнес перед Богом и отечеством. Мой протест не отвратит всеобщаго несчастия, но я должен его заявить, сообразно моей присяге! Не стану избегать личнаго моего несчастия. Какова бы ни была моя судьба, которую мне приготовило Провидение, я перенесу ее со смирением, и если буду несчастлив, то никогда не буду достойным наказания. Подписывая этот протест, прилагаю его к актам конфедерации, предоставляя себе право возобновить его со всем народом’.
Этот протест приказано напечатать.
Этим протестом Ржевуский вполне выявил всего себя. В нем дышала досада оскорбленного пана, который вдруг увидел себя в дураках, который считал себя важным двигателем дел и вдруг оказался нулем, воображал себя великим политиком, думал, что он употребляет для своих целей силу чужеземных государств, и вдруг почувствовал, что он, по своей недальновидности, только предложил себя орудием для такой цели, о какой и не подозревал. Его беспокоило более всего то, что о нем могут подумать, что он заранее знал о гибели отечества — от этого только он и хотел очиститься. Положение его было не только жалкое, но и комическое, это почувствовал Ржевуский, и оттого горячился, выходил из себя, и выходками бессильной злобы и досады становился еще комичнее, чем прежде.
Сиверс после этой протестации послал еще одну ноту такого содержания: ‘Я, нижеподписавшийся, с прискорбием узнал о второй протестации, которую представил Ржевуский для включения в акты конфедерации. Хотя автор задал себе труд прикрыть неприязненныя свои чувствования покровом восторженнаго патриотизма, но декларация эта одного смысла с тою, которую заявил г. Валевский, назад тому десять дней прибывший к генеральной конфедерации играть в оппозицию. Нижеподписавшийся презирал эти выходки, считая их маловажным пустословием. Курьер от генерала Игельстрома привез известие, что в варшавском арсенале, по секретному распоряжению гетмана Ржевускаго, происходят тайныя приготовления к войне, поэтому нижеподписавшийся полагает своим долгом предупредить генеральную конфедерацию, что он выдаст приказание секвестровать посредством войска е. и. в. имения тех панов, которые так явно выказывают свои неприязненныя намерения, печатая и разсылая свои протестации, а затем такой же секвестр постигнет имения всех тех гг. членов генеральной конфедерации, Которые осмелятся выступить с протестом против декларации союзных государств. Нижеподписавшийся считает себя в праве требовать от конфедерации, чтобы за неприязненныя чувствования г. Валевскаго, который до сих пор не имел влияния на дела генеральной конфедерации и Речи-Посполитой, и не держал маршальскаго жезла иначе, как будучи первым по ряду, а не по выбору в эту должность, немедленно отнят был у него маршальский жезл и отдан тому, кто держал его перед тем. Это самое незначительное удовлетворение, о котором просит нижеподписавшийся, за подобные поступки, так явно клонящиеся ко введению в заблуждение слабых умов, к возбуждению смут и к произведению новых несчастий для страны, для которой приближается время возрождения и новой конституции, ожидаемой от мудрых трудов как генеральной конфедерации, так и наступающего сейма’.
Нота эта подана была 20-го апреля вместе с другой нотой, где требовалось от конфедерации секвестрование имений, принадлежащих тем, которые, будучи виновниками конституции 3-го мая, до сих пор упорствуют в своем революционном духе и, находясь в Лейпциге. Вене, Париже, не перестают, посредством интриг и козней, возбуждать вредный демократический дух.
В заседании конфедерации 20-го апреля господствовал большой раздор. Литовская половина, руководимая Коссаковскими, готова была оказать всяческую покорность воле российского посла и потому согласилась на восстановление упраздненного в 1789 году Постоянного Совета. Коронная половина, разжигаемая Валевским и Ржевуским, не допускала этого. ‘Польша — говорил Валевский — должна склониться под гнетом страшной силы, но мы, связанные присягой, не должны быть святотатцами. Пока у меня не отнято право вздыхать и заявлять о чистоте намерений моих, свидетельствуюсь перед Богом, перед вами, обыватели, и перед целым светом, не дозволю никакого проекта, имеющаго целью возвращение Постояннаго Совета и всех учреждений 1772 года, истиннаго источника наших бедствий’. Тогда была прислана приведенная выше нота Сиверса. Решительный тон, показывавший, что этот господин не желает тянуть дел, заставил многих членов энергически воспротивиться протестующим. Буря поднялась большая, но кончилась, однако, тем, что Валевского стали покорно просить, и Валевский оставил маршальский жезл наместничества и передал его Антонию Пулавскому.
На другой день возобновление Постоянного Совета было решено, прежние члены вступили в прежние обязанности, а на место тех, которые выбыли по какому-либо поводу, назначены новые {Виленский воевода Михаил Радэивилл, коронный подскарбий Рох Коссовский, королевский секретарь Грановский, паны: Свентославский, Модзелевский, Храповицкий, Забелло, Юндзило, Юэефович, Швейковский, Мануцци, Ксаверий Валевский, на третий день, 25-го апреля, прибавлены были следующие члены: Феофил Залуский, Валицкий, Влодек, секретарь и шеф канцелярии иностранных дел Тенгоборский. Залуский и Тенгоборский были помещены по рекомендации Игельстрома, и первый из них вследствие любовной связи с графиней Залуской, на которой Игельстром после женился. Затем, за вакансией маршала, Мнишек, маршал коронный, обязан был созвать прежних членов Постоянного Совета: плоцкого епископа Шембека, жмудского Гедройца, Троцкого каштеляна Платтера, брестского воеводу Зиберга, серадзьского каштеляна Вернадского, ленчицкого каштеляна Липского, зарновского каштеляна Шидловского, сендомирского каштеляна Попеля, варшавского каштеляна Соболевского, и панов старост: Осмяловского, Шидловского, Курженецкого, Янковского, Дзержбицкого, полковника Конарского, ленчицкого подкомория Стаховского, генерал-майора Валевского и польного литовского писаря Гелгуда.}.
Между тем Сиверс каждый день призывал короля из Белостока. Он так силился убедить его, что написал ему письмо на девяти страницах, соглашался даже, чтобы король сидел в Белостоке и дожидался сейма, но приехал бы на несколько дней в Гродно присутствовать на одном только заседании Постоянного Совета и подписать универсалы об открытии сеймиков и собрании сейма. Станислав-Август все еще увертывался под ничтожными предлогами, сперва к нему в Белосток приезжала депутация от конфедерации, а потом король послал в Гродно своего конюшего Кицкого, под тем предлогом, чтобы приготовить себе покои в Гродно, наконец с крайним нежеланием и стесненным сердцем он прибыл в Гродно 22-го апреля.
После энергических заявлений Сиверса конфедерация не выступала более с протестациями. 27-го апреля дан ответ на ноту 9-го апреля. В начале этого ответа изъявлена была причина, почему конфедерация замедлила ответом: она не надеялась никогда услышать декларацию об отторжении провинции Речи Посполитой, и потому находилась в трудном положении соединить чувство страдания, возбужденное декларацией, с долгом в отношении союзных дворов. Далее говорилось: ‘Генеральная конфедерация полагала, что предмет отторжении от Речи-Посполитой богатейших областей не может быть предметом сношений и взаимных объяснений, и декларация написана только для сведения о том, что угодно было государствам присоединить под свою власть. Конфедерации казалось, что никакая власть, и даже самих сеймов, не может иметь достаточной силы для отвращения несчастий, упавших на Речь-Посполитую, поэтому конфедерация, присягнув раз перед Богом соблюдать целость страны своей до наименьших ея частей, не может принимать участия в этом деле, ибо в противном случае на нее падало бы обвинение в вероломстве. Но как в ноте г. посла от 18-го апреля сказано, что все квитанции, данныя войску ея императорскаго величества, не иначе будут ликвидованы, как после выдачи универсалов на чрезвычайном сейме, то генеральная конфедерация поручила нижеподписавшимся (наместникам маршалков Антонию Пулавскому и Иосифу Забелле) именем ея заявить, что генеральная конфедерация свидетельствует перед Богом, сострадательными соседними и союзными государствами и пред своим справедливым и безпристрастным народом, что она не принимала участия в разделе Польши и чувствует себя совершенно правою по отношению к средствам, которыя она принимала по силе законов, гарантированных теми же государствами, именно: призывая вновь Постоянный Совет, не отдавший еще отчета в своей прошлой администрации, назначая новых членов на место умерших или выбывших на законном основании для пополнения комплекта, установленнаго в 1775 году, сообщая этому учреждению достодолжную деятельность для удовлетворения настоятельных потребностей Речи-Посполитой и представительства ея правления’.
Этот ответ не понравился Сиверсу: он желал другого, более покорного, без всяких жалоб, но императрица не велела ему сердиться и дозволяла полякам излить естественную в их положении скорбь об ударе, постигшем их отечество. Она требовала покорности, а не насилия чувств. Вслед затем оба упрямца, Валевский и Ржевуский, смирились, удовольствовавшись тем, что показали перед всеми свое мужество и патриотизм. Валевский произнес присягу на верность императрице, а Сиверс, все-таки не совсем доверяя ему, обещал снять секвестр с его имений не ранее, как только тогда, когда окончатся сеймики. Ржевуский сложил с себя звание польнаго гетмана, объявил, что не будет участвовать ни на сеймиках, ни на сейме, и удалится за границу. Сиверс не только приказал тотчас снять секвестр с его имений, но даже предлагал ему место канцлера. Ржевуский сказал, что не примет никакой должности и не станет вмешиваться в политические дела вообще.
Надобно было подписать универсал о созвании сейма. Это была самая тяжелая минута для короля, этой минуты он так давно боялся, по мере того, как она приближалась к нему, он изнемогал духом. В последних числах апреля, грустный и задумчивый, он пригласил к себе Сиверса. Они обедали за маленьким столом, в кругу королевской родни и самых близких особ. После обеда он позвал русского посланника в свой кабинет и стал говорить о своих долгах, потом перешел к своему положению, к своему стыду в глазах всей современной Европы и потом сказал: ‘Ах, если бы мне дозволили сложить корону! Долги меня безпокоят, я не столько забочусь о том, чем мне жить, но долги — вот моя тягость, если бы только заплатили мои долги и дали немного на содержание — я был бы доволен! Много найдется охотников принять после меня эту корону из рук ея императорскаго величества. Напишите об этом императрице, или позвольте написать мне самому’. Речь его была длинна, несколько раз король прерывал ее и принимался за нее снова.
Сиверс сказал королю:
‘Ея императорское величество совсем не желает вашего отречения, она уже сообщала об этом в первом своем милостивом письме, и мне о том писала тоже несколько раз’.
‘Я знаю цену этого’, — сказал король, и продолжал свое: ‘если не примет короны великий князь Константин, других много найдется, которые примут этот подарок’. Со злобой и презрением он упомянул о Щенсном-Потоцком в числе кандидатов на престол.
‘Я уверен, — сказал Сиверс, — что он не будет королем’.
‘Принц Виртембергский, — продолжал король, — только не тот, котораго мы в Польше видели, или граф д’Артуа? Говорят, они старались оба о короне, но они оба не сделают Польшу счастливою’.
‘А саксонский электор, — сказал Сиверс, очевидно испытывая его, — он не принял бы ее?’
‘Он бы ее принял, — сказал король, — у него нет сыновей, но есть дочь, которую он любит и которая будет богата’.
Сиверс показал суровый вид и сказал: ‘этот князь не заслужил благоволения государыни’.
Король смутился, помолчал и сказал: ‘мне не остается ничего — только отречься, лишь бы мои долги уплатили’.
Сиверс сказал: ‘уплата может уладиться, разумеется, с пожертвованиями с вашей стороны’.
‘Вы возьмете у меня экономии?’ сказал король.
‘Да, ваше величество, — сказал Сиверс, — но оне приносят вашему величеству только половину доходов’.
‘А что же вы мне оставите?’ спросил король.
‘Пять или шесть миллионов, из них половина пойдет на уплату ваших долгов. Думаю, дадут шесть миллионов. Если вы отречетесь от престола, вашему преемнику нечем будет жить, или уплата долгов встретит затруднение. Могли ли бы ваше величество жить в уединении на полтора миллиона?’
Король вдруг повеселел. ‘Это 80 тысяч червонцев! О, столько даже не нужно в Риме или в Неаполе’. Он протянул дружески Сиверсу руку. ‘Ах, если бы вы могли это для меня сделать, любезный посол’, сказал он по-немецки. ‘Поедемте в Италию, там будем счастливы!’
Но Сиверс как будто холодной водой облил его своим сухим, деловым тоном. Король просил его писать к императрице об отречении. ‘Хорошо, — сказал холодно посол, — я напишу, но знаю, что это напрасно’.
Из этого разговора с королем Сиверс тотчас вывел заключение и донес императрице, что, вероятно, король сносится с эмигрантами, находящимися в Дрездене, и ему обещают какую-нибудь пожизненную пенсию, если он отречется в пользу саксонского электора.
Изготовленный универсал о созвании сеймиков подан был королю 3-го мая. Нарочно ли выбрали этот день, или так неумышленно случилось, как уверяет Сиверс, только для короля это обстоятельство увеличило скорбь. В тот самый день, который так недавно думали праздновать на вечные времена, как день независимости и обновления Польши, в этот самый день король первый невольно должен был подымать топор на свое отечество. Станислав-Август обливался слезами, когда подписывал. Приступ в этом универсале был таков:
‘Нет надобности и причины распространяться о настоящем положении нашего отечества во всех отношениях, не хотим умножить скорби собственнаго сердца и вашей, почтенные обыватели, мы обращаемся к нашим соотечествинникам, для которых опубликованное в печати не составляет тайны’.
Извещалось, что возобновленный конфедерацией Постоянный Совет признал за благо поручить королю собрать сейм в Гродно, и потому шляхетство призывалось на сеймики 27-го мая, а сейм в Гродно назначался 17-го июня.
Страдания короля усилились после этого шага, и. он Написал императрице письмо в таких выражениях:
‘Тридцать лет труда, в которыя я, желая всегда делать добро, должен был бороться с несчастиями всякаго рода, привели меня, наконец, к безнадежности служить отечеству с пользою и исполнять мою обязанность с честью. Настоящия обстоятельства таковы, что мой долг возбраняет мне всякое личное участие в мерах, ведущих к разрушению Польши. Я желаю оставить должность, которую мне невозможно исполнять с достоинством, предоставляя более счастливому тот трон, который и без того через несколько лет мои годы и болезни сделают вакантным’.

III.
Меры Сиверса к устройству сейма. — Открытие гродненского сейма.

До открытия сеймиков Сиверс принял меры к тому, чтобы выбор пал на таких послов, которые бы могли подписать все, что им прикажут. Два сильнейших двигателя приведены были в действие для этой цели: подкуп и страх. Около Сиверса были паны, получавшие от России жалованье за свои услуги и деньги для подкупа послов. Этим панам поручалось вести выборы. Эта обязанность в Литве была поверена Коссаковским. Епископ получил на выборы 4.000 червонцев. Он просил восемь, но Сиверс напомнил ему, что он уже и без того получает черезчур много, именно 50.000 руб. годового дохода с краковского епископства. Трех братьев Коссаковских глубоко презирал Сиверс и не доверял им. Он боялся, что они могут, при случае, изменить ему исподтишка. Другой агент в Литве был исправлявший должность литовского маршала в конфедерации, Забелло, человек глубоко безнравственный, эгоист, грабитель казенного и частного достояния, творец разных мерзостей, коварный и бесстыдный, пользуясь своим значением, он с корыстными целями уничтожал приговоры судов, назначал по разным делам комиссии, производившие большие несправедливости. Он ограбил собственного брата и даже мать свою, которая по этому поводу подала на него жалобу. Сам Сиверс, чтобы прекратить такого рода насилия, дозволяемые себе влиятельными членами конфедерации, запретил конфедерации без своего позволения устраивать сходки и назначать комиссии. Этого-то человека с самой дурной репутацией Сиверс употребил для выборов и давал ему, кроме того, по 1.000 червонцев в месяц, но не доверяя ему, объявил, что будет не додавать ему жалованье, как только он позволит себе какие-нибудь уловки, не заслуживающие одобрения посланника. Пулавский, назначенный маршалом конфедерации, получил от Сиверса 1.000 червонцев платы в месяц и кроме того взял две тысячи для выборов на Волыни, пятьсот на выборы в Холме, да сверх того тысячу восемьсот червонцев на десять послов, и тысячу червонцев на издержки своего путешествия. Миончинский и Анквич, маршал Постоянного Совета, поехали в краковское и сендомирское воеводства, им Сиверс дал 1.500 червонцев, а 3.000 червонцев они получили от Игельстрома для той же цели. Анквич был выбран люблинским послом, и за это, как и за направление сеймика, получил особенно тысячу пятьсот червонцев. Оба, кроме того, получали по 1.500 червонцев в месяц. Из получавших тогда жалованье и руководивших выборами большую роль играл Ожаровский, он получал между 500 и 1.000 червонцев в месяц, и сверх того ему дали на выборы 1.000 червонцев. Этот человек был очень облагодетельствован от России, получал жалованье издавна, еще при Штакельберге и Булгакове, а теперь ему дали звание коменданта Варшавы, приносившее ему 24.000 злот. годового дохода. По сложении гетманства Ржевуским его назначили гетманом. Несмотря на свои огромные средства, он жил так роскошно, что был весь в долгах, сумма которых доходила до 30.000 червонцев.
Маршалом предстоящего сейма предназначался Билинский, человек развратный, игрок и плут. Сиверс смотрел на него, как на орудие на все готовое, давал ему 1.000 черв, в месяц, и сверх того 2.500 на открытие сейма. Кроме этих, работали над сеймиками Оссолинский в Подлясье, получавший 500 черв., Залуский, Понинский и другие, менее значительные. Прусский посол обязан был давать за Пруссию, как Сиверс за Россию. У Игельстрома в распоряжении было 10.000 черв., сумма, предназначенная для той же цели. Его обязанностью было разослать отряды русских войск в те места, где будут отправляться сеймики. Порядок в этом случае был таков: прежде раздавали деньги шляхте, которая должна была съезжаться на сеймики, суммы на это выходили небольшие: кому десять, кому двадцать червонцев. Им приказывалось заранее выбрать маршалом сеймика такого-то, и последнему давали 500 червонцев. На сеймиках не дозволяли читать ничего такого, что бы могло волновать, и не допускали рассуждений. Получившая чужие деньги шляхта, угрожаемая русскими штыками, которые видела воочию, избирала таких послов, каких указывал посланный агент-поляк, и избранному послу назначали жалованье: размер его был различен, смотря по достоинству того, кому давали, были послы, что получали по 500 черв, в месяц, другие менее, даже по ста, но всего выходило со стороны России средним числом червонцев по 200 на каждого посла в месяц. В Литве под ферулой Коссаковского и Забелла на каждого посла приходилось также по 200 черв. Кроме того Сиверс обещался некоторых содержать на русский счет во время пребывания на сейме. В таком способе не было ничего нового или необычного в Польше. Игельстром употреблял ту же систему двадцать слишком лет назад, да и без влияния иностранного делалось так исстари перед каждым сеймом, только тогда влиятельные паны делали то же самое, что теперь делали Россия и Пруссия. Для большей безопасности, по приказанию Сиверса, генеральная конфедерация издала 11-го мая санциту (распоряжение), чтобы не допускать на сеймиках к участию не только тех, которые не отступились от конституции 3-го мая, но даже и таких, которые прежде заявляли как-нибудь похвалы этой конституции, или впоследствии осуждали деяния генеральной конфедерации.
Около Сиверса составился кружок сотрудников. Таким был маршал Рачинский, человек издавна получавший от России жалованье еще во времена Штакельберга, продажный и безнравственный во всех отношениях, но умный и работящий. Другой его товарищ в делах был Мошинский, внук короля Августа. Никто не мог укорять его, чтобы он брал когда-нибудь жалованье от иностранных дворов или кривил душой для выгоды. Он служил прежде в скарбовой комиссии и считался, а еще более сам себя считал великим финансистом. Во время конституции 3-го мая он признал ее и произносил ей похвалы, при появлении тарговицкой конфедерации уехал в Дрезден с Малахоским и Коллонтаем, но там пожалел об имениях, которые конфедерация хотела секвестровать, воротился в отечество, пристал к конфедерации и подделался к Сиверсу. У него в землях, отходивших к России, было двадцать пять тысяч душ крестьян, и расположение к России этого Аристида, каким он сам себя выставлял, вполне понятно. Русский посланник любил его. Вдвоем с Рачинским они состряпали конституцию для Польши и толковали о разных улучшениях, в том числе о каналах и путях сообщений, а это был, так сказать, любимый конек Сиверса. Составляя с ним проекты, он посылал их Екатерине, но государыня не отвечала на них вовсе, и когда наконец, как видно, они ей надоели, приказала отложить занятия конституцией на будущее время. Прозорливая Екатерина уже не считала возможным существование самостоятельной Польши на дальнейшее время. Дни ее были сочтены в уме государыни, поэтому-то она и не обращала внимания на то, что охотник до преобразований и учреждений, бывший новгородский губернатор, с такой наивной доверчивостью и добродушной болтовней присылал ей. В числе лиц, на которых рассчитывал Сиверс, были тогда люди, занимавшие правительственные места. Место канцлера, по выходе Малаховского, Сиверс дал князю Антонию Сулковскому, которого имения лежали в областях земель, отходивших к Пруссии. Этот пан с молодых лет уже служил тайно России, но Сиверс уверен был, что он способен всегда изменить Пруссии для России, вообще же мало доверял ему. Епископ Масальский издавна известен был как верный и постоянный слуга России. Любитель веселого житья, хорошего вина, женщин и игры, славный издавна своими пирами, Масальский в Гродно должен был служить России тем, чтобы кормить, поить и забавлять в своем доме послов и настраивать их в таком духе, какой нужен был Сиверсу и Бухгольцу.
Из других панов, окружавших Сиверса, два подскарбия, Дзеконский и Огинский, были в распоряжении русского посланника, первый, приверженец короля, человек уклончивый, обращавшийся на сторону России потому, что это была сила более всякой другой внушавшая страха, второй — сторонник конституции 3-го мая, ради своих имений, отходивших к России, приставший притворно к конфедерации, ездивший для спасения этих имений в Петербург, поклонами Зубову выхлопотавший себе должность в Польше по указу Екатерины, и постоянно показывавший себя в двух лицах: между патриотами он говорил, что действует поневоле, перед Сиверсом и русскими разыгрывал полезного для России человека. К этому разряду панов, увивавшихся около русского посла, следует отнести и богатого Людовика Тышкевича, которого прочили в литовские маршалы для будущего сейма. За ним следуют члены Постоянного Совета: Юзефович, Мечковский, Модзелевский, Швейковский, Гелгуд, Пляттер, Тенгоборский, Лопота, Высоцкий, Валицкий и пр., — все до поры до времени ради своих имений готовы были поклоняться тому божеству, от которого зависели их маетности. Надобно заметить, что тогда не только получение жалованья от русского посланника и надежды на личные выгоды от императрицы наклоняли многих к России, были люди, которым надоели беспрестанные неустройства и безвыходные смуты польской Речи Посполитои, люди, которые перестали надеяться на что-нибудь в будущем для нее и приходили к убеждению, что при соединении с Россией будет более спокойствия. Из двух зол предпочитали меньшее. Все тогда готовы были идти лучше под власть России, чем Пруссии. От этого холмская земля добровольно обратилась к Екатерине и просила принять ее под свою власть.
‘Если нам — писано в ея прошении — суждено неизбежно отпасть от тела Речи-Посполитой, то мы хотим под кротким господством вашего императорскаго величества пользоваться свободою наравне с другими новозанятыми краями’. Императрица приказала Сиверсу (от 15-го июня) благодарить шляхту холмской земли за такое желание и, призвав холмских послов, объявить им, что, оставляя их землю в составе Речи Посполитой, она будет их охранять от дурных событий, которых они боятся, и стараться о благоденствии Речи Посполитой, которой они всегда будут принадлежать.
В таком разложении, до какого достигала Польша, делившие польскую державу государства были в то же время охранителями дворянских прав и даже жизни дворян. Давняя ненависть южнорусского народа на Волыни и на Украине постоянно готова была вспыхнуть, как бывало в прежние времена: только русские войска удерживали народ от бунтов, и не только в этой заповедной стране ненависти к ляхам, даже в коренной Польше прорывалась долго сдерживаемая злоба простого народа к дворянству. В стране, занятой пруссаками, началось волнение между крестьянами, подданные не хотели слушаться панов своих, не шли на работы, требовали вольности, подавали на имя прусского короля жалобы на утеснения своих панов, так что паны прибегли с просьбой к Меллендорфу принудить непокорных к работе войском. Меллендорф от королевского имени ответил крестьянам, чтобы они оставались в послушании панам до тех пор, пока не наступит новое устройство области и королевский суд не разберет их жалоб, а обывателям вменял в обязанность не раздражать крестьян и не облагать их повинностями более того, сколько они отбывали прежде.
Казалось бы, с такой обстановкой и в таких условиях дело Сиверса должно было пойти как по маслу, и действительно, все давало повод надеяться, как и надеялся Сиверс, окончить свою работу присоединения областей каких-нибудь недели в две. Послы съехались в Гродно, Сиверс давал на шестьдесят послов один за другим обеды, нанимал для них через своего агента Боскампа квартиры и экипажи. К 17-му июня большая часть их заручена была полученным жалованьем. Но тут оказалось, что доверенные Сиверса, и особенно Коссаковские, провели его. Во-первых, несмотря на все предосторожности, прорвались в число послов люди противных убеждений, и даже участники бывшего сейма, во-вторых, из получивших русские и прусские деньги нашлось немало таких, которые, поживляясь на счет деливших Польшу держав, в то же время сочли удобным поиграть в патриотизм, поступая так, чтобы, как говорится, и козы были целы, и волки сыты. От этого суть дела хотя не испортилась, хотя предотвратить грозящей беды для Речи Посполитой ее представители не были в состоянии, но они могли тянуть время, строить козни, интриговать, лукавить, выдумывать недоумения и вообще ставить посланникам под ноги бревна, и через то самое затруднять их и приводить в досаду. В этом и состоит история этого сейма, последнего сейма Речи Посполитой.
На первом же заседании, при открытии сейма, началась буря. Сеймы в Польше открывались маршалом прошедшего сейма, но такового тогда не было, и этот сейм открыл маршал Постоянного Совета Анквич, бывший в то же время краковским послом, а это звание давало ему старшинство между прочими послами. Избраны были, по желанию Сиверса, единогласно маршалом сейма, коронным Билинский и литовским Тышкевич. Тут возник вопрос. Еще не бывало в Польше, чтобы собирался сейм при нераспущенной конфедерации. Как надобно было присягать? Анквич обратился с этими вопросами к конфедерации, и конфедерация прислала формулу присяги, в которой внушали сейму обязанность зависеть от конфедерации и слушаться ее, заседания открывать при закрытых дверях, без арбитров или свидетелей, и не прибегать при решении дел к баллотировке. Против этого поднялись голоса. ‘Что это, — кричали многие послы, — конфедерация предписывает нам законы, ведь сейм выше всех конфедераций’. Первое заседание не кончилось ничем.
Собрались на другой день — опять шум, крики. Когда маршал Билинский подошел целовать крест и хотел произносить присягу, толпа недовольных членов вырвала у него распятие. В залу впустили посторонних, они шумели против конфедерации. Одни послы кричали, чтобы посторонние ушли, другие требовали, чтобы посторонние оставались в зале. Так продолжалось несколько часов. Все кричали, никто никого не слушал. На третий день — та же сцена. Между тем по польским обычаям было так, что если две Избы, сенаторская и посольская, не сойдутся вместе на третий день сейма до заката солнца, то сейм считается прерванным. Сиверс, которому обо всем доносили, подозревал, что здесь, может быть, так делается с хитростью, затем, чтобы прекратить сейм, заставить собирать другой, и тем самым тянуть время: он послал русского генерала Раутенфельда арестовать тех членов, которые кричали и не давали маршалу присягать. То были Шидловский, князь Адам Понинский, Выгановский, Блешинский, Раковский, Служевский, Микорский и Карский. Последний убежал к королю в его переднюю, генерал выманивал его оттуда под предлогом приглашения обедать, но он упрямился и не выходил. Когда не стало в зале всех этих крикунов, велено было удалить всех посторонних, и тогда маршал сейма произнес присягу по форме, присланной конфедерацией, но с той разницей, что присягал слушать не конфедерацию, а собранных чинов Речи Посполитой. Затем обе Избы соединились, и все были поражены бедностью числа лиц в сенаторской Избе, кроме министров Тышкевича, Дзеконского, Огинского, Мнишка, гетмана Коссаковского, Сулковского, Пляттера, было только три сенатора, именно: епископ Коссаковский, его брат виленский воевода и Суходольский. От этого нельзя было даже соблюсти обычной при этом формы, по которой король должен был назначить несколько сенаторов для приглашения посольской Избы к соединению с сенаторской. По соединении Изб, новоизбранный маршал произнес речь, в которой постарался елико возможно обругать предшествовавший сейм и назвал его виновником бездны зол, в которую упала Речь Посполитая.
На следующем после того заседании — опять новое недоумение. В залу нашли посторонние. Некоторые послы, опираясь на то, что конфедерация приказывала держать заседания без арбитров, требовали их выхода, другие хотели, чтобы они оставались, потому что по прежним обычаям всегда допускались арбитры, исключая тех заседаний, когда рассматривались особой важности политические предметы. Маршал литовский Тышкевич поддерживал право присутствовать арбитрам, ради большей пышности и блеску. Билинский настаивал, чтобы они вышли, так как наступают рассуждения такого рода, которые и по прежним обычаям обходились без свидетелей. Посторонние должны были уйти. Тышкевич после того получил от Сиверса строгое внушение.
По уходе посторонних были представлены сейму ноты обоих посланников, Сиверса и Бухгольца, с предложением сейму в самом начале заняться содержанием декларации 9-го апреля. ‘Чтобы облегчить исполнение этого неизбежно-необходимаго дела, — сказано было в нотах, — которое должно возвратить в возможно-скором времени спокойствие Речи-Посполитой и установить в то же время спасительный и угодный нации образ правления, нижеподписавшийся просит собранных членов безотлагательно назначить делегацию с достаточным полномочием, с которою он мог бы войти в совещания и заключить окончательно трактат на основании означенной декларации, каковой окончательно будет ратификован впоследствии королем с сеймом’.
Встал король и сказал: Я приступил к генеральной конфедерации, гарантированной императрицею, только потому, что акт ея уверил меня в целости и независимости Речи-Посполитой. Я не могу никак освободить себя от обязательств, принятых при моем приступлении к конфедерации, и решился ни под каким видом не подписывать какого бы то ни было трактата, который имеет целью лишить Речь-Посполитую хотя бы самой малейшей части ея владений, надеюсь, что и члены сейма, связанные тою же клятвою, с удовольствием последуют моему примеру. Дадим на присланный ноты ответ в самых вежливых выражениях и представим сильные и убедительные доводы, которые бы могли произвести возвращение нам занятых земель, в надежде, что мудрость и великодушие их величеств российской императрицы и прусскаго короля признают, что наша нация не дала никаких поводов к такому поступку’.
Эта речь принята была с видимым восторгом, даже и те, которые видели здесь препятствие к скорейшему успеху дела, за которое им платили деньги, находили нужным показать свой патриотизм.
На следующий день, 21-го июня, в начале заседания возник вопрос, следует или нет допускать к заседаниям арбитров. Акт, — говорили некоторые послы, — который послужил поводом к удалению арбитров, не есть подлинный акт генеральной конфедерации, а только его копия, и потому вопрос еще не решен. Анквич и Ожаровский говорили за легальную силу этой копии. Вдруг Тышкевич объявил: ‘я согласился на удаление арбитров во внимание к обстоятельствам прошлаго заседания, а соображаясь с законом, я не вижу ничего, что бы уполномочивало нас на их удаление’. Тотчас на галереях, куда успели проникнуть посторонние, раздались рукоплескания. Но со стороны противной партии между послами раздались крики неодобрения, негодования: видели в этом даже опасный якобинизм. Стали потом рассуждать об ответе. ‘Нам, говорили некоторые, следует просить ея императорское величество русскую императрицу и короля прусскаго отложить их намерение учинить новый раздел Польши, после 1775 г., когда произошел первый раздел владений Польши, был гарантирован договор с Польшею, Польша не сделала ничего такога, что бы могло считаться нарушением договора с ея стороны. В декларации императрицы 18-го мая 1792 г. не угрожали нам разделом, спросим же, по крайней мере, императрицу, чем именно Польша навлекла на себя насчастие’. Янковский, посол сендомирский, прибавил к этому, что следует, кроме того, обратиться к немецкому императору, к Англии, Швеции и другим государствам, с просьбой о ходатайстве с их стороны перед российской императрицей и прусским королем, а для этого послать особых послов, но как оказалось, что финансовые средства для содержания таких послов недостаточны, то решили ограничиться тем, что обратиться с такими вопросами к послам иностранных государств, находящимся в Польше. К посланникам составили ноту уклончигюго свойства. В ней между прочим говорилось: ‘декларация 9-го апреля, где упоминается о сужении границ Речи-Посполитой, никак не была понята чинами в смысле акта, извещающаго о безповоротном отобрании провинций, и последовавшия распоряжения, вытекавшия отсюда, считались делом второстепенных властей, а не выражением воли государыни, которой великодушие и чувствования превышают ея могущество’, сейм извещал, что он не имеет достаточной власти отделять от республики какие бы то ни было ей принадлежащие земли и всякая подобного рода уступка не будет иметь законной силы. В заключение просили посланников яснее выразить предмет обсуждений требуемой делегации. Все это только протягивало время, чтобы еще более протянуть его, новые члены требовали изложить сейму состояние финансов, другие — состояние политических дел в Европе.
Но Сиверс не дал долго задумываться сейму, и 13-го (24-го) июня отправил снова ноту, где выразился, что он, сообразно своей инструкции, по неизменным намерениям ее величества императрицы, не может входить в рассуждения о предмете декларации, а потому вторично требует безотлагательного назначения делегации с полномочием для заключения договора в смысле декларации 9-го апреля. Почти дословно такую же ноту послал и Бухгольц.

IV.
Дело о назначении делегации для подписи договора с Россией. — Увертки сейма. — Энергические меры Снверса, — Назначение делегации. — Уступка России земель.

После этого прошло три дня в продолжительных заседаниях и толках о назначении делегации. Маршал сейма Билинский был того мнения, чтобы назначить делегацию по предписанию посланников и исполнить их волю. Поддерживая его, Ожаровский говорил: ‘Назначение делегации есть единственное средство, которое нам осталось, чтобы дать Польше спокойствие, а потому следует выбрать делегацию и теперь же дать инстурукцию’. За безусловное послушание воле посланников говорили послы: равский Влодек, краковский Анквич, люблинские Залеский и Миончинский, закрочимский Виламовский, но против них поднял протест целый кружок рьяных послов, между которыми отличались сендомирские Блешинский, Гославский и Случевский, черниховский Голинский, вышегродский Микорский, рожанские Цемневский и Подзолевский. Они кричали, что не допустят назначения делегации и стоят за поданный проект их товарища Янковского, состоявший в том, чтобы, не входя в требуемые посланниками объяснения, назначить послов к императрице, королю прусскому, и просить их отменить раздел Польши, а вместе с тем отправить и к другим дворам просьбу о ходатайстве перед императрицей, в особенности же к императору. Канцлеры по прежнему приговору сейма уже писали к находившимся в Варшаве иностранным министрам, австрийскому, голландскому, шведскому, английскому и к папскому нунцию, но получили от них короткие записки, где не было ничего, кроме дружеских чувств и обещаний сообщить своим дворам что следует. Это, естественно, показалось Избе недостаточным. Главное, хотели как бы то ни было протянуть время и думали, что вмешательство других дворов затянет вопрос и отдалит его роковое разрешение. Лидский посол Александрович говорил: ‘Европейские дворы не могут оставаться равнодушными к судьбе Польши в виду того чрезвычайного могущества, какое приобретают две союзныя державы, нарушая равновесие’. Увлекаясь порывами красноречия, он обратился к королю и восклицал: ‘веди нас, наияснейший государь, и мы все за тобою!’ Холмский епископ Скаржевский объявлял, что на основании религии насильственная присяга, произнесенная жителями отобранных провинций, недействительна. Но маршал сейма не допустил проект Янковского к голосованию, несмотря на сильную бурю против себя: в особенности отличался резким тоном против Билинского Микорский. Холмский посол Куницкий, казавшийся расположенным к России, допускал только с ней, а никак не с Пруссией вступать в переговоры, и говорил: ‘надобно на несколько месяцев отсрочить сейм, может быть, в это время случится какая-нибудь благоприятная для нас перемена’.
Епископ Коссаковский принял на себя роль примирителя обеих крайностей, представлял, что можно соединить оба проекта воедино. ‘Надобно — говорил он — обратиться к иностранным дворам, но незачем посылать особых послов: это ввело бы нас в издержки, достаточно сообщить наши просьбы посредством наших министров, неаходящихся при иностранных дворах. Между тем в требовании назначить делегацию я не вижу ни малейшаго шага к требованию уступок, иначе я бы сам отверг его, но в нем не упоминается ни о полномочии делегации, ни об инструкциях, какия следует дать членам делегации. Я думаю, очень опасно отвергать всякую возможность соглашения, предлагаемаго нам министрами дворов’. Король принял это мнение, произнесенное его личным врагом, каким был всегда епископ. Анквич, зная, как много значили для того общества, в котором он находился, слова и фразы, предлагал, вместо делегации, назвать ее депутацией, иначе слово делегация напоминало ту делегацию, которая оставила по себе возмутительную память о первом разделе. Коссаковский подхватил эту мысль и повторял ее. Многих это обрадовало, казалось, уже одна перемена названия наполовину спасала Польшу. Мысль об отделении трактата с Россией от трактата с Пруссией овладела мало-помалу большинством Избы. Ярые противники всякого трактата должны были умолкнуть перед ясными доводами о крайней неизбежности. Ожаровский говорил: ‘Европа достаточно видит, что мы, назначая депутацию, сделали это поневоле, а не по доброй воле, этого от нас требуют вооруженною рукою, стало быть, нельзя не исполнить требования, русская сила может нас сломить в одну минуту, и безразсудно было бы нам безплодным упрямством причинять разорение нашему отечеству’.
Многие из членов, Скирмонт (новогродский), Случевский (сендомирский), Коссаковский (ковенский), Нарбут и Шишко (лидские) и другие один за другим говорили в пользу соединения с Россией. Речистее всех был Нарбут. ‘Сознаемся, говорил он, что у России есть причины жаловаться на Польшу, на последнем сейме к России было мало уважения, разорван был трактат о гарантии, мы предпринимали против нея войну. Все это заслуживало, чтобы Речь-Посполитая теперь прибегнула к таким средствам, которыя бы заставили Россию забыть все прошедшее и привели к истинному примирению с великодушною императрицею, которой дружба может еще воскресить для Польши счастливые дни. Назначим же депутацию для заключения вечнаго союза с Россиею. Но совсем другое у нас с Пруссиею. Берлинскому кабинету мы одолжены всеми настоящими несчастиями, он первый побудил Польшу разорвать гарантию России и требовать очищения краев Речи-Посполитой от русских войск, через то ему удалось устроить недружелюбныя отношения к России. Нынешния притязания прусскаго короля противны его дружественным договорам с Польшею, ибо он торжественно гарантировал ей целость ея владений. Когда приписывали берлинскому двору проект присвоения Гданска, его министры объявили нам, что они удивляются, как люди образованные, каковы члены сейма, могут верить таким выдумкам. Теперь его величество прусский король ввел в Польшу войска под тем предлогом, будто польския провинции заражены якобинством, но ведь он мог увериться, что никаких якобинцев нет в Польше, и потому следует просить его прусское величество вывести свои войска из Польши’. Древновский (ломжинский) говорил за переговоры и с Пруссией, указывая на то, что Россия действует совместно с Пруссией. Его сторону приняли послы мазовецкие, потому что боялись Пруссии: их край прилегал к захваченным Пруссией землям, и они могли ожидать, что за сопротивление прусские войска войдут и станут разорять их имения. После многих споров, наконец положили решить дело голосованием по вопросу: вести ли переговоры с одной Россией, или в одно время и с Пруссией? Большинство голосов (107 против 24) решило в пользу того, чтобы их вести с одной Россией. Из двадцати четырех противных голосов двадцать были даны лицами самыми преданными России и послушными ей, они не хотели пристать к большинству оттого только, что буквально слушались русского посланника.
Это непослушание, однако, могло быть с известной стороны втайне приятно русскому послу, оно показывало, что поляки гораздо наклоннее к России, чем можно было предполагать, оно притом объяснялось беседою с Коссаковским, которую вел Сиверс накануне этого дня.
Епископ уверил русского посланника, что Литва и часть Короны готовы соединиться с Россией и совершенно отдаться в подданство императрице. ‘Лишь бы — говорил он — наши привилегии были ненарушимы, поверьте, все к этому пристанут’. — ‘Я — сказал Сиверс — в этом отношении мог бы заранее вам поручиться, что государыня оставила бы вам свободу избрания судей и раскладки податей. Впрочем, я скажу вам, что в России повинности легче, чем в Польше, а что касается других отношений к престолу, то льготы, которыя ея величество даровала своим подданным, могут свидетельствовать о благости ея намерений’.
Но когда после того в голосовании одержало верх мнение, показывавшее, что поляки предпочитают Россию Пруссии, Сиверс нашел его несогласным с официальным требованием своего правительства и написал грозную ноту вместе с Бухгольцем. Впрочем, Сиверс, как немец по происхождению, не мог по чувству через меру увлечься предпочтением, какое оказывали славяне славянам перед немцами, а как умный и проницательный человек, не мог не видеть хитрости за этим признаком дружелюбия. Поляки хватались за все, как утопающий за бритву. Они воображали, что можно будет затянуть в дело иностранные державы, устроить из польского вопроса общеевропейский и передать его бесконечной работе кабинетной дипломации, помышляли вместе с тем прельстить Россию надеждами овладеть всей Польшей и поссорить ее с Пруссией. Такого рода хитрость была простодушна. Дело было решено заранее, все рассчитано, и, естественно, хитрость этого рода удасться не могла. Сиверс вместе с Бухгольцем 28-го июня послали ноту, очень короткую, замечали неуместность видов отделить интересы российского двора от интересов прусского, взвешенные мудростью их монархов, и объявляли, что только принятие способа равных отношений к обоим союзным дворам может привести сношения к счастливому окончанию и возвратить Польше желанное спокойствие.
В выходках короля, в особенности в его речи, в которой он возбуждал сейм к несогласию на добровольную уступку земель, Сиверс видел прямую измену и тотчас объявил наложение секвестра на все королевские и казенные доходы, да вместе с тем наложил секвестрацию на имения литовского маршала Тышкевича, в особенности за то, что он допускал посторонних, которые, по соображениям Сиверса, способствовали патриотическим выходкам Избы. Он объявил, что не снимет секвестра до тех пор, пока не составится требуемая делегация или депутация для трактата с Россией и Пруссией в том смысле, в каком хотелось союзным дворам.
Когда, 28-го июня, нота была прочитана на сейме, люблинский посол Миончинский, состоявший на жалованьи у России, подал проект о назначении делегации для переговоров с послами обоих государств, но против него поднялось множество голосов, требовали читать проект инструкции для депутации, которую предназначали для переговоров с одним только русским посланником. Напрасно Билинский, маршал сейма, силился склонить членов сейма к послушанию новой ноте обоих посланников, кричали, что вести переговоры с одним Сиверсом посредством депутации уже постановлено законом. И это мнение взяло верх, положили вопрос о присланной ноте отнести к делиберации (по-нашему, в длинный ящик), и канцлер Сулковский начал чтение проекта инструкции предварительно. В начале он заметил, что в тогдашнем положении дел в Европе Польше ни на кого и ни на что нельзя надеяться. Прочитанный проект состоял из четырех пунктов: в первом прежде всего хитро была припомянута декларация императрицы, изданная при начале тарговицкой конфедерации (как бы в ограждение обещанной тогда целости государства), и потом предоставлялось депутации совещаться с российским послом об устройстве такого вечного союза Речи Посполитой с Россией, при котором обе державы считались как бы единым телом по отношению к безопасности и общности выгод жителей, а также по взаимности издержек в каждой потребе и взаимной помощи. Во втором пункте поручалось депутации установить правила об устранении недостатков польского, правления. В третьем — им поручалось установить договор о торговле Польши с Россией и о взаимном устройстве путей сообщения. В четвертом — поручалось просить русского посланника посредствовать для заключения выгодного торгового трактата с Пруссией. Об уступке земель не говорилось, но в конце было сказано: ‘Речь-Посполитая убеждена, что, соединяясь сколько возможно теснее с российским государством, она большую приносит жертву, чем если бы отдавала свои земли и имущества для верности вечнаго союза’. Депутация в важных случаях должна была обращаться для разрешения вопросов к сейму, и сама не имела права решать ничего.
На следующий день, 1-го июля, сейм был поражен наложением секвестрации на польское казначейство и королевские экономии. Случейвский потребовал, чтобы канцлеры просили отмены такого насилия, король же, поблагодаря членов сейма за участие к его положению, заметил, что лучше этот вопрос отнести к делиберации, а теперь заняться рассмотрением инструкции депутации. Тут Голынский подал проект допустить к конференциям депутации австрийского посланника, и заключить вечный союз с Россией не иначе, как на таком условии, чтоб Россия возвратила Польше присвоенные по первому разделу области. Он боялся, чтобы предлагаемый союз Польши с Россией не сделался актом присоединения польской Речи Посполитой к Российской империи.
Не окончив дела о проекте и в этот день, послы занялись вопросом о продолжении сейма. По польским законам экстраординарный сейм, каким был гродненский, выбирался только на две недели, но можно было продолжить его. Подан проект отсрочить его еще на две недели. Тогда послы Скаржинский (ломжинский), Млодзиановский (цехановский) и Случевский заявили такую мысль: ответы на отношения к иностранным дворам не могут придти в две недели, потому лучше прекратить все занятия до того времени, пока эти ответы получатся, а Случевский прибавил, что следует отсрочить сейм до 1-го сентября и потом начать его в Варшаве. Такого рода проект пошел было на обсуждение. Все это были уловки с тем, чтоб тянуть время. Я не согласен на перенесение сейма в Варшаву, — сказал посол Лобаржевский: — Варшава, как объявил прусский король, наполнена якобинцами’. После спора обратились опять к вопросу о делегации и решили большинством 108 против 27 голосов на том, чтобы вести переговоры с одной только Россией, а не с Россией и Пруссией вместе. Карский не забыл при этом помянуть недобрыми словами Люккезини за его дипломацию.
На другой день после этого заседания Сиверс приказал арестовать в их помещениях шестнадцать послов, которые предлагали и поддерживали мысль о прекращении сеймовых занятий и отличались выходками против видов союзных дворов.
Адам Понинский первый объявил в сеймовом заседании об арестовании послов и сам вопиял против насилия. Изба заволновалась, члены вскакивали с мест, толпились около маршалов и канцлеров, кричали: насилие вольному народу! Насилу король успокоил их. Стали изготовлять ноту к Сиверсу, а между тем король отправил канцлеров и некоторых панов к русскому посланнику с просьбой выпустить из-под ареста послов, иначе сейм прекратится. Домогались также истребовать от Сиверса снятия секвестра с королевских имений и с имений Тышкевича. Сиверс удовольствовался тем, что только напугал Избу, он приказал выпустить арестованных, обязав их вперед быть осторожнее, а епископ Коссаковский, явившись от Сиверса в Избу, объяснял, что это арестование случилось по ошибке, всему виной некоторые из своих, которые донесли на своих товарищей и оклеветали их.
Это, как и следовало ожидать, подало повод к разным подозрениям. Между тем нота, приготовленная к Сиверсу, не была ему послана, так как главное, чего в этой ноте просили — освобождение арестованных членов, было уже исполнено Сиверсом. Тем не менее, в следующее заседание, 3-го июля, послы напали на маршала Билинского, зачем он не отослал ноты, в ней, кроме просьбы об освобождении арестованных, что уже было сделано, была также просьба о снятии секвестрации. Спор дошел до того, что Случевский сказал: ‘г. маршал, в публике говорят, что вы участвовали в деле арестования послов, извольте оправдаться против этого’. Но Миончинский (люблинский) заявил такое требование: ‘маршал должен подвергнуться смертной казни, если окажется виновным, а если г. Случевский не докажет его виновности, то пусть подвергается тому же наказанию сам’. Подканцлер Пляттер даром своего красноречия кое-как приостановил этот спор.
Тогда Понинский предлагал проект такого рода: если еще раз окажется какое-нибудь малейшее посягательство на личность или собственность членов, то сейм прерывает свои занятия. Сохачевский посол Плихта говорил: ‘если мы еще народ свободный, то пусть нам дадут обезпечение от подобных насилий, а если мы уже завоеваны, то пусть лучше, вместо сейма, посылают нам приказы из лагеря. Я советую прекратить заседания и не начинать их, пока российский посол не объявит, что он вперед не станет поступать с нами так насильственно’.
Предложение Плихты было принято всеми. К довершению храбрости, холмский посол Куницкий, как бы для того, чтобы дразнить русского посланника, заявил требование отсрочить сейм до 15-го октября и потом перенести его в Варшаву. Его проект не был принят, да и он заявлял это более для того, чтоб порисоваться своей храбростью. Требование о снятии секвестра не было послано по настоянию короля, который советовал прежде окончательно составить инструкцию и назначить депутацию, таким образом удовлетворить посла, а потом уже просить его.
Обсуждали вопрос об инструкции для депутации и никак не могли ни на чем остановиться. В проекте, прочитанном канцлером, членов сейма пугала инкорпорация Польши с Россией, хотя некоторые сразу оправдали ее. Другие хотели непременно, чтобы делегация заключила союз с Россией не иначе, как с соблюдением целости границ Речи Посполитой, некоторые предлагали спросить об этом целый народ. Порешили, наконец, собраться на частное заседание и там обсудить вопрос предварительно. Вечером 3-го июля н. с. кружок членов собрался у епископа Коссаковского, там составили новую редакцию проекта инструкции и на другой день, 4-го июля, она была прочтена в сеймовой Избе. Но те члены, которым не довелось быть на совещании у Коссаковского, требовали, чтоб им также дозволили собраться на предварительное заседание и обсудить вопрос по-своему. 5-го июля утром, до заседания, в той же сеймовой Избе послы составили новую, уже третью редакцию проекта инструкции. В сеймовом заседании того же дня поднялся спор о том, какую из трех редакций следует принимать. Но вышло так, что прежде чтения третьей редакции состоялось чуть не единогласное утверждение второй, сочиненной у Коссаковского.
В этой редакции проекта инструкции было очень важно то, что вместо выражений, которые имели для Польши смысл совершенного соединения с Россией, вставлены были такие, в которых говорилось только о союзе их как отдельного государства с другим {Напр., в первой редакции сказано: ‘дабы с этих пор оба государства считались одним и нераздельным телом навсегда’ (aby odtad oba paustwa uwazaly sie byc jakoby jednym i nierozdzielnym na zawsze cialem), во второй редакции сказано: ‘к обороне целости отдельно каждаго государства (do obrony calosci kazdego oddzielnie panstwa)’. В статье о торговле выпущено об употреблении взаимных таможен между Россией и Польшей, а в конце слово zlaczenie (сложение, соединение) заменено слолвом zwiazek (союз), в первой редакции сказано было: ‘Речь-Посполитая вполне убеждена, что посредством наитеснейшаго соединения с Российским государством она покажет желание принести собою угоднейшую жертву, чем если бы она имела возможность и способность отдать свои имущества и даже области (Rzecz Pospolita jest v zupelnym u siebie przeswiadczeniu, ze przez zlaczenie sie jako nayscislejsze z panstwem Rossyjskim dogodnieysza z siebie czynic chce ofiare jak zeby byla v sposobnosci i moznosci skarby swoje i nawet kraje etc.)’: во второй — это место изменено так: ‘Речь-Посполитая вполне убеждена, что посредством этого торжественнаго дружественна го союза с Российским государством, сообразнаго с достоинством свободнаго народа, она дает доказательство сильнейшаго желания быть в союзе и доверия к ея императорскому величеству (Rzecz Pospolita jest w zupelnem przeswiadczeniu ze przez zwiazek przyiacielski jak nayuroczystszy z godnoscia narodu wolnego stosowny z panstwem Rossujskim daje dowod naymocniejszej checi sprzymierzenia sie i ufnosci v Najyas. Imperatorowey etc.)’.}. Здесь-то показалось все коварство Коссаковского. Накануне подачи первой редакции Коссаковский разговаривал с Сиверсом и с участием говорил о готовности Литвы соединиться с Россией, теперь же, у него в доме, и конечно под его влиянием, составилась вторая, противоположная редакция. Сиверс за это был очень озлоблен против него.
По утверждении инструкции, 6-го июля, маршал сейма напомнил сейму, что пора уже дать ответ посланникам российскому и прусскому на присланную ноту, которую отложили к делиберации. Канцлер вследствие этого представил проект ответа в таком смысле: Изба разделила предметы сношений с двумя посланниками и дала преимущество русскому, на основании различия в предметах, составляющих сущность сношений с Россией и Пруссией, но это не значило, чтоб сейм вовсе не хотел вести сношений с Пруссией, он приступит к ним в свое время. Только что был прочитан такой проект, как Ожаровский, в качестве главного начальника польского войска, известил, что, по донесению подначальных ему генералов, пруссаки вступают в краковское и сендомирское воеводства и требуют там фуража. Изба пришла в смятение. Гетман Коссаковский задорнее всех кричал против Пруссии: ‘не надобно водить с нею никаких переговоров, силу противопоставим силе, будем защищаться оружием против новаго насилия над польскою территорией’. Его хитрый брат, епископ, прибегнул сейчас к такой уловке: ‘не надобно — говорил он — показывать теперь с нашей стороны досады больше, чем прежде, а то подумают, что мы уже успокоились после перваго занятия польских провинций, напротив, следует нам отвечать с умеренностью на ноту посланников: присовокупим только замечание, что вступление войск его величества короля прусскаго в глубину Польши противоречит ходу сношений’. Но брат его горячился, доказывал, что следует употреблять военную силу против силы. За него поднялось было много голосов, но мало-помалу патриотическая кровь начинала успокаиваться, и король произнес такое слово: ‘Если бы не было очень многих обстоятельств, нам неблагоприятствующих, то одного печальнаго состояния наших финансов достаточно, чтобы доказать нам невозможность отважиться в настоящее время на войну с Пруссиею. Мое мнение — уклониться от всякаго решения по этому предмету и обратиться к российскому посланнику’.
Мнение короля было принято. Канцлеры, по назначению сейма, отправились лично объясняться по этому поводу с Сиверсом.
Русский посланник сказал им так: ‘намерение прусских войск вступить далее в польския области и идти к столице, вероятно, есть последствие, во-первых, того, что сейм до сих пор не постановил никакого решения о сношениях с берлинским двором, а во-вторых, того, что некоторые члены в своих речах позволяли себе не совсем умеренныя выражения об особе его величества прусскаго короля. Я полагаю, Бухгольц уже отправил приказание прекратить дальнейшее движение этих войск, но советую сейму не навлекать новых несчастий на Польшу и поскорее назначить депутацию с достаточным полномочием вести переговоры с обоими дворами, которых интересы между собою одинаковы, как это показывают вам достаточно их поступки и ноты’.
8-го июля, после того, когда канцлеры сообщили сейму ответ Сиверса, отправлена ответная нота на его ноту от 28-го июня. Демонстрация прусских войск и объяснение русского посланника подвинули назначение депутации, которое умышленно тянули до сих пор. Состоявший на русском жалованьи инфлянтский посол Юзефович подал проект дать депутации самое широкое полномочие, такое, чтобы король и сеймовые чины обязывались утверждать все, что только депутация постановит в сношениях своих с посланниками, иначе, говорил он, посланник русский, имеющий полномочие от своей государыни, не примет такой депутации, которая не будет иметь равнаго полномочия. Русский посланник только в таком случае может доверять депутации, когда будет знать, что слова ея имеют окончательную силу. Русский посланник не станет говорить с нашими депутатами, если у них не будет такого же полномочия, какое он получил от своей государыни’.
Сначала это возбудило оппозицию и разделение. Послы, предварительно подрядившиеся делать угодное России, поддерживали Юзефовича. Противники указывали на составленную уже инструкцию для депутации, она буквально противоречила требуемому теперь полномочию. ‘По крайней мере, — говорили они, — если давать полномочие, то все-таки обязав депутатов держаться данной прежде инструкции’. На это говорили: ‘иное дело полномочие, иное дело инструкция. Русский посланник имеет от государыни полномочие и вместе с тем у него есть и инструкции, которыя ограничивают его полномочие, так точно и наши депутаты будут иметь полномочие, которое должны предъявить посланнику, и инструкцию, которую они должны получить от сейма. За ея несоблюдение они будут отвечать не перед посланником, а перед сеймом. Посланнику же необходимо видеть только их полномочие, своей инструкции они не обязаны ему предъявлять’.
После многих споров и изменений в редакции, наконец, 9-го июля, полномочие было принято единогласно. Депутатам предоставлялось составлять, установлять, заключать и подписывать все, что ими признано будет полезным и согласным с интересами Речи Посполитой. ‘Все, сказано было в этом полномочии, что означенные депутаты наши по сему учинят, заключат, постановят и подпишут, все это нами, королем, с предварительнаго согласия чинов и с сознанием справедливости дела, сходнаго с условиями, предписанными депутации, будет принято и ратификовано’.
На следующем заседании, 10-го числа, начали толковать о выборе в депутаты. Патриоты {Блешинский, Скаржинский, Микорский и др.} заявляли желание, чтобы выбор состоялся секретными голосами. Маршал сейма не допустил до этого под тем предлогом, что он в данной им присяге обязался не допускать секретной подачи голосов. После долгого спора король предложил такой способ: определив число депутатов, пусть раздадут всем послам список членов сейма и каждый из них означит тех, которых желает избрать в депутаты, назвав каждого громко по имени, а потом пусть составится счет голосов, и те, которые получат наиболее голосов, будут через то самое признаны депутатами. Это было принято большинством 100 голосов против 26.
Положено допустить трех епископов, всех министров, трех сенаторов и по восьми послов из каждой из трех провинций Речи Посполитой. Тогда некоторые патриоты стали требовать, чтоб депутаты произнесли присягу в том, что они ничего не брали и брать не будут ко вреду Речи Посполитой. Против этого проекта восстало много противников, и прежде, чем подвергать его голосованию, предложен был вопрос: может ли этот проект быть пущен на глолоса. Вопрос этот решен утвердительно большинством (75 голосов).
Сиверс узнал об этом в тот же день от маршала и верных послов. Он был очень недоволен. Ему нужно было таких депутатов, которые бы согласились на все, чего он потребует, и потому-то он заранее дал именной список тех, кого желает он назначить депутатами. Способ избрания на сейме не соответствовал его целям. И таким образом могли попасть в число депутатов люди, с которыми произойдут затруднения. Требование присяги от депутатов в том, что они ничего не брали и не будут брать, прямо направлялось против действий русского посланника и поражало тех послов, которые были у него на жалованьи, а он из числа таких-то и желал видеть депутацию. Поэтому утром русский посланник отправил на сейм грозную ноту, он замечал, что в сейме постоянно господствует беспорядок и неприличие. Он указывал, что сейм 1771 года должен служить настоящему сейму образцом относительно выбора членов делегации, тогда не выбирали делегатов: они были назначены из сената королем, из рыцарского сословия сеймовым маршалом, по этому примеру требовалось назначить депутатов и теперь. ‘Вчерашнее заседание, замечал Сиверс, отзывается якобинством революционнаго сейма 3-го мая’. Ему не нравилось, что в полномочии хотели упомянуть имя тарговицкой конфедерации, очевидно потому, что этой конфедерации обещана была целость Речи Посполитой. Но более всего Сиверс гневался за мысль обязать депутатов присягой в том, что они не брали и брать не будут. ‘Этот шаг, — говорилось в его ноте, — нижеподписавшийся должен почитать особенным оскорблением как себе лично, так и своему званию. Подобная присяга была бы бесчестием самому почтеннейшему собранию, если бы в недре его не было особ, неподлежащих подозрению в подкупе. Нижеподписавшийся надеется, что сейм удержится от наложения на себя самого подобнаго пятна. Нижеподписавшийся желает, чтобы непременно была установлена делегация 1-го ( 12-го) июля и без потери времени вступила бы в конференции, в противном случае он увидит себя в печальной необходимости сделать то, о чем говорил в своей ноте от 23-го июня (3-го июля), именно удалить подстрекателей и возмутителей спокойствия и порядка, истинных врагов своего отечества, как единое препятствие правильному ходу дел на сейме, который потерял уже более четырех недель дорогого времени на то, что мог бы окончить в четыре дня, и увеличил через то несчастие народа, вместо того, чтоб даровать ему спокойствие и прочное благоденствие, сообразно спасительным намерениям высоких дворов, изложенным в декларации от 9-го апреля’.
Когда 2-го (13-го) июля прочитали в Избе эту ноту, сохачевский посол Плихта объявил, что секвестрация имений Тышкевича приводится в исполнение. ‘Я требую — сказал он — исполнить закон, постановленный нами, — не приступать ни к какому решению о предметах, означенных в ноте посланника, прежде чем секвестр не будет снят’. — ‘Неблагоразумно — возразил состоявший у России на жалованье Лобаржевский — держаться за формальности, когда отечество подвергается угрожающей опасности, видимой из самой этой ноты. Если Россия теперь нам делает насилия, то, конечно, она решится прибегнуть еще к дальнейшим крайностям, как скоро мы станем упрямиться и не подчиняться ея видам. Позвольте просить чтения составленной мною записки о мерах к положению конца этим несчастиям’. ‘Нет, нет, не позволяем’, кричали противники, знавшие наперед, что должен был написать и читать Лобаржевский. ‘Нельзя разсуждать ни о каких предметах, Изба в бездействии, пусть прежде снимется секвестр с имения пана Тышкевича’. — ‘Этим — сказал король — мы перервем всякия сношения с Россиею и навлечем на себя новыя насчастия, я предлагаю отправить к г. посланнику канцлеров и маршалов сейма представить ему побуждения, которыя руководили собранием’. ‘Мне идти вместе с гг. канцлерами нельзя, — сказал маршал сейма, — сейм должен оставаться в заседании до их возвращения, и я, как маршал сейма, по закону не должен оставлять Избы, притом же обязанность сношений с иностранными посланниками лежит на гг. канцлерах, а не на мне’.
‘Нет, нет, пан маршал должен идти с гг. канцлерами’, кричали послы.
Сами канцлеры просили, чтобы с ними шел маршал и был свидетелем того, что произойдет. ‘Мы знаем, — говорили они, — что ничего не выйдет из сношений с упрямым посланником’.
‘Видя, что чины Речи-Посполитой прекращают свои занятия из-за обстоятельства, касающагося меня, — сказал Тышкевич, — я прошу забыть все, что мне сделала секвестрация моих имений, все это — следствие неблагоприятных извещений, сделанных г. посланнику нашими собственными согражданами. Оставьте мое дело, займитесь другими более важными. Если я буду и совершенно разорен этим секвестром, то для меня будет более чести при окончании этого сейма сделаться беднее того, чем я был при начале его’.
Вознесены были похвалы такому благородному патриотическому заявлению. Канцлеры отправились к Сиверсу.
Сиверс им сказал так: ‘Даю вам слово, что секвестр с имений пана Тышкевича снимется немедленно, как только назначатся депутаты. Я предоставляю сейму, кроме того, свободу поручить назначение всех депутатов самому королю’.
Сиверс надеялся, что король, имея в руках список лиц, каких Сиверсу хотелось, не решится пойти против его воли.
Канцлеры сообщили об этом сейму. Тогда задорнейшие патриоты говорили: ‘Нельзя переменять, ради произвола российскаго посла, уже состоявшееся вчера решение сейма о способе избрания членов. Мы готовы подвергнуться гневу посланника: и без того мы рано или поздно станем его жертвами, но мы не хотим получать приказы от иностранцев посреди наших совещаний’.
Другие представляли бесплодность такой отваги и говорили: ‘Если уже приходится изменять состоявшийся закон, то по крайней мере изменим его так, чтобы назначение депутатов предоставлялось одному королю’.
‘Почтенные паны, — сказал король, — в продолжение моего двадцатидевятилетняго царствования я еще никогда не был в таком ужасном положении, как сегодня. Чувствую, господа, вопиющую несправедливость: требуют, чтобы вы переменили закон, составленный единогласным мнением, но кто же из вас не видит, что наша свобода существует только на словах? Мы окружены иностранными войсками, они расположились у ворот этого города, мы должны быть свидетелями беспрестанных насилий, совершаемых над личностью и собственностью членов этого сейма, мы даже не имеем полнаго права выходить из этого города без билетов от российских генералов. Российский посланник каждую минуту угрожает нам новыми насчастиями. К чему же послужит наше сопротивление? Делайте что угодно: ваша воля всегда будет и моей волею, но в звании отца и короля, которое я ношу, я всегда желал, по крайней мере, предупредить большее бедствие, г. подканцлер Пляттер видел у г. посланника изготовленное приказание арестовать двадцать послов и наложить секвестр на имения еще большаго числа членов сейма, если депутация не будет назначена сегодня. Я думаю, вы убеждены, господа, что я мало домогаюсь, чтобы право назначения депутатов предоставлено было мне, но если таково ваше доброе желание, то я смею льстить себя надеждою, что мой выбор будет отвечать вашему доверию’.
‘Пусть будет известно, — произнесли некоторые, желая все еще прихвастнуть своею отвагою, — что не страх угроз заставит нас изменить вчерашнее решение, а единственно уверенность, что королевский выбор будет еще лучше выбора, зависящаго непосредственно от членов сейма’.
Король наименовал членами депутации из министров: литовского маршала Тышкевича, литовского польного гетмана Коссаковского, канцлера коронного Сулковского, литовского подканцлера Пляттера, литовского подскарбия Огинского, литовского надворного подскарбия Дзеконского, коронного польного гетмана Забелло, люблинского и холмского епископа Скаржевского, войницкого каштеляна Ожаровского, послов: краковских Анквича и Коссаковского, сендомирских Залуского и Янковского, холмского Куницкого, волынского Валевского, из провинции великопольской: инсрляитского епископа Коссаковского, плоцкого Рокитницкого, черских Станишевского и Остророга, варшавских Белинского и Клицкого, нурского Замбржицкого, из Великого Княжества Литовского сенаторов: виленского епископа князя Масальского, виленского воеводу Радзи-вилла, и послов: лидского Шишку, Троцкого Клечковского, гродненского Зынева, жмудского Гелгуда и новогродского Лопату.
Но Сиверс не был доволен, увидав, что в списке нареченных депутатов не было тех, которых он прежде требовал у короля. Он заявил требование о прибавке к назначенным в депутацию еще семерых членов. В заседании 12-го июля король объявил об этом и назвал имена послов, угодных Сиверсу, то были: волынский Пулавский, любельский Миончинский, ломжинский Древновский, закрочимский Александр Понинский, равский Скарбек и инфлянтские Юэефович и Снарский.
Взрыв негодования потряс Избу. ‘Это невозможно, кричали, вчера закон состоялся, сегодня перемена: стало быть, король не свободен’, а король, всегда примиряющий, пытался охолодить горячившихся послов. Король довел дело до того, что на сейме состоялось все-таки угодное Сиверсу.
На следующем заседании сейм был отсрочен еще до 30-го июля.
Депутация начала конференции с русским посланником. Сиверс подал им готовый трактат: уступка провинции была его главным предметом. Виленский епископ, начальник депутации обратился с просьбой к Сиверсу дать сроку на две недели, чтобы отправить прошение к императрице, с целью упросить ее пощадить Польшу.
‘Это ловушка, — говорил Сиверс, — хотят выиграть время. Напрасная уловка — не проведут меня!’ Он резко отверг просьбу Масальского.
Депутаты начали отговариваться, что у них нет полномочия для подписания трактата. Сиверс немедленно требовал полной доверенности депутации подписать ‘трактат. Мои предыдущия ноты, — писал он, — которыя я должен был подавать сейму в продолжение четырех недель времени, потраченнаго в пустых толках, достаточно показали сейму, что дальнейшия увертки могут только увеличить тягость судьбы народа, который после таких смятений имеет право ожидать, что сейм искренно займется тем, что ему единственно осталось, дабы даровать народу спокойствие и благосостояние’.
Вместе с тем Сиверс утешал поляков, что будет заключен выгодный для Польши торговый трактат с Россией.
Эта нота была прочитана на сейме в заседании 4-го (15-го) июля, но в тот же день на нее не отвечали. Изба занялась чтением неутешительных депеш, присланных польскими министрами при иностранных дворах. Послы из них видели, что отечество их теперь гибнет ради вознаграждения трудов и издержек тех, которые воюют с французами. Одно только лелеяло их тогда надеждой: им казалось, что Австрия не потерпит у себя под боком усиления Пруссии и России насчет Польши.
Сиверс, узнав, что на этом заседании не обратили на посланную им ноту скорого внимания, написал другую такого содержания:
‘Нижеподписавшийся, известившись, что наияснейшие чины конфедерационнаго сейма в заседании прошлаго 4-го ( 15-го) июля, в котором читаны были рапорты делегации и нота нижеподписавшагося, не сочли уместным объясниться об этом предмете, и даже не указали дня, когда они желают рассуждать о нем, усматривает, что заключение трактата еще оттягивается на дальнейшее время, и чины конфедерационнаго сейма, закрывая себе глаза пред плачевною судьбою отечества, забывают, чем они обязаны своим избирателям, и потому он видит себя принужденным объявить, что дальнейшия увертки и отказы снабдить делегацию надлежащим полномочием будут считаться не только за нежелание вести переговоры и окончить по-дружески дело с нижеподписавшимся, но даже за явное объявление войны России. Печальныя последствия, вытекающия из таких поступков сейма, которому народ доверил устроение своего настоящаго и будущаго благоденствия, должны быть ужасны для народа, особливо же для несчастных и невинных поселян. Нижеподписавшийся, в случае отказа, явно означающаго объявление войны, будет принужден с крайним сожалением послать войска ея императорскаго величества на военную экзекуцию в имения и места жительства тех членов сейма, которые будут противиться всеобщему желанию добродетельных людей и народа, страдающаго под бременем анархии. Такая военная экзекуция, в случае, если король будет склоняться на сторону оппозиции, распространится на все королевския экономии, а равно и на имения всех тех особ, которыя в каком бы то ни было отношении принадлежат ведомству его величества, наконец, следствием такого поступка сейма будет конфискация всех государственных доходов и задержка платежа за взятый провиант и фураж для войска, которое тогда будет содержаться на счет несчастных поселян. Поэтому нижеподписавшийся надеется, что меры, принятые сообразно с данною ему инструкциею, произведут на сейме достаточное действие, и что следующаго же дня 6-го ( 17-го) июля дано будет депутатам надлежащее полномочие для заключения трактата. Наконец, нижеподписавшийся не может скрыть перед сеймом, что все такия меры противны тем правилам, которыми он думал руководствоваться в порученном ему посольстве, меры эти угрожают сейму, вместо теснаго, выгоднаго союза и торговаго трактата с Россиею, потерею этих выгод и лишением благожелательства и приязни ея импера-торскаго величества, без которых Польша не может существовать и ожидать в будущем успеха от выгод, утверждаемых предполагаемым трактатом. В Гродно, 5-го (16-го) июля’.
Утром, перед тем как эта нота должна быть прочитана на сейме, Сиверс позвал к себе депутацию и начал внушать ей строгое нравоучение, особенно припугнул епископа Коссаковского, которого он считал большим плутом.
‘Вы, вы в особенности причина всех этих уверток, — говорил Сиверс епископу, — вы хвастали, что у вас шестьдесят голосов в Литве, а теперь дозволяете на сейме проходить без оппозиции конституциям, оскорбительным для моего двора и для моей личности. Вы с вашею партиею спокойно слушаете, что говорят фанатики! Я уже вам делал внушения, но вы не исправились. Слушайте же: если вы и ваш брат гетман сегодня не сделаете так, как я требую, то знайте, что вы первые будете жертвами несчастья, которое постигнет отечество ваше. Сегодня же вечером пошлю курьера с приказанием ввести войско на экзекуцию в имения краковскаго епископства. Знаете ли, что я могу у вас также легко отнять все, что вам дано? Если у меня завтра не будет полномочия, и если вы не станете вперед вести себя так, как я имею право ожидать от вас, то вам будет худо’.
16-го июля происходило заседание, одно из важнейших в истории гродненского сейма. Маршал открыл его речью: ‘Вы знаете состояние Европы и можете заключить, что для Польши не видится надежды на спасительное посредничество государств в ея пользу, она предоставлена своей собственной судьбе, ей осталось облегчение в настоящем положении — предотвратить благоразумною решимостью новыя бедствия, которыя ей угрожают. Пусть наияснейшие чины обратят надлежащее внимание на новую ноту, полученную нами от господина российскаго посланника, указывающая на решительно враждебныя отношения, в случае, если депутации не будет выдано 17-го июля безграничное полномочие заключить трактат с ним’.
Против этого поднялись голоса патриотов. Решительный тон последней ноты Сиверса возбудил досаду и оскорбление даже и в тех, которые должны были по обязанности держаться стороны уступок. На челе оппозиции явился плоцкий посол Шидловский.
‘Поляки! — восклицал он: — народ ли мы или нет? Пусть все народы знают, что поляки могут быть несчастными, но никогда не будут подлецами. Посмотрите, у нас хотят отбирать земли, а не говорят даже о религии, о правах народа, о привилегиях шляхты в отбираемых краях. В XVI11 столетии человек уже не скот: великая государыня любит своих подданных — зачем же считает шляхту подлою? В случае неподписания трактатов нам угрожают неволею и Сибирью. Я все готов принять из любви к отечеству, но хотя бы меня принуждали мучениями, я, даже из любви к собратиям, не перестану носить имя поляка, вольнаго и честнаго гражданина. Я — потомок славных защитников свободы и вольностей! Иначе, я понес бы пятно безчестия, и жизнь сделалась бы для меня постоянною пыткою. Будем стоять твердо: ручаюсь, что мы победим силу нашею твердостью. Екатерина будет нас уважать. Убедившись в нашем мужестве, она велит своему посланнику поступать с нами как прилично с народом, умеющим понимать взаимныя пользы международный. Не позволяю изменить полномочия!’
‘Мы безоружны, — говорил краковский посол Бобровницкий, — легко нас устрашить, но мучить беззащитных, это — дело тигров, а не людей. Когда нет способов не допустить отнятия у нас земель, будем молчать и сносить насилие, но одобрять такой поступок — значит идти против собственнаго убеждения’.
‘Чего хотят от нас дворы петербургский и брелинский? — говорил ломжинский посол Скаржинский, — получить согласие наше на разделение Польши, чтобы оправдать себя в глазах остальной Европы? показать, как будто Польша сама уступила им добровольно свои области? Наш прямой интерес — не поддаваться и не узаконять подобной уступки, иначе мы отнимем у самих себя надежду возвратить такия обширныя провинции’.
За ним говорил Блешинский, Варещака (брестский) и другие.
‘О, если бы в эту минуту пришел сюда сам российский посланник! — воскликнул Стоинский, люблинский посол, весьма искусный в риторике: — как бы он удивился мужеству поляков! Пусть он не воображает, что его ноты 15-го и 16-го июля устрашили Избу нашу: пусть смело окружает ее войсками своими: они найдут здесь мужей, готовых скорее со славою умереть, чем согласиться на мельчайшее изменение в полномочии для депутации, пусть потомство скажет: были поляки такие, что губили свое отечество, но были и такие, что спасали его, сколько могли, и за то остались разоренными, и погибли, не одобряя раздела своего края’.
Предложение Шидловского встретили одобрениями. Не говоря против него, маршал сейма, по своей обязанности в подобном случае, спрашивал: есть ли всеобщее согласие на предложение Шидловского? Два раза он спрашивал. Два раза ему отвечали одобрительными криками, из купленных Россией одни, забывая взятые червонцы, переходят в противный лагерь, другие не смеют разинуть рта в минуту всеобщего патриотического порыва. Оставалось маршалу сделать в третий раз тот же вопрос, и упорство против требования русского посланника стало бы в этот день законом не по большинству, а единогласно. Но епископ Коссаковский, помня вчерашнюю головомойку, полученную от Сиверса, решается остановить увлечение. ‘Неизбежная необходимость — говорит он — обязывает меня. Я прошу делиберации. По закону достаточно голоса одного члена, чтобы проект был отложен и пущен в делиберацию’.
Это охладило горячность членов. Начали рассуждать спокойнее. Блешинский, кричавший за Шидловского, говорил: ‘Я предлагаю объявить всей Европе: так как в трактате, который мам предоставляет посланник, есть пункты, которые превышают власть самаго сейма, то мы решились сообщить копии с этого трактата и ноты русскаго посланника иностранным министрам, пусть все державы знают, чего требуют от государственных чинов, пусть будет им известно и какие способы предпринимаются для того, чтобы нас принудить’.
Модзелевский делает другое предложение. ‘Пусть — говорит он — нота, которую подаст депутация посланнику, будет подписана всеми членами сейма и отправлена нашему министру в Петербург для представления императрице’.
Оба предложения следовали к делиберации. Но тогда поднял голос верный Сиверсу Лобаржевский. Он начал с того, что восхвалял всем блистанием риторики геройство патриотов, стоявших в оппозиции, а потом поворотил так: ‘все это безполезно, система насилия, принятая над нами двумя дворами, все-таки достигнет своего. Два государства, отнимая у нас провинции в глазах Европы, не думают шутить. Чувствую, как унизительно склоняться и уступать области после недавняго еще политическаго значения. Но что же нам делать? Наш край без казны, без войска, без чужеземной помощи — можно ли подвергать собратий разграблению, всяким несчастиям и, может быть, скорой, затем, потере имени поляков… Человеколюбие берет верх в моем сердце. После таких злоключений, какия на нас навлекли давния наши ошибки, нам, безсильным, лучше склониться перед насилием, оставить Европе решение дел наших, а себе — спокойствие и порядок, склоняя народ к той надежде, которую он давно уже имеет в великой Екатерине. Насчастный король! твоя корона, как выразился епископ Коссаковский, украшена тернием, все эпохи твоего царствования доказывают, что честолюбие панов причиною гибели отечества. Жаль, что ты верил прежде этим божкам! Нас принуждают в двадцать четыре часа дать решение. Я представляю проект, он внушен человеколюбием. Я прошу читать его’.
И проект прочитали. Он гласил так:
‘Члены настоящаго сейма, собранные с намерением принять меры к предотвращению раздела Польши, сообщают по этому поводу всей Европе голос угнетеннаго народа, нет ни одного согражданина, который не был бы убежден, что означенные члены сейма готовы принести себя самих в жертву, если бы только они могли спасти этим свое отечество. Но получив ноты русскаго посланника от 15-го и 16-го июля, угрожающия всей стране всеобщим разорением и истреблением самаго имени польскаго, они были бы виновны перед собственным народом, если бы решились объявить войну, которую невозможно вести. Государство без войска, без денег, ни откуда не имеет надежд на помощь, поэтому, принимая целый мир во свидетельство насчастнаго положения, в каком находится Речь-Посполитая, настоящий сейм не видит другого спасения для Польши, как отдать свою судьбу в руки великой государыни, которая, видя беспредельное доверие, оказываемое ей польскою нациею, без сомнения, не захочет ея конечной погибели. По этим соображениям, чипы государства, узнав, что российский посланник не дозволяет никакой перемены в проекте трактата, поданном им же, соглашаются, чтобы депутация, назначенная для переговоров с означенным посланником, подписала этот проект’.
‘Прежде, чем решиться на это, — сказал Суходольский, — не подождать ли ответа от дворов, у которых мы просили ходатайства?’ Говоривший это оратор не замечал крайняго легкомыслия своих речей и несбыточности своего предложения при той обстановке, когда Сиверс требовал ответа через ночь. Это ему заметил бельзский посол Дронговский, а пинский посол Орда предлагал отправить посольство к Екатерине и приостановить работы сейма до получения от нея ответа. Это многим понравилось, и самому королю в том числе, но никто не смел быть уверенным, чтобы упрямый Сиверс поддался на такую ловушку.
Заседание не окончилось ничем решительным. Между тем город Гродно был опоясан русскими военными силами, не выпускали никого оттуда, хотя бы на короткую прогулку, без билета от генерала. Король хотел было устроить обед в окрестностях в Понемунге в воскресный день, свободный от сеймовых занятий. Русские солдаты не пропускали отправленного туда поезда с королевским буфетом и столовым бельем до тех пор, пока не последовало разрешения на пропуск от русского дежурного майора. Следующий день, 17-го числа, был роковой день, назначенный русским послом как последний срок. Продажный маршал обратился, как всегда водилось, со вступительной речью, восхвалял твердость, мужество, геройство поляков, доблесть, достойную древних римлян, и спустившись с высоты риторики на низменность действительности, советовал исследовать: не будет ли проект, поданный вчера Лобаржевским, самым удобнейшим средством спасти, по крайней мере, остаток отечества?
Тут возвысил голос король: ‘Наше отечество на краю гибели. Судьба Польши в отчаянном положении. Если есть еще для нея какое-нибудь спасение, то разве в великодушии императрицы, к ней единой следует прибегнуть, испытать последния средства, если не отвратить навсегда, то, по крайней мере, отсрочить ужасную минуту раздела нашего отечества. Пошлем к русскому посланнику канцлеров просить его дать хотя короткий срок сейму, пока посланный нами курьер воротится от императрицы’.
Согласились на это. Канцлеры отправились к Сиверсу. Между тем патриоты опять начали показывать свое геройство.
Спасти остаток отечества! — говорил Гославский, повторяя последние слова маршала, — мы не спасем его. После перваго раздела трактаты 1773 и 1775 г. гарантировали нам целость остатка отечества, а теперь мы видим, как можно надеяться на трактаты. Нет, лучше погибнуть со славою, сохранив уважение к себе всех народов, чем, покрывшись стыдом, с обманчивой надеждой спасать остаток отечества. Наияснейший король! Наступила великая минута, она решит приговор, какой сделает о вас потомство. Если вы первый подпишете раздел, вы сделаетесь виновником стонов безчисленнаго множества ваших сограждан, которые теперь вас уважают. Они будут гнушаться вашею памятью за то, что в ваше царствование свободные граждане подчинилсь тирании деспотов. Угрозы разорить столовыя королевския имения, которыми хочет устрашить вас посланник, не извинят вас в глазах Европы, напротив, ваша слава будет блистательнее, когда вы приобретете ее потерею ваших доходов.
‘Иду в неволю, — восклицал Микорский (вышегродский), — не жалейте обо мне. Я добровольно буду терпеть’.
‘Прежде эта святыня заплывет кровью, чем мы подпишем трактат, — говорил друг тарговицкой конфедерации и враг 3-го мая, Карский, — пусть Европа смотрит, что делается с вольным народом. Невозможно, чтобы, видя такой пример, Европа не приняла мер для безопасности других государств и нас, вместе с тем, не воздвигнула из упадка. Нам посланник грозит неприятельским обращением? Да лучше умереть, чем продать в оковы своих братьев и сделаться посмешищем других народов!’
Люблинский посол Галензовский говорил: ‘Объявим Сиверсу, что народ польский хладнокровно ожидает следствий страшных его замыслов, подобно тому, как некогда римляне в сенате ожидали галлов, и враги сочли их статуями, а не людьми’.
Но вот возвратились канцлеры. Сиверс объявил им так: Я получил недавно еще приказание ея императорскаго величества не изменять ни одного слова в проекте трактата. Поэтому, господа, толки ни к чему не поведут. Если сегодня же не будет дано депутации полномочия подписать трактат, я буду поступать с Польшею как с неприятельскою землею’.
Услышав о безуспешности посольства канцлеров, патриоты разразились взрывом негодования. Карский выразился тогда: ‘Если в этой Избе есть кто-нибудь, кто подпишет этот трактат, я первый подам пример, как поступать с изменниками’. Но умеренные мало-помалу один за другим подавали свои голоса. Лидский посол Нарбут говорил: ‘Мы были бы изменники, если бы поступали добровольно. Но разве мы свободны? Разве мы не невольники? Вот уже пять недель сейм в неволе, одних послов арестуют, других имения секвеструют, без билетов нельзя выезжать из города, кругом Гродно чужеземное войско, всего этого мало — грозят лишить бедных поселян куска хлеба, разорить край — за что бедные жители будут страдать за нас? Мы завоеваны. Я пленник. А пленник разве может распоряжаться своим достоянием? Разве, будучи в неволе, не согласится делать все, что прикажут?’ — ‘Дело нашего сейма — говорил епископ Коссаковский — беззаконно, но ведь мы уступаем насилию, и притом после опыта борьбы. Разве может кто-нибудь нам это поставить в укор и сказать, что трактат подписывается по добровольному согласию, подписаный же поневоле, он не имеет и силы до окончателльной ратификаций. Я советую лучше не противиться посланнику, это единственное средство спасти остаток отечества, быть может, наши просьбы у императрицы в промежуток времени до утверждения трактата могут еще смягчить ее!’ Тогда взоры многих обратились на короля, его просили заявить свое окончательное мнение.
‘Не думайте, — сказал король, — чтобы я мало ценил героическое мужество граждан, пренебрегающих опасностью, неподатливых никакому устрашению. Но что похвально в них, то принимает совсем иное значение в том сане, какой я ношу. Их похвальная твердость сделает имя их знаменитым, но может также и способствовать исключению нашей Польши из ряда государств. Я же не только как король, но и как отец должен не гоняться за минутными рукоплесканиями, а говорить языком истины. При открытии сейма я сказал, что не отступлю никогда от большинства, выражающаго волю Избы, я сказал также, что не подпишу первый трактата о разделе. Я полагал, что с нами будут обращаться как с народом свободным и предоставят делать то, чего требует долг, оттого я так и сказал, я не предвидел, чтобы дошло до таких крайностей, какими угрожает нам нота, полученная вчера. Я обманулся, господа, так же, как обманулся, приступив к тарговицкой конфедерации. Тогда я думал этим поступком предотвратить раздел Польши: мне говорили, что он непременно последует, если я не приступлю к конфедерации. Теперь же у нас нет ни войска, ни денег, ни союзников, сто тысяч иностраннаго войска готовится внести в нашу страну ужасы разорения, угрожая каждому семейству… Есть ли для нас какая-нибудь свобода избирать то, что нам кажется лучшим? Если вы станете упорствовать, то будете отвечать пред вашими доверителями, они послали вас спасать сограждан от иностраннаго владычества. Вы же не только не успеете сделать того, что вам поручено, но еще и на тех, которые вас послали, навлечете разрушительную войну и подвергнете их в конец тому же игу, от котораго хотели избавить других сограждан, напротив, уступая силе, мы, по крайней мере, спасем остаток отечества от больших еще несчастий, и, кто знает, быть может, великая государыня проникнемся нашим смирением до того, что окажет великодушие к несчастной нации!’
Тон короля утишил многих. Но Шидловский выступил опять со своим проектом, его поддерживала небольшая уже кучка патриотов. Маршал стал читать проект Лобаржевского. Патриоты шумели при каждом слове, хотели, чтоб никто не слыхал читаемого. Проект, однако, был прочитан до конца и пущен на голоса. Оказалось 64 голоса за него, а противных было только двадцать. Эти двадцать человек единогласно кричали, что готовы жертвовать собой, подвергаясь тюрьме или смерти, но им тогда возразили: вы можете располагать собственной своей личностью, однако, сами говорите, что не можете располагать участью соотечественников в отрываемом крае поступающих в неволю: подумайте, вы не смеете и не можете подвергать избиению несколько миллионов соотечественников, остающихся в том крае, который еще дозволяют называть Польшей соседи. Чтение других проектов об этом предмете оказалось само собой неуместным.
Депутация получила полномочие. После похвал мужеству и бесстрашию сеймовых послов и горьких жалоб на насилие, оно кончалось так:
‘Дошедши до крайних пределов бедствий, нам ничего не остается, как, призвавши во свидетельство Бога, судию сердец человеческих и целый свет, взирающий на нас, отдать судьбу нашего отечества воле той великой государыни, которая, вероятно, будет побеждена доверием к себе польскаго народа, подаст ему благодетельную руку и не пожелает его погибели. А потому мы, король, с согласия чинов сейма, поручаем депутации, назначенной для переговоров с г. российским послом, заявив о силе доверия нашего к справедливости и великодушию ея императорскаго величества, подписать, не допуская никакой отмены, трактат с Россиею в тех статьях, какия даны г. посланником в его ноте, и какия признаны уместными тою государынею, которая так Часто держала в руках своих судьбу народов, и которую несчастный народ избирает судьей Своей участи, не противопоставляя ея воле ничего, кроме избытка собственнаго несчастия и величия ея чувствований’.
Так окончил гродненский сейм половину своей работы. Странным, быть может, покажется, как это после стольких заявлений горячего патриотизма все ограничилось одними фразами, но надобно принять во внимание, что многие из послов, получив от Сиверса, что следует, в месяц, разыгрывали комедию своими речами в духе Тита Ливия. Они считали уместным и приличным, не устояв против иекусительного блеска червонцев, в то же время покрасоваться и благородством, мужеством и твердостью, чтобы показать себя чистыми в глазах Европы и скрыть свои грехи. Нельзя сказать, чтобы здесь не пробуждалось и действительное чувство, и сожаление потерять столько областей и унизить свое отечество, оно боролось с любовью к выгодам и еще более со страхом и с размышлением о бесплодности оппозиции. Крутые меры, какими угрожал Сиверс, были более плодом его соображений, чем прямых предписаний Екатерины. В своем рескрипте от 13-го июля государыня изъявляла такого рода взгляд на удобнейшее ведение дела: ‘лучше по назначении делегации тотчас лимитовать сейм. Я ненавижу принудительныя средства и я не вижу даже после вашего ответа, чтобы строгия меры, предварительно вами предпринять, были полезны. Если же оне неизбежны, лучше употреблять их над всею нациею вообще и над королем. Тут оне по крайней мере полезны, а в других случаях оне только раздражают умы и бросают тень на самые поступки. Прежде, чем прибегать к фактическим мерам и насилию, сделайте опыт кротких мер с начальниками оппозиции: обещайте им награды, места, повышения, староства. Этим лучше всего теперь утишить волнение умов. Поверьте: из тех, кто решился явиться в качестве послов на сейм, нет ни одного, кто бы не пришел с целью устроить свою приватную пользу. Поэтому и следует взять их на эту удочку, как обстоятельства покажут. Большая часть их думает о староствах. Объявить им наперед, что не допустится раздача земель, значит отнять у них надежды, какия могут сделать их покорными. Продажу чинов тоже следует допустить. Это велось издавна в Польше. Прусския войска вошли в краковское и сендомирское воеводства. Вы всегда можете пригрозить ими непокорному сейму, когда он заупрямится, но только в самом крайнем случае. Вы можете устрашить лицемерную совесть короля и других, напомнив им, как сами они принуждали насильно к принятию конституции 3-го мая не хотевших разделять их мнения. Да, примеров насильства довольно в царствовании этого короля’.
Депутация подписала трактат 22-го июля, в день рождения великой княжны Ольги Павловны. Этот день выбрал Сиверс, чтобы соединить торжество национальное русское с семейным торжеством царствующего дома. В этот день Сиверс устроил великолепный обед, пригласил к нему иностранных министров, иных знатных особ и депутацию, покончившую с ним дело. Пушечные выстрелы при заздравных тостах возвестили радость России о присоединении своего древнего достояния и позор Речи Посполитой, так постыдно уступившей его после долгого владения. Приглашенные к столу поляки должны были разделять это печальное для них торжество.
Один из ярых патриотов, Краснодембский, после подписания полномочия говорил так: можно уважать и тех, которые нам не милы. Таков российский посланник. Я вижу в нем великую доблесть, тяжело нам его могущество, но добродетель его и твердость достойны подражания. Он сделал все, что был обязан сделать по долгу к своему отечеству и к своей монархине. Он нас и ласкал, и угрожал нам, и поставил на своем. Вот если бы мы имели такое мужество, такую твердость в предприятиях и ревность по отношению своих обязанностей, и были так же верны своей отчизне! Поблагодарим его за обещанное покровительство и помощь, но я бы ни за что не хотел пользоваться щедротами России. Пусть бы она жаловала нас из своего, а то ведь она готова нам благодетельствовать из ограбленнаго у нас же. Принимать у нея что-либо, значит сознать, что русския притязания правильны, значит признавать легальность отнятия у нас края. Я всегда был и теперь остаюсь против этого, не хочу, чтобы мы обязывались какою-нибудь благодарностью к России, пусть она или возвратит нам все отнятое, или возьмет все, а назначенныя нам границы носят видимое пятно насилия’.
Содержание трактата заключалось в десяти статьях. Первая установляла вечный мир между русской императрицей, ее потомками и наследниками и всем государством, с одной стороны, и между польским королем и его преемниками на престоле Королевства Польского и Великого Княжества Литовского, с другой. Было сказано: ‘Для прочнейшаго утверждения взаимной дружбы высокодоговаривающияся стороны обязываются и обещают не только предать прошедшее совершенному забвению, но и прилагать крайнее тщание о прекращении в самом начале всякаго повода к разрыву, могущаго вновь поколебать искреннюю между ними дружбу и взаимныя сношения между народами’. Во второй — означались отобранные земли, в порядке, означенном в декларации Кречетникова. Земли эти отбирались от Польши для того, ‘чтобы установить сию счастливую систему мира на прочнейшем основании’. Было сказано: ‘Его величество король и чины Королевства Польскаго и Великаго Княжества Литовскаго самым формальным, торжественным и наисильнейшим образом уступают ея величеству императрице всероссийской, наследникам и преемникам ея все, что вследствие того к Империи Российской принадлежать долженствует, а именно все земли и уезды, отделенные вышереченною чертою от настоящих польских владений, со всею собственностью, самодержавием и независимостью, со всеми городами, крепостями, местечками, селами, деревнями, реками и водами, со всеми подданными и жителями, освобождая сих последних от подданства и присяги в верности, учиненной ими его величеству и Короне Польской, со всеми правами как по политической и гражданской, так и по духовной части, и вообще со всем принадлежащим к самодержавию сих земель, и реченные его величество король и Речь-Посполитая, польские, обещают точнейшим и торжественнейшим образом не делать никогда ни явно, ни скрытно и ни под какими предлогами никакого притязания на сии земли и области, настоящим трактатом уступленныя’. В третьей — за себя и за своих преемников и генеральные чины отказались на вечные времена от всяких притязаний на эти уступленные земли. В четвертой было сказано, что императрица ‘отрицается на вечныя времена, как за себя, так и за наследников и преемников своих, от всякаго права и притязания, какия бы она ныне или впредь учинить могла посредственно или непосредственно, и под какими бы видами, наименованием, предлогом или условием и при каких бы то ни было обстоятельствах или происшествиях, на какую-либо область или малейшую часть владения, заключающегося теперь в Польше’. В пятой — императрица обязывалась ‘не сопротивляться никакой перемене в образе правления, какую в нынешнем положении дел польских его величество король и Речь-Посполитая признают за лучшее учинить в древней конституции согласно с желанием народа, которое добровольно изъявлено будет его уполномоченными, законным образом на настоящем сейме созванными’. В шестой предполагалось установить правила относительно взаимной торговли народов польского и русского, а в седьмой — назначить комиссаров для определения границ между государствами. В восьмой российская императрица обещала свободное отправление богослужения и церковного порядка римско-католической религии, объявляя за себя и преемников своих, что ‘никогда не соизволит употреблять права самодержавия в предосуждение римско-католическому обоих обрядов закону в землях, по силе сего договора в ея подданство поступивших’. В девятой сказано, что после этого трактата будут составлены другие обоюдные постановления, а десятая обязывала обе стороны ратификовать трактат в течение шести недель.

V.
Дело с Пруссией. — Споры о назначении депутации для совещания с прусским посланником. — Упрямство н увертки сеймовых послов. — Твердость Сиверса. — Назначение депутации.

Дело с Россией покончилось. Началось дело с Пруссией. Оно было труднее прежнего, и посланникам пришлось помучиться с упрямством и уловками сейма еще целых два месяца.
Еще до подписания трактата с Сиверсом, Бухгольц прислал 9-го (20-го) июля ноту, где просил назначить делегацию с надлежащим полномочием, для окончания переговоров с е. в. прусским королем.
В продолжение трех дней толковали о несправедливости притязаний Пруссии. ‘Нам объявляли, что прусский король ввел войска в Польшу для преследования якобинцев. Ну, что же? теперь они истребили якобинцев, которых там и не было, так мы можем назначить делегацию, которая бы вела переговоры единственно о выводе прусских войск из польской территории’. Так говорили послы.
Их ободрила депеша Войны из Вены, которая гласила, что хотя русский и прусский министры при венском дворе сильно стараются у императора о признании законным раздела Польши, но император боится увеличении территории союзных государств. Это и располагало поляков как можно более тянуть время в ожидании благоприятных поворотов в политике. Предлагали обратиться к Императору с просьбой о посредничестве, а между тем приостановить занятия сейма. Другие советовали просить защиты против прусских притязаний у русской императрицы. ‘Мы уступили России области, как бы понеся справедливое наказание за то, что нарушили гарантии России, объявили вражду этой монархии, по наущению Пруссии, — говорил Карский, — но за что же мы будем давать области прусскому королю? Скорее он, как главный возбудитель против России, должен бы был теперь поплатиться за нас’.
‘Москва и Пруссия, — говорил Краснодембский, — не одно и то же. Москва происходит от одного с нами племени, и мало от нас разнится по образу мыслей, обычаям и нравам, в соединении с Москвою, может быть, мы увидим обоюдное счастье обоих народов. Но с Пруссией мы не сойдемся никогда. Старая пословица говорит: ‘Пока свет стоит светом — поляк не будет немцу братом’.
‘Что делать! — говорил литовский подскарбий Огинский, — судьба многих государств в мире была такова, что они падали с вершины своей славы, и потом, при счастливых обстоятельствах, опять поднимались. Польша не должна приходить в отчаяние оттого, что ей предписывает законы тот, кто был некогда ея вассалом. Будущность, быть может, еще и поправит нас’.
Наконец, 26-го июля обратились к королю с просьбой дать совет.
‘Если бы мои советы — сказал король — были принимаемы на прошедшем сейме, может быть, Польша не была бы в таком печальном положении. Я всегда поддерживал ту мысль, что теснейший союз с Россиею, за исключением всяких других, был бы выгоднее всего для Речи-Посполитой. Теперь я убежден, что никакия личныя пожертвования не отвратят от Польши несчастия, испытаем косвенныя средства. Обратимся к императрице, укажем на несправедливость прусских притязаний, на то, что трактаты 1773 и 1790 годов, заключенные с пруссаками, гарантируют нам не только целость наших областей, но обязывают прусскаго короля защищать нас, что Польша не подала ни малейшаго повода к нарушению этого трактата, что дело 3-го мая не может давать права прусскому королю на захват областей, ибо это дело было одобрено прусским королем, наконец, что, по всем изысканиям, у нас вовсе не существовало никаких якобинцев’.
В таком смысле король подал проект ноты, которую должно представить русскому посланнику. Ему возразили, что подобная нота, вместо того, чтобы отдалить сношения с Пруссией, только даст русскому министру печальную необходимость требовать скорейшего начатия этих сношений. Проект короля был, однако, принят большинством, нота послана Сиверсу, и ка другой день, 27-го июля, был от него получен и в заседании прочтен ответ. Посланник Екатерины объявлял, что инструкции, данные ему, не дозволяют обещать ходатайства об отсрочке сношений с Пруссией, напротив, обязывают его содействовать скорейшему начатию переговоров с прусским послом.
Если г. русскому посланнику — сказал ломжинский посол Скаржинский — инструкция не представляет возможности принять на себя содействие, то нам остается обратиться прямо к великой государыне, посредством особаго посольства представить ей критическое положение Польши и просить ея милостивой помощи’.
Эта мысль очень понравилась многим, так как она все-таки подавала предлог к затяжке дела. Другие, развивая ее, прибавляли, что в таком случае следует приостановить деятельность сейма. Но против этого Лобаржевский подал проект продолжить сейм до 15-го августа. Цель его была привести сейм к необходимости угодить посланникам, но он не выставлял ее наружу, а указывал на необходимость заниматься делами внутреннего устройства, тем более, что тарговицкая конфедерация своими злоупотреблениями запутала доходы и расходы и вообще привела край в состояние крайнего беспорядка во всех отношениях. Указывалось и на то, что польская армия, хотя значительно убавленная тем, что Россия уже завербовала часть ее в отобранных провинциях, состоя из 25.000 человек, в землях оставшихся за Польшей, не получает жалованья и предается своевольствам. Вопрос этот остался нерешенным и оставлен на следующее заседание 18-го (29-го) июля. При начале этого заседания члены сейма заметили, что многих послов не было налицо, и боялись, не арестованы ли они снова. Шидловский, не зная еще, в чем дело, кричал, что по этому поводу следует прекратить совещания. Товарищи, о которых беспокоились, однако явились, и один из них, Скаржинский, объяснил, что вчера их пугали разорением земель, если они подадут такие голоса, которые будут задерживать продолжение сейма. Вместе с тем он и его товарищи объявляли, что, несмотря на такие угрозы, они все-таки будут поступать так, как указывают им истинные нужды отечества. Перед тем Сиверс намылил голову Скаржинскому и его брату, у которых были имения в Украине. Если — говорил он — вы будете дозволять себе выражения, противныя воле ея императорскаго величества, я наложу военную экзекуцию на ваши имения’.
Патриоты домогались закрытия сейма. Краснодембский кричал более всех. Другие представляли, что во городе по случаю многолюдства произошла такая дороговизна, что им невозможно содержать себя. ‘Распущение сейма — возражали Коссаковский и Рачинский — было бы теперь для страны хуже самаго раздела. Оно подвергло бы Польшу крайнему разстройству и военному своеволию. Мы бы окончательно раздражили императрицу, а в ея руках судьба наша’.
После долгих споров приступили к голосованию, и большинство восьмидесяти голосов перед двадцатью семью решило продолжить сейм до 15-го августа. Иначе и быть не могло. Сиверс заранее объявлял, что не выпустит из Гродно ни одного посла прежде окончания сейма. Никто из послов не осмеливался подавать голоса о баллотировке голосов по вопросу об иной отсрочке.
На следующее заседание, 19-го (30-го) июля, благоприятель Пруссии, Древновский, выступил с проектом дать инструкцию депутации, назначенной для переговоров с Пруссией.
Но посол противной партии, Микорский, начал домогаться рассмотрения своего проекта, где предлагалось, прежде сношений с прусским послом, спросить его, г. Бухгольца, считает ли Пруссия существующими прежние договоры с Речью Посполитой 1773 и 1790 годов, и если они нарушены, то пусть объяснит, по каким побуждениям, вместе с тем просить его о выводе прусских войск из польских областей. Едва начались прения по поводу этих двух проектов, как явилась нота Сиверса. Посол императрицы делал сейму замечание, что с 9-го (20-го) июля, когда была подана нота Бухгольца, сейм делает ежедневно остановки и занимается предметами, не имеющими никакой связи с прусским делом. ‘Нижеподписавшийся, — выражался Сиверс, — опасаясь, чтобы и настоящее заседание, как и другия, последующия за ним, не окончились ничем, находит себя вынужденным объявить наияснейшим чинам, собранным на конфедерационный сейм, что он имеет повеление требовать скорейшаго начинания сношений с прусским министром, и немедленнаго постановления и надлежащих инструкциях и о полномочии по этому вопросу’.
По прочтении этой ноты секретарь сейма стал было читать проект Древновского, но плоцкий посол, Карский, закричал: ‘Если вы осмелитесь читать, то станете сами первою жертвою вашей снисходительности к известной партии’. Секретарь испугался и остановился. Одни поддерживали Карского, другие были против него. Поднялся такой шум, что дело готово было дойти до драки. Тогда смущенный маршал сейма обратился к королю и просил его, как главу, решить своей мудростью вопрос, раздирающий собрание. Король объявил, что прежде, чем произнесет свое суждение, он хочет узнать мнение сейма. Начал отбирать голоса. Явилось раздвоение. Половина была за Древноского, другая за Микорского. Король предложил пустить на голоса такой вопрос: чей проект должен быть прежде читан?’ Начали отбирать голоса, оказалось равенство голосов и на той, и на другой стороне. По закону приходилось решать королю. Станислав-Август, чтобы угодить обеим партиям, предложил читать проект Древиовского, но в то же время послать к Бухгольцу ноту и потребовать объяснений, сообразно желанию Микорского. Нота была написана от имени канцлера и послана Бухгольцу в таких выражениях:
‘Его величество король, со всеми чинами конфедерационнаго сейма, разсматривая ноту г. Бухгольца, экстраординарнаго и уполномоченнаго министра его королевскаго величества прусскаго короля, от 20-го июля, где говорится о постановлении новаго договора между Речью-Посполитой и его величеством королем прусским, и принимая во внимание, что оба государства соединены уже, кроме трактата 1773 г., еще и новым союзом 1790 г., которых статей Речь-Посполитая ни в чем не нарушала, поручила нам, нижеподписавшимся, осведомиться у г. посла прусскаго: считает ли его величество король прусский себя обязанным означенными трактатами или нет?
Высокое мнение об искренности характера этого государя, с каковым приятно оставаться собранным на сейме послам, не дозволяет им иметь ни малейшаго сомнения о его чистосердечном желании соблюдения торжественно принятых обязанностей, которыя упрочили приязнь и доброе согласие между этим государем и Речью-Посполитою. Поэтому члены, собранные на сейм, дали нижеподписавшимся приказание сообщить г. послу, что пребывание прусских войск в областях Речи-Посполитой, будучи для нея отяготительным, противно существу продолжающихся между Речью-Посполитою и прусским королем взаимных обязанностей. Итак, нижеподписавшиеся, исполняя поручение, просят г. посла с своей стороны склонить двор свой к изданию приказаний своему войску очистить польския области, ныне ими занимаемыя, и надеются сообразнаго в этой мере ответа’.
Бухгольц отвечал на это в тот же день такой нотой: ‘Нижеподписавшийся, с удивлением прочитав содержание ноты чинов конфедерационнаго сейма Речи-Посполитой, подписанной настоящим числом, спешит отвечать в ту же минуту, что предмет ея не прямо относится к декларации, поданной обоими высокими дворами, берлинским и петербургским, и к нотам, в начале сейма посланным как от нижеподписавшагося, так и от чрезвычайнаго и полномочнаго российскаго посла, а потому нижеподписавшийся оставляет подробное объяснение об этом предмете до того времени, как начнутся конференции депутации с нижеподписавшимся о тех предметах, о которых означенная депутация уже вела переговоры с послом российским’.
Прочитав такой ответ, на сейме стали читать проект Древновского. Суходольский потребовал сделать там прибавку, чтобы депутаты не принимали никаких предложений об уступке провинций, не снесясь с сеймом. В таком виде проект о депутации решен был большинством 63 против 39 голосов. Епископ Коссаковский предложил прибавить еще в инструкции депутатам, что депутация, назначенная для переговоров с прусским министром, приступает к этому только вследствие иноземного насилия. В свое утешение по предложению Янковского сейм положил сообщить разным иностранным министрам оба акта: ноту сейма к прусскому министру и ответ последнего, и записать их в книги сейма, чтобы вся Европа и будущие поколения знали, как можно полагаться на твердость договоров, заключенных с Пруссией, а посол Буховецкий рассказал перед собранием историю бранденбургского дома от тех времен, когда этот дом был в вассальных отношениях к Польше, до настоящей минуты, и старался показать все коварство прусской политики. Вечером в тот же день Сиверс задал Коссаковскому головомойку за предложенный им в Избе намек о насилии.
С этих пор до 26-го июля (7-го августа) сейм занимался вопросом о войске и о финансах. Все хотели елико возможно тянуть время, потому что обольщались разными надеждами. Польские министры при европейских дворах писали в отечество, что в политике произойдут изменения. В Польше шведский посланник оказывал радость, что Пруссия встречает затруднение, а австрийский исподтишка поджигал поляков к упрямству и подавал им надежды, что Австрия не потерпит расширения и усиления давно уже соперничествующей с ней Пруссии. ‘Удивляюсь глупости поляков, — писал тогда Сиверс, — они дали инструкцию своей депутации толковать только о торговых делах, думая, что дело об уступке земель не состоится’.
Депутация, назначенная для переговоров с Бухгольцем, состоявшая из тех самых особ, которые совещались с Сиверсом, приступила к конференции с прусским послом, но эта конференция прервалась тотчас же. Следовало, по принятому дипломатическому обычаю, прежде всего сделать обмен полномочий. Полномочие одной стороны должно было соответствовать полномочию другой. Но такого соответствия не было. У Бухгольца в полномочии было сказано об уступке Польшей Пруссии земель, как о главном предмете, а в полномочии польской депутации не было об этом ни слова, в инструкции же, данной им об этом предмете, даже не велено было толковать без сношения с сеймом. Поэтому, депутация обратилась к сейму с рапортом, а Бухгольц с нотой. Прусский посланник требовал, чтобы сейм предписал депутации вступить с ним в совещания и продолжать их без малейшего перерыва. Уже Фридрих-Вильгельм заявил Бухгольцу свое неудовольствие за медленность и замечал, что напрасно переговоры с Пруссией не производятся в одно и то же время, как и с Россией.
Так как нота Бухгольца не сопровождалась такими угрозами, какими обыкновенно приправлял свои ноты русский посланник, то поляки не очень испугались ее и не сделали ее особым предметом совещаний, а продолжали несколько дней толковать о прочих делах и только между прочим касались дела о сношениях с прусским послом, ограничиваясь пустой казуистикой.
Посреди такой казуистики, 10-го августа, сейм получил от российского посла ноту, где было сказано:
‘Ясныя и возобновленныя приказания ея императорскаго величества, данныя нижеподписавшемуся, обязывают его напомнить наияснейшим государственным чинам конфедерационнаго сейма, чтобы они поручили депутации обменяться полномочиями и начать переговоры с прусским посланником так, чтобы вслед затем наступило скорое и полное окончание дела. Ужасныя следствия, которыя неизбежно повлекут за собою дальнейшия проволочки, слишком известны. Нижеподписавшийся не хочет распространяться подробным изложением оных. Несчастные и невинные поселяне потерпели бы от этого более всех и Речь-Посполитая подверглась бы чрез то новым опасностям, вместо возвращения себе, посредством спокойной деятельности сейма, спокойствия и счастия, похищенных предшествовавшим революционным сеймом, 30-го июля (10-го августа)’.
Бухгольц, приславший одновременно свою ноту, выразился так:
‘Нижеподписавшийся принужден вторично требовать от чинов конфедерационнаго сейма немедленнаго предписания депутации об обмене полномочий и затем о скорейшем ведении переговоров, долженствующих положить предел всем потрясающим нацию несчастиям, которых тягость будет увеличиваться, если поляки постоянно будут поступать неразсудительно’.
После этих нот вопрос об обмене полномочий был пущен на голоса и решен большинством 63 против 26. Однако поляки сделали еще уловку: предписали депутации сделать обмен полномочий и вступить в переговоры с Бухгольцем, но обязывали ее вести эти переговоры только о торговых делах, а по вопросу о присвоении Пруссией областей не входить в совещания без воли сейма. Тогда, с досады, без прямого отношения к текущим делам, напали на короля, взваливали на него всю силу несчастий Польши, припоминали все старое с самого начала его царствования. Особенно отличился резкими выражениями против его особы Цемневский. Это вызвало со стороны короля длинную речь: он изложил историю своего царствования с самого вступления на престол. Станислав-Август оправдывался тем, что всегда поступал по воле народа, и особенно распространился о своем акцессе к тарговицкой конфедерации, извиняя себя в этом поступке, во-первых, тем, что в Польше не было никаких средств вести войну, во-вторых, тем, что в случае его дальнейшего сопротивления Польше грозили разделом, и он уступкой думал сохранить целость земель Речи-Посполитой.
Речь его тронула многих. Дзеконский и Анквич стали защищать короля, Анквич доказывал, что все зло для Польши возникло не во времена Станислава-Августа, а в прежние времена до него. Дзеконский говорил, что это зло наиболее увеличивалось в Польше оттого именно, что король мало имел власти. Краснодембский, сторонник 3-го мая, заметил: ‘я помню, как король говорил: и зачем вы так льнете к этой Пруссии? И я был тогда в Избе против Пруссии. Король говорил, что он терпел тогда, и мы не меньше его терпели с ним’.
Перед этим сейм обращался к обоим посланникам с просьбой о возвращении принадлежащих скарбу Речи Посполитой сумм, находящихся в краях, занятых русскими и пруссаками. Сейм получил от обоих ответ: Бухгольц, именем своего короля, обещал возвратить требуемые суммы, но не ранее, как по окончании переговоров, а Сиверс просто объявил согласие на требование и потом, августа 2-го (13), уведомил, что состоявшийся между Россией и Речью Посполитой трактат ратификован императрицей, в свою очередь он приглашал ратификовать его и со стороны сейма. Теперь, по существу дела, оказывались неуместными и бесполезными всякие толки о трактате, уже подписанном императрицей, но ратификация его на сейме однако послужила еще в продолжение нескольких дней предлогом ломанья, выказыванья храбрости и польского мужества, упрямства и риторических способностей сеймовых послов. 6-го(17-го) августа по этому поводу произошло чрезвычайно бурное заседание. Едва только секретарь по приказанию сеймового маршала стал читать проект ратификации, составленный Анквичем, как Микорский, Краснодембский и Карский вскочили со своих мест, схватили секретаря за руку и тащили прочь, не давая ему читать, но подбежал Подгорский и иные, схватили секретаря за другую руку и принуждали читать. Секретарь — ни взад, ни вперед. В это время король дал знать, что хочет говорить. ‘Я удивляюсь — сказал он — и не понимаю, что за причина такого безпорядка?’ Слова короля восстановили спокойствие. Секретаря выпустили из рук. Маршал приказал ему возобновить чтение. Но едва секретарь произнес несколько слов из проекта, как патриоты закричали: ‘этот проект может быть только произведением изменника, и тот, кто способен читать его, также изменник!’ Оскорбленный Анквич потребовал сеймового суда и стал подле маршала, как делали всегда те, которые требовали суда. И нас пусть судят!’ кричали патриоты. Но потом объяснили, что слова, оскорбившие Анквича, сказаны были насчет иноземного насилия и принуждения, какое позволял себе сеймовый маршал. Пользуясь этим объяснением, канцлеры поспешили отвести Анквича от маршала, а секретарь, по приказанию последнего, опять принялся читать проект. Его беспрестанно прерывали, кричали, шумели нарочно, чтоб нельзя было услышать проекта.
По прочтении его разом несколько человек потребовали у маршала голоса. Сеймовый маршал не дозволял произносить речей. ‘Каждый посол — сказал он — имеет право только заявить свое мнение, принимая или отвергая предложение’. Патриоты обратились к коронному маршалу Мошинскому. ‘Вот несчастие, — сказал последний, — из четырех маршалов на меня одного выпадает жребий объясняться с Избою в таких горестных обстоятельствах’. Он советовал успокоиться и поступать хладнокровно и рассудительно.
‘Приходится — сказал он — взвесить силу необходимости с несчастием, согласиться на потерю значительной части нашей земли и на разлуку с близкими и согражданами’. Он не утишил волнения. Масальский, Коссакозский, епископы, светские сенаторы пытались уговорить кружок задорных крикунов, все было напрасно: они кричали, говорили речи, прерывали друг друга, и так продолжалось до ночи, пока наконец все устали и произошла баллотировка. Оказалось большинство шестидесяти шести, за ратификацию, двадцать один голос был против, один посол отказался подавать голос. Таким образом выходило, что все это смятение целый день производили двадцать два человека из восьмидесяти восьми.
После этого важного заседания король пожелал видеть Сиверса.
‘Ну, довольны ли вы, — сказал он посланнику, — я уже едва держусь на ногах и поддерживаю свою бодрость спиртуозными вещами. Довольна ли будет теперь государыня? — Я надеюсь, — отвечал Сиверс, — что она будет довольна, если ваше величество будете поступать так, как она от вас желает’. — ‘Я выношу ужасныя вещи, — сказал король. — Ах, что я претерпел в субботу… на меня нападали послы, обвиняли меня во всем, что же будет после трактата с Пруссиею? Вы меня заставляете его подписывать, а я удовольствовался бы жалованьем русскаго солдата, если бы мне спасти эту часть Польши и не отдать ее Пруссии’.
Потом король расходился перед Сиверсом в разных предположениях относительно будущего устройства правления Речи Посполитой, говорил об армии, о финансах, о конституции, об эдукационной комиссии. Сиверс отвечал ему холодными фразами. По этому поводу король сказал: если бы можно было перенести сейм в Варшаву’. — ‘Этого не будет’, сказал Сиверс. ‘По крайней мере, — сказал король, дадите вы мне хоть целую четверть доходов до новаго года’. Это обещал Сиверс.
‘В этом несчастном крае — писал тогда Сиверс своей дочери — нет вовсе чести, может быть, она скрывается где-нибудь в крестьянских хатах, но я того мнения, что она очень далека от королевскаго дворца, сейма и всего панскаго общества. Все обманщики, а король — истинная язва этой несчастной Польши, несмотря на все его достоинства’.
По поводу предстоявших конференций с прусским министром сейм обратился к Сиверсу и просил его быть в качестве свидетеля и посредника. Сиверс хотя и неохотно, но должен был принять эти предложения потому, что и Бухгольц желал того же. Посредничеству Сиверса много обязан был прусский министр тем, что конференции с депутатами начались. Сообразуясь со своими инструкциями, депутаты требовали, чтобы конференции шли о торговых делах. Бухгольц ни о чем ином не хотел говорить, кроме уступки Пруссии занятых прусским войском провинций. Сиверс убедил депутатов по крайней мере выслушать проект прусского посла и представить его сейму. Сиверс держал сторону поляков в вопросе о торговых делах, даже когда дело дошло до проведения границ при возникавших недоумениях, Сиверс склонялся на сторону поляков и удерживал прусского посла, когда он черезчур хотел все толковать в исключительную пользу Пруссии. ‘Бухгольц, — замечал Сиверс в своих донесениях, — человек честный, но он связан своими инструкциями и принципами своего двора, привыкшаго нападать и пользоваться всем на счет своего соседа’. Сиверс потребовал, чтобы основано было епископство в Варшаве, которая до сих пор находилась под властью Познани в церковной администрации. Сиверс находил неудобным, если Пруссии будет возможность вмешиваться в церковные дела Речи Посполитой.
Предмет торговли представлял чрезвычайно много спорных сторон. Поляки жаловались на ужасные стеснения со стороны Пруссии. Сиверс требовал всевозможнейших облегчений, наконец, поляки говорили, что они не согласятся ни за что на какой бы то ни было трактат с Пруссией, если он не будет гарантирован Россией. Они всеми способами кололи глаза Бухгольцу Россией, оказывали явное предпочтение и уважение к России перед Пруссией.
‘Признает ли прусский король трактат 1790 года?’ спрашивали депутаты. — ‘Король признавал и соблюдал этот договор, — отвечал Бухгольц, — до тех пор, пока конституция 3-го мая не уничтожила его’. Послы представляли доказательства, как прусский король через министрасвоего Гольца отзывался одобрительно об этой конституции. ‘Это одобрение — сказал Бухгольц — было временное, вследствие ложнаго света, в каком представляли его величеству это дело, но, изеледовавши сущность вашей конституции, мой двор не замедлил объясниться по этому поводу совсем иным образом. Что же касается до вашего требования о выводе войска из Польши, это не может иметь места до тех пор, пока наши переговоры не окончатся. Об этом можно говорить только после всего’.
Бухгольцу нужно было одно — принудить поляков к уступке отобранных земель. Депутаты же хотели за эту горькую уступку каких-нибудь выгод для остального отечества поляков. Сиверс их в этом поддерживал. Рассердившись на упрямство депутатов, Бухгольц спросил Сиверса: ‘Если Меллендорф начнет неприязненны’ действия против Польши, будут ли помогать ему войска ея величества?’ Сиверс отвечал ему: ‘Вот прекрасно: приказать действовать войскам нашим, за то, что польская нация полагает на Россию надежды’.
И в самом деле, прусский генерал Меллендорф уже готов был начинать неприятельские действия, но 12-го (23-го) августа Сиверс убедил его своим письмом подождать. ‘Ах, как мое сердце часто обливается кровью с тех пор, как я стал посредником между сильным и слабым… есть ли что хуже этого?’ писал Сиверс.
В самом деле, Сиверс находился сам в печальном положении действовать против своих убеждений и чувств. Он соболезновал о судьбе несчастной Польши, он соображал, что поляки скорее могли примириться со своей судьбой, если бы Речь Посполитая была вся нераздельно присоединена к России. Многие и заявляли такое желание перед Сиверсом, конечно, не столько из действительного расположения, сколько из хитрости: авось либо удастся поссорить Россию с Пруссией. Сиверс склонялся к этому желанию в особенности тогда, когда до него дошли слухи из Австрии, что австрийский кабинет недоволен успехами России и Пруссии, желает со своей стороны иметь часть в Польше, и считает за собой право на овладение соответствующей частью государства, снабжающего своими областями других соседей, после того, как Австрии не удавалось получать приобретения на западе, оттого что во французской революции произошел такой оборот, какого прежде не ожидали
Поговаривали, что как бы то ни было, а Польша не уйдет еще и от третьего раздела. Соображая положение дел Европы, Сиверс писал своей государыне: ‘Ничего бы не оставалось лучше, ваше императорское величество, как подумать о возсоединении вновь всей Полыли. С одной стороны отчаяние, с другой покорность легко бы к этому привели’.
В самом деле, императрица не терпела Пруссии и только по необходимости должна была уступать алчности прусского короля, как она выражалась. Она уже имела в виду возможность, присоединив к империи русские земли, принадлежавшие Польше, остальную Польшу посредством договоров и дружественных союзов подчинить России. ‘Надобно, — писала она Сиверсу, — привести умы к тому, чтобы сами поляки просили трактата с Россиею, как благодеяния с моей стороны, и смотрели на него, как на. палладиум своего политическая существования. Дать всеми способами такой торжественный вид принятию этого трактата, чтобы казалось, будто это сделалось свободно и единодушно, без всякаго насилия. Но прежде надобно покончить с Пруссиею. (Надеюсь, вы уже покончили, иначе трактат с нами, принятый с энтузиазмом, будет мешать подписанию трактата с Пруссиею). Тогда, не показывая никому проекта, вы сделаете так, чтобы делегаты сами предложили вам постановленныя статьи, потом, сообразно с нашими предположениями, составьте своей проект, однако все-таки так, чтобы делегация покорно просила вашего согласия. На другой день после такой конференции проект должен быть представлен сейму: нужно, чтобы сейм принял его par acclamation, с таким восторгом, который бы выражал очевидную полезность для Польши договора с нами. Вам не трудно будет возбудить этот восторг. Есть большое вероятие, что большинство будет удовлетворено, но может, однако, быть оппозиция. Попробуйте все меры, кроме одного насилия, попытайтесь убедить таких, которые станут противиться, или удалить их. Договор, по которому одна нация соединяется с другою, не походит на обыкновенные трактаты. Если он будет заключен единодушно, то соделается священною связью на многия времена, но только единодушие может зажать рот иностранным государствам, которых это событие потревожит. Потом дастся полномочие делегатам заключить и подписать договор, и постановится, что торжественная делегация от сейма поедет в Петербург. В тот же день и вы подпишете. О короле я знаю, что он непостоянен: нельзя поручиться за то, что он сделает завтра. Припомните ему, что незадолго до печальнаго сейма 1788 года он сам предлагал союз, покажите ему копию его проекта. Скажите ему, что я забываю личныя оскоробления и не стану думать о них, когда вся польская нация соединится с моими подданными так тесно, я не буду помнить и об увлечениях некоторых горячих голов, которыя уже сделались жертвою самих себя’.
В надежде такого соединения императрица в вознаграждение отобранных земель обещала не противоречить каким угодно переменам в правлении, заранее признавая все, что постановится с согласия сейма, но с тем, чтобы сейм обещал не делать никаких изменений без воли императрицы, и не входить ни в какие сношения с иностранными государствами, предосудительные союзу с Россией, а императрица будет иметь право вводить свои войска в польские земли и охранять Польшу от всяких покушений и притеснений со стороны иностранных дворов.
Депутация получила от прусского министра составленный им проект трактата, и, не взирая на все его доказательства, уперлась на том, что не имеет полномочия подписать его и представила об этом сейму 15/26 августа.
На другой день, 16/27 августа, перед заседанием плоцкий посол Шидловский обратился к сеймовому маршалу и просил ему первому дать голос. Маршал обещал, но знал, что Шидловский хочет подать такой проект, который должен остановить решение прусского дела. За Шидловским другой посол волынский по имени Адам Подгорский, проигравшийся шулер, состоявший на прусском жалованьи, попросил голоса с противной целью: он составил проект о даровании депутации права окончить договор с Пруссией, Бухгольц тайно поручил ему это дело. Маршал дал позволение первому Подгорскому. Но намерение его было уже известно многим послам и чуть только Подгорский открыл рот, как со всех сторон поднялись крики и ругательства: наемник! прусский слуга, изменник! Подгорский должен был отступить. Вместо него выступил Шидловский.
‘Вижу, почтенные чины, — говорил он, — куда идет дело. Кто-то из членов сейма хочет, заявивши свое сожаление о судьбе отечества и сваливши всю вину на прошлый революционный сейм, подать проект закона, предписывающаго депутации подписать с Пруссиею такой трактат, какой продиктовал, заплативши ему, прусский министр. Для предупреждения этого, я протестую против каждаго из послов, который осмелится подать подобный проект, и буду просить его с собою пол жезл, на суд, я обвиняю его в нарушении присяги тарговицкой конфедерации, либо моя голова пусть падет, либо голова того, кто из вас отважится на погибель отечества’. И он подал свой проект в таком смысле: ‘Прусский министр не хочет ничего знать о прежних трактатах с Пруссиею в 1773 и 1790 годах, следовательно, нельзя надеяться ничего добраго от каких-либо трактатов с Пруссиею: они сохраняться не будут, поэтому король и конфедерованные чины сейма предписывают депутации, назначенной для переговоров с прусским министром, прекратить всякия с ним конференции’.
Шидловский произвел энтузиазм против Пруссии, в зале находились посторонние слушатели. Они закричали: ‘згода! згода! Спрашивайте, пан маршал, о згоде собрания!’ Некоторые из умеренных послов, служивших вернее других иностранным посланникам, как-то Миончинский, Залеский и другие, пытались было потребовать отсрочки, но и их встретили такими же ругательствами, как и Подгорского. Патриоты доходили до бешенства. Товарищ Шидловского, плоцкий посол Карский, обратился к королю и сказал: ‘помнишь, государь, как ты говорил: если бы у меня оставалось столько земли, сколько может занять моя шляпа, и тогда не перестану быть королем. Покажи же теперь, что ты король и глава народа’. Он начал припоминать еще и другие какие-то слова, будто бы сказанные когда-то королем, а король заявлял всей Избе, что он таких слов никогда не говорил. Тогда все прониклись чувством уважения к королю, остановили Карского, осыпали его укорами, бранью, объявили, что он виновен в оскорблении величества и должен лишиться головы. Но король в свою очередь обратился ко всем членам и просил простить Карского, извиняя его горячность похвальным патриотическим побуждением. Сейм потребовал, чтобы Карский просил прощения и когда Карский подошел к королю и извинялся за свою горячность, тогда все члены встали со своих мест, окружили короля и просили прощения за своего товарища. Заседание это кончилось тем, что ливский посол Краснодембский, так горячо защищавший проект Шидловского, подал проект о сбавке налога на мясников, доказав отяготительность его для этого промысла, и проект его был принят единогласно. Прошли и другие проекты, касавшиеся внутреннего распорядка. Прусское дело осталось нерешенным. Смятения, происходившие на сейме 16/27 августа, сделались тотчас известны посланникам, и утром, когда члены сейма собрались к своим занятиям, Бухгольц прислал такого рода ноту:
‘Нижеподписавшийся с удивлением узнал о неприличном и буйном приеме, сделанном на вчерашнем заседании рапортам о переговорах с его двором. Считая это неуважение доказательством того духа необузданности, который возбудил внимание соседних дворов, видя, притом, что яростныя сцены вчерашняго заседания клонятся не только к воспрепятствованию окончания сношений с прусским двором, но даже и к совершенному прекращению оных, нижеподписавшийся требует, чтобы члены сейма, удержавшись впредь от дерзких поступков, немедленно отвергнули предложение, вчера сделанное на сейме в таком духе, и тотчас же снабдили депутацию надлежащим полномочием для окончания переговоров и подписания трактата, предварительно составленнаго и бывшаго предметом конференций. В противном случае его величество король прусский увидит себя в крайности приказать генералу Меллендорфу приступить к неприятельским действиям в пределах Речи-Посполитой и предпринять такия меры, которыя навлекут ужаснейшия бедствия на судьбу тех, которым угодно, посредством безсмысленной оппозиции, умножать бедствия своего отечества’.
Вместе с этой нотой на сейм была прислана и нота Сиверса. Русский посланник замечал со своей стороны неприличие выходок, происходивших в Избе, извещал, что только по его настоянию прусский генерал Меллендорф приостановил вступление войск в краковское и сендомирское воеводства, и убеждал чинов Речи Посполитой немедленно снабдить депутацию полномочием для подписания трактата с Пруссией в том виде, в каком он составлен при его посредничестве.
В заседании 17/28 августа было допущено еще больше посторонних зрителей, чем их прежде было: тут было много членов тарговицкой конфедерации, в этом звании они считали за собой право и обязанность принимать живейшее участие в сеймовых делах.
Маршал объявил о полученных нотах: они были прочитаны. Резкий тон ноты Бухгольца произвел взрыв негодования, опять, как вчера, начались крики, угрозы, проклятия на Пруссию, восхваления польского мужества, пышные фразы о готовности умереть за отечество, все это слилось в неясном говоре. Только и можно было понять, что желают обращения в закон проекта Шидловского, внесенного в прошлом заседании. Посреди этого волнения является бесстрашный Подгорский, любитель фридрихсдоров, он и теперь послан был Бухгольцем. Он подошел к маршалу и просил голоса. Маршал объявляет всей Избе, что Подгорский хочет говорить. Крики кругом усиливаются. Подгорский обладал крепким горлом и вздумал было попытаться перекричать всех, но напрасно. К нему стали подходить с намерением заставить его молчать уже не только посредством криков, но и побоев. Подгорский вынул из кармана проект, отдал его маршалу, а сам отошел.
Краснодембский, Стоинский, Кимбар, Гославский, Скаржинский, Карский и другие кричали ему: ‘изменник, предатель, продавец отечества пруссакам, вероломный клятвопреступник, под суд, под суд его!’
Шидловский просил товарищей дать ему голос. Буря стихла постепенно. Шидловский громко проговорил:
‘Ваше величество, милостивый король, и почтенные чины! Я вчера не для того отдавал мою голову, чтобы мои слова пошли на ветер. Я прошу о назначении сеймоваго суда. Иду к жезлу и обвиняю пана Подгорскаго в измене отечеству, не отступлю до тех пор, пока не дождусь утешения видеть кровь изменника, пролитую на землю нашу’.
И он подошел к жезлу.
‘Пана Подгорскаго к жезлу!’ кричали члены, но пан Подгорский сидел на своем месте и сказал:
‘Обвинение против меня голословно и несвоевременно, мой проект еще не был читан. Изба еще не знает, что в нем написано’.
Горячие головы должны были согласиться и увидеть, что они черезчур воспламенились, и, призывая к суду человека, забыли азбуку правосудия. Некоторые подбежали к столу и поглядывали на лежащий проект, не имея ни времени, ни спокойствия духа, чтобы пробежать его с толком, а другие, не обращая внимания на слишком здравое замечание обвиняемого, продолжали грозить Подгорскому и кричать: ‘изменник, злодей! Зачем нейдешь к суду, стало быть, виноват!’ Все стало неясно и слилось в яростных криках.
Когда буря стала несколько утихать от естественного утомления кричавших, Миончинский вопользовался этим и начал говорить:
‘Ни по каким законам невозможно судить человека, не зная, в чем он виноват. Пока проект неизвестен, он не может служить обвинительным актом. Надобно прочитать его’.
Но патриоты тотчас смекнули, что тут хитрость. Миончинский нарочно вызывал на чтение проекта, чтобы потом, при помощи маршала, можно было пустить его на голоса, они боялись, что, несмотря на страшный крик в зале, все-таки найдется большинство, которое его примет. Собственно коноводов всей этой сумятицы было немного, их поддерживала толпа арбитров, такая толпа, которая всегда временно поддается всякой силе, сообразно с настроением нервов, производимым на нее таким или другим влиятельным явлением. Наибольшая часть членов сеймовой Избы состояла из купленных личностей, заранее обязанных поступать так, как подрядили их посланники. Но теперь многие и из них издавали патриотические крики. Они находились под влиянием ораторских движений, возвышений и понижений голоса, сопровождавших цветистые фразы патриотов. Десяток последних не давал им опомниться и тащил их за собой, привязав своими фразами и междометиями. Они тотчас вошли бы опять в свою колею, как только пришлось бы им подавать голоса.
‘Изба, — говорил Плихта, — не может заниматься делами, коль скоро проект под запрещением, а вносившему проект объявлено публичное обвинение в измене и клятвопреступлении. Прежде пусть Подгорский выходит для ответа на сделанное против него обвинение’.
‘Так не лучше ли отложить дело это к делиберации в иное время, а теперь заняться другими сеймовыми делами’, попытался сказать Юзефович.
‘Разве у вас, пан Юзефович, в инструкции сказано, чтобы предметы, касающиеся измены отечеству, отлагать к делиберации!’ сказал люблинский посол Стоинский. ‘Не позволю заниматься никакими сеймовыми делами!’
Тут Гославский сказал с насмешкой: ‘пан Подгорский испугался суда. Мое расположение к нему подает мне мысль доставить ему способ уволиться от суда. Пусть он лучше сознается пред всеми в своем грехе и возьмет назад проект: признание будет ему наказанием’.
Подгорский сидел на своем месте с невозмутимым хладнокровием, никакие крики и рассуждения не выводили его из себя. Неприятели его, чем больше неистовствовали, тем больше чувствовали, что их бешеная запальчивость разбивается о непоколебимое равнодушие Волынского посла.
‘Что же, — сказал наконец Годашевский, — он не выходит: так будем судить его, оставив на том месте, где он сидит’.
Но тут король встал и сказал:
‘Явления на нынешней сессии могут зайти так далеко, что уже и воротиться будет невозможно, и так как я, король, обязан отвращать несчастия, то я не вижу иного способа, как отложить заседание до завтрашняго дня’.
Сиверс, узнав о всем происходившем, написал на сейм нравоучение в следующей ноте:
‘Нижеподписавшийся с величайшим сожалением узнал, что, не обращая внимания на вчерашнюю ноту, с целью склонения членов конфедерационнаго сейма к спокойному и зрелому обсуждению такого важнаго и многознаменательнаго предмета, как прусский трактат, некоторые члены сейма дозволили себе предосудительныя излишества, доказывающая, что в этом несчастном крае вовсе нет законов, или их не исполняют. Нарушение должнаго уважения к священной особе короля, к двум маршалам, обязанным соблюдать порядок, наконец ко всему, чем каждый член обязан, находясь в почтенном законодательном собрании своего отечества, принуждает нижеподписавшагося вторично припомнить этому собранию вообще, и каждому особо, об опасности, угрожающей несчастному их отечеству, следует прекратить безпорядок и заняться единственно обсуждением и решением дела о трактате с Пруссиею, следует дать немедленно полномочие для подписания этого трактата в том виде, как он был составлен при посредничестве нижеподписавшагося, который прилагает всевозможнейшее старание о будущем благоденствии Польши. Г. фельдмаршал Меллендорф вторично уведомил меня о вновь полученных им повелениях поступить по-неприятельски, вступив в воеводства краковское и сендомирское, в случае если с возвращением курьера он не получит известия о подписании трактата или о назначении дня для этого дела. Нижеподписавшийся видит себя в необходимости назначить сроком 20/31 число текущаго месяца для окончательной резолюции государственных чинов по предмету снабжения депутации полномочием на подписание трактата с Пруссиею, в будущий вторник, 3-го сентября, для подписания самаго трактата. Неисчислимыя бедствия будут последствием безсмысленнаго упрямства и непослушания спасительному совету, который предлагается единственно в видах отклонить новыя поражения, угрожающая Речи-Посполитой. Мнимые патриоты должны будут отвечать перед целым светом за свои поступки, за страшныя последствия своего упрямства, за удаление от единственнаго способа, который остается им к утверждению будущего существования их отечества. 18/29 августа. — Яков Сиверс’.
Вместе с этим посланник Екатерины написал частное письмо к Тышкевичу. Он считал его виновником допущения арбитров, и писал ему угрожающим тоном, что если в следующем заседании он не удалит из Избы всех посторонних, то Сиверс не только наложит секвестр на все его имения, но и отправит в его имения русских солдат на экзекуцию. Сиверс понял, что арбитры чрезвычайно способствовали остановке дела: посол-патриот имел перед собой случай показаться и порисоваться, выходя с фразистой речью, поглядывал на публику, видел и слышал одобрение, это поджигало его. Иной, погарцовав языком, может быть, уступил бы тотчас, да вид публики его удерживал: самолюбию его черезчур было невыносимо, когда он увидит вместо прежних одобрительных — презрительные лица, услышит брань и, еще хуже, насмешки над своим прежним патриотизмом. Тышкевич был человек суетный, до страсти любивший рядиться, становиться на подмостки, чваниться и производить шумиху. Ему было особенно приятно пустить арбитров. Теперь, после письма Сиверса, он расхаживал по сеймовой зале и просил всех, не принадлежащих к посольскому кругу, уходить. Послы с недоумением смотрели, что делает литовский маршал, не сказавший никому о получении письма от Сиверса. Наконец Гославский отозвался.
‘Господин великий литовский маршал! Мы слишком хорошо знаем вашу честность и гражданския чувства, чтобы это нарушение закона и маршальской присяги, дозволяющей советникам конфедерации и высшим судьям присутствие в сеймовых заседаниях, не приписать сильной руке, которая вас к этому поступку принуждает. Покажите эту руку, или же мы все выйдем из Избы, если в Избу не будут допущены советники конфедерации’.
‘Я буду иметь честь оправдаться, — сказал Тышкевич, — перед целым сеймом, и представлю причины всему, а теперь прошу гг. арбитров выйти из заседания’.
Он дал знак маршалу сейма, чтобы тот открывал заседание, и маршал Билинский уже хотел выступить со вновь полученной нотой Сиверса, как вдруг входит в Избу Подгорский. При одном виде его закипело негодование таких патриотов, как Шидловский, Гославский, Краснодембский, Карский и братия их. Начались ругательства. Подгорский не обращал ни малейшего внимания и шел твердыми шагами к своему месту. Это пренебрежение криками, бранью напоминало патриотам бессилие и пустоту их патриотических выходок. Они бросились к нему толпой, не длопускали до места, загородили дорогу, кричали: ‘прочь! вон, изменник, негодяй, подлец’, и он должен был невольно попятиться, а они тотчас заняли место, где он стоял. Подгорский попятился еще — патриоты к нему вперед, не только с криками, но и с кулаками. Подгорский еще попятился назад — патриоты опять к нему и опять замяли его место, и таким образом Подгорский очутился за дверями, в коридоре, двери залы захлопнулись. Подгорский увидел себя посреди гайдуков, которые смотрели на него насмешливыми глазами. Он отправился к Сиверсу, а тот требовал, чтобы он снова отважился идти в залу.
Выпроводив Подгорского, все уселись на места. Маршал прочитал ноту Сиверса, а Тышкевич — письмо, полученное им от того же Сиверса. Взрыв негодования встретил эти чтения. Шидловский торжественно сказал:
‘Стою за вчерашнее мое предложение и протестую против Подгорскаго’.
Гославский, восхищенный подвигом Шидловского, говорил: Когда Рим клонился к упадку, то подлый римлянин предпочитал звук золота отечеству. Тогда явились Катилины. Но в эти печальныя минуты среди испорченных римлян показался доблестный Цицерон и, поражая измены и заговоры, указал согражданам, что изверг Катилина злоумышляет на погибель отечества. И в нашем отечестве нашлись своего рода Катилины, но нет недостатка и в Цицеронах’.
Он указал на Шидловского, как на первого из польских Цицеронов. ‘Но он не один, — продолжал он. — Если его голова падет под мечом мстительнаго насильника, — я буду его преемником и положу голову за то, чтобы уменьшить в нашем отечестве число Катилин. Есть у меня отец, покрытый сединами, он живет в небольшом имении за три мили от владений насильника, это имение должно быть моим достоянием, — я им жертвую, только бы никто из собратий не мог сказать, что я содействовал их неволе’.
Его кругло сложенные фразы еще больше разгорячили собрание. Но встал король и дал знак, что хочет говорить. Все умолкло.
Сделав небольшое риторическое вступление, король говорил:
‘Я уверен, что пан Шидловский при подаче своего проекта руководствовался патриотическими чувствами так же точно, как и те, которые его поддерживали. Но скажите, какое следствие вышло бы, если бы этот проект прошел? Мы бы только угодили алчному и сильному соседу. Король прусский только того и хочет, чтобы мы прервали с ним переговоры, чтобы тогда и российский посол не имел более предлога удерживать движение прусскаго войска. До сих пор мы хорошо делали, что упорствовали: мы соображали, что, быть может, время даст нам какой-нибудь неожиданный благоприятный поворот, мы надеялись на помощь от императрицы, которой мы уступили значительную часть земель наших. Но теперь прислан курьер, с возвращением его войско прусское войдет в глубину наших земель: там наберут они десятки тысяч рекрут, возьмут миллионами контрибуции, разорят край в конец и потом от нас король прусский потребует себе еще более Польши во владение. Европа нам не поможет, вы знаете настоящее положение дел. императрица ясно требует кончать дело с Пруссиею. Почтенный пан Гославский приносит в жертву отечества своего отца, покрытаго сединами, вместе с имением. Это очень похвально. Каждый может таким образом отвечать за себя и за своих родных, но я, король и отец народа, должен снять патриотическую поволоку с глаз господ членов сейма и отсоветовать принятие проекта пана Шидловскаго, котораго знаю и уважаю, но мнения его не одобряю. Лучше прибегнем к таким средствам, которыя бы нам возвратили опору со стороны российскаго посла, чтобы, по крайней мере, трактат прусский был для нас менее вреден. Героизм похвален только тогда, когда он может приносить прямо счастье своему краю, а теперь не такое время, и потому я прошу не стоять за такой проект, который в настоящее время пагубен’.
Кто знает, может быть, речь короля лучше подействовала бы на собрание, если бы в ту минуту, когда она оканчивалась, не вошел в залу Подгорский. Как только увидали лего, так со всех сторон раздалось опять: изменник, предатель, негодяй, злодей, к суду его! к суду его!’ Шидловский тотчас встал со своего места н кричал: do laski! do laski!’ (к жезлу!) Ступай туда!’ ‘Do laski!’ повторяли другие послы. Подгорский выстоял эту бурю с прежним непоколебимым и неизменным лицом, потом молча отправился к Шидловскому, и стал возле него, предавая себя, таким образом, суду.
Надобно же окончить это, — сказал Гославский. — Ваше королевское величество, извольте назначить суд!’
Тут выступил Миончинский и домогался прежде всего пустить на голоса предложение: может ли быть судим Подгорский или нет?
‘Нет, нет, не надобно, — кричали послы, — под суд его, под суд его!’
Обвиняемый стоял, ожидая суда. Но тут возник вопрос: как его судить? Все стали втупик. Случай был новый. Обратились к епископу Коссаковскому, который считался большим и лучшим знатоком старинных законов и обычаев.
‘Почтенные члены! — сказал он. — Правда, я занимался актами и дневниками сеймов самых старых, но признаюсь: польское законодательство решительно не дает мне никакой возможности сказать, клак следует поступить в настоящем случае. Не было примера, чтобы судили когда-нибудь посла в соединенной Избе. Правда, был давно подобный случай, но тогда Изба посольская отделилась от сенаторской и стала судить обвиняемаго посла. При настоящих критических обстоятельствах подобный шаг имел бы роковыя последствия. Ваше величество, призываю вас сказать в этом случае свое мнение’.
Король произнес речь.
‘Видите ли, господа, — говорил он, — никто не найдет руководства, как поступить в этом случае. Но если бы и нашли надлежащия формальности, что бы вышло из этого? Наказания существуют не столько для того, чтобы карать виновных, сколько для того, чтобы других удерживать от преступлений. Но теперь, если бы обвиняемый потерял голову, поправила ли бы кровь его наши несчастия, изменилась ли бы судьба наша? Нет, нам было бы хуже. Чужеземная сила нашла бы новый предлог называть нас безчеловечными якобинцами, — вот и все, а отторжение областей останется попрежнему. Впрочем, и суд наш был бы напрасен: нас не допустили бы исполнить приговор его. Я считаю это достоинством нашего народа, что у нас не легко находится такой, кто бы решился подавать подобный проект, но если уже такой нашелся, который на это себя определил, то что же такое? Из нот, присылаемых к нам безпрестанно, можете ясно видеть, что рано или поздно все-таки мы должны будем исполнить то, что два двора постановили с нами сделать. Я говорю к просвещенному собранию: разсудите сами, не лучше ли оставить этот суд, чтобы избежать больших несчастий и бедствий, и приняться за дело, указываемое благоразумием и настоятельною потребностью’.
Умеренные хотели было помогать королю, но патриоты закричали, вскакивали с мест, за ними и другие, увлекаемые руководителями. Король, видя, что смятение увеличивается, подозвал к себе сенаторов и стал с ними советоваться, что делать? Тогда с одной стороны Карский, с другой Краснодембский подхватили под обе руки сеймового маршала и хотели тащить его насильно в особую комнату, чтобы, отделив посольскую Избу от сенаторской, предать суду Подгорского. Король, увидя это, подозвал последнего к себе и сказал: ‘уйдите из Избы’. Подгорский ушел.
‘Пан Подгорский ушел! ушел!’ кричал вслед ему Скаржинекий. ‘Улизнул от суда, — значит, показал, что виноват. До тех пор не перестану требовать суда, пока пан маршал не поручится, что Подгорский не воротится и проект его не будет читан’.
Посланник требует его чтения и угрожает нам, — сказал маршал. — Секретарь, прочитайте проект’.
‘Нет, нет! — кричали Скаржинский, Краснодембский, Шидловский, Гославский. — Не позволяем чтения’. — Нет! повторяли за ними другие голоса.
По крайней мере, — повторил Миончинский то, что уже говорил прежде, — надобно прочитать проект для того, чтобы убедиться из него, что Подгорский должен быть судим’.
‘Нет, нет! Не позволяем!’ кричали патриоты.
‘Почтенные чины! — сказал, выступив, холмский епископ Скаржевский. Поневоле народ должен уступать то, что удержать не в его силе. Если мы не станем вести переговоры с прусским послом, то через это не возвратим себе ни пяди земли, а ведя переговоры, можем надеяться, что и братьям нашим, идущим под чужое владычество, окажем помощь и сами избавимся от больших несчастий. Если нам противно уступить области, то по крайней мере постараемся, чтобы был заключен выгодный торговый трактат, и непременно за поручительством России’.
Речь Скаржевского дала смелость другим, получавшим жалованье от иностранных послов: Юзефович, Виламовский, Влодек, Миончинский, Залеский спешили сказать свое слово за Скаржевским, доказывать необходимость уступки и требовать чтения проекта.
Выступил Краснодембский, не дал им долго ораторствовать и сказал: ‘Для меня долг выше угроз, честь выше пользы, слава дороже жизни. Никакия речи, никакия ноты, никакие Меллендорфы с их войском не заставят меня согласиться на переговоры с прусским министром. Пошлем в Петербург министров просить о помощи против прусскаго насилия, попросим г. российскаго посланника, чтобы он, по крайней мере, если не может нам помогать, не препятствовал нам обороняться. Пусть исполнится решимость гетмана Коссаковскаго двинуть наше войско, хотя бы и в малом числе, против пруссаков. Пусть гг. гетман и региментарь дадут немедленно приказ выступить войскам нашим против грознаго Меллендорфа. Требую, чтобы выданы были вици на посполитое рушенье. Сам я первый спешу навстречу Меллендорфу. Лучше благородная смерть, чем позорная жизнь, недостойная имени вольнаго народа. Вот мое мнение. Не отступлю от него ни шагу, докажу, что свободный поляк не должен показать себя трусом’.
Это был самый решительный и прямой голос из всех, раздававшихся в Избе, но он был черезчур крайним, чтобы иметь влияние, напротив, он скорее способствовал охлаждению собрания. Как могли ордонансы к войску и вици на посполитое рушенье пробраться через русские и прусские войска и производить свое действие? Толпа членов, увлекаемая до сих пор фразами, тотчас опомнилась, остановилась, как только стала лицом к лицу с делом.
Краснодембский не был из числа патриотов тарговицкнх. Открытый сторонник 3-го мая, друг Костюшки, это был один из очень немногих.
Шидловский продолжал стоять, требуя суда. Маршал и умеренная партия принуждали секретаря читать проект. Патриоты не допускали чтения. Тогда сеймовый маршал сказал:
‘Вот уже три дня спорим мы и ни к чему не приходим. Пан плоцкий посол требует суда и не хочет возвратиться на свое место. Проект волынскаго посла остается без подписи. Когда автор не подпишет, проект не может иметь силы. Приглашаю почтенных членов сейма отложить частные споры и недоразумения, и приступить к решению вопроса: следует ли принять окончание переговоров с прусским министром или нет’.
‘Пусть лучше — заговорил вышегродский посол Микорский — чужой солдат нагрянет к нам в залу и принудит нас к принятию неволи. По крайней мере поляк, принужденный насилием, не утратит славы безчестным делом, и будет иметь право на сочувствие других народов’.
Секретарь все это время стоял с проектом в руках, дожидаясь, когда дозволят его читать. Вдруг подскочил к нему Карский, вырвал у него проект и удалился с ним в глубину залы.
Маршал обратился к нему со строгим выражением и требовал отдать проект.
‘Я взял не проект, — отвечал Карский, — а какую-то бумагу без подписи. Если есть автор этого писания, пусть покажут его и кому он подан, я отдам его тотчас’.
Маршал обратился к королю.
‘Вырывание проекта, — сказал сурово король, — есть непристойность, которая подает дурной пример безпорядка. Если таким образом будет дозволено вырывать проекты, то это может случиться и с самым полезнейшим патриотическим проектом’.
‘Я возвращу бумагу, — сказал Карский, — она не имеет никакого значения, так как на ней нет подписи автора’.
Он бросил проект на стол подле маршала и отошел. Секретарь взял его в руки. ‘Читайте’, сказал маршал, но едва секретарь прочел несколько слов, опять поднялся крик, сделалось смятение, патриоты покидали свои места, бросились на средину Избы. Противники их тоже, обе стороны рассвирепели, кидались друг на друга с проклятиями. Маршал, видя, что доходит дело до драки, бросился между ними, махая своим жезлом, и разделил им послов, готовых уже вцепиться друг другу в лицо. Испуганные министры столпились вокруг короля, думая защитить его особу. Шидловский покинул свое место и подошел к королю.
‘Вас-то мне и надобно, — сказал ему король, — подойдите ближе. Я отдаю честь вашей гражданской доблести, славе, какую вы приобрели, любви, которою вы достойно пользуетесь от ваших товарищей. Я не умею выразить, как я люблю вас, уважаю и ценю. Скажите мне, прошу вас, какой будет из всего этого конец и чего вы хотите’.
‘Ваше величество, — отвечал Шидловский, — я знаю, что, желая добра народу и отечеству, вы не можете не сочувствовать той решимости, какую я оказываю, видите, что в среде подлостей и насилия находятся еще честные поляки. Милостивый пан! мой поступок послужит некогда свидетельством, что в те времена, когда вы царствовали, доблесть еще не угасла в поляках. Я не думаю, ваше величество, чтобы вы не пожалели моей крови, я обвинил его в измене, боюсь, интрига будет злоумышлять на мою погибель, боюсь, чтобы этот подлец не отрекался после, что такой проект подавал он. Пусть он подпишет свидетельство бедствий отечества и своих злодеяний и удалится отсюда навсегда, как недостойный пребывания в этой святыне’.
Король велел позвать Подгорского, находившегося в других покоях. ‘Подпишите проект ваш’, сказал он. Подгорский пошел к столику подписывать проект, но патриотическая партия снова окружила его с ругательствами, вырывала у него перо и чернила. Король передал ему карандаш. Этим карандашом Подгорский смело и твердо подписал свой проект. Когда он отошел от стола, толпа бросилась на него, и не довольствуясь ругательствами, снабжала его пинками. ‘Пан маршал литовский, — закричал Подгорский, — вы не исполняете ваших обязанностей, вы напустили сюда лиц, не принадлежащих к сейму. Извольте унять драчунов’.
‘Вы здесь не должны находиться, — кричал на него Тышкевич, — ступайте прочь!’
Потом Тышкевич с волнением обратился к королю: ‘Милостивый пан, — сказал он, — с начала сейма я терплю разныя неприятности, недоставало только, чтобы пан Подгорский осмелился меня оскорблять. Он обвиняет меня в несоблюдении порядка, в допущении арбитров. Он донесет на меня российскому посланнику. Я оставлю свой жезл: пусть российский посланник отдаст его кому хочет’.
‘Ах ты, негодный изменник, мерзавец, подлец!’ кричали со всех сторон на Подгорского, и гнали и толкали его в шею. ‘Прочь, вон отсюда, и чтобы следа твоего не оставалось!’
Подгорский протеснился к королю и просил его защиты. ‘Прочь от меня, выйдите отсюда вовсе’, сказал король. И Подгорский, толкаемый в спину и провожаемый ругательствами, очутился за дверями залы.
‘Теперь можно читать проект’, сказал маршал.
‘Читать, читать!’ кричали Виламовский, Миончинский, Залеский, а за ними и другие умеренные и жалованные.
‘Не читать, не читать!’ вопили патриоты.
‘Коль скоро автора вытолкали из Избы, как может быть принято дело, за которое он подвергся изгнанию? значит — или мы будем участниками его преступления, или мы несправедливо с ним поступим’, сказал Скаржинский.
‘Я предлагаю пустить на голоса предложение: может ли быть читан проект Подгорскаго или нет? говорил маршал Билинский.
‘Закон запрещает допускать голосование после восьми часов. Теперь уже десятый. Да и кто осмелится голосовать на проект, котораго автора вытолкали из Избы?’ сказал инфлянтский посол Мануци, тот, о котором говорили, что он выкалывал глаза сторонникам 3-го мая в Литве.
‘Читать, читать!’ кричали, осмелившись, умеренные.
Маршал, надеясь, что его поддержат, опять сделал вопрос, и опять те же ругательства, проклятия и угрозы. Дав время утишиться волнению, маршал опять попытался сделать тот же вопрос — и опять то же явление. Тогда король сказал:
‘Вот как уважается у нас свобода, сеймовый маршал спрашивает, можно ли читать проект: об этом нельзя узнать иначе, как только посредством голосования!’
И опять маршал пытается повторить прежнее, и опять шум, крик, брань.
Таким образом дотянули до десяти часов вечера. Изба не переставала волноваться. Измученный король, выбившись из сил, объявил, что заседание отлагается до следующего дня.
На следующий день 19/30 августа, едва только собрались члены в залу, как там уже готово было дня них, словно для провинившихся школьников, новое отеческое внушение Сиверса, в таких выражениях:
‘Нижеподписавшийся узнал с величайшим сожалением о малом влиянии вчерашней своей ноты на умы чинов конфедерованнаго сейма. Он не скрыл пред чинами того ужаснаго поворота обстоятельств, какой ожидает их с оставшеюся у них частью Речи-Посполитой, и теперь не может скрыть справедливаго опасения, внушаемаго по поводу замедления в течении дела, котораго последнее решение упомянутою нотою указано на завтрашний день. Будучи формально приглашен наияснейшими чинами вступить в переговоры с министром его величества прусскаго короля, нижеподписавшийся тем самым уже почитает своею обязанностью, в видах отклонения непреодолимых препятствий, которыя были причиною живых споров на четырех последних заседаних, вместе с этою нотою подать проект, котораго не хотели слушать, в таком исправленном виде, что он уже не может быть не принят при настоящих критических обстоятельствах. Нижеподписавшийся надеется, что сейм, наконец, согласится единомышленно на это средство, единственно могущее отвратить грозу, висящую над Речью-Посполитою, особенно над двумя превосходнейшимми ея воеводствами, которыя опустошены были бы несомненно, что повлекло бы опасность утратить покровительство и благосклонность ея императорскаго величества, которой чувства достаточно выражены, как в декларации и з многократно подаваемых на сейм нотах, так равно и в трактате, недавно заключенном, наконец в уверениях расположения и благосклонности, которыя нижеподписавшийся имел повеление объявлять со времени эпохи, столь благодетельной для Речи-Посполитой. Одушевляясь примирительными побуждениями, нижеподписавшийся не может без соболезнования взирать на ужасную будущность, какая ожидает Речь-Посполитую в таком случае, если гг. чины конфедерационнаго сейма своим упорством, неизвинительным в очах страдающаго народа, отвергнут единственный способ, ведущий к спокойствию, столько необходимому после потрясений, терзавших Польшу до настоящаго времени’.
Прочитана была нота. Потом принялись читать присланный проект, но едва только секретарь произнес слова: Мы, король, с согласия — вдруг поднялись, как и вчера, крики и ругательства. ‘Не читать’, кричали патриоты. ‘Это безчестно для славы сободнаго народа’. — ‘Читать’, кричали умеренные. Члены выскакивают с мест, бегут на середину залы с ругательствами, опять доходят до того, что уже дело близко до драки. В то время кто-то крикнул. ‘Не читать как проект, но прочитать как добавление к присланной ноте российскаго посланника’.
Этот оборот так понравился, что Изба замолчала и секретарь начал читать.
В проекте было сказано, что король со всеми чинами отдаются всецело великодушию Екатерины и дают право депутации подписать трактат в том виде, в каком он был условлен и составлен при посредничестве великого российского посла, с тем условием, чтобы этот трактат был гарантирован императрицей.
После прочтения поднялся ужасный шум и беспорядок, бросились к маршалу, оскорбляли его словами, начали даже толкать. Король поспешил закрыть собрание.
Страшные проклятия раздавались между патриотами. Грозили убить маршала вместе с секретарем, который осмелился читать проект. Другие угрожали самому королю. Это дошло до Сиверса. Друзья его поляки советовали приступить к решительным и суровым мерам и немедленно удалить человек двенадцать патриотов, производящих буйство на сейме. Сиверс сказал, что еще рано, достаточно окружить залу войском и не выпускать никого, пока не решится дело полномочия.
В то же время Сиверс продолжал иметь недоразумения с Бухгольцем и защищал перед ним поляков. Прусский посланник домогался, чтобы Пруссия, захватив у Польши значительное пространство земель, ничего не сделала для остальной Польши. Сиверсу хотелось, чтобы, по крайней мере, поляки, уступив Пруссии часть лучших земель своих, не были вперед стесняемы такими мерами, которые до сих пор в торговых сношениях с Пруссией обращали все в пользу одной Пруссии и во вред Польши. Свободное плавание по рекам было одним из главных требований. Бухгольц показывал полученный недавно рескрипт от своего короля, который предписывал ему отделить предмет об уступке земель от торгового трактата. ‘Это невозможно, — сказал Сиверс, — поляки ни за что не примут такого трактата. Единственное средство убедить их — указать на вознаграждение посредством торговых выгод’. — ‘Если поляки еще будут упрямиться, — говорил Бухгольц, — Меллендорф начнет неприятельския действия. Игельстром должен, как союзник, действовать с ним вместе’. — ‘Новыя повеления императрицы — отвечал Сиверс — гарантируют Пруссии уступленныя владения строго по условию, но не иначе, как с тем, чтобы Польше были даны торговыя выгоды. Я не стану употреблять понудительных мер, если вы не подпишете трактата в том виде, в каком он составлен под моим посредничеством’.
Бухгольц находил неуместным и то, что поляки требуют, чтобы договор с Пруссией был под гарантией императрицы. Это оскорбляло честь Пруссии, которая в этом отношении была как бы под наблюдением России.
‘Я не могу, — сказал Сиверс, — выбрасывать из договора тех статей, которыя делают честь императрице. Я употребляю силу для вынуждения у поляков уступки земель, но не могу запретить им требовать выгодных для себя торговых условий за это’.
‘Меллендорф должен действовать, ему приказано выступить 20 августа’, говорил Бухгольц.
‘Это безполезно, — сказал решительно Сиверс, — вероятно, сейм в таком случае попросит вас удалиться из Гродно, и тогда неизбежна война’.
Кончилось тем, что Бухгольц, отговариваясь неимением самому права решить этот вопрос, хотел отсрочки до получения новой инструкции, а между тем просил поторопить сейм. Сиверс обещал приступить к энергическим мерам для истребования от сейма полномочия депутации для заключения договора в том смысле, в каком проект был составлен при посредничестве Сиверса.
Сеймовое заседание после пятницы 19/30 августа должно было происходить в понедельник, 22 августа (2 сентября), в 4 часа пополудни. Сиверс послал к Тышкевичу предварительно такое письмо:
‘Известия, которыя доходят ко мне о заговоре, составляемом против священной особы короля, сеймоваго маршала и почтенных особ из сената, министерства, посольскаго круга, принуждают меня принять для их безопасности меры осторожности. В два часа пополудни два батальона гренадер будут поставлены на террасе и на дворе замка. Генерал Раутенфельд разставит пикеты так, чтобы никто из арбитров и ни одна особа, не имеющая обязанности находиться в замке, не могла войти в Избу. Поставятся также караулы у окон замка, чтобы и через них никто не прошел. Для входа останется свободною одна только дверь под караулом офицеров, для осмотра подозрительных лиц. Если у кого-нибудь из послов найдется спрятанное оружие, тот будет арестован, посажен в тюрьму и предан уголовному процессу за намерение совершить убийство. Следует осмотреть оружие литовской гвардии и караула, состоящаго под вашим начальством и арестовать тех, у кого найдется порох или пули. Само собою разумеется, что гвардия останется на своем месте. Если кто-нибудь из арбитров и особ, не имеющих никакой должности, спрячется в Избе или где-нибудь, тот будет также арестован и посажен в тюрьму. В передней комнате будет поставлен пикет из двенадцати офицеров, которые могут войти в Избу и сидеть на посольских лавках. Генерал Раутенфельд сядет на кресло близ короля, на левой стороне, и будет наблюдать, чтобы не произошло какого-нибудь насилия, в особенности над особами его величества, сеймоваго маршала и вашею, ясновельможный пан. Извольте огласить, чтобы никто из членов сейма не двигался с своего места, исключая случаев, когда будет позван к королю, а затем остается членам сейма совершенная свобода говорения. Я не могу дозволить единственно безпорядков и буйств, и те, которые окажутся в этом виновными, подвергнутся строгости законов. Извольте сообщить это письмо в оригинале или переводе его величеству, королю, и всем членам сейма, если пожелают’.
Сиверс приказал часть войска, стоявшего около Гродно, вдвинуть в город и занять главные улицы и площади. Никому не приказано было выходить из домов иначе, как с билетом, иностранным посланникам и служащим при них лицам выдавались особые карточки, это сделали после того, как один из свиты папского нунция, вышедши на улицу, был задержан. Два батальона введены в самый замок. Все входы были заняты караулами, поставлены батареи и при них артиллеристы с готовыми фитилями, для внушения страха. Сам Сиверс около полудня ходил в залу, осмотрел ее, указал места, где сидеть Раутенфельду, офицерам и где в коридорах, при дверях и некоторых окнах, помещаться караулам. ‘Вы — сказал он Раутенфельду — будете действовать для соблюдения порядка, вместе с маршалом Тышкевичем’. Король пожелал видеть русского посланника. Он приехал к королю, Станислав-Август благодарил его за внимание и заботливость о его безопасности, но горько жаловался на свою участь. Сиверс утешал его будущей милостью императрицы, и обещал, что прусский трактат не иначе будет допущен, как только с самыми выгодными для Польши торговыми условиями.
В четыре часа пополудни стали съезжаться послы. Приехал король. Прошедши мимо караулов свободно, послы в самой зале застали уже русского блюстителя порядка и русских офицеров. Некоторые поляки с негодованием хотели уйти назад, но гренадеры, стоявшие в дверях, скрестили ружья, не пустили их и даже угрожали прикладами, когда те думали прорваться назад силой.
‘Г. маршал литовский, — кричал Скаржинский, — вы умели спровадить арбитров, наших соотечественников, извольте же, сообразно вашей обязанности, удалить чужеземных офицеров, иначе мы не позволяем сейму приступать к занятиям’.
‘Так, так! — повторили голоса. — Не позволяем открывать заседания при чужом войске, под насилием’.
Шидловский, за ним Гославский обращались к королю, хвалили его, уверяли, что он безопасен, и требовали удаления войска.
Я ничего не боюсь, — сказал король. — Посреди моего народа мне не нужно чужеземной стражи. Я говорил это не раз и теперь повторяю. Я не участник в этом, меня окружает чужеземное войско, а я его не приглашал’.
Это было произнесено таким жалобным голосом, что послы были очень тронуты и обратились к Тышкевичу: ‘Г. маршал, — говорили они, — извольте просить московское войско отсюда выйти’. — ‘Вот письмо г. посланника российскаго, —сказал Тышкевич, — оно вам будет служить доказательством, что я не участвовал в событиях настоящего дня, но так же, как и вы, нахожусь под принуждением’.
‘Откройте заседание, г. маршал, и прочитайте это письмо,’ сказал Миончинский, которому, как и его партии, хотелось скорее открыть заседание для того, чтобы приступить к прусскому делу.
‘Нет, нет! — кричал Годашевский (троцкий), — сейм уже постановил прежде, что в случае насилия сейм не может открывать заседаний’.
Множество голосов повторили то же.
‘Так позвольте мне, — сказал Тышкевич, — для своего оправдания прочитать письмо российскаго посланника до заседания’.
Ему дозволили. Письмо было прочитано.
‘Требуем, — сказал Микорский, — чтобы нам было объявлено имя того изменника, который выдумал, будто против короля составляется заговор’.
Я пошлю спросить об этом к посланнику’, сказал пан Плихта.
‘Нельзя быть сейму там, где местом, назначенным для представителей вольнаго народа, овладел чужеземный солдат’, сказал Шидловский.
За ним повторяли в том же смысле много голосов.
‘Покажи, наияснейший король, — сказал Янковский, — что ты доверяешь своему народу и не требуешь чужих солдат’.
И за ним то же повторило много голосов.
‘Сообразно с собственным желанием и волею сейма, — сказал король, — я поручаю коронному канцлеру с двумя епископами немедленно отправиться к г. российскому посланнику и просить от моего имени удаления российских войск, которыя препятствуют течению сеймовых занятий’.
Он просил идти с канцлером Коссаковского и Масальского, но те отказывались, под предлогом, что подобные делегации всегда поручались светским особам. Король от сената назначил Огинского и Суходольского, а от послов маршала Билинского и Анквича.
Прежде, чем отправили этих лиц, Коссаковский расхвалил короля и разбранил Подгорского, которого дела был соучастником, а в знак преданности и верности королю просил, чтобы король дозволил целовать свою руку целому сейму. Тотчас с той же просьбой обратился к королю Анквич от имени посольского круга.
Маршал сейма хотел было вызывать по порядку воеводств послов для целования королевской руки, но послы закричали, что если читать список послов, то это будет означать, что заседание открыто, а они не позволят открывать его прежде удаления русского войска, и решили, чтобы без вызова по списку сперва сенаторы, потом послы по воеводствам подходили сами собой к королевской руке.
Так и сделалось. По окончании этой церемонии делегация отправилась к Сиверсу.
Послы сели на свои места в молчании. Русские офицеры сидели на своих лавках недвижно, как статуи.
Сиверс, выслушав длинную просьбу делегатов, отвечал им: ‘Стоит только прочитать бюллетени пяти заседаний прошлой недели. Буйства, которыя позволяли себе члены против короля и маршала, угрозы и невнимание к моим трем нотам вынудили меня напомнить вам долг порядка. Король тут не причастен. Я сделаю угодное королю, велю выйти русским офицерам из залы, останется один Раутенфельд, но войску прикажу оставить замок не прежде, чем принят будет проект Подгорскаго. До тех пор никто из членов сейма не выйдет из замка’.
Делегация просила Сиверса сказать, кто ему донес о существовании заговора против короля.
‘Я узнал это, — сказал Сиверс, — уже пять дней тому назад, ходят слухи, что готовится смятение, угрожающее его величеству и некоторым членам сейма: моею обязанностью было для их безопасности принять средства’.
Делегация воротилась и все рассказала сейму. Суходольский прибавил, что, высказав российскому послу о своем сопротивлении прусскому делу, он получил от него молчаливое одобрение чувств своих. Это побудило его тотчас заявить, что он будет против прусского трактата.
Было уже половина девятого. Маршал открыл заседание и начал его чтением новой ноты, присланной Сиверсом. В ней, изложив вкратце события предшествовавших бурных заседаний, посол говорил:
‘Нижеподписавшийся видит себя окончательно принужденным объявить чинам сейма, что невоздержные поступки очевидно показывают те семена якобинства, о которых он упоминал в предшествовавших своих нотах, и потому он не может не приступить к искоренению этой пагубной во всех отношениях заразы и вместе с тем решительно требует, чтобы просмотренный, поправленный и к ноте от 19/30 августа присоединенный проект г. Подгорскаго был немедленно прочтен и без малейшаго замедления принят и решен. Вследствие сего наияснейшие чины благоволят тотчас же, не закрывая заседания, дать почтенной депутации полную власть и точное приказание подписать трактат, составленный при высочайшем посредстве августейшей государыни с г. прусским послом, а равно утвердить своим подписом и будущия статьи, какия составятся по силе выражений протокола конференции, на которых находился нижеподписавшийся, дабы он чрез то самое был уволен от принятия таких мер, какия ему предписаны, и от которых он не может отступить. Нижеподписавшийся должен также объявить наияснейшим чинам, что, в видах предотвращения неурядицы, он находится в неизбежной необходимости командировать два батальона гренадеров с четырьмя пушками, и окружить замок. Г. генерал Раутенфельд будет командовать этими батальонами и предпримет, вместе с г. Тышкевичем, великим литовским маршалом, меры, необходимыя к ограждению сеймоваго спокойствия. Нижеподписавшийся ожидает, что заседание не закроется до тех пор, пока не будет сделано решение о подписании трактата’.
Начались прения. Скаржинский произнес длинную речь, длившуюся целый час, преисполненную риторики, он стоял за проект Шидловского, но допускал в нем делать такие поправки, по которым бы возобновились сношения с берлинским двором и изменилась решимость не уступать отбираемые края.
За ним говорил Шидловский. Его речь была также длинна, но он соглашался допустить поправки в своем проекте.
Это значило, что жар патриотов прохлаждался от влияния ноты Сиверса и от близости русских гренадеров. Шло дело к тому, чтобы сдаться, хотели только, чтобы казалось на вид, будто не от страха сдаются.
Видя, что патриоты стали подаваться и спешат предлагать поправки, черский посол Станишевский подал маршалу проект добавок к проекту Шидловского, состоящих в следующем:
Возвратить взятый пруссаками образ Ченстоховской Богородицы с инвентарем сокровищ и казны, принадлежащих ему. Определить наследство в случае угашения фамилии Радзивиллов и гарантировать доходы примаса в забранном пруссаками крае, также дозволить свободно примасу проживать в польском крае.
Добавки к проекту Шидловского никак не клеились с самым проектом. Добавка относительно примаса допускала сама собой возможность уступки областей Пруссии, тогда как проект выразительно опровергал ее. Эту добавку приставляли к проекту с хитрым намерением подорвать и уничтожить самый проект, с которым она находилась в прямом противоречии, и тем поворотить его к смыслу проекта Подгорского. Скаржинский закричал, что эта добавка не может быть принята и присоединена к проекту Шидловского, потому что она допускает то, что проект отвергает.
Тогда сеймовый маршал сделал вопрос: один ли проект, навязываемый силой, должен быть принят, или же и проект Шидловского?
‘Что это такое? — закричал Скаржинский. — Как могут быть приняты два разнородные проекта?’
За ним принялись кричать другие и напустились на маршала. Билинский после неудавшейся хитрости, сообразив, что надобно подъезжать к цели окольным путем и потихоньклу, начиная с общих мест, задал такой вопрос: может ли быть принятым поданное предложение? Патриоты противились пущению на голоса такого вопроса, но умеренные перекричали их. Решили голосовать так, чтобы сначала подавали голоса сенаторы, потом послы. Оказалось из сенаторских утвердительных 10 и отрицательных 3, а в посольском круге — утвердительных 50 и противных 25.
Вслед за этим маршал предложил другой вопрос, уже яснее, но тоже не раздражая патриотов, и даже как будто угождая им: может ли быть представлен к решению проект, присланный с нотой российского посланника, поддерживаемый насилием и присутствием чужеземного войска, или только проект Шидловского?
Отчаянные патриоты кричали и против этого, но составилось голосование и принят к решению проект Подгорского. Оказалось большинство 59 голосов против 26 (сенаторских 10 против 3, посольских 49 против 23).
Тогда умеренные стали подавать разные поправки и добавки.
Между тем курьеры, один за другим, являлись от Сиверса, и приглашали к нему то тех, то других особ из сейма. Сиверс напоминал им долг их, делал угрозы и побуждал торопиться.
Маршал отдал все поправки конституционной депутации, занимавшейся совокуплением замечаний и редакцией проекта. Когда по этим замечаниям конституционная депутация изготовила целый проект и принесла его в собрание, маршал предложил на голосование вопрос: обращается ли в закон проект, допущенный к решению и поправленный конституционной депутацией?
Наступила решительная роковая минута. Патриоты собирали все силы, чтобы не допустить проект, но присутствие русского генерала в самой зале, соседство гренадеров в коридорах и невозможность выйти из залы, не приняв этого проекта, лишала патриотов поддержки той толпы, которая прежде, поджигаемая их огненными речами, одобряла их и производила суматоху во всей Избе, послы в этот раз уже не соскакивали с мест, не выбегали на средину, а сидели по местам тихо и покорно. Началось голосование. Оказалось за проектом большинство 61 голоса против 23 (сенаторских 9 против 2, посольских 52 против 21). Некоторые не подавали голоса вовсе, других не было в зале.
Гетман Коссаковский, Пляттер и Ледоховский не хотели было идти в собрание, но Сиверс послал к ним русского майора приказать им, именем своей государыни, чтобы они шли немедленно. Они повиновались, и Пляттер заслужил милостивое внимание русского посланника за то, что в Избе сказал мудрую речь о покорности ее императорскому величеству.
Таким образом, все крики в продолжение многих дней, все возгласы, вся решимость показать свету достойную римлян твердость, вся пышная патриотическая риторика с величественными телопоставлениями и пламенными телодвижениями, — все было напрасно. Даже и жалкий Подгорский выпил напрасно чашу оскорблений. Одно только, в чем видно было влияние патриотических выходок, это — тон, каким написано было полномочие депутации, заявлявший о сознании насилия. Оно было выражено в следующих словах:
‘Мы, король, в согласии с чинами Речи-Посполитой, выслушали донесение депутации, назначенной для переговоров с прусским посланником, и показанный нам проект трактата, мы узнали, что, несмотря на усиленное посредничество г. российскаго посланника, двор берлинский не отступает от намерений, пагубных для Речи-Посполитой, допустив смягчение только некоторых статей трактата. Находясь в крайней степени несчастия, но будучи далекими от признания законности причин, какими берлинский двор хочет оправдать свое насилие над нами, и напротив, не отступая от нашей декларации, помещенной в первой ответной ноте на ноту двух союзных дворов, свидетельствуем перед целою Европою, к которой много раз обращались, что опираясь на силу предшествовавших трактатов, с нашей стороны всегда сохраняемых, а в особенности на силу трактата, недавно заключеннаго, в 1790 году, по желанию самого прусскаго короля, которым обезпечивалась независимость и целость областей Речи-Посполитой, мы даем настоящий акт не по доброй воле, а по поводу целаго ряда насильственных мер, неоднократных угроз ввести прусския войска в богатейшия области, оставшияся во владении Речи-Посполитой, для их окончательнаго разорения, наконец, после того, как в глазах наших святилище нашего законодательства в день, назначенный для обсуждения проекта, было окружено и запружено иноземными солдатами. Даем вынужденное от нас поручение вышеупомянутой депутации подписать трактат в том виде, в каком он был составлен за посредничеством г. российскаго посланника, с тем: 1) что он будет гарантирован августейшею государынею со всеми особыми, сообразными с этим трактатом, статьями, как по отношению к торговле, так и по отношению к иным предметам, касающимся духовенства, к успокоению Речи-Посполитой и ея обывателей, как отходящих вполне под чужое владычество, так и имеющих в обоих государствах свои имения, 2) чтобы превелебнейший отец нынешний примас мог безпрепятственно для отправления своих обязанностей жить в Польше и собирать свои доходы, 3) чтобы в случае прекращения фамилии князей Радзивиллов бранденбургский дом не предъявлял никаких притязаний на наследство, которое будет по закону принадлежать Речи-Посполитой, 4) с тою переменою последней статьи трактата, что мы, король, не прежде будем ратификовать именем нашим и чинов Речи-Посполитой трактат об уступке земель, как тогда, когда торговый трактат и все взаимно признанныя отдельныя статьи будут признаны и подписаны обеими договаривающимися сторонами при посредничестве и гарантии российскаго двора и 5) чтобы подлинный образ Ченстоховской Богоматери немедленно по подписании трактата, со всем инвентарем драгоценностей, серебра и всякой утвари, принадлежащих казне этого образа, был нам возвращен’.
Когда унылые послы расходились из заседания, на старой башне замка пробило четыре часа пополуночи.
‘Ах, наше собачье житье! Ах, какая мука!’ восклицал Сиверс в задушевном письме к дочери, рассказывая об этом событии. ‘Что я перечувствовал, когда держал короля с сеймом двенадцать часов взаперти, пока не прикажет подписать своего бедствия!

VI.
Недоразумения с Бухгольцем. — Арестование четырех послов. — Сиверс окружает Избу войском. — Немое заседание. — Трактат с Пруссией.

Окончив с поляками, Сиверс стал обращаться с ними ласково, дал великолепный бал и ужин в день рождения императрицы. Зубов дал такой же бал в день Александра. Концерты, спектакли, вечера каждый день располагали веселиться поляков. Сам король дал обед для русских.
Оставалось покончить полякам с Бухгольцем. Прусский министр во время последнего решительного заседания сейма был в сильной тревоге, он боялся, что поляки, несмотря на все принудительные меры, упрутся, и никакие старания Сиверса не заставят их податься. Он не видел и не ожидал со стороны России готовности в таком случае помогать Пруссии своим оружием. Может быть, если бы члены сейма не уступили ни за что, просидели бы не только вечер и ночь, но несколько дней под стражей русского войска, показали бы готовность скорее умереть с голоду, чем сделать угодное Пруссии и в то же время отдавались бы с покорностью императрице, — в конце концов пришлось бы России оставить их на произвол судьбы разделываться с Пруссией, а это бы все-таки причинило большие затруднения Пруссии, как ни велики казались ее силы в сравнении с польскими. На счастье Пруссии, сейм оказался храбрее на словах, чем на деле.
Но Бухгольц и на другой день после этого заседания не был доволен. Пруссии совсем не по мысли был торговый трактат и льготы Польше. Бухгольц видел со стороны Сиверса то же расположение, как и прежде, и жаловался в одном из своих писем к Меллендорфу, что Сиверс мирволит полякам. ‘Поляки нас ненавидят до крайности, гораздо больше, чем русских. Они признаются, что оскорбляли Россию и вели с нею войну, а мы им противны оттого, что мы немцы’. После назначения депутации Бехгольц был недоволен и не хотел принимать добавок, а более всего не хотел, чтобы торговый трактат был условием уступки земель. Но Сиверс решительно отвечал ему: ‘из статей, требуемых поляками, нет ни одной, которая бы могла потрясти согласие двух дворов. Вы подпишите послезавтра трактат и все кончится’.
‘Нет, — возразил Бухгольц, — я подписать не могу с приложениями и с условиями о торговом трактате. Напротив, следует Меллендорфу прибегнуть к военным действиям в двух воеводствах’.
‘Этого я начистоту не допущу, — сказал Сиверс. — Это значит, получив уступку, начать войну за чужие капризы. По справедливости, король ваш не должен отказать в признании тех выгод, какия поляки имеют основание требовать в своем печальном положении, находясь в полном распоряжении прусскаго короля. Притом видите, как они тверды и упорны: не доводите их до отчаяния. Уступкою, сделанною вам, вы обязаны единственно воле императрицы и тем насильственным мерам, какия я употреблял. Если Меллендорф войдет с войсками, вы должны будете отсюда тотчас же уехать. Тогда трудно будет удержать их от крайностей. Если вы не согласны приостановить дело, то пошлем курьера к своим дворам, а если вы хотите окончить дружелюбно, надобно подписать трактат. Я бы на вашем месте поступил так. Последствия очень важны’.
Бухгольц несколько раз обращался с прежней просьбой допустить Меллендорфа войти в воеводства, но Сиверс был непоколебим.
‘Я говорю вам, — сказал он, — что вся негоциация разстроится, если вы на это решитесь’.
Меллендорф, узнав о разноголосице, прислал к Сиверсу своего адъютанта, но и адъютант не упросил Сиверса. Бухгольц отправил курьера к своему королю в лагерь.
Императрица сначала одобряла поведение своего министра с Пруссией. В августе, когда ей донесли об упорстве поляков по отношению к Пруссии, она секретно приказывала поддерживать поляков в их справедливых претензиях против прусских угроз и уверить их в добром расположении своем и венского двора. От 14-го сентября она писала к Сиверсу: ‘во всем, что вы до сих пор сделали для пользы поляков, вы исполнили мои намерения, и хотя избранная дорога могла казаться противна интересам прусскаго двора, он не может не признать оснований справедливости и человеколюбия, какия вами руководили’.
Но все изменилось через несколько дней. Бухгольц получил от своего двора требования, чтобы трактат об уступке земель был окончен прежде торгового трактата. Прусский король, узнав, что дела его в Польше встречают препятствия, хотел оставить войну с Францией и обратиться на Польшу.
Вероятно, государыня рассчитывала, что если прусский король оставит Францию и обратится на Польшу, то с одной стороны, страшное революционное движение будет лишено противодействия, с другой — Россия будет поставлена в необходимость защищать Польшу и вступить в войну с Пруссией. В то же время Австрия, терявшая надежду на успех вознаграждения на счет Франции, станет показывать сильное желание вознаградить себя на счет Польши, и с этой целью пойдет с Пруссией. России пришлось бы тогда вместе с поляками воевать против двух соседних держав. Таким образом, европейский союз против Франции разрушился бы сам собой, между тем поляки могли изменить России и перейти на сторону ее врагов. Поэтому-то Екатерина приказывала Сивера су поспешить окончанием прусского дела, в угоду прусскому двору.
Между тем, после решения дела о подписи депутатов сейм стал заниматься делами внутренними. У Сиверса была готова конституция, написанная под его надзором Мошинским с товарищами, она была представлена на сейм для обсуждения. Но главнейшее дело этих дней было уничтожение тарговицкой конфедерации.
Сиверс считал ее величайшим злом, разъедающим Польшу. Он представлял об уничтожении ее еще в начале сейма, но государыня нашла это неуместным до поры до времени, разделяя взгляд своего посланника на все дурные стороны этого учреждения, она находила, что нужно держать ее до тех пор, пока окончательно не совершится уступка польских провинций России, но держать ее в ослабленном виде. Таким образом, у конфедерации отнято было все управление, запрещены собрания, прекращено образование новых местных конфедераций. Но суды, созданные ею, оставались по-прежнему. Теперь, когда трактат с Россией был подписан, государыня приказала, сообразно давнишнему желанию Сиверса, совершенно уничтожить ее и составить новую, сеймовую, под начальством короля. Составление новой конфедерации сочтено нужным единственно потому, что боялись, чтобы друзья тарговицкой не могли упорно защищать ее на сейме, потому и решились вести дело так, чтобы, с образованием новой конфедерации старая уничтожилась сама собой. Главой новой конфедерации должен был стать король, маршалом — сеймовый маршал, а советниками — только члены настоящего сейма.
Акт уничтожения прежней конфедерации и составление новой написан был Мошинским и прочитан королю, к большому его утешению. Коссаковский и Забелло, видя в этом свое падение, пытались у Сиверса как-нибудь удержать свое изделие, но напрасно. 15-го сентября Миончинский подал на сейм проект о распущении конфедерации. По этому проекту возобновлялись все суды, какие были до 1792 года, и должны были оставаться в таком виде до реформы, долженствовавшей явиться с новой формой правления. Все санциты конфедерации хотя не теряли сами по себе законной силы, но могли быть уничтожены сеймовым постановлением. Они должны быть в течение недели доставлены на сейм, для обследования их, в руки канцлеров.
Установлена была депутация для разбора жалоб, которые могли и должны были возникнуть на действия конфедерации. Сторонники конфедерации на сейме не имели легального повода сильно упорствовать, на том основании, что конфедерация все-таки существовала, только другая, и будучи членами сейма, они были членами этой новой конфедерации. Поэтому акт уничтожения тарговицкой конфедерации прошел единогласно, несмотря на то, что много было скорбевших о ней и боявшихся, чтобы при обследовании дел конфедерации не объявились их преступления.
Новая конфедерация, под названием Гродненской, заключалась с целью поддерживать преимущества престола и неприкосновенность имуществ всех граждан. Патриоты, подписавшие этот акт, прибавили при своей подписи некоторые оговорки, касавшиеся того, что они вступают в новую конфедерацию в видах охранения целости границ Речи Посполитой и политической свободы. Сиверс нахмурился, увидя эти прибавки, и сказал: ‘можно будет заставить исключить это, если произойдут смятение и толки’. В то же время и сейм продолжил свое существование до октября.
После этого заседания, бывшего 5-го (16-го) сентября, на следующием, 7-го (18-го) сентября, Краснодембский произнес длинную речь, где громил бывшую конфедерацию и указывал на некоторые ее санциты, явно обличавшие ее пагубные для отечества действия. Так он напал на произвольное ее обращение с казной. Он упомянул, между прочим, о том, как Коссаковский присвоил себе интригами администрацию краковского епископства, указал на то, что многими санцитами конфедерации добродетельные граждане, в угоду сильных членов конфедерации, лишены были всего имущества, показал растрату сумм военного ведомства, злоупотребления в управлении войска, назначение людей, несведущих в военном деле, вместо опытных офицеров. Он обращался к новосоставленной депутации, убеждая ее отыскать и указать средства поправить вообще все, что конфедерация наделала вредного, как для страны вообще, так и для граждан в частности. Краснодембский указал в числе черных дел конфедерации призвание чужеземного войска, и при этом заметил, что она была создана Россией с вредными для Речи Посполитой намерениями и потом уничтожена Россией же, когда это орудие Найдено более ненужным.
За ним Шидловский начал тоже произносить хулу на конфедерацию. ‘Тарговицкая революция — говорил он — ниспровергла великия учреждения, основанныя на старых законах, и заменила их неслыханным произволом. Через нее честные граждане лишились имущества, которым владели роды их в продолжение веков, она оподлила народ, и каждаго из нас ввергла в бездну взаимной ненависти и смятения, у тебя самого, король, отняты твои преимущества, принудили тебя обманом пристать к конфедерации’.
Королю щекотливо стало слушать это обращение к себе. Краснодембский после своих выходок против конфедерации изъявлял благодарность королю и предложил целование королевской руки, но король отклонил это, сказав, что это будет уместно тогда, когда окончатся сеймовые работы и, следовательно, будет причина благодарить его за труды. ‘Лучше — сказал он — положим конец упрекам и обвинениям конфедерации, это только возбуждает умы и поселяет вражду, когда для нас теперь необходимо согласие. Все, в чем надобно будет обвинить бывшую конфедерацию, может представиться в учреждаемую на этот конец депутацию, а на сейме следует лучше заниматься другими предметами, тем более, что их много’.
Несмотря на эти успокоительные убеждения короля, на другой день, 8-го(19-го) сентября, Шидловский начал опять кричать против конфедерации, но увлекся до того, что коснулся и новой, изъявил опасение, что и новая будет такая же, какой была старая, и назвал ее толпой (zgraja). ‘Какая надежда может быть, — сказал он, — на исправление вреда, который принесла бывшая конфедерация, когда многие члены новой находились в прежней, получали от ея существования выгоды, и теперь, разумеется, будут защищать все ея несправедливыя постановления?’
Эти возражения возмутили всю Избу. Требовали предать суду Шидловского за оскорбление достоинства членов сейма. Король, сообразно всегдашней своей наклонности мирить и улаживать, требовал у Шидловского, чтобы он просил прощения. Он исполнял требование, но вслед затем подал протестацию против действий сейма и акта конфедерации, который, как он толковал, утверждал разделение Польши, выражалось желание устроить форму правления, благодетельную, по крайней мере, для той части Речи Посполитой, которая еще оставалась независимой.
Эти выходки не могли ускользнуть от внимания Сиверса, русский посланник видел в них прямое противодействие России и привязанность к принципам 3-го мая, осужденным союзными державами. Он написал грозную ноту и в то же время приказал арестовать послов, кричавших на сейме. Но король послал к нему двух министров просить его отменить строгое решение, тем более, что виновные уже получили прощение от оскоробленных товарищей. Сиверс согласился на этот раз оставить их без преследования, но подтвердил, что если они осмелятся еще заявить что-нибудь в подобном духе, то он принужден будет поступить с ними сурово.
Сейм, между прочим, продолжал работы по внутренним делам. Устроены были депутации для обревизования управлений и учреждена комиссия для рассмотрения банкротства польских банкиров Прота Потоцкого, Петра Теппера, Фредерика Кабрилля, Карла Шульца и Яна Давида Гейзлера. Комиссия эта должна была состоять из двадцати двух членов (10 из дворян, с голосом решающим, 3 из мещан, с голосом совещательным, назначенных королем, и 9 назначенных дворами петербургским, берлинским и венским). Они должны были наложить секвестрацию на все имения этих банкиров и их доверенных, пригласить всех кредиторов и должников под страхом, в случае неявки, лишиться своих претензий, имущества должных банкирам должны быть, в случае неуплаты их долгов, проданы с публичных торгов и на вырученные деньги следовало удовлетворить кредиторов.
В субботу, 21-го сентября, Бухгольц послал в Избу ноту, где говорилось:
‘Его величество, прусский король, не может долее сносить преткновений и затруднений, вымышляемых нарочно с целью не допустить до окончании переговоры, начатые депутациею, и потому прислал нижеподписавшемуся строгое приказание не входить ни в какие переговоры о торговом трактате прежде, чем не будет окончен обмен ратификаций’. При этом Бухгольц обещал, что совещания о торговом трактате и об устройстве тарифа наступят тотчас после означенного обмена ратификаций.
Вместе с тем и Сиверс в своей новой ноте извещал, что он, ‘как посланник посредствующаго и дружественнаго двора, должен представить наияснейшим чинам о неминуемой потребности подписать трактат о границах с прусским двором в том виде, в каком он был составлен при его посредстве, без всяких прибавлений, если чины не желают навлечь на Речь-Посполитую ужаснейших последствий’. Что касается до торгового договора с прусским двором, то Сиверс объявлял, что российский посланник будет содействовать всеми силами скорейшему начатию и окончанию дела, желанного и полезного для обоих государств.
Сиверс лично отправился к королю, ловко объяснял ему, что надобно уступить, хоть ему самому это не по сердцу, иначе будет очень дурно, дал слово стараться сделать все возможное для торгового трактата, и обнадеживал вперед дружбой России. Король, сначала взволнованный, мало-помалу успокоился, соглашался, что делать нечего, и просил только Сиверса позволить отправить к нему с заседания канцлера просить о посредничестве в деле торгового трактата. Сиверс согласился.
Открылось заседание. Маршал Билинский объявил, что он только что получил две ноты от посланников обоих дворов и чтением их должен начать заседание.
‘Предчувствую содержание и последствия этих нот, — сказал Кимбар. — Повторится ужасный день 2-го сентября, но все напрасно. Пусть заморят нас голодом в Избе, мы не положим позора на себя и на весь народ. Не надеюсь, чтобы сегодня кто-нибудь осмелился думать иначе’.
Ноты прочитали. Краснодембский произнес речь огненную, задорную. После него в том же духе говорил Шидловский. Речи их возбудили энтузиазм, начали кричать ‘не соглашаемся!’, сыпали проклятия, вопияли против насилия, взывали к Богу, к Европе, к потомству. По следам Краснодембского и Шидловского заговорили смело и горячо Скаржинский и Микорский. За ними выступил с речью хитрый и уклончивый Анквич, и он теперь разыгрывал патриота: я, говорил он, во все продолжение этого сейма наружно покорялся необходимости в видах спасения остатков нашей земли, но отчаяние переполняет мое сердце, когда я вижу, что к несправедливости, нам оказанной, присоединяется презрение к нам, и если все это следствие нашего смирения, да будет проклята та минута, когда я думал, что смирение нам необходимо’.
Он обратился к королю и советовал послать депутацию к Си-версу, которого величал добродетельным посланником великой государыни, и просить его о заступлении.
Король на это сказал:
‘Убежденный г. краковским послом, советую послать канцлеров к российскому посланнику представить ему несправедливость требований об изменении того, что было уже составлено при его посредстве, этого вымогают от нас насильственно’.
Все согласились с королем, тут не заключалось ничего, кроме попытки протянуть время, что всем было по душе.
Король поручил составление ноты конституционной депутации. Она в особом покое составила ноту и потом представила в Избу. В ноте было заявление от целого сейма, что он готов скорее вовсе прекратить с Пруссией переговоры, чем допустить изменение хотя малейшей части во вред нации, и обращается с просьбой к Сиверсу на основании принятого им посредничества, с просьбой убедить прусского министра отказаться от своего требования. Вместе с канцлером король послал Анквича.
По уходе депутатов к Сиверсу в собрании опять произносились патриотические горячие речи. Король, боясь, чтобы патриоты в увлечении не наговорили очень много, закрыл заседание.
Сиверс, получив от канцлеров ноту, отвечал им не изустно, а письменно, и просил немедленно подписать проект трактата с прусским королем в том виде, в каком он был составлен при его посредстве и прочитан в сейме. ‘Всякая проволочка, — писал он, — всякая прибавка только отяготят судьбу Речи-Посполитой, и потому нижеподписавшийся настоятельно просит уволить его от необходимости привести в исполнение предписанныя ему меры, возобновляя при этом случае уверения, что скорость, с какою они исполнят желание союзных дворов, даст ему новое побуждение к участию, насколько возможно, во всем том, что может послужить к благоденствию Речи-Посполитой, в особенности же относительно торговаго трактата с Пруссиею’.
Некоторые послы сообразили, что в понедельник должно происходить решительное заседание, и вздумали убежать из города в воскресенье. Узнав это, Сиверс стал опасаться, чтобы таким образом и весь сейм не разбежался, и дал приказание никого не выпускать из города. Ему донесли обо всем, что говорили рьяные послы, а чтобы не повторялось подобное на следующий раз, Сиверс дал приказание Раутенфельду в ночь с воскресенья на понедельник арестовать Краснодембского, Шидловского, Скаржинского и Микорского. Так как они сами не хотели добровольно оставить сейма, то Сиверс определил отправить их в их имения.
В понедельник, 12 (23) сентября, два батальона окружили замок. В воротах поставили четыре пушки, подле них стали артиллеристы с готовыми фитилями. Пикет в пятьдесят человек стал на дворе. Солдаты заняли караулы в коридорах и по всем входам. В Избу вошел генерал Раутенфельд в парадной форме, с орденами, с ним были его адъютанты. Сиверс велел, чтобы он через этих адъютантов каждую четверть часа сообщал о том, что происходит в сеймовой Избе. Все это устроено было в пять часов пополудни. Посланник уведомил сейм об арестовании послов нотой, которая должна быть представлена сейму при самом начале заседания.
‘Частая напоминовения, которыя нижеподписавшийся должен был делать сейму по поводу необузданных речей, допускаемых некоторыми послами, так называемыми зелантами, почти в каждом заседании, не достигали своей полезной цели приведения их к приличию и порядку, напротив, нижеподписавшийся заметил противное, что они свое заблуждение простирают до крайности. Доказательством того служат две последния речи ливскаго посла Краснодембскаго 16-го сентября и плоцкаго Шидловскаго 19-го того же месяца, из них первый, открыто восхваляя якобинския правила революционнаго сейма и конституции 3-го мая, дерзнул изобразить чернейшими красками тарговицкую генеральную конфедерацию, составленную с целью спасения отечества и покровительствуемую ея императорским величеством, другой дошел еще до большей необузданности, дерзнувши назвать настоящий сейм, соединенный новою связью конфедерации, к которой и сам приступил, толпою, которая будто бы обманом склонила короля приступить к подписанию акта, по его словам, преступнаго. Вся Изба была разгневана и готова была осудить виновнаго за необузданныя правила якобинства, так нагло проповедуемыя. Однако просьба об извинении была достаточна, чтобы такой поступок прошел безнаказанно, несмотря на то, что оскорбление касалось двух соседственных держав и самого народа, в лице того собрания, которое шестнадцать месяцев несло в руках своих верховную власть над Речью-Посполитою. Нижеподписавшийся, будучи вынуждаем критическими обстоятельствами, и притом намереваясь предупредить ужасныя следствия напраснаго сопротивления, которое через то самое становится преступным против самого отечества, думал, что делает ему услугу, приказывая арестовать и удалить из Гродно двух вышеименованных послов, а также и двух других, не менее преступных по своим речам и поступкам, вышегродскаго Микорскаго и ломжинскаго Скаржинскаго, и препроводить их в города и поветы, откуда они были выбраны. Нижеподписавшийся никогда не думал стеснять свободу говорения и голосования. Речи, произнесенныя во все продолжение этого сейма, вписывались в акты, печатались в туземных и заграничных газетах, и несмотря на их едкость и оскорбительныя выражения, оне не могли привести его до того, чтобы употребить против них те средства, какия находятся у него в руках к пресечению такого безправия. Но в такое время, когда дело идет об избежании новых несчастий для Польши, когда сейм должен приняться прилежно за устроение своего будущаго благоденствия, нижеподписавшийся увидел себя принужденным приступить к таким мерам, которыя, без сомнения, одобрит благомыслящая часть сейма, как и весь народ’.
Члены съехались в залу около восьми часов вечера и ужаснулись, увидя, что с ними намерены поступать решительно. Они проходили на свои места в глубоком молчании. Когда явился король, и сеймовый маршал со своего места должен был открыть заседание, поднялся Гославский и сказал:
‘Заседание не может быть открыто. Если бы я даже хотел, то не мог бы этого дозволить, не преступая закона. Мы постановили, что при первом насилии, сделанном членам нашего сейма, чины должны прекратить свои действия, в эту ночь учинено неслыханное насилие, арестованы четверо наших товарищей. Я всеми силами буду противиться открытию заседания до тех пор, пока означенные послы не будут возвращены сеймовой Избе. Пусть я паду жертвою, пусть чужеземный солдат, окружающий Избу, лишит меня жизни и голова моя падет к ногам его, я объявил, что на основании закона, охраняющаго посла, не дозволю открывать сеймоваго заседания до тех пор, пока не увижу между нами арестованных послов и пока не удалится от сеймовой Избы российское войско с пушками’.
Товарищ Гославского, Янковский, заявил, что надобно послать к российскому посланнику канцлера и маршалов просить немедленно выпуска из-под ареста членов. То же советовал Миончинский. За ним множество голосов требовали того же.
‘Хотя Изба находится в страдательном положении, — сказал король, — но исполняя желание многих членов, я прошу гг. канцлеров ехать к г. посланнику и объявить ему, что по поводу насилия, учиненнаго над особами, принадлежащими к составу Избы, все единогласно решили не приступать ни к каким работам до возвращения послов в Избу’.
Канцлер Сулковский, подканцлер Пляттер и сеймовый маршал отправились к русскому посланнику.
После того в сеймовой зале на целый час воцарилось глубокое молчание, прерываемое шагами русских адъютантов, которые через каждую четверть часа входили в залу и получали тихие приказания от Раутенфельда.
Посланные от сейма к Сиверсу застали у него Бухгольца и адъютанта Меллендорфа. Он в это время просил пруссаков удержаться от военных действий.
Канцлер рассказал ему в чем дело.
‘Я не стану с вами говорить, — сказал сурово Сиверс, — от кого вы пришли? Не от сейма, когда заседания нет, а от вашего неправильнаго сборища! У вас есть две мои ноты. С них надобно начинать заседание. Оне получены и не прочтены. На них не обращено внимания. Это обида мне. Я беру на себя труд написать вам ответ на бумаге, и вот он’.
Сиверс сел и написал следующую ноту:
‘На требование гг. канцлеров и сеймоваго маршала, присланных от членов сейма с целью просьбы об освобождении четырех особ, арестованных послов, нижеподписавшийся не колеблется отвечать этим господам, пусть они донесут чинам, Что такой новый образ поведения есть новое оскорбление союзным дворам, — не позволять открытия заседания, когда на очереди должны читаться две ноты, присланныя от нижеподписавшагося, одна в ответ на ноту, поданную гг. канцлерами, другая объясняющая побуждения, которыя принудили нижеподписавшагося арестовать четырех послов как четырех подстрекателей, и удалить их из Гродно, откуда они уже и поехали в свои поветы. Законы, на которые ссылаются, очень известны нижеподписавшемуся, он уже состарелся, уважая закон и другим приказывая уважать его. Он не хочет ставить на вид Польше, как мало в ней уважались законы, но ему приходится напомнить первый закон — уважения к властям, закон, не признаваемый якобинскими правилами 3-го мая. Затем, нижеподписавшийся рекомендует наияснейшим чинам прочитать вышеупомянутый две ноты, с полнейшим уверением в том, что никакой перемены не может произойти в том, что в них содержится’.
В присутствии делегации Сиверс подписал паспорты четырем арестованным послам и назначил деньги на издержки для следования их на места жительства.
Последняя Сиверсова нота прочитана на сейме. Раздались крики негодования между патриотами. Маршал спросил: ‘следует ли читать ноты, присланныя прежде посланником, которыя он теперь требует прочитать?’
‘Сейма нет! Заседание невозможно под оружием!’ кричали патриоты.
Выступил Гославский. Он держал над головой лист, на котором был написан закон 6-го июля, запрещающий сеймовые заседания, в случае насилия над послами.
‘Сеймовать нельзя более! — восклицал он. — Послы арестованы, Изба окружена москалями. Закон, нами самими написанный, не дозволяет вести совещания в таких обстоятельствах. Выйдем лучше из Избы, если мы должны в ней причинять несчастия отечеству, покажем перед целою Европою, что можем быть угнетены, но не будем подлецами. Будьте послушны закону, окажите эту честь отечеству’.
Это было череэчур решительно. Собрание молчало. Гославский ушел из Избы. Никто не последовал его примеру. Раутенфельд велел пропустить его. Для русского посланника его выход был очень полезным делом.
Тогда Раутенфельд обратился к королю и просил открыть заседание.
‘Я не могу заставить их говорить’, сказал король.
Начал говорить Миончинский, и чтобы его не Прервали в начале, начал превозносить мужество патриотов, а потом съехал на невозможность противиться силе и советовал прочесть ноты, присланные Сиверсом. ‘По крайней мере сделаем это для того только, чтобы посланник не имел повода жаловаться на непочтение к нему’, говорил он.
‘Нет нужды — сказал коронный надворный подскарбий Залуский — соблюдать формальности открытия заседания. Ноты могут быть прочитаны и не в заседании, как и та, которая у нас была сейчас прочтена’.
Пусть — говорил новогродский посол Войнилович — эти ноты будут прочитаны не секретарем, а кем-нибудь иным, чтобы, не походило, что у нас открыто заседание’.
Много голосов разом одобряло это. Маршал приказал прочесть первую ноту, но через секретаря. Чтение прошло спокойно, но при ноте приложен был проект трактата. Едва было секретарь хотел читать и эту бумагу и уже начал было: ‘Мы, король’, — поднялась страшная буря.
‘Это невозможно! — говорил Кимбар. — Как можно читать проект, который навязывает нам чужого государства посланник!’
‘Нет заседания! — кричали другие. — Нельзя читать никакого проекта!’
‘Проект —говорили третьи — не может быть подан лицом, не принадлежащим к посольскому кругу, тем более Чужестранным посланником .
‘Так, мы не можем открыть заседания — сказал Анквич: — закон нам этого не позволяет, пока не будут возвращены арестованные послы, но надобно прочитать другую ноту, в которой посланник объясняет поводы, побудившие его к этому шагу. Чтобы не дать права обвинять нас со стороны посланника, следует прочесть и другую его ноту .
Другая нота была прочитана.
Некоторые, начиная с Кимбара, стали рассуждать о несправедливости ареста.
‘Я предлагаю — сказал король — еще раз послать гг. канцлеров к посланнику. Извольте, господа, назначить из своей среды таких, которые бы с ними отправились и представили посланнику, что по прочтении нот чины должны исполнить закон, не дозволяющий им держать заседания, пока не будут возвращены арестованные их товарищи’.
‘Только никак не приступать ни к чему до их возвращения’, подтвердил Олдаковский.
‘Да, да’, повторили многие голоса.
Задержка послов касается всех нас, — сказал Гродзицкий (краковский), — прошу ваше величество, чтобы посылаемая делегация представила г. посланнику, пусть он или уволит их, или всех нас прикажет засадить!
Выбрали Гродзицкого, вышегродского посла Богуцкого и упитского Кимбара. Некоторые при этом стали просить, чтобы выслан был еще и от сената Суходольский. Он отговаривался тем, что не имеет никаких заслуг у посланника, и просил назначить кого-нибудь иного, но многие послы убеждали его, и Суходольский согласился.
Сиверс этой депутации отвечал: если бы в эту минуту приехал ко мне курьер от ея императорскаго величества и привез повеление выпустить этих послов, я принужден бы был не исполнить высочайшее повеление, а представить прежде государыне о большом вреде, какой произойдет, если эти послы будут здесь оставаться. Я сейчас велю их отправить. Еще раз объявляю вам, что войска не удалятся до тех пор, пока не пройдет проект, присланный при моей ноте сейму, и не обратится в закон’.
‘А в случае, — сказали делегаты, — если большинство голосов отвергнет его?
‘Я дал уже приказание на этот случай г. Раутенбельду, и он поступит указанным ему способом’.
По уходе делегации к Сиверсу, в сеймовой Избе соблюдалось гробовое молчание. В 12 часов воротились делегаты и объявили ответ Сиверса. На всех послов нашел некоторого рода столбняк. С четверть часа никто не открыл рта. Наконец Миончинский прервал молчание и, пожаловавшись, как водится, на судьбу, окончил предложением открыть заседание и читать проект, присланный Сивер-сом. За ним то же повторило множество послов, и секретарь держал уже в руках проект. Вдруг очнулись из своего оцепенения патриоты Кимбар, Янковский, Цемневский, Олдаковский, Шидловский, брат арестованного. Опять посыпались патриотические похвалки, порывы мужества, проклятия насильникам и изменникам. Но крики их уже не действовали на громаду послов. Раутенфельд, который сам съездил к Сиверсу, возвратившись, объявил громко, что все члены сейма будут оставаться на месте до тех пор, пока не решится дело, иначе он имеет предписание употребить тотчас суровые меры. ‘И сам его величество король — сказал он маршалу — не может двинуться с своего трона, и гг. сенаторы будут спать в этой Избе, на соломе, если им угодно, но не выйдут отсюда, пока не удовлетворят требований посланника’. Испуганная такими угрозами представителя императрицы Екатерины и звуком оружия посольская громада была уже готова ко всему, оставался небольшой кружок патриотов. Анквич громко спрашивал: ‘г. сеймовый маршал, открыто ли у нас заседание или нет?’
‘Открыто, открыто! — раздается множество голосов. — Читайте проект, г. секретарь’.
Но едва секретарь проговорил: ‘Мы, король’, — как усиливаются крики и проклятия. ‘Заседание не открыто! Заседание не может быть открыто!’ провозглашают патриоты.
‘Не открывать заседания — сказал Миончинский — и не читать проекта напрасно, это не может принести ничего хорошаго. Посланник исполнит свою угрозу. Пусть бывшие у него повторят, как он выразился, и чего можно опасаться от него’.
Богуцкий, человек уклончивого свойства, выразился неясно: ‘Я ничего не могу прибавить к тому, что сейм уже слышал. Угрозы посланника есть дело его силы, а то, что я здесь исполняю, есть голос права и убеждения’.
Видно было, что Богуцкий хотел угодить и тем и другим. Но Кимбар был прямодушнее его.
‘Пусть — сказал он — меня держат в этой Избе под замком сколько угодно, я не нарушу закона. Склониться на предложенное желание может только тот, для кого собственныя выгоды выше отечества. Заседание не открыто, и не может быть открыто. Я не позволяю’.
‘Это упорство может повести к несказанной беде’, говорит За-луский, и за ним то же повторяет Миончинский и другие.
‘Г. маршал, — раздались голоса, — извольте громко объявить, что заседание открыто, и читайте проект!’
‘Вот что надобно читать’, говорил Цемневский, и начал громогласно читать закон 6-го июля, не дозволяющий открывать заседаг ния в случае насилия. Г. маршал, — говорил он, обращаясь к Билинскому, — я вас позову к суду, если вы осмелитесь объявить, что заседание открыто’.
‘Заседание не открыто, а проект пусть прочтется’, говорили некоторые.
‘Читайте проект!’ сказал секретарю маршал.
Секретарь опять взялся за проект, и только успел проговорить: ‘Мы, король’ — как опять крики, угрозы, проклятия не дозволили ему читать.’.
‘В таком трудном положении пусть сенат даст нам совет и решение’, сказал Миончинский, надеясь, что если бы так сделалось, то ему удалось бы провести проект.
К чему отдаваться на волю сената, — сказал Шидловский (цехановский), — закон ясен. Не позволю отдаваться на совет сенатский’.
Несколько раз маршал приказывал секретарю прочитать проект, но патриоты не допускали. Раутенфельд несколько раз подходил к маршалу и говорил, что если еще будут испытывать его терпение, то он прибегнет к таким суровым мерам, какие ему предписаны. Но в чем состоят эти меры, он не говорил, и сам, быть может, ясно не сознавал их.
Наконец сендомирский посол Блешинский, тоже патриот, но характера мягкого, сказал:
‘Я с своими товарищами держался до сих пор того мнения, что заседание не может быть открыто, но теперь уже так поздно, не вижу никаких средств кончить спор, а между тем надобно обратить внимание и на здоровье его величества. Я бы согласился на открытие заседания, только с тем условием, чтобы тотчас же решили: можем ли мы продолжать сеймовую деятельность, пока не возвратятся арестованные послы? Надеюсь, что закон, существующий для таких обстоятельств, возьмет верх, а я всегда за него’.
‘Изба в страдательном положении, — сказал сендомирский посол Рачинский, — на кого не обращу взоры, на сенат, на короля, на все собрание послов, — вижу невольников. Деятельное лицо здесь один г. Раутенфельд, российский генерал. Я припоминаю славный пример Августа II, когда, принужденный оружием Карла XII, он должен был подписать договор, который поправило время. И мы, щадя здоровье его величества, изрекши, что ничего не можем делать и по закону Изба остается в страдательном положении, приблизим дело к концу таким образом: запишем торжественно в книгах свидетельство утеснения нашего, составим декларацию о насилии над нами, и не приступим ни к какой формальности, ни к баллотировке, ни к единогласию, но по прочтении проекта вашему королевскому величеству примем его глухим молчанием’.
‘Я долго молчал, — сказал Анквич, — и думал, что твердость послов отвратит несчастие от отечества, за проект говорить не чувствовал себя способным, теперь же вижу ясно, что ничто нас не освободит, от принятия проекта. Проект декларации от сейма может быть принят, как надеюсь, единогласно, а на проект раздела пусть вес отвечают полнейшим и всеобщим молчанием’.
Эта хитрая выдумка понравилась очень многим. После Анквича стал говорить Коссаковский и утешал сейм тем, что добавки относительно торгового трактата в сущности не принесут больших выгод жителям. ‘У нас в Литве еще и не было постановлено никаких таможенных пошлин со стороны Пруссии, а все жители нашей провинции, торгующие с Кролевцем, терпят там от пошлин большое разорение. Так что же значит, когда на бумаге напишется что-нибудь хорошее, если его на деле не будет? Напротив, если мы будем упрямиться и стоять за эти добавки, то через то скорее можем навлечь стеснения на народ’.
Анквич прочитал свой проект, выражавший то, что он прежде изустно изложил.
‘Согласна ли Изба?’ спрашивал маршал.
‘Пусть лучше, сказал кто-то, конституционная депутация составит декларацию и подпишет как декларацию, так и проект, присланный посланником, без спросов и согласия’.
‘Это невозможно, — сказал Анквич. — Особы, принадлежащий к депутации, и я в том числе, не смеют подписывать того, что не прошло на сейме и не принято единогласием или большинством голосов, а как же узнать это без вопроса от маршала о согласии? Я не стану отвечать на вопросы, а, как посол, подпишу, не будучи виновен, это дело насилия, потому что я, по своей присяге, должен подписать то, на что не слыхал оппозиции’.
‘Это единственный способ выйти из затруднительная положения’, сказали некоторые, и вскоре мысль эта стала господствующей.
‘Мы считаем, что по причине окружающего нас войска сейм не открывается и голосования быть не может! Молчание самый лучший исход, когда не позволяют высказывать своих убеждений’.
И вся Изба замолчала. Раутенфельд глядел, вставал, прохаживался, опять садился и, наконец, подошел к трону и сказал:
‘Ваше величество, прикажите читать проект’.
Король исполнил его желание. Но едва секретарь взял проект, нетерпеливые патриоты опять стали кричать.
Раутенфельд громко объявил, что если не замолчат и не дадут прочесть проекта, то он примет предписанные ему меры.
Все замолчало, доказав, что если прежде не прекращались крики, то не от того, чтобы трудно было найти средство их прекратить.
Секретарь прочитал проект, присланный с нотой русским посланником, в том виде, в каком он был составлен еще в конце августа, без последовавших потом добавок. Потом секретарь начал читать декларацию, составленную Анквичем:
‘2-го числа текущего месяца мы были окружены чужеземными войсками и угрожаемы вступлением прусских войск в глубину земель Речи-Посполитой, с целью разорить их в конец. Под гнетом насилия мы, члены сейма, дали вынужденное позволение депутации подписать навязанный нам трактат, допустивши в этом акте с нашей стороны выражения таких желаний, на которыя насилующая нас власть сама из сострадания к нам, казалось, соизволяла: но, к удивлению, теперь мы узнали, что берлинский двор видимо недоволен этим, что новое насилие вводит в Избу новый проект, и для его проведения не только окружает место наших совещаний чужеземным войском, не только угрожает посредством нот, но берет из между нас и увозит послов и нигде неупотребительным образом держит в неволе нашего короля, угнетеннаго летами и ослабевшаго от многих скорбей, в позднюю ночную пору, и всех нас, членов сейма. Поставленные в такое положение, мы объявляем, что не в силах будучи даже с опасностью жизни избежать последствий напряженнаго насилия, поручаем потомству, которое, может быть, будет счастливее нас, те средства спасения отечества, каких теперь нет у нас, и принимаем, по принуждению, присланный посланииком российским в Избу проект, противный нашим желаниям и нашим правам’.
На это все согласились. Тогда секретарь прочитал поручение депутации, прежде назначенной для переговоров с прусским министром:
‘Мы, король, вместе с чинами Речи-Посполитой, собранными на конфедерационный сейм, принимая во внимание положение нашей отчизны и желая избегнуть бедствий, которыми угрожают нам ноты, получаемыя от г. российскаго посланника Сиверса и от г. прусскаго посланника Бухгольца, поручаем депутации, назначенной для переговоров с последним, немедленно подписать трактат с его величеством королем прусским, в том виде, как он был составлен и условлен за посредничеством великаго посла ея императорскаго величества императрицы всероссийской, и читан на сейме, обязываясь ратификовать его именем нашим и всего собраннаго сейма через шесть недель после подписания, или скорее, если это можно будет’.
Ни один голос не раздался по прочтении этих бумаг. Члены сидели бездвижно, как статуи. Время проходило. Был четвертый час на исходе.
Раутенфельд потерял терпение. Он подошел к трону и сказал королю:
‘Ваше величество, прикажите начать разсмотрение прочитанных проектов’.
‘У меня — сказал король — нет власти заставить членов говорить, когда они молчат’.
‘В таком случае, — сказал Раутенфельд, — мне остается только прибегнуть к тем мерам, какия мне предписаны. Я должен ввести сюда гренадеров’.
И он пошел к дверям.
Увидя это, сеймовый маршал сказал:
‘Соизволяет ли Изба на подписание трактата об уступке земель Пруссии?
‘Нет!’ проговорило немного голосов с тоном отчаяния, как бы собирая последние силы.
‘В таком случае я должен отдать дело на голоса’.
Анквич вскочил со своего кресла и сказал:
‘Если вы, пан маршал, отдадите проект на голосование, я возьму назад свою декларацию’.
Участвовавший в депутации по проекту, этот господин должен был бы дать отрицательный голос, сообразно высказанному убеждению, но тогда трудно было ему выпутаться от гнева той стороны, от которой получал жалованье. И другим тоже хотелось угодить сильным и похвастаться гражданской честностью.
Маршал сказал:
‘Если теперь я услышу оппозицию, то должен буду отдать дело голосованию’.
Он переменил форму вопроса и поставил его так:
‘Согласна ли сеймовая Изба на то, чтобы депутация подписала прусский трактат, присланный на сейм русским посланником?
Все молчало.
Маршал повторил тот же вопрос.
Изба молчала.
Маршал в третий раз спросил теми же словами.
Никто не отвечал.
‘Молчание — знак согласия’, сказал маршал. ‘Проект принят единогласно’.
Все встали молча и выходили из залы, отирая слезы. На башне ударило четыре часа, в монастырях раздавался звон, зовущий благочестивых к утрене и напоминавший о суете всего мирского, и вместе с тем о суете пропадавшей так бесславно Речи Посполитой.
Сиверс, прочитав декларацию и сообщая ее своему правительству, заметил, что она резка, но что-он не мог ее преследовать. ‘Надобно же, — выразился он, — позволить несчастным поплакать’. Король в своих письмах того времени извинял суровые поступки Сиврса тем, что ему так приказано было поступать сверху и, кроме того, он мимо Бухгольца получил от прусского министерства укор в явном пристрастии к польской стороне.
Прусский трактат был подписан депутацией и окончательно ратификован 10-го октября.
Статьи его были таковы:
1. С этих пор будет искренняя и постоянная дружба между его величеством королем прусским, его наследниками и преемниками и всем его государством с одной стороны, и его королевским величеством польским королем и великим князем литовским и его преемниками и Королевством Польским и Великим Княжеством Литовским с другой, с тем, что обе договаривающияся стороны будут оказывать бдительность к поддержанию между собою добраго согласия и взаимных сношений, избегая всего того, что могло бы нарушить спокойствие и благоденствие обоих государств.
2. Для прочнаго утверждения счастливой системы единения и дружбы на более твердых основах признано уместным и потребным означить и установить границы, которыя впредь на вечныя времена будут отделять земли его королевскаго величества прусскаго короля и Польскаго королевства. Почему его величество польский король, за себя и за своих преемников, а равно и чины Польскаго королевства и Великаго Княжества Литовскаго, уступают настоящим трактатом на вечныя времена, без востребования, без возврата, без всякаго какого-либо исключения его величеству прусскому королю, его наследникам и потомкам обоего пола, воеводства, города и поветы, занятые его величеством прусским королем в свое владение после своего патента от 25-го марта текущаго года, означаемые настоящим трактатом, посредством проведенной черты, начиная от Силезской границы за милю Ниже Ченстохова и следуя вправо до Пилицы, немного выше Конец-поля, сообразно тому, как было занято, до впадения реки Бялой, текущей от Лелова, идя далее вдоль Пилицы до Гротовиц, а оттуда прямою линиею на Сохачев, оставляя влево Раву, на немецкую полумилю и следуя на милю за город Раву, а оттуда прямым углом до малой реки Скерневки, иначе называемой Ежовка, до того места, где эта речка соединяется с Бзурой, потом по течению этой реки к Висле, против Вышегрода, а от этого последняго города прямою линиею до Дзялдова, так, чтоб правый берег рек Пилицы, Скерневки (иначе Ежовки) и Бзуры оставался за Польшею, а левый за прусским государством, с оставлением свободнаго плавания подданным обоих государств, и с возбранением обеим сторонам предпринимать такого рода работы, которыя бы могли изменить течение означенных рек, в тех же Местах, где демаркационная коммиссия найдет граничные знаки, поставленные не в том порядке, она прикажет перенести их сообразно означенным границам. Кроме того, его величество польский король и Речь-Посполитая уступают прусскому королю города Гданск и Торн с их территориями. Его величество король польский и чины Короны Польской и Великаго Княжества Литовскаго уступают его величеству прусскому королю и его наследникам и преемникам все вышеименованныя земли с правом собственности, верховной власти и независимости, со всеми городами, крепостями, местечками, деревнями, берегами, гаванями, реками, со всеми подданными и обитателями, увольняя их от долга верности и присяги, данной польскому королю и Польской Короне, со всеми правами, касающимися политических, гражданских и духовных дел, словом, со всем тем, что принадлежало к верховной власти, и обязываются точнейшим и торжественнейшим образом не составлять ни прямым, ни косвенным, ни под каким предлогом, никаких притязаний на края и поветы, уступленные настоящим трактатом. Обе договаривающияся стороны обязываются назначить немедленно коммиссаров с той и другой стороны для составления демаркации нынешних границ между Пруссиею и Польшею с возможною точностью, а равно для полюбовнаго разрешения споров, ссор и тяжб, могущих возникнуть по этому поводу между подданными того и другого государства. Подобные коммиссары будут назначаться и на будущее время, каждый раз, как возникнут какие-нибудь споры как относительно самых границ, так и по поводу законов о границах.
3. Взамен уступок, сделанных его величеством королем польским и Речью-Посполитою по настоящему трактату, его величество прусский король отрекается положительно за себя и за своих преемников обоего пола от всяких претензий, какия могли бы возникнуть прямо или косвенно и под каким бы то ни было наименованием, предлогом и условием, при каких бы то ни было обстоятельствах или случаях, на какую бы то ни было провинцию или на малейшую часть той земли, которою владеет король польский. Его величество прусский король отрекается равным образом от прав своих на владение Сереею и Таурогеном с их принадлежностями, лежащими в Великом Княжестве Литовском. Сверх того он обязывается поддерживать Польшу в состоянии ея настоящих владений и гарантирует настоящею статьею, точнейшим и обязательнейшим способом, целость и верховную власть над вышеозначенными существующими владениями, со всеми вытекающими из того правами.
4. Равным образом его величество польский король за себя и за своих преемников и чины Королевства Польскаго и Великаго Княжества Литовскаго отрекаются на вечныя времена торжественнейшим образом от всех прав и притязаний какого бы то ни было рода и наименования, вытекающих под какими бы то ни было предлогами и при каких бы то ни было обстоятельствах на провинции, земли и поветы с их принадлежностями, уступленные 2-ю статьею нынешняго договора, а равно его величество король и польская Речь-Посполитая гарантируют его величеству прусскому королю и его потомкам не только провинции, уступленныя нынешним договором, но и те, которыя прежде уступлены Пруссии, по варшавскому трактату 18-го сентября 1775 года.
5. Последователи римско-католической веры наравне с теми их единоверцами, которые прежде поступили под русское владычество, будут пользоваться во всех краях, уступленных настоящим трактатом, всякими своими правами и имуществами в гражданском отношении, а в церковном будет предоставляться им свобода отправления религиозных обрядов и церковной дисциплины, с сохранением всех постановлений и церковных имуществ в том виде, в каком они владели до этого времени. Его королевское величество обещает за себя и за всех преемников, что никогда не захочет употреблять монархических прав к ущербу настоящаго состояния римско-католической религии в крае, поступившем в его владение. Что касается до костелов и благочестивых учреждений, которые, будучи помещены в одном государстве, имели бы часть фондов в другом, то высокия договаривающийся стороны уступают их взаимно со всеми правами, как духовными, так и светскими, с сохранением для себя свободнаго распоряжения ими, так, однако, чтобы вышеименованные фонды не изменяли своего существа и не могли быть употреблены ни на что, кроме на взаимную поправку тех костелов и братства, которые бы подверглись ущербу при настоящем устройстве дел, с обязанностью назначить особою статьею срок, до котораго пользование доходами оных костелов и братств в обоих государствах может продолжаться по силе настоящаго положения, без ущерба праву пожизненнаго владения нынешних поссессоров и их коадъюторов, исключая, однако, фондов познанскаго епископства, оставшихся и в Польше, которые тотчас переходят в управление Речи-Посполитой, для установления из их доходов содержания для новаго варшавскаго епископства.
6. Его величество прусский король, желая содействовать спокойствию Речи-Посполитой, сколько от него может зависеть, согласен, если народ пригласит его участвовать в гарантировании тех учреждений, которыя будут установлены чрезвычайным гродненским сеймом.
7. Все особыя конвенции, какия впоследствии могут быть заключены, как по отношению к торговле обоих народов, так и по другим каким-либо отдельным предметам, будут иметь равную силу и вес, как оне были вписаны слово в слово в нынешний трактат, установляя новыя торговыя правила, обе высокия договаривающияся стороны обязываются принимать за основание взаимную уплату по 2% с привоза, вывоза и транзита, а равно руководствоваться началами умеренности при составлении тарифа посредством коммиссии, долженствующей быть установленной с обеих сторон немедленно. Его величество прусский король и Речь-Посполитая сохраняют за собой свободу пригласить к посредничеству ея императорское величество императрицу всероссийскую во всех затруднениях, которыя бы в продолжение переговоров о торговом трактате могли возникнуть.
8. Обе высокия договаривающияся стороны согласились еще на возобновление и подтверждение в точнейшей форме трактата, заклю-ченнаго между ними в Варшаве, 18-го сентября 1773 года, во всем том, что не противоречит содержанию и постановлениям настоящаго трактата, дабы содержание особых статей трактата 1773 года не произвело! ни в чем препятствий условиям, заключающимся в особых статьях настоящаго.
9. Настоящий трактат будет ратификован его величеством прусским королем с одной стороны и его величеством королем польским и Речью-Посполитою с другой, в продолжение шести недель, начиная от дня подписания, или того скорее, если возможно, и текст будет внесен в конституцию настоящаго сейма. Обе высокия договаривающияся стороны обязываются просить у ея императорскаго величества российской императрицы гарантии настоящаго трактата.
Пруссия приобрела пространство в 1.000 кв. миль с народонаселением около миллиона душ.

VII.
Последние работы сейма. — Союзный трактат с Россией. — Неудовольствие Екатерины II. — Возвращение короля в Варшаву и новый характер его власти.

Со времени знаменитой ночи с 23-го на 24-е сентября сейм, продолжавшийся до 9-го октября, уже не представлял настолько важности, чтобы стоило следить за ходом его в подробности. Работы его были обращены на внутренния дела. Определено регулярное жалованье королю в месяц из Короны 156.250 зл. и из Литвы 93.750. До этого времени король получал только 150.000 в месяц, что было для него недостаточно. Учреждена была комиссия погашения государственных долгов, комиссия для приведения в порядок долгов короля и королевских экономии, служивших гарантией в уплате долгов, комиссия для издания гражданских и уголовных законов, комиссия для разграничения с Россией и Пруссией, вследствие нового раздела, предписано было всем французам, живущим в Польше, принести присягу на верность сыну казненного короля своего, Людовику XVII. Установлен заем в 10.000.000 зл. и сверх того 2.000.000 на уплату процентов. Долг Речи Посполитой оказался простиравшимся до 34 миллионов. Императрица взяла на себя уплату 300.000 червонцев. Составлен бюджет на будущее время, по нем указано всего дохода: в Короне 11.080.681, в Литве 6.490.458, а расхода в Короне 5.471.162, в Литве 2.961.968, из чего оказывалось, что оставалось еще в казне в Короне 5.609.519, а в Литве 3.528.490 зл.
Делом первой важности была реформа войска, так как границы Речи Посполитой сузились, то очевидно, что их число войска должно было сократиться: этого требовал и недостаток финансов, а более всего к этому побуждала Россия: она не позволила бы Польше иметь слишком большое войско. Посол Лобаржевский 2-го октября подал проект о редукции войска, предложив, чтобы оно простиралось не более 15.000 и не менее 12.000 человек. Спор шел несколько дней о способах редукции. Наконец 7-го октября проект Лобаржевского был принят большинством 46 против 19 голосов, в нем было сказано, что военные чины, остающиеся за штатом, будут награждены, сообразно заслугам.
Установлено и сокращено производство жалованья должностным лицам, которые во многих случаях не получали ничего со времени беспорядков, произведенных в государстве тарговицкой конфедерацией. Были отменены несправедливые санциты тарговицкой конфедерации. Восстановлению правосудия мешало то, что некоторый санциты касались членов сейма: таким образом, Миончинский, по претензии на обанкротившегося банкира Шульца, получил санциту на местечко Радзивиллов, но депутация, назначенная для пересмотра санцит, нашла это противозаконным, и сейм приказал передать Радзивиллов вместе с другими имениями Шульца в конкурс, для удовлетворения всех вообще заимодавцев, потерпевших от банкротства Шульца. Замечательно, что Игельстром, находившийся в дружеских отношениях с паней Залуской (на которой после и женился), упрашивал униженным образом Сиверса спасти санциту в пользу Залуской, указывая на возможность удовлетворить претензии с имений ее мужа. Не видно, чтобы Игельстром получил от Сиверса удовлетворение в покровительстве неправому делу. Сиверс особенно настаивал на открытии злоупотреблений, произведенных конфедерацией, и на возвращении в государственный скарб захваченных казенных имуществ, и между прочим понудил епископа Коссаковского уступить часть доходов управляемого им краковского епископства на общественные потребности.
7-го октября принят был закон об уничтожении всех санцит, ограничивающих преимущества королевского достоинства. Во всем, что касалось конфедерации, Сиверс показывался обличителем и этим раздражил против себя Коссаковских и их партию, ненавидевших его сильно. Сама государыня не совсем была довольна преследованием конфедерации. В одном из рескриптов своих, в ноябре, она говорит, что отнюдь не следует предавать противной партии на преследование верных императрице людей, какими показали себя конфедераты. Она дозволяла уничтожить только те санциты, которые заключают в себе явные несправедливости, оказанные частным лицам, но вообще приказывала покровительствовать актам конфедерации и защищать те выгоды, которые приобрели ее члены. Императрица понимала, что дело еще не кончено, за обладание Польшей придется еще побороться, и потому она считала нужным не оставлять примера, чтоб те, которые служили императрице, могли впоследствии жаловаться и жалеть об этом.
Важнейшее дело сейма в это время был союз с Россией. Он был предложен Анквичем 28-го сентября в речи, в которой он доказывал, что нынешний союз с Россией — единственное спасение, и только на покровительство сильной соседней державы может опереться в будущем Речь Посполитая.
Прусский министр поглядел на это с завистью, и начал рассеивать между членами деньги, под предлогом, будто это благодарность за трактат, но в самом деле для того, чтобы набрать голосов не допускать союз с Россией. Он был очень скуп до того времени, когда дело шло о насильственном присоединении польских земель к Пруссии, он надеялся, что угрозы русского оружия заменят для него трату денег, теперь же, чтобы помешать успехам России, кошелек его открылся. Те самые поляки, которые прежде поднимали голову высоко и кричали против Пруссии, надеясь на Сиверса, теперь унижались перед Бухгольцем. Всегда была и теперь остается все та же презренная нация! замечал по этому поводу прусский посланник.
Старания его остались напрасны. Ему осталось в утешение только то, что было несколько голосов, говоривших против трактата, 16-го октября проект трактата с Россией был принят единогласно. Маршал показывал вид, будто не слышит противников, а партизаны России так усердно кричали, что противникам нельзя было дать себя заметить. Сиверс, видевший это, стоял на галерее в числе арбитров, вместе с Валерианом Зубовым. Только на следующем заседании Цемневский заявил, что сеймовый маршал нарушал закон, объявив единогласие, когда его на деле не было, и не пустив на голоса проекта, а Кимбар говорил: ‘Польша сделалась теперь провинцией) России. Гораздо лучше было бы нам прежде присоединиться к России совсем, мы были бы тогда целее и счастливее’. Маршал уверял, что он не слыхал оппозиционных голосов, сам Анквич уверял в том же. Тогда король сказал: Уже союзный трактат подписан и толковать о нем теперь напрасно, иначе Россия будет недовольна. Лучше заняться важным делом реформы правительства’. Только глухим ропотом и окончилась оппозиция. Вдруг воцарилась видимая дружба между посланниками и поляками. Казалось, забыто было все прошлое. Король обнимал Сиверса и говорил: ‘Слава Богу, мы теперь друзья. Теперь только мы просим ея величество уменьшить число ея войска, которое тяготеет над Литвою, где уже начинается голод’. — Я напишу Игельстрому, — сказал Сиверс, — и приказание не замедлит’. Поляки беспрестанно жаловались, что за фураж и провиант русскому войску ничего не заплачено. Русские уверяли, что за все было правильно уплачиваемо, а осталось недоплаченным только то, на что не представлены счеты.
Эти жалобы на отягощение крестьян не мешали, однако, полякам веселиться в Гродне, по поводу союзного трактата. Обед следовал за обедом, бал за балом. Король, старый женолюбец, несмотря на свою скорбь о погибающей Речи Посполитой, предавался любви с маркизой Люлли, находившейся тогда в Гродно, и в угоду ей рассыпал последние свои крохи на удовольствия. Во всем обществе, окружавшем эту высокую чету, господствовали утехи сладострастия и бешеная страсть к забавам.
Сиверс, Зубов давали обеды и балы, Раутенфельд угощал в клубе роскошным обедом всех послов, которых так недавно потчивал соломой на ночлег в сеймовой зале. Я танцовал на моем бале пять полонезов, — писал Сиверс дочери, — бал для поляков первая необходимость. Я начинаю любить этот народ, и он меня любить начинает’. Но любя поляков и короля, он, однако, все-таки не мирволил им, и когда король, обнимая и целуя Сиверса, хотел испросить администрацию новоучрежденного варшавского епископства своему брату примасу, Сиверс отказал ему. Сиверс обещал уже это место холмскому епископу Скаржевскому.
Смысл союзного трактата с Россией был таков, что Польша делалась уже вассальной страной России, хотя и оставляла за собой видимую самостоятельность. Обе державы заключили условие помогать всеми силами друг другу в случае войны, с тем, чтобы начальство над войском было у той страны, у которой более войска, следовательно, всегда должно было оставаться за Россией. Подобное постановление состоялось под тем предлогом, что на Россию, как на страну сильнейшую, падает вся тягость в случае войны, но в сущности это вело к тому, чтобы в Польше совсем не было самостоятельного войска, и оно все перешло бы под главную русскую команду. России оставлялось преимущественное право заключать военные и политические договоры. России предоставлялось право вводить в Польшу свои войска и держать их там по надобности, ограничив самую Польшу определенным числом войска. Россия выговаривала себе право, в случае войны, требовать увеличения войска, следовательно, право по усмотрению устраивать из поляков для себя военную силу. Польша лишалась права входить с иностранными государствами в какие-либо союзы и сношения без воли и согласия России и обязывалась не позволять себе ни малейшего шага по отношению к иностранным государствам, который бы мог повести к беспокойствам. Польские министры при иностранных дворах должны сноситься с русскими послами и открывать им все, и хотя для вида то же обещалось и со стороны русских послов в отношении к польским министрам, но так как преимущество силы было за Россией, то само собой разумелось, что со стороны Польши делалось это обязанностью, нарушение которой могло иметь неблагоприятные последствия, тогда как в подобном случае нарушения со стороны России Польша не имела возможности ничем подкрепить своих требований, тем более, что русские посланники при других иностранных дворах должны были там, где не было посланников Речи Посполитой, заменять их, а так как сношения с иностранными державами могли производиться только с позволения России, то Россия всегда могла не дозволить в том или другом месте иметь особых польских посланников, и могла заменить их русскими. Императрица гарантировала кардинальные права Польши, но эта гарантия не исключала возможности изменений, которые окажутся необходимыми с позволения и желания России, без которой не позволялось приступать ни к каким переменам, так что, поэтому, Россия имела прямое и непосредственное влияние на сейм и на все законодательство и управление Польши {Трактат союзный…}. Об этом трактате писал тогда Станислав-Август Букатому: не таковский это трактат, какой я когда-то, лет шесть тому назад, проектировал, а такой, какой Москва нам навязала, говоря: коли этого не подпишете, так не будет вам никакого! Если вы с нами не будете в союзе, мы не станем вас оберегать от всех обид и вероломств, какие угодно будет пруссакам выделывать с вами. Сверх того император, не получив себе награды в другой стране, обратится за ней на вас, и мы ему не будем в том перечить, хоть к тому же и войско наше будет квартировать у вас и обдирать вас. Если же заключите с нами союз, то мы от этого всего освободим вас.
При заключении этого трактата депутация, которой поручено было это дело, просила Сиверса о трех предметах: чтобы учреждено было в Польше православное епископство, дабы православные, которые там остаются, не относились бы в тот край, который отошел к России. Другая просьба состояла в том, чтобы полякам позволено было получать товары через Ригу, с понижением пошлин. Третья просьба была о свободном выезде за границу владельцев, отошедших к России. Екатерина отказала полякам во всех трех просьбах. О первой она выразилась, что православные в Польше издавна подчинялись киевскому митрополиту, и только революционный сейм хотел их подчинить константинопольскому патриарху, с целью оторвать от непосредственной духовной связи с Россией. ‘Вместо того, чтобы ослаблять мое влияние, — писала Екатерина, — нужно, чтобы оно расширялось и утверждалось’. Относительно свободного выезда за границу владельцев (т.е. в Польшу, ибо такова была цель этой просьбы), императрица выразилась: ‘следует укреплять их в моих владениях, чтобы они тратили свои деньги внутри края’.
Вообще государыня не была довольна самим трактатом, когда он был ей прислан, за перемену некоторых фраз, так как трактат был первоначально сочинен ею. По прочтении его она с неудовольствием писала Сиверсу: ‘некоторые благоразумные поляки после раздела Польши, ожидая, что за этим современем последует новый раздел и совершенное уничтожение польскаго имени, нашли, что лучше всего им отдаться под какое-нибудь сильное государство и желали присоединиться к России. Я с радостью приняла бы это предложение, но не могу этого сделать в настоящих обстоятельствах, чтобы не раздражить соседних государств, которыя возстали бы против увеличения пределов России, и чтобы их удовлетворить, я выдумала систему союзнаго трактата, чтобы, соединивши под этой формой остаток Польши, не только с частью, которую я отделила к своему государству, но и с моим целым государством, я могу быть предохраненною от жадности берлинскаго и венскаго дворов, и поставить полезную и действительную преграду против покушений того и другого. С этой целью я начертала проект договора’. Императрица изъявляла неудовольствие за следующее изменение, какое поляки сделали в договоре: было сказано, что императрица оставляет за собою ‘необходимое влияние на Польшу’. Поляки переделали слово ‘необходимое’ в ‘полезное’. ‘Но слово ‘необходимое’ — объясняла Екатерина — не подвержено толкованию и заключает в себе само собою и ‘полезное’, они предполагают, что мое влияние может быть неполезным, и таким образом они являются судьями того, что полезно и что неполезно. Далее, в выражении ‘степень необходимаго влияния в военных делах по усмотрению , они прибавили: ‘по предварительному согласию с польским правительством’. Эта несвязница идей и выражений показывает тайное намерение избегнуть духа и мысли настоящаго трактата. Я иначе понимала. Я хочу, чтобы мне предоставлено было право давать советы республике, как ей поступить и вести себя, и она должна испрашивать моих советов и сообразоваться с ними’. В пункте о праве ввода войск в пределы Речи Посполитой государыня была недовольна изменением слов ‘во всякое время’ на слова: ‘в случае надобности и с согласия Речи-Посполитой’. Императрица выражалась об этом в своем рескрипте так: ‘Мое намерение было отклонить соображения других государств в отношении вступления моих войск, чтобы приучить их к этому нечувствительно и во всяких случаях. Польское правительство было бы избавлено от необходимых объяснений, если бы у него спросили, на каком основании вошли наши войска, оно могло бы сказать: как в договоре, и более ничего. Само собою разумеется, я бы не обременила себя тягостью защищать и поддерживать слабое государство, лишенное собственных средств, от котораго я могу надеяться только пассивной пользы, если бы не разсчитывала, что с его стороны будет полная покорность моим советам, планам и видам. У кого я буду спрашивать согласия на ввод моего войска? У короля? Но у него нет власти. У Постояннаго Совета или сейма? Но тогда следовало бы каждый раз излагать им причины, посвящать их в тайны моих намерений и рисковать, что они меня предадут, разгласят по причине злобы, подкупа или по неблагоразумию тех, которые составляют эти собрания’.
Давая вообще Сиверсу наставления, как ему вести дела и поступать на будущее время, Екатерина в том же рескрипте говорила:
‘Старайтесь, чтобы король не присвоивал себе излишней власти, противной нашим интересам, ибо он всегда злоупотреблял ею. Избегайте методы ваших предместников действовать на нацию через короля. Составьте, напротив, партию, независимую от него, и держите их всех на узде одного через другого. Не дозволяйте его величеству делаться адвокатом за мнимые интересы нации с излишним и лживым жаром. Этой тактике он всегда следовал, когда хотел сделать мое влияние ненавистным. С этою целью он и поднял такия иеремиады об утеснениях, причиняемых народу моими войсками. Не отвечайте ему об этом предмете, но советуйтесь с моими генералами, старайтесь не допускать и исправлять недостатки человеколюбивейшим образом. Вы знаете, что для меня ничего не может быть приятнее, как предупреждать всякий повод к жалобам на мои войска. Старайтесь, чтобы места в правлении были заняты не подозрительными людьми, и притом не имеющими владений в Пруссии и в австрийских пределах. Поэтому замените Сулковскаго в великом канцлерстве кем-нибудь другим. Мне нужны в сношениях верные и скромные слуги. Такими не могут быть зависящие от других дворов. Не допускайте короля назначать должностных важных лиц без вашего согласия и вашей рекомендации, чтобы не было между ними таких, которые не доказали испытанной преданности к настоящему союзу с нами’. Между прочим императрица выговаривала Сиверсу за то, что он дозволил выбрать в депутацию для рассмотрения дел о банках нескольких лиц, которых императрица считала приверженцами 3-го мая. Она требовала, чтобы они немедленно были заменены другими. ‘На будущее время — продолжает императрица — король должен вести себя в этом отношении сообразнее с обязательствами на него возложенными договором, он должен расширять мое влияние до права назначать на места и должности общественнаго управления людей, которые в последнее время оказали нам услуги и должны разсчитывать преимущественно на выгоды, происходящая от этих должностей’. Научая его, как он должен все знать, что делается в польском государстве, как главный начальник в этом крае, императрица говорила: ‘вы должны получать сведения не одним оффициальным путем, а найти тайные каналы, и как только узнаете, что король и его кабинет преступают границы, не замедлите уведомить меня, и вы получите приказание привести их на надлежащий путь представлениями, более или менее энергическими’. О самом короле императрица после заключения трактата отзывалась так: ‘Скажите ему, что недостаточно заключать трактаты: нужно еще их и исполнять. Все его несчастия происходят от желания большей власти и независимости. Пусть теперь совершенно мне предастся, пусть заслужит, чтобы я изменила мнение о нем. Но я на него мало надеюсь и не доверяю ему’.
Трактат, заключенный ей с польской нацией, имел значение ступени к совершенному овладению Польшей и к полному прекращению ее независимости. Этот трактат неизбежно должен был скоро нарушиться со стороны поляков, и Россия, в наказание за это, лишила бы Польшу того, что даровалось ей трактатом. Так бывало всегда в истории, когда сильное государство покоряло слабое или ослабевшее. Всегда прежде окончательного покорения слабое ставится в тяжелое положение зависимости от сильного, при видимой, кажущейся самостоятельности — и это вызвает взрыв. Сильное государство называет такой взрыв мятежом, нарушением прав своих, усмиряет восстанием, и в необходимости предупредить его повторение стесняет или вовсе уничтожает остававшиеся признаки независимости слабого. В русской истории довольно примеров подобных переходных положений. Россия в этом отношении с Польшей шла по следам прежних веков. Россию влекли к этому обстоятельства.
Сиверс оправдывался перед Екатериной и доказывал в своем: оправдательном рапорте, что изменения, сделанные в трактате, не вредят делу, что Россия, будучи поставлена твердой ногой по силе этого трактата, достаточно сильна, чтобы уничтожить какие-либо столкновения, которые могли бы возникнуть из этих выражений. ‘Будущий король,— писал Сиверс,— будет избран ея императорским величеством и получит себе палатнаго мэра (majordomus), под именем русскаго посла, с безконечно большею властью, чем власть какого-нибудь вице-короля сицилийскаго, или же генерал-губернаторство тверского наместника вашего императорскаго величества, который от вашего императорскаго величества имеет только власть смотреть за исполнением законов’.
Незадолго перед закрытием сейм утвердил конституцию, написанную Мошинским с товарищами под надзором Сиверса. Эта конституция долженствовала дать счастье и благоденствие Польше. Мы не станем излагать ее, потому что она не была приведена в действие, по причине возникшей в скорости революции. Вместе с тем постановлением 23-го октября были уничтожены все законы бывшего сейма в следующих выражениях:
‘Дабы не оставлять потомству следов ординарнаго сейма, открытаго в 1788 г. и превращеннаго в революционный сейм 3-го мая-1791 года, мы объявляем как бы никогда не существовавшими все его постановления, законы и декреты, как причины бедствий всякаго рода и потери огромных провинций, уничтожаем их и объявляем неимеющими никакой силы, и желаем, чтобы они не были вписаны в кодекс наших законов’, и пр.
На последнем заседании сейма Коссаковский удружил Сиверсу. Когда перебирали такие санциты тарговицкой конфедерации, которые следовали к уничтожению через посредство других, он подставил санциту, уничтожающую орден, установленный в честь 3-го мая. Таким образом этот орден, по закону, остался существующим. Король пропустил это. Сиверс извещал об этом императрицу, как бы со смехом, считая это пустым делом, не стоющим внимания.
Сейм назначил после того посольство к Екатерине, с целью благодарить ее. Посольство это поручено было Тышкевичу. Патриоты замечали, что благодарить совсем неуместно за те благодеяния, которые, по их мнению, не принесли пользы Польше, в особенности, не считали они уместным благодарить императрицу всероссийскую за содействие Пруссии к отобранию земель от Речи Посполитой.
Сейм разошелся. Король уехал.
Верные России поляки получили награды — или ордена, или вещи на память. Награждены были знаками внимания: Мошинский, Тышкевич, Сулковский, Огинский, Забелло, Залуский, Дзеконский, Ожаровский и др. Получили в награду: маршалы Билияский и Пулавский по 100.000 злот., за то, что хорошо выполняли приказания Сиверса.
Сиверс приказал удалить войско из Гродно и уехал в Варшаву за королем, de facto он был истинный глава и правитель Польши. Все места зависели от него. Еще перед концом сейма он велел выбрать гетманом коронным Островского, польным Пулавского, подканцлером — хелмского епископа Скаржевского, которого он полюбил и покровительствовал ему. Он давал места тем, которые продавали себя за места. В одном из своих рапортов он сообщал сведения, которых не решался поверять депешам, о пенсиях для членов Постоянного Совета и некоторых комиссий. Я — писал он — выбрал из числа бывших сеймовых послов почтенных людей для пополнения Постояннаго Совета и высших властей края, причем руководствовался двумя основаниями: первое, чтобы они были нам верны, второе, чтобы нуждались в службе. Половина из них бедна, другая не очень богата, и так как сейм обрезал им жалованье на четверть для сокращения расходов, то небольшое повышение пенсионов от России для них было бы очень желательно’.
Открывая свои заседания, Постоянный Совет был под контролем Сиверса, и все его постановления должны были показываться русскому министру. Он распоряжался произвольно личностью поляков и всех живущих в Польше. Таким образом, по приезде в Варшаву он приказал арестовать Мостовского, прибывшего недавно из Парижа, и пересмотреть его бумаги. Сиверс видел несомненные следы его сношений с французскими революционерами. Мостовскому приписывали статьи в ‘Монитере’ о Польше, написанные в духе, крайне нерасположенном к России. Сиверс затруднялся, что делать с этим паном — судить ли его в Варшаве, или сослать в Россию. Письма на почте вскрывались и пересматривались, из них узнавалось: кто какого духа и кто как мыслит. Расположение к конституции 3-го мая и даже сожаление о ней считалось преступлением. Кто выявлял себя сторонником 3-го мая, на том уже лежала печать якобинства. Явился в Варшаве генерал Зайончек. Сиверс сейчас же учредил за ним надзор. Сам король находился под строгим надзором и не мог ничего делать без воли Сиверса. Каждый шаг Станислава-Августа следили и обо всем доносили русскому посланнику. Слуга-француз передавал Сиверсу сведения о домашней жизни польского короля. Сиверс обращался с королем хотя очень вежливо, но уже как будто с подданным императрицы. ‘Я надеюсь,— говорил король,— на великодушие императрицы’. — ‘Надеяться можете, ваше величество, если будете поступать закона но и не будете придерживаться партий’.
Среди такого величия тяжело откликнулось Сиверсу последнее заседание сейма, когда выключена была санцита, уничтожавшая орден, установленный прежним сеймом в честь 3-го мая. Екатерина совсем не со смехом приняла эту выходку поляков, как хотел ее принять посланник императрицы, и 2-го декабря ст. ст. написала ему рескрипт, где изъявляла сильное негодование, видела в этом поступке не менее, как свидетельство духа своеволия и мести. ‘Вы должны были этого не допускать, — писала она, — по силе вновь постановленнаго трактата, по которому польское правительство обязывалось не предпринимать каких бы то ни было изменений без нашего ведома и не спросясь об этом нас’. ‘Теперь, — выражалась она далее, — плоды трудов ваших подвергнуты неприятному окончанию’. Екатерина находила, что трактат, недавно заключенный, уже нарушен, что Сиверс не умел вести своего дела в одной из главных задач, не умел наполнить Постоянный Совет людьми верными и преданными России, это видела она из того, что не нашлось таких, которые могли предостеречь посланника. ‘И для того, — говорила императрица, — повелеваем вам прекратить настоящее ваше служение, оставить Варшаву и возвратиться ко двору нашему, объявив королю, министрам, президентам и главным членам Постояннаго Совета прямыя причины вашего удаления, прибавя, что мы нашли несходным с достоинством нашим продолжать призвание ваше в настоящем звании после оказаннаго неуважения, которое, разобрав во всех подробностях, выражениях и отношениях, сущим и самым непристойным посмеянием по справедливости назвать можно, но по сродному нам великодушию различая виновников сего поступка от целости нации, которую мы недавно столь щедро и благотворительно под сень нашей защиты и наше покровительство приняли, не хотим нимало ослабить или разорвать составившуюся связь, а напротив, для безпрерывнаго наблюдения и вящщаго оной укрепления мы покамест, не избирая вам преемника в равном вам качестве, назначили с именем полномочнаго министра, которому и препоручаем наше сильнейшее домогательство о надлежащем удовлетворении за оказанное нам оскорбление. Сего последняго избрали мы в лице генерал-аншефа барона Игельстрома’. Затем императрица потребовала от Сиверса счет истраченных им денег, причем ему замечено, что он не присылал, подобно своим предшественникам, как следовало, счетов, и кроме растраченных сумм, данных ему, еще брал большие векселя на казну, не объясняя, для какой цели. Сиверс действительно не представлял счетов, объявив канцлеру, что он сообщит их не иначе, как самой императрице, и потому в тогдашних документах нет подробных счетов издержкам во время Гродненского сейма.
Сиверс отправился к королю и объявил ему обо всем. ‘Клянусь Богом, — сказал король со слезами, — я ничего не знал о возстановлении ордена, многих членов не было тогда в зале, зато много было арбитров: все кричали, шумели, ничего не было слышно. Это не моя вина, это вина сеймоваго маршала, тут видна интрига, чтобы нас погубить! Я все сделаю, что мне прикажут. Я крайне несчастлив. Я должен во всем повиноваться!’ Сложив руки на груди, король просил уверить государыню в его преданности и покорности. Сиверс обещал. Король обнимал его, целовал и говорил: ‘Ах, как жаль, что вы покидаете Польшу. Прежде она вас боялась, теперь начинает уважать и любить’. Он дал ему, кроме Белого Орла, прощальный подарок, картину и свой портрет. Король, сообщая об этом Букатому, приписывал немилость императрицы к Сиверсу интригам берлинского двора, который действовал на императрицу при влиянии Коссаковских и любимца Екатерины Зубова.
Так окончила свое существование польско-литовская Речь Посполитая — шляхетская республика с избирательным королем. За потерей земель, отошедших к Российской империи и Прусскому королевству, остальная часть Польши была фактически теперь достоянием России, только с известными признаками провинциальной автономии. Оставалось лицо, носившее имя короля, но без действительной власти, или с властью, которая была, по выражению Сиверса, ниже власти тверского генерал-губернатора.
Само собой разумеется, не могли поляки сразу помириться со своим новым положением и должны были наступить попытки возвратить самостоятельность Польше. Главным героем и руководителем первой такой попытки был Тадеуш Костюшко.

ГЛАВА ПЯТАЯ

I1.
Молодость Костюшко. — Очерк его предшествовавшей деятельности. — Зачатки восстания.

1 Автор имел под рукой дела Высочайшего Совета и Индигационной Комиссии, хранящиеся в Литовской Метрике, и собственноручные бумаги Суворова, принадлежавшие князю Александру Аркадьевичу Суворову-Рымникскому.

Тадеуш Костюшко был сын дворянина из новогродского повета. В 1764 г., при вступлении на престол Станислава-Августа, будучи около 12 лет от роду, он поступил в только что заведенную школу кадет. Школа эта, под дирекцией Чарторыского, содержалась на счет отпускаемой из казны суммы, 400.000 злотых, сверх того 200.000 злотых давал на нее король. Она была местом воспитания всех почти знаменитых людей того времени, рассадник новой Польши. Костюшко был один из лучших учеников. Рассказывают, что во время учения он так был прилежен, что вставал утром в 3 часа, и чтобы не проспать долее определенного времени, привязывал к себе шнурок, который был проведен к сторожу, и последний получал приказание дергать за шнурок и будить примерного ученика, иногда же он не спал по нескольку ночей, и чтобы сохранить присутствие умственных способностей, обливался холодной водой. По окончании курса в его жизни случилось обстоятельство, которое потрясло его и оставило сильное влияние на строй его понятий. Его отец был человек жестокий с крестьянами. Когда зашевелилась Украина и на всем пространстве, где были русские хлопы, вспыхнула неприязнь русского народа к панам-ляхам, отца Костюшки убили крестьяне. Молодой Тадеуш видел ужасную казнь хлопов, которые расплатились за смерть своего владельца. Талантливый юноша постиг тогда тайну, которой не знали и знать не хотели целые поколения: Польша была в упадке преимущественно от того, что громада народа, ей подвластного, живя в государстве, которое называлось республикой, не имела ни гражданских, ни человеческих прав, и прежде чем народу не отданы будут эти права, напрасны будут всякие усилия к возрождению нации, — так решил в своем уме молодой Тадеуш. Он был отправлен на казенные деньги оканчивать воспитание во Франции, оставался там несколько лет и учился инженерному искусству. То были времена всеобщего либерализма, подготовлявшего близкую революцию, эпоха высшего поклонения Вольтеру и Руссо, когда слова о правах человека, о равенстве, о свободе совести и науки были в ходу. Костюшко проникался ими.
По возвращении в Польшу Костюшко испытал, что его знания и дарования мало могли быть нужны отечеству. В Польше подобный человек, незнатного происхождения, небогатый, при самых блестящих способностях и с образованием, мог не найти себе приюта, ему оставалось увлечься общим потоком нравов и, по обычаю большей части своих собратий, жить при дворе какого-нибудь пана резидентом и целовать полы его одежды, или же сидеть в своем именьице и одичать в захолустьи, прерывая скуку однообразной обывательской жизни поездками на сеймики, где все-таки надобно было служить не отечеству, а какому-нибудь пану. Судьбы, одолевшей весь край, не мог избегнуть и Костюшко. И он поселился у пана Сосновского, литовского польного писаря, который прежде покровительствовал его отцу и всему его роду. Костюшко стал учить его дочерей и влюбился в одну из них, Людвику. И девица полюбила его. Тогда ‘Новая Элоиза’ была любимым чтением молодежи и многим кружила головы, легко возникало желание осуществить в собственной жизни то, что с такой жадностью читалось в книгах. Но брак был немыслим между бедным сыном новогродского обывателя и дочерью ясневельможного пана. Костюшко обратился к покровительству князя Чарторыского, который знал его и любил еще в школе. Князь, охотник до романических приключений, выслушал его с участием, но не взялся хлопотать за него перед Сосновским. Дело было черезчур неподходящее к принятым издавна обычаям польского общества. Он советовал ему искать в этом деле покровительства короля, и Костюшко обратился к Станиславу-Августу. Король посоветовал ему выкинуть несбыточную мысль из головы. Но Костюшко, сговорившись с молодыми друзьями и бывшими товарищами затеял увезти свою возлюбленную. Король как-то узнал или, может быть, подозревал, что так будет, предостерег обо всем Сосновского, который был тогда в Варшаве, и Сосновский написал жене, чтобы она выехала с дочерьми из имения. Костюшко прибыл туда поздно. Он видел только старую Сосновскую и не видел дочери. Он принужден был расстаться с ней навсегда. Она забыла его скоро и вышла замуж за князя Иосифа Любомирского, богатый и знатный, он был не чета Костюшке.
Это событие еще более увеличило ту пропасть, которая уже образовалась в душе Костюшки между его убеждениями и старой Польшей. Костюшке нечего было делать в отечестве. Душа его жаждала дела. Он уехал в Америку без надежды когда-нибудь возвратиться на родину, где в жизни не представлялось ему ничего утешительного. Костюшко отправился в далекий край, не запасясь никакой рекомендацией, с пятью другими поляками, едва спасся от кораблекрушения, прибыл в Филадельфию, и прямо отправился к Франклину, своей откровенностью и прямотой он понравился ему, несмотря на то, что вначале был принят сухо. Франклин сам проэкзаменовал его, нашел в нем основательные знания, рекомендовал конгрессу, и Костюшко вступил в американскую службу прямо с чином полковника.
В борьбе с Англией, которой последствием было существование федерации Северо-Американских Штатов, Костюшко был не последним человеком, и особенно отличился в роковом деле под Саратогой, где сдался английский генерал Бургоин. По окончании войны, в 1783 году, он, наравне с другими, приходившими из разных стран света сражаться за свободу человека в Новом Свете, получил орден Цинцинната.
Надежда на возрождение Польши побудила Костюшку воротиться в отечество. Наступившая война 1792 года доставила ему поле действия. Война окончилась бесславно для Польши, но Костюшко был тогда единственный даровитый польский предводитель, и эта война возвысила его в глазах шляхетской нации. Когда пришлось склониться под гнетом необходимости, Костюшко оставил службу и сначала жил в Варшаве частным человеком, потом уехал во Львов, где, как говорили, пани Коссаковская хотела дать ему имение, но он не принял этого дара. Он уехал в Саксонию, где его встретили убежавшие туда заранее творцы конституции 3-го мая. Там с Малаховским, Игнатием Потоцким, Коллонтаем, Немцевичем и Вейсенгофом Костюшко совещался о спасении отечества. Соображая, что Польша, теснимая Пруссией и Россией, должна возбуждать сочувствие Франции, они отправили туда Костюшку. В Париже Костюшко виделся с министром Лебренем, выслушал от него много любезностей, но ничего не услыхал положительного и воротился Назад. Перед началом Гродненского сейма, патриоты прочитали грозные манифесты России и Пруссии. Костюшко, как показывают записки Гонсяновского, переодевшись, под чужим именем прибыл в августе в Гродно, побывав предварительно в Пулавах у Чарторыского, прожил несколько времени в Гродно у Краснодембского, был у княгини Огинской и предложил план спасения- отечества. Совещание об этом происходило ночью, в последних числах августа. На нем были: генерал Бышевский, Гроховский и еще другие польские генералы и военные чины. План Костюшки был таков: разослать расторопных и опытных офицеров по разным краям Речи Посполитой. Каждый должен будет взять письмо за подписью какого-нибудь из важных панов, известных своим патриотическим направлением. Письмо это, сочиненное Костюшкой, для всех имело аллегорический смысл и составлено было в таких выражениях: ‘Любезные земляки, такой-то, служащий в войске, отправляется в отпуск туда-то, по важному семейному делу, именно, чтобы возвратить и возстановить разоренное свое имение, захваченное у него в значительной части врагами. Он просил моего ходатайства перед вами, так как он без вашей помощи не может никак привести в исполнение своего дела, я обращаюсь к вам, почтенные земляки, и прошу вас, поддержите его вашими советами, хотя бы даже и с пожертвованием части вашего собственнаго имения, для удаления интриг, которыя могут внедриться в судебныя инстанции вопреки правосудию. Если, возлюбленные братья, эта почтенная фамилия будет поднята из своего упадка, то не только внуки и правнуки мои будут вам благодарны, но и в народе слава о вашем человеколюбивом поступке никогда не умрет’. Были бланки за подписью Чарторыского, Огинского, Сапеги, и еще, вероятно, других. Сделав свое дело, Костюшко уехал в Пулавы, и оттуда за границу, как бы его и не было в Польше. Впоследствии, когда весть о его путешествии распространилась, и русские, взяв его в плен, допрашивали его о таком путешествии в Польше, он запирался, это было естественно и делалось для того, чтобы не компрометировать других, которых имения достались России.
Агенты отправлялись в разные места делать свое дело. Мы имеем рассказ одного из них, Гонсяновского, и по нем вообще можем представить себе, как это делалось. Агент, получив деньги от панов, разъезжал по тем воеводствам, которые каждому выпадали на долю при рассылке. Он ездил от обывателя к обывателю, выпытывал и узнавал их образ мыслей, и там, где находил себе сочувствие, открывал тайну. Было принято, для узнания образа мыслей того, на кого нужно было действовать, не только не открываться ему с первого раза, и не говорить правды, а прикидываться человеком противного образа мыслей, завлекать в спор, доводить спорящего до того, что тот, не узнав еще, что его хотят вербовать в заговор, сам высказывал необходимость заговора и охоту вступить в него. Впрочем, пути были разнообразны, смотря по характеру и воспитанию тех, с кем приходилось иметь дело. Иного нужно было разжигать риторикой, с другим вести разговор об экономических предметах и заманивать в заговор надеждой на выгоды, третьего надобно было подпоить, четвертого обыграть в карты, с тем шутить, с другим хандрить, одних вербовать поодиночке, других целой компанией, одним достаточно сказать, что так думает такой-то важный пан, других увлекать примером, что вот в таком-то повете обыватели уже подписали. Более всего помогали тогда делу духовные. У них уже зарождалось опасение, что православная Россия будет стеснять католичество и начнет уничтожать унию, в южных провинциях от этого униатские монахи были ревностными пособниками дела. Приедет в какой-нибудь монастырь к пробощу или канонику агент, духовный сановник знает в своем околотке обывателей, кто какого нрава и каких мыслей, собирает к себе на обед таких, каких нужно, здесь, выпив венгерского, агент воспламеняет собеседников, говорит речь о горькой судьбе отечества, о несправедливостях соседних дворов, задает руготню москалю и немцу, плачет над гибелью шляхетской свободы, указывает на опасность церкви, и наконец, когда нужно, объявляет о тайне. Обыватели иногда тут же дают подписки, иногда назначают день, и в этот день собирается еще больше обывателей. Духовный сановник служит обедню, призывает св. Духа, говорит проповедь о наступающей необходимости католикам защищать истинную веру против угрожающей проклятой фотиевской схизмы и в такой же степени проклятого немецкого лютеранства, потом следует обед, попойка и целый поток речей, где обывателям предстоит свободное поле отличиться красноречием. Религия возбуждала их сильнее отечества: если дело отечества требовало размышления, то опасность для веры, для будущего спасения души не допускала долго размышлять. Действовать во всяком случае, казалось, хорошо, если бы и успеха не было, все равно хорошо умирать за истинную веру.
Этим дело не оканчивалось. Гостеприимные обыватели устраивали у себя обеды, там также лилось венгерское вино и польское красноречие, и дело отечества скреплялось. Чтобы заручить на свою сторону мелкую шляхту, духовные сановники делали такие же обеды для влиятельных из шляхты. Они выбирали из среды ее таких, о которых знали, что их пять или шесть двинут за собой тысячу, агент склонял их на свою сторону именем знатного пана, от которого имел уполномочие, от его имени агент давал им по нескольку червонцев: пан с простой шляхтой не должен был говорить иначе, как показав свои панские щедроты. Эта отборная шляхта под влиянием винных паров и благоговения к пану подписывала не только за себя, но и за своих товарищей, принимая звание их уполномоченных.
Вообще, как зажиточные обыватели, так и простые шляхтичи проникались чувством подобострастия и благоговения к высоким именам, и обращение к ним какого-нибудь Радзивилла (бердичевского), Чарторыского, Сапеги, Потоцкого внушало им надежду на успех и обязывало их содействовать. Оттого восстание удобнее принималось в тех воеводствах и поветах, где паны, давшие уполномочие агентам, издавна имели вес и значение. Много помогали делу женщины. В поветах почти везде были красивые умные дамы, в той поре жизни, когда они вертели головы всему околотку. К такой даме обращался агент, дело шло как по маслу, если агент был ловок, красив и обладал способностью и навыком обращаться с женщинами, в особенности тогда, когда у молодой госпожи был муж гораздо старее ее летами. Тут женское кокетство переплеталось с патриотизмом. Агент то говорил госпоже о ее красоте, о своих вздохах, то воспламенял ее героическим жаром любви к погибающему отечеству, то бросался к ее ногам, то целовал ее руки, то брал у нее деньги в виде пожертвования на общую пользу. Такова была, по известию Гонсяновского, пани Прушинская в овручском повете, молодая жена очень старого мужа, великая патриотка и смелая, остроумная, ловкая, понятливая, с даром красноречия, подобным Цицерону, но с оттенком романизма. Гонсяновский сознается, что он разом и ухаживал за ней и делал ее орудием патриотической пропаганды между обывателями повета, в котором она имела вес и силу. Женщины особенно помогали тем, что устраивали складчины (коллекты) для поддержки дела спасения отечества, и таким образом собирали капиталы, которые передавались влиятельнейшему обывателю, и так составлялась казна для будущего восстания. Заговор распространился по всей Польше и счастливо избежал внимания русских и пруссаков. Для того, чтобы ускользнуть от внимания, употреблялись тогда затейливые выходки. Так Гонсяновский рассказывает, что для этой цели, его, майора армии, посвятили в ксендзы, и он несколько времени пробыл в ксендзовском звании и одеянии, а когда это оказалось более не нужным, снова надел военный мундир.
В Варшаве пропагандой занимались Дзялынский и Банкир Капостас, иначе Капоста, около них собирались молодые люди. Из них на виду перед всеми стояли: Ельский, Гореславский, Ясинский, Павликовский. Ясинский отправлен в Вильно. Общество варшавских заговорщиков сносилось с обществами Великой Польши, Малой Польши и Литвы. В Великой Польше все было готово к восстанию, и этот край, подпадавший Пруссии, более других порывался сбросить чужеземное иго. Они вели сношения и с эмигрантами в Саксонии. Костюшко, между тем, ездил по Европе и испытывал положение умов, отыскивал союзников и пособников готовящемуся восстанию. Между тем в Варшаве собирались ночные сходки, куда приезжали из полков офицеры, там избрали начальником восстания Костюшку и послали к нему Ельского. Костюшко отправил Зайончека в Варшаву проведать, что там делается. Зайончек прибыл туда в декабре 1793 года и сам являлся к лицам русской партии, над ним устроен был надзор, но несмотря на это, он выпытывал о состоянии края, сносился с заговорщиками и доносил Костюшке. По сведениям, сообщенным им Костюшке, средства, какими обладала страна, не были еще достаточны для начала восстания, а главное, нельзя положиться на народ. Костюшко, со своим демократическим духом, приобретенным в Северной Америке, полагал всю надежду на громаду народа, поэтому приказывал через Зайончека рассылать по поветам патриотов возбуждать более всего простой народ. Через разговоры со шляхтичами и присмотревшись лично, Зайончек пришел относительно этого к такому убеждению, что народ в Польше ничего не выказывал, кроме тупого, ничем не оживленного терпения, необходимого следствия закоснелой неволи, вечного гнета шляхты над многими поколениями. ‘Вся надежда на народ, — говорил он сначала агентам, — выбирайте расторопных солдат, разсылайте их по краю, пусть подвигнут поселян к свободе’. Но то была китайская грамота для большей части поляков, воззвать простой народ к восстанию было для шляхты так же трудно, как восстать народу. Народ в Речи Посполитой мог восставать только против владельцев.
Один из современников и участников этих событий, Войда, замечает, что в эту эпоху выражался тот же характер, как и в прежние времена. Шляхта твердила о свободе и вольности, но думала, что свобода состоит в праве установлять законы, безнаказанно их нарушать и не платить определнных законом налогов. Шляхтич полагал, что платить должны мещане и хлопы, сам он, человек с правами, мог освобождать себя от этой неприятности. Третье мая не нравилось польской шляхте, потому что конституция хотела обуздать ее, шляхта ошиблась и в тарговицкой конфедерации: вместо возлюбленной шляхетской свободы, две части страны поступили под власть России и Пруссии, а эти государства, конечно, не могли допустить в своих владениях такой свободы, третья часть, оставаясь по наружности независимой, на деле уже поступала в полную зависимость от России. Многие охотно отдавались России, они надеялись от новой власти выгод, а главное их успокаивало то, что под властью России у них не отнимут власти над крестьянами. Зато также многие из тех, которые желали чего-нибудь поболее неограниченной власти над хлопами и прежде боялись конституции 3-го мая, теперь стали к ней склоняться, видя в ней средство удержать целость и независимость отечества. Когда их воспламеняли патриотическими речами и воззваниями, они делались сторонниками революции, но когда нужны были пожертвования, то они налагали новые поборы на своих хлопов, и последние должны были усилить свой труд для спасения шляхетской свободы. Искренними сторонниками революции были мещане, которые в конституции 3-го мая видели залог своей равноправности со шляхетством и надеялись, что им будет выгоднее жить. Были такие обыватели, которых обольщал в революции личный выигрыш, они воображали, что если революция удастся, то они будут после того играть первую роль и значение в Речи Посполитой, как ее спасители и избавители.
Но наибольшая часть пристававших к революции обывателей была такого рода, что в сущности им было все равно, кто бы ни победил: они приставали к ней потому, что им ловко натолковали и представили, что за предприятием есть сила. Им говорили: ‘Австрия на нашей стороне, потому что Австрия не хочет допустить усиливаться Пруссию и Россию, Швеция и Англия за нас, Турция скоро объявит, если уже не объявила, России войну, Франция естественно нам благоприятствует, потому что Россия и Пруссия во вражде с ней, наконец, сами Россия и Пруссия уже не ладят между собой и скоро поссорятся. Все обстоятельства сложились как нельзя превосходнее для Польши’. Все это казалось правдоподобным, особенно, когда в этом уверяли поляков именем какого-нибудь Чарторыского, Сапеги, Потоцкого, Огинского и т.п. Из подобного класса соучастников революции были и такие, что приставали к революции только из трусости, чтобы впоследствии им не было худо, когда восстание удастся. Но были люди, совершенно противоположные последним: это молодые и горячие головы. Эти люди мало рассуждали о том, возможен или невозможен успех, им лишь бы скорее начинать, и всякую хладнокровную и рассудительную осторожность они сейчас же клеймили подозрением в измене. Эти люди желали и надеялись черезчур многого. Таких приходилось не возбуждать, а сдерживать, охлаждать, приводить на путь рассудка. Уже в начале 1794 г. молодежь варшавская горячилась и готова была начинать: Капостасу и Дзялынскому стоило большого труда удерживать их. Капостас показывал впоследствии, что 23-го февраля назначена была конференция у одного из заговорщиков, Венгерского, где было до семидесяти человек. Заговорщики так разгорячились, что начали даже своих вожаков обвинять в измене, за их благоразумную медленность. Артиллерист Миллер замахнулся даже на Капостаса шпагой, и говорил: ‘ты изменник, ты пристал к нам, чтобы нам мешать и отдать в руки врагов средства к возстанию. Через пять или шесть дней отнимут у нас оружие. Враги наши притворяются, будто не знают о том, что мы затеваем, они дожидаются только уменьшения войска, чтобы нас перехватать’. — ‘Что же, — отвечал Капостас, — лучше умереть от безумнаго человека, чем погибнуть вследствие несвоевременнаго предприятия!’
Это совещание сделалось известным. Игельстром приказал арестовать Венгерского. На снятом с него допросе последний объявил, что действительно существует заговор произвести восстание, главными агитаторами были Чарторыский, Казимир Сапега, маршал Малаховский. На что они надеются? спросили его. — Венгерский объявил, что говорят, будто Вена за Польшу и обещает тридцать тысяч войска, Англия дает на этот предмет значительные суммы, думают также, что Пруссия скоро рассорится с Россией. Чтобы подделаться к русским и облегчить судьбу свою, Венгерский говорил, что он имел сношения с революционерами только по денежным делам, а сам считает невозможным успех восстания в Польше, что он только сделался жертвой собственных ошибок и неосновательности национального характера. По следствию над ним, однако, Игельстром не открыл собственно ничего. Всем было известно, что эмигранты, живущие за границей, помышляют о восстании, но эмигрантов достать было невозможно, важно было перехватить тех из их соучастников, которые находились в крае. Игельстром бросил подозрение прежде всего на Зайончека. Но Зайончек, предуведомленный заранее, предупредил русского военачальника, и не дожидаясь, пока за ним придут, отправился к нему сам. Игельстром оборвал его самым солдатским образом, но Зайончек хладнокровием и притворством поставил его втупик, и дело окончилось тем, что Игельстром приказал Зайончеку выехать из Польши. Зайончеку и без того уже нужно было выезжать и донести посылавшим его эмигрантам о состоянии Польши, о том, что он, присмотревшись, мог в ней заметить. Дэялынский был арестован и послан в Киев. Но заговора не открыли.

II.
Игельстром. — Меры в Варшаве. — Восстание Мадалинского. — Прибытие Костюшки в Краков. — Акт повстанья. — Декларация Игельстрома. — Битва под Рацлавицами. — Успех Костюшки. — Волнение в Варшаве. — Меры русских к обороне.

Постановив закон об уменьшении польского войска, гродненский сейм еще прежде обращался к Сиверсу с просьбой о выводе русских войск из Польши, по крайней мере об уменьшении их числа в государстве польском. Сиверс сообщил о том Игельстрому, но генерал-квартирмейстер Пистор представил военачальнику, что вывод русского войска преждевременен до тех пор, пока не будет уменьшено польское войско. Игельстром приостановился с этим и расставил русское войско около Варшавы до тех пор, пока польское войско не будет уменьшено. Тогда началось это уменьшение польского войска постепенно, и шловсю зиму чрезвычайно лениво. Офицеры, оставшиеся вне службы, расходились по домам, иных из них принимали обыватели к себе в дома, и эти отпущенные были самыми рьяными возмутителями. Их положение казалось для них тем ужаснее, что некоторые из них заплатили деньги за свои чины и потратили какое-нибудь скудное имение, чтобы иметь возможность получать постоянное жалованье, которое теперь у них отнимали.
В Варшаве русские замечали, что Польша уже готовится к чему-то важному, и особенно боялись отпущенных военных, чтобы они не вошли в столицу, а потому и расставили русское войско тремя концентрическими линиями, так что Варшава была трижды окружена русским войском.
Заговорщики очень много рассчитывали на уменьшение польского войска, с одной стороны для них подручно было то, что, таким образом, многие военные, оставаясь без хлеба, были настроены к восстанию по крайней необходимости, с другой, надобно было им спешить, чтобы предупредить дальнейшее уменьшение войска. Многих польских военных уже завербовали в русские и прусские войска, но они готовы были изменить при первом случае и пристать к своим, и это последнее обстоятельство, производя беспорядок в том войске, которому приходилось бы усмирять восстание, должно было помогать самому восстанию.
Если Сиверс был человек, как будто созданный для управления поляками, то Игельстром, его преемник, составлял с ним в этом отношении разительную противоположность — и замена им Сиверса была капитальной ошибкой императрицы Екатерины. Сиверс, ласковый, любезный в обращении, строгий и решительный в деле, заставлял их и бояться себя, и уважать, и даже любить. От этого, когда его сменили, многие поляки приходили к нему прощаться с истинным чувством. Сиверс гнул их, давил, но чрезвычайно любезно. Игельстром, напротив, был из таких господ, у которых даже самая любезность кажется грубостью. Храбрый и смелый, но мало образованный, мало проницательный, он начал вести себя в Польше так, как мог бы, с большим правом и благоразумием, вести себя в Азии. Ему нипочем было оборвать пана, наговорить ему дерзостей и не извиниться, вместо того, чтобы в пору удерживать подозрение и догадку, он высказывался преждевременно, вооружал против себя, давал вместе с тем противникам повод действовать осторожнее, вместо того, чтобы щадить самолюбие нации, в высшей степени щекотливой к собственным истинным и мнимым достоинствам, Игельстром, напротив, при всяком случае любил показать, что русские здесь победители, а поляки побежденные. Польские магнаты и должностные лица были для него словно русские подначальные ему офицеры. С министрами и с самим королем он обращался свысока, приказывал и предписывал, вместо того, чтобы вежливо просить, напоминал о своем полновластии в Польше и об их зависимости от себя. Мало обнадеживая поляков, что под властью России им будет в том и другом отношениях лучше, он только угрожал им, пугал их и тем располагал к восстанию. Но в то же время никто менее его не имел выдержки, энергии и осторожности, необходимых в тогдашних обстоятельствах. Оскорбляя и раздражая поляков своим солдатским обращением, он готов был тем же полякам позволить водить себя за нос, если они успевали к нему подделаться. Швед Баур был его любимцем — человек слабый, находившийся под польским влиянием, Игельстром во многом касавшемся управления, особенно военного, смотрел его глазами. Но более всего над ним имела влияния графиня Залуская, а через нее и другие поляки. По отношению к военной дисциплине Игельстром был очень неудовлетворителен. Он умел кричать, горячиться, ругаться, выказывать свою власть, но распорядительности у него было мало. Его мало уважали, мало любили и мало боялись. В войске у него между офицерами вкрались беспорядки. Современник Войда положительно говорит, что если бы Сиверс не был отозван, революция не могла бы произойти в Польше, по крайней мере так скоро, один из ближайших поводов к ней подал именно сам Игельстром своим высокомерным поведением и запальчивым характером.
Восстание ускорило именно то, что в половине марта назначен был последний срок уменьшения польского войска. Русская императрица хотела затянуть распущенное войско в свою службу, и потому каждому вступавшему обещаны были 90 зл. по выслуге 12 лет, земли и усадьба. Не хотевшим вступить в русскую службу предоставлялась свобода избирать род жизни. Современник Зеймэ замечает, что это необходимое сокращение могло быть удобнее достигнуто, если бы только давали отставки и отпуски желающим, а не принимали бы вновь никого в военную службу. Тогда при содействии обыкновенной смертности войска сами собой в короткое время дошли бы до требуемого количества.
В числе бригад, которые предназначались к редукции (уменьшению) была бригада Мадалинского, стоявшая в Остроленке, между Бугом и Наревом. Мадалинский объявил, что не хочет подчиняться редукции и написал об этом рапорт в военную комиссию. Комиссия, под председательством гетмана, огласила изменниками его и ротмистра Зборовского. Игельстром отправил против Мадалинского генерала Багреева, стоявшего в Гранне, а вслед затем выслал из Варшавы батальон киевского полка, под командой Нечаева, и два эскадрона ахтырского полка наперерез Мадалинскому. Узнав, что на него идут русские, Мадалинский перешел Нарев, вошел в ту часть Польши, которая присоединена была к владениям Пруссии, вступил в Солдау, ограбил прусскую военную казну, оттуда бросился к Вышегроду, перешел там Вислу, вторгся в сендомирское воеводство, и пошел к Кракову, зная, что в это время там явится Костюшко. Русские не могли ни догнать его, ни перерезать ему пути. Его шествие было сигналом возмущения прочих войск, стоявшие в сендомирском воеводстве войска взбунтовались, пристали к Мадалинскому и готовились отражать силу силой.
Костюшко успел недавно съездить в Италию, возвратился в Дрезден и узнал, что в Варшаве русские открывают заговор, что польские войска долее терпеть не могут и, в виду уменьшения их комплекта, поднимают оружие. Обстоятельства указывали время начинать. Костюшко не считал, как и его единомышленники, чтобы восстание созрело, и отважился на авось. Он отправился в Краков. Город этот давно уже настроен был в духе революции. Агентом, действовавшим там по распоряжению Костюшки, был Ружницкий, поручик в бригаде, которой командовал вице-бригадир Мангат. Военные вошли в заговор. Еще 19 ноября 1793 г. они намеревались было начать восстание, хотели обезоружить русский гарнизон, стоявший в городе под начальством подполковника Лыкошина. Но этот план не удался, потому ли, что не согласились на способы, или потому, что рассудили, что такое преждевременное восстание принесло бы только вред делу.
Город заволновался, услыша, что едет Костюшко. Подполковник Лыкошин со своим отрядом сам ушел из Кракова. Костюшко прибыл туда в бричке и остановился у генерала Водзицкого. Он тотчас наречен был начальником вооруженных сил народа.
Капостас прибыл в Краков из Варшавы и купил на свой счет пять тысяч кос для вооружения крестьян. Костюшко отправился с патриотами в близкий костел Капуцинов, и там монахи освящали их сабли.
Составлен акт повстанья. Кроме раздела Польши, совершенного двумя державами, поводом восстания объявлялось состояние Польши после Гродненского сейма. Оно изображалось так: ‘Царица обрекла Польшу в жертву своей варварской и ненасытной мести, она попирает священнейшия права свободы, безопасность собственности, личности, обывательских имений, мысли и чувства честнаго поляка не найдут убежища от ея подозрительных преследований, слово в оковах, только одни изменники покровительствуются и совершают безнаказанно всякия преступления, они разграбили имущества и общественные доходы, отняли у обывателей собственность, разделили между собою должности, как добычу после покорения отечества, и святотатственно, присвоивая себе имя народных правителей, служат чуждому тиранству. Постоянный Совет, уничтоженный народною волею и вновь возобновленный изменниками по воле московскаго посла, преступает даже те границы, какия он с раболепством принял от того же посла: правление, свобода, собственность — все в руках невольников царицы, под защитою введеннаго в наш край иноземнаго войска. Краковские обыватели единодушно объявили, что решились или погибнуть под развалинами отечества, или освободить родную землю от хищническаго насилия и позорнаго ярма, не щадя никаких средств и пожертвований’. Избранному начальнику Костюшке поверялся выбор и организация высочайшего народного совета, устроение вооруженной силы, назначение лиц в военные должности, право судить и казнить преступников. Высочайший народный совет будет заботиться о покрытии всех военных издержек, о рекрутовке войска, о снабжении его всем потребным, будет назначать сборы, управлять народными имуществами, употреблять их, делать займы, наблюдать за порядком, благочинием и правосудием в крае, отстранять противные повстанью намерения, стараться о снискании помощи от иностранных народов. Этот совет должен действовать посредством воеводских порядковых комиссий, и краковское воеводство первое возобновляло таковую у себя. По открытии высочайшего совета положено устроить верховный уголовный суд, где будут судимы поступки, совершенные с целью вредить и препятствовать успеху повстанья. Все установленные на время повстанья правительственные учреждения не будут иметь права постановлять законов. Таково было в главном содержание этого акта. Он весь покрыт был множеством подписей, не доставало бумаги, и многие подписывали на отдельных листах, которые потом приклеивались и подшивались, так что, по замечанию очевидца, их можно было легко приставить к какому-нибудь другому листу.
Этот-то акт, составленный в Кракове, послужил руководящей канвой для всего наступившего потом повстанья в Польше. Вслед затем явился ряд воззваний к народу. ‘Помогайте мне, соотечественники, — писал Костюшко, — помогайте всеми силами, спешите с оружием под знамя отчизны! Единая ревность к единому делу должна овладеть всеми сердцами: посвятите отечеству часть вашего имущества, которое уже сделалось добычею деспотов, не жалейте для войск наших припасов, муки, сухарей, зерна, доставляйте лошадей, рубахи, обувь, простое сукно и полотно на шатры. Благодарность целаго народа будет вам заплаток>! Краковское воеводство положило денежный побор, ротные командиры должны были выдавать квитанции, которые будут приняты при отдаче податей. Образована в Кракове порядковая касса, и вслед затем начались признаки революционного террора. У подозрительных делали обыски, перечитывали их бумаги, если подозреваемый не оказывался виновным, то давали ему патент на очищение от подозрения. Тогда можно было видеть и молодых и старых, и умных и глупых, и честных Людей и плутов, равным образом доходивших до ярости. То и дело, что кричали: тот изменник, того следует посадить в тюрьму, заковать в кандалы, бить и мучить!’
Начались пожертвования. Кто несет пистолеты, сабли, ружья, свинец на алтарь отечества, кто полотно, рубахи, кто какой-нибудь подсвечник или чайник, кто бубен, кто деньги. Замечали, что небогатые больше давали сравнительно с тем, что жертвовали зажиточные, последние обыкновенно давали по принуждению, со вздохом, а не могли не давать, потому что иначе им грозили сделать у них обыск и взять насильно. Лихоцкий, тип спокойного мещанина, крепко жалуется на то, что он давал, давал, а с него требовали все больше да больше, и говорили: мало даешь, ты бездетен и ты президент, на тебя глядя, будут другие мало давать! Бедному президенту было очень чувствительно давать и давать. ‘Я было спрятал себе кое-что на прожиток от неприятеля, это хотели ограбить и взять у меня земляки и почтенные патриоты в противность Божией заповеди: не пожелай чужого, — все под предлогом пожертвования для пользы отечества, а сами они ни одного шеляга не дали’.
С ответ на прокламацию Костюшки Игельстром написал декларацию (от 20 (31) марта), он называл ее чудовищным соединением лживых изъявлений патриотизма с наглым покушением на права собственности, указывал, что мятежники осмеливаются налагать произвольные контрибуции и подвергать цветущие города Речи Посполитой и их окрестности разбойническому грабежу. ‘Эти преступления — выражался он — не могут оставаться безнаказанными. Войска ея императорскаго величества, которой дорого спокойствие Речи-Посполитой, получили приказание разсеять мятежников и уже начали свое дело с успехом. Они перенесут свою деятельность в центр возмущения и накажут злодеяния дерзких, возставших против законной власти. Дай Бог, чтобы их удары поражали только виновных и их присутствие оказало покровительство угнетенной невинности, великие преступники, зачинщики стольких несчастий, должны быть наказаны, с лицемеров должна быть снята маска, интрига уничтожена, власть правительства должна выказаться ужасною, явить великий пример правосудия и устрашить тех, которые дерзнут соблазнять и увлекать других’.
Игельстром требовал от короля и от Совета, чтобы немедленно созван был сейм и открыты трибуналы, которым принадлежит суд над такими преступниками, чтобы перед эти трибуналы были позваны мятежники, которые не убоялись поставить свои имена на зажигательной и оскорбительной прокламации, чтобы не только авторы, но и разносчики этой прокламации и всех вообще подобных листков получили наказание, равно как и те, которые посредственно или непосредственно способствовали их распространению, а на будущее время со всей бдительностью открывать писателей и рассеивателей таких воззваний и предавать их строжайшему наказанию. Вместе с тем Игельстром хотел показать, что он не боится и верит в свою силу. Он в конце своей декларации выразился так: ‘Мятежники, которых безумное бешенство требует мщения, внушают только презрение, если у них отняты средства поддерживать мятеж, и потому они не могут безпокоить нас. При настоящих требованиях нижеподписавшийся имеет единственную цель — утвердить в Польше спокойствие, в котором она нуждается’.
Вместе с Игельстромом написал декларацию Бехгольц, и тоже презрительно отозвался о манифесте Костюшки, называл ‘хвастовство его смешным’, но заявлял, что нужно пресечь намерения преступных начальников восстания. Бухгольц в своей декларации извещал, что прусские войска вместе с русскими войдут в земли Речи Посполитой для положения конца духу демагогического якобинства, разрушающего Польшу, и просил короля и Постоянный Совет приказать встретить прусские войска дружески и давать им все необходимое, чтобы они имели возможность, вместе с русскими войсками, поскорее укротить дерзость преступников и изгнать адский дух безначалия и беспорядка, угрожающий соседним провинциям.
В тот же день подал декларацию и австрийский посланник Де-Каше. Он не ругал мятежников, но объявлял, что слух, распространенный в Польше, будто венский двор благоприятствует мятежникам, ложен, венский двор не может поддерживать предприятия, затеянного в подражание принципам, господствующим во Франции.
Второго апреля Станислав-Август издал универсал против прокламации Костюшки. Король убеждал поляков не слушаться ‘обманчивых мечтательных обещаний, которыя легко могут взволновать сердца, сильно пораженныя свежими несчастиями’. ‘Вас стараются возбудить видимыми надеждами улучшить ваше положение и возвратить отобранныя провинции, но какое время для этого выбрали? От вас хотят, чтобы вы пожертвовали остатками вашего состояния и малым количеством звонкой монеты, которая уже становится редкостью в крае. Разве вы будете слепы настолько, чтобы, в неразсудительной ревности, без связей, без помощи, без достаточных средств, дать новый предлог тем, которые желают вашей гибели и даже истребления польскаго имени?’
В этих строках русские увидели до некоторой степени сочувствие делу революции. Король выставлял на вид как бы только несвоевременность начинания, а не порицал самой сути дела. Он называл это дело незаконным, но только потому, что оно начинается без инициативы со стороны законных властей, следовательно, беззаконность дела состояла только в отсутствии необходимых форм. В заключение он предписывал всем магистратурам, юрисдикциям и канцеляриям содействовать, чтобы всякое писание, противное религии, достоинству престола, правительству, добронравию, чести граждан, священным правам собственности и преимуществам шляхетского сословия, было поставляемо к сведению Постоянного Совета и короля, дабы авторы таких зажигательных сочинений были наказаны.
Игельстром отправил против взбунтовавшегося Мадалинского и приставших к нему войск генерала Денисова, который остановился в Скальмерже и послал на неприятеля отряд, под начальством генерал-майора Тормасова. Рассчитывая, что у неприятеля сил еще немного, Денисов дал Тормасову небольшой отряд, всего два батальона и две роты пехоты, шесть эскадронов конницы и козацкий полк. Костюшко узнал, что Мадалинскому угрожает опасность, вышел из Кракова и соединился с Мадалинским прежде, чем достиг до него Тормасов. С Костюшкой были бригады Мангета и Валевского, Зайончек с народовой конницей и 16 пушек. По русским известиям, с ним было 7 батальонов, 26 эскадронов и 11 пушек, да до двух тысяч мужиков с пиками и косами. Кроме войска, к Костюшке пришли и приведены были отряды шляхты из воеводств равского, серадзьского и ленчицкого — молодые безземельные шляхтичи, которым терять было почти нечего.
Враждебные войска встретились при деревне Рацлавицы. Глубокая долина разделяла оба войска. Тормасов сделал нападение. Сначала дело шло для русских успешно. Народовая конница не выдержала атаки и бежала. Но Костюшко, сосредоточив свои силы, ударил на русских, вперед бросились косиньеры — хлопы, вооруженные косами, русского войска оказалось меньше и оно зашло в долину, где неудобно было поворачиваться. Тормасов приказал пробиваться в штыки. Но поляки наперли на них так сильно, что русские не выдержали. Первый побежал гренадерский батальон графа Томатиса, побросав ружья. Тормасов двинул в сечу роту полка углицкого, но эта рота последовала примеру товарищей и, побросав ружья, бежала. Держался более других третий батальон, но и тот наконец был смешан и побежал в лес. Полковник Муромцев с четырьмя эскадронами бросился на неприятельскую конницу, но был убит. Русские пушки достались победителям. Русские насчитывали убитыми: двух штаб-офицеров, десять обер-офицеров и рядовых 425. В числе убитых, кроме Муромцева, был другой штаб-офицер, подполковник Пустославов, отличавшийся прежде своей храбростью. Костюшко двух хлопов произвел в офицеры за храбрость, оказанную при взятии русских пушек.
Денисов между тем спешил к Тормасову на помощь, но было поздно. Костюшко, победив русских, отступил и стал в укрепленном лагере у Промника, недалеко от Кракова. Туда каждый час приходили к нему новые силы.
Этот первый успех оказал чрезвычайно важное нравственное влияние на поддержку восстания. Сначала в Краков прибежала испуганная и расстроенная народовая конница и в страхе наговорила, что все потеряно, что сам Костюшко в плену или убит. Но вслед затем Краков узнал противное разглашаемому, а именно, что выигрыш принадлежал хлопам, до тех пор не бывавшим в сражении. Народовая конница, как известно, составлена была исключительно из дворян, ротмистры в ней были лица высоких родов. Это избранное войско осрамилось теперь в деле. Хлопы, презренные хлопы, считающиеся неспособными и недостойными чести служить в военной службе, показали, что они способнее спасать отечество, чем богатыри родовитые. Это приходилось по душе Костюшке, с его американскими понятиями. Радость и надежда наполнили поляков. Весть о том, что на первой же стычке ‘москали’ разбиты, разнеслась по всей Польше. Те, которые до сих пор не верили в возможность успеха, теперь стали верить. Но в то же время усилился в Кракове, главном центре революции, и террор. Прибыл туда Коллонтай. ‘Этот почтенный прелат, говорит Лихоцкий, пожелал управлять казною и поддерживать равенство лиц и имуществ страхом. Около него столпились горячия головы. Он проповедовал равенство на основах французской революции, мясники, сапожники, кожевники и всякие ремесленники находили в нем своего идола, негодяям, плутам, пьяницам также очень нравился такой порядок вещей, с своей точки зрения. Установлен в Кракове уголовный суд под председательством Стадницкаго из семи особ. Этот суд должен был, по представлению порядковых коммиссий, судить преступления против революции’.
Игельстром перед началом восстания не ожидал его и не принимал мер к обороне столицы. Когда Костюшко был в Кракове, Игельстром, по донесениям своих шпионов, воображал, что Костюшко в Риме. Правда, Игельстром сделал несколько арестов {Арестованными русским посланником, по документам того времени, значатся: литовский маршал Станислав Солтык, Михаил Радзишевский, Мих. Бржостовский, ксендз Франц-Ксаверий Богуш, Игнат. Грабовский, Игнат. Дзялынский. Ад. Вержейский, Мих. Дзеконский, Кирилл Моравский, секретарь департамента иностранных дел Марион Филибер, учитель фехтовального искусства в кадетском корпусе Дешамп, учитель франц. языка Лев Кост, майор литовской артиллерии Спенсбергер, наконец Бонно, арестованный еще Сиверсом. Такой список указан впоследствии, когда поляки оправдывали себя в задержании русского посольства тем, что это сделано было в вознаграждение за арестование поляков. Господина, который показывал о привозе Капостасом 15.000 черв., Бухгольц в своем письме называет Потоцким.}, но это только раздражало поляков, а не помогало русским. Из найденных у арестованных лиц бумаг видно было, что существующий заговор распространился, в Малой Польше, но не отыскано было нитей, за которые бы можно было схватиться. Один из арестованных открыл, что Капостас привозил в Варшаву от эмигрантов 15.000 черв, для произведения мятежа, но Капостаса не успели схватить: он убежал. В Варшаве до восстания Мадалинского было русского войска всего один батальон, да еще две роты стояли за рекой в Праге, тогда как столица была наполнена польским войском. При малочисленности русского войска у поляков там было два батальона коронной гвардии, два батальона полка Дзялынского, пять канонирских рот, 6 рот разных наименований, и восемь эскадронов конной гвардии, народовой конницы, королевских уланов. Варшавский магистрат беспрестанно просил Игельстрома освободить столицу от военных тягостей, а его возлюбленная, графиня Залуская, подговаривала его делать все, что только было выгодно для ее единоземцев, хотя, быть может, и без задней цели. Уже после восстания Мадалинского Игельстром приказал усилить варшавский гарнизон, в город введены были из окрестностей и из-под Бреста десять гренадерских батальонов (днепровскеого, сибирского и киевского полков), шесть эскадронов конных егерей, два легкоконных полка (харьковский и ахтырский) и полк Козаков под начальством майора Денисова, да еще два козацких эскадрона и отряд конвойных Козаков. С этими войсками привезены были двадцать полевых орудий. Прибыл в столицу также отряд Багреева, преследовавший Мадалинского и состоявший из двух батальонов и карабинерного полка. Но для спокойствия города их поместили не в самом городе, а поближе в окрестностях, в Праге, Воле и в подгородных деревнях. Только один батальон ввели в самый город. Варшава казалась спокойной, а между тем ненависть к русским и пруссакам достигала крайнего предела. Демократические клубы сходились тайно по ночам, вели сношения с провинциями, кипела деятельная работа. Игельстром ничего не мог открыть. Поляки не только избегали всякого сближения с русскими, но даже не хотели им отвечать, когда к ним обращались. Молодежь толпами уходила из столицы в войско Костюшки, в провинции, в чаянии начать там и сям восстание и подготовлять к нему жителей. Но когда в Варшаве узнали о поражении Тормасова, народ явно стал показывать приближение грозы. Игельстром приказал из расположенных в подгородных поселениях войск вдвинуть часть в город, но часть их еще оставалась в Праге. Всего в городе было, по польским известиям, 7.948 человек.
Те поляки, которые доказали свою преданность России, участвовали в разделе Польши и, следовательно, получили право на доверие к себе со стороны русских, уверяли Игельстрома, что благомыслящие граждане все против мятежа, а сочувствуют ему какие-нибудь пьяницы, мошенники, игроки, которые, ради своих личных выгод, желают беспорядка. Игельстром так доверял этим представлениям, что призвал к себе президента варшавского муниципального совета и приказал сообщить советникам, чтобы они наблюдали за духом горожан и доносили по начальству обо всем. Заносчивый в обращении, беспрестанно и бестактно оскорблявший каждого своим тоном, Игельстром был слаб на деле и доверчив. Он напоминал полякам, что может с ними сделать и то, и другое, а когда некоторые советовали ему взять под свое управление польский арсенал, он не решился этого сделать, потому что Речь Посполитая все еще государство самостоятельное и имеет свое войско, которым, притом, начальствуют люди, преданные России. Таким действительно и был главноначальствующий, пожалованный недавно титулом великого гетмана, Ожаровский. Но этот восьмидесятилетний старик смотрел глазами варшавского коменданта Циховского и во всем доверял ему, а Циховекий тайно мирволил восстанию. Игельстром на предложение генерал-квартирмейстера Пистора о взятии от поляков арсенала сказал: У нас есть договор с Речью-Посполитою, я не смею поступать вопреки договору. Речь-Посполитая с нами не во вражде. Мятеж затевают негодяи, против которых мы будем действовать с польскими войсками вместе. Взять у них арсенал, значит раздражить поляков и побудить их к мятежу, когда без того они не решились бы на это’.
Таким образом, — говорит Пистор, — никого из нас не допускали до арсенала, все мы хорошо знали, что там днем и ночью льют пули и приготовляют все, что нужно для орудий’.
Поэтому и положено было поверить защиту столицы польским войскам, вместе с русскими. Генерал Апраксин с русской стороны и генерал Циховский с польской, заведывали размещением войск в столице. Циховский постарался взять на долю поляков важнейшие посты. Арсенал отдан был под стражу батальону полка коронной гвардии и четырем артиллерийским ротам. К пороховым магазинам поставили другой батальон коронной гвардии, полк королевских уланов и две роты канониров. В замке поставили королевскую стражу, отряд полка коронной гвардии, четыре эскадрона конной гвардии и отряд канониров с восемью орудиями, да кроме того две пушки у гауптвахты. Оставался полк Дзялынского, простиравшийся, за редукцией, до 600 человек. Циховский хотел было и его поместить у арсенала, но Ожаровский не согласился: этот полк уже прежде заклеймен был подозрением в революционных наклонностях, тарговицкая конфедерация не терпела его, помнила, как он стоял вооруженный в день 3-го мая, и первый присягнул новой конституции. Ожаровский приказал оставить его в казармах, опасаясь, чтобы в случае восстания он не пристал к повстанцам. Кроме того, часть коронной гвардии и часть канониров оставлены в своих казармах. Вообще польского войска в городе было не более четырех тысяч.
Русские распределились так:
От замка, находящегося на берегу Вислы, сначала параллельно Висле, потом, уклоняясь от нее вправо, идет большая улица, носящая название Краковского Предместья до пересекающей ее улицы, которой одна половина называется Ординадской, а другая Варецкой. За этим пересечением Краковское Предместье называется уже Новым Светом. Между замком и пересекающей улицей вправо от Краковского Предместья есть обширная площадь, называемая Саксонской, а далее в глубине ее находится Саксонский сад. Эту площадь с садом можно считать пунктом разделения города. Прямо за садом по направлению к Вольским рогаткам находились казармы конной гвардии. Северная половина Варшавы была самая населенная часть города. Близ замка находился тесно построенный старый город, а за ним к западу, почти параллельно одна другой, шли улицы Сенаторская и Долгая (Dluga), последняя доходила до площади, называемой Тлумацкой, близ нее был арсенал, от него правее, на пути к Повонзковской рогатке, были казармы артиллерии, а на противоположном конце Долгой улицы упиралась в нее Закрочимская и вела по Новому городу к казармам коронной гвардии до Маримонтских рогаток. Между Сенаторской улицей и Долгой шла, соединяя их поперек, Медовая улица с монастырем капуцинов, и на этой улице жил Игельстром. В этой части города были сосредоточены русские войска. Киевский полк занимал своими ротами площади Маривильскую, Тлумацкую, улицы Медовую, Долгую, Сенаторскую, Бонифратскую, и часть берега Вислы против Праги. Тесно населенная часть города, называемая Старым городом, оставалась незанятой. Предполагалось в случае мятежа сжечь ее. На другой половине от Саксонского сада расположен был сибирский полк, первый батальон его занимал, под начальством полковника Гагарина, Краковское Предместье, сосредоточиваясь у костела св. Креста и начала Свято-крестовой улицы, второй стоял за Саксонским садом, на Грибове, и на улице Твердой, третий у рогаток Вольской и Иерусалимской. Эти два батальона, с прикомандированными к ним двумя эскадронами харьковского полка, составляли бригаду под начальством генерал-майора Сухтелена. Конница преимущественно располагалась на Новом Свете. Побаивались более всего полка Дзялынского, которого казармы находились направо от Нового Света, и на случай измены, при появлении повстанцев, он мог первый начать неприязненные действия против русских, поэтому сделали распоряжение о сообщении между собой войск и назначили подполковнику Клюгену с батальоном екатеринославских егерей и подполковнику Игельстрому с двумя эскадронами стоять на двух местах, по которым полк Дзялынского должен был проходить из своих казарм, чтобы преградить ему путь в случае нужды.
Костюшко, усилившись взятыми у русских орудиями и новым набором рекрутов, угрожал Варшаве. Ему представлялось два пути: он мог напасть на прусские войска, или идти на столицу. По замечанию Пистора, близко знакомого с делом, если бы Костюшко выбрал первое, то для него было бы лучше. Командовавший прусскими войсками граф Шверин распоряжался очень неблагоразумно: он распустил своих военных в отпуск, не заботился ни о продовольствии, ни о снарядах, ни о палатках, не устроил полевой пекарни, он считал польское восстание ничтожным делом. Костюшко, конечно, разбил бы его наголову и через то придал бы восстанию нравственную силу, поднял бы на ноги всю западную Польшу. Костюшко предпочел прежде овладеть Варшавой. Услышав о его намерении, Игельстром собрал военный совет. Было два мнения: одни говорили, что следует покинуть Варшаву, идти в Сендомирское воеводство и уничтожить Костюшку, другие представляли, что оставить Варшаву, центр патриотического движения, значит усилить восстание, оставить позади себя врага и сознаться перед поляками, что их боятся, решили отправить против Костюшки отряд генерала Хрущова, состоявший из трех батальонов, десяти эскадронов, козацкого полка, с четырьмя пушками. Он должен был охранять переправу на реке Пилице, а из Варшавы теми силами предполагалось заходить уже тогда, когда Костюшко будет недалеко.
Игельстром, поддаваясь полякам, уверявшим его, что громада жителей столицы не пристанет к Костюшке, чувствовал, однако, слабость своих сил, если бы случилось иначе, а ему доносили, что уже в Холме, Люблине, Владимире, Луцке завелись клубы и готовится открытое восстание, что и Литва готова идти за Короной, что повсюду успехи Костюшки возбуждают поляков к восстанию. В Короне русских войск всего было 18.000, кроме стоявших в Варшаве. В письмах своих в Петербург Игельстром умолял о присылке свежих сил, замечал, что на прусские войска надежда плоха. ‘Бог знает, где делась эта сила, которая прежде так заявляла себя. Они только хитрят и всего боятся. Батальоны у них состоят человек из 200, а эскадроны из 250. Меня страшат тайные враги и шпионы. Не знаю, что буду делать без помощи союзников и без свежих войск моей государыни, тем более, что нужно отдалить от наших границ опасное возстание мужиков’.

III.
Ян Килинский. — Приготовления к варшавской революции.

Тотчас по составлении краковского повстанья Костюшко отправил к варшавскому магистрату акт краковского воеводства и просил пристать к делу восстания, это воззвание прочитано было в магистрате радными. Все только смотрели друг на друга, все друг друга боялись, чтобы один другого не выдал. Осмелился высказаться один из радных, Ян Килинский, башмачник: ‘не постараться ли нам, в самом деле, оказать Костюшке помощь в его предприятии?’ Но президент с другими товарищами были против этого, Килинский сам спохватился, и убоявшись, чтобы о нем не донесли русскому военачальнику и чтобы не пришлось за патриотизм посидеть в тюрьме, извинялся в сказанном. Но сам Килинский тайно работал в пользу восстания.
Игельстром употребил полицейские меры, чтобы до варшавян не доходили слухи о поражении русских, но, как обыкновенно бывает в подобных случаях, эти меры приводили только к тому, что вести о событии, столь отрадном для польского сердца, принимали баснословные, преувеличенные размеры. Уже у многих варшавян восстание было на уме и на словах, недоставало еще определенной мысли, твердой решимости, обдуманных средств, нужен был руководитель, который бы мог собрать около себя патриотические побуждения и направить к делу. Килинский задумал быть этим руководителем. А между тем делалось все, чтобы раздражить и взволновать умы. Таким образом, давали на театре пьесу Богуславского ‘Кракусы’, смешение драмы, оперы и балета в народном духе. Мошинский, тогдашний маршал, не нашел ее предосудительной, ибо в ней не было ничего политического, а только свое, народное, и позволил играть. Она казалась до того невинной, что даже русские военные музыканты наигрывали из нее мотивы. Но кому нужно было, те понимали, что одно название ‘кракусы’ указывало на Костюшку и на зачинавшееся в Кракове восстание. ‘Мы были на представлении, говорит бывший в Варшаве немец, и сами почувствовали глубокое, поразительное впечатление. Певец на сцене вставлял прибавки и делал перемены в пьесе, применимыя к текущим событиям’. Игельстром приказал запретить пьесу, но уже тогда, когда она, между прочим, сделала свое дело. Килинский, один из виновников восстания, составил об этом деле подробный рассказ, к сожалению, он весь проникнут таким безмерным хвастовством и явными выдумками, что пользоваться им можно только в таких местах, где он, по крайней мере, не носит явных следов очевидного вымысла. По этому рассказу, Килинский вместе с ксендзом Мейером отправился в кофейную поиезуитского коллегиума, и там нашел толпу офицеров, которые объявили о себе, что они патриоты и сторонники восстания, они хотели узнать мнение Килинского.
‘У меня одна душа, — сказал Килинский, — и ту отдам на защиту отечества’.
‘А скажите откровенно, как вы думаете о революции?’ спросили его.
‘Я, — сказал Килинский, — спрошу у вас, много ли особ в заговоре?’
Они сказали, что не знают этого.
‘А есть у вас из поспольства такой, чтобы мог стать на челе народа?’
‘Будем просить пана Закржевскаго, — сказали офицеры, — он популярен в городе’.
‘А мое мнение такое, — сказал Килинский: — есть у меня дядя в Праге, пан Киянский, он коммиссаром при мосте. Я сделаю то, что он прикажет свезти все перевозы на середину Вислы, чтобы москали из Праги не могли подать помощи тем из своих, которые находятся в Варшаве, и обратно, чтобы из столицы никто из москалей не мог уйти на другой берег. Вместе с тем нужно поспольству стеречь все рогатки, чтоб москаль не убежал, а я сам буду стараться, сколько моих сил, поднять горожан. Вы же назначьте день и начинайте революцию. Нужно только, чтобы обыватели были заранее уведомлены об этом деле, чтобы каждый был готов’.
За эти слова все расцеловали Килинского, а о н их просил к себе, сказав им, что живет на улице Дунай, под No 145.
На другой день, в 9 часов утра, явился к Килинскому офицер и просил идти с ним к Игельстрому. ‘Ну, теперь придется посидеть какой-нибудь месяц в тюрьме’, подумал Килинский, и стал собираться, но офицер заметил ему, чтобы он поторопился, иначе он его поведет публично по улице. Тогда Килинский понял, что его зовут не за добром, схватил нож и воткнул его себе за голенище. Если бы, — говорил он, — Игельстром велел меня посадить, я бы и его и себя убил’. Однако он сознается очень наивно, что когда они подходили к помещению Игельстрома, то икры у него дрожали от страха. Его ввели к Игельстрому. Русский генерал спросил: ‘Ты Килинский?’ и получил утвердительный ответ. Ты башмачник?’ спросил русский генерал. — ‘Да’, отвечал башмачник. Игельстром по своему обыкновению выпустил на него словарь ругательств — бестия, бунтовщик, изменник, шельма, мерзавец, каналья, и прочее и прочее, с разными приправами. Килинский спрашивал: ‘чем я виноват, какой я бунтовщик?’ а Игельстром прервал его словом ‘молчать!’ снова угостил его разными ругательствами и заключил такими словами: ‘я велю тебя, каналья, повесить перед капуцинами на новой виселице’.
Наругавшись вдоволь, Игельстром стал охладевать и более спокойно сказал: ‘Ну, что, дурак, думаешь?’ — ‘Позвольте мне объясниться’, просил Килинский. Игельстром сказал: ‘Говори!’ — ‘Позвольте спросить, за что вы на меня гневаетесь, дло сих пор я не вижу, в чем мое преступление?’ Игельстром пошел в кабинет и принес оттуда бумагу. ‘Слушай’, сказал он Килинскому и начал читать.
Это было донесение лазутчиков Игельстрома: описано было с чрезвычайной точностью и правдивостью все, что говорил Килинский офицерам в поиезуитской кофейне. ‘Видишь, бестия, каналья, мерзавец, что ты делал. Вот велю поставить виселицу и повесить тебя!’
‘Ясно было, — говорит Килинский, — кто-то меня предал, и если бы я узнал, кто это такой, то после успеха революции наградил бы его первой виселицей’.
Дав еще время Игельстрому побраниться, Килинский сказал так: ‘Ясневельможный пан добродей! Хоть я и кажусь перед тобою виновным, но кто же к этому дал повод, как не вы сами? А вот каким образом: третьяго дня был у вас президент, вы поручили ему просить нас всех, радных, от вашего имени, чтобы мы ходили по кофейням, распивочным и бильярдным и слушали, что говорят шулеры и прочие о бунте, а о нем говорят уже громко, и люди затевают бунт — если кто из нас о чем-нибудь узнает, тот должен донести президенту, а президент тотчас доложит вам или прикажет сам арестовать говорящих. Президент, воротившись от вас к нам в ратушу, от вашего имени просил всех радных угодить желанию вашему, и я, узнав о таком желании вашем, старался отыскать говорящих о бунте, и затем вчера вечером отправился в такое место, где собирались подобные люди, толковавшие о бунте, и как я к ним вошел, они меня подговаривали. Я должен был прикинуться перед ними и отвечать, что хочу с ними принадлежать к бунту, иначе я не узнал бы от них ничего. Я говорил точь-в-точь те самыя слова, за которыя обвиняюсь, но если бы я им отвечал, что не хочу принадлежать к ним, так они бы меня вытолкали, а может быть, где-нибудь в уголку и убили из боязни, чтобы я не донес о них вам. Наблюдатель, который нарочно назначен для выведывания, должен необходимо прикинуться великим патриотом, если хочет что-нибудь узнать, так и я должен был поступить, и потому говорил все эти слова для того, чтобы узнать от них, что они замышляют. Если бы ваш агент не донес о них, я уже сам начал-было писать объявление и хотел подать президенту список имен и прозваний этих людей, чтобы он сообщил вам для арестования их, потому что мы не смеем арестовать офицеров, и я их зазывал к себе для того, чтобы тогда, как они придут, послать за городским караулом и велеть посадить их в ратуше, как бунтовщиков, и донести президенту, если бы они ко мне пришли, я бы непременно так с ними поступил, только вы уже знаете о них, так мне уже нечего делать вам донесения. Теперь разсудите, ясновельможный пан, кто из нас виноват: если бы вы не просили об этом, я бы, конечно, между ними не был. Если вы мне не верите, пошлите за президентом, пусть он сам скажет, что он нас всех, радных, просил от вашего имени, а затем вы будете слышать и о других, которые будут по всей Варшаве искать толкующих о бунте, а ваши шпионы, не зная этого, на нас станут вам доносить’.
Игельстром вынес из кабинета другое донесение, то был донос на других членов магистрата (то были Тыкль, Лалевич и Балферс). ‘Что же? и их также просил президент?’ сказал он. — ‘Так точно, просил’, отвечал Килинский. Игельстром начал успокаиваться, и Килинский сказал: ‘Если вы, ясновельможный пан добродей, не примете во внимание моего извинения, то я буду с своими товарищами искать судом на президенте, значит, он нас подвел своими словами, значит, вы его не просили, а он, чтобы вам прислужиться, сам выдумал и нас просил, чтобы нас подвести’. — ‘Да, я точно просил президента, — сказал Игельстром, — чтобы он старался удерживать спокойствие. Извините меня, г. Килинский, что я погорячился и оскорбил вас’. Он велел принести ликеру и угощал Килинского.
‘Если будете узнавать и верно доносить о намерениях бунтовщиков, — сказал он, — то получите награду. А много ли у вас приятелей, которых вы обещались доставить бунтовщикам?’ — ‘Если бы, — отвечал Килинский, — вы изволили огласить, что я под арестом, то увидели бы из окна, сколько у меня приятелей. Позвольте только, я в один час поставлю вам тридцать тысяч из ремесленников, всех тех, которые меня выбрали в должность раднаго в магистрате’.
‘О, какой вы опасный человек, — сказал, засмеявшись, Игельстром. — Ступайте домой, а то они еще сюда за вами придут’.
И Килинский спокойно ушел домой.
‘Я так был доволен, — замечает Килинский, — как будто бы в другой раз на свет родился. Бог спас и его, и меня от смерти, если бы не так, то я и его и себя убил бы ножом’.
С тех пор Килинский, находясь под покровительством и благосклонностью главного русского начальника, мог свободно и успешно работать для распространения заговора.
Патриотизм однако на словах был сильнее, чем на деле. В Варшаве было особенно много таких, каким был Лихоцкий в Кракове, то есть предпочитавших всему на свете собственную безопасность и выгоду, много было таких, которые способны были воспламеняться, кричать против насилия, восхвалять Костюшку, величать свободу и независимость, но когда все это, прекрасное и привлекательное в отдалении, приближалось и становилось лицом к лицу с тяжелой необходимостью жертвовать жизнью и имуществом, то жар к восстанию у них охладевал. Надобно было, чтобы Варшаву возбудило что-нибудь явно опасное, черезчур страшное, что-нибудь такое, что требовало бы безотлагательных мер к спасению.
Игельстром успел в последние дни раздражить поляков еще более. По сношению с прусским военачальником Шверином условились, что генерал Хрущов вместе с пруссаками будет действовать наступательным образом против Костюшки, а в Варшаву на помощь русским Шверин пришлет отряд прусских войск. По этому соглашению и явился под Варшаву прусский генерал Вольки с небольшим отрядом, состоявшим из батальона пехотного полка и шести эскадронов драгун с двумя орудиями. С появлением пруссаков, вообще в то время более ненавистных для поляков, чем русские, начался ропот. Думали, что пруссаки займут город, и магистрат обратился к Игельстрому с просьбой не допускать этого. Игельстром отвечал, что не пустит пруссаков в город только с таким условием, если город будет спокоен. И действительно, город после того стал как будто спокойнее, перестали появляться плакарды, но патриоты толковали, что появление пруссаков у ворот Варшавы есть предвестие чего-то рокового для Польши, волновали умы опасениями, побуждали к мысли о необходимости предупредить беду общим восстанием. Килинский вместе с соумышленником своим, ксендзом Мейером, старались ввести в заговор, Килинский — многих ремесленников, а Мейер — обывателей и офицеров. Килинский собрал у себя сходку и объявил, будто у Игельстрома есть такое злодейское намерение: в вечер великой субботы, когда народ уйдет на резурекцию, москали отнимут у поляков арсенал, запрут народ в костелах, поставив на караулах своих солдат, одетых для обмана в польские мундиры, и начнут избиение патриотов. ‘Мне — говорил он — секрет об этом сообщил один офицер-москаль из канцелярии Игельстрома, он пришел ко мне покупать башмаки своей любовнице, и сказал: забери жену и детей и уходи из Варшавы недели на две. Я спрашивал, что это значит, и он открыл мне, что в великую субботу в Варшаве будут нас резать. Москали хотят взять у вас арсенал, обезоружить все ваше войско и перебить тех, которые будут защищать арсенал, а если им не удастся взять арсенала, то Игельстром дал приказание зажечь Варшаву и все, что можно, ограбить в ней и вывезти из нея. Для доказательства он указал мне на московския орудия, поставленныя поблизости костелов. Он открыл мне, что этот совет подали Игельстрому два изменника наши, гетман Ожаровский и епископ Коссаковский. Коссаковский с этою целью издал приказание, чтобы во всех костелах резурекция началась непременно в один час, именно в восемь часов, а Ожаровский приказал польским командирам действовать против польскаго народа вместе с москалями, когда нужно будет. Кроме того, тот же офицер открыл мне по секрету, что в Праге у москалей приготовлено шесть сундуков острых ножей, этими ножами москали будут резать поляков, а чтобы не попали при этом и такие, которые продали себя Москве, так Игельстром приказал наделать маленьких деревянных табакерок с печатью из сургуча и раздать их всем тем, которые не подпадали под роковой приговор’.
После такого страшного донесения восемь офицеров отправились сейчас же проверить, точно ли поставлены московские орудия вблизи костелов, и нашли, что действительно орудия поставлены так точно, как говорил Килинский: это входило в план распоряжений об охранении города, сделанных Циховским. Вдобавок, Килинский указал даже на соседа своего, портного, который будто бы получил заказ нашить для москалей польские мундиры, не трудно было расположить портного подтвердить эту сказку. Килинский прибегнул к этим выдумкам для того, что иначе не видел возможности подвинуть народ к восстанию: только явная, близкая опасность и необходимость защищать жизнь могли соединить поляков и направить к желанному делу. Ему помогали ксендзы, и они-то более всего содействовали тому, что взрыв совершился скоро. Одним Мейером не ограничивалась его дружба с духовными. Другие ксендзы говорили на исповедях, что москали хотят перебить варшавян, возбуждали горожан именем короля и веры и заранее сулили отпущение грехов.
Выдумки Килинского разошлись с быстротой молнии по всей Варшаве и казались правдоподобными еще и оттого, что между русскими и поляками и без того происходили уличные ссоры, при этом русские отпускали полякам ругательства и угрозы, которые легко было согласить с известиями Килинского: так, напр., поляки хвастали перед русскими тем, что Костюшко одержал победу над москалями, а русские говорили: ‘А вот забунтуйте только, так мы Варшаву сожжем. Смотрите, чтоб с вас не было ветчины на Пасху’.
Насколько в этой басне было зачатков правды, определить трудно, но кажется, что Ожаровский и Коссаковский действительно пришли к тому убеждению, что арсенал оставлять в руках поляков при тогдашних обстоятельствах опасно, и нужно, чтобы он быстро перешел в руки русских. Было очень сподручно воспользоваться для этой цели тем временем, когда народ придет на резурекцию. Служивший тогда в русской службе немец Зейме говорит также, что Игельстром хотел захватить арсенал именно потому, что надеялся выступить против Костюшки, о котором беспрестанно доносились вести, что он приближается к Варшаве, хотя Зейме и прибавляет, что он наверное не знает. Обстоятельства вынуждали эту меру, как крайне необходимую, и потому нет ничего мудреного, что Игельстром хотел это сделать. Редкий преминул бы пойти в храм на резурекцию. В то время русское войско могло овладеть арсеналом, пороховыми складами и казармами. Что Игельстром был тогда в большой тревоге, видно и по тому, что в апреле он обратился к Постоянному Совету и требовал от него арестования двадцати шести подозрительных лиц. Постоянный Совет в 1 1 часов утра отправил к Игельстрому канцлера Сулковского с представлением. Игельстром отказал ему. ‘Едва возвратился Сулковский в заседание Постояннаго Совета, как с ним сделался смертельный апоплексический удар, и это избавило его от виселицы, которая иначе суждена была бы ему наравне с другими’, говорит современник Войда.
Килинский, между тем, обращался к некоторым военным И получил от многих уклончивые ответы. Таким образом, обратился он к ротмистру Панговскому, записавшемуся в число мещан, и тот отказался. Легко приставали к заговору только низшие офицеры. 15 апреля, на страстной неделе во вторник вечером, было большое заседание заговорщиков в казармах, куда были приглашены, кроме офицеров, цеховые мастера. Чтобы не подать на себя подозрения, они шли на место сходки разными улицами. Сборище было в квартире поручика Кубицкого. Там положено, за неимением начальников из знатных чинов, выбирать вождей полку из тех офицеров, которые были в заговоре. Из офицеров артиллеристы действовали дружнее всех. Эта часть войска, вместе с полком Дзялынского, давно уже рвалась к революции. Но дзялынцы не доверяли своему полковнику Гауману.
Днем восстания назначен четверг, в три часа пополуночи. Распределено, где кому стоять, куда идти и как начинать.
По полкам штаб-офицеры были люди противные революции, дорожившие своим положением или привязанные ко двору. Даже и те немногие в артиллерии, которые, будучи немолодыми, разделяли патриотические побуждения, были черезчур осторожны, они желали революции, но считали, что еще время к ней не доспело. Молодежь не решалась поверить таким своей тайны. План был составлен такой: отряд из мещан, под начальством Килинского, постарается схватить Игельстрома в его помещении, все же польское войско нападет на русские отряды в разных местах. Если встретится сопротивление в Медовой улице, то предполагали захватить порох, чтобы его не сожгли русские. В среду Килинский молился в церкви за успех своего дела, исповедовался и очистил совесть ксендзовским разрешением, а потом целый день ездил в карете от одного к другому, посещал старших цеховых и дал им инструкцию, где кому стоять со своими ремесленниками. Килинский назначил тремстам ремесленникам быть у уяздовских казарм готовыми на помощь полку Дзялынского, по сто человек у каждой заставы на карауле, толпу распущенных из службы солдат до четырехсот человек послал к казармам коронной гвардии. Главную силу восстания он думал направить на дом русского посольства, чтобы внезапно схватить Игельстрома. Его беспокоило поведение полковника полка Дзялынского, Гаумана. В пять часов вечера ему дал знать из этого полка майор Зайдлиц, что Гауман не расположен приставать к восстанию. Килинский, уверенный в том, что офицеры этого полка с ним заодно, отправился туда, сговорился с ними и пошел к полковнику с тремя обывателями, у дверей стали офицеры. ‘Полковник! — сказал он Гауману: — к вам пришли обыватели от народа, не извольте отвергать их просьбы, народ полагает на вас надежду и просит вас нашими устами: будьте на челе вашего полка и всех нас! Времени осталось мало до начала революции, дайте нам благосклонный ответ!’
Гауман был озадачен этой внезапностью, смешался, не знал что отвечать. Килинский продолжал: ‘теперь не время обдумывать, кто не за нас, тот против нас!’
‘Вы все пропадете, — сказал Гауман, — вы сейчас же будете арестованы!’
Тогда Килинский, если верить рассказу его самого, вынул из-за голенища большой нож и сказал:
‘Пан полковник! знайте, что вы пропадете сейчас, если нам откажете, полковыя знамена взяты, и вы у нас под арестом, либо произносите присягу на верность, и мы поставим вас в ряду достойных славы, либо вы окончите жизнь вашу позорно!’
С этими словами он положил перед ним присяжный лист и, растворив дверь, сказал стоявшим там офицерам: ‘почтенные офицеры! Ваш полковник за нас, а не против нас!’
Полковник преклонил колено, произнес присягу, поцеловался с Килинским и его товарищами, приказал принести бутылку вина, роспил ее с гостями и офицерами и разыграл из себя пламенного патриота. Килинский, уходя, заметил офицерам, что полковнику не надобно слишком доверять и следует смотреть за ним.
В арсенале сидели офицеры под арестом за проявление патриотизма, а караульные офицеры, наблюдавшие над ними, были в заговоре. Килинский, узнав об этом от других офицеров, поехал туда и просил зарядов. Солдаты, по приказанию офицеров, положили ему в платок шесть тысяч пистонов и Килинский отвез их в карете домой, потом поехал в другой раз и набрал еще узел патронов. Возвращаясь уже ночью, Килинский у костела св. Троицы встретил отряд королевских уланов, делавших ночной обход. Эти уланы три дня тому назад прибыли в Варшаву. Обратившись к’ начальнику уланов Зелинскому, Килинский объявил ему, что у него есть важное дело, и просил его зайти в кофейню выпить с ним вина. Так как обход уже кончался, то офицер отпустил своих солдат и отправился с Килинским к купцу Брайниху в кофейню. Наливая ему вина, Килинский стал говорить: ‘Мосци добродей! я знаю, что вы охранитель нашей отчизны, вы польский воин, скажите, прошу вас, известно ли вам, что завтрашний день москали хотят взять у нас арсенал, обезоружить наших солдат или же перебить их и даже самую Варшаву сжечь вместе с нами? Я доложу вам, что мы, поспольство, решились не допустить москалей овладеть нашим арсеналом, будем всеми силами защищать жолнеров наших. Известно ли вам это или нет? Мы уже пришли в соглашение со всем гарнизоном, только вас недостает нам, а так как вы присягнули королю, то мы боимся, чтоб вы не пристали к москалям и не били поляков. Завтрашний день москали положили напасть на нас, так я именем обывателей прошу вас помогать нам отбивать неприятелей наших, чтобы нам не навлечь такого безчестия пред всей Европой, когда мы отдадим наш арсенал, такое сокровище’.
Сперва офицер обошелся с Килинским недоверчиво, но вскоре последний, поговорив с ним, внушил к себе доверие и сам открыл ему время, назначенное к началу восстания и объявил, что выстрел из тридцати орудий будет сигналом начинающейся революции.
Варшава спала. Многие из тех, которым пришлось действовать, не знали, что произойдет утром в страстной четверг. Посвященных в тайну заговора было незначительное число в сравнении с теми, которые, не будучи подготовлены к делу, должны были увлечься самым потоком дела. Килинский, приехав домой, нашел уже во дворе человек до двухсот ремесленников-заговорщиков, — он роздал заряды, потом написал завещание, а перед светом отправился к ратуше и выдал заряды вахмистру Климанкевичу для раздачи городской страже. ‘Вот тебе пилюльки, — сказал он, — позови ко мне трубача . Потом он сказал одному из служителей: ‘как услышите хоть один выстрел, трубач пусть трубит тревогу, а если не захочет, так ты запусти в него вот этот нож! Он подал ему большой нож. ‘Прикажи, вахмистр, — продолжал он, — запереть все ворота ратуши и поставь солдат с заряженными ружьями, как станут москали выходить на рынок — бить их! Если все сделаешь, как я тебе велел — будешь офицером’.
Оттуда Килинский отправился на главную гауптвахту маршалковской стражи, караульные офицеры ушли, Килинский призвал двух унтер-офицеров и сказал:
‘Через полчаса начнется революция. Если будете меня слушать, я вас обоих произведу в офицеры, только раздайте эти патроны вашим солдатам и будьте с ними готовы к бою, а как услышите сигнал, сейчас бросайтесь и бейте москалей, не давайте им пройти на Подвале, чтоб они не пробились во двор к Игельстрому. Офицеров своих не будите. Ваш маршал против нас, но он нам ничего не сделает, как начнется революция’.
Они с благоодарностью приняли заряды и обещали действовать вместе с другими.
Воротившись домой, Килинский послал своих слуг на колокольни костелов доминиканского, св. Яна, бернардинов, павлинов, св. Креста, по два человека и приказал звонить в набат, а сам отправился вновь в ратушу приказать вахмистру, как только ударят в набат, захватить русскую канцелярию, которая находилась на рынке. Но там он узнал, что вахмистр отправился к президенту доносить на него.
Килинский пришел в ужас. Его планы были разрушены. Игельстром, предуведомленный вовремя, примет свои меры. Килинский собрал своих приверженцев и рассказал им в отчаянии, что оказалось предательство. Это было перед его домом на улице. В это время какой-то русский офицер подходил к толпе, вероятно желая узнать, что за шум. Килинский схватил у стоявшего возле него ксендза Мейера кортик и убил офицера. ‘Товарищи, — закричал он, — пора, последуйте моему примеру, бейте москалей’. Все бросились, и по всем костелам ударили в набат, революция открылась.

IV.
Дня 17-го и 18-го апреля. — Изгнание русских из Варшавы. — Восстание в Вильне. — Казнь Коссаковского.

Разбуженные набатом и криками, русские выскакивали из домов. Какой-то капитан, квартировавший подле Килинского, с изумлением выскочил из своей квартиры. Килинский положил его на месте. ‘Не будешь водить свои роты против нас!’ — сказал он. За ним выскочил козак — Килинский положил и его. Не будешь колоть своею пикою мужчин и женщин наших!’ — сказал он.
В это время выскочила из дома беременная жена Килинского, испугалась крови, проливаемой ее мужем, умоляла его пожалеть семью, тащила в дом, Килинский вошел с ней в свой дом, запер ее с детьми на ключ и пустился в город бить русских.
В то же время и польское войско вступило в дело. Первый сигнал показал командир какого-то патруля польских королевских уланов, он застрелил русского офицера, бежавшего во всю прыть, верно, всполошенного тревогой и хотевшего дать знать высшему начальству. Вслед затем из казарм конной гвардии выскочил отряд человек в пятьдесят, под командой Космовского, и напал на русский пикет, стоявший близ Железной брамы Саксонского сада, опрокинул пикет, подрубил у пушек колеса, заклепал пушки и воротился в казармы. Полковник конной гвардии ничего не знал о заговоре, преднамеченном в этот день, и когда ему сказали, что революция уже началась, он тотчас пристал к ней. Солдаты, не знавшие ничего, услышали набат и крики и с недоумением спрашивали: что это? Офицеры им объясняли: ‘это москаль хочет забрать у нас порох и арсенал, не дадим, не дадим, у нас есть руки, умрем как следует честным воинам, побьем неприятеля!’ Человек триста гвардии и два эскадрона бросились на арсенал. Русское начальство, предуведомленное о намерении взять арсенал, заперло ворота. Но польские солдаты вошли в боковые входы, вытащили маленькую пушку, разбили ворота, ворвались в арсенал и овладели им. Из арсенала дали несколько выстрелов: это был сигнал, что оружие в руках заговорщиков, и толпа бросилась туда за ними. Разбирали оружие, какое кому было нужно.
Между тем ремесленники и мещане, пущенные Килинским, врывались в квартиры, где помещены были русские, и били последних, не было спуска ни офицерам, ни солдатам, ни прислуге. Впрочем, захваченных во сне было немного, русские успели выскочить, стали собираться, и их били на улицах выстрелами, направленными из домов.
По Варшаве возрастал ужасный шум, набатный звон гудел во всех костелах, выстрелы, свист пуль, неистовый крик убивающих: ‘до брони! бей москаля! кто в Бога верует, бей москаля!’ вопли умиравших, лай и вой испуганных собак. Убивали не одних русских. Довольно было указать в толпе на кого угодно и закричать, что он московского духа, что он продавал себя москалям — толпа расправлялась с ним, как и с русским.
Килинский бросился на улицу Подвале, думая оттуда напасть на дом русского посольства, выходивший главным фасадом на Медовую, но Игельстром был уже предуведомлен. Генерал-квартирмейстер Пистор, помещавшийся недалеко от Железной брам,ы Саксонского сада, узнал о первом нападении конной гвардии на русский пикет и прискакал к Игельстрому, прежде чем заговорщики успели начать свое дело. Игельстром, узнав о восстании, дал знать генералам Апраксину и Зубову, чтобы собрать около себя стоявшее близко войско. Уже сам он был на лошади и русские заняли всю Медовую улицу, до двора Красинских, когда мещане сделали нападение с улицы Подвале. Пистор советовал поскорее пригласить пруссаков войти в город, но Игельстром отвечал ему: ‘пруссаки-то и причина этой тревоги, потому что их патрули доходят до рогаток. От этого и произошли волнения в Варшаве’. Игельстром не думал, чтобы произошло что-нибудь важное, и полагал, что все ограничится какими-нибудь криками и несколькими выстрелами.
Уже был седьмой час. Русские успели занять улицы, прилегавшие к Медовой, Сенаторскую и Долгую. Мещане не нападали. Мимо проходили польские войска и приставали к повстанью. Так, полк коронной гвардии оставил своего полковника, который не приставал к восстанию, прошел через Новый город и отправился к пороховым складам. Из Праги прибыли понтоньеры, эскадроны народовой кавалерии и скарбовой милиции и небольшими отрядами прошли к арсеналу и к пороховым складам. Игельстром не велел задевать их. ‘Русские — говорил Килинский — словно оглупели, не зная, что им делать, бить нас или нет’. Сам Килинский, стесненный русским войском в небольшой улице близ Долгой, стал с толпой мещан, и взлез на забор. ‘Один офицер, — говорил он, — велел нас колоть, а другой не приказывал, видя, что мы стоим спокойно’. Килинский, как он говорил, убил из ружья одного козака с забора и вместе со своими мещанами безопасно прорвался через Долгую улицу.
Только те части русского войска, которые были недалеко от квартиры главноначальствующего, успели собраться под ружье. Те, которые стояли далеко, не могли получить приказания Игельстрома, посылавшего адъютанта за адъютантом с приказаниями, а повстанцы били этих адъютантов на дороге. От этого в отдаленных от главной квартиры городских частях русские солдаты, не зная в чем дело и видя приближающиеся польские войска, по привычке отдавали им честь.
С семи часов начались одни за другими нападения горожан на квартиру главного начальника. Сначала толпа народа покушалась напасть на Медовую улицу с Сенаторской, — ее разогнали, потом другая толпа попыталась напасть на ту же улицу с другой стороны, с Долгой, — и ту разогнали. Нападающие выходили преимущественно со Старого Места: там около ратуши были главные предводители восстания ремесленников и чернорабочих: мясник Сераковский, башмачник Килинский. По их настроению, рабочие бросились в оружейные лавки и хватали оружие, какое кому попадалось под руку.
Поляки вредили русским тем, что забрались в дома и дворы и стреляли по ним, но скоро русские должны были оставить Сенаторскую улицу. После этого явился к Игельстрому генерал Бышевский и от имени короля просил оставить город с войском.
В пять часов король был разбужен набатным звоном и суматохой. Анквич, Мошинский, Ожаровский приехали к нему один за другим. Король послал приказание коронной и конной гвардии явиться во дворец, но их уже не было, они пристали к восстанию, король вышел на двор и увидал, что отдел гвардии, который тогда стоял на очередном карауле, хочет уходить. Король бросился за ним, заклинал, умолял не оставлять его и не приставать к повстанью. ‘Ваше величество,— сказал ему начальник отряда капитан Стршалковский,— вам нечего бояться, отечеству же грозит великая беда. Сперва я исполню свой первейший долг, а потом уже возвращусь к вам’. На глазах короля они ушли биться с русскими. Король послал тогда своего офицера к Игельстрому просить, чтобы он вышел из города с войсками. Неизвестно, что ему отвечал Игель-стром, но потом, когда король узнал, что повстанье разгорается, он послал к нему в другой раз генерала Бышевского, который был одним из первых зачинщиков заговора, вместе с Костюшкой, но не участвовал в распоряжениях настоящего повстанья, как и многие другие генералы и штаб-офицеры.
Игельстром отправил с Бышевским обратно к королю для личных объяснений своего племянника, майора Игельстрома. К Бышевскому присоединился генерал Мокроновский, оба ехали вместе с русским майором. Когда они подъезжали к замку, толпа кинулась на майора Игельстрома и растерзала его в глазах польских генералов. Бышевский пытался было оборонить его, но его ранили в голову, несмотря на его патриотизм. Король вышел на балкон к народу и просил дать Игельстрому уйти из Варшавы. Поляки кричали: пусть он положит оружие! Тогда послали к генералу Игельстрому польского офицера и опять приглашали русского военачальника от имени короля оставить город, но прибавляли, что не иначе, как без оружия. Само собой разумеется, что Игельстром не мог согласиться на это, не быв еще в безнадежном положении.
Вслед затем были, одно за другим, два покушения завладеть Медовой улицей, одно через соседственный дом банкира Теппера, другое со Свято-Юрьевской улицы, через двор и сад костела и Долгую улицу. Оба не удались. Так продолжалось до полудня.
Между тем, на другой половине города, от Саксонского сада, сибирский и харьковский полки тягались с полком Дзялынскогос самого рассвета. Как только ударили в набат, генерал Циховский первый стал на сторону повстанья, скакал по городу с обнаженной саблей, кричал: do broni, do broni! Он послал приказание полку Дзялынского идти в дело. Полковник Гауман в пять часов вывел целый полк (до 600 ч.). На пути поставлены были два русских отряда, которые должны были не пропускать, его: на Братской улице, при ее соединении с Госпитальной, стояла третья рота 1-го батальона сибирского полка, на Новом Свете подполковник Игельстром, с двумя эскадронами харьковского полка, а на месте, называемом Три Креста, батальон екатеринославских егерей с семью пушками, обращенными к стороне казарм Дзялынского. У Святокрестовой рогатки был поставлен 1 батальон сибирского полка с генералом Милашевичем и подполковником Гомзиным.
Полк Дзялынского выступил и преспокойно прошел мимо екатеринославских егерей. Командир их Клюген пропустил его потому, что не имел приказаний, а приказания не доходили оттого, что тех, кого посылали с приказаниями, убивали на дороге. Полк Дзялынского дошел до костела св. Креста и доминиканского монастыря, где расположился со своим отрядом Милашевич. При переходе из Нового Света на Краковское Предместье стояли русские пушки. Милашевич послал сказать Гауману, что полку далее нет ходу, и если он не остановится, то с ним станут поступать как с неприятелем.
От Гаумана явился к Милашевичу офицер и сказал:
‘Мы далеки от неприятельских замыслов, мы, напротив, идем по приказанию короля к замку, для того, чтобы действовать вместе с вами против мятежников’.
Милашевич понял, что это обман и отвечал: ‘я не пропущу вас без разрешения главнокомандующего’.
Он немедленно отправил майора Милашевича к Игельстрому с донесением о просьбе поляков и просил приказания, что делать ему с полком Дзялынского.
Майор Милашевич не воротился. Толпа поспольства окружила его на возвратном пути. ‘Это московский шпион!’ кричала она. Один дубиной повалил его с коня, другие изрубили его саблями. В кармане у него нашли приказание Игельстрома не пропускать полка Дзялынского.
Это случилось на Козьей улице, недалеко от почты. Гауман еще послал к русскому генералу просить пропуска. Генерал Милашевич снова отвечал ему, что не пустит, не получив разрешения главнокомандующего. Он решился послать еще раз к Игельстрому, и спросить, что ему делать, вместе с русским офицером отправился польский.
Между тем, Милашевич через адъютанта пригласил к себе с Сенаторской улицы роту князя Гагарина и поставил перед кадетским корпусом. Другого адъютанта Милашевич послал к Клюгену с приказанием приблизиться к полку Дзялынского в тыл и атаковать его, как только поляки начнут неприятельские действия. Этот адъютант не доехал до Клюгена. Польский офицер, сопровождавший другого адъютанта, посланного к Игельстрому, на возвратном пути покинул русского, видно нарочно, чтобы тот без его обороны достался в жертву народной злобе. Но русский адъютант отделался только ранами и привез приказание от Игельстрома Милашевичу никак не пропускать полк Дзялынского.
Вслед затем с противоположной стороны прислали к Милашевичу Мокроновского.
‘Именем его величества короля я прислан, — говорил Мокроновский, — просить, чтобы полк Дзялынского был пропущен. Он действительно идет к замку для укрощения мятежа’.
Милашевич показал ему приказание Игельстрома и сказал: ‘перемена этого приказания зависит от одного главнокомандующаго’. Так я поеду сам в полк’, сказал Мокроновский.
Ему сказали, что его не пропустят. Мокроновский попытался не послушаться, пришпорил лошадь и поскакал было на Новый Свет, но гренадеры штыками преградили ему дорогу.
Мокроновский разгневался, поворотил коня и уехал назад к замку.
Милашевич еще раз послал к Клюгену офицера другим уже путем, через Александровскую улицу, но и этот офицер был задержан и взят в плен.
Было восемь часов. По всему городу раздавался неумолкаемый набатный звон и с ильные выстрелы в той стороне, где была Медовая улица и арсенал. Гауман еще раз послал к Милашевичу просьбу пропустить его, с майором Грефеном.
Милашевич арестовал майора Грефена в отместку за своих арестованных и убитых посланцев. Тогда Гауман приказал палить по русским картечью. Русские отвечали тем же. Открылась с обеих сторон канонада. Милашевич оставил свои орудия там, где они были, т.е. при соединении улицы Нового Света с Краковским предместьем, и расположил свое войско так, что оно стояло под защитой стен доминиканского монастыря. Толпа вооруженного поспольства пыталась заходить на русских из соседних улиц, из Вернадской и Александровской, ее отбили. Клюген и третья рота стояли в тылу неприятеля и не двигались, потому что не получали приказов. А между тем у поляков прибывало силы: предводители охотников, выбывшие из службы офицеры Уминский, Кроликевич и другие разделывались с русскими на улице Лешно, к ним пристал и Килинский с толпой мещан и чернорабочих. Солдаты третьего батальона киевского полка в этот день причащались, они собрались где-то в устроенной в палаце церкви. Было их человек пятьсот. По известиям Пистора, всех, находившихся в церкви, перерезали безоружных. Другая часть батальона, составлявшая не более двух рот, лишившись своего майора, была принята под начальство генерала Тищова, и окруженная разъяренной толпой и конной гвардией, не могла долго биться. Поляки кричали солдатам: ‘кладите оружие и отступите от него’, но офицеры говорили: ‘лучше умереть, чем сдаваться вам’. Однако, выстрелявши все заряды до последнего, солдаты, теснимые превозмогающей силой, стали класть оружие. Поляки забрали его, солдат отвели в цейхгауз, а офицеры, решившиеся умереть с оружием, были избиты {Говорят, что за твердость поляки заперли их в погреб, приковали одного к другому и держали таким образом без пищи до первого дня Пасхи. Они только тогда их вывели будто для того, чтобы перевести в другое место, народ бросился на них и заколотил палками до смерти.}.
По совершении дела на Лешне, поляки, там работавшие, бросились на Милашевича от Саксонской площади. В то же время с другой улицы также нападали на него мещане. Повстанцев было тут более трех тысяч, русских же не более восьмисот человек. Оказалось, что русские много потеряли оттого, что в эту критическую минуту Саксонская площадь осталась незанятой, и поляки могли, захватив ее, действовать с одной стороны против главной русской квартиры, с другой — против Милашевича. Окруженные со всех сторон врагами, русские отбивались отчаянно, на Краковском предместье им более всего повредило то, что поляки успели занять окна близ стоявших домов, забрались на башни и крыши костелов и оттуда, сверху, стреляли и убивали русских. Так, на вершину башни доминиканского монастыря взобрались с солдатами поручик Липницкий и хорунжий Урбановский и поражали оттуда русских. Подпоручик Сыпненский поражал их из дома Браницкого. Килинский хвалит Двух своих молодцов, один бил русских с вершины костела св. Креста, другой из школьного дома, находившегося при дворце Тышкевичей. Кадеты палили из своего дома: чуть русский хочет приложить фитиль к пушке, наблюдавший его движения стрелок убивает его сверху, падавший под польской пулей гасил телом своим фитиль. Эти выстрелы сверху более всего вредили русским, ‘хорошо драться с открытым неприятелем, говорили они, а не с таким, который стреляет из щелей, а потом прячется’.
‘Маневра эта была ужасна, пишет Пистор, и она-то доставила полякам победу. Сами они были защищены, а мы обречены на смерть. В таком положении оставалось ретироваться, и русские решились пробиваться на Саксонскую площадь, но только-что стали подвигаться, как пуля попала в генерала Милашевича. Его взяли в плен и отнесли во дворец Малаховского. Полковник Гагарин принял команду, не прошло нескольких минут, как Гагарин был ранен. Толпа бросилась на него, какой-то кузнец, хватил его в висок железной шиной и убил. Лишенные начальников, израненные выстрелами сверху, русские солдаты пробивались сквозь толпы повстанцев рукопашным боем и поворотили с Краковскаго предместья в Королевскую улицу, думая соединиться со вторым батальоном сибирскаго полка, а этот батальон, стоявший до сих пор без действия на Грибове, двигался на Краковское предместье по той же Королевской улице, и на углу Мазовецкой улицы, в дыму не распознавши своих, ударил по ним, тогда поражаемые не только чужими, но и своими, оставшияся без начальства роты поворотили в Мазовецкую улицу’.
Таким образом, отряды полковника Клюгена, Игельстрома, второй и третий батальоны сибирского полка, стоя на своих местах, не подали в пору помощи первому батальону сибирского полка. Ясно было, что если бы они, пропустив полк Дзялынского, ударили на него в тыл, они не только спасли бы Милашевича и Гагарина с их отрядами, но вероятно могли бы уничтожить полк Дзялынского и значительно поправить русское дело. Тупое повиновение начальству и неимение права действовать без его приказания заставляло их стоять на месте в то время, как били их товарищей, хотя здравый рассудок должен был указать им, что они находятся в таком положении, когда приказания не могут до них доходить, и что следует действовать по своему усмотрению. Замечательно, что эта именно часть города, обнимающая улицы Маршалковскую, Мазовецкую, Госпитальную, была спокойна и не принимала по-видимому участия в восстании, может быть оттого, что отсюда трудно было пробежать до арсенала за оружием, по причине собранного и в разных местах поставленного русского войска. Но еще в начале восстания произошло там расстройство: бригадный генерал фон-Сухтелен был взят в плен около шести часов, выходя к своей бригаде из квартиры главноначальствующего. Подчиненные не знали о его плене, и начальство за неявкой его принял генерал Новицкий. Майор Баго, командовавший 2-м батальоном сибирского полка, послал к главноначальствующему спросить, что делать, но посланный офицер был схвачен. Тогда хирург Лебедев добровольно вызвался идти и принести от Игельстрома приказание. Ему удалось пробраться и он принес приказание, чтобы все войска шли к главной квартире. Новицкий требовал письменного приказания. Хирург отправился в другой раз, был ранен в ногу и уже не мог возвратиться. Так проходило время. Тогда майор Баго решился уже помимо приказания генерала Новицкого двинуться со своим батальоном на Королевскую улицу, а другой майор, Каменев, отправился приглашать Клюгена и подполковника Игельстрома. Тут-то случилось приключение на Королевской улице, как свои не узнали своих. После этого приключения все, стоявшие на разных местах — Новицкий, Баго, Клюген, подполковник Игельстром и остатки разбитого первого батальона, разными путями бежали к Иерусалимской рогатке и вышли из города. Таким образом, одна половина Варшавы налево от Саксонского сада была совсем очищена от русских (со стороны рогаток: Мокотовской, Шубеничной, Вольской, Иерусалимской).
По другому известию хирург Лебедев успел доставить генералу Новицкому письменное предписание Игельстрома, и Новицкий отправил два батальона и четыре эскадрона под начальством Клюгена, Игельстрома и Каменева, но посланные, встретив сопротивление, повернули назад, и тогда уже Новицкий и прочие командиры с подначальными военными силами вышли из города.
Новицкий со своим отрядом отошел к Карчеву, куда прибыл на другой день к вечеру. По уходе его из города волнение стало утихать. Нападение на главную квартиру ослабевало, только по временам проносилась пуля-другая из окна. Но оно возобновилось с двух часов пополудни. Толпа мещан и ремесленников, подкрепляемая жолнерами, опять покушалась на главную квартиру с Подвальной улицы. Свалка происходила на дворах. Между тем с Сенаторской улицы продолжали палить из окон. Поляки нападали на склады, принадлежавшие русскому войску, убивали караульных, овладевали складами, таким образом захвачены были кассы, гауптвахта, комиссариат, поляки врывались всюду, где только подозревали, что есть русские, хотя бы они не были военные, а посольские или просто частные лица, искали и найденных убивали.
Игельстром дожидался своих войск, удивлялся, почему их нет, несмотря на его приказание, и стал догадываться, что они ушли из города. Русские взлезали на крыши домов, но ничего не видели. Нашли какую-то женщину, которой поручили отыскать русское войско и сообщить ему приказание поспешить. И женщина не могла пробиться. Игельстром, напрасно ожидая своих, решился послать отряд кавалеристов за город к генералу Вольки и пригласить пруссаков. Вместо пруссаков уже в восьмом часу прибыл майор Титов с четвертым батальоном киевского полка. По распоряжению о размещении войска ему приходилось стоять на Бонифратской улице. На него напали жолнеры коронной гвардии, близко от него стоявшие в своих казармах и не допускали его идти к главной квартире, он отражал нападение, так что наконец его оставили. Но далее двигаться было трудно. В это время Вольки, слышавший набат и выстрелы в городе, послал к Титову спросить, что все это значит. В то же время, отправив адъютанта, прусский военачальник подвинулся к городу и прислушивался к выстрелам. Майор Титов не мог сам объяснить пруссакам, что это значило и как шло дело в городе, потому что сам ничего обстоятельно не знал, только и мог сказать, что русских бьют, и просил пруссаков вступить в город. Вольки, получив от него это сведение, послал к нему приглашение соединиться с ним. Титов полагал, что, соединившись с пруссаками, он может побудить их идти вместе с ним в город, и отправился к ним. Прусское войско стояло близ города между Повонзками и Маримонтом, в числе двух батальонов и четырех эскадронов. Польские королевские уланы сновали около него к пороховым складам и обратно. Генерал Вольки отправил офицера к королю, спросить, что значит эта беготня уланов: делают ли это по приказанию короля или против него. Неизвестно, был ли офицер у самого Станислава-Августа, или Мокроновский, по сношении с королем, дал ему ответ от королевского имени, только ответ, который он привез своему генералу, был таков:
‘Народ и король — все едино есть. Наш неприятель — одни русские. Поляки уважают своего короля, не станут нападать на пруссаков и надеются, что прусский генерал не станет начинать неприятельских действий и нападать на наши пороховые склады’.
Титов в нерешимости стоял с пруссаками до тех пор, пока под вечер опять не раздались выстрелы около главной квартиры. Тогда он сказал, что не может более терпеть и во что бы то ни стало хочет пробиться на помощь своему главному командиру. Вольки отвечал, что если Титов встретит препятствия в своем марше, то пруссаки поспешат к нему на помощь. Таким образом Титов со своим батальоном отправился по Закрочимской или по Святоюрьевской улице через площадь Красинских. Он должен был выдержать сильный напор от повстанцев, потерял довольно много людей и, сам раненый, прибыл к Игельстрому.
К нему обратились с расспросами, где русское войско, но он не мог ничего сказать.
Стемнело. Нападение прекратилось, но выстрелы из домов все-таки время от времени раздавались. По улицам среди валявшихся трупов слышны были вопли и стоны недобитых русских. Никто не подбирал их, повстанцы тешились их мучениями. Люди, несочувствовавшие революции, сидели тихо по домам, потому что боялись навлечь на себя мщение поспольства. Многие из тех, которые отличались прежде расположением к России, или которые только подозревались в этом, были взяты в своих помещениях и отведены в замок.
О русском войске не было ни слуху, ни духу. ‘Вероятно, войско оставило город, — говорили Игельстрому, — не лучше ли отправиться нам самим ночью, часов после десяти, отыскивать его и вместе с ним напасть на Варшаву?’ — ‘Если войско оставило город, — сказал Игельстром, — то оно воротится снова ночью’. — ‘В таком случае, — сказал Пистор, — надо отправить отряд к пруссакам и просить, чтобы они шли на Волю, вероятно наше войско там, пусть они усилят его и идут вместе с ним в город’.
Откомандировали полуэскадрон к пруссакам. Ждали до полуночи. Никто не приходил и не подавал вести.
Опять стали говорить Игельстрому: ‘лучше бы оставить город, пока темно’. Игельстром не согласился и не хотел думать, чтобы войска, которым он приказал через хирурга собраться в главной квартире, вышли вон из города. После полуночи он призвал к себе подполковника Фризеля и велел сжечь секретнейшие бумаги, чтобы они не попались полякам, если на следующее утро придется ему погибать.
Уже оставалось немного времени до рассвета. Выстрелы все не прекращались, от времени до времени раздавались колокола, дребезжали барабаны, слышны были яростные крики: ‘да здравствует революция! да здравствует Костюшко’, слышались вопли умирающих и мучимых. ‘Ночь была страшно прекрасна, — говорит очевидец Зейме, — луна разливала ярко-лиловый свет на глупости беднаго человека’.
Генерал Пистор упрашивал Игельстрома покинуть город. ‘Еще есть время, — все равно же нам придется покидать его, так лучше теперь, а то как станет светло, нас станут задерживать и мы потеряем много людей’. — ‘Я остаюсь здесь, — говорил Игельстром, — И не оставлю своего дома’.
Рассвело. Выстрелы стали чаще и опять поспольство начало подступать к главной квартире через заднюю часть двора с улицы Подвальной, а с Сенаторской улицы и из окон разных домов пули сыпались как дождь. Игельстром увидел, что действительно держаться трудно. У него было, с батальоном Титова, всего три батальона, и те были сильно утомлены. Дисциплина падала. Солдаты третий день ничего не ели, человек сто из них самовольно ушли с рассветом на грабеж. Одна толпа прорвалась ночью на Лешно, врывалась в дома и неистовствовала, отмщая полякам за то, что они делали с русскими. Польские войска, призванные жителями, напали на них и перебили. Пистор говорит, что шестьдесят человек забрались в погреб, перепились мертвецки и были все замучены. Другая кучка гренадеров выкатила на площадь бочку с вином и так усердно принялась за него, что не заметила, как положили ее всю на месте польские пули. Иные опустили руки, и не слушались командира.
Игельстром оставил около 400 человек под начальством полковника Парфентьева защищать главную квартиру, а сам с остальными двинулся к площади Красинских и к Долгой улице. Он приказал тащить за собой одну пушку от главной квартиры, но солдаты, которым это было приказано, не двигались с места. ‘Что я буду делать с этими людьми? — говорил он. — Когда они при меньшей опасности не слушаются, пойдут ли они туда, где их ожидает большая?’ — Солдаты были голодны и выбились из сил, беспрестанно ожидая смерти из окон соседних домов.
Когда Игельстром перешел на площадь Красинских, с окрестных домов посыпались частые выстрелы. Русские падали. Игельстром послал бригадира Бауэра в арсенал к польскому командиру, вступить с ним в объяснение, не ошибка ли все это или, быть может, одно недоразумение, которое легко можно уладить.
‘К чему, — говорил ему Пистор, — просить у поляков дружелюбных объяснений? Вероятно, они арестуют Бауэра’.
Бауэр уехал, и вопреки всяким существующим на свете правилам, взят военнопленным, а генерал Мокроновский, бывший, как оказалось, комендантом у повстанцев, сам требовал от бывших на Долгой улице рот, чтобы они отдались. — ‘Уже, — говорили им поляки, — Игельстром просит пардона и отдается нам на всю нашу волю’. Но русские отвечали им ружейным огнем и прогнали их. Через четверть часа явился от Бауэра офицер и сообщил, что генерал Мокроновский велел сказать русскому главноначальствующему так: ‘единственное средство прекратить недоумение — перестать стрелять по нас и отдаться на произвол поляков’.
Это предложение не могло быть принято никаким русским военачальником. ‘Невозможно отдавать судьбу нашу изменникам, — говорили тогда, — они не сдержат слова, если бы и дали его’. Между тем нельзя было пробиться, когда все улицы заняты повстанцами, а главное — русские войска, как только двинутся, будут поражаемы сверху из окон и с крыш домов. Пистор сделал план пробиться через задние ворота двора Красинских, потом выступить на улицу Святоюрьевскую, а затем поворотить вправо и следовать по Закрочимской и Фаворам к Маримонтской заставе. Игельстром должен был согласиться на этот план. Войско бросилось на сад Красинских, поляки встретили его выстрелами из ворот. Русские выставили со своей стороны две пушки против ворот, чуть первая пушка высунулась в ворота, поляки предупредили ее выстрел, выскочили из своих засад и перебили канониров, вслед затем русские дали выстрел из другой пушки, повалили польских канониров и потом снова выстрелили из первой. Этот последний выстрел был удачен, поляки потеряли несколько человек и отбежали. Солдаты ринулись во двор и сад, пробились сквозь сад и высыпали на Святоюрьевскую улицу. Но тут с обеих сторон улицы, из окон, поляки открыли на них густую ружейную пальбу. Под градом пуль русские бежали вперед, потеряв строй, пробежали Святоюрьевскую улицу и уже подходили к Закрочимской. Тут стояло человек шестьдесят поляков с ружьями, направленными на них, и с пушкой. Русские ударили на них впору, предупредив неприятельский залп, разогнали поляков и вышли на Закрочимскую улицу. Сзади продолжали в русских стрелять из окон домов Святоюрьевской улицы в тыл задним рядам, а передние были встречаемы выстрелами из домов Закрочимской. Не вытерпев новой пальбы, русские бросились влево, в Глухой переулок, выходящий из Закрочимской улицы. От этого переулка вправо шла очень тесная улица Козла. Поляки, увидев, что русские двинулись в Глухой переулок, кинулись через дворы в улицу Козла и заняли в ней окна домов. Русские думали пройти через эту улицу, но улица была очень узка, в нее нельзя было входить иначе, как только немногим зараз, и этих немногих, одного за другим, могли перебить из окон. Тогда русские двинулись от улицы Козла по Глухому переулку, ворвались прямо на близ лежащие дворы, разломали заборы, отбили один двор, вошли в другой двор, а затем разломали другой забор, потом очутились в третьем дворе и еще разломали один забор и вошли в четвертый двор, принадлежавший каменному большому дому с проездными воротами. Этими воротами русские стали пробиваться на Францисканскую улицу, но против ворот, из которых пришлось выходить русским, на Францисканской улице уже стояла пушка, готовая угостить их картечью.
Тогда генерал Пистор приказал нескольким молодцам взлезть на крышу каменного дома и оттуда дать залп по польским пушкарям. Солдаты исполнили поручение превосходно, поляки пустились врассыпную от выстрелов, для них неожиданных, и покинули свою пушку. Русские таким способом благополучно вырвались из проездных ворот во Францисканскую улицу, овладели брошенной неприятельской пушкой, которая, на счастье им, была оставлена заряженной. Из этой пушки ударили они несколько раз сряду по бегущим и по тем, которые готовились принять русских в бока. Поляки рассыпались, в то же время и засевшие в улице Козла выбежали оттуда, и за ними через эту улицу свободно перешли те солдаты, которые оставались еще в Глухом переулке под предводительством майора Батурина. Таким образом, русские с чрезвычайным трудом и отчаянным мужеством пробились на Францисканскую улицу. Русские пошли уже не по Закрочимской улице, которая запружена была поляками, а двинулись по Инфлинтской, очень грязной и витой, которая вся почти состояла тогда из заборов. Улицей этой приходилось им пройти с полверсты. Надобно было спешить, пока здесь небыло еще неприятеля. От этого, когда гренадеры успели у бежать вперед, пушки не могли поспеть за ними, и Пистор, как рассказывает сам, принужден был покинуть на дороге пушки с двадцатью человеками пушкарей, и бежать за войском. Из Инфлянтской улицы русские поворотили по улице Покорной. Поляки, потеряв было их след, нашли его снова, пустились за ними с выстрелами и убили несколько задних. Уже наконец русские приближались к выходу из столицы. Тут в последний раз встретил их отряд польского войска, карауливший пороховой склад, и ударил на них из восьми пушек, а при самом выходе стояли сто двадцать четыре человека королевских уланов, но эти не посмели напасть и ушли прочь, когда увидели, что пруссаки двигались к русским навстречу от Повонзковского кладбища. У деревни Бабье русские благополучно соединились с пруссаками.
Генерал Вольки объяснил Игельстрому, что по его просьбе, он делал движение к Воле для отыскания пропавшего без вести русского войска, но увидел, что русские выходят с двух сторон из города, и обратился к ним. Игельстром все-таки не мог добиться, куда делось русское войско. По известиям Пистора, и в этой ретираде, которую исполнили русские так блистательно и мастерски, они потеряли не более тридцати человек. Вероятно, число это несколько уменьшено, тем более, что честь устройства этой ретирады Пистор приписывает себе, стараясь притом указать на неспособность природных русских начальников. Ретирада русских тем была труднее и тем доблестнее, что они унесли с собой и своих тяжело раненых.
Оставленные в главной квартире на произвол судьбы, русские с полковником Парфентьевым защищались до последней степени. Не стало у них пуль, они продолжали стрелять, заряжая ружья маленькими монетами и пуговицами, оторванными от мундиров, а когда не стало у них фитилей для пушек, они заменяли пушечные выстрелы выстрелами из карабинов и пистолетов. Наконец, к вечеру они выбросили белое знамя. Но когда после того приблизился к ним трубач, присланный Мокроновским, они дали по нем выстрел. Так говорит современник и очевидец. Вероятно, условия, которые предлагал им поляк, были таковы, что русские решились лучше погибнуть. Поляки разложили огонь с тем, чтобы допечь их огнем и задушить дымом: русские в отчаянии хотели было по следам бросивших их товарищей вырваться из дома и пробиться из города. Но как только они стали выходить из дома, поляки ударили на них. Другие взлезали по лестницам в окна дома, уже с одной стороны внизу объятого пламенем. Тех из русских, которые имели слабость бросить оружие и просить пардона, поляки с ругательствами вели в плен. ‘Сердце разрывалось, — говорит прусский посланник Бухгольц, — смотря на то, как бедных русских солдат убивали словно скот на бойне. Но большая часть их перебита, защищаясь’.
В квартире Игельстрома захватили много денег, серебра, в том числе серебряный сервиз, подаренный Екатериной, и архив, главнейшие дела он успел истребить, тем не менее там оставались такие бумаги, которые могли компрометировать многих, продававших Польшу России. Килинский говорит, будто поляки нашли шесть бочек голландских талеров, семь бочек русского серебра и шесть бочонков золота. ‘По просьбе народа, я приказал высыпать из одной бочки деньги на Медовую улицу, а из другой на Подвале, и народ бросился на деньги с такою жадностью, что многие убивали друг друга’. Это сказание, по нашему мнению, не имеет за собой достоверности. Из современного рапорта генерала Новицкого видно, что в погребе, находившемся при квартире Игельстрома, оставалось 100.399 р. 83 74 коп. Некоторые в значительном числе бросились в костел капуцинов, но остервеневшие поляки ворвались туда и всех замучили. В эти два мрачные дня пленных заперли в арсенале, в казармах, в ратуше и других местах. Дом русского посольства был уничтожен. Революция произвела пожар в некоторых местах города, но он был потушен. Из числа русского гарнизона, состоявшего в числе 7.948 человек, убито 2.265, ранено 121, взято в плен 1.764, из них офицеров 161.
Несчастье русских произошло от плохой распорядительности Игельстрома, который расставил войска в разных частях города, вместо того, чтобы соединить их поближе к себе, не дал надлежащих распоряжений как действовать в случае восстания, не ввел более войска в город, не предупредил впору поляков строгими мерами, не забрал у них арсенала и, наконец, не умел с поляками обращаться, хотя нельзя отказать ему в храбрости и неустрашимости, под ним убито было две лошади, он сам получил рану в лицо, и мундир на нем был пробит пулей, вероятно на отлете.
Варшавские зажиточные люди мало участвовали в революции и мало ей сочувствовали. Произвели ее войска и так называемая чернь, толпа ремесленников, прислуга, дворники и чернорабочие, евреи тоже принимали участие. Тем не менее число повстанцев могло быть невелико и вероятно справедливо известие Зейме, который полагает число действовавших тогда поляков до 20.000.
Игельстром, вышедши из города, соединился с пруссаками при Бабинцах, двинулся в четыре часа к Модлину и приказал поспешать к себе отряду, стоявшему в Праге, вместе с лазаретом. Это было исполнено тем легче, что Прага совсем не волновалась во все продолжение времени, когда Варшава расправлялась с русскими.
На другой день по присоединении пражского отряда Игельстром вышел из Модлина и двинулся к Новому Двору, перешел Нарев и после нескольких переходов прибыл к Зегрину, и только здесь, 9/20 апреля, узнал о судьбе гарнизона, вышедшего из Варшавы во время погрома, под начальством генерала Новицкого. Последний со своим отрядом находился в Рычеволе близ Вислы, недалеко от впадения в нее Пилицы. Игельстром собрал отряд, стоявший около Варшавы, и стал в Ловиче. Всего войска у него было до семи тысяч.
В Варшаве, в самый развал революции, выбран вместо президента, утвержденного русскими, Закржевский, тот, который был уже президентом города во время конституции 3-го мая. Мокроновский наименован начальником местной военной силы. На другой день по изгнании Игельстрома, 8/19 апреля, составлен акт приступления Мазовецкого княжества к акту краковского повстанья. Костюшко объявлен главным начальником вооруженных сил народа, признан предначертанный в Кракове Высочайший Совет, а для Варшавы и Мазовецкого княжества установлен провизориальный совет, который должен зависеть от будущего Высочайшего Совета под председательством Закржевского. Членами его были: Ксаверий Дзялынский, Игнатий Зайончек, бывший член Гродненского сейма Шидловский, Андрей Целковский, Иосиф Выбицкий, Ян Гораин, Станислав Рафалович, Фр. Макарович, Мих. Вульферт, Фр. Такель, Фр. Готье и Ян Килинский. Это новое правительство, по своем составлении, обратилось к королю. Через своих двух депутатов оно объявило, что готово оказывать королю всякое уважение, но будет послушно только одному Костюшке, просило его благосклонности к их предприятию и не покидать Варшавы. ‘Я не думаю выезжать из Варшавы, — сказал король, — благодарю вас за изъявление любви и уважения, никто более меня не желает добра отечеству, но вы прежде покажите, что вы уважаете религию, права собственности, различие сословий, престол, одним словом, что вы не имеете ничего общаго с якобинами’.
По известию Зейме, бывшего тогда в Варшаве и прятавшегося в доме Борха по соседству с главной русской квартирой, поляки окончательно разделались с этим последним домом уже утром в субботу. Там находилась толпа мужчин, женщин и детей, принадлежавших к посольству, и несколько солдат. Все они сбились в кучку в одном из флигелей здания. Неистовая толпа поспольства вырывала их оттуда и убивала. Сидя за бочкой, немец слышал крики и стоны умиравших женщин и детей.
На день Пасхи водили русских пленных по улицам и ругались над ними, плевали на них, издевались над ними. Когда один русский, вышедши из терпения, стал отгрызаться от них крепкими словами, за это какой-то молодец выстрелил из пистолета, но попал не в пленника, а в польского офицера, который начальствовал над конвоем, провожавшим пленных. Испугавшись, он бросил у ног пленника пистолет и закричал, что в офицера выстрелил пленник. Толпа заревела, что всех пленных надобно вырезать. Тут пленные, которых было 18 человек, стали на колени, просили пощады, вопили, что можно наказывать одного, а не всех. Сам командир хотел спасти их, но чернь растерзала их всех.
Послали к Костюшке курьера, извещали его о революции, а между тем оказалось, что Варшава совсем не так единодушно принимала участие в революции, как можно было подумать. На другой же день по образовании провизориального совета, многие бежали из столицы под защиту русских войск: им легче было бросить свое имущество, даже оставить навсегда отечество, чем находиться под властью революционного правительства. Свежий пример французского конвента и комитета общественного благосостояния стоял перед их глазами ужасным пугалом. Они боялись, что с открытием революции в Польше и здесь произойдет то же самое, что делалось во Франции. Варшавские газеты извещали публику, что восстание было вызвано крайностью защиты, пущена молва, что получены были депеши к Игельстрому из Петербурга, с повелением обезоружить все войско и многих обывателей перебить, а других заслать в неволю.
Вслед за Варшавой восстание разразилось в Вильне. Несиоловский, князь Антон Гедройц, Прозор и Петр Завиша склонили тотчас на свою сторону стоявшего там с бригадой Сулистровского и некоторых обывателей. Все поклялись не покидать оружия, пока не очистят Литвы от москалей. Взяли в плен каштеляна Коссаковского и его сына. Гедройц с отрядом конницы (в-800 человек, если верить польским известиям) напал в Шатах на польский полк Коссаковского и победил его, оттуда двинулся по дороге в Вильно, к нему приставали обыватели и товарищи. Несиоловский между тем вступил в Вильковишки и разбил там стоявший отряд войска Коссаковского, а потом прибыл в Вильно.
В городе начальствовал русским отрядом генерал Арсеньев. Отряд состоял из двух пехотных полков, нарвекого и псковского, одного батальона егерей, донского полка (Киреева) и четырех рот артиллерии. Орудий было всего девятнадцать. Артиллерией командовал майор Тучков, только что получивший команду вместо полковника Челищева. Артиллерийский парк расположен был в поле, на Погулянке. Польские войска, находившиеся перед восстанием в Вильне, состояли из трех рот пехотных полков (одна первого и две четвертого), из артиллерии, двух татарских эскадронов и седьмого полка, прибывшего уже накануне восстания в город. Замок, арсенал, комиссариат были в руках поляков, как союзников. Генерал Арсеньев был человек беспечный и еще более, чем Игельстром, способный поддаться влиянию поляков, тем более, что подобно Игельстрому подпал под влияние польки, пани Володкевич. Энергичнее его действовал гетман Коссаковский, по его стараниям были удалены нерасположенные к России патриоты: Бржовтовский, Радзишевский, Грабовский и ксендз Богуш. Сам он, как главный начальник литовского войска, арестовал нескольких штаб- и обер-офицеров и старался об уменьшении своего войска, он был чрезвычайно ненавидим.
Главным зачинщиком заговора явился тогда инженерный полковник Ясинский, пламенный патриот, отважный фанатик, готовый на самые крайние меры, поклонник французского террора. Выехав из Вильны, он успел склонить к заговору трех полковников с их полками, Мея, Несиоловского, князя Гедройца, и бригадира Хлевинского, и воротился в Вильну.
Гетман Коссаковский, подметив, что Ясинский затевает восстание, арестовал его. Но Ясинский убежал и, скрываясь в Вильне у друзей, положил вместе с ними в назначенную ночь напасть на сонных русских, перебить их или взять в плен. Главные соумышленники его в Вильне были: некто Хацкевич — известный шулер, поручик Коллонтай, Бржостовский, Поцей и др. Жолнеры были подговорены снабдить обывателей оружием. Под предлогом получения жалованья они приходили на польскую гауптвахту, выносили оттуда под шинелью оружие и раздавали обывателям. В ночь, когда надобно было начать резню, заговорщики положили собраться в замке, жолнеры должны были зарядить ружья и сверх того взять с собой по заряженному пистолету. Оттуда они должны были идти кучками, по количеству русских постов, и дожидаться сигнала. Пушечный выстрел на башне замка должен был служить сигналом: все, услышав его, должны были броситься на русских и бить их, где и как попало.
Перед взрывом восстания носились слухи, что в Вильне готовится резня. Фактор-еврей, по прозвищу Гордон, указал Тучкову, что на ломах, где квартируют русские, были буквы RZ, а над воротами Тучкова — No 13. Тучков донес об этом Арсеньеву, но тот сказал: это шалость каких-нибудь повес , и приказал плац-майору Богоуту стереть их. Тучков однако принял предосторожности, поставил караул у парка и велел держать горящие фитили при орудиях: Арсеньев, обманываемый поляками, даже рассердился на Тучкова за принятие этих мер предосторожности в артиллерийском парке, говорил: ‘не стыдно ли вам бояться поляков’, и запретил жечь напрасно фитили, но Тучков велел держать их горящими в латунных фонарях, чтоб начальник не знал, а все-таки не оставил предосторожностей.
Наступила Пасха, случившаяся в этот год в один день у православных и католиков. Между русскими и поляками начались недоразумения и драки. Люди, желавшие себя успокоить, приписывали это пьянству, обычному обоим народам в такой торжественный праздник.
В этот день прибежал в город гетман Коссаковский, он был недалеко от Вильны в Янове, у своего брата, и намеревался там пробыть до Фоминой недели. Вдруг вечером в великую субботу напал на яновскую усадьбу генерал Хлевинский, с целью схватить гетмана. Но гетман успел убежать через калитку, которая выходила в узкую улицу деревни и, вскочив во двор к одному крестьянину, сел на его лошадь, убежал к приятелю соседу, а у последнего взял повозку и поехал наскоро в Вильну. Он приехал туда уже поздно на первый день Пасхи. В понедельник, 1 1-го (22-го апреля), гетман собрал войсковую комиссию и говорил: Принимайте меры, войско бунтует, возстание вспыхнет если не сегодня, так завтра, и наша кровь польется по улицам’. Оттуда он отправился к Арсеньсву, жившему в палаце Паца, на Замковой улице. ‘Надобно скорее русским войскам выходить в лагерь, — сказал он. — Поляки взбунтовались. Вам самому грозит опасность’.
‘Правила, наблюдаемыя в российском войске, — сказал Аресньев, — не дозволяют выводить войско в лагерь раньше 15-го мая. Я не вижу никакой опасности в Вильне’.
Когда Коссаковский рассказал ему о своем приключении, Арсеньев смеялся и говорил: ‘вы напрасно струсили’.
Вечером Ясинский назначил заговорщикам сборище в Заречье, в саду, где часто собиралась молодежь пить пиво. Туда привезли и артиллерю. Там условились, как овладеть гауптвахтой и арестовать генералов и офицеров.
В половине первого ночью раздался пушечный выстрел, вслед затем ударили по костелам в набат, забили в барабаны. Выстрелы пошли одни за другими чаще и чаще. Раздались крики: do broni, do broni! Заговорщики, одни с ружьями, другие с кольями, саблями, ножами, бежали по разным улицам, толпы их на каждом шагу умножались пристававшими к ним жителями, иные из последних ждали условного знака, другие ничего не ждали, но, внезапно пробужденные, поняли, что происходит и тотчас увлеклись давно сдержанным чувством. Майор Собецкий с жолнерами седьмого полка бежал к ратуше и напал на гауптвахту, перебил часть русских, которые там находились, другие отдались в плен. Поляки взяли восемь орудий (не входивших в число девятнадцати, которые были в парке на Погулянке). Офицер Хелкевич с двадцатью заговорщиками напал на Арсеньева, приказал дать залп по окнам и закричал: ‘весь батальон вперед!’ Арсеньев тотчас закричал ‘пардон’. По одним известиям, русский генерал был схвачен на Антоколе, в доме госпожи, с которой любезничал. По другим — Арсеньев захвачен в собственной квартире. Ясинский прибежал к нему, взял его под руки и сказал: ‘Господин генерал! Таков жребий войны. Вы арестованы, но за вашу доброту и благородство вы будете в сердцах наших уважаемы и любимы’. Подполковник Гурский, которому он передал его, увел его в арсенал для помещения под стражей.
Схвачен полковник Языков, комендант Ребок, взяты русские чиновники. Взяли гетмана Коссаковского, Швейковского и других сторонников и советников тарговицкой конфедерации. У гетмана на карауле стояло двенадцать карабинеров. Когда заговорщики Клячковский и Бовлясинский приблизились к его дому, гетман приказал стрелять из окон, а сам с пистолетом в руке бросился по задней лестнице и встретил на ней своего адъютанта Михаловского. ‘Бунт!’ — закричал гетман. Но Михаловский отвечал ему ударом в лицо. Коссаковский повернул назад вверх по лестнице, убежал на чердак и спрятался за трубу. Заговорщики искали его по всему дому и наконец нашли, вытащили и отправили в арсенал. Другой адъютант его, Рудзинский, хотел его защищать и был застрелен. Гетмана вели на веревке, при неистовых криках толпы, и награждали его пинками и плевками, как предателя отечества.
Страх неожиданности поразил русских до того, что они потеряли присутствие духа. Иные прятались в печи, другие надевали женское платье. Таким образом взяли в плен, кроме вышеозначенных господ, пять майоров, четырех капитанов, одиннадцать поручиков, восемь подпоручиков, одного адъютанта, двенадцать прапорщиков и 964 нижних чинов. Всех их заперли в костел св. Казимира (нынешний собор Николая Чудотворца), откуда Ясинский приказал вынести св. дары.
Тучков выскочил из своей квартиры, сел на лошадь и решился пробиться на Погулянку, к своему парку. У рогатки поляки остановили его и кричали: ‘дай гасло!’ Тучков попытался сказать вразумительное слово, но поляки смекнули, что это русский и бросились на него из сторожки. Тучков повернул назад, пришпорил лошадь и бросился в глухой переулок вместе с одним гусаром. Так как из переулка выхода не было, то они развалили плетень, огораживавший дворы, переводили через него лошадей за поводья, перебрались через дворы и таким образом выбрались из города и достигли парка. Мало-помалу сходились к Тучкову русские роты, которые также, как Тучков, за невозможностью проехать через рогатку, пробивались сквозь заборы дворов. Одна из этих рот дралась с поляками в городе на штыках и положила много поляков, но от нее самой осталось всего сорок человек.
Тучков начал бомбардировать город. В Вильне сделался пожар. Поляки, увидя, откуда им угрожает опасность, отправили против Тучкова одну за другой команды, но козаки заманивали их под орудия, которые угощали их картечью. Между тем в монастыре, находившемся в предместье, канониры, подметив склад пороха, донесли Тучкову и, по его приказанию зажгли его.
Остатки русских убежали из города к Тучкову, и привели взятого в плен служившего в польской службе, родом прусского немца, майора Теттау, который имел предписание арестовать Тучкова. Прибывшие с ним русские успели даже захватить с собой припасов, и в том числе свяченого (пасхальных освященных снедей), которого по обычаю много приготовили поляки у себя в домах. Около полудня собралось на Погулянке ускользнувших от избиения и плена в Вильне тысяч около двух с двумястами человек, считая денщиков, слуг и всякого звания русских людей. Арсеньев, находясь в плену, прислал к Тучкову русского пленного офицера в сопровождении польского офицера, с запиской такого содержания:
‘Я арестован. Жизнь моя в опасности, не затевайте с поляками никакого дела’.
Тучков отписал Арсеньеву так:
‘Я не дам себя арестовать полякам. Честь и жизнь мою буду защищать до последней капли крови. Не я один, а все штаб и обер-офицеры и нижние чины, которыми я имею честь начальствовать, одного со мною мнения’.
После подписи Тучкова, подписали эту записку, в знак единомыслия с ним, и все офицеры, несколько унтер-офицеров и трое грамотных из рядовых.
Наперекор просьбе Арсеньева, Тучков усилил бомбардирование Вильны. Против него выходили поляки из города, с целью захватить или прогнать русскую артиллерию, но убегали назад, поражаемые из орудий.
Между тем, в продолжение всего этого дня Тучков делал приготовления к отступлению. Для запряжки лошадей под орудия употреблялись, за недостатком хомутов, свернутые и связанные в виде клещей солдатские плащи.
Не зная, что Тучков собирается уходить, жители Вильны пришли от неприятельской бомбардировки в такое смятение, что близки были к потере духа и к сдаче. Тут Ясинский дал приказание всем, под страхом смерти, зажечь в каждом окне по две свечи и всем собираться на рынок с оружием, с каким кто может, хотя бы с дубиной или кочергой, поделил их на отряды и высылал партиями за разные городские ворота, готовясь к битве. Но страх и заботы его были напрасны. Тучков оставил горящие костры на том месте, где стоял, и приказал для большего впечатления зажечь корчму, чтобы жители думали, что он остается там, где был, и не оставляет намерения вредить городу, а между тем отступил на Понарские высоты. Путь шел по яру. Дорога была вязка и узка, русские шли посреди зарослей, посреди обрывов. Лошади, непривычные к запряжке под пушки, бились и падали. Люди должны были везти орудия на себе. К рассвету они достигли Понарской горы, а потом должны были переправляться через реку Ваку. Здесь прислали к Тучкову известие от князя Цицианова из Гродно, о том, что отряд, стоявший в Гродно, цел и желает, чтобы Тучков примкнул к нему поскорее. Тучков ускорил марш к Гродно. За ним по следам погнался полковник Гедройц. Они встретились в лесу, пушки у русских были лучше, чем у поляков, и последние, потеряв достаточное число людей, перестали нападать. Тучков благополучно добрался до Гродно.
Отряд князя Цицианова в Гродно также был приговорен к избиению, как отряды, находившиеся в Варшаве и в Вильне, но его спас один расторопный и храбрый казак, убежавший из Варшавы. Когда там началось избиение русских, он ускакал, пробрался в Гродно, и раньше почты известил Цицианова. Приняты меры предосторожности. Вслед затем пришла почта. Ее вскрыли и нашли письма к заговорщикам, где им предписывалось начать резню над русскими. Заговорщиков переловили в одном монастыре, сломали мост на Немане и вышли из города в лагерь. За казаком пришло в Гродно другое известие: шел туда батальон королевской гвардии с тем, чтобы напасть врасплох на русских, но увидел, что мост на Немане сломан, и повернул назад. Цицианов стоял за городом и дожидался Тучкова. По прибытии его оба отряда соединились и Тучков вместе с Цициановым входил в Гродно с музыкой, ведя за собой пленных поляков с их знаменем, русские офицеры слышали, как польские дамы, стоя на балконах, громко говорили: ‘вот идут российские недорезки!’
Тучков со своим отрядом поспешно сделал несколько движений и присоединился к другому отряду русской армии, генерал-поручика Кнорринга.
В Вильне как только узнали, что Тучков ушел, созвано было народное собрание на рынке: оглашено революционное устройство. Некто Бялопиотрович, казистый мужчина, одаренный крепким горлом, по приказанию Ясинского, прочитал всенародно акт литовского повстанья, объявил, что девизом его будут слова, произнесенные в Кракове Костюшкой: ‘Кто не с нами, тот против нас’. Ясинский, руководитель заговора, был наименован начальником вооруженной народной силы в Литве. Составился литовский высочайший совет. Учреждался уголовный суд, первая необходимость торжествующей революции: всегда в таких случаях является охота и потребность вспрыснуть ее кровью.
В тот же день вечером увидали жители Вильны, как плотники навезли дерева к гауптвахте близ ратуши, и построили из него виселицу, примкнув ее к фонарю. Так приказано было из подражания французам, у которых тогда в моде было вздергивать на фонарь (a la lanterne) лиц, объявленных врагами отечества. В четверг, в три часа пополудни, толпа народа собралась около этого места. От арсенала шли жолнеры с барабанным боем, за ними в карете, запряженной белыми лошадьми, везли последнего литовского гетмана. Он был одет в желтом шлафроке, опушенном белым смушком, в том самом виде, в каком его схватили ночью. По сторонам кареты ехали конные. Трубачи играли марш. Зрители наполняли не только окна, но и кровли домов. Когда карета приблизилась, Ясинский выехал к ней навстречу с панами Ниосоловским и Тизенгаузом и, обратившись к народу, сказал.
‘Милостивые государи! Здесь будет происходить событие, о котором запрещается разсуждать. Нравится ли оно кому из вас, или нет, извольте молчать, а кто поднимет голос, тот будет повешен на этой виселице’.
Сказав это, он поехал назад к гауптвахте.
Жолнеры составили каре. Глубокое молчание господствовало в народе, сообразно предупреждению Ясинского.
Перед каретой выехал верхом на белом коне инстигатор (обвинитель) нового уголовного суда, адвокат Эльснер, и, развернув бумагу, читал приговор.
Коссаковский обвинялся в том, что оказывал содействие иноземным интригам против Польши и варварству иноземных государств, старался вместе с тарговицкои конфедерацией уничтожить народную конституцию, преследовал не хотевших вступить в конфедерацию, присвоил себе звание литовского гетмана и растрачивал казенное достояние на пользу тарговицкои шайки и на свои собственные потребности. За это он присуждался к лишению чести, имущества и к повешению.
Эльснер, прочитав эти слова, отъехал.
Тогда бернардинский монах вошел в карету исповедовать осужденного. Палач между тем уже взлез на виселицу поднимать в свое время вверх петлю с повешенным. После нескольких минут исповеди в карете бернардин вышел оттуда, и стоявшие близ кареты гицели {Так назывались служители, исполнявшие низкие работы, напр., били собак и пр., они служили помощниками палачей.} вывели под руки литовского гетмана. Он хотел сказать народу прощальное слово, но чуть открыл рот, как раздался крик: ‘нельзя! нельзя! барабанщик, бей в барабан!’ Гицели сняли с него его желтый халат, посадили на кресло, связали назад руки. Последний литовский гетман еще попытался было блеснуть предсмертным красноречием, но опять закричали: ‘нельзя!’ и забарабанили еще громче прежнего. Палач дурно охватил петлей его жирную шею. Гетман несколько минут томился и бился под барабанный бой.
Когда не стало в нем признаков жизни, молчание прервалось, и кто-то осмелился крикнуть: ‘виват!’ Так как Ясинский не показал за это своего гнева, то и другие кое-кто повторили то же, а вслед за ними множество голосов залпом крикнули: ‘виват!’
Тело гетмана без гроба зарыто было нарочно неглубоко, так что собаки откопали его и растерзали.
Через несколько дней, 15/26 апреля издан был универсал ко всей Литве. В нем извещалось об установлении в Вильне высочайшего совета для Великого Княжества Литовского, требовалось, чтобы все местные власти и учреждения подчинялись ему исключительно и безусловно.

V.
Воодушевление поляков и их надежды. — Распоряжения об укреплении Варшавы. — Уголовный суд и индигационная комиссия. — Распространение восстания на простой народ. — Универсал Костюшки об освобождении народа.

Освобождение Варшавы и Вильны было поводом беспредельной радости патриотов. Ликовали и пели сочиненные патриотические песни, прославляли собственное мужество, изумлялись своим успехам, которые, казалось, превосходили все, что помнилось из школьного учения о греках и римлянах. Воображали, как и тотчас после совершения конституции 3-го мая, что Польша, недавно находившаяся в униженном положении, теперь воскресла и для нее наступает эпоха возрождения. Костюшко сделался идолом революционной партии. Как всегда бывает, что успех притягивает к себе толпу, и теперь революционная партия быстро увеличилась. И те, для которых было в сущности все равно, что бы ни происходило с отечеством, которые в душе предпочитали всему тихое и безмятежное житие, теперь начали кричать и живописаться революционной удалью.
Опасности для Польши были отовсюду, русские силы должны были собраться снова в большем числе, Пруссия должна была идти вместе с Россией защищать свою добычу. Но поляки составляли для себя разные надежды. Бухгольц в дни революции оставался в Варшаве и не мешался в дело: поляки воображали, что, быть может, гроза от Пруссии на этот раз минет Польшу. С Австрией не было явной размолвки: Де-Каше выражался в мягких словах, и поляки да же стали надеяться, что Австрия будет за них. Но через несколько дней опыт уничтожил эти обманчивые надежды. Правый берег Вислы был в руках русских, и потому продовольствие из самых плодородных частей страны не могло доставляться полякам, они хотели в Галиции закупать хлеб, но Австрия формально запретила его вывоз. От Франции надеялись прямо помощи. Зайончек, проезжая через Галицию, склонял к революции Линовского и уверял, что Франция пожертвовала восемнадцать миллионов на дело польского повстанья и эти деньги уже в дороге. ‘Трудно найти в истории более прекрасных начал великих предприятий, как первый минуты нашего повстанья, — говорит очевидец Линовский, — всеобщее воодушевление удаляло от нас мысль об опасностях’.
В Варшаве только и твердили, что о разных победах и прошедших и будущих, и более всего о небывалых. Чуть только прискачет курьер из лагеря Костюшки, прежде чем он успеет кому-нибудь сообщить весть, по городу уже разнесется целое описание битвы и поражения москалей. Если же случалось, что присылали несколько человек русских пленных в Варшаву, то распространялся слух, что вся русская армия положила оружие и теперь предстоит затруднение, что делать полякам с таким огромным числом пленников. По приказанию Костюшки установлялась в Варшаве военная комиссия, и во всем Мазовецком княжестве оглашено посполитое рушенье. Кроме рекрутов с дымов, следовавших в регулярное войско, все мужчины от 15-ти до 50-ти лет возраста должны без всякого исключения быть вооруженными, находиться под командой генералов дивизий, зависящих от главного командира вооруженных сил княжества Мазовецкого, и выступать против неприятеля, когда неприятель явится в крае. Приказано во всех городах и имениях делать косы и пики для вооружения народа и ставить по дорогам между селениями столбы, а на них смоляные бочки: их следовало зажигать, когда неприятель приблизится, но это надлежало делать не иначе, как по приказанию местного начальства. Горящая бочка будет сигналом, что посполитое рушенье должно собираться и брать оружие. Самую Варшаву принялись укреплять. Всех ее жителей заставляли выходить на работы. Это приняло сейчас праздничный вид. Знатные дамы и девицы выезжали в каретах, с лопатами, кинуть собственноручно несколько горстей земли. ‘Прекрасныя ручки, которых пальчики, убранные дорогими камнями, дотрогивались только до опахала из слоновой кости или до флакончика с духами, теперь взяли заступ и бежали весело на работу’, говорит очевидец Охоцкий. Не дозволялось носить на себе ни шелка, ни золота. Дамы на работе одевались в серые полотняные юбки с черным шерстяным передником и в кафтанчики. На головы надевали соломенные шляпы. Каждая несла с собой холщевый мешок для дневного припаса. Кто уклонялся от работы, на того налагали пеню.
Сам король, чтобы не навлечь на себя народной злобы, должен был выехать за город и несколько минут покопаться заступом в земле. Во время работы гремела музыка, пили вино, пели хором патриотические песни. Усерднее всех работали русские пленные, потому что их подстегивали. Сначала их содержали очень дурно, согнали в дом комиссии и едва давали из жалости соломы на постели, а кроватей не давали вовсе.
Победа под Рацлавицами подействовала живительно на все польское войско. Та часть его, которая стояла около Люблина, собралась у Холма, признала Костюшку главным начальником и, за неимением генерала, выбрала главным своим предводителем полковника Гроховского. Войска этого было до пятнадцати тысяч. Обыватели люблинского и холмского воеводств собрались и составили акт повстанья.
Весть об успехе Костюшки достигла и до Волыни, и там выказалась вспышка в небольших отрядах. Майор Вышковский с десятью эскадронами вышел из своих квартир под Старым Константиновым. Русское войско, квартировавшее в этом крае, заступило ему путь. Он должен был выдержать с ним бой. Вышковский не только счастливо ускользнул от русских, но, как писали в польских газетах того времени, взял у них даже пушки. Этого последнего, может быть, и не было, тем более, что поляки говорят, что эти пушки заклепали, и никто их не видал. Вышковский пробрался в Галицию, а оттуда прибыл к Костюшке. Другой штаб-офицер польской армии, майор Капец, собрал несколько отрядов под Дубном и, соединившись с повстанцами, двинулся на соединение с Зайончеком. По их примеру поступил полковник Лозненский, и увел к Костюшке девятьсот солдат. Русские, видя, что имя Костюшки привлекает к себе польское войско, принялись обезоруживать его и распределили солдат по русским полкам. Но поляки бегали из русских полков и некоторым удавалось с трудом пробираться через леса и приставать к Костюшке, других за побеги хватали и предавали военному суду. С ними поступали неумолимо. Особенно жестоко наказывали тех, которые оказывали сопротивление при поимке. Таким образом состоялся приговор, произнесенный киевским кригсгерихтом в августе: двести восемьдесят человек присуждено колесовать и на колеса положить их тела. Других только вешали. Многих виновных наказывали телесно и отправляли во внутренние губернии на службу.
На короля повстанцы смотрели подозрительно. Его акцесс к тарговицкой конфедерации, его прежнее расположение к России — все заставляло подозревать в нем способность к измене. Правда, вспоминали и его горячее участие в деле 3-го мая, и только это спасало его от народной злобы, но все-таки не снимало с него упреков в бесхарактерности. Через четыре дня после данного королем обещания оставаться в Варшаве, распространился слух, будто он хочет бежать. К нему явился генерал Мокроновский и Кохановский. ‘Мы уверены, — говорили они, — что народное подозрение напрасно, но просим дать нам средство для успокоения народа. Вчера ваше величество в сумерках прогуливались по берегу Вислы с двумя особами, думают, что эти особы помогают вам убежать’. — ‘Я, — сказал король, — назад тому четыре дня ходил смотреть, пришли ли плоты с продовольствием для Варшавы. Меня провожала целая толпа народа, а не двое особ. Я уж вам дал слово, что не покину Варшавы. Чего же вам еще нужно?’ ‘Мы верим вашему слову, — сказали ему, — но народ недоверчив черезчур. Он хочет, чтобы кто-нибудь из облеченных народным доверием безотлучно находился в королевских покоях и повсюду сопровождал ваше величество’. — ‘Это было бы обидно и оскорбительно, — сказал король, — если бы исходило от вас, но вы говорите, что народ этого хочет и иначе не успокоится, — я не противлюсь’. Короля просили, чтоб он чаще являлся посреди народа. Король и на то согласился. Потом ему объявили, что народ считает подозрительными двух иноземцев, из которых один находился близ короля тридцать, другой десять лет. Король этим очень скоро оскорбился и уверял, что ручается за слуг своих. Сам король передал жене Мокроновского, собиравшей пожертвования в пользу восстания, восемнадцать тысяч злотых. Поляки, которые ознаменовали себя противным духом, спешили теперь показать свою готовность содействовать восстанию. Епископ Масальский и бывший маршал Мошинский внесли по 1.800 злотых.
24-го апреля назначен был праздник в честь освобождения Варшавы. Торжество происходило в костеле св. Креста. Там проповедник обратился к королю с такой речью: ‘Твое царствование преисполнено несчастий. Великий добродетельный народ, всегда преданный своим королям, содрогается при воспоминаниях о прошлом. Дело повстанья не твое дело. Гнусная измена была причиною великих бедствий, и ты, однако, изменою приостановил оборону края. Теперь наступила последняя эпоха твоего царствования, теперь окажется: можем ли мы, поляки, с тобою утвердить свое счастие или должны пасть жертвою жестокаго и алчнаго врага, который и нас, и наше имя хочет стереть с земли. Либо, участвуя в народном повстаньи, ты вознесешь польский трон до прежней его славы и остаток дней проведешь в спокойствии и довольстве, либо падение отечества повлечет за собою и падение вашего величества. Приготовься к тому и другому и затвори уши от внушений, которыми тебя будет прельщать неприятель, он будет советовать тебе отступить от народа, а может быть, и хуже — бойся этих внушений. Я знаю твое сердце, — прибавил в конце речи проповедник, чтобы позолотить пилюлю, — я уверен, что ты решился жить и умереть с народом . — ‘Да, — сказал король, — ты не ошибся, я всегда буду с народом, хочу жить и умирать с ним’. — Тех, которых всегда приводила в восторг последняя слышанная фраза, удовлетворяли слова короля, но большинство было убеждено, что король был недоволен революцией и только притворялся. Подозрение к нему не уменьшалось. Около него оставалась еще гвардия, провизориальный совет и ей велел выступить в дело, потому что для войны нужно было регулярное войско. Служба в замке поручена народному ополчению. Двое особ, облеченных народным доверием, жили во дворце и следили за поступками и сношениями короля.
Вообще патриоты замечали, что в столице и во всей стране много таких, которые не сочувствовали революции. Оказывалось, что русские знали, что происходит в Варшаве: ясно было, что там у них оставались друзья и передавали им вести. Провизориальный совет, 11-го (22-го) апреля, учредил уголовный суд, который должен был судить политические преступления и всякие покушения против повстанья, 16-го (27-го) того же месяца назначил на всю Варшаву и на все Мазовецкое княжество денежный побор, в разном размере, но вообще такой, что только одни поденщики платили менее 10% со своего дохода, а 17-го (28-го) учредил индигационную комиссию: ее обязанностью было ревизовать бумаги, которые со всей Польши присылались в провизориальный совет для открытия по ним измены, предупреждения и уничтожения заговоров, составляемых на пагубу отечества. Она могла арестовать, допрашивать и отсылать, по надобности, в уголовный суд, не взирая ни на какие лица. В данной ей инструкции велено ей следить и наблюдать над людьми дурных убеждений, стремящихся возвратить Польшу к прежнему рабству, устраивающих козни против повстанья. Эта комиссия держала свои заседания в ратуше.
Главная сила, на которую Костюшко и его соучастники полагали надежду, состояла в народном восстании. Думали, что весь народ встанет и все обыватели принесут для спасения отечества последний грош. Не так делалось, как думалось. ‘Минуты всеобщаго увлечения были очень коротки, общественный дух скоро переменился, — говорит Линовский, — непостоянство и страсти исказили чистоту гражданской доблести, затмили святую цель, сбили нас с прямой дороги. Огненные универсалы начальника читались с восторгом, но дурно исполнялось то, чего он требовал. Шляхта прежде всего думала о своих привилегиях и выгодах’.
Краковское воеводство было самое усердное из всех в целой Польше, но и оно не доставило Костюшке и десятой доли того, что он ожидал. Он требовал рекрут — ему их не давали, он требовал запасов для вооружения войска — ему не доставляли, наложены были поборы — их не платили. Сначала Костюшко требовал всеобщего ополчения, потом увидел, что если бы и возможно было собрать его, то невозможно было прокормить, содержать и вооружить такую громаду — недоставало ни денег, ни запасов. Этим с первого раза предводитель раздражал владельцев, они видели в его распоряжениях нарушение своей собственности и прав. Костюшко стал потом требовать только пятой части населения, по этому расчету одно краковское воеводство должно было поставить ему шестнадцать тысяч контингента, а оно доставило едва до трех тысяч. Это народное ополчение шло совсем не с увлечением, как рассказывалось, а поневоле, из-под палки, шло только тогда, когда паны его выгоняли. Для хлопов Речь Посполитая была здание не только совершенно чуждое, но и вредное, — если они по невежеству не могли объяснить и высказать этого, то хорошо чувствовали инстинктом. Отстояв своей кровью ее существование, они могли этим отстоять только свою многовековую неволю, все настолько могли иметь сметки, чтоб понять хорошо, что они идут на смерть потому, что паны так велят, а паны поднялись оттого, что чуют падение своих преимуществ. Если бы в то время враждебные Польше державы осмелились только пообещать хлопам свободу, во всей Польше вспыхнула бы народная революция не в защиту Речи Посполитой, а в пользу иностранных государств, хотевших уничтожить польскую национальность. В Южной Руси поляки тогда были обязаны только русскому войску, что их не стали поголовно резать хлопы, у которых в душе не угасал дух Хмельницкого. В то время, когда на Волыни поднялся Вышковский, один обыватель,, в числе многих других убежавший в австрийские владения, писал: ‘слава тебе, Господи, что я вырвался из неволи хуже турецкой. Мы каждый день ожидали смерти, потому что был замысел хлопов вырезать нас, и теперь еще он существует. Я здесь безопасен, но боюсь за свою братью обывателей, они в большой опасности. Сами москали как обваренные, чрезвычайный страх на них нападает, сами в том сознаются’. Костюшко между тем писал в русские края (в подлясское воеводство) обывателям: ‘внушите смелость земледельцам, пусть то самое железо, которым до сих пор возделывали поля свои, обратят они на выю неприятелей, а вы станьте на челе их, вспомните о мужестве отцов ваших и превзойдите их ревностью и самопожертвованием для блага отечества’.
Такая военная идиллия под пером главнокомандующего очень не согласовалась с вестями, которые приносились обывателям о состоянии умов простого народа. Только страх сделать то, что было в духе французской революции, только боязнь, чтобы вслед за Польшей и в соседних государствах не явилось у мужиков желание освободиться от владельцев, останавливали русских и пруссаков употребить меру, которая, без сомнения, уничтожила бы с корнем всякие затеи на возвращение Польше независимости.
30-го апреля объявлено посполитое рушенье: кроме рекрут все должны быть вооружены и готовы к бою, когда окажется нужно. Но это была только мера на будущее время. Пока думали организовать войско из рекрут. В числе других Костюшко поручил французу Сернье, служившему лакеем у Велепольских, уже ополячившемуся от долгого пребывания в крае, Ташицкому и братьям Иляским набирать рекрут, но когда эти господа поехали по обывателям, то везде встретили нежелание, и не могли согнать более двух тысяч. Чтобы привязать к себе хлопов, прибывавших поневоле в лагерь с косами и топорами, Костюшко прикидывался сам хлопом, надевал на себя краковскую сермягу, обращался с ними за панибрата, ел с ними, пил и давал им обещания, что они будут свободны от обывательского ига.
В начале мая Костюшко снял свой стан у Босутова и вступил в сендомирское воеводство, здесь он дал приказание собирать пятую часть населения и присылать в лагерь у Поляниц, на Висле: там он остановился. Разосланные офицеры должны были доставлять людей, вооруженных пиками, карабинами, пистолетами, косами, брать на квитанции, выданные из скарба, лошадей и разные припасы от обывателей. Но в сендомирском воеводстве еще хуже встретили повстанье, чем в краковском. Обыватели смотрели на Костюшку, как на своего врага, который пришел обирать их и, еще хуже, лишать их вековых прав, составлявших величайшую драгоценность шляхетского звания. Многие поспешали оставлять свои дома и бежали в Галицию. Другие поневоле должны были платить деньги и высылать мужиков, а сами вздыхали, проклинали свое время, сами не зная, на кого взваливать вину, и молили Бога, чтобы так или иначе только поскорее окончилось бы такое обирательное восстание.
Седьмого мая, под Поляницами, Костюшко издал знаменитый манифест об освобождении крестьян в следующем виде:
‘Никогда неприятельское оружие не было бы страшно для поляков, если бы они были между собою в единении, знали свои собственныя силы и умели их надлежащим образом употреблять. Соседним государствам невозможно было победить нас открытою войною, но хитрость, вероломство — вот их страшныя орудия, которыми они отняли у нас средства отражать нашествие врагов. Продолжительная московская тирания в Польше очевидно доказывает, до какой степени эта держава играла нашею судьбою. Она покупала себе продажныя души, обманывала слабые умы, вероломными обещаниями льстила предразсудкам, ласкала страсти, возбуждала их одну против другой, чернила нашу нацию перед иностранцами, все привела в движение, чтобы нас погубить, одним словом, употребляла в дело все, что только могла выдумать адская злоба, соединенная с самым безнравственным вероломством. Во всех обстоятельствах, когда поляки брали оружие против московитов, этот варварский народ мог ли похвастаться, что он одержал над нами хотя одну действительную победу? И однако, польская храбрость получала от этого только ту выгоду, что на короткое время облегчала иго, которое побежденный враг налагал на нас снова. Откуда же такие страшные обороты дел в Польше? Отчего народ стонет под тягостью несчастий и не найдет средств покончить их? Оттого, что коварство москалей сильнее, чем их оружие: оно губит поляков поляками. Несчастные поляки долго были разделены политическими мнениями, не соглашались между собою в началах, на которых должны быть основаны свобода и общественный строй. Хотя эта рознь мнений сама по себе невинна, но к ней приплетались частные виды, вредный дух несогласия, неклонность связываться с иностранцами и, наконец, низкое подчинение их воле. Страдания наши переполнились. Участь Польши решается. Теперь или никогда! Довольно сомнений, довольно споров! Оставьте в презрении ведомых изменников, подлецов, которые еще и теперь глухи к последнему хрипению умирающей отчизны. Настоящее возстание клонится к тому, чтобы возвратить Польше свободу и независимость. Воле нации предоставляется решить, в более благоприятное время, какую форму правления угодно ей будет дать себе. Поэтому, приостановим все прения о мнениях, священная и ясная цель возстания должна собрать под одни знамена всех и соединить между собою тех, которые по многим поводам были до сих пор несогласны с нами. В этот день, в эту минуту, следует нам показать величайшее соревнование. Неприятель собирает против нас всю свою силу, грозит нам оружием, но это средство меньше всего нам опасно. Важнее всего то, чтобы мы могли противопоставить значительную громаду свободных людей орде пугливых невольников. Не сомневайтесь, победа будет за тем, кто сражается за свое собственное дело. Лукавыя козни, которыя нас до сих пор одолевали, эти змеи, которыя нас предательски уязвляли, этот вероломный макиавелизм, который нам безпрестанно вредил — вот что мы должны сделать безсильным. Разобьем эти страшныя орудия, постараемся, чтобы все граждане имели одно чувство, чтобы грозящий меч правосудия достигал повсюду до тех, которые осмелятся показать двуличность и измену. Я указываю нации на вероломное средство, какое хотят употребить москали для нашей гибели. Они думают возбудить против нас поселян. Они изображают в преувеличенном виде произвол над ними обывательской власти, их старинную нищету, обещают им улучшение их участи под влиянием Екатерины II, и в то же время подстрекают их грабить обывательския усадьбы. Обманутые простаки могут попасть в расставленные сети, как часто бывает, всем известно, как москали надевали свои мундиры на легковерных мужиков и обманули их наравне с теми, которых заставили идти за собою поневоле. Я сознаюсь, что безчеловечное обращение, которое в некоторых местах терпит сельское население, состоящее во владении панов, дает москалям достаточный повод безчестить польскую нацию. Я часто получал жалобы от старых солдат и новых рекрутов: не только, как они показывают, их жены и дети не получают никакого облегчения, но их положение еще отягощается, как бы в наказание за то, что их мужья и отцы служат Речи-Посполитой. Подобные поступки во многих местах, без сомнения, совершались без ведома и желания обывателей, но у других они могли быть следствием недоброжелательства или иностраннаго внушения, которое таким образом действует для того, чтобы охладить патриотический энтузиазм народа. Как бы то ни было, человеколюбие, правосудие и общественная польза внушают нам средства легко и своевременно уничтожить эти злодейские замыслы. Мы объявляем во всеуслышание, что народ должен пользоваться покровительством правительства не только на это время, но это покровительство ему достоит по силе старинных законов, освященных волею нации. Объявляем, что всякий обиженный человек может прибегать к покровительству порядковых коммиссий, учрежденных в каждом воеводстве, а оскорбитель и утеснитель защитников отечества будет наказан, как враг отечества и изменник. Мне принадлежит указать средства достигнуть такого состояния. Эти средства сообразны с справедливостью и великодушием народа, дороги для чувствительных душ и сопряжены с легкими пожертвованиями личных выгод для общественнаго блага. Я поручаю провизоириальному совету в Варшаве, а равно и коммиссиям в воеводствах и поветах оповестить настоящий универсал и наблюдать возможно-строжайшим образом над его исполнением:
1) Народ по силе закона будет пользоваться покровительством правительства.
2) Всякий поселянин лично свободен, может водворяться где ему угодно, сделавши в порядковой коммиссий заявление о том, где он намерен водвориться, заплатив свои долги, если таковые окажутся, и общественныя подати.
3) Рабочие дни, которые крестьяне будут посвящать своим владельцам, определяются следующим образом: тот, который должен был работать шесть дней в неделю, будет работать только четыре, тот, который работал пять, должен работать три, работавший три дня — два, а работавший два — только один день, тот, который работал только один день в неделю, будет работать один день в две недели, кто работал помещику вдвоем, тому должны быть сбавлены рабочие дни вдвойне, а кто работал сам-друг, тому без удвоения. Такая льгота должна наблюдаться во все время возстания до тех пор, пока законодательная власть не установит для этого строгих правил.
4) Местныя власти будут наблюдать, чтобы имущества тех, которые служили Речи-Посполитой, не приходили в упадок, и чтобы земля, источник богатства, не оставалась без разработки, чему должны в каждой деревне содействовать, как владельцы, так и сельския громады.
5) Призываемые в посполитое рушенье освобождаются от всякой панщины во все время, в которое они остаются под оружием, но они обязаны возобновить ее с того времени, когда возвратятся в свои жилища.
6) Никакой владелец не может отнять у крестьянина поле, которым он владеет, пока он исполняет связанныя с этим повинности, по вышеуказанным правилам, чтобы крестьянина лишить грунта, нужно, чтобы владелец доказал перед местною юрисдикциею, что крестьянин не исполняет своих обязанностей.
7) Если какой-нибудь поверенный, эконом или коммиссар владельца нарушит настоящее распоряжение и начнет учинять какое-нибудь утеснение крестьянам, такой должен быть арестован, приведен в порядковую коммиссию и отправлен в уголовный суд.
8) Если какой-нибудь владелец, что мне неприятно допустить, прикажет или сам начнет оказывать утеснения над крестьянами, такой должен быть приведен в суд, как виновный в намерении потрясти священную цель национальная повстанья.
9) Равномерно, сельское население, пользуясь правосудием и щедротами правительства, должно ревностно работать в определенные настоящим предписанием дни, повиноваться законам, не пренебрегать сельскою экономиею, напротив, стараться обработывать землю и обсеменять ее. Так как выгоды отечества заставляют нас установить это уменьшение обязанностей, лежащих на народе, и обыватели принимают его охотно, из любви к отечеству, поэтому необходимо, чтобы земли обывателей не оставались необработанными, и поселяне также не должны отказываться, если их будут нанимать на работу за надлежащую плату.
10) Чтобы повсюду был соблюден порядок и чтобы настоящее предписание сохранялось в точности, порядковыя коммиссии разделят воеводства и поветы на дозоры, так, чтобы каждый дозор заключал не менее тысячи и не более тысячи двухсот земледельцев. Этим дозорам должно дать имя села или главнаго городка и означить их взаимныя границы, с соблюдением удобства сообщения между ними.
11) Во всяком дозоре будет назначен наблюдатель, человек достойный по своим способностям и честности, кроме обязанностей, которыя налагаются на него порядковою коммиссиею, он будет принимать жалобы от народа, в случае притеснений, и от владельцев, в случае неповиновения со стороны народа, решать споры, а если спорящия стороны не подчинятся его решению, отсылать их в порядковую коммиссию.
12) Оказанное народу правосудие, котораго последствия он увидит в облегчении его поивинностеи, должно одушевлять его еще более к работам, к возделыванию земель и к защите отечества. Если какие-нибудь гультаи, во зло употребляющие правосудие и благодеяния правительства, будут отвращать народ от работы, возбуждать к бунту против владельцев, отговаривать от защиты отечества, порядковыя коммиссии в своих воеводствах и поветах должны их арестовать и предавать уголовному суду. Порядковыя коммиссии будут равномерно наблюдать над бродягами, которые оставят свои дома и будут скитаться, арестовать их, и если, по учиненном обыске о их поведении, докажется, что они ленивцы и бродяги, — употреблять их на общественныя работы.
13) Духовные, как ближайшие наставники, должны внушать народу его долг по отношению к отчизне, его истинной матери. Они должны ему объяснить, что обработывать земли, как собственныя, так и владельческия, есть такая же служба отчизне, как и сражаться и защищать отчизну от опустошений и грабежа неприятельских солдат, и что, исполняя обязанности, облегченные настоящим предписанием, они только вознаграждают владельцев за те земли, которыя от владельцев получают.
14) Духовные обоих обрядов должны обнародовать этот универсал в течение четырех недель с амвонов в костелах и церквах. Сверх того, порядковыя коммиссии выберут сами из своих членов или из ревностных к отечеству обывателей лиц, обязанных отправиться во все села и приходы, собирать народ, читать ему настоящее распоряжение, объяснять ему, что повстанье имеет целью его благосостояние, и что он, народ, в благодарность за такое великое благодеяние должен заплатить благодарностью и употребить все силы к защите Речи-Посполитой’.
Этот универсал прошел бесследно и остался важным в истории только как образчик, на какие меры решались поляки в разгаре политической страсти. К опубликованию его не прилагали больших стараний: даже в газетах он явился не раньше как через месяц, тогда как другие универсалы Костюшки печатались немедленно. Обыватели были далеки от того, чтобы разделять желание Костюшки облегчить повинности крестьян, напротив, отправив крестьян в войско, они сильнее обременяли их семьи работами, чтобы выручить потерю работников, даже те обыватели, которые сочувствовали вполне восстанию и не отказывались проливать собственную кровь за отечество, смотрели на высылку крестьян своих в войско, как на такое со своей стороны добровольное лишение, каким было пожертвование вещей и денег. Хлоп для обывателя не переставал быть рабочим скотом, да и нельзя было требовать от обывателя иных взглядов и чувств, кроме тех, которые перешли к нему от отца и деда и усвоены воспитанием. Достаточные владельцы, когда на них наложили пожертвования, со спокойной совестью раскладывали их на своих крестьян, хотя имели и капиталы. Варшавский провизориальный совет, узнав о таких поступках, запрещал их, и даже предписывал в Мазовецком княжестве возвратить крестьянам то, что у них для этой цели собрали владельцы. В своем универсале от 25 мая он замечает, что не мог ожидать этого от благородных обывателей, а тем более от духовных, которые в числе своих первых обязанностей должны считать облегчение судьбы угнетенного народа. Вообще надобно сказать, что универсал 7 мая принес восстанию более вреда, чем пользы. Он отбивал обывателей от восстания, обыватели боялись, что цель восстания отнять у них те права, в которых они поставляли самое величайшее достоинство шляхетского звания. Что же касается до польских крестьян, то они не выходили из тупого терпения и боязни перед своими панами: на них действовало то, что скажет их пан, и если бы в самом деле смутная эпоха пробудила в них глубокое чувство желания свободы или даровала возможность проявиться на деле пробужденному чувству, то, конечно, вместе с этим желанием возникло бы и неразлучное с ним чувство вражды к панам, этот универсал не мог оживотворить их. Притом, по самой сущности дела, никакой универсал Костюшки не мог иметь в будущем великого значения. В самом акте повстанья было постановлено, что все распоряжения временного правительства не имеют силы на будущее время, что они могут быть уничтожены на первом же заседании сейма, который должен будет собраться по успокоении страны.
По примеру Варшавы, высочайший совет Великого Княжества Литовского, не зависевший от польского, требовал, чтобы все местные власти и учреждения были подвластны исключительно ему. Литва шагнула в революции дальше, чем Корона, ее Высочайший Совет прямо объявил о своей солидарности с Францией. ‘Слушай народ литовский, говорилось в его универсале, что теперь говорит тебе не слабый король со слабейшаго престола, не своевольная громада, не имеющая ничего, кроме пустого титула народа, а спокойный союз благожелательных твоих сынов, которые долгое время трудились над твоим освобождением в то время, когда ты в нем отчаявался, мужественный французский народ подает тебе дружескую руку, сочувствует твоему повстанью, даст тебе, кроме того, помощь всяким способом. Его доброжелательство основано на взаимных выгодах двух народов, а не на обольстительной и обманчивой политике, которой жертвою мы были столько раз’. Извещалось об учреждении верховного уголовного суда, который в 24 часа должен судить преступления против повстанья. Постановлялось, что декрет этого суда может быть только или полным оправданием с наказанием обвиняющего, или смертный приговор. Установлена была депутация общественной безопасности. Ее обязанность была наблюдать над всем тем, что может препятствовать народному повстанью, чтобы не только ничего не делалось, но даже и не говорилось противного повстанью, а виновные будут немедленно отсылаемы к суду. Для этой цели она имела власть задерживать кого нужно военной силой, производить следствие. В случае, если бы не было доносителя, процесс о преступлении против повстанья начинался публичным инстигатором. Кроме этой грозной депутации, Высочайший Совет учреждал еще депутацию снаряжений и депутацию общественой казны. Высочайший Совет приглашал всех к оружию и доставке рекрут, побуждал шляхту говорить милостивым словом природы к простому народу и призывать его к войне ради того, что он терпит от иноземных солдат. Не только о каком бы то ни было освобождении, но даже об облегчении повинностей не говорилось ни слова. Костюшко, узнав об этом, очень был недоволен: объявить, что принимают за образец Францию и входить с ней в дружеский союз, в то время значило вызывать против Польши ту бурю, которая давно уже угрожала Франции, и если эта буря не могла до сих пор ничего сделать Франции, то тем яростнее должна была напасть на Польшу.

VI.
Аресты. — Волнения в Варшаве. — Казнь Ожаровского, Коссаковского, Анквича и Забеллы. — Организация военно-полицейской силы в Варшаве. — Волнение против диссидентов. — Образование Высочайшего Совета.

Дух революционного террора разгорался с каждым днем более и более. 1-го мая арестовали епископов Масальского, Скаржевского и подканцлера Адама Мощинского. От них отобрали вещи, которые они получили в подарок от Екатерины после Гродненского сейма. Масальский находился во дворце у короля: генерал Мокро-новский обратился к Станиславу-Августу и просил от имени совета арестовать его через своего адъютанта. ‘Мне крайне прискорбно, — сказал король, — что мое жилище не может служить убежищем, но всего прискорбнее то, что все это делается после того, как я сам был свидетелем, как епископ старался всеми силами смягчить несчастия, которыя стали поводом к революции 17-го апреля. Впрочем, я не имею права арестовать виленскаго епископа’. Тогда Мокроновский арестовал Масальского мимо воли короля: арестованный был отправлен в Брюлевский дворец. По его арестовании Людовик Тышкевич так испугался, чтоб к нему не придрались, что отослал погребец, который он получил от русской государыни, и написал письмо, в котором уверял, что он сделан был маршалом сейма поневоле и исполнял свои обязанности так, что не должен через то навлечь упреки патриотов. Пронеслись вслед затем вести, что русские жестоко поступали с жителями, говорили, что Тучков, уходя из-под Вильны, жег жилые местности и дозволял солдатам неистовствовать над жителями. То же говорили о Цицианове, который, кроме того, наложил на Гродно разорительную контрибуцию, рассказывали о своевольстве отряда майора Сухозанета, в Козеницах, где ограблен был королевский палац, и москали, угрожая городу сожжением, приказывали чиновникам городского магистрата доставлять себе женщин для распутства. Ожесточение против русских вообще перешло и на русских пленников, находившихся в Варшаве, а еще более на посаженных в тюрьму поляков, называемых изменниками.
Коллантай из Кракова действовал на народ, его агент, Марушевский, и вообще рьяные демагоги, под влиянием примеров французской революции, побуждали народ требовать казней: это, говорили они, наведет страх на многочисленных тайных недоброжелателей революции и прекратит их замыслы. Чернь, разжигаемая демагогами, приобретала жажду крови. Случилось событие, ускорившее исполнение желания демагогов.
8-го мая, в день королевских именин, в шесть часов пополудни, король отправился в Прагу на прогулку. В это время разгласили по Варшаве, будто русские и пруссаки приближаются к Праге. Все заволновалось, заметалось, хваталось за оружие, ударили по всем костелам в набат, забили в барабаны, кричали до брони, до брони!’ и по всем улицам засновали туда и сюда старые и малые, вооруженные как попало и чем попало, кто бежал с ружьем без штыка, кто со штыком без ружья, кто с пистолетом, кто с копьем… Комедианты, торгаши, ремесленники, чернорабочие, евреи и такие люди, о которых по неопределенности их занятий можно было только сказать, что они топтали варшавские улицы, и те не отставали от других и старались показать свой польский патриотизм. Торопливость была так велика, что не один, заряжая непривычное для себя оружие, ранил сам себя или своего товарища.
В это время начали кричать, что русских пленников слишком много, что изменники хотят освободить их и они будут опасны для города во время приступа, — их надобно всех побить вместе с теми поляками, которые посажены в тюрьмы и принадлежат, как известно, к московской партии. Вдруг узнали, что короля нет в городе. Тогда разнеслось в толпе, что он ускользнул из Варшавы и изменил патриотическому делу. Кинулись догонять короля, но король, узнав о волнении народа, сам воротился и на Краковском предместье толпа встретила его восклицаниями: да здравствует король! А некоторые прибавляли: ‘только пусть не убегает!
Много труда стоило успокоить взволнованный город. Едва ночью утихло смятение.
На другой день узнали, что под городом нет и не было ни русских, ни пруссаков, стали разыскивать, кто распускает эти вести. По наущению Килинского стали говорить, что это пущено было тайными сторонниками русских, с тем, чтобы произвести суматоху и в суматохе освободить пленных русских и содержавшихся под стражей поляков. Указывали особенно на камердинера Анквича, будто он был здесь одно из главных лиц и цель его была освободить своего господина.
Громада народа бросилась к дверям дома, где заседал провизориальный совет, и кричала: ‘повесить Ожаровскаго, Забеллу, Коссаковскаго и Анквича!’ Совет хотел было уговорить народ отстать от этого требования, но напрасно. Народ собрался на Старом Месте, на рынке. Стали толковать, что следует обличить и судить немедленно злодеев отечества для примера другим. Послали требовать актов архива Игельстрома. Уже прежде разбирались эти бумаги, из них было видно, что обвиняемые лица действительно были на пенсионе у России. Народ об этом узнал и хотел видеть казнь тех, которых считал виновниками бедствий отечества. Еще на рассвете толпа поставила четыре виселицы, три на Старом месте, четвертую перед костелом бернардинов на Краковском предместье. На виселицах было написано: ‘казнь изменников отечества’.
Провизориальный совет боялся, чтобы в случае нового такого волнения, какое произошло накануне, толпа не ворвалась в заседание и не сделала совету принуждения. Это дало бы черни на будущее время смелость делать, что ей угодно, и провизориальный совет потерял бы значение самостоятельного правительства, лучше было заранее добровольно уступить в том, что вырвут насильно в случае упорства. Приказали вывести четырех панов и отдать их народному суду. Семидесятилетний Ожаровский не мог ходить и его принесли в кресле, Анквич и Забелло шли вместе, держа в руках шляпы, и кланялись народу на все стороны, как бы желая смягчить покорностью народное ожесточение против себя. За ними следовал епископ Коссаковский, опустив глаза в землю.
Привели их в ратушу, где собрался уголовный суд, показали им их расписки в получении денег от русских послов. Улика была налицо. Запираться было невозможно, оправдываться тоже. Трое из осужденных молчали. Коссаковский говорил: ‘Если вы хотите судить за это, судите в таком случае и других, многие сенаторы и епископы достойны той же самой судьбы, и они так же, как и мы, брали от русских деньги и служили России’.
Это собственно не было оправдание, а только указание на виновность других в том же. Коссаковский, как видно, хотел посредством этой увертки избегнуть немедленной казни, затянув дело, сделать себя нужным для производства суда над другими, а между тем обстоятельства могли измениться. Но разъяренная толпа не слушала ничего, кричала: ‘на виселицу изменников!’ Приговор был немедленно подписан. Пригласили капуцинов, они исповедовали и причастили троих приговоренных, потом их повели на виселицу.
Ожаровский, сидя в своем кресле, от страха был чуть жив и, кажется, не сознавал, что с ним происходит. Он первый выпил смертельную чашу с тупым спокойствием. Забелло, когда его подвели к виселице, начал кланяться, просить народ о помиловании и уверял, что он невинен. Ему отвечали криками: ‘изменник, изменник, молчать!’ Анквич, одетый в зеленый кунтуш, с твердостью окинул взорами народ и начал было говорить речь: ‘Народ благородный! Неужели в тебе нет сострадания?’ но его прервали криками: ‘нет сострадания к изменникам!’ Тогда он, подошедши к виселице, понюхал табаку, потом равнодушно подарил золотую табакерку палачу, сказав: ‘не мучь меня долго’, сам себе надел на шею петлю и повис.
Над епископом Коссаковским, по сношению провизориального совета с нунцием, совершен был прежде духовными обряд снятия сана, а потом уже его повели на особую виселицу на Краковском предместье. Народ бежал за ним, кричал, плевал на него, рвал на нем одежды, так что он остался в рубашке и в холщевом исподнем платье. Несчастный просил позволения зайти в костел в последний раз помолиться, но этого ему не дозволили и повесили.
‘Да здравствует революция!’ кричал народ, наслаждаясь зрелищем, как изменники в смертных муках кружились в воздухе на роковых петлях. Застывшие тела их висели до вечера. Толпы беспрестанно сновали около них и кричали: ‘так следует поступать со всеми подобными’.
Имения осужденных объявлялись конфискованными, но сделано было прибавление, что бесчестие, постигшее этих преступников, не падает на их фамилии и потомков, если только последние будут служить отечеству верно.
Русские пленные ожидали себе кончины, но к ним вошли поляки и сказали: ‘Москали, не бойтесь, вам не будет худо. Вы честные и храбрые люди, вы служили своему отечеству и своей государыне, если бы у нас были подобные вам, так и вы бы у нас не были’. С этих пор положение русских стало гораздо лучше. Их содержанием заведывала особая депутация. Положили выдавать на генерала Милашевича, как раненого, 18 злот., а на других генералов и бригадиров по 9, на полковников, подполковников и майоров по 6, на ротмистров и капитанов по 3, на прочих обер-офицеров по 2, на унтер-офицеров 15 гр., а на солдата 10 грошей в день, больным же из солдат прибавляли еще по два гр. в день. С ними стали обращаться вежливее, дозволили им ножи и вилки и даже некоторым бумагу. Провизориальный совет назначил для них даже священника, Савву Пальмовского, и позволил устроить православное богослужение.
Провизориальный совет желал на будущее время пресечь народные смятения и устроил в городе правильное вооружение жителей. Вся Варшава поделена была числовым способом. Пересчитаны годные к бою лица от 15 до 50-летнего возраста. На десять назначен десятник, десять десятков составляли сотню, для которой выбирался сотник. У тех дворов, где приходилась сотня, вколачивался столб и назначалась караульня или гауптвахта. На тысячу (или на десять сотников) назначался комендант и комендантская караульня, а на три тысячи генеральный комендант и у него караульня. Все генеральные коменданты зависели от коменданта княжества Мазовецкого, у которого главная караульня была близ памятника Сигизмунда III. Половина этой вооруженной силы бралась на батареи и окопы к работам, из остальных половина (т.е. четверть всего числа) ставилась на караульнях, а прочие оставались дома. В случае битвы, эта городская милиция должна была ставиться тремя колоннами, первая вооружена была огнестрельным оружием, вторая косами, третья копьями. Тревога должна была делаться по распоряжению коменданта княжества Мазовецкого троекратным выстрелом у памятника Сигизмунда III, потом выстрелами на генеральных караульнях. Поэтому, в каждом из шести циркулов, на которые была разделена столица, было поставлено по пушке. Звон в набат запрещен, как и битье в бубны по городу.
Демагоги начали волновать народ против диссидентов и возбуждали против них католический фанатизм. ‘Диссиденты, — говорили они, — давние враги свободной Речи-Посполитой, угодники России и Пруссии, они всему злу почин дали, пригласили Россию и Пруссию вмешиваться в наши внутренняя дела, они получили свои привилегии и права не от Польши, а от России, и теперь льнут к нашим врагам, у них в церквах спрятано оружие, как только русские и пруссаки подойдут к городу, они достанут свое оружие, освободят русских пленников, начнут помогать неприятелю и нас всех резать’. От слов и угроз недалеко было в таких обстоятельствах и до дела. Диссидентов стали оскорблять. Провизориальный совет для успокоения умов велел нарядить следствие и обыскать диссидентские молитвенные дома. В них не нашли никаких оружейных складов, и совет огласил, что кто вперед будет рассеивать подобные ложные слухи, тот будет признан возмутителем общественного спокойствия. Но в то же время спокойные обыватели находили более и более причин быть недовольными революцией. Военные силы, наполнявшие Варшаву, вступали в столкновения с мирными обывателями. Когда возили в город припасы и продукты на торг, военные люди останавливали возы, выбирали из них припасы, вербовали в войско людей, которые их везли. Жалобы на такие поступки в провизориальный совет не прекращались. Многие представляли, что они таким образом в прах разоряются.
24-го мая прибыли в Варшаву триумфаторами Игнатий Потоцкий и Коллонтай. Толпы, встречая их, кричали ‘виват’, махали платками и провожали к президенту города. Они должны были занять места в Высочайшем Совете, который должен был тотчас открыться. Провизориальный совет сложил с себя власть, принятую только на короткое время, по необходимости устроить какой-нибудь порядок в столице. Слагая власть, он сделал публичное заявление, приглашавшее всех и каждого, кто бы оказался недовольным его действиями, выступить с жалобой.
Высочайший Совет по поручению Костюшки был устроен Закржевским, который остался в качестве президента Варшавы. Игнатий Потоцкий, считавшийся великим дипломатом, несмотря на фиаско в Пруссии, уверил всех, что турки начнут войну с Россией, и Польша заключит с Портой договор не кончать войны иначе, как по возвращении отобранных провинций. В сущности он был только орудие Коллонтая. Линовский сообщает, что Коллонтай, имевший тогда большое влияние на Костюшку, присвоив себе от него дело устройства совета, поместил в нем умышленно людей незначительных, чтоб самому управлять в совете. Членов совета было восемь, и при них 22 помощника, в числе которых находились: Килинский, Вейсенгоф, Линовский, Капостас, Зайончек. Обязанности совета предписаны были актом краковского повстанья. Он разделялся на отделы, сообразно разным ветвям управления, именно: 1) полиции или порядка (председателем был Сулистровский), 2) безопасности (Вавржецкий), 3) правосудия (Мышковский), 4) финансов (Коллонтай), 5) продовольствия (Закржевский), 6) военных дел (Ве-ловейский), 7) иностранных дел (Игнатий Потоцкий), 8) наук (Яськевич). По распоряжениям отдела ‘безопасности’ перехватывались и пересматривались письма, подозрительные бумаги, производились обыски в домах, подвергались следствию подозрительные и своевольные люди, арестовались и предавались уголовному суду, он наблюдал над политическими узниками и их содержанием, а также и над выдачей паспортов. Производство было возложено на индигационную комиссию. Во все продолжение революции было множество спрашиваемых и допрашиваемых, в конце мая число их простиралось до 151, многие привлекались по пустым подозрениям.
Помощники в Высочайшем Совете были прикомандированы по отделам и посылались по разным делам в воеводства и поветы. Когда все члены сходились вместе, то президент выбирался на каждое заседание, и потому постоянного президента не полагалось. Пяти членов налицо было достаточно для составления заседания совета. Дела решались большинством голосов. Голос президента перевешивал в случае равенства голосов. У совета были две печати: одна общая, другая отдельная, на них был девиз: Свобода, Целость, Независимость.
В Вильне также революционный террор стал сильнее, в половине мая казнен был бывший маршал виленской конфедерации Швейковский, креатура Коссаковского. Идя на смерть, он произнес: ‘говорил мне Коссаковский: где они будут, там и я буду, так и случилось’. Осужден на смерть воевода инфлинтский Иосиф Коссаковский с сыном и свирепый в оное время Мануцци с сыном, но они укрывались. Всем военным поручено искать их. Вильна устроила у себя муниципальную гвардию, которая простиралась до трех тысяч человек. Эта гвардия была вооружена копьями, карабинами, пистолетами, топорами, бердышами. Одиннадцатого мая был первый смотр новосформированной в Вильне городской силы. Ее приветствовал и воспламенял к защите отечества Михаил Огинский, тот самый, который так недавно, по свидетельству Сиверса, был полезен ему на Гродненском сейме. Да здравствует отечество, да погибнут изменники!’ кричал вооруженный народ. Высочайший литовский совет заявлял, что он неотступно подчиняется воле Костюшки, что его назначение только временное, и что он не намерен распространять строгости преследования на всех, кто только в былое время дал за себя акцесс к тарговицкой конфедерации, но будет казнить тех, которые, находясь в этой конфедерации, ознаменовали себя утеснениями над обывателями.
Начертавшие в Кракове состав и способ деятельности Высочайшего Совета не дали в нем места с одной стороны королю, а с другой — мещанам. Можно было ожидать, что пригласят к председательству на заседаниях совета короля, но тогда заправщики дела мало верили ему, как и большая часть поляков. Что было к тому поводом и почему не допущены были мещане, можно толковать различно, быть может, сам Костюшко боялся этим допустить влияние уличной толпы на заседания, как то было во Франции. Костюшко не был кровожаден, это доказывается тем, что он не одобрял казней таких людей, которые с патриотической точки зрения вполне были достойны своего жребия. Быть может, исключением мещан было намерение сделать угодное шляхетскому сословию, которое и теперь, как всегда, хотело чтобы власть и законодательство оставались у него в руках исключительно. Линовский приписывает это Коллонтаю, несмотря на то, что прежде он всегда казался демократом и стоял за права мещан, он теперь нашел допущение их неудобным для своей власти. Это недопущение мещанского сословия оскорбило многих не только мещан, но и людей крайних убеждений о равенстве сословий. Зачем, говорили, одной шляхте доверили целость отечества? Разве мы противились ея уставам, разве мы не платили установленных податей? Кто же продал отечество, как не шляхта? Кто его делил два раза, как не шляхта? Кто разорил нашу торговлю и ремесленность, как не шляхта? А кто начал революцию? Шляхта? Нет! она, правда, составила план, но без нашей помощи ничего бы не сделала’. Килинский устроил клуб и на сходках в капуцинском монастыре волновал мещан и возбуждал в них сильное неудовольствие против шляхты. Они отправили четырех депутатов к Костюшке, но начальник отказал им. Коллонтай успел послать вперед курьера к начальнику и описать отправленных депутатов интриганами и возмутителями порядка.

VII.
Меры Высочайшего Совета к поддержанию революции. — Финансовые распоряжения. — Универсал к православному духовенству. — Битва под Щекоцинами. — Поражение Зайончека под Холмом. — Взятие русскими Люблина. — Взятие пруссаками Кракова. — Волнения и казни в Варшаве. — Вступление австрийцев. — Охлаждение к повстанью.

Высочайший Совет назначил всеобщее вооружение в такой пропорции: с каждых пяти дымов в городах, местечках и деревнях по рекруту, с карабином и несколькими лядунками, или с копьем длиной в одиннадцать футов, либо с косой и топором. Рекрут должен быть убран по-крестьянски и иметь с собой две рубахи, сапоги, шапку и простыню из грубого сукна, сухарей на шесть дней и провианта на шесть месяцев. С пятидесяти дымов доставляться должен был конный рекрут, с конем, стоющим не менее 150 злот., со сбруей, с саблей, парой пистолетов и пикой, причем следовало поставлять таких, которые умели ездить на лошадях, напр., рекомендовали обывателю отдать в рекруты курьера или охотника. Обыватели должны были доставлять рекрут в порядковые комиссии своих поветов. Для содержания войска каждый дым должен доставлять 24 фунта сухарей, 8 гарнцев овса и 24 фунта сена. Сверх того все жители от 18 до 40 лет должны вооружаться карабинами, ружьями, саблями, пиками или косами, и каждое воскресенье всякая деревня, местечко или город должны упражняться в военной науке. Это следовало привести в исполнение в течение трех недель. Наконец, командующий генерал имел право, где то окажется нужным, в городе, воеводстве, или земле, или повете, созвать посполитое рушенье. Половина из составляющих это посполитое рушенье должна будет идти на бой немедленно, другая оставаться на хозяйстве, готовая помогать тем, которые выйдут в поход. Каждый обыватель обязан выходить со своими крестьянами, а если он слаб здоровьем, стар или занят другой службой, высылать сына на челе своих крестьян. Обязанность вооружения падала и на духовенство, сообразно получаемым доходам — с двух тысяч дохода должно ставить одного конного в посполитое рушенье. Наконец, шляхта, не имеющая другого дыма, кроме своего домашнего, должна идти сама лично или высылать сыновей или братьев. Актом краковского повстанья, распространяемого и на всю Польшу, возобновлялись все налоги, постановленные и утвержденные бывшим конституционным сеймом (между прочим и пожертвование десятого, двадцатого и тридцатого гроша с имений), земские имения облагались процентом с сумм получаемого дохода в такой пропорции: с получаемого дохода в количестве от 100 зл. до 2.000 — десять процентов, с доходов от 2.000 до 10.000, от первых двух тысяч — десять, а от остальных тысяч — двадцать, с дохода от 10.000 до 30.000, с первых двух тысяч — десять, с других до 8.000 — двадцать, а с остальных — тридцать. Те, которые получали в год больше 50.000 злот., должны были платить по 40 процентов с суммы дохода. За пределами пятидесяти тысяч дохода в ценности следовало руководствоваться тарифом, составленным при наложении ‘офяр’ (пожертвования), десятого гроша. Королевские столовые и экономические имения, свободные до сих пор от платы офяры, теперь подвергались тому же, по ценности, выводимой из контрактов, по которым они отдавались в поссессию. Духовные имения должны были платить по 50 проц. от суммы доходов, превышающих 2.000 злотых. Города обязаны были заплатить половину годового с них побора, и сверх того всю сумму платимого подымного не в счет. Некоторые города, как, напр., Вильна, Краков, Сендомир, Люблин, Брест-Литовский, Ковно, Луцк, Новогродок, сами имели право составить у себя побор. Наконец, с королевщин, отданных уже в поссессию, бралось с пожизненников — три кварты, а с владевших под иными условиями и выше. Для облегчения позволено было платить вещами, нужными для войска, указанными порядковым комиссиям от военного отделения Высочайшего Совета.
Все это должно было собираться через экзакторов и доставляться в соответственные порядковые комиссии. Сверх того, для большого доставления денежных средств Высочайший Совет установил выпуск билетов казначейства (skarbowych), стоимостью на шестьдесят миллионов польских злотых, которым хотел присвоить в государстве курс наравне со звонкой монетой. Этот выпуск обеспечивался народными имуществами, то есть королевщинами. Тарговицкая конфедерация уничтожила законы конституционного сейма о королевщинах, а теперь они возобновлялись, и через то число недовольных повстаньем увеличивалось теми, которые теряли при этом законе. Таким образом, для погашения долга по выпущенным билетам положено было продавать каждый год на десять миллионов государственных или народных, как они теперь стали называться, имений, допуская к покупке не только поляков, но и иностранцев, но непременно христианской религии. Такая оговорка была сделана с той целью, чтобы не дать перейти множеству земель в руки евреев. Билеты должны были приносить по десяти процентов. Кто не захотел бы принимать их в обращение, тому заранее определялось наказание денежной пеней. Кроме того, так как в наличности денег было мало, то доставлявших продовольствие и вообще вещи, нужные для войска, принуждали брать вместо денег ручательства на бумаге, которым усвоивали хождение наравне со звонкой монетой.
Высочайший Совет опубликовал манифест 7 мая об освобождении крестьян, с подтверждением, чтобы это приводилось немедленно в исполнение. Вместе с этим универсалом опубликован был другой, касавшийся православного духовенства, через которое Костюшко думал привязать к Польше русский народ.
Универсал этот гласил так: ‘Священнослужители! Вы каждый день испытываете, какова судьба людей, живущих под деспотизмом. Вы каждый день испытываете, что притворное внимание, которым вас обольщает московское правительство, истекает не из искренняго уважения к вашему сану, а из недостойнаго намерения посредством вас держать народ в неволе, вы знаете, что престол московскаго государства, укрепленный на насилиях, захватах, преступлениях и коварствах, огорчает целый свет своим беззаконным и безчеловечным преследованием людей и народов, желая всегда поддерживать свои беззакония святынею религии, при помощи ея служителей.
Вы, которым поверено просвещение народа, вы, которые должны заботиться о его счастии, откройте ему глаза, и заботясь о его благе, также как и о своем собственном, убедитесь, что, будучи верными истинному своему отечеству, постоянно удерживая связь с Польшею, вы соделаетесь достойными прав и преимуществ, свободы и всяких благодеяний того прочнаго правления, которое теперь покупают себе поляки кровью.
Так, священнослужители! Вы теперь, со всем народом, московские невольники, а вместе с нами будете почтенными священнослужителями, ваши обряды, ваша собственность, ваши доходы будут у нас иметь такую же цену, как и наших собственных священнослужителей. Не думайте, чтобы разница мнений и обрядов мешала нам любить вас, как братьев и соотечественников, напротив, мы считаем своею главною обязанностью дать вам почувствовать разницу грубаго и неправосуднаго владычества, под которым вы находитесь, и владычества закона и свободы, к которому мы вас призываем. Припомните, какое большое доверие оказал вам варшавский сейм, когда созвал вас на генеральную конгрегацию в Пинск, выслал к вам из своей среды коммиссаров, позволил вам устроить вашу греко-восточную церковь, принял с удовольствием все, что вы сами между собою постановили. Если бы труды этого достославнаго сейма не были прерваны внезапно, то вы уже имели бы теперь лучшее содержание, свою церковную иерархию, своих епископов, и не терпели бы во главе церкви женщины, что противно св. вере и правилам св. отцов. Но будьте уверены, — чего сейм не докончил, то будет докончено, мы думаем о свободе греко-неунитскаго обряда и о приличном содержании его священнослужителей.
Привязывая вас к себе благодеяниями, мы хотим привязать вас, братья наши, к общему отечеству!
Костюшко стоял долго под Поляницами, в войско его приходили новые силы. Прибытие генерала Гроховского из-под Люблина было важнейшим событием. Кроме свежего войска, он привез ему еще и восемьдесят тысяч злотых, но извещал, что на восстание в Украине, Подолии, Волыни надежды нет, тем более, что там находятся русские войска.
Теперь у Костюшки было до 16.000 регулярного войска и около десяти тысяч вооруженных крестьян. Корпус Денисова стоял неподалеку против него в Сташове. Были незначительные стычки, оканчивавшиеся ничем. Костюшку беспокоили пожары, видимые издали: это русские опустошали селения, пристававшие к повстанью. Но как силы Костюшки увеличивались, то Игельстром боялся за Денисова и дал приказание идти к нему на помощь генералам Хрущову и Рахманову. В то же время Игельстром послал к прусскому генералу Фаврату, командовавшему армией вместо Шверина, просил его действовать против Костюшки вместе с русским войском. Фаврат не только изъявил согласие, но в квартиру Игельстрома в Лович прислал князя Нассау, который объявил, что прусский король сам примет начальство над войском.
Генерал Денисов снялся из-под Сташова. Костюшко следил за ним. Денисов стал у Щекоцин. Влево от него находился корпус Рахманова, вправо за семь верст Хрущов со своим отрядом, а еще далее вправо, у Жарновиц, прусское войско, куда прибыл сам прусский король.
Костюшко, преследуя Денисова, остановился у Ендржейова, за 28 верст от Щекоцин, где был Денисов, и за 35 в. от пруссаков, ничего не зная ни о пруссаках, ни об их короле. Костюшко стал у деревни Равки. На другой день, 5 июня, появились против него неприятельские войска. Он отодвинулся к селу Прибышеву. Ночь замедлила битву. Утром 6 июня соединенные силы русских и пруссаков напали на поляков и окружили их с трех сторон. Два генерала, Водзицкий и Гроховский пали в битве. Поляки смешались, отступили, потеряв тысячу человек убитыми и восемь пушек. Союзники не стали их преследовать, потому что и в их диспозиции также недоставало порядка.
За этой неудачей последовала другая. Зайончек вместе с генералом Ведельстедтом хотел удержать движение русского генерала Дерфельдена и стал под Холмом, выбрав позицию на двух горах. Но русские ударили на него из двадцати двух тяжелых орудий, да из тридцати восьми полевых, и после пятичасовой канонады разбили. Польские гренадеры и пикинеры состояли большей частью из непривычных к битве новобранцев, они разбежались и в паническом страхе выдумали и разгласили, что Зайончек изменник, взял от москалей подкуп. Если бы не храбрая конница полковника Вышковского, то у поляков отбили бы все орудия.
Зайончек отретировался к Люблину и там хотел укрепиться, но увидел, что в Люблине не было большой охоты поддерживать восстание. ‘В заседание порядковой коммиссии, — говорит очевидец, бывший тогда членом ея, — вошел человек высокаго роста в байковой волошке с черною перевязью и с гладко причесанными волосами. ‘Я генерал Зайончек, — сказал он. — Я не был счастлив против сильнейшаго неприятеля под Холмом, отступил, и думаю биться под Люблином. Приготовлен ли город к обороне? Битва может быть и на улицах’. — ‘А что же с нашими домами станется?’ — сказал Дедерко, старичок, владевший деревянным домом в Люблине. ‘А кто вы такой, — сказал Зайончек, — что думаете о своем доме, когда отечество требует пожертвования жизнью и имуществом, у вас нет патриотическаго духа, и еще вы у других его забиваете. Я вас велю заковать в кандалы и отослать в Варшаву в уголовный суд’. — ‘Пан-генерал, — сказал ему Грабовский, — не будем осуждать друг друга’. — ‘Это вы меня попрекаете, что я проиграл битву? — сказал Зайончек. — Я буду защищаться в Люблине. Есть у вас мокрыя кожи для закрытия кровель, есть огнегасительные снаряды? — ‘Все найдется, — закричали все, — только нужно предводителя’. Этим они опять кольнули Зайончека. Прислал бы предводителя, да незачем. ‘В этом воеводстве нет патриотическаго духа’, сказал Зайончек и вышел. Еще прежде посланный в Люблин и Холм полковник Хоментовский доносил Костюшке такими словами: ‘члены властей, установленных в холмском и люблинском краях, далеки от революционнаго духа, средства предпринимаются и исполняются лениво. Я не застал никаких приготовлений ни к обороне края, ни к содержанию войска. Все спокойно сидят, как будто ничего не происходит в отечестве, а когда им говоришь о вооружении крестьян, то они кричат, что это беззаконие, что тем нарушается их вольность. Люблинская шляхта приступила к повстанью только для вида, чтобы с ней не обращались по-неприятельски’.
Действительно, люблинские обыватели и прежде показывали усердие к тарговицкой конфедерации и подделывались к стоявшим у них русским войскам, даже друг на друга доносили в нерасположении к России и конфедерации. Когда вспыхнуло восстание Костюшки и русское войско оставило город, туда приехал от Костюшки Казимир-Нестор Сапега, наговорил об успехах Костюшки, и люблинцы пристали к повстанью. Ярые патриоты из тех же, которые прежде гнули шеи перед русскими, в знак патриотизма повесили русского денщика, который, будучи пьян, заблудился и остался в городе в то время, как выходило из него русское войско. Настроение жителей тотчас изменилось на прежний лад, как только почуяли, что восстание совсем не так сильно, как им наговорил красноречивый Сапега. Сам город Люблин, место трибунала, был запружен адвокатами, поверенными, людьми, которые под различными видами терлись около трибунала и содержали себя крупицами, падавшими от тяжб знатных панов. Такой народ естественно менее, чем всякий другой, способен был увлекаться любовью к отчеству и жертвовать за него чем бы то ни было. Они готовы были служить восстанию, когда бы оно было сильнее, но тотчас же показывали расположение служить России и кому бы то ни было, когда сила окажется на противной стороне.
Теперь Зайончек потребовал от люблинской порядковой комиссии прислать ему три тысячи вооруженных хлопов. Комиссия исполнила требование, но вооруженные хлопы в первую же ночь все разбежались от Зайончека. Это неудивительно, когда вспомнить, что все они были малоруссы, и потому естественно, по своим старинным народным антипатиям, не расположены были подставлять лбы за преуспеяние польско-шляхетской вольности. Зайончек подозревает даже порядковую комиссию в злоумышлении, что она прислала ему такую негодную для него толпу нарочно, угождая москалям. Едва ли комиссия в состоянии была прислать ему иных. Впрочем, верно и то, что обыватели сообразили, что повстанье не удастся с такими предводителями, которые перед их глазами заявляют свое искусство проигрышами в битвах с русскими, и потому рассуждали, что для них будет выгоднее, если русские, которые, по их рассчету, должны взять верх, будут к ним милостивее, чем повстанцы. Революция заявляла посягательство на права, которые для них были священнее всех прав, — на власть над хлопами, Россия же не пугала их ничем подобным, а потому для них, если бы пришлось выбирать между властью той Польши, какую хотел устроить Костюшко, и властью России, то выгоднее было пристать к России. Припомнить следует, что при первом распространении вести о втором разделе Польши, Холмская земля добровольно изъявила желание присоединиться к России. Теперь покорностью и безучастием к делу восстания обыватели прежде всего могли спасти свои имения от разорения, и действительно, когда русские скоро опять вошли в край, то щадили их. Город Люблин был занят Дерфельденом, он обошелся с жителями очень ласково, и хотя наложил на них контрибуцию, но умеренную, всего 30.000 зл., не допустил солдат до грабежа и даже не хотел принимать подарка от города. ‘Вы, — говорил он, — и так довольно несчастливы, к чему вам тратиться. Я мало нуждаюсь, я все имею от моей государыни. Довольно для меня, если сохраните меня в памяти’. Русские разорили Пулавы, имение Чарторыских, и самый великолепный дом их ограбили.
Зайончек отступил к Курову. Тут ему прислали из Варшавы двадцать пушек. Он хотел снова идти против русских, но войско его взбунтовалось, четыре полковника требовали, чтобы он отвел войско назад за Вислу. Проигрыш Зайончека под Холмом, где он в первый раз командовал самостоятельно отрядом, не внушал уверенности в его высоком даровании военачальника. Зайончек должен был уступить и переправиться за Вислу. Куров был взят русскими, Дерфельден пощадил его, хотя он принадлежал самому важнейшему из сторонников революции, Игнатию Потоцкому.
Дерфельден знал его лично и уважал. Другие русские отряды не так гуманно обходились с городами и имениями, которые пристали к восстанию и которых надлежало усмирять. Таким образом, в селе Медневице жители убежали в костел, и казаки перерезали их там с женщинами и детьми.
Вслед затем последовала третья неудача для повстанья. Пруссаки подступили под Краков. Костюшко поручил команду над этим городом молодому генерал-майору Винявскому и дал ему пакет, который велел распечатать только тогда, когда на Краков нападет сильный неприятель. Город укрепляли наскоро. Обыватели трудились над возведением окопов. Военные польские силы в Кракове простирались до семи тысяч и состояли из вооруженных мещан и новонабранных в войско рекрут. Было у них несколько пушек, из них шесть больших.
3 (14) июня пруссаки приблизились. Шпионы донесли, что их восемь тысяч. На самом деле их было с небольшим тысячи три. Винявский, до тех пор показывавший большую ревность и трудолюбие, наблюдая над работами и военными упражнениями неопытного войска, в этот день распечатал пакет и узнал, что в случае превозмогающих сил неприятеля, когда город Краков надобно будет неминуемо сдать, он должен отдать его австрийцам. Винявский отправился в Подгурное, принадлежавшее австрийцам, где был австрийский генерал Гарнонкур, а над городом команду оставил подполковнику Кальке. В то же время он отправил курьера к Костюшке — известить, что город не может держаться против пруссаков и сообразно воле главнокомандующего отдается австрийцам. Но австрийский генерал Гарнонкур не имел окончательного права принять Краков на таких условиях, на каких предлагал Винявский и отправил курьера в Вену. Винявский потребовал однако от Гарнонкура обещания не допускать пруссаков до разорения Кракова, и воротился в город вместе с адъютантом австрийского генерала, последний предложил порядковой комиссии условия, на которых австрийцы могут заступиться за Краков.
Эти условия не понравились порядковой комиссии, она нашла их оскорбительными для обывательства и невыгодными для города. Напрасно Винявский говорил: ‘Малейшая проволочка повлечет за собою печальныя последствия, можно поручиться, что неприятель хочет брать Краков штурмом’. Чтобы отвратить от Кракова гибель, Винявский сам поехал в прусский лагерь и там условился сдать город на капитуляцию пруссакам.
Между тем вооруженные мещане, хлопы и войско стояли в окопах с оружием и ожидали, на что решатся командиры. Винявский воротился из прусского лагеря и кричал: ‘бегите, оставьте, нет спасения, город сдается пруссакам!’ Из окопов он поскакал по улицам Кракова с тем же зловещим криком, и первые набранные насильно хлопы, будучи рады, что можно не воевать, побросали свои косы и копья и разбежались по домам. За ними мещане бросили окопы и бежали к своим женам и детям, а между тем уже их жены, услышав из окон своих домов крик Винявского, подняли вопль. Наконец мужья и жены, ухватив из своего имущества что могли, пустились бежать в Австрию, кто через мост, кто на лодке, а кто вплавь через Вислу. Войско, покинутое в окопах вооруженными мещанами и хлопами, несколько минут похрабрилось, а потом увлеклось общим порывом и также пустилось за мещанами через Вислу, пехота через мост, а конница вплавь. Австрийцы находились уже на другом берегу и требовали, чтобы поляки положили оружие. Говорят, будто бы тогда у них отобрали не только оружие, но у многих взяли и деньги из карманов.
Только небольшая часть городской милиции с несколькими мещанами вошла в замок и стала отстреливаться, когда входил неприятель. Но это длилось не долго. Прусский генерал Эльснер, войдя в город, объявил, что жители могут быть покойны, пруссаки не станут оскорблять их и грабить, и дал своим солдатам угрозу строжайшего наказания, в случае, если кому-нибудь из жителей нанесена будет обида. Оказалось, что всего прусского войска было каких-нибудь тысячи три.
Члены порядковой комиссии, Чех, Дембовский и Солтык, подали Высочайшему Совету при описании этого события донесение, обвинявшее генерала Винявского в измене и подкупе. Говорили, что он взял с пруссаков золота. Сам он ушел в Австрию. Нет никаких доводов, которыми можно было подтвердить это обвинение. В эпохи революций, когда господствует сильное напряжение и террор, требующий, чтобы все были за революционное дело, всегда действуют сообразно объявленному тогда поляками правилу: кто не за нас, тот против нас. Тогда в обычае бывает обвинять в измене и продажности при всякой неудаче. Это тем естественнее было в Польше, когда в этой стране действительно порок подкупа достигал высшей степени.
Костюшко, извещая нацию о несчастиях, постигших восстание, приписывал Винявскому измену. Неприятель, — писал он, — прибегнул к прежним своим способам, которые, к несчастью, часто удавались ему. Краков сделался добычею измены! Утешая поляков тем, что эти утраты не должны приводить сынов отечества в уныние. Костюшко выражался: Обыватели! помните, что первая добродетель свободнаго человека не отчаяваться о судьбе отечества. Этою добродетелью держалась и возрастала республика. Припомните себе древние и новые примеры, как народы, будучи на краю гибели, не потеряли мужества, и как близкие к падению побеждали неприятеля: орда варваров напала на Афинскую республику: афиняне оставили свое отечество и перешли на Саламин, но отвага не оставила их, и они победили персов и потом предписывали законы целой Греции. Аннибал истребил четыре римские армии, консул Варрон после поражения при Каннах с остатками недобитого рыцарства воротился в Рим, а народ римский вышел к нему навстречу и благодарил за то, что он не отчаявался в судьбе республики. Неудивительно, что такой народ сделался владыкой света. И в позднейших веках много подобных примеров. Генрих V, английский король, завоевал всю Францию и назвался королем французов, но французы не потеряли мужества и надежды и отбились с отвагой. Но зачем чужие примеры? Вспомним, в каком ужасном положении была Польша во времена несчастного, но мужественного Яна-Казимира. Шведы, турки, козаки, татары и москвитяне со всех сторон ударили на нее, не впал в уныние Чарнецкий, не пришли в сомнение храбрые и доблестные поляки, не стали вопить да сожалеть, а взялись за оружие и освободили край от неприятельскаго наезда. Мы теперь в меньшей опасности, — будем ли боязливее предков наших?’
Неприязненные действия пруссаков вызвали со стороны Костюшки и Высочайшего Совета решительные меры. 12 июня Костюшко писал: ‘Войска короля прусскаго, соединясь с москалями, переступают через те границы, которыя сами узурпаторы нам навязали насилием. Поэтому, даю приказание всем комендантам регулярных войск вступить в прусские и московские пределы и провозгласить свободу и повстанье поляков, взывать к народу, угнетенному и утесненному ярмом неволи, к соединению с нами и к вооружению против насильников, а также и всем охотникам и сельскому народу, если он может отрываться от работ, вступить не только в края, отнятые от Речи-Посполитой, но и в края, издавна состоящие под прусским и московским владениями и подавать руку помощи жителям, если они пожелают даровать свободу их собственному отечеству. Поручаю всем таковым командирам обходиться по-братски, особенно с теми, которые для собственнаго счастия окажут нам помощь. Под право добычи могут подпадать только имущества, принадлежащая прусскому и московскому правительствам, именем народа, который определил казнить изменников и награждать верных обывателей, каждому предводителю или командиру народной вооруженной силы и посполитаго рушенья, или их наследникам, даны будут в награду народныя имущества, называемыя староствами, или же те, которыя будут конфискованы у изменников, поручаю поспешить перенести войну в упомянутые края, а это тем удобнее, когда наши неприятели, вступивши в наши края с своим войском, оставили собственный край без обороны или с небольшим войском’.
Высочайший Совет по этому универсалу написал свой, объяснил в нем несправедливость пруссаков и выразился так: ‘Оглашая прусския присвоения беззаконными, уничтожаем ратификации, вынужденныя на разбойничьем Гродненском сейме, считаем воеводства и земли великопольской провинции нераздельными частями Речи-Посполитой, а их жителей поляками и соотечественниками, и приказываем всем обывателям, под страхом конфискации имений, исполнять те повинности, какия на них возложит Речь-Посполитая, и признаем изменниками отечества, достойными казни, тех, которые будут оказывать послушание беззаконным присвоителям и наезднической власти’.
Объявлена формальная война Пруссии, приказано Бухгольцу выехать из Варшавы. Бумаги в посольстве были осмотрены. Бухгольц со всей немецкой рассудительностью и хладнокровием представлял Игнатию Потоцкому весь риск такой горячности, но Потоцкий был непоколебим и упрям. Бухгольц, чтобы втянуть его в беседу, начал хвалить его образованность, политический ум и бескорыстие. Самолюбие Потоцкого было уловлено, и он стал говорить дружелюбнее, но оставался все с тем же намерением во что бы то ни стало возродить свое отечество и сделать его независимым. ‘Вы слишком слабы для этого, — сказал Бухгольц, — у вас мало средств вести войну’. — ‘Вы наших средств не знаете, — сказал Потоцкий. — Кроме тех, которыя известны, есть еще другия’. Он, по замечанию Бухгольца, разумел здесь надежду на Францию и отчасти даже на Австрию. ‘Варшаву осадят и возьмут приступом, — сказал Бухгольц, — и Польша должна будет покориться. Не лучше ли теперь? Тогда хуже будет’. — Потоцкий отвечал: ‘Все истинные патриоты решились погибнуть в таком случае, но тогда невозможно будет удержать варшавскаго народа. Тогда перережут всех пленных русских и подозрительных поляков! ‘ — ‘Такой поступок необузданной толпы, — сказал Бухгольц, — повлечет за собою мщение над целой Польшей’. — ‘Не пугайте нас мщением, — сказал Потоцкий: — Польше нечего более бояться. Хуже того, что сделали, не могут ей сделать’. — ‘Ну, смотрите сами!’ сказал ему Бухгольц.
Чтобы избавить Бухгольца от неприятностей со стороны раздраженного народа, назначили конвой проводить его и членов прусского посольства до границы. Вслед затем Высочайший Совет дал приказание в вознаграждение убытков, причиненных военными действиями пруссаков, взять под секвестр находящуюся в Варшаве контору русской компании, поручив это отделу Безопасности.
Весть о поступке Винявского произвела в Варшаве ужасающее впечатление. Все с уверенностью говорили, что Винявский измен-пик. За неимением его налицо, захотели излить месть на других. 27 числа некто Казимир Конопка вошел в окопы и говорил работающим варшавянам речь, жаловался на потачку, которую правительство дает изменникам, указывал на то, что в Варшаве держат много узников, кормят их, а не казнят. Слушатели пришли в раздражение. Когда варшавяне разошлись, вечером Конопка собрал толпу на Старом Месте перед ратушей и снова стал разжигать уличную громаду против сидевших в тюрьмах сторонников тарговицкой конфедерации, призвавшей русскую помощь, против преданных России лиц, бравших от русского посольства деньги и называл по именам таких, которых следовало прежде всех казнить. Распаленная его словами толпа разнесла подобные внушения по городу. Ночью в разных местах города поставили несколько виселиц, между прочим на Старом Месте, на Краковском предместье, в Вержбовой улице, у палаца Браницких, на Сенаторской улице: они построены были старанием кузнеца Себастиана Нанкевича, услыша желание вешать, он повел толпу к плотнику Высоцкому, собрал рабочих, присоединил своих, напоил пивом, и таким образом воздвиглись виселицы.
Утром 27 июня толпа народа бросилась к дому президента Закржевского и кричала, чтобы им выдали на казнь злодеев отечества. Некоторые вступили к нему в дом и вызывали его к народу. Закржевский не стал противоречить, соглашался, что их требование казнить изменников справедливо, но представлял необходимость в таком случае действовать путем законного судопроизводства, обещал, что суд приступит к надлежащему разбирательлству по этому предмету, и просил только дать несколько дней для того, чтобы президент и народный совет имели возможность повести дело правильным порядком. Народ разошелся. Но не все были у президента, в отдаленные циркулы города Варшавы не успели скоро дойти увещания Закржевского. Оттуда толпы бросились на тюрьмы, отворили их, и вывели семь лиц, почитаемых особенно виновными. Это были: Боскомп Ласопольский, служивший агентом у русских посланников и получавший жалованье от России много лет, епископ виленский Масальский, князь Антоний Четвертинский, — оба корифеи тарговицкой конфедерации, Рачинский, которого Игельстром назначил инстигатором по делам о начинавшемся повстаньи, Грабовский и Пентка, считавшиеся русскими шпионами, и Вульферт, бывший членом провизориального совета и за что-то обвиняемый в недоброжелательлстве к повстаныо и в сношениях с русскими. Масальского вывел из тюрьмы Брюлевского палаца Клионовский, пастух, пьяница, когда он тащил его на виселицу, то бил кулаками в спину, другие стали подражать ему и так щедро наделяли епископа виленского пинками, что он уже подле виселицы упал в обморок: его привели в чувство все-таки ударами, подсалили на стул, а каменщика Долгерта подсадили на верх виселицы, передали ему надетую на шею епископа веревку и он завязал ее около перекладины, а стоявшие внизу выбили из-под ног казнимого стул. Четвертинский, вытащенный из тюрьмлы Брюлевского палаца, так оробел, что с плачем и ревом целовал руки птичнику Дзекунскому, просил только дать ему хоть несколько минут на приготовление к смерти. Его не слушали и тащили на Краковское предместье перед дом Браницкого, сенопродавец Ясинский подсадил его, и когда шнурок оказался короток, добавил его привязанным платком. Стоявшие кругом кричали и разделили между собой одежду его. Повешением Вульферта заправлял каменщик Буржинский, он тотчас снял с мертвого капот и продал за восемь злотых.
Мимо разъяренной толпы, ликовавшей над смертью тех, которых она признала врагами отечества, проходил Маевский, служивший прежде инстигатором в маршалковской юрисдикции. По приказанию Высочайшего Совета он нес в суд бумаги. Его остановили и потребовали у него эти бумаги. Он не давал их. Тогда коновал Ставицкий, уже замеченный в краже и сердившийся лично на Маевского, начал кричать, чтобы его повесили, вырвал у барабанщика бубен и начал бить тревогу, заохочивая толпу к крови. Другой, Петровский, сидевший верхом на виселице, бил в ладони и кричал: вешать, вешать! Маевского повесили.
Испуганный всем этим Закржевский побежал в Брюлевский дворец, где сидели другие узники и русские военнопленные. Закржевский стал убеждать толпу, собравшуюся около Брюлевского дворца. Варшавяне очень любили и уважали его и не только оставили свое намерение убивать считаемых изменниками, но понесли на руках своего президента, а другие в угоду ему побежали и тотчас истребили поставленные виселицы, на которых еще не успели никого повесить. Бывшему маршалу Мошинскому надели уже на шею веревку и вели на виселицу, когда Закржевский подбежал к Брюлевскому дворцу и спас его от смерти, уверив народ, что он не избегнет наказания в свое время, если окажется виновным. Впоследствии этот Мошинский ловко оправдал себя перед индигационной комиссией, а по окончании революции писал к Сиверсу, что за ту веревку, которая у него болталась на шее, стоит повесить ему голубую ленту.
На другой день после казней Высочайший Совет издал постановление не иначе совершать казни преступников, как после очевидных письменных доказательств виновности и собственного сознания преступника, а постановлять приговоры предоставлял только уголовному суду, долженствующему оканчивать дела, подлежащие его обсуждению, в три дня.
Костюшко, находясь в Голкове, 18 (29) июня узнал о происшедшем в Варшаве и написал такое воззвание к жителям Варшавы: Случившееся в Варшаве третьяго дня наполняет сердце мое горестью и тоскою. Желание казнить преступника похвально, но зачем же преступники казнены без судебнаго приговора? Зачем нарушено уважение к закону? Зачем тот, кто послан к вам именем закона, понес оскорбление и раны? Зачем позорно умерщвлен невинный чиновник? Неужели это дело народа, который поднял оружие против наездников, с целью возвратить себе правильную свободу, господство закона и благосостояние? Опомнитесь, обыватели! Коварныя, злобныя души, в соумышлении с неприятелями, обольстили вас, взволновали умы, нашим неприятелям того только и нужно, чтобы у нас не было правления, чтобы ваше увлечение стало выше закона и всякаго общественнаго порядка, тогда им легче будет победить силу и доблесть вашу, среди безпорядка и смут каждый из вас, не надеясь на безопасность жизни, не может мыслить ни об общественном деле, ни об общем спасении. Тогда, но уже несвоевременно, вы узнаете, что вас обманывали, уразумеете хитрость и обольщение тех лукавых врагов ваших, которые, будучи подкуплены неприятелем, внушают вам, что у вас нет правительства, домогаясь, чтобы его в самом деле не было, и чтоб вы его сами ниспровергли’. Костюшко обещал скоро прибыть к ним, порадовать их, и выражался о себе так: ‘Может быть, образ воина, который каждый день подвергает за вас жизнь свою опасности, будет вам мил, но я не желаю, чтобы какая-нибудь печаль, отпечатавшись на лице моем, отравила эту минуту, хочу, чтобы радость ваша была полная, хочу, чтобы появление мое напомнило вам, что нас должна соединять оборона отечества и свободы’. Такое высокое значение, какое дает себе самому Костюшко, перед лицом всего народа, вызвано было почитанием поляков, доходившим, как замечал Бухгольц, до идолопоклонства. После первого успеха Костюшку называли не иначе, как непобедимым.
Угождая народному ожесточению против изменников, он поручал Высочайшему Совету понудить уголовный суд заняться неуклонно суждением содержавшихся под стражей, для наказания виновных и освобождения невинных. В конце своего отзыва Костюшко приказывал обращаться к правительству не скопом, не с оружием в руках, не с непристойным криком, а спокойно, благоприлично, через посредство своих циркуловых начальников, наконец, к таким лицам, у которых кровь черезчур кипела и руки чесались, и которым хотелось кого-нибудь вешать, он взывал так: ‘о, вы, которых горячая отвага увлекает на мелкую деятельность! Для пользы отечества, обратите вашу горячность против неприятелей, прибывайте ко мне в обоз, если вы свободны от обязанностей, наложенных правительством. Оставьте наблюдать за порядком правительственную власть, а изменники не уйдут от казни’.
В те же дни (3 июля н. ст.), как бы угождая народному требованию строгости над изменниками, военный суд признал Винявского, за сдачу города без выстрела, виновным в нарушении присяги и народного к себе доверия и приговорил его к лишению чести и к публичной казни через повешение, давая право каждой военной команде исполнить приговор, если виновный явится в отечество, а до того времени осуждал повесить его портрет на виселице. Тому же подвергался подполковник Кальке за то, что не арестовал, возвращавшегося из неприятельского обоза Винявского, а когда в то время штаб-офицеры говорили ему, что лучше потерять жизнь, чем нарушить верность, то сказал: ‘мне милее жизнь’. Костюшко в этом приговоре написал собственноручно: ‘Одобряю приговор до последней буквы и поручаю напечатать его в газетах’. Но чтобы никто не оставался ненаказанным, Костюшко вместе с тем понуждал и Высочайший Совет наблюдать, чтоб никто, совершив преступление, не остался без наказания.
Вслед затем уголовный суд послал требование явиться в суд виновникам тарговицкой конфедерации (Щенсному-Потоцкому, Браницкому, Ржевускому и другим) и потом позвал к суду виновников возмущения 27 июня в Варшаве. Что касается до первых, то призыв их к суду был только одной формой: само собой разумеется, что никто из них не мог явиться, чтоб его повесили.
Поляки заняли Либаву 10 (21) июня. Город обязался уплатить сто тысяч талеров на повстанье, дать и рекрута с каждого дома и сто пушек. В первых числах июня поляки были обрадованы вестью, что курляндское дворянство и мещанство постановило акт присоединения к краковскому повстанью, но эта радость очень скоро затмилась от другой неожиданной вести.
Австрийцы 30 июня вошли в Польшу, и 9 июля генерал Гарнонкур занял Люблин и разослал полякам такого рода прокламацию: ‘Его императорское и королевское апостольское величество, во внимание к возникшим в Польше безпорядкам, которые могут иметь влияние на безопасность и спокойствие земель его императорскаго и королевскаго величества, не может более оставаться равнодушным, а потому приказал мне с войском, находящимся под моим начальством, вступить в Польшу, отдаляя таким способом всякую опасность от галицийских границ и охраняя спокойствие земель, принадлежащих его императорскому и королевскому величеству. Посему чиню ведомым настоящим универсалом, что те, которые благоразумно, спокойно и дружелюбно будут относиться к моему войску, найдут полнейшую протекцию и безопасность не только своих особ, но и своих имуществ и имений, в противном случае те, которые окажутся виновными в каком-либо сопротивлении, навлекут на себя строгость военных правил’.
Пока еще эта прокламация не сделалась известной в Варшаве, Де-Каше выехал из столицы, под благовидным предлогом посетить карлсбадские воды для поправления здоровья.
Костюшко, получив известие об этом, написал Гарнонкуру, что Польша уважает договоры, и вступление австрийских войск не может быть следствием вины Речи Посполитой. Многие из поляков в то время, не подозревая австрийское правительство в намерении присвоить польские земли, думали, что австрийцы ввели свои войска, чтобы защищать Польшу от москалей.
Генерал Мокроновский, бывший до того времени комендантом Варшавы, получил поручение начальствовать дивизией, а на его место назначен Орловский. По мере накоплявшихся опасностей Костюшко деятельнее заботился о скорейшем собрании посполитого рушенья: нужно было врагам Польши внушить нравственное уважение к революции, нужно было показать им единодушную волю целого народа от мала до велика, а не одной какой-нибудь партии. Но дело посполитого рушенья шло как нельзя хуже, оно окончательно вооружало против революции обывателей, у которых более было склонности полиберальничать на словах, чем являть подвиги самоотвержения. Множество из них, спасаясь и от посполитого рушенья, и от всех вообще несносных тягостей, налагаемых революцией, покидали свои имения и бежали за границу. Высочайший Совет принужден был постановить и объявить во всеобщее сведение универсалом, что те, которые будут уклоняться от посполитого рушенья, и самовольно, без ведома и позволения правительства, убегать за границу, подвергнутся лишению не только имуществ, но даже и гражданских прав, а находившиеся уже за границей обязывались возвратиться в продолжение трех месяцев под опасением того же наказания. Кто же будет сражаться за ваши права, за вашу собственность, когда вы первые ее покидаете? — писал Высочайший Совет. — Что сказать о тех, которые вместо того, чтобы соединиться с войском и отправлять службу, которой требует от них Речь-Посполитая, уходят за границу и оттуда спокойно смотрят на свою братию, на их труды и усилия для пользы отечества, — неужели они поляки? У афинян, в случае раздвоения мнений, смертная казнь угрожала тому, кто не пристанет к той или другой стороне, не заслуживают ли по справедливости такой кары и те, которые своих братии оставляют? Кто не соединится с теми, которые присягнули пролить свою кровь за отечество, тот или враг отечества, или безразличен к нему, но ведь и это преступление в гражданине!’
Как плохо устраивалось посполитое рушенье, показывают тогдашние записки Яна Немиры, 13 июля он пишет, что до 12 числа, — срок, назначенный для набора посполитого рушенья, — в Константинове не могли собрать и десятой части того, что следовало по расписанию, конных кантонистов могли взять только пять, а пеших сорок, и то с недостатком в принадлежностях.
Чтобы подвинуть дело, Костюшко назначил особого комиссара для надзора над посполитым рушеньем, находившегося в Высочайшем Совете Гораина, поручил ему собирать посполитое рушенье в крае на восток от Вислы до Гродно и в Брест-Литовском воеводстве и доставлять дивизиям Сераковского и Циховского, с правом верховной власти над всеми порядковыми комиссиями и над начальством, устроенным для посполитого рушенья. Гораин от себя поручил в разных местах заниматься этим делом офицерам, но последние на каждом шагу подвергались столкновениям с обывателями. Таким образом, в Вельской земле жаловались на ротмистра Шиповского с товарищами, который насильно забирал людей, оружие, лошадей, врывался в обывательские дома, так что порядковая комиссия арестовала его товарищей, выдумав предлог, будто они не показали ордината (предписания), и она считала их за своевольную партию, быть может, и противную повстанью, она находила у некоторых ординаты будто бы фальшивые. Посланный в Брест, Пашковский доносил, что брестская порядковая комиссия уклоняется всеми мерами от обязанности рассылать приказания по приходам для доставления конных с пятидесяти дымов. Комиссия выдумывала, будто намерена держаться буквально смысла предписания Высочайшего Совета о том, что устройство посполитого рушенья возложено на одного Гораина, и она хочет ему одному отвечать: ‘Дурно идут дела с коммиссиями, еще хуже с обывателями, а народ, устрашенный, не хочет и думать составлять оборонную силу. Я сижу тут как на шильях’. Так писал Гораин от 21 июля. 29-го июля он послал выговор всему Брест-Литовскому воеводству. Видно было, что там все отделывались от посполитого рушенья и доставления рекрут.
В других местах происходило почти то же. Костюшко отзывался с большой похвалой и признательностью о деятельности Гораина, но удивлялся, видя в ответах порядковых комиссий явное желание делать всякие затруднения, холодоность к повстанью и равнодушие к судьбе отечества. Куда офицеры ни отправлялись на фуражировки, там поднимались жалобы: офицеры жаловались, что обыватели им ничего не хотят давать, а обыватели кричали, что офицеры берут с них следуемое не в надлежащей пропорции и делают своевольства.
В самом войске приказания главнокомандующего исполнялись дурно, ему льстили, его восхваляли, уверяли, что готовы во всем ему повиноваться, а на самом деле отлынивали от его предписаний и перетолковывали их. Он постоянно терпел недостаток в средствах, потому что экзакторы, обязанные собирать налоги, повсеместно встречали противодействие со стороны порядковых комиссий и обывателей. Чем энергичнее Костюшко и Высочайший Совет хотели подвинуть вперед восстание, тем больше оно теряло приверженцев и тем удобнее открывался путь русским задушить повстанье.

VIII.
Битва у Толкова. — Костюшко под Варшавой. — Осада Варшавы прусским королем. — Печальное положение польского войска. — Недостаток средств. — Новый уголовный суд. — Отступление пруссаков. Силы союзных держав направлялись к Варшаве. Чтобы предупредить их и не допустить осады столицы, Костюшко приказал своим отдельным дивизиям стянуться к Варшаве и сам пошел к ней. Зайончек стоял на левом берегу Вислы, у Толкова, с бригадами Мадалинского, Вышковского и Пинского.

Здесь на него наступили русские генералы Денисов и Хрущов. Битва продолжалась восемь часов, с 5 часов вечера до ночи, и потом возобновилась на другой день утром. Когда козаки стали заходить полякам в тыл, Зайончек отступил. Эта стычка прославлена была победой. В то же время Мокроновский, под Блоней, выдерживал битву с прусским генералом Эльснером. После этих стычек Мокроновский и Зайончек соединились с Костюшкой и подошли к Варшаве 1 1 июля. Костюшко стал у Мокотова, Мокроновский с противоположной стороны города, у Маримонтской заставы, Зайончек у Чистова и Воли. Силы их простирались до двадцати двух тысяч человек, из которых только пять тысяч было конных. Регулярного войска было не более девяти тысяч, остальное все состояло из новобранцев. Сераковский со своей дивизией, простиравшейся до 5.000, сделал диверсию к Бресту-Литовскому, а генерал Цихоц-кий ко впадению Нарева, чтобы стеречь движение пруссаков.
Поляки двумя днями предупредили своих неприятелей. 13-го июля явились под Варшавой пруссаки и стали у Бабья против Мокроновского, а русские у Служева, против Костюшки. Раннее прибытие польского войска было полезно для поляков тем, что у Варшавы оставалось свободное сообщение с правым берегом Вислы, откуда могли пока получать продовольствие. Две недели не было ничего особенного, кроме передовых перестрелок между егерями. В главном обозе отправлялось празднество освящения знамен для батальона краковских косиньеров, выдуманных воеводшей брест-литовской, паней Зиберг {Знамена эти имели такой вид: на пунцовом поле вышит был в кругу из лаврового венка сноп, перекрещенный с пикой и косой и покрытый сверху красивой шапкой, с надписью: ‘живут и охраняют’.}.
В это время уголовный суд окончил следствие над виновниками беспорядка, произведенного 27 июня, и приговорил Пиотровского, Долгерта, Джекунского, Буржинского, Кльоновского, Ясинского, Ставицкого к повешению. Приговор был исполнен 15 июля. Другие — Роман Нанкевич, Дембовский, осуждены на тюремное заключение. Конопку приговорили навсегда удалить из отечества, но исполнение этого отложили на дальнейшее время, а теперь заключили в тюрьму. Конопка был покровительствуем Коллонтаем, в начале Коллонтай на него так рассердился, что кричал в совете: непременно Конопку повесить, но потом заступился за него и спас от смерти. Всей остальной толпе сделано внушение и предостережение на будущее время, с надлежащими угрозами. Для предупреждения всякого беспорядка велено было всем обывателям, у которых было оружие, взятое из арсенала во время изгнания русского гарнизона, снести его в арсенал для правильной раздачи тем, которые будут определены на защиту города, вдобавок, во все продолжение осады запретили звонить в колокола во всем городе: правительство боялось всякой тревоги, чтобы уличная толпа не повредила делу обороны столицы какой-нибудь неблагоразумной выходкой.
С 28 июля начинаются постоянные военные действия. Они сосредотачивались преимущественно у предместья Воли. Поляки имели дело почти с одними пруссаками. Пруссаки сделали нападение на Волю, выбили из нее поляков, овладели ей, защищавший ее майор Липницкий был взят в плен. Несмотря на то, что он был из края, принадлежавшего Пруссии, с ним обращались как с пленным, и дали ему на честное слово свободу. Воспользовавшись этим, Липницкий ушел к своим. Тогда генерал Шверин написал Зайончеку письмо и требовал, по военному обычаю, чтобы бежавший пленник был возвращен уверяя, именем короля, что ему за то ничего не будет. Костюшко, которому донесли об этом, немедленно приказал Липницкому ехать в плен.
Генерал Шверин написал к коменданту Варшавы письмо и убеждал сдать город. На это не было ответа. 2-го августа сам король прусский написал к польскому королю такое письмо:
‘Расположение войск около Варшавы и средства, употребляемыя для ея покорения, увеличивающияся по мере безполезнаго сопротивления, должны убедить ваше величество, что судьба жителей этого города не подлежит сомнению. Спешу передать ее в руки вашего величества, скорейшая сдача города и строгая дисциплина, которую я прикажу соблюдать моим войскам, назначенным войти в Варшаву, обезопасят жизнь и собственность всех мирных жителей этой столицы. Отказ на первое и последнее предложение нашего генерал-лейтенанта Шверина, обращенное к коменданту города Варшавы, непременно повлечет за собою и оправдает ужасныя крайности, ожидающия незащищенный город, вызывающий своим упрямством ужасы осады и мщения двух войск. Если в вашем положении вам позволено уведомить жителей Варшавы о таком обстоятельстве, если им позволено быть судьями своего размышления, я заранее предвижу, что ваше величество будете их освободителем. В противном случае, мне останется пожалеть о безполезности настоящего моего поступка, котораго я ни в каком случае не повторю, при всем живом участии к сохранению вашего величества и всех тех, которые узами крови и долга собраны около вашего величества’.
На другой день прусский король получил такой ответ:
‘Польское войско, находясь под начальством генералиссимуса Костюшки, отделяет Варшаву от стана вашего величества. Варшава не в такой обстановке, чтобы могла распоряжаться своею сдачею. В таком положении ничто не оправдает крайностей, о которых ваше величество меня предупреждаете, ибо этот город не находится в возможности ни принимать, ни отвергать предложения, сделанного генерал-лейтенантом Шверином варшавскому коменданту. Мое собственное положение занимает меня менее, чем положение столицы, но так как Провидению угодно было возвысить меня на такую степень, которая позволяет мне изъявить вашему величеству братския чувствования, то я обращаюсь к ним, чтобы отвратить вас от мысли о жестокостях и мщении, противных тому примеру, какой короли должны оказывать народам, противных, как я думаю искренно, и вашему личному характеру’.
После этого ответа пруссаки усилили бомбардирование города. Почти каждый день пускали пруссаки бомбы и гранаты по Варшаве, но в течение месяца почти никакого вреда не нанесли, кроме того только, что пугали любивших более всего спокойствие мещан и отвращали их еще более от повстанья.
Осаждающие действовали чрезвычайно плохо. Русские дурно помогали пруссакам, у короля не было хорошей артиллерии, не было и согласия между пруссаками и русскими. Когда намеревались начинать штурм, то прусский король хотел выставить вперед русских, а Ферзен хотел уступить первенство пруссакам. Прусский король сердился на то, что Австрия вмешивается в дела Польши, а императрица Екатерина уже заявляла прусскому послу через своих государственных людей, что считает справедливым, если Австрия получит насчет Польши вознаграждение. Екатерине очень не нравилось, что прусский король оставил лично поле войны с Францией и стоит под Варшавой. Пруссия желала в этой суматохе прибавить еще несколько земель к недавно приобретенным польским владениям. Россия не хотела делать новых уступок Пруссии насчет Польши.
Таким образом, стоя под Варшавой почти два месяца, союзники ничего не сделали, только напрасно потеряли с обеих сторон до тысячи человек. Враги по временам входили между собой в дружелюбные сношения. Так русский генерал Хрущов писал к Костюшке и просил освободить его супругу и детей, арестованных вместе с прочими русскими в день восстания Варшавы. Костюшко исполнил его просьбу, но счел за нужное поставить на вид великодушие поляков и вообще превосходство их над своими врагами. ‘Чувство человеколюбия так глубоко укоренилось в сердце поляка, что принуждает его на минуту забыть грабежи, опустошения и пожоги, учиненные по приказанию тиранов. Ваша жена с детьми осталась задержанною в Варшаве потому, что таков удел ослепленных людей, терпящих над собою власть несправедливых владык, — отвечать за их злодеяния и погибать за их прихоти. Я возвращаю вам ваше семейство. Пусть наше человеколюбие даст себя почувствовать и вам, и вашим соотечественникам’. Генеральшу Хрущову привезли из города в карете с опущенными занавесками, а прислуге завязали глаза, чтобы она при выезде из Варшавы не увидела и не заметила укреплений. Впоследствии судьба устроила так, что генералу Хрущову довелось везти пленного Костюшку в Петербург.
Поступок Костюшки с Хрущовым дал смелость и другим, и к Костюшке обратились русские с подобной просьбой о своих ближних, но Костюшко не был к ним так внимателен, как к Хрущову, и уже при окончании осады (3 сентября) издал объяснение относительно этого предмета. ‘Польское правительство, писал он, должно обращать внимание на судьбу своих обывателей. Пусть знает вся Европа, пусть знают и те, которые просят меня об увольнении особ, им близких, что московское войско увезло из домов спокойных обывателей еще пред началом войны, и до сих пор держит их в неволе, а жены и дети этих невинных жертв со слезами прибегают к покровительству народнаго правительства и просят о мужьях и отцах, не ведая о судьбе их, эти насчастныя особы видят в задержанных здесь русских единственные залоги безопасности тех, которые без причины томятся под московским насилием. Поэтому я объявляю: как скоро будут возвращены отечеству обыватели, находящиеся в московских руках, тогда и я отошлю из Варшавы пленных обоего пола, не принадлежащих, как и означенные выше наши соотечественники, к разряду военнопленных’. Под поляками, возвращения которых домогался Костюшко, разумелись арестованные Игельстромом перед началом повстанья.
Характеристична переписка Мадалинского с русским полковником Волковым. Польский полковник Добек был взят в плен. Мадалинский пытался как-нибудь устроить его освобождение. Мадалинский был прежде коротко знаком с Волковым, и теперь послал к нему дружественное письмо, а при нем в подарок десять бутылок шампанского и арбузов. ‘Как мне жаль, — писал он, — встретить в вас врага, при уверенности в вашей искренней дружбе. Сами разсудите, кто из нас виноват, вы ли, которые напали на наш край, насилуете наши права, и в противность всякому уважению к человечеству сожигаете и грабите села, или мы, охраняющие против наездников свое отечество? Впрочем, это не касается нашей личной дружбы, с какою я остаюсь к вам’. Волков благодарил польского генерала за его дружеское к нему обращение, послал ему в подарок турецкий карабин, обещал стараться о судьбе Добека, о котором извещал, что он не в русских руках, а у пруссаков, присылал письма взятых в плен польских офицеров, свидетельствовавших, что с ними обращаются хорошо, и замечал так: ‘Хотя вы и приписываете нам грабежи и пожоги сел, но смею уверить вас, что я с своей стороны всегда стараюсь о сохранении собственности каждаго, предоставляя остальное добровольно накликанной на себя судьбе’. В конце он приписал: ‘Соображаясь с старинным обычаем, металла не следует дарить, а менять на металл же, прошу прислать мне за карабин медный грош’. Мадалинский написал ему после того так: ‘Очень жалею, что не имею меднаго гроша. У нас в обозе только железо, мы на него надеемся, и потому посылаю вам саблю, которую прошу принять в знак дружбы. Какая ужасная мысль! Может быть, эта сабля на самого меня обратится. Но кого винить? — спрошу я у вашего высокаго ума и у добраго сердца. Мы охраняем нашу землю, насилуемую свободу, опустошенныя имения, виновны не вы, но та, которая вами повелевает. Зачем она не довольствуется неизмеримым краем, которым владеет? Зачем тридцать лет проливает потоками кровь вашу, насыпает огромные курганы из трупов ваших? Зачем истребляет племя ваше, вместо того, чтобы сохранять и счастливить вас? Зачем ожесточилась она на поляков, народ единаго с вами происхождения? Ведь и вы, и мы происходим от одних славян. Отчего эта великая и очевидная истина не предстанет вашему разумению? Зачем, вместо того, чтобы убивать нас, не отдадите нам нашего? Мы вашей собственности не алчем. О, если бы наконец пришел тот светлый момент, когда вы почувствуете, что ваш народ, состоящий из миллионов человеческих существ, не сотворен для прихотей, гордости и алчности одной женщины, что люди созданы для того, чтобы любить людей и быть друг другу полезными! Этот момент счастия для обоих народов как был бы отраден для меня, когда я мог бы в уважаемом человеке обнять не наездника, а друга моего и моего отечества!
Уже незадолго до снятия осады происходило любопытное объяснение прусского генерала Манштейна с Зайончеком. Генерал-адъютант Манштейн прибыл к Зайончеку под предлогом повидаться с пленным полковником Вульфертом, но, как видно, был послан прусским королем узнать о духе поляков. ‘Обстоятельства принуждают нас воевать, — говорил прусский генерал, — не нашелся ли бы способ прекратить нашу вражду? — Вы могли бы сделать предложения, — сказал Зайончек, — и можно было бы их принять, если бы они были справедливы’. — С этим вам первым следует начинать, — сказал Манштейн. — Вы знаете великодушие нашего короля и можете безопасно ему довериться’. Зайончек возразил: ‘Нужно, чтобы мы находились в более стесненном положении. Притом, смешно было бы с нашей стороны полагаться на великодушие государя, который уже нарушил договор, заключенный с польским народом. Было время, когда прусский король внушал всеобщую привязанность к себе польскому народу. Это было в 1788 году. Тогда он мог всего надеяться от нас’. — ‘А чего же он мог надеяться от Польши? спросил Манштейн. — Она была ревностною и верною его союзницею, и, быть может, польский трон достался бы одному из его сыновей’. — Различие религии, — сказал Манштейн, — преградило бы путь к вашему трону нашим принцам’. — В XVIII веке, — сказал Зайончек, — религия не может служить препятствием, если бы только здравая политика этого требовала’. — ‘А множество друзей московских?’ — заметил Манштейн. — Они уже пошли на виселицу, — сказал Зайончек. — Скажите лучше, что ваш государь предпочел наезд на нас мирным и выгодным договорам’. — ‘Я не мешаюсь в политику, — сказал Манштейн, — и не могу сказать, что побудило короля нашего к такому способу действий, но ведь вы, господа, первые открыли неприятельския действия’. — Как! — сказал польский генерал, — разве не ваш король напал на нас под Щекоцином?’ — А разве не первый Мадалинский переступил прусския границы?’ заметил немец. Зайончек отвечал: ‘Мадалинский вошел в край, принадлежавший издавна Польше, ваш король не имел на него никакого права, а если он имел великодушие его взять, то у нас достанет смелости биться за него до последней капли крови’. — ‘Не все офицеры так думают, — сказал Манштейн, — у нас есть на то доказательство в бумагах, найденных в кармане убитаго майора Зужулинскаго’. Зайончек отвечал: ‘Не знаю, что там есть в тех бумагах, но могу присягнуть, что все так думают, как я’. — ‘Скажите, — переменил разговор немец, — как вы думаете, могут ли французы с своими началами быть счастливыми?’ — ‘Вполне в этом убежден’, сказал Зайончек. — ‘Жаль что такия мнения распространяются в Полыпр’, сказал Манштейн. — ‘Это мое личное убеждение, — сказал Зайончек. — Цель нашего повстанья — возвратить конституцию 3-го мая, которую с 1792 года все находили черезчур монархическою, а теперь черезчур якобинскою. А что, как поживают покровительствуемые вами москали?’ — спросил наконец Зайончек. — ‘Очень присмирели’, сказал, улыбаясь, Манштейн.
Поляк мог заметить, что у пруссаков господствует недоверие к своим союзникам и они бы не прочь были войти в особые сделки с Польшей. Но поляки не могли и не умели извлечь для себя из этого никакой пользы в данную минуту. Прямодушный и отважный Костюшко был вовсе не политик.
В течение осады Костюшко через Высочайший Совет сделал несколько важных распоряжений по управлению ходом повстанья, с проектированным в июне выпуском билетов казначейства только в августе стали приступать к исполнению, определили цвет и достоинство выпускаемых билетов от 5 злот. до 1000 злот. Назначили директоров для выпуска билетов, из них семь было бесплатных, а семь получали жалованье, установили для них форму присяги. Так как долг, выражаемый выпускаемыми новыми билетами, гарантирован был королевщинами, определенными к непрерывной продаже, поэтому Высочайший Совет в августе издал распоряжение о порядке продажи народных имуществ. Все средства эти шли очень медленно. Поборов не собирали и десятой части. Войско нуждалось сильно. 12-го августа Высочайший Совет, по приказанию Костюшки, издал воззвание к обывателям всех земель. ‘Обыватели! — писал Совет, — братья ваши бьются за вас уже шестой месяц. Какия у них были одежды и обувь, все поизносилось, порвалось. Приближается осень, воздух по ночам делается резким, а братья ваши по большей части без рубах и сапогов. Пусть каждый хозяин даст пару рубах и пару сапогов. Смотрите, что в других странах свободные люди делают для войска. Подражайте их примеру, Высочайший Совет от себя начинает эту обывательскую складчину и приглашает к этому же обитателей Варшавы через магистрат, а обывателей земель и поветов через порядковыя коммиссии. Варшавские обыватели могут приносить свои пожертвования в дом краковскаго епископа’.
На другой день, 13-го августа, Костюшко написал такого рода универсал: ‘Осенняя пора и непогоды, наставшия раньше, чем можно было ожидать, дают себя чувствовать, худо войску без шатров и почти без одежды. Вот уже четыре месяца я безпрестанно пишу о плащах, а их нет, и не знаю, когда дождусь их. Забота о здоровьи воинов, боязнь, чтобы лишения и беды не сделались причиною побегов, принуждают меня обратиться к Высочайшему Совету, если нельзя найти плащей, хотя бы изношенных, то нашли бы сколько-нибудь хлопских сермяг, попон, оставшихся от лошадей, которых, думаю, много в Варшаве, или простых ковров (коцов), словом, чего бы то ни было, чем можно прикрыться. Кажется, каждому следует подумать о жизни воина, осужденнаго терпеть непогоду и холод ради охранения жизни и собственности обывателей’.
Это показывает, как польское обывательство помогало делу восстания. Всякие сильные меры начальника казались ему невыносимой тягостью и склоняли его в противную сторону. Ужасное распоряжение Костюшки 7-го мая не было приведено в исполнение нигде, в июле, перед началом жатвы, Высочайший Совет укорял за медленность владельцев, порядковые комиссии, приказывал исполнить распоряжение 7-го мая и прислать сведения о том, каким образом исполнялись в имениях, вместо обязательных, наемные работы, где и сколько дней по условиям хлоп будет работать, во сколько может быть оценен рабочий день, и за какого рода работы, внушалось комиссиям поступать так, чтобы ни наниматель, ни наемник не имели причины жаловаться, напротив, чтобы и те и другие восхваляли настоящее повстанье, которое только приводит в исполнение то, что уже много веков ожидалось. Одной гродненской порядковой комиссии принадлежит честь присылки требуемых сведений, во всех других воеводствах требование отстранялось.
Костюшко заохочивал правительство к деятельному судебному преследованию измены. Уголовный суд начал следствие над тарговичанами и участниками Гродненского сейма. Те, которые принуждали других насилием или подкупом к тарговицкой конфедерации, а равно и те, которые на Гродненском сейме подавали проекты о разделе края и брали за то вознаграждение от России и Пруссии, обрекались на смерть, другие, менее виновные, которые из боязни мирволили силе и подавали голоса, благоприятные видам союзных дворов, наказывались, смотря по мере вины, конфискацией имений, или же только устранением впредь от занятия должностей. Рассмотрели архив, доставшийся после Игельстрома. Русский генерал сожигал свои бумаги, видно, плохо: полякам достались квитанции, которые давали русскому посольству сеймовые послы, получавшие от России пенсионы, и записки расходов, из которых оказывалось, куда и кому давались деньги. Все это публиковалось в правительственной газете и перепечатывалось в ‘Народной вольной газете’. Между прочим известили публику и о том, что его величество король Станислав-Август в 1773 году, в год первого раздела Польши, взял от трех союзных дворов 6.000 червонцев и кроме того, на поддержание большинства голосов на сейме, 6.000. Король, от 26-го августа, заявил от себя протест и просил напечатать его в газетах. Король объяснял, что действительно союзные дворы желали, чтобы он старался о подготовке сеймиков и выборе послов, которые бы на сейме легко утвердили раздел, но король не имел ни малейшего участия в сеймиках, которые тогда отправлялись под страхом иноземного оружия. Король объяснял, что он получил от дворов суммы за недоимки, которые следовали ему за прежние годы с королевских имений, поступивших во владение государств, овладевших польскими землями.
Комиссар, назначенный Костюшкой для княжества Мазовецкого, Дунин, донес ему в конце августа о чрезвычайных налогах, утеснениях и всевозможнейших несправедливостях, которые чинили обыватели крестьянам, особенно при раскладке повинностей, поборов и пожертвований, наложенных исключительно на дворянство. Высочайший Совет, по приказанию Костюшки, в своем универсале по этому поводу писал: ‘Такое несообразное обращение дворов (т.-е. обывательских) с их крестьянами препятствует распространению того духа, на котором народное повстанье может утвердиться. Если те руки, которыя должны своим трудом кормить и охранять нас, не найдут в правительстве защиты, напрасны будут все наши намерения освободить отечество. Высочайший Совет, проникнутый сознанием этой истины, не только желает облегчить тягости, до сих пор понесенныя крестьянами, но и убедить последних, что он сильно сочувствует их судьбе и желает видеть их счастливыми и свободными. Сообразно полученным донесениям, он поручает порядковой коммиссии княжества Мазовецкаго как можно скорее изследовать несправедливости, нанесенныя крестьянам, вознаградить их, донести Совету об упорных владельцах, и последних, по мере их преступлений, отослать в уголовный суд. Распоряжения начальника и Совета черезчур ясны, чтобы можно было на минуту сомневаться, какого рода обязанности наложены на владельцев и какия на крестьян. На будущее время порядковая коммиссия княжества Мазовецкаго должна наблюдать, чтобы владельцы не раскладывали на крестьян того, что положено на них самих’. Это старание отделить принадлежавшее панам от принадлежавшего крестьянам было преждевременно и идеально. Оно могло быть уместно только тогда, когда бы с течением значительного времени установились и окрепли новые отношения между владельцами и их крестьянами, когда и те и другие уже привыкли бы смотреть на себя, как на людей равных одни другим перед законом. В два месяца невозможно было установить таких отношений: они образоваться могли только в продолжение десятков лет. Крестьянин со своей работой составлял предмет дохода помещика. Когда что-нибудь требовали с помещика, то помещик естественно должен был обратиться туда, откуда он получал прежде свои доходы.
Костюшко недоволен был уголовным судом, и 23-го августа в своем универсале обвинял его так: ‘Суд уголовный, установленный для наказания виновных, вдаваясь в продолжительныя юридическия формальности, не оказывает необходимой во времена революции поспешности относительно примернаго наказания виновных и увольнения невинных. Невинные могут терпеть от промедления судопроизводства, а нерасположенные к революции, находя в этом поблажку себе, могут питаться надеждами на возможность затевать новыя преступления’. Поэтому он уничтожал этот суд, и вместо него устроил военный суд, назначив в него генерал-лейтенантов Зайончека и Мадалинского, генерал-майоров Тошицкого и Лажневского, и шесть других лиц меньших чинов. ‘По причине непреложной необходимости спасать отечество все обыватели призваны к посполи-тому рушеныо, — объяснял Костюшко свой поступок, — а через это призвание все должны считать себя воинами, поэтому и подчиняться военному суду’. Отделу Безопасности предписывалось усилить свою деятельность, открывать людей, нерасположенных к повстанью, заводящих с неприятелем сношения, распускающих угрожающие фальшивые вести, противящихся распоряжениям начальства, и доставлять таковых в военный суд. Наше отечество погибало от продажных изменников и от подлецов, пресмыкающихся перед неприятелем. Оно не может иначе восстановиться, как посредством истребления вредных членов народа’. Так выражался Костюшко.
Этот новый суд показал свою деятельность тем, что осудил на смертную казнь холмского епископа Скаржевского. Ему вменили в вину то, что он, присягнув конституции 3-го мая, передался тарговичанам, сделался советником конфедерации, на Гродненском сейме безропотно стоял на том, чтобы делать угодное двум дворам, побуждал принять проект, предложенный прусским королем, внес в Избу проект о принесении Сиверсу благодарности за участие в делах с Пруссией, и старался провести постыдный союзный договор с Москвой. Папский нунций представлял, что св. отцу уже и так больно, что на польских епископов падает смертная казнь за измену народу, и что он будет в этом видеть преследование религии. Поэтому Костюшко изменил смертную казнь на вечное тюремное заключение. Эта гуманность вооружила против Костюшки ревностнейших революционеров в Варшаве: кричали и даже собирали подписи к протестации. Это очень огорчило Костюшку, а неблагоприятели Коллонтая представляли ему доводы, что все это делается по интригам этого хитрого человека, который хочет захватить в свои единственные руки верховную власть. За два дня перед осуждением Скаржевского смертный приговор постиг главных составителей тарговицкой конфедерации, важнейших ее советпиков: Щенсного-Потоцкого, Северина Ржевуского, Ксаверия Браницкого, Юрия Вьельгорского, Антония Злотницкого, Адама Мощенского, Яна Сухоржевского, Яна Швейковского и Франца Гулевича, но так как их достать было невозможно, то определили на 29 день сентября повесить через палача их портреты или подписи, если портретов не найдут. Не лишнее здесь заметить, что уважение к высоким именам до того укоренилось в поляках, что в то время нашлись голоса, рассуждавшие, что Щенсному-Потоцкому, Браницкому и другим слишком богатым и важным панам следует оказать внимание, потому что за ними есть большая партия, и простить их, если они загладят свои прежние преступления сочувствием к повстанью.
Начинались дожди, приближалась осень, в прусском войске появились болезни. Пруссаков побуждало оставить осаду Варшавы вспыхнувшее повстанье в Великой Польше.

IX.
Восстание в Великой Польше. — Взятие русскими Вильны. — Дальнейшее охлаждение к восстанию.

Начало восстанию Великой Польши положил каштелян куявский Мневский. Цель его была во что бы то ни стало заставить прусского короля отойти от Варшавы, он боялся, чтобы ему, как носились слухи, не привезли к Варшаве лучшей артиллерии. Мневский мог сперва только восемьдесят человек обывателей склонить к вступлению в заговор, потом он назначил собрание военных, но когда на условленном месте они должны были собраться, то не оказалось их более тридцати человек. Эта горсть, подкрепленная патриотами-обывателями, напала в Бресте Куявском на маленький прусский гарнизон, состоявший всего из сорока человек. Прусское правительство было уверено, что Великая Польша не осмелится поднять мятежа, и потому не считало нужным держать в новоприобретенных землях много войска. Несмотря на свою малочисленность, прусский гарнизон защищался упорно и был побежден в Бресте только тогда, когда поднялись люди, служившие у каноников тамошнего капитула, и увеличили собой число повстанцев. После этого успеха Мневский овладел прусским транспортом с военными запасами, который плыл по Висле к Варшаве, для доставки в королевский лагерь. Затем восстание вспыхнуло в других городах Великой Польши. В Серадзе 23-го августа собралась небольшая толпа жителей в лес и условилась напасть оттуда на прусскую команду, находившуюся в городе. Пруссаки защищались одиннадцать часов и сдались. Поляки овладели магазином и казной, и в тот же день огласили приступление Серадзьского воеводства к краковскому повстанью, а со взятых в плен пруссаков потребовали присягу, что они не будт якшаться с поляками, и отослали их всех с прусскими чиновниками на границу Силезии. Затем восстал Калиш, там вооружилось двести мещан: они свергли с себя прусскую власть, но им не долго удавалось. Такое же восстание началось и в Равском воеводстве. Прусский король дал приказание полковнику Шекули идти на повстанцев с малым отрядом кавалерии. Этот полковник отличался большой суровостью, и водил под виселицу не только мужчин, но и женщин. В Пиотркове прусская власть выдала(1 сентября) манифест, объявлявший, что каждый, схваченный с оружием, без различия звания будет повешен, менее виновные осуждены будут на работы, а подозрительные заключены в тюрьму. Кто будет знать о замыслах к повстанью и не донесет, того постигнет смертная казнь без следствия.
Эти известия о повстаньи перепугали прусского короля. Он опасался, более всего, чтобы повстанцы не пересекли ему пути сообщения с Берлином, и это побудило его поспешно снять осаду.
В Литве, между тем, патриотическому делу был нанесен роковой удар. После удачного дела в Вильне вся Литва кинулась в повстанье с горячечной поспешностью. Туземный механик Заливский устроил в Вильне литейный завод, на котором делали оружие, и там смастерили одиннадцать пушек, более не могли сделать, форму у них разорвало. Везде, где только позволяло отсутствие русских военных сил, составлялись ополчения и вступали в стычки с русскими. Все эти стычки были неудачны, но поляки старались утешать себя рассказами о своем мужестве в этих битвах и о множестве погибшего неприятеля, и жаловались на зверство русских солдат. Литовский Высочайший Совет написал прокламацию к русским солдатам, где обвинял за их жестокости не их самих, а их командиров и особенно Тучкова, которым особенно были недовольны. Но между польскими генералами в Литве происходило несогласие и соперничество. Ясинский, признанный начальником восстания, был слишком молод, старшие генералы находили для себя унизительным повиноваться ему. Тогда Костюшко прислал Вьельгорского, брата того, который был одним из видных участников тарговицкого союза. Этот генерал не имел ни дарований, ни уменья вести войну, и притом был слабого здоровья. Он выступил из Вильны с войском, оставив в городе комендантами генералов Павла Грабовского, Мейена и Гурского. В это время, 8 июля, подступил к Вильне с войском русский генерал Кнорринг. Недоброжелатели Вьельгорского распространили про него слух, будто он, выступив из Вильны, сообщил тайно Кноррингу, что теперь удобно взять город и получил за то деньги.
Город был обведен ретраншаментами со многими батареями, от оврага, который находится выше ворот Острой Брамы, до реки Вилии. Русские, после кровопролитного штурма, ворвались за эти ретраншаменты и расположились на высотах, окружающих город. Вход в предместье был открыт. Кнорринг послал трубачей требовать сдачи, но поляки не допустили их до города, стреляли по ним и одного ранили. После этого, на другой день в семь часов утра, Кнорринг отправил Тучкова с двумя пушками под прикрытием егерского батальона к Острой Браме, через предместья, с поручением разбить ворота, а состоявший под командой Зубова полковник Диев, с пехотным казанским полком и двумя пушками, отправлен по другой улице к Заречной Браме, также для отбития тамошних ворот. Против Тучкова, у Острой Брамы, защищал город Мейен, против Диева — Гурский.
Проход по предместьям был чрезвычайно затруднителен, из домов, с крыш, с чердаков стреляли из ружей и бросали каменьями в русских. Русские под градом пуль двигались вперед и пошли на обе стороны, но скоро должны были податься назад. Кнорринг послал им на помощь нарвский пехотный полк под начальством полковника Миллера. Тогда русские опять пошли вперед и с большими усилиями достигли до ворот, но увидели, что ворота окружены наскоро сделанным каменным больверком. К их счастью, поляки оставили небольшое отверстие, через него прошли русские войска, овладели больверком и разметали его, потом ударили из пушек по затворенным воротам, ворота раздробились и обрушились. Поляки сосредоточили все свои силы у Острой Брамы, и русские, с потерей, еще раз подались назад. Храбрый полковник Диев был убит каким-то монахом с башни у Острой Брамы. Другой полковник, Короваев, ворвался в Заречье, но также был убит. Поляки хвастались своим мужеством в отражении приступа, но, по их собственному сознанию, он обошелся им не дешево. Бомбы повредили много домов, некоторые разрушены до основания, пострадал монастырь бернардинов, Заречье сожжено.
После этого неудачного приступа русские оставили не только Вильну, но и тот ретраншамент, за который перешли с таким усилием, и стали в пятнадцати верстах от города. Поляки тешили себя и другими стычками в Литве, приписывая своей стороне победу. К большому ободрению национального духа, носились отрадные слухи, будто в Константинополе народ скопом приходил к сераю султана, принуждал его заступиться за поляков и объявить России войну.
Русское войско, стоявшее под Вильной, усилилось, между тем, отрядом генерал-майора Германа. Предприянято вторичное нападение на город. На помощь повстанцам в Вильну прибыл 9 августа польский генерал Хлевинский с подкреплениями. Вьельгорского уже там не было. Артиллерией командовал Казимир-Нестор Сапега, знаменитый оратор.
11 августа, в 7 часов утра, русские начали атаку и овладели ложементом, который простирался от оврага, отделявшего городскую стену от ретраншамента выше Острой Брамы и шедшего через Богухвальскую гору до входа на равнину на Погулянке. На Богухвальской горе устроили батареи и начали палить в город, а генерал-майор Бенигсен натиском кавалерии истребил собравшуюся на Погулянке неприятельскую пехоту. Это произвело такой страх в Вильне, что польские войска стали выступать из города через Зеленый мост за Вилию. Русские непрестанно палили в город с высот. Предместья облиты были пламенем. Уже в самом городе повреждены были здания и картечью убивали людей. Собравшись на совет, жители решились отдать город победителю. Для этого употребили они в дело находившегося под арестом генерала Еленского. Генерал этот, получив приказание Костюшки идти с татарским полком в Вильну, ослушался и сказал: ‘если король или военная коммиссия мне велит идти, я пойду, а Костюшки я не знаю’: Такая выходка могла произойти оттого, что Еленский еще не знал назначения и признания Костюшки главным начальником восстания. За это он уже несколько месяцев сидел под арестом в Вильне. Теперь ему отдали саблю и послали вместе с трубачом просить милости у русских от имени городской ратуши. Генерал Кнорринг обещал городу совершенную амнистию.
Город сдался. Русские входили в него. ‘Я увидал, пишет Тучков, по обе стороны дороги к предместью две толпы народа. Одна состояла из людей обыкновепнаго роста, другая казалась толпою карлов. Первая находилась на правой стороне и там были: греко-российское духовенство, обыватели, исповедующие нашу религию и вообще не участвовавшие в мятеже, другая состояла из поляков: они стояли на коленях’. Последние поэтому показались Тучкову карлами. Русский генерал соскочил с лошади, поцеловал крест, поднесенный ему русским игуменом, потом опять сел на лошадь и, обратившись к полякам, сказал: ‘Императрица Екатерина объявляет вам прощение. Вставайте!’ Все кричали: ‘виват!’ Поляки бросились за русскими генералами и офицерами и униженно целовали им стремена.
В монастыре св. Духа отправлено было благодарственное молебствие, и троекратный залп из восьмидесяти пушек возвестил, что Вильна покорена оружием Российской Империи.
Варшавский Высочайший Совет, узнав о таков великом ударе для восстания, написал утешительное воззвание к литвинам и ободрял их патриотический дух. ‘Пусть, — писал он, — тиран, перевесом вооруженной силы занявши столицу литовской провинции, выдает свои приказания, пусть именем своей владычицы обещает прочное правление, а на непослушных мечет перуны, — неужели эти обольщения тронут сердце поляков? Неужели, много раз испытавши обман, вы развесите уши перед обещаниями ея посланников? Не города нас защищают от неприятельских ударов, не стены нам твердыня и оборона, в нас самих непреоборимое обиталице свободы и независимости. Перси — наше предстение, руки — щит и оборона’. Совет объявлял изменником, достойным кары, того, кто в Литве вступит в какую-нибудь юрисдикцию или администрацию, учреждаемую русскими, или вообще станет входить с русскими в дружелюбные сношения, хотя бы его имения были заняты русскими войсками.
По отступлении прусского короля от Варшавы Высочайший Совет, по истинно польскому обычаю, хотел прежде всего устроить празднество, и его прославленным героем должен был быть Костюшко. Обратились к нему. Главнокомандующий отвечал, что оставляет на волю Высочайшего Совета избрать время и способ для устройства такого празднества, но ему самому дело препятствует принять в нем участие. ‘Смею надеяться, — писал он, — Бог, освободивший столицу, освободит и отечество, тогда, как обыватель, а не как должностное лицо, я буду благодарить Бога и делить со всеми всеобщую радость’. Праздник этот, как видно, не состоялся, вероятно по нежеланию Костюшки принять в нем участие. Зато Высочайший Совет написал велеречивое и длинное послание великополянам, прославлял их за подвиги, за смелость, а в отместку прусским властям, которые угрожали казнить без следствия участников в повстаньи, приказывал в Великой Польше хватать, арестовать и вешать всяких гражданских прусских чиновников, отплачивая таким образом за повешенных поляков. Сам Костюшко ставил в пример великополян и написал воззвание к волынцам, которые до сих пор ничем не показали сочувствия к повстаныо, оставаясь как будто неизменно верными своему первому нерасположению к замыслам четырехлетнего сейма. ‘У великополян, — писал он, — не было войска, а составился святой заговор, и в один день в семи воеводствах уничтожили наездников и у же на несколько тысяч умножили свою силу’. Это была патриотическая ложь. ‘А вы, волыняне, — продолжал начальник, — вы до сих пор остаетесь в гнусном спокойствии. Что это? или вам отечество стало уже чужим, или святая вольность более не привлекает вас? или дух мужества, который жаром своим охватил сердца всех воеводств, в вашем воеводстве совершенно погас?
Обывательский польский дух если б и тлел в сердцах волынских поляков, то все-таки ему трудно было блеснуть. Суворов с двадцатью пятью тысячами готовился идти через Волынь на Польшу, а туземный русский народ, как и прежде, более склонен был вспомнить давно прошедшую, козацкую борьбу с Польшей, чем подставлять лоб за Речь Посполитую. Тогдашний губернатор Берхман, сообщая Суворову о духе, господствовавшем на Волыни и в Украине, говорит: Приобыкши жить в непозволительных оборотах, они хотели бы играть роль в прежнем многовластном и безначальном правлении, не довольствуются ныне в тишине под сению милосердаго престола ея императорскаго величества пользоваться своею принадлежностью и оную законно приумножать. Самоуправие, происки, право сильнейшаго заграждены, а сие было первое преимущество дворянства, следовательно, порядок и правильное повиновение законам в новом правлении кажется им угнетением или, по крайней мере, отнятием знатной части старой их неогражденной вольности. По разным моим разведываниям со времени пребывания здесь и по неусыпным примечаниям утвердительно могу сказать, что из чиновных подданных нет почти ни одной души, искренно нам преданной, мелкую же шляхту, живущую на дискреции богатаго дворянства, приобыкшую следовать всегда, без дальних разсуждений, всяким вдохновениям, льстящим хоть мало их состоянию и легкомыслию, врожденному сему народу, потерявшему сыздавна с порядком и первобытный свой нрав, мало надеяться можно, хотя (она) теперь довольно себя слывет и, кажется, забывает мечтательное свое благополучие, три дня только ежегодно во время сеймиков внушаемое. В противоположении тому предстоят гораздо выгоднейшия средства, требующия, однако, к прочному их утверждению времени и преобразований. Сие относится до крестьян, которые, конечно, к нам привержены, но не безызвестно, что знатная часть народа лишена везде средств к изъявлению настоящих своих расположений. Они до крайности теснимы польскими помещиками своими, при всем недремленном правительства старании, не терпят их душевно, и ожидают только той минуты, в которую они могут, оставя униатский обряд, насильно ими принятый, обратиться в православную греко-российскую веру, искони праотцами исповедуемую’.
Насчастия в Литве, казалось, наврстывались надеждами на восстание в Великой Польше, на первых порах от него ожидали много. Но на это нужны были деньги, а их давали мало. Костюшко решился прибегнуть еще к одной крайней мере и 10 сентября приказал Высочайшему Совету издать повеление забрать на дело спасения отечества все суммы, хранимые в серебре и золоте в магистратах и всяких городских юрисдикциях, в воеводствах и поветах, под каким бы то ни было видом, хотя бы на удовлетвореине кредиторов, — все духовные сокровища, лежащие в различной монете или в вещах в монастырях, костелах, капитулах, коллегиатах, — суммы, хранящиеся у частных лиц, превышающие количество тысячи червонных, — суммы купеческие, назначенные для удовлетворения кредиторов и остающиеся невыплаченными по причине перерыва торговых сообщений с заграницей. Все лица, у которых на дому сложены были чужие имущества, должны, под страхом ответственности собственным имуществом, донести об этом порядковым комиссиям в течение семи дней. Взятые таким образом сокровища отдаются скарбовому отделу Высочайшего Совета, который в обмен за них будет выдавать пятипроцентные билеты. Вместе с тем, Высочайший Совет объявлял, с целью усиления войска, на спасение отечества, обывательский заем с процентами, по 6% со ста, на что давалась вкладчику облигация, которую он всегда, если захочет, может выменять на 5% билет, с причетом за лишний процент, значущийся на облигации.
На объявленное посполитое рушенье уже перестали полагать надежду, оно только раздражало обывателей и простой народ. 18 сентября начальник приказал уничтожить посполитое рушенье, и там, где оно уже начало собираться, распустить его по домам, а вместо него усилить рекрутский набор и собрать еще по прежним правилам с десяти дымов одного пешего и с пятидесяти дымов одного конного рекрута, с тем, что снаряжение их будет на казенный счет, и порядковым комиссиям выплатится, для передачи кому следует, за все необходимые при постановке рекрут с оружием вещи, по назначенной таксе. Город Варшава, в видах недавно понесенных жителями больших трудов и утрат во время осады, освобождался от поставки рекрут.
Но энтузиазм ослабевал. Обыватели не видели успехов от повстанья, а видели и чувствовали только одно собственное разорение. Если они не хотели находиться под властью иноземных государей, то все-таки идеал их был не иной, как старая шляхетская Польша, а Костюшко сулил им какую-то другую, им чуждую Польшу, с основами, которые пахли французской революцией, которой одно имя ужасало сердца добродушных католиков, привыкших жить для святой церкви на счет хлопа, созданного для того, чтобы вечно ходить в ярме. Для воспитанных в польских понятиях равенство было что-то богопротивное, разрушающее всякие основы порядка, и не даром революционное польское правительство, переняв у французов революционный девиз: libert, galit, fraternit, заменило слово равенство (galit) словом целость, подобие польской революции с французской было ясно, как ни старались его закрывать, и потому немало было таких, которые из двух зол для своего отечества готовы были избирать меньшее — и скорее покориться, лишась сеймиков и сеймов, русской императрице, которая по крайней мере оставляла за ними драгоценное право власти над хлопом и возможность жить обычной католической жизнью, чем разориться до последнего ради воссоздания такой Польши, где они должны потерять свои шляхетские преимущества в угоду новомодным идеям и даже, быть может, подвергнуть самую религию той опасности, какой она уже подверглась там, откуда приходили в Польшу идеи, потрясавшие вековые привычки общественной жизни.
В то время, как Костюшко требовал исполнения своего универсала 7 мая и грозил карой тем, которые возлагали на крестьян то, чего революционная власть требовала от них самих, к нему посылались жалобы на своеволие панов от таких общин, которые и по прежним правам могли искать на панах управы, и которых права прежде всего должны были уважать паны, приспособляясь сколько-нибудь к новому строю вещей. Таким образом, Богуфал, уполномоченный в гродненском повете, сообщил Костюшке просьбу мещан города Соколки, которые пользовались некогда свободными правами, а впоследствии превращены были аристократическим правительством в убогих хлопов королевской экономии. Они превосходно исполняли разные повинности, положенные на них уполномоченными повстанья, но экономическое правление гоняло их на панщину. ‘Таким образом, не только крестьян утесняют, но и делу повстанья препятствуют’, говорил Богуфал. Это было не в одном месте, а делалось то же почти везде, по известию современников.
Провозгласив освобождение крестьян, Костюшко думал найти со стороны хлопской громады сильную опору революционному движению против равнодушия, эгоизма и двуличности обывателей. Но хлопы ненавидели повстанье не меньше, если не больше, самих обывателей. Об освобождении народ не знал и не верил ему, даже там, где и слышал о нем, от панского ига он не видел никакого облегчения, а повстанье только увеличило его тягости: оно тащило у хлопа последнюю лошадь, последнюю корову, опустошало его ниву, сожигало или разоряло его усадьбу, тянуло сыновей или самого хозяина на бойню, — за что, он сам не знал и понять не мог. Отчизны у него не было, как ее никогда не бывает у невольника. Речь Посполитая не представляла ему ничего такого, за что стоило бы ее сохранять и защищать. Состояние его не могло сделаться хуже, когда ее не будет, напротив, оно скорее могло улучшиться, в повстаньи он видел одну свою близкую беду и ничего отрадного в будущем. Как мало Польша сочувствовала своему повстанью, показывает то, что силы вооруженного народа, были далеко не те в натуре, какими предполагались на бумаге. Они были не только малы, — они были ничтожны в сравнении с тем, чем они должны были сделаться, если бы в самом деле в Польше было воодушевление и всеобщая ясная потребность спасать Речь Посполитую. Посполитое рушенье могло поставить до четырехсот тысяч защитников отечества, а их число едва доходило до сорока тысяч, и те, по скудости средств, содержались крайне плохо и беспрестанно бегали. В столице, где сосредоточивалось риторическое геройство, не только не уничтожалось, но расширялось то тайное нерасположение к повстанью, которое замечалось в мещанстве при самом начале революции, когда мещане с ужасом испытали, как дорого она обходится и как далек ее конец. Патриоты замечали это и усиливали свой террор. Варшава совершенно потеряла свой прежний разгульный, веселый характер. Только и речи было, что о тайной измене, о предательстве, один указывал на другого, друг на друга возбуждали подозрение, каждый день появлялись афиши, взывающие к открытию тайных недоброжелателей повстанья, бедные из зависти кричали на богатых, каждый день уголовные следствия да суды, и только благоразумию и прямодушию Костюшки и его друзей Варшава обязана тем, что в ней, как в Париже, не полились потоки крови. Если такое напряженное состояние возбуждало и раззадоривало записных друзей революции, то оно естественно располагало громаду жителей к желанию избавиться от тревог и возвратиться к какому бы то ни было спокойствию. Явно все хвалили Костюшку, один перед другим старался выставить свой патриотизм, великодушную готовность жертвовать и состоянием, и жизнью за отечество, а в глубине сердца многие только того и ожидали, чтобы либо русские, либо пруссаки скорее вошли в столицу и спасли ее от революционного обирательства и террора.
Костюшко, слыша, что оплот усиливается по всей Польше с каждым днем, принужден был 13 (24) сентября написать успокоительный универсал. ‘Знаю, — писал он, — что обывательския имения очень терпят, но помните, что все неприятности — мимоходныя, а свобода будет продолжительна и даст нам ряд спокойных и счастливых дней. Поручаю порядковым коммиссиям успокоивать обывателей и уверить их, что временное правительство не желает нарушать ничьей собственности, напротив, хочет ее уважать и защищать. За все, что обыватели доставляли, будет им немедленно заплачено, наконец, если теперь много таких тягостей, которыя чувствительны обывателям, то по окончании войны и по освобождении отечества собранные представители народа установят такое правление, какое только окажется удобнейшим для безопасности и благоденствия’.
Вслед затем Высочайший Совет 18 (29) сентября издал универсал, в котором объявлял, что усиленные поборы соберутся с обывателей только один раз, а более повторяемы не будут, и обыватели обязаны будут вносить только то, что было прежде постановлено сеймом. До того же времени существовало постановление, чтобы обыватели платили наложенные на них поборы не иначе, как наполовину звонкой монетой, теперь дозволяли платить теми билетами, которые предположили выпускать. Таким образом, видно, и начальник, и Высочайший Совет пришли к тому убеждению, что не следует раздражать обывателей, а напротив, надобно приобретать их расположение. Зато они отнеслись строго к тем, которые находились в чужестранной службе, 11 (22) сентября Костюшко объявил: ‘С огорчением и удивлением вижу, что множество поляков не стыдятся сражаться против собственнаго отечества, омывая оружие в крови соотечественников, находясь преимущественно в прусской службе. Объявляю: если от настоящаго дня через месяц поляк, находящийся в неприятельской службе, будет пойман, то подвергнется суду и казни, как изменник и враг отечества’. Через несколько времени (4-го октября) Высочайший Совет принужден был громить и тех, которые вообще находятся за границей и уклоняются от участия в повстаньи. Уже два раза, 6 июня и 7 июля, им было приказано возвратиться, но воззвание Высочайшего Совета осталось без последствий. Этого мало, после того еще множество обывателей бежало из Польши, на этот раз назначили новый термин возврата, к 15 января 1795 г., под опасением конфискации имущеетв. Недостаток финансов страшно препятствовал патриотическому делу, но нельзя сказать, чтобы у поляков тогда совсем уже не было средств, именно у тех панов, которые уезжали за границу, было их достаточно, а другие хотя не удалялись из отечества, но припрятали свои сокровища.

X.
Суворов, — Обезоружение польских войск в южной Руси. — Поражение Сераковского под Брестом. — Битва под Маценовицами. — Поражение и взятие в плен Костюшки. — Впечатление этого события.

Лицом, к лицу с польским повстанцем стал Суворов, бесспорно, один из величайших военных гениев XVIII века, уже давший себя знать полякам слишком двадцать лет назад уничтожением Барской конфедерации. В то время, когда другие русские генералы боролись с Костюшкою, и борьба дошла до бесславной осады Варшавы под начальством прусского короля, лучший из генералов находился в Украине, и участвовал в борьбе России с Польшею только обезоружением польского войска. Таким образом, в июне состоявший под его начальством генерал-майор Исленьев обезоружил без сопротивления польскую полевую артиллерию и изяславский пехотный полк, генерал-майор Шевич обезоружил винницкую и брацлавскую бригады, фон-Сталь — поднестровскую бригаду. Взятое оружие отправлено к брацлавскому губернатору Берхману. Охотников вступать в русскую службу оказалось чрезвычайно мало, да и правительство, не заботилось о том, чтобы их было много, не желая наполнять войско такими людьми, которые могли изменить. Поэтому тех, которые пожелали служить в российской службе, велено былр не оставлять в завоеванном крае, а переводить в другие места, подалее в глубь империи. Тогда оказалось много побегов из русской армии: не утерпевали поляки, услышав призыв своего военачальника. Поэто.му приказано было их казнить жестокою казнью, а всех подозрительных, которые хотя чем-нибудь малым заявили себя, велено отправлять за побеги из войска во ‘иутренние губернии. В июне обезоружение было окончено, кроме тех, которые, как было уже выше показано, успели убежать к Костюшке.
В то же время униаты продолжали переходить к православной церкви. Императрица приказала для охранения тех, которые обращаются к вере предков, подавать от войска нужную помощь, дабы, как, выражалась императрица: отвратить замыслы недоброжелательствующих и сократить те следствия, которые униатское духовенство, естественно будучи огорчено, паче чаяния станет усиливаться произвести для нарушения общаго спокойствия, тем более, что и вообще помещикам сие приятно быть не может’.
Тогда в народе стали резче, чем прежде, поговаривать, чть пришла пора вспомнить козачину, Железняка, Гонту, расправиться с панами и жидами. Июня 30-го Берхман доносил государыне об опасном духе в крае между крестьянами. Это побудило уменьшить ревность к распространению православия, потому что у южнорусского народа понятие о православии связывалось с понятием об освобождении от панов, а освобождение от панов немедленно воскрешало страшный дух гайдамацкой мести.
Причиной, почему Екатерина не посылала Суворова в Польшу, было опасение нападения со стороны турок. Это опасение могло рассеяться не ранее лета.
Суворов получил повеление двинуться в Польшу не ранее, как в августе. Двадцать третьего числа этого месяца он находился уже в Варковичах на Волыни, на пути в Польшу. Отряд генерала Буксгевдена был в Ковле, генерала Маркова в Могилеве. Жид Шмойло донес, что в Бресте собирается отряд повстанцев, туда идет Сераковский, а на помощь ему Мокроновский с 1.000 чел. Суворов, получив это известие, решился быстро двинуться на неприятеля. 26 августа Суворов был уже в Лучке, где получил через Буксгевдена известие о снятии осады Варшавы прусским королем. Нужно было спешить, чтобы соединиться с русскими войсками, отступавшими от столицы, и не дать освободившимся от действий против прусского короля польским войскам подоспеть на помощь к тем, которые собирались у Бреста. 20 августа Суворов соединился с Буксгевденом. 30 августа он прибыл в Ковель, а 4 сентября был под Кобрином. На другой день, 5 сентября, он стоял лицом к лицу с неприятелем.
Генерал Сераковский долго странствовал по Литве и имел с русскими несколько стычек, которые, по их незначительности и неопределенности, поляки могли называть своими победами. Такова, между прочим, была битва под Слонимом, с генералом Лассием, где однако поляки, как и сами сознаются, попятились, но зато с удивительным, по их словам, мужеством. Тогда уже вся Литва была взята русскими, только на Жмуди держались еще отряды, Курляндия, взволнованная поляками, была усмирена, поляки принуждены были вывести оттуда свои отряды.
Услышав о том, что Суворов двигается вперед, Сераковский послал известие Костюшко, но главнокомандующий повстаньем получил уже ложные слухи из Волыни и отвечал, что ему известно наверное, что это не знаменитый Суворов, а другой, знаменитый Суворов не пойдет в Польшу, он бережет границы от Турции, которая готова не сегодня-завтра ополчиться против России на защиту Речи-Посполитой, тот же, который идет на Польшу, какой-то неважный казачий генерал. Сераковский в этой, видно, уверенности, получив известие, что Суворов близко, поспешил к Бресту, и не дошедши до него, расположился под Крупчицами, у монастыря. Он выбрал превосходную позицию. Река Мухавец извилисто течет к востоку и круто делает поворот к северу. За нею течет другой ручей, впадающий в реку. Берега реки и ручья очень болотисты. Оставив впереди себя реку и потом ручей, Сераковский расположил свое войско так, что левый и правый бока его упирались в болотистые леса, перед мостом на дороге, шедшей из Кобрина в Брест, на левом крыле поставил он шесть батарей. Тыл обеспечен был также болотом, не таким большим, как переднее, и в тылу у него оставались деревня и каменный монастырь. Установившись таким образом, он отправил вперед партию под начальством генерала Рущица, но этот передовой отряд разбит был русским казачьим отрядом генерала Исаева. Взятые пленные показали, что у Сераковского тысяч шестнадцать войска, это было неверно. Другой подъезд, отправленный Сераковским, был счастливее, он привел одного унтер-офицера, посланного самим Суворовым достать водки, с огромною баклагою. Он объявил полякам, что идущий на них Суворов действительно тот, который уже был в Польше во время Барской конфедерации, который прославился в обе турецкие войны, одним словом, Александр Васильевич Суворов, а не какой-то другой.
Бежать было стыдно и притом некуда. Сераковский выслал сто человек конницы для разведывания, но этот отряд, наткнувшись на русских, был так разбит, что едва несколько человек успели добежать до своего стана.
Утром 6 (17) сентября в 7 часов русские начали переходить через реку Мухавец. Пехота и артиллерия двинулись по мосту. Но тут с противной стороны поляки стали угощать их сильною канонадою, тогда артиллерийский капитан Резвый, по приказанию начальства, устроил на высоте батареи, начал палить из четырнадцати орудий и сбил неприятельские батареи, преграждая путь. Пользуясь этим, пехота стала переходить. Сперва подполковник Талызин с егерями двинулся вперед на другую сторону, но на русских нападает польская конница. Нужно было выдвинуть против нее русскую конницу. Вот кинбурнский драгунский полк, под командою секунд-майора Киндякова, спешивается, солдаты переходят вброд, рубят хворост, бросают на протоки, делают гать, переводят по ней лошадей: за ними по этой гати переходит украинский легкоконный полк под командою полковника князя Одоевского. Польская конница не пускала русскую пехоту, — русская конница отгоняет ее, русская пехота проходит беспрепятственно, те по мосту, те вброд, за Талызиным — гренадерский херсонский полк, за ним мушкатерские: азовский, ряжский, генерал Буксгев-ден, командующий пехотою, командует ударить в штыки, поляки не в силах держаться, сомкнулись в густую толпу, закрылись в тылу большим каре и начали отступать. Но ряжский полк поражает штыками левое крыло, не успевшее стать в каре, храбрый генерал-майор Шевич с своею летучею конницею бросается на левый фланг каре, за ним черниговские карабинеры и кинбурнские драгуны, уже успевшие сесть на лошадей, за ними конные полки: александровский, мариупольский, их полковники Гижицкий и Анненков, оба отважные, врубились в каре. Анненков с мариупольцами пробил каре насквозь, неприятельская конница хочет ударить ему в тыл, но бригадир Исаев с козаками отгоняет ее козацкими длинными пиками. В то же время генерал-майор Исленьев с переяславским полком конных егерей врубился в правый фланг каре: оно разорвано. Поляки потеряли строй и бежали врассыпную по лесам и болотам. Русская кавалерия гнала их до тех пор, пока ночь и неудобная местность не спасли поляков от совершенного поражения. По известиям русских, около трех тысяч поляков легло на месте, у русских убито 55 человек, ранено 237. Поляки уверяют, что русских убито было до трех тысяч, а у них только 192. Но последнему верить нельзя, потому что и поляки, сообщая о собственных подвигах, все-таки сознаются, что Сераковский был тогда разбит.
Суворов не давал неприятелю больших отдыхов и имел обыкновение преследовать его до тех пор, пока не поразит совершенно, до конца. В 2 часа пополуночи русские пошли на поляков снова, отдохнув часов восемь, и по пятам их подошли на шесть верст к Бресту. Ночь была лунная. Два раза приходилось русским переходить извилистый и болотистый Мухавец. На рассвете они дошли до Буга. Эта река в осеннюю пору в тех местах переходима: пехота прошла через нее вброд и перевезла артиллерию. За Бугом русские построились в боевой порядок. Правое крыло состояло из конницы под начальством Шевича, левое из пехоты Исленьева, в центре был Буксгевден. Поляки закрылись спереди предместьем Бреста, называемым Тересполь.
Суворов приказал ударить на неприятеля со всех сторон. Русские сразу овладели шестью пушками, одна за другою, в разных местах. Поляки стали быстро отступать к деревне Коршин, и за нею на высоте хотел расположиться Сераковский, но генерал Шевич предупредил его, перерезал ему путь, ударил в переднюю колонну своею конницею. Бригадир Боровский с ольвиопольскими гусарами сцепился с польскою конницею, черниговский и александровский полк ударили во вторую колонну, а третья бросилась влево, в сторону, на нее сильно ударил в штыки генерал Исленьев, отрезал и совершенно истребил. Расстроенное войско бросилось к деревне Добрину. Надо было ему переходить через гать. Исленьев послал в обход к деревне (под начальством секретаря Суворова, Мандрыкина, и поручика Тищенко) охотников пять эскадронов, конныхх егерей и гусар, когда поляки подошли к деревне, она была уже занята и зажжена русскими. Полковник Новицкий с черниговским полком ударил с правой стороны деревни, а поручик артиллерии Татаринов начал поражать их сзади. За поляками гнались козаки с своим храбрым и неутомимым Исаевым, а впереди заходили дорогу егеря лифляндского корпуса (4-й баталион полковника Ржевского и 2-й батальон Жукова), очищая лес и поражая поляков выстрелами. Тут поляки пустились врассыпную, кидали оружие, амуницию, знамена, одних из них убивали, других брали в плен, конница завязла в болоте, по правую сторону гати. Некоторые там и погибли со своими лошадьми, другие побросали лошадей, спасались бегством и прятались в камышах. Козаки Исаева били их и кололи по всем направлениям. Сам Сераковский ушел с одним батальоном пешей гвардии на Малову гору, с ним ушел от беды эскадрон конной гвардии, под начальством Космовского. По странному случаю, в эскадроне, бежавшем с поля битвы, не был никто ранен.
Русским досталось двадцать восемь пушек, все ящики с снарядами и два корпусных знамени, одно белое, для пехоты, а другое светло-синее для конницы, недавно присланные Сераковскому в знак чести от Высочайшего Совета. До 500 пленных было взято русскими. В этой битве русские потеряли 95 убитыми и 228 ранеными, из которых 141 были ранены тяжело. Русские уверяли, что поляков было до пятнадцати тысяч, а другие говорили, что даже до шестнадцати тысяч, но по ведомостям, которые доставил Сераковский перед своим поражением правительству, у него значится в корпусе 5.975 человек, и из них больных было 501. Вероятно, однако, что это число обнимает только регулярное войско, а так как кроме того у него были волонтеры, набранные из народа, то это и умножало его корпус в глазах его неприятелей.
Сераковский убежал в Седльце. Туда стало собираться к нему недобитое войско и примыкали другие отряды, так что в несколько дней у него снова было до двух тысяч. Сам Костюшко, услышав о его несчастии, поспешил из-под Варшавы в Седльце, расспрашивал о причинах поражения и нашел, что никто не виноват, все прекрасно воевали и исполняли свои обязанности, а несчастие произошло от многочисленности неприятеля. Для ободрения он роздал даже некоторым знаки отличия, и в том числе Космовскому. Этот знак отличия только что перед тем выдуман был Костюшкою для наград. То было золотое кольцо с надписью: Отчизна своему защитнику’. Его положил он давать военным только под условием, если комиссия, состоящая из трех офицеров, признает достойным того, кому намереваются дать этот знак отличия. Имя получающего должно было пропечатываться в газетах, с обозначением нумера. За которым получена награда, с тою целью, чтобы кто-нибудь не присвоил себе такой почести без права на нее.
От Сераковского Костюшко поспешно отправился в Гродно. Здесь он над остатками литовской армии отдал начальство Мокроновскому, под его начальством одну дивизию поручил Ясинскому, другую Вавржецкому, вместе с Гедройцем. Он написал им такой приказ: ‘Предостерегаю все войско, если кто будет его тревожить разговорами о том, будто против москалей нельзя удержаться, или во время битвы станет кричать, что москали у нас в тылу, москали нас отрезывают и тому подобное, тот, по донесению команды, будет тотчас заключен в оковы, отдан суду и, по доказательстве виновности, расстрелян. Приказываю генералу Мокроновско-му, чтобы во время битвы часть пехоты с артиллериею всегда стояла позади линии с пушками, заряженными картечью, из которых будут стрелять в бегущих. Всякий пусть знает, что, идя вперед, получает победу и славу, а подавая тыл, встречает срам и неминуемую смерть. Если между служащими в войске есть такие, которые убеждены, что москалей нельзя побить, люди, равнодушные к отечеству, свободе и славе, те пусть заранее объявят об увольнении своем из службы. Мне больно, что я принужден установлять такие строгие правила’. Костюшко нашел нужным припомнить своим соотчичам и благословенную в их памяти эпоху московского разорения. ‘Какие-нибудь десятки ваших предков могли завоевать целое государство Московское, привести в оковах царей его, назначать москалям владык, — а вы, потомки тех же самых поляков, можете сомневаться в успехе борьбы за отечество, свободу и домы ваши, за кровных и друзей, и считаете непобедимыми эти хищные шайки, которые берут над вами верх только при вашей трусости!’
Для усиления Сераковского Костюшко немедленно послал приказание отрядить из отряда Понятовского до двух тысяч человек к Сераковскому и приказал, сверх того, соединиться с ним отряду генерала Княжевича, у которого было до тысячи человек. Сам Костюшко прибыл снова в Варшаву и стоял по-прежнему в Мокотове, где ему отведено было помещение от хозяйки этого имения, княгини Любомирской. Он часто ездил в Варшаву, беседовал там о делах с главными членами Совета и генералами.
Русский генерал Ферзен с своим войском, по отступлении прусского короля от Варшавы отступил и сам от столицы, стал сначала у Песочной, и оставался там до 30-го августа(10-го сентября), по просьбе прусского короля. Последний прислал было к нему генерала Манштейна просить, чтобы он остался долее, пока король не уйдет в Великую Польшу, но Ферзен отвечал: ‘Дело под Варшавой покончилось, мне нечего тут делать, я не буду ждать долее 30-го августа’. ‘Пруссаки, писал он Репнину, единственно заботятся об охранении своих новых границ, а до союзников дела нет, цесарцы стоят недвижно, и мне трудно теперь двигаться, не будучи ничем снабженным’. Цель его была перейти на правый берег Вислы и соединиться с Суворовым, или же ударить на рассеянные части польского войска около Бреста или где придется. Он распустил слух, что хочет переправиться в Пулавах, а сам решил переправиться в Зелихов. Переправа чрез Вислу было дело не легкое, оно требовало нескольких дней работы, да и поляков было много на другой стороне, хотя это были небольшие отряды, но при переправе они могли быть опасны, и действительно, Костюшко обратил усиленное внимание на то, чтобы не дать Ферэену совершить переправу. Это важное дело поручено было генералу Адаму Понинскому, который стоял на правом берегу Вислы и следил за движениями Ферзена, готовый ударить на него, когда он начнет переправу.
Выбор был очень неудачен. Отряд Понинского состоял из четырех тысяч, и это все были новобранцы и охотники. Дисциплины в войске было мало. ‘Каждая сотня, говорил Зайончек, была под командою начальника, который считал себя независимым’. Вооружение было плохое. Тем не менее русский генерал, осторожный и рассудительный немец, примеривался чуть не месяц перейти через реку. 3(14) сентября он был в Магнушеве, на противоположной стороне. Поляки готовы были встретить его. Он расставил свое войско по правому берегу Вислы, в Магнушеве, Ричеволе, Козеницах и Гневушове. Переправляться было трудно еще и потому, что не было паромов. Он успел было достать их на реке Пилице, собрал польских мужиков и хотел переправиться, но поляки с противоположного берега собрались и перестреляли мужиков. Тогда Ферзен велел доставлять суда на подводах, пока доставляли суда, он наблюдал за движением неприятеля, а поляки устраивали свои батареи. Наконец, обманув неприятеля, Ферзен начал 22-го сентября переправу у Козениц и деревни Голендры. Хрущов сел на суда и очищал берег от неприятельских батарей. Переправа продолжалась несколько дней. Поляки не в силах были помешать ей.
Дали знать Костюшко.
Он получил это известие 24-го сентября и тотчас послал два полка пехоты с несколькими пушками на помощь к дивизии Сераковского, и последнему послал приказание поскорее идти к Козеницам, против Ферзена, а потом призвал к себе Немцевича и сказал: ‘Завтра с рассветом мы уедем к Сераковскому, только это должно оставаться в величайшем секрете’. Он доверил, однако, тайну Зайончеку и Коллонтаю и сказал, что решается отважиться на битву с Ферзеном, чтобы не дать ему соединиться с Суворовым. ‘Лучше пусть Ферзен соединится с Суворовым, чем мы проиграем сражение, — сказал Зайончек. — Армия Ферзена сильнее армии Сераковского’. — ‘Но силы Сераковского, — возразил Костюшко, — когда соединятся с ним другие, возрастут до четырнадцати тысяч и будут в состоянии выдержать напор’. Представление Зайончека не было принято Костюшкою. Неизвестно, притворился ли он перед ним, что оставляет свое намерение, или упорно стоял на своем. Он приехал в Варшаву и провел вечер у Закржевского. Там были все близкие друзья его, Игнатий Потоцкий, Мостовский, Коллонтай. Костюшко не подавал вида, что у него на уме. Друзья расстались в час пополуночи. У Немцевича был на пальце превосходный антик, этрусский перстень с вырезанным изображением раненого воина, опирающегося на щит. Игнатий Потоцкий похвалил его.
‘Возьмите его себе и держите, пока мы не увидимся снова’, сказал Немцевич. Игнатий не понял значения этих слов, а Немцевич хотел в случае несчастия оставить по себе память человеку, которого очень любил и уважал.
На заре, рано, Костгашко с Немцевичем были уже на ногах. Отъезжая, Костюшко доверил начальство над войском близ Варшавы Зайончеку и приказал распустить слух, что едет в Варшаву. Они поехали на Прагу. Проехав верст около двадцати, они оставили своих утомленных лошадей и поехали на переменных мужичьих. Жалко было им смотреть на этих лошадей, только кожа да кости, седла были без стремян, и удил не было, а вместо них были веревки. Край был разорен, хлопы обеднели. В пять часов путешественники достигли обоза Сераковского, где с последним были генералы Каминский и Понииский и бригадир Копец, прибывший из своего лагеря, верст за тридцать оттуда.
Утром Понииский уехал к своему отряду с Сераковским, Каминский поехал с Костюшкою. Они в Корытницу прибыли вечером, там был отряд, наблюдавший за Ферзеном. Костюшко остановился в опустошенном козаками панском доме и пробыл там целый день. Погода была дождливая.
Польские подъезды взяли в плен майора русской службы, снимавшего план местности. Оказалось, что этот майор был родом поляк из брацлавщины, по прозванию Подчаский. ‘Мы имели право повесить его как изменника, говорил Немцевич, но удовольствовались тем, что выведали у него о состоянии неприятеля’. Чуть живой от страха Подчаский объяснял, что нищета заставила его вступить в русскую службу и он хотел уволиться, но его не пускали в отставку. Он рассказал Костюшке подробное положении русской армии и ее численности.
‘Оказывается, что неприятель сильнее нас вчетверо людьми и орудиями’, сказали поляки. Вечером дождь перестал. Прояснивало. Немцевич и Каминский, некогда школьные товарищи, прогуливались по двору. Вдруг по правую их сторону пролетела стая воронов. ‘Припомни Тита Ливия, — сказал Каминский, — вороны по правую сторону — дурное предзнаменование’. — ‘Оно было дурным для римлян, а не для нас, — сказал Немцевич. — Пусть это кажется невероятно, но увидишь, — мы побьем москалей’. — ‘И я тоже думаю’, сказал, ободрясь, Каминский.
Настало ясное утро 28 сентября (9 октября). Полковник Крицкий привел изнуренные два полка из Варшавы. Им для подкрепления дали водки.
В девять часов утра выступили поляки из Корытницы. Путь им лежал через лес. В четыре часа пополудни вышли они из леса близ Мацейовиц и увидели вдоль Вислы раскинутый русский обоз. Русское оружие сверкало против солнца. Шум голосов, крики команд, ржание лошадей доходили до ушей поляков. Генералы устанавливали войско в боевой порядок, а стрелки между тем уже начали драться с передовыми козаками. Эти так называемые шармицели не длились больше часа.
Маленькая река течет в Вислу через местечко Мацейовицы. На берегу ее стоял замок, от этого замка до села Ороннэ вдоль речки на левом ее берегу расположились поляки. Речка, впадая в Вислу, образует угол, от этого угла вдоль Вислы, до Козениц, стояли русские. Понинского с его отрядом не было. Костюшко послал к нему вечером гонца, приказывая прибыть как можно скорее.
Ночью отправились польские генералы в замок. Он принадлежал фамилии Замойских. На стенах его висели портреты лиц этой фамилии, знаменитых в истории канцлеров, гетманов, епископов. Козаки незадолго перед тем посетили замок и оставили следы свои: у одних из нарисованных Замойских были проколоты глаза, у других разрублены саблями лица. Бессознательно русский воин попирал древнюю славу Польши на том месте, где несколько дней спустя судьба определила разыграться одной из последних сцен ее исторической драмы.
Наступило утро рокового дня. Местоположение, казалось, давало полякам более выгоды и надежд. Они стояли на сухом месте, а русским надо было пробираться по болотам. Но русские не боялись дурных путей, когда надобно и велено идти через них.
По составленному Ферзеном плану генерал Хрущов ударил на поляков прямо. Корпус Денисова обошел вправо и ударил на поляков в левый фланг. Корпус Тормасова направил свой удар левее от Хрущова, а еще левее двинулся корпус Рахманова, перешел речку, пошел вдоль ее по правой стороне с большим трудом, при упорном сопротивлении поляков, потом снова перешел на левую сторону по плотине и ударил в тыл. Наконец резерв, под начальством полковника Толстого, взял Мацейовицы, перешел через реку и потом очутился тоже в тылу поляков, еще далее, левее, Рахманова. Сначала сыпались на поляков ядра и гранаты, потом, когда русские приблизились, со всех сторон открылся по ним убийственный ружейный огонь. Тогда русские ударили в штыки. Все мешалось, кидало оружие, бежало, но бежать было некуда. Русские окружили поляков. Костюшко бросился за бегущею и потерявшею дух кавалериею, он думал остановить ее и двинуть в бой. За ним пустились вдогонку харьковского легко-конного полка корнет Лисенко, да елисаветградского конно-егерского полка корнет Смородский, да два козака, Лосев и Топилин. Конь Костюшки споткнулся и упал. Козаки, доскакав, дали ему два удара пикою, а Лисенко ударил его саблею по голове. Козаки бросились обирать его, — сняли с пальца перстень, потом другой, потом стали снимать третий с изображением краковской шапки, — девиза повстанья. Костюшко машинально сжал палец. Офицер присмотрелся и закричал: Это Костюшко!’ — ‘Я Костюшко, воды! проговорил раненый начальник. Воины прониклись уважением к храброму, честному и уже бессильному врагу. Один из Козаков побежал за водою. Офицеры приказали надеть на него прежнюю одежду, перевязали ему раны. Он впал в беспамятство. Козаки из пик устроили носилки и понесли его.
Генералы Сераковский, Княжевич, Каминский, Копец, все полковники, штаб и обер-офицеры, секретарь Костюшки Фишер, оставшийся в живых, были взяты в плен. Немцевич был ранен в руку. ‘Первым моим движением, — говорит он, — была гордость при мысли, что я проливаю кровь за отечество, но это патриотическое наслаждение прошло, когда я увидал, что вся наша армия уничтожена’. Козаки нагнали его, схватили за поводья его лошадь и повели.
Козацкий офицер, взявший в плен Немцевича, не принадлежал к числу образованных и гуманных офицеров, какими, к чести их, были многие из героев екатерининской армии, уважавшие во враге человека и исполнителя своего нравственного долга. Он стал его обирать, и увидя на раненой руке бриллиантовый перстень, силился его снять, но это было трудно, — рука припухла от раны. Немцевич закричал от боли, снял перстень и бросил ему в лицо. ‘Этот офицер обратился в слугу моего’, говорит Немцевич: он раздел его и надел на него мундир, снятый с убитого польского жолнера. Немцевича повели посреди русских батальонов. ‘Зачем ведешь его?’ кричали офицеру подобные ему товарищи. ‘Убей его!’ На пути подъехал полковник Миллер, обратился к Немцевичу вежливо и милостиво, и при нем же дал выговор грубому козацкому офицеру за жестокое обращение, а сам, взяв под свое покровительство Немцевича, повел его в главную квартиру. — ‘Мы шли через побоище, — говорит Немцевич, — земля была покрыта ободранными трупами. Что было величественно в этой картине, это рослые жолнеры, лежавшие с пробитою штыками грузью, с запекшеюся в ранах кровью, но еще видно было в них оставшееся последнее напряжение мускулов, грозное выражение застыло на их лицах’.
Всех знатных пленных приводили к Ферзену. Победитель встречал их ласково с трубкою в руках и без оружия, чтобы показаться скромнее. От него их отводили в замок, где собрались русские генералы. Пленников поставили в ряд. Русские генералы — Хрущев, Тормасов, Денисов и другие утешали их, ласкали. Костюшки не было. Все думали, что он убит, как вдруг козаки принесли его на пиках полуживого, и русские генералы бросились оказывать ему помощь. У Немцевича в кармане взяли польскую только что написанную им пьесу: ‘Возвращение с того света’. Русские, знавшие по-польски, читали и хвалили пьесу, желая сделать приятное пленному автору.
Всех пленных взято русскими две тысячи семьдесят человек. Из них восемьсот были тотчас отпущены с обязательством не служить против России. Русские взяли 21 пушку, из них четыре двенадцати-фунтовых и четыре шести-фунтовых, а прочие трех-фунтовые, два знамени и 26 пороховых ящиков. Сами русские потеряли убитыми 166 чел., раненых было 1.154.
Пленных генералов разобрали к себе на попечение русские генералы. Каминского с позволения Ферзена взял к себе генерал Дашков, который был в Варшаве дружен с сестрою его Гурскою. Сераковского и Княжевича взял Хрущев и обращался с ними приветливо и дружелюбно. Всех убитых похоронили с военною честью и русские священники отпевали их. Угождая французскому вольномыслию, поляки ставили русским в укор эту заботливость о приличном погребении мертвых, называли ее суеверием и порицали их за то, что они в то же время оказывали менее старания о раненых пленных, впрочем замечали, что и о своих раненых они заботились не более того. Быть может, это было единственно оттого, что в России в то время был еще недостаток во врачах, особенно искусных.
Так как курьеров приходилось для избежания плена посылать через австрийские земли, то Ферзен отправил к Суворову известие с пленным поляком, Станиславом Дубовицким. По донесению этого Дубовицкого всех польских войск было под Мацейовицами десять тысяч пятьсот человек, тогда как по известиям польским их было не более шести с небольшим. Дубовицкий показывал, что Костюшко отправил из Варшавы четыре полка по 1.000 человек, тогда как Немцевич говорит, будто он отправил их только два. Дубовицкий указывает, в каком именно батальоне сколько людей находилось, и его показания вообще носят печать правдоподобия, исключив число взятых в плен, окажется, что поляков легло более восьми тысяч в этой резанине, как называли русские ветераны это сражение, вспоминая о нем в своих рассказах впоследствии.
В Варшаве сначала, как водится, стали ходить неясные слухи о мацейовицком поражении. Им не хотели верить. Патриоты, так боготворившие своего начальника, никак не допускали мысли, чтобы этот идеал их мог быть взят в плен. Боялись передавать друг другу эти слухи, чтобы не подпасть обвинению в злоумышленном распространении дурных вестей. Потом разнесся даже слух, что Костюшко свободен, что его нашли в болоте и везут в Варшаву. Народ толпами побежал к мосту и стоял на берегу с полудня до ночи, пока сильный осенний дождь не прогнал его. На другой день Зайончек издал приказ и извещал официально войско и народ о несчастии, постигшем отечество. Он убеждал не унывать, но одушевиться чувством и желанием мести за любимого начальника. Тогда раздались отчаянные крики: ‘Нет Костюшки! Пропало отечество!’ Иных, по словам современников, била лихорадка, другие впали в горячку, некоторые совсем сошли с ума: бегали по улицам и бились головами об стены, женщины метались и кричали в истерике, а иные даже разрешились от бремени преждевременно. Даже дети, слышавшие прежде беспрестанно от родителей имя Костюш-ко, теперь плакали навзрыд и кричали: где дорогой Костюшко? Немало было и таких, которые втайне радовались этому, видя по крайней мере, что этим способом дело скорее дойдет до какого-нибудь конца, но и те должны были притвориться. ‘Он в плену — какой стыд! — говорили такие, желая набросить на Костюшку тень. — Да зачем же он не нашел славной смерти, как многие другие нашли ее под Мацейовицами? Зачем предпочел стыд поражения и плен геройской смерти? Крайние демократы, которых всякая неудача разъяряла, кричали, что теперь-то и надобно показать решительные меры и перебить пленных москалей и изменников поляков.
3 (14) октября Высочайший Совет по этому поводу принужден был издать прокламацию, где было сказано: ‘Высочайший Совет убежден, обыватели, что скорбь ваша и слезы нераздельны с твердою решимостью мстить неприятелю за утрату начальника. Но Высочайший Совет, говоря о мести, отнюдь не думает побуждать вас мстить безоружным людям из московского края, находящимся у нас в плену, или за ручательством народа. Судьбу их следует уважать и по долгу человечности, и по вниманию к нашим рыцарям, которые, будучи покрыты ранами, в руках неприятеля испытали бы такие же несчастия и жестокости’.
Ферзен по взятии Костюшки послал к королю Станиславу-Августу курьера с письмом. Костюшко собственною слабою рукою надписал курьеру паспорт. ‘Ваше величество, — писал Ферзен, — истребление всего корпуса, стоявшего у замка (Мацейовицкаго), взятие такого множества воинов, высших офицеров, командиров и самого начальника революции 1794 г. — вот следствие дела 10 октября. Надеюсь, что теперь ваше величество и Речь-Посполитая возвратитесь к своим прежним правам, и потому обращаюсь к законным властям с требованием увольнения всех генералов, офицеров, солдат и состоящих на службе русских, в том числе и принадлежащих к дипломатическому корпусу, а равно и женщин, задержанных вопреки достодолжному уважению к правам народов. Я желаю, чтобы все эти особы отосланы были в корпус, находящийся под моею командою, и скорое их возвращение увеличит во мне желание сделать с своей стороны все, что могу и что от меня будет зависеть. Надеюсь, что усилия, до сих пор напрасные, возвратят наконец спасительное спокойствие Польше и что в этом еще году я буду в состоянии изъявить вашему величеству мое уважение’.
Король, конечно, не мог еще писать ничего другого, кроме того, что ему прикажут. Ответ его Ферзену от 4 (15) октября был таков:
‘Милостивый государь! Как ни прискорбно для нас несчастие, постигшее нас 10 октября, преимущественно утратою глубоко уважаемого мужа, давшаго вновь начало независимости своему отечеству, однако это несчастие не может поколебать постоянство тех, которые поклялись или погибнуть, или возвратить себе свободу. Не удивляйтесь, что ваше предложение об освобождении русских пленных и заложников, остающихся у нас в обеспечение судьбы поляков, увезенных в Москву, нам неуместно принять. Если бы вы постарались об увольнении ваших единоземцев посредством освобождения задержанных в вашей земле поляков, то я охотно содействовал бы осуществлению вашего желания’.
В тот же день послано было от Высочайшего Совета письмо к Костюшке (уже второе со времени его плена). ‘Высочайший Совет, писали ему, готов уволить за тебя всех неприятельских пленников, каждый из нас готов пожертвовать собственною свободою за твою. Это голос целого народа. Если российское правительство не согласится на это, то оно покажет, как дорожит твоею особою и как мало дает цены собственным подданным. Нас извещали, что с тобою, начальник, обращаются человеколюбиво: у нас пленники, особы русскаго происхождения, состоящия за народным поручительством, и прежде испытывали то же, теперь же, узнав, как хорошо с тобою обращаются, мы особенно обещаемся усладить неприятность их плена. Высочайший Совет установил навсегда иметь твой портрет в том месте, где будут отправляться его заседания’.
Президенствовать в Совете в день, когда было писано это письмо, пришлось Игнатию Потоцкому. Он, в качестве председательствующего прибавил и от себя изъявление чувств уважения, и в конце речи сообщил, что король поручил передать свое участие к судьбе Костюшки и неизменное к нему уважение.
На другой день, 5(16) октября Костюшко прислал из плена Высочайшему Совету такое замечательное письмо: ‘Обращаюсь к Высочайшему Совету по поводу происшествия, которое касается чести нашего народа и войска. Сто слишком офицеров взято было в несчастной битве 10 октября в плен, они просили, чтобы их содержали на честное слово. Они получили от генерала Ферзена эту милость. Но нашлось из них девять негодяев и подлецов, которые, забыв святость даннаго слова и честь офицера, а равно и те неприятныя последствия, которыя они навлекали на честных своих товарищей, оставшихся в плену, убежали из российскаго обоза. К стольким утратам, которыя неблагоприятная судьба дала нам почувствовать, не станем присоединять величайшей из потери, — потери славы и чести. Пусть начальство примерным наказанием покажет и своим, и чужим, как оно гнушается всякою подобною подлостью, как умеет строго преследовать и карать ее. Прошу Высочайший Совет немедленно приказать, где нужно, задержать этих негодяев, заковать в цепи и препроводить в лагерь генерала Ферзена под конвоем как можно скорее, а если они в Варшаве не отыщутся, то приказать их везде искать и доставить, затем имена их вычеркнуть из списков и напечатать в газетах’.

XI.
Вавржецкий избран главнокомандующим. — Меры обороны. — Укрепления Праги. — Поражение поляков под Кобылкою. — Волнение в Варшаве.

Стали думать о новом народном начальнике. Генералы и влиятельные люди совета были между собою не в ладу, один другому готов был подставить ногу. Коллонтай предложил в начальники Фому Вавржецкого, бывшего тогда в Литве. Этот человек не принадлежал ни к какой партии, со всеми ладил, был скромен, невластолюбив, можно было надеяться взять его в руки. Во время четырехлетнего сейма он красно говорил, слыл за пламенного патриота, крепкого сторонника конституции 3-го мая, то был человек вполне честный и прямодушный, но не обладал ни способностями, ни опытностью в военном искусстве и даже не отличался склонностью к нему. Учредили военный совет, который должен быть постоянно при верховном начальнике и состоять из шести членов, трех предоставлялось избрать самому начальнику, а трех назначал Высочайший Совет.
Крайняя опасность была очевидна. Поражение Костюшки после первых дней напряжения располагало к уступке тех, которые предавали хладнокровному обсуждению положение польских дел. Польша могла насчитать у себя еще до сорока тысяч войска, но оно было раскидано: Домбровский и Мадалинский с пятью тысячами и Понятовский с шестью находились в Великой Польше и должны были удерживать пруссаков. Мокровский и Гедройц стояли в Литве: у них было тысяч до десяти или до двенадцати. Сверх того было три тысячи у Грабовского, четыре тысячи у Понинского, а в Варшаве пять тысяч с половиною под начальством Зайончека, которому сам Костюшко поручил там предводительство. Всего этого войска было недостаточно, если противная сторона захотела бы умножить свои силы. Нельзя было назвать польского войска превосходным, значительная часть его состояла из новобранных или вооруженных косами, начальники не отличались ни талантом, ни опытностью и были между собою постоянно несогласны, предводители ничем не приобрели любви подчиненных, и еще меньше любви к себе народа. Польские отряды для хлопов казались подчас хуже пруссаков и москалей: брали с них фураж, не обращая внимания на бедность, не платили денег за взятое, брали даром подводы и загоняли лошадей, брали рабочий скот поселян, брали под предлогом пожертвований все, что ни попадалось им на глаза и насильно вербовали жителей в войско. ‘Один Костюшко был отец, говорили поселяне, а эти генералы и полковники, и офицеры — разбойники и грабители’. Их действия против пруссаков не принесли ничего плодотворного. 5 октября Домбровский и Мадалинский проникли до Быдгоща (Бромберга), разбили и пленили прусского генерала Шекули, который тотчас умер от раны. Поляки овладели Быдгощью, забрали там военные и продовольственные склады. Это, как водилось, наделало большого шуму, ославлено блестящим подвигом, подало повод к еще более блестящим надеждам, но в сущности это был только удачный набег, который не мог иметь выгодных прочных последствий. Поляки не могли удержать этого отдаленного города в то время, когда поблизости в Варшаве пруссаки уже господствовали. Прусский главный генерал Фабрат стоял в Пиотркове. Города: Рава, Лович, Сохачев, Вышегрод, Закрочим были заняты пруссаками. Радом был в руках австрийцев. Пулавы были захвачены ими же. Австрийцы не начинали неприязненных действий и избегали всячески необходимости воевать с поляками, но не пропускали подвоза продовольствия к Варшаве. Ясна была цель благоразумной политики австрийской. Не желая тратить людей, предоставляя русским и пруссакам подавить с пролитием собственной крови и с большими издержками польскую революцию, Австрия оставляла себе только труд взять на свою долю прилегавшую к ее владениям лучшую часть Речи-Посполитой.
Предоставлялось на выбор — или стянуть поболее войска к Варшаве и сосредоточить действия на защиту столицы, или держать их на разных пунктах. Последнее было опасно, в случае когда бы на Варшаву напал Суворов, соединясь с Ферзеном и Дерфельденом, тогда польские силы для защиты столицы останутся слабы, а собрать их все вместе в один пункт против Суворова значило бы обнажить Варшаву со стороны Великой Польши, и тогда можно было ожидать, что прусский король опять явится под столицею и будет ее осаждать вместе с пришедшим русским войском. В Варшаве чувствовался большой недостаток продовольствия. Край около столицы был опустошен, обеднел и обессилел. С приближением к столице русского войска он еще более должен был подвергнуться опустошению и упадку. Патриотический дух падал день ото дня. Если прежде во время первой осады при всей энергии патриотов было много таких, которые втайне были не прочь отдать Варшаву хоть пруссакам, хоть русским, ради спокойствия, то теперь их становилось еще гораздо больше. Многие из таких, что прежде искренно горячились за революцию, теперь изменили свои убеждения, когда, испытавши уже много неудач, и впереди ничего не чаяли, кроме неудач. Мысль о невозможности устоять против русских вела к желанию прекратить восстание. Патриоты, выражавшиеся языком французской революции, называли своих противников роялистами, и приписывали все хитрости короля и его так называемой дворской партии. Зайончек, лично не терпевший короля, разжигал против него умы. В самом же деле король отнюдь не был виноват. Повстанье с самого начала не имело твердого корня в побуждениях, руководивших большинством.
По совету Зайончека решили стянуть к Варшаве отдельные войска, они должны были служить оплотом против русских, покушавшихся на столицу. Главным центром обороны хотели делать Прагу.
Новый начальник Вавржецкий прибыл в Варшаву на девятый день после своего назначения, 12 (23) октября. Он откровенно сознавал свою неприготовленноеть, свою неопытность в военном деле, но Высочайший Совет настоял, чтобы он принял на себя звание начальника. ‘Он, — говорит Зайончек, — был похож на жертву, которую тянут на заклание к алтарю’.
Вавржецкий заявил мнение, противное тому, какое было принято. Он советовал не только оставить начатые уже укрепления Праги, но думал совсем сжечь ее, ограничившись защитою берега Вислы, и укрепить Варшаву орудиями большого калибра. Высочайший Совет был против этого, особенно Коллонтай, которого многие слушались. ‘Невозможно оставить Прагу, — говорил он, а за ними и другие, — она обороняет Варшаву, если Прагу возьмут, городское строение в столице будет тотчас разметано. Нельзя покинуть и погубить пороховой и оружейный заводы. Защищать Прагу есть кому, кроме войска, найдется двадцать тысяч жителей Варшавы, одушевленных патриотическим отчаянием, хорошо вооруженных, они будут стоять за нее храбро и стойко’. Мнение Вавржецкого было отвергнуто. Решено непременно укреплять Прагу.
Рассчитывали так: если Суворов явится к Варшаве, то принужден будет осаждать Прагу, осада задержит его по крайней мере недели на две, а в это время начнутся дожди, непогода, русские не могут оставаться на зиму, им нужно будет получать продовольствие, а они его иметь не будут в этом крае, они будут принуждены отступить к Бугу, между тем политические обстоятельства Европы могут измениться к лучшему для Польши. Уже посланы были к Мокроновскому, Грабовскому и Гедройцу приказания, чтобы они с своими отрядами спешили к Варшаве.
Написано было воззвание от Высочайшего Совета к великополя-нам, заохочивали их продолжать восстание против пруссаков. Уполномоченный Совета Линовский взывал к сендомирскому воеводству, которое в последнее время оказывало большую холодность, требовал собирать жолнеров с пятого дома (что было приказано давно, но не исполнялось) и доставлять к Варшаве продовольствие. Вавржецкий писал одно за другим воззвания к польскому народу, вспоминал древних римлян и греков, доказывал, что воин свободный может лучше биться, чем воин, служащий деспотам, и т. под. Высочайший Совет разделил Варшаву на отделы для защиты города, установил депутацию, которая с народного согласия должна была назначать начальников над командами городского ополчения, ассигновал миллион злотых для Награды тем, которые отличатся при защите города и 16 (27) октября издал пламенное воззвание к жителям Варшавы. Не так страшна неприятельская сила, — писано было там, — как представляют ее трусы и люди, нерасположенные к повстанью. Будьте только крепки и отважны, и вражеские замыслы обратятся ни во что. Думайте о защите отечества и не беспокойтесь о продовольствии, которого недостатком стращают вас враги народа. Будьте уверены, что правительство употребит все средства для продовольствия столицы. Сражайтесь каждый за собственное существование. Разве не чувствуете, какою злобою дышет неприятель на эту столицу за то, что она осмелилась сбросить наложенное им ярмо, истребить тиранов, безнаказанно глумившихся над невинным народом, на их трупах провозгласить свободу и независимость! Да, обыватели, вам нет иного спасения, кроме своего собственного мужества! Правительство смело уверяет вас, что если вы теперь будете крепки и предприимчивы, то скоро наступят обстоятельства, которые изгонят неприятелей и дадут вам сладостный отдых по трудам вашим’.
Домбровский и Мадалинский подступили ближе к Варшаве и расположились у Пилицы и Гостынина. Понятовский стоял еще ближе к столице и заслонял ее с левой стороны Вислы.
Вавржецкий нашел необходимым для наблюдения за австрийцами отправить отряд в три тысячи человек под командою бригадиров Вышковского и Язвинского к Пулавам, а майора Либерацкого с семью стами кавалерии в сендомирское и радомское воеводства для доставления провианта к Варшаве. Приказано было разогнать австрийцев, расположившихся по деревням и не допускавших подвоза продовольствия к Варшаве. Австрийцы, рассеянные малыми отрядами, избегали стычек с поляками, уходили к Пулавам, и таким образом в Варшаву успели привезти значительное количество хлеба и пригнать скота. Наконец, Вавржецкий нашел нужным выслать из Праги и генерала Гедройца, у которого было около пяти тысяч на подкрепление Домбровского и Мадалинского: он боялся, чтобы пруссаки не сделали на Варшаву нападения, итак, для защиты Праги оставалось не более десяти тысяч человек, из них настоящего войска было только четыре тысячи, остальное все состояло из новобранцев.
Вавржецкий впоследствии сознавался, что сделал ошибку, рассеивая таким образом войско, и тем лишил Варшаву и Прагу сил для обороны. Его ввели в обман уверения Коллонтая и других патриотов, будто жители Варшавы примутся дружно за оборону Праги и таким образом рук достанет, а содержать много войска в одном месте затруднительно.
Суворов после победы под Брестом стоял около месяца в Бресте и выходил из себя за то, что ему не присылали на помощь Дерфельдена.— Не будучи в довольных силах, — писал он к Румянцеву, — не могу я с своим войском отважиться на очищение правого берега Вислы. Время упущено. Приближаются винтер-квартиры, и я могу сказать то, что говорил Магербал Аннибалу: ты умеешь побеждать, но не умеешь пользоваться победою’.
Суворов рассчитывал, что у него войска недостаточно, чтобы идти с ним в глубину Польши. Он, кажется, считал польское восстание более важным, чем оно было на самом деле. Это неудивительно, когда вести получались очень нелегко, и для того, чтобы иметь сообщение с Ферзеном, нужно было посылать курьеров через австрийские владения. Получив от Репнина, под командою которого находился Дерфельден, уведомление, что этому последнему, наконец, велено присоединиться к Суворову, он составил такой план: оставить в Бресте отряд войска (3 эскадрона херсонского полка, пехотный севский полк, кавалерию и 250 Козаков) под начальством бригадира Дивова для охранения вагенбурга и провиантских магазинов, взять с собою продовольствия до 1 ноября и идти на Янов, Венгров и Станиславов, соединиться в последнем месте с Ферзеном, потом с Дерфельденом и идти прямо на Варшаву, а между тем просить австрийского генерала Гарнонкура протянуть цепь до Лукова для соединения с русскими и прусскими кордонами за Вислою, и прусскаго генерала Латорфа, находящегося в Опатове, просить о содействии русским войскам в покушении на Варшаву. Прежде всего следует овладеть Прагою, а потом, смотря по обстоятельствам, отнять на Висле мост и, оставя в Праге Дерфельдена, перейти реку у Вилланова и добывать столицу, или же, если почему-нибудь не прибудет Дерфельден, или пруссаки не станут содействовать, то расположиться с войском на правом берегу Вислы, продовольствовать его из окольного края и держать сообщение с Брестом, чтобы в случае, если соседний край не может доставлять во время осады провианта, то получать его из Бреста, или же, наконец, смотря по надобности, отойти к Бугу. ‘Остерегаться малейшего раздробления, писал Суворов к Репнину, чтобы Варшава не получила прокормления с правого берега Вислы’.
Дерфельден должен был догнать Мокроновского, который по приказанию Высочайшего Совета должен был пробираться в Польшу для защиты Варшавы. Но он не догнал его. Суворов, узнав об этом, пустился за Мокроновским сам и, как следовало по его плану, соединился с Ферзеном у Станиславова. Отряд Мокроновского был раздвоен, сам он с половиною его уходил к Праге, другая, под начальством генерала Бышевского, тянулась еще сзади. Последнего нагнал Суворов 14 (25) октября в 8 часов вечера у местечка Кобылки. Поляки ускорили свой ход, и в ту же ночь Мокроновский прислал им из Праги подкрепление в две тысячи, так что у Бышевского было, по одним известиям, четыре тысячи восемьсот человек, по другим — 5.080 чел. Когда он подходил к Кобылке в 5 1/2 часов пополуночи, напала на него русская конница и ударила на оба крыла польской армии разом, на левое крыло напал генерал Исленьев, на правое Шевич. Польская конница смешалась. Пехота стала отступать по дороге через лес. Суворов по указаниям генерал-поручика Потемкина, заметившего небольшую дорогу, отправил Шевича опередить неприятеля и захватить две дороги, ведущие в Варшаву. За Шевичем пошел скорым маршем в обход неприятеля, Потемкин. Между тем Исленьев отрезал одну польскую колонну, загнал ее в густой лес и здесь так прижал ее, что большая часть ее жолнеров легла на месте, а остальная сдалась в числе двухсот человек с двумя полковниками. Другая большая часть войска, прошедшая лес, но преследуемая по пятам козаками, наткнулась впереди на русскую кавалерию и на устроенные уже против нее на пути русские батареи, поражаемая сзади и спереди, она бросилась в лес, но русская кавалерия спешилась и погналась за поляками и начала рубить их саблями. Кровопролитие было большое. Поляки погибали сотнями, почти не успевая защищаться. Бышевский, тяжело раненый, отдался в плен и с ним сдались 27 офицеров. Из всего отряда взято в плен тысяча семьдесят три человека. Остальные, за исключением, может быть немногих, успевших спрятаться в глубине леса, все полегли на месте. В то же время Дерфельден под Остроленкою разбил двухтысячный отряд Грабовского, шедший также к Праге. До двухсот человек убито, а 116 взято в плен. После того Дерфельден присоединился к Суворову.
Вслед затем, 20 числа октября, Суворов с своим войском появился перед Прагою.
Работы по укреплению Праги делались скоро, но неосновательно. Окружавший местечко ретраншамен проведен был так широко, что надобно было тысяч тридцать войска защищать его, тогда как с того времени, как прибыл Суворов, для обороны его у поляков набралось не более двенадцати тысяч. Они надеялись на прибытие отдельных корпусов, но из них одни были уже истреблены или ослаблены, другие не успели придти. Тогда внутри ретраншамента стали возводить другие окопы, более всего старались укрепить левую сторону, где место представлялось суше и удобнее. Там были впереди пригорки, Зайончек приказал занять их стрелками и поставил впереди ретраншамента батареи. Сожгли деревушки напротив Праги для того, чтобы неприятель, пришедши, не нашел себе приюта. Генералы, распоряжавшиеся этим делом, Вавржецкий и Зайончек, не показывали великих дарований и опытности. Зайончек был более учзн, чем опытен, более запальчив, чем отважен, более самолюбив, чем рассудителен. Вавржецкий был только хороший ритор. Он грозил виселицею всем, кто только осмелится заикнуться о мире с Москвою, и держал этим в страхе умеренных, но никто еще не был свидетелем его личной храбрости. Он себе разъезжал по Варшаве в королевской карете, давал балы и обеды, двадцать четыре музыканта играли за столом верховного полководца, по обычаю предков и отцов, в то время, когда судьба Польши висела на волоске.
Генерал Ясинский, человек самых крайних убеждений и самого необузданного характера, горячился, порывался, спешил, и этим только более портил дело, чем способствовал его успеху. В городе день ото дня усиливалось смятение по мере приближения роковой минуты. Видно было, что восстание доходило до своей агонии. Большинство граждан готово было сдаваться, но не могло решить, кому и как сдаваться. Зажиточные купцы и мещане предпочитали заранее, не допуская русских к городу, послать к прусскому королю и сдать ему Варшаву. Причина этого предпочтения крылась тогда, во-первых, в том, что в городском классе в Варшаве было много немцев, которые естественно склонялись к своим единоплеменникам, когда им предстоял выбор, во-вторых, они боялись русского войска, представляли его себе диким, необузданным, в особенности потому, что в этом войске были козаки, татары и разные восточные инородцы, о которых ходили слухи, что они кровожадны, не щадят побежденных, даже и покорившихся добровольно, и способны совершать варварства, хотя и против воли своих начальников. Конечно, гостей, о которых составили такое понятие, нежелательно было принимать в город.
Король теперь, как некогда, склонялся к России. Игнатий Потоцкий стал склоняться туда же. Думали попытаться примириться с Екатериною, предложить ей на польский престол посадить кого-нибудь из внуков ее, хотя бы и будущего наследника российского престола, великого князя Александра, и, таким образом, соединить Польшу с Россиею. Рассчитывали, что из многих зол, какие могли угрожать Польше, это было самое меньшее. До них доходили слухи, что императрица более других внуков любит Александра, и следовательно была надежда, что она из любви к нему согласится. Таким образом достигалась бы цель самой Екатерины, Польша добровольно соединилась бы с ее империею. В будущем могло все измениться к выгоде поляков, по смерти императрицы наследники ее могли держаться других принципов и другой политики, и в Европе положение дел могло быть иное. Преемники Екатерины могли вовсе не иметь повода мешать водворению в Польше свободных и прочных начал конституции 3-го мая, тем более, что Екатерина, как чувствовали поляки, в угоду прусскому королю согласилась на предлог обвинять польскую конституцию в якобинстве только потому, что Польша через эту конституцию хотела возвратить себе прочность и могущество не в союзе с Россиею, а во вражде с нею и к явному ущербу ее политической силы на севере и востоке Европы. Овладевши Польшею, императрица менее могла бояться ее благосостояния. Так стали тогда размышлять поляки. Но эта мысль, о сближении с Россиею не могла взять перевеса в те минуты, потому что задорные патриоты не дозволяли высказывать ее открыто и подробно. Коллонтай, наибольший враг России, стоял за крайние меры и проповедовал, что с москалями, как и с пруссаками, не может быть никаких сделок, что полякам надобно или освободить отечество, или всем погибнуть. Он был уже во вражде с целым Высочайшим Советом, и сам Игнатий Потоцкий стал ему противником. Коллонтай возбуждал против Высочайшего Совета общественное мнение и затевал устроить при Высочайшем Совете три департамента, которые хотел наполнить людьми крайней партии, чтобы чрез их посредство ниспровергнуть весь Совет. Вавржецкий не допустил исполниться этому плану. Коллонтай прежде стоял за Вавржецкого, думая, что им можно будет вертеть, но обманулся: новый начальник был против него. За Коллонтая были генералы Зайончек, Ясинский, банкир Капостас: они волновали толпу и разжигали ее против короля и панов чрез посредство клуба якобинцев, носившего название сборища для поддержания революции и краковского акта. В его заседаниях предлагались кровавые меры в подражание французскому царству ужаса. Ясинский был ярым посетителем этого клуба. ‘Однажды, — говорит Огинский в своих записках, — незадолго до окончания повстанья, пришел Ясинский ко мне и стал говорить: ‘вступите поскорее в якобинский клуб, иначе вы подвергаетесь опасности быть повешенным’. Огинский, как представитель одного из аристократических родов, не мог быть в этом клубе, хотя и сражался за восстание. ‘Ради спасения Польши, — сказал Ясинский, — надобно покончить с дворянством, иного средства нет . — ‘Да ведь и вы принадлежите к дворянству, — сказал Огинский, — как и я, следовательно и вас, как меня, щадить не нужно’. 17 (28) октября пришел опять Ясинский к нему и сказал: ‘Я брошу Польшу, я пойду пешком в Париж, в Польше нечего мне делать, в Польше одни изменники, слабодушные и трусы. Пойдемте вместе’. — Зачем ходить так далеко, — сказал Огинский, — и притом это так затруднительно. Лучше здесь погибнуть с оружием в руках, чем оставить отечество и думать о собственной безопасности’. — Совет понравился Ясинскому, он остался.
Прошел день, как вдруг задорные якобинцы стали волновать народ и по их наущению распространились зловещие крики: ‘схватить короля, овладеть им, запереть и перерезать всех, кто не с нами, кто советует мириться’. Паны ужасно перепугались и внушали королю, что ему грозит опасность. Огинский, надававший Ясинскому героических советов, бежал из Полыни под вымышленным именем.
Эти яростные крики, сопровождаемые угрозами, заставили умеренных перестать говорить о сдаче Варшавы. Одни только приумолкли, другие начали притворяться и вторить патриотам. Королю и панам угрожала ежеминутная опасность. Легкомысленная удобоволнуемая варшавская толпа могла без рассуждения прибегнуть к кровавому делу, нужно было только одному или двум смельчакам отважиться на убийство, отведавши крови, толпа тотчас охмелела бы, и началась бы во всяком случае бесполезная бойня, в которой не уцелели бы многие. Таким образом, несмотря на то, что значительное большинство в Варшаве было теперь более чем прежде против революции и готово было сдать город без боя, никто не смел решиться заявить об этом, потому что прежде чем составится кружок достаточно сильный, смелые патриоты перерезали бы зачинщиков и завлекли бы за собою ту многочисленную толпу, которая всегда и везде без твердого направления примыкает туда, где в данную минуту чувствует нравственное и материальное влияние. Поэтому ограничивались только ропотом на судъбу, вздохами, намеками на невозможность устоять в борьбе, двусмысленными подозрениями в измене. Умеренные стали платить ревностным тою же монетою: ревностные их укоряли, взваливали измену и продажность на всех умеренных и рассудительных, а последние точно так же стали бросать подозрение в измене и неспособности на ревностных. Последних поддерживало то, что многие ксендзы были если не во всем на их стороне, то по крайней мере разделяли с ними ненависть против москалей. Костелы день и ночь были отворены, народ толпился в них, лежал ‘крыжем’, пел сочиненные нарочно религиозные патриотические песни, а ксендзы разжигали его к смелости обещаниями будущих благ после геройской смерти. Все эти обстоятельства держали умеренных в страхе и принудили столицу принять оборонительное и враждебное положение против Суворова. Но в кажущемся одушевлении не было правды, и когда доходило до дела, слабость и упадок духа сейчас давали о себе знать. Мещане не слушались и не ходили на работу в Прагу, не смея отказаться вовсе, они всячески уклонялись от работ. Самое войско, стоявшее в Праге, не имело и того духа, который несколько оживлял его в предыдущих битвах, когда с ним был Костюшко. Близость Варшавы содействовала деморализации войска. Ожидая неприятеля, офицеры беспрестанно ездили в Варшаву, простых жолнеров также отпускали понемногу, тем более, что постоянное пребывание в Праге было тягостно, у войска не было ни шатров, ни соломы, да и хлеба недоставало. Нельзя было не дозволить войску ходить в Варшаву за необходимыми потребностями, а там они заходили в шинки и встречали жителей, которые в разговорах с ними вздыхали о горькой судьбе, ожидающей Польшу, и ослабляли в них самоуверенность. Все начальники, исключая Зайончека и Ясинского, колебались, и если ободряли подчиненных, то так, что последние в их тоне и голосе слышали недоверие к этому одобрению. Несчастие отечества и в эти минуты не соединило их крепко, все-таки личное самолюбие брало верх, они ссорились между собою, перечили друг другу, как всегда спокон века делалось в польском войске. Одно только было им утешением, — расчет на такую пору года, когда осенние дожди и холода не дозволят русским долго пребывать в поле, когда осада не может быть продолжительна: ‘москали’ принуждены будут отойти, говорили тогда, а на штурм идти они не решатся: это дело невозможное, и смешно думать об этом! Все: и храбрые и нехрабрые были уверены, что русские, если придут, расположатся вокруг ретраншамента, начнут действовать канонадою.

XII.
Суворов под Прагой. — Штурм Праги. — Капитуляция Варшавы.

По всему видно, у Суворова были надлежащие сведения об устройстве пражских укреплений и о расположении умов в Праге и Варшаве. Подошедши к Праге, он приказал приготовить плетни, фашины и лестницы. 21-го октября (2-го ноября) русское войско вступило на приготовленные лагерные места, при сильном барабанном бое и веселой шумной музыке. Это делалось как для ободрения своих, так и для того, чтобы озадачить и ввести в раздумье неприятеля. У поляков левая сторона окопов была далеко не кончена, некоторые из намеченных батарей еще не были уставлены, вторая линия рва не проведена. Вавржецкий потребовал от городского президента десять тысяч рабочих, но их едва могли согнать тысячи две. Так суетны оказались похвальбы ревностных, уверявших, что Варшава выставит двадцать тысяч защитников.
В следующую ночь на правой стороне от польских окопов поставлены были русские батареи. Поляки изумились быстроте работы, увидев их поутру. С них 23-го октября гремело целый день сорок восемь орудий. Это было сделано для отвлечения поляков, прежде они ожидали канонады, и теперь должны были увериться, что Суворов намерен их томить продолжительной осадой и канонадами. На левой стороне неприятеля не трогали, а между тем на следующую ночь к рассвету положено было начать штурмом с этой именно стороны.
Русское войско было расположено около Праги таким образом: на левой стороне поставлены были четыре колонны, связанные между собой. Первая, поближе к Висле, колонна генерал-майора Лассия {Три батальона егерей лифляндского корпуса и три батальона фанагорийского гренадерского полка (издавна славного своей храбростью), в резерве тульский пехотный полк и три эскадрона конно-егерского киевского полка.}, вторая — полковника князя Дмитрия Лобанова-Ростовского {Два батальона егерей белозерского корпуса, два батальона апшеронского и один батальон низовского мушкетерского полка, в резерве у них второй батальон низовского полка и три эскадрона кинбурнского драгунского полка.}, эти две коронны составляли корпус генерал-поручика Дерфельдена, третья колонна генерал-майора Исленьева {Второй батальон егерей лифляндского корпуса, четыре батальона херсонских гренадер, в резерве один батальон смоленского мушкетерского полка и пять эскадронов смоленского драгунского полка, последние спешены.}, четвертая генерал-майора Буксгевдена {Третий батальон егерей белорусского корпуса, четвертый батальон егерей лифляндского корпуса и два батальона азовского мушкетерского полка, в резерве ряжский мушкетерский полк.}, обе состояли под начальством генерал-поручика Потемкина. На правой стороне польского укрепления, т.е. на левом боку русского стана, помещены три колонны, которые находились между собой и от четвертой в довольно далеком расстоянии,
и состояли под главным начальством Ферзена. Пятая (по общему счету), генерал-майора Тормасова {Первый батальон егерей екатеринославского корпуса, два батальона курского полка и один батальон гренадер, сформированных из рот. В резерве батальон тек же гренадер, батальон новгородского мушкетерского полка и три эскадрона екатеринославских пеших егерей.}. Шестая генерал-майора Рахманова {Батальон егерей екатеринославского корпуса, три батальона сибирских гренадер, в резерве два батальона днепровского мушкетерского полка и три эскадрона воронежских гусар.} (эти две стояли близко одна возле другой), и седьмая генерал-майора Денисова {Двести человек черногорцев, третий и четвертый батальоны екатеринославского корпуса, два батальона козловского мушкетерского полка, в резерве два батальона угличского мушкетерского полка, три эскадрона елисаветградских конных егерей.}, стоявшего далеко от двух последних у берега Вислы, за речкой, текущею в Вислу у самой Праги. Кроме прикомандированных к резервам колонн, остальная конница находилась под командой генерал-майора Шевича и расставлена была между колоннами {Для прикрытия артиллерии на оконечности правого крыла под командой бригадира Поливанова 12 эскадр. (2 эск. конно-егерского киевского, 2 эскадр, северского и 2 софийского карабинерных полков, и состоящий из 6 эскадронов легко-конный мариупольский полк). Промеж четвертой и пятой колонн, по необходимости заместить большое пространство между ними и для прикрытия артиллерии среднего корпуса, под личной командой Шевича 12 эскадронов (7 переяславского конно-егерского полка и 5 эскадр: александрийского), да ближе к пятой колонне в правом фланге ее 13 эскадронов (10 черниговского и глуховского карабинерных полков, и 3 эскадр, ольвиопольских гусар). Козаки на разных пунктах: на правом крыле на самом берегу Вислы подполковника Родионова 350 челов., влево от 4-й колонны подполковника Грекова 630 чел., между ним и пятой колонной подполковника Бузина 750 челов., на левом крыле у 6 колонны подполковника Адриана Денисова 500 челов., да на берегу Вислы Василия Денисова 425 человек.}. План Суворова, начертанный генерал-квартирмейстером Глуховым, состоял в том, чтобы первым четырем колоннам напасть сразу, стремительно, на левый бок неприятеле, овладеть укреплением и ворваться в город, двум, пятой и шестой, последовать за ними, когда последние уже успеют прорваться в укрепление. Седьмая колонна имела назначение действовать против укрепления, сделанного поляками на прилежащем острове Вислы. Первая и седьмая, стоявшие на двух противоположных концах загибающейся реки, имели назначение обе, идя каждая по берегу Вислы со своей стороны, отрезать поляков от моста и перервать их сообщения с Варшавой.
В три часа ночи 24-го октября (4-го ноября) двинулись все колонны в пункты, назначенные им для того, чтобы с них начать приступ. В пять часов пущена сигнальная ракета. Стремительно, разом бросились четыре колонны на ретраншамент. Первое, что они должны были встретить, были стрелки, расставленные на пригорках, не ожидав нападения, они бежали. Первая колонна проходила под огнем батарей, стоявших на берегу Вислы. Все достигли до волчьих ям, вырытых поляками перед ретраншаментом, закидали их, перешли, спустились в ров, потом по лестницам взобрались на валы, сбили неприятельские батареи, перешли в другой ров, в тех местах, где он был уже вырыт, и оттуда взобрались на другой вал, овладели им и ворвались в улицы Праги. Поляки, пораженные неожиданностью, против первой и второй колонны защищались слабо, Зайончек бросился вперед к окопам, хотел заворотить бегущих стрелков, но встречен был выстрелами. Он думал сначала, что это свои, оказалось, что это были русские. Зайончек постыдно убежал за мост. ‘Настоящий зайчик’, говорили о нем после поляки, намекая на его фамилию, одни говорили, что он неуч, другие — что трус, а третьи, что он подкуплен москалями.
Третья и четвертая колонны, преодолев много затруднений, овладели батареями. Нигде, по выражению Суворова, не дали неприятелю образумиться, поражая его и преследуя убийственным натиском штыков. Самая жесточайшая свалка была у Зверинца, где столпились со всех сторон поляки и стали из засек отражать нападение русских. Но подоспели задние части колонны, и поляки, стесненные и окруженные с двух сторон, погибли. Генералы Ясинский и Грабовский были убиты. К довершению беды и замешательства, вдруг взорвало пороховой погреб с ядрами и бомбами.
Овладев валом, одни русские гнали поляков штыками, а другие разрывали вал и прочищали путь для конницы. Затем, когда четыре колонны были уже за ретраншаментом, пятая и шестая ударили на укрепления каждая со своего пункта, овладели батареями и ворвались в Прагу, поражая поляков штыками. Пятая по прямому направлению овладела укреплениями, прямо добежала до самого моста, ведущего из Праги в Варшаву. Между тем Денисов расправился с теми, которые засели на острове, и принудил их штыками к сдаче. Капитан артиллерии Резвый провез артиллерию к реке и у моста дошел до берега Вислы.
Вавржецкий, напрасно пытавшись заворотить бегущие полки, сам ушел через мост с одним офицером и двумя жителями Праги. Уже русские егеря вступали на мост и стреляли. На Вавржецкого, как видно из его собственного сознания, нашел как будто столбняк, так что офицер и два солдата ссадили его с лошади, привели в рассудок и указали на пушку, которая стояла на другом берегу у моста. Но канониры, которые находились при этой пушке, попрятались в дома, и Вавржецкий самолично вытащил одного канонира, приволок его к пушке и велел палить из нее. В то же время другие впопыхах привезли еще две пушки, но из них нельзя было стрелять: при пушках не было зажигательных трубок, такая была исправность. Уже русские готовы были ворваться в Варшаву, на противоположном берегу успели, однако, собраться караульные солдаты с топорами, а к ним примкнула толпа жителей. Вавржецкий приказывал скорее рубить мост и жечь его. Жолнеры бросились к мосту с топорами, рубили канаты. Убито было двое работавших, под двумя адъютантами Вавржецкого были убиты лошади. Наконец, и жолнеры и жители не выдержали русских выстрелов, и бежали. Вавржецкий пустился за ними и уговаривал идти с топорами снова. Собрались, наконец, артиллеристы и открыли канонаду из больших орудий.
Между тем рассвело. Вавржецкий скакал верхом по Варшаве, созывал варшавян, приказывал идти на берег, чтобы по крайней мере показать неприятелю, что столица готова мужественно обороняться: варшавяне сидели, запершись в домах, а другие толпились в костелах и просили божией помощи. Начальник, сам лично не показавший в этот день ни храбрости, ни распорядительности, едва успел согнать до трех тысяч отважных. Но за Резвым придвинулось к берегу еще больше русской артиллерии. Пальба усилилась. Русские гранаты и ядра разогнали толпу защитников столицы. Мост был истреблен не только самими поляками, но и русскими ядрами. По донесению Суворова, одна бомба попала в залу заседания Высочайшего Совета и убила черепками секретаря {Этого факта нет нигде в современных известиях, поэтому, быть может, Суворову сообщили неверно.}.
Солнце взошло. День был ясный. ‘Вся Прага, — говорит в своем донесении Суворов, — была устлана мертвыми телами, кровь текла потоками. Унылый звон набата на башнях варшавских костелов сливался с воплями и криками раненых и бежавших, со свистом пуль, с треском лопавшихся бомб’. Остатки войск, не успевшие спастись по мосту, бросились к Висле за речку, отделявшую Прагу, и там на мысе, образуемом устьем этой речки с Вислой, совершено было самое страшное и последнее истребление польского войска, в виду всей бессильной Варшавы, смотревшей на это зрелище. Разъяренные русские воины не внимали уже голосам, просившим помилования, напрасно поляки бросали оружие и отдавались в плен — их кололи штыками. Русские солдаты припоминали своих безоружных товарищей, истребленных в Варшаве в день революции, и теперь мстили за их кровь польской кровью. Те батальоны, которые в апреле были в Варшаве и в день революции потеряли своих товарищей, особенно отличались жестокостью. Зейме рассказывает, что ему говорил полковник Ливен, как он уже при конце битвы наткнулся на гренадера, который в ожесточении колол штыком безоружных поляков и даже раненых, был у него еще топор, как бы для того, чтобы разнообразить свои упражнения, он им разрубливал полякам головы. Полковник стал бранить его за зверство, а гренадер отвечал: ‘Это все собаки, они против нас дрались, так пусть все погибают!’ Один козак для потехи воткнул на пику маленького ребенка, другой, вырвав дитя из объятий заколотой матери, разбивал его о стену.
Но были примеры и гуманности. По рассказам, слышанным Зейме от того же Ливена, когда загорелся мост, он увидел, как гренадер нес на руках мальчика и говорил: ‘Посмотрите, ваше высокоблагородие, козак хотел этого мальчика бросить в огонь, я его спас’. — Браво, камрад, — сказал полковник, — что же ты хочешь делать с ним? — Не знаю, ваше высокоблагородие, только посмотрите, какой хорошенький мальчик, как же было его не спасти? И он поцеловал ребенка, который рученками держался за его шею. Польские рассказы, а за ними и европейские повествования об этой войне говорят, будто русские варварски истребили всех обитателей Праги, не исключая женщин и детей, и вся Прага представляла кучу развалин. Известие это не выдерживает критики. Что Прага не вся была истреблена, доказывается уже тем, что впоследствии, при размещении войска по квартирам, часть русского войска помещена была на квартирах в Праге, а это было бы невозможно, если бы в ней все дома были сожжены и жители истреблены. Нельзя предположить, чтоб жители Праги оставались в предместье, когда существовало два моста в Варшаву, особенно женщины с детьми, по естественному чувству самосохранения, должны были бежать, если не прежде прибытия Суворова, то по крайней мере, когда уже начата была русскими канонада. Само польское военное начальство должно было содействовать тому, чтобы удалить женщин и детей, дабы их вопли и крики не производили на солдат ослабляющего влияния, и не деморализовали мужества войска. Таким образом, если происходили варварства над жителями, почему-нибудь не успевшими выбраться из Праги, то вероятно в небольшом числе, тем более, что, по сказаниям самих поляков, как только русские овладели Прагой, Суворов послал офицеров оповестить жителей, какие оставались в Праге, чтобы они скорее выходили с правой стороны Праги и бежали в русский лагерь, где они могут быть безопасны, и все действительно, которые по этому призыву ушли туда, остались целы, хотя некоторых ограбили. Так спаслись монахини бернардинки, девятнадцать монахов бернардинов, те же, которые не успели бежать из монастырей, были побиты, а девицы, находившиеся в монастыре на ученьи, не успевшие убежать в русский лагерь, изнасилованы и потом побиты. Варварства были очень возможны в тот век, особенно в таком войске, куда старались отдавать за проступки буянов с самой дурной нравственностью, самых негодных в обществе, где служили донцы, носившие на себе много признаков азиатской грубости. Во всяком случае, несколько совершенных варварств в Праге в этот день не могут падать на память великого полководца, который в самый развал битвы имел настолько великодушия и благородства, что помышлял о спасении беззащитных врагов.
В восемь часов утра все было кончено. Пожар в Праге успел истребить только три улицы. Суворов остановил бесполезную ярость солдат своих и не приказал жечь и истреблять Праги.
Русские известия того времени говорят, что поляков погибло до 12.000. Многие из этого числа, спасаясь от русских штыков, потонули в Висле. В плен взято только 1.000 чел., до 250 офицеров. Из русских оказалось убитых 349, раненых 1.602 чел. и из них тяжело 929. Офицеров убито 8, и ранено 42.
Это неожиданное поражение поляков распространило ужас в Варшаве, патриоты уже не в силах были ничего сделать. Народ вопил и кричал, что надобно скорее просить пощады, пока русские в Варшаве не сделали того же, что в Праге. Игнатий Потоцкий вместе с Закржевским в Совете были того же мнения. Рьяный поджигатель на крайние меры, Коллонтай старался было всеми силами подвинуть к упорству народ — напрасно. Коллонтай, рассчитывая, что если народ выдаст его Суворову, то ему, как заклятейшему врагу России, не может быть хорошо, бежал из Варшавы, забрав с собой порядочную сумму: говорили, что она простиралась до 15.000 червонцев. Вавржецкий говорил, что Коллонтай забрал с собой драгоценные вещи, которые в разное время обыватели жертвовали Костюшке на руки, для спасения погибающего отечества.
Высочайший Совет послал к Суворову Игнатия Потоцкого. Но Суворов принял его дурно. ‘Я, — сказал он, — не хочу иметь никакого дела с начальниками революции. Моя государыня не ведет войны ни с королем, ни с народом польским, а только с мятежниками. Пусть пришлют ко мне депутатов от законнаго правительства’. — Так казните меня, — сказал Потоцкий, — но пощадите невинный народ, который мы обольстили’. Эта речь понравилась Суворову, но все-таки, твердый начальным принципам, он не стал вступать в переговоры с Потоцким, как с членом революции, пришедшим к нему от революционного правительства.
Высочайший Совет по возвращении Потоцкого рассудил, что теперь ему, Совету, нечего и делать, отнесся с таким письмом к варшавскому магистрату, как к месту, учрежденному издавна и существовавшему до революции:
‘Высочайший Совет полагает, что для сохранения города Варшавы президент города немедленно от имени города должен послать несколько особ с трубачом к российскому генералу, чтобы выпросить от него уверение в безопасности жизни и имущества, заявив ему, что в противном случае мы все до единаго будем защищаться до последней капли крови’.
По этому заявлению Совета магистрат обратился к королю {У поляков об их последнем короле сохранилось, между прочим, такое фантастическое предание. В роковое утро пражского штурма, Станислав-Август, изнуренный тревогой, упал в кресло и вздремнул. Русское ядро, ударившее в стену королевского замка, пробудило его. Он увидел в углублении большого окна высокого роста женщину в белом одеянии: они смотрела на него чрезвычайно грустно. Испуганный король вскрикнул, прибежали бывшие в другой комнате. Привидение исчезло. Эта самая женщина, как он говорил, являлась к отцу его накануне дня Полтавской битвы, когда последний был на стороне Карла XII и в его войске.}. Король созвал к себе членов Совета, Вавржецкого и генералов. Начались взаимные споры, упреки, обвинения. Генерал Мокроновский высказал Совету много горького и первый объявил, что со вверенным ему войском знать не хочет никакого Высочайшего Совета, а повинуется одному королю и начальнику. Известив всех о положении дел, король обратился к Вавржецкому и генералам и сказал: ‘Суворов не согласится ни на какую капитуляцию, иначе как с условием, если войско положит оружие’. Король приглашал генералов сделать это. — ‘У нас еще двадцать тысяч, — сказал Вавржецкий, — у нас наберется до ста пушек. Постыдно с такими силами класть оружие, если мы не в силах более удержать революцию и спасти отечество, по крайней мере, подержавшись, мы можем вытребовать какое-нибудь общее обезпечение для обывателей, поверженных в несчастие революциею, а если и этого нельзя, то погибнем со славою’. — ‘Столица, — представлял король, — не хочет более защищаться’. — ‘Пусть столица отдается графу Суворову, — сказал Вавржецкий, — а войско уйдет в Великую Польшу, занятую пруссаками. Русские, за ним не последуют, потому что они не имеют на это повелений. Пока прусский король снесется с императрицею и попросит помощи, настанет зима. Пруссаки нам не страшны, мы одолеем их, а между тем ваше величество напишете императрице представление, что обыватели потерпели ужаснейшия зверства от Козаков, опишете, как они жгли и мучили людей, объясните, что краю, разоренному войском, грозит голод, страна пустеет, правдивое изображение наших бедствий должно тронуть душу великой монархини, пусть она выпустит взятых в неволю обывателей, возвратит им собственность и объявит, чего она хочет от несчастной Польши’. — Начальник советовал самому королю ехать с войском. После всех таких толков король уже ночью прислал Суворову такое письмо:
‘Магистрат города Варшавы, желая моего ходатайства пред вами, хочет знать ваши дальнейшия намерения относительно столицы. Я же должен вам сообщить, что все граждане решились защищаться до последняго, если вы не поручитесь за целость их имуществ и особ’.
Суворов тотчас отвечал:
‘Именем ея императорскаго величества, моей августейшей государыни, обещаю сохранение имуществ и особ всех граждан, а равно и забвение всего прошедшаго. Войска ея величества, вошедшия в Варшаву, не будут делать никаких безчинств’.
Утром в квартиру Суворова, находившуюся в селе Вьонзовне, явились депутаты от городского магистрата, Франц Макарович, Доминик Борковский и Станислав Стршалкевич (последний от обывателей). Суворов сидел тогда на обрубке дерева, и, увидев их, бросил от себя саблю и, поцеловавшись с ними, сказал, мир и согласие!’ Принесенное к Суворову письмо было в современном переводе таково:
‘Попечение и опека магистрата о городе требуют во всех случаях, угрожающих опасностью, предвидеть и ограждать обывателей, в настоящем положении видя город и обывателей, по причине приблизившихся войск ея императорскаго величества, всероссийской монархини, магистрат не может не решиться приступить к главнокомандующему генералу войск российских, да обретет его благосклонное воззрение на обывателей города и пощаду жизни и имуществ тех, которые кладут оружие’.
Суворов дал им на бумаге пункты:
1) Оружие сложить за городом, где сами заблагорассудят, о чем дружественно условиться.
2) Всю артиллерию с ее снарядами вывезти к тому же месту.
3) Наипоспешнейше исправить мост, войско российское вступит в город и примет самый город и его обывателей под свое покровительство.
4) Всевысочайшим именем ее величества торжественно обещается войскам польским, по сложении оружия, увольнение тотчас в их дома с полной беспечностью, не касаясь ни для чего, каждому принадлежащего.
5) Его королевскому величеству всеподобающая честь.
6) Ее императорского величества всевысочайшим именем торжественное обещание: обыватели, в их особах и имениях, ничем повреждены не будут и оскорблены, останутся в полном обеспечении их домовства и все забвению предано будет.
7) Ее императорского величества войско вступит в город сего числа пополудни, по сделании моста, или завтра.
‘Вы просили только целости жизни и имуществ, — сказал Суворов, — я вам даю больше: пусть все будет забыто навеки и установится между нами дружественная приязнь’.
На другой день, 26 числа, те же самые депутаты приехали к Суворову и привезли ответ от города такого содержания в современном переводе:
Получив от своих уполномоченных пункты от его сиятельства графа Суворова-Рымникскаго, за оказанную благосклонность обывателям магистрат города Варшавы приносит чувствительнейшую благодарность, а на полученные пункты имеет честь отвечать:
1) Город Варшава сложит свое оружие там, где по-дружески условятся.
2) Артиллерии и аммуниции у города Варшавы нет.
3) Мост город Варшава исправит как можно наискорее, и войска российския вступят в город и возьмут его и обывателей под свое покровительство.
4) Город Варшава не имеет в своей власти войск Речи-Посполитой и не может выполнить четвертаго пункта, а сколько возможно будет, город будет склонять начальников войсковых до выполнения этого пункта.
5) Город Варшава имеет всегда к своему королю высокопочитание, и от сего приятнаго для него правила никогда не станет отступаться.
6) На обещание обезпечения особ, равно и имения обывателей и жителей города Варшавы, полагается на основании всех настоящих пунктов, в надежде, что все, по сие время случившееся, со стороны России забыто будет.
7) Объявление вашего сиятельства, что войска ея императорскаго величества вступят в город по окончании моста завтряшняго числа по утру, не может быть в разсуждении времени, ибо для починки моста необходимо нужно дней несколько, и к тому же и войскам Речи-Посполитой для выхода из Варшавы требуется не менее восьми дней’.
‘Я замечаю, — сказал Суворов, — что желают продлить время. Ступайте обратно и скажите, чтобы решались немедленно’.
Победитель к прежним пунктам прибавил еще один, в такой форме: ‘Дружеское уведомление с удостоверением общаго согласия утешительно получил. Когда войска моей всемилостивейшей государыни проходить будут через Варшаву, прошу о благоразумном положении и соблюдении тишины и порядка в сем городе от полевых внутренних войск, ежели будут. Торжественно сим уведомляю, что обыватели, мещане и посторонние защитой их особ и имений пользоваться и забвению все предано будет, как в 6-ом пункте моих прежних постановлений утверждаю’.
Так как поляки отговаривались, будто починка моста требует много времени, Суворов возложил эту починку на русских и поручил надзор генерал-майору Буксгевдену.
Дела начинали было склоняться к такому повороту, что Суворов мог опасаться, не придется ли ему опять действовать оружием. Он дал приказание Ферзену послать генерал-майора Денисова за четыре мили от Праги, вверх по течению Вислы, и там переправиться, а вслед затем предполагалось переправляться и самому Ферзену.
В Варшаве было беспокойно. Жители, желая, чтобы русские скорее вошли в город и революция прекратилась, бросились к мосту и стали наводить его со стороны Варшавы. Но Вавржецкий объявил, что он станет стрелять картечью по тем, которые станут поправлять мост. Король послал ему сказать, чтобы он немедленно выходил из города, когда не хочет сдаваться. Вавржецкий отвечал: ‘Я не могу выйти ранее осьми дней, мне нужно отослать транспорты, пушки, аммуницию, магазины, и до тех пор, пока не отправлю транспортов, не позволю починять моста. Можете меня убить или выдать, а я несогласен на такое скорое вступление российских войск в столицу’.
Ободренные упорством начальника крайние патриоты, члены клуба, кричали: ‘лучше пасть всем под развалинами Варшавы, чем постыдно надеть вновь сброшенное московское ярмо’. Продолжали предлагать кровавые меры, угрожали перерезать всех русских пленников, перевешать расположенных к России поляков, поставить Варшаву в такое положение, чтобы она не имела никакой надежды на милость и снисхождение русского военачальника и поэтому должна была вся, как один человек защищаться. — ‘Пусть вся Варшава вооружится, мы сладим с Суворовым, за нами вся Польша поголовно поднимется. Еще мы не в последней крайности, измена, подкупы, трусость, вот что заставляет нас кланяться Москве!’ Так кричали ревностные. Умеренные патриоты указывали, что если кого и можно укорять и подозревать по поводу последних событий, то самих патриотов и первого Зайончека, который кричал громче всех о защите, а когда пришло к делу, то бежал постыдно из Праги.
Станислав-Август боялся возобновления неприязненных действий. Войско изъявляло желание, чтобы он выезжал вместе с ним, народ кричал, что не пустит короля, и чтобы угодить всем, король отправил к Суворову ночью в 3 часа подполковника Гофмана с известием, что в городе беспокойство, и король просит дать восемь дней на размышление. Суворов наотрез сказал, что и думать об этом нечего. В 9 часов утра явился к русскому военачальнику снова Игнатий Потоцкий с той же просьбой. Вместе с тем Потоцкий стал делать Суворову соображения о будущем устройстве Польши и изъявлял преданность Екатерине и России. Суворов отвергнул просьбу и не стал вступать в разговоры. Через час по прибытии Потоцкого прибыл в русский лагерь товарищ его Мостовский, с письмом от короля к Потоцкому. В нем было полномочие трактовать о мире.
Суворов прочел и сказал: ‘Господа! с Польшею войны нет. Я не прислан сюда министром, я военачальник и пришел сокрушать толпы мятежников, и кроме посланных уже вам статей ни о чем толковать не буду. Но я уважаю стесненное положение короля, с одной стороны, ваша так называемая наивысшая рада докучает ему повторительными просьбами об осьмидневном сроке, а с другой — войска грозят увезти короля с собою. Из уважения к королевской особе и заботясь о его безопасности, я даю вам отсрочку до 1 ноября. К этому дню приготовьтесь, войска наши вступят в столицу’.
На другой день, на острастку полякам, Денисов переправился через Вислу, конница вплавь, а пехота частью на лошадях, а частью на судах с артиллерией. Польские войска намеревались было препятствовать переправе, но отступили, как только увидали, что русские приготовляют решительные меры.
Мост был почти наведен. Вавржецкий торопился выводом войска. Уже он отправил Гедройца из-под Мокотова, куда последний недавно прибыл, в Тарчин. Король делал вид, будто хочет ехать с войском, и приказал приготовлять экипажи, но 27 октября (8 ноября) утром несколько тысяч мужчин и женщин собралось у крыльца дворца, они объявили, что не пустят из столицы короля. Вавржецкий, проехав посреди этой толпы к королю, заметил, что есть возможность провезти его с военным конвоем, но Станислав-Август сам не хочет ехать, а только показывает вид, будто этого желает, но не может исполнить желания. Король стал просить начальника положить оружие, чтобы, таким образом, не было раздвоения народа. ‘Ваше величество, — сказал Вавржецкий, лучше ходатайствуйте у графа Суворова, чтобы он на нас не шел с оружием, а пропустил бы нас в Пруссию. Варшава сдается императрице, мы оставляем со столицею весь край ея величеству, а сами идем в прусския владения. Это отнюдь не будет в ущерб ея государству. Безчестно класть оружие, и если нужна жертва для спасения чести войска, я отдам себя и готов претерпеть жесточайшия мучения и смерть’. Когда же вы уезжаете? спросил король. — Непременно сегодня же, сейчас’, отвечал Вавржецкий. — ‘А со мною что будет? сказал король. — Вы всегда можете оправдаться, что вас не выпускает народ, впрочем, в вашей воле ехать и не ехать’.
Король не поехал, перед патриотами он показывал вид, что его не выпускает народ, а перед народом и перед Суворовым, что его хотели насильно увезти. В следующую ночь Вавржецкий уехал с президентом города Вашавы Закржевским и взял с собой на 157.000 зл. золота и серебра из монетного двора. Зайончек прежде них уехал в Галицию под предлогом лечения от раны, взяв 1.000 червонцев. Генералы: Понятовский, Вьельгорский, Грабовский, Мокроновский, Цихоцкий, Пиотровский остались в Варшаве, принесли покорность королю и положили оружие: Так же поступило множество офицеров, не поехав с Вавржецким и оставшись в столице. Члены Высочайшего Совета сложили свое звание и передали королю верховную власть.
Рано утром, 28 октября (9 ноября), к Суворову опять явились депутаты от варшавского магистрата с двумя письмами. В первом было написано:
‘Магистрат города Варшавы, в дополнение поданных генерал-аншефу Суворову обывателями города Варшавы, имеет честь донести:
1) Огнестрельное оружие, как-то: карабины, пистолеты, равномерно сабли и пики, обыватели города Варшавы сегодня во всех кварталах сложили, которое магистрат барками к берегу представит. Другого же рода оружие, дорожное, находящееся в лавках в продаже и у обывателей употребляемое для охоты, для лучшей безопасности будет взято в ратушу и запечатано магистратом.
2) Порох и прочая аммуниция, у обывателей находящаяся, также собрана и сложена будет там, где вашим сиятельством приказано будет, равномерно и та аммуниция, которая бы войсками оставлена была, отдана будет.
3) В разсуждении войска, находящегося в Варшаве, выполнение сего пункта его величество король изволит принять на себя благосклонно.
4) Касательно моста магистрат ручается, что он в назначенное время со стороны Варшавы будет окончен.
5) В разсуждении увольнения российских пленных, его королевское величество изволит принять на себя благосклонно.
6) О сложении оружия войсками, о выходе тех же войск из Варшавы, магистрат не замедлит просить его королевское величество, кроме конной и пешей гвардии, числом до тысячи человек, для караулов во дворце и для конвоя его величеству, равно для полицейских надобностей останется триста человек.
7) Когда войска российския будут входить в город, то магистрат надлежащим порядком встретить их имеет’.
Второе письмо в сделанном тогда переводе гласит так: ‘Магистрат города Варшавы повторительное обезпечение обывателям и жителям города Варшавы в раэсуждении безопасности особ, домов, имений, получивши, долгом себе поставляет за причинение в городе общей радости, которая всех коснулась, главнокомандующему войсками российскими графу Суворову-Рымникскому принести наичувствительнейшую благодарность. Для выполнения пунктов капитуляции, предписанных обывателям города через его сиятельство графа Суворова-Рымникскаго, все, что от города и магистрата зависит, будет выполнено неукоснительно. Мост уже починяется и в настоящее время окончен будет, обыватели оружие складывают, и для спокойствия народа магистрат выдал свои публикации, о чем имеет честь донести’.
‘Город, — сказали депутаты, — желает, чтобы войска ея величества вступили скорее в город, потому что мятежная партия думает производить безпорядки и самой королевской особе может быть опасность от мятежников’.
Суворову было это приятно, и он сказал, что, по желанию Варшавы, поспешит вступлением в город.
В тот же день король прислал Суворову такое письмо: ‘Ваш прямой и честный образ действий с нами в особенности возбуждает во мне признательность. Не могу вам лучше засвидетельствовать ее, как отпустив на свободу русских военных, здесь находившихся, и передать их генералу, достойному над нами начальствовать. Молю Бога, да сохранит он вас в здоровье и в своем покровительстве’.
Суворов послал полковника князя Лобанова-Ростовского в Варшаву известить короля и город, что русские войска вступят в столицу на другой день, 29 числа. В письмах к Станиславу-Августу русский военачальник так выражался:
‘Приношу нижайшую благодарность вашему величеству за любезное письмо от 27 октября (8 ноября), которым ваше величество изволили почтить меня. Если я тороплюсь введением войск моей августейшей государыни, то это единственно потому, что искры революции еще не погасли, и есть еще отъявленные злоумышленники, как ваше величество увидите из донесения, которое будет иметь честь представить вашему величеству полковник князь Лобанов-Ростовский’.
На другой день рано утром представили Суворову ключи от города Варшавы, он отправил их с курьером к Румянцеву при таком донесении:
Ея императорскаго величества к священным стопам Варшава повергает свои ключи, оные вашему сиятельству имею счастие поднести, и вручителя их генерал-майора Исленьева в высокое покровительство поручить’.
В этот же день началось вступление войск в Варшаву, сперва проходил корпус Потемкина, потом Дерфельдена и т.д. Ферзену приказано было оставить свой пост выше по течению Вислы и присоединиться к остальным корпусам. Войско проходило с распущенными знаменами, с музыкой и с барабанным боем. Народ толпился по улицам и в окнах домов и кричал: ‘виват Екатерина!’ Магистрат с толпой мещанства встречал Суворова на берегу, поднесли ему хлеб и соль. ‘И вот, — говорил Суворов, — эти поляки, которые были недавно так звероподобны и чаяли себя непобедимыми, теперь стали кротки, яко агнцы’.
Современники-поляки сообщают, будто Суворов дал приказание, чтобы поляки не выглядывали из окон нижних этажей: это сделано для того, чтобы задорные не вздумали отпустить какой-нибудь штуки, а козаки в досаде не ударили бы на них в окна пиками.
Все русское войско расположилось около Варшавы. Сам главнокомандующий назначил себе квартиру в Мокотове, но в столице у него была другая — во дворце примаса, недавно опустевшем. Примас, брат короля, скончался в июле, во время осады Варшавы прусским королем и русским генералом Ферзеном. Впоследствии Суворов, по своему обыкновению чудачить, говорил, что в этом дворце ему не спится: являются к нему души усопших примасов и беспокоят его.
Магистрат представил Суворову всех пленных, находившихся в Варшаве, тут были генералы Арсеньев, Милашевич, Сухтелен, бароны Аш и Бюлер {Приношу искреннюю благодарность потомку его, барону Бюлеру, за обязательное дозволение пользоваться важными фамильными бумагами его предка.}, советник Дивов и все захваченные в посольстве, штаб- и обер-офицеры и тысяча триста семьдесят шесть человек солдат. ‘Свидание их с своими, — писал Суворов, — было не только слезное и чувствительное, но важное и нечто священное’.
Главнокомандующий послал генерал-поручика Потемкина к королю, успокоить и известить о своем желании представиться его величеству. Когда Суворов въезжал в замок, народ окружил его с восклицаниями и с веселыми криками. Потемкин привез от короля просьбу, чтобы на два дня замолкло победоносное оружие ее императорского величества, и он будет стараться окончить дело без кровопролития и побудит войско положить оружие. Суворов отправил к королю барона Аша, бывшего резидентом и находившегося во все время революции в плену, со следующими статьями: ‘Сим торжественно объявляю:
1) Войска, по сложении оружия перед их начальниками, тотчас отпускать с билетами от их же начальства в свои домы по желанию, а оружие, как и пушки и прочую военную аммуницию, помянутые начальники долженствуют доставить в Варшаву в арсенал.
2) Вся их собственность при них.
3) Начальники, штаб и обер-офицеры, как и шляхтичи, останутся при их оружии.
Варшава, октября 31, 1794 г.’.
Начальник польского восстания послал вперед пятьдесят пушек и сам отправился в Тарчин, где назначено сборное место, и куда вперед отправлено было войско из Варшавы. Из пяти тысяч, которые Вавржецкий там должен был застать, едва нашел он около восьмисот человек, которых кое-как удержал Гедройц. Остальные все, с офицерами, убежали обратно в Варшаву — слагать оружие. Через несколько часов ночью прискакал туда курьер от генерала Каменецкого: этот генерал взял в команду корпус, предводимый прежде Понятовским и оставленный им, теперь он извещал по команде своего военачальника, что подначальные его взбунтовались, не хотят более продолжать войны, думают последовать примеру своего начальника, которого любили, и признают над собой власть одного короля, уже многие ушли в Варшаву положить оружие перед Суворовым. Вавржецкий отнял команду у Каменецкого и послал на место его генерала Ниосоловского, он приказывал привести к себе тех, которые остались еще верны. Ниосоловский не был счастливее своего предшественника. Офицеры волновали солдат. ‘Нас ведут на убой! — кричали они: — начальник не хочет принимать от Суворова условий, а они нам выгодны’. Целый полк в глазах Ниосоловского бросил оружие и ушел. Ниосоловский хотел употребить строгость, приказал арестовать офицеров, но от этого еще сильнее разгорелось волнение, его не слушали, одна толпа жолнеров уходила за другой, наконец, после усильных просьб, войско как будто успокоилось и пошло было за генералом, но когда оно дошло до того места, где дороги раздваивались, и одна ветвь вела в Тарчин, другая в Варшаву, тут все поворотили в Варшаву и оставили Ниосоловского с пушками, но без людей.
Вавржецкий, потеряв почти весь свой отряд, соединился с Домбровским, Мадалинским и другими генералами, но и в их отрядах было уже волнение. Генералы думали было устроить войско и направить по краковской дороге, на Конске. Но когда пришли они в Дреневицы, здесь между самими генералами произошли ссоры и несогласия. Домбровский, человек значительно онемечившийся, хотел отдаваться прусскому королю. Вавржевский не соглашался и предпочитал в случае крайности лучше сдаться Суворову. В это время прибыл от Суворова подполковник Каменев с предложением от 31-го октября, которое приведено выше.
Условия, предложенные Суворовым, не показались польским генералам удовлетворительными. В них не было сказано о совершенной амнистии участникам восстания. Суворов уже объявил ее прежде, но Вавржецкий и его подначальные генералы не знали об этом. Вавржецкий отправил вместе с Каменевым к Суворову генерала Горенского, а сам решился дожидаться ответа.
В войске его между тем смятение усилилось. Поляки из Великой Польши, отошедшей к Пруссии, настаивали, чтобы войско поддалось не русским, а прусскому королю. Прусский генерал Клейц письменно приглашал Домбровского сдаться Пруссии. Великопо-ляне говорили: ‘Этим вы спасете всех нас, за ваше предпочтение прусскаго короля и за доверие к нему он даст нам амнистию’. — ‘Я не могу вступать в переговоры с прусским королем, — сказал Вавржецкий, — словам прусского короля и его собственноручным подписям верить нельзя, он уже поступил с нашим отечеством самым вероломным образом. Я лучше поверю подписи и ручательству Суворова, чем прусских военачальников, русской императрице, чем прусскому королю’. Когда противники настаивали на своем, Вавржецкий сказал: ‘С моего ведома и позволения ни один батальон не перейдет к прусскому королю, прежде меня убейте, потом выходите. Я послал к Суворову, если генерал Горенский не привезет торжественного уверения в амнистии, все будем драться и падем со славою’.
Волнение не переставало. Простояв дня два в Дреневицах, Вавржецкий двинулся на Конске и когда дошел до Опочни, тут какой-то прусский майор взволновал жолнеров, настроивая их предпочесть прусского короля русской императрице. Вавржецкий, испытав напрасно средства убеждения, приказал стрелять в непокорных, а те в свою очередь пускали пули в товарищей, другие же толпами, из кавалерии и пехоты, не участвуя в свалке, уходили. Успокоивши мятеж с пролитием крови, Вавржецкий пошел далее, и 5-го (16) ноября достиг до Радошина. Тут приехал Горенский и привез желанную амнистию. Тогда Вавржецкий собрал свое войско, прочитал уверение Суворова в амнистии, и объявил, что он сдается Суворову и верит русской императрице скорее, чем прусскому королю. Он приказал тотчас сделать счет войсковой казне и разделить ее между офицерами и солдатами. Толпы жолнеров приходили к нему просить паспортов. Вавржецкий всем подписывал, и каждый уходил с паспортом домой или куда хотел. На другой день прибыл в польский лагерь генерал Денисов и объявил, Что Суворов приглашает Вавржецкого и генералов к себе.
‘Я не читал этой обязанности в обещании генерал-аншефа Суворова, — сказал Вавржецкий, — напротив, он всем обещал паспорты и безопасный проезд, куда кто пожелает. Не думаю, чтобы я был исключен из этого правила, или кто-нибудь из генералов’. ‘Я ни вас и никого из генералов не думал арестовать и отбирать у вас оружия, я исполняю только данное мне приказание просить вас приехать в Варшаву’, сказал Денисов.
Нельзя было противиться. Вавржецкий поехал, с ним — Гелгуд, Домбровский, Ниосоловский, Гедройц, Закржевский и другие. Провожавший их отряд назывался почетным конвоем. Пушки были отобраны русскими.
Суворов известил тогда Румянцева такою реляциею:
‘Виват, великая Екатерина! все кончено! Польша обезоружена!’
В день самого приезда Суворова в Варшаву Игнатий Потоцкий явился к нему и подал такого рода записку:
‘Есть два способа успокоить Польшу, это — или разделить ее, или дать ей хорошую конституцию. Нет поляка, который бы не предпочел печальной судьбы отечества состоянию узаконенной анархии, в каком находился народ во время вспыхнувшего восстания. Это как нельзя более верно. Что значит такое правление, где все, что его составляет — король, республика, мир — не более, как игра пустых слов? Но тут возникает великий вопрос, который развязать следует в настоящее время. Неужели, успокоивая Польшу разделом, думали приготовить для севера и для всей Европы умиротворение? Конечно, разрешить эту задачу не в силах приватное лицо, и только хорошо знающий дела и влиятельный кабинет в состоянии дать по этому предмету верные указания.
Другой способ успокоения Польши — дать ей хорошую конституцию, но в интересах ли России дать ее Польше? Думаю так. Осмеливаюсь утверждать это в противность мнению светлых умов России и считаю долгом объясниться.
Известно, что беспорядки Речи-Посполитой были одним из принципов системы Петра Великого. В те времена Россия со стороны немцев ограждалась одною Польшею, и такой принцип был сообразен интересам русского правительства и государства. Теперь ее границы изменились, Россия непосредственно соприкасается границами с странами, подчиненными абсолютному правлению, и мудрые принципы Петра Великого не могут прилагаться к настоящей системе. Теперь, когда лживая метафизика, введенная в жизнь во Франции, произвела беспорядок в законах, правилах, обязанностях общества, я полагаю, что желание монархического умеренного правления не может быть подозрительным для великой монархини и ее кабинета. Что касается поляков, то подобная конституция — их единственное разумное желание. Если бы Российская империя склонилась к ней, наш народ избрал бы на польский престол тот род, какой пожелает императрица, в особенности желательно, чтобы выбор этот пал на того из царевичей, который наиболее будет почтен ее расположением и благодеяниями. Эти мысли существуют издавна, я могу доказать это, и думаю, что их разделяют все мои соотечественники.
Если эти соображения относительно второго способа успокоения Польши заслуживают ближайшего внимания, то сознаюсь, что насильственные принудительные средства, которыми укрощали настоящее восстание, не облегчают дела. Побеждать кротостью, благодеяниями и гением более достойно императрицы Екатерины в глазах Европы’.
Поляки говорят, что Суворову понравился тон этой записки, и он удивлялся уму польского великого политика. Но из тогдашних собственноручных писем Суворова оказывается не то: Граф Игнац врал’, выразился он о нем. Тем не менее записка была послана к государыне.
Чрез десять дней Суворов получил от короля для доставления императрице письмо такого содержания:
‘Сестра государыня! Судьба Польши в ваших руках. Ваше могущество и мудрость решат ее. Кого бы вы ни назначили моим преемником, но пока я могу говорить, я считаю для себя непозволительным пренебречь моими обязанностями по отношению к моей нации и не призвать на нее великодушия вашего императорского величества. Польская армия уничтожена. Существует еще нация, и она перестанет существовать, если ваши повеления и величие души вашей не подадут ей помощи. В наибольшей части страны военные беспокойства воспрепятствовали жатве. Обработка земли стала невозможною везде, где похищен скот. Житницы поселян пусты, хаты их сожжены или разорены, сами они бегают тысячами за границу. Многие богатые землевладельцы сделали то же. Польша начинает походить на пустыню. Голод почти неизбежен на следующий год, особенно если другие соседи не перестанут уводить у нас жителей, скот и занимать наши владения. Кажется, той, чье оружие единственно все покорило, надлежит предписать границы другим и произнести, какое последствие угодно ей дать своим победам. Не смею предугадывать, но думаю, что вы предпочтете такое, которое может сделать три миллиона народа наименее несчастными’.
Суворов, препровождая на благоусмотрение императрицы письмо короля, осмелился с своей стороны чрез графа Зубова сделать представления в пользу Польши. Екатерина была им недовольна за это, уважая в нем великого полководца, она считала его неспособным к политическим соображениям. Придворная партия не любила его. Великие заслуги этого человека — замечает тогдашний английский посланник при петербургском дворе, — не спасли его от осмеяния за то, что он осмелился обратиться к Зубову с письмом, в котором хотел возбудить участие к королю, и вообще сам оказывал сострадание к несчастной участи Польши.
Екатерина отвечала польскому королю письмом в таких выражениях:
‘Судьба Польши, которую ваше величество изобразили мне в письме от 21 ноября н. ст., есть следствие принципов, разрушительных для всякого порядка и всякого общества, почерпнутых в образце народа, сделавшегося добычею всякого рода крайностей и заблуждений. Я не могла предвидеть всех гибельных следствий и засыпать под ногами польского народа бездну, которую вырыли его развратители. Все мои заботы в этом отношении были заплачены неблагодарностью, ненавистью и вероломством. Между всеми бедствиями, постигшими его в настоящее время, предвидимый голод, без сомнения, самое ужасное. Я дала приказание предупреждать его, насколько это человечески возможно. Но это соображение, соединенное с знанием опасностей, которым вы подвергаетесь посреди необузданного варшавского народа, побуждает меня желать, чтобы ваше величество как можно скорее оставили этот преступный город и переехали в Гродно. Фельдмаршал граф Суворов имеет поручение сделать это предложение и принять необходимые меры — препроводить вас туда бережно и прилично. Ваше величество должны знать мой характер: я неспособна употреблять во зло успехи, данные благостью Провидения и правотою моего дела. Вы можете спокойно ожидать, пока государственная мудрость и всеобщая необходимость мира не решат дальнейшей судьбы Польши. С таким расположением остаюсь доброю сестрою вашего величества’.
В то же время императрица прислала к Суворову письмо, в котором предписывала ему отправить короля в Гродно. ‘Присутствие его в Варшаве, — писала она, — только что может отягощать сей несчастный город, лишенный многих способов к продовольствию, где и особа его не в безопасности, особливо когда крайность принудит вас или передать его прусским войскам, или же предать собственному жребию. Я не ожидаю, чтоб по сим столь убедительным доводам могли вы встретить на сие предложение со стороны короля затруднения, но если бы паче чаяния сие и воспоследовало, то в таком случае имеете вы ему объявить необиновенно, что на то есть моя воля непременная и что право оружия и завоевания налагает на него закон повиноваться беспредельно требованиям и предположениям моим, а за сим не приемля уже никаких отговорок и в самом кратчайшем времени приступите вы к исполнению вам предписанного. На нужные же для такового перемещения издержки, равно как и на удовлетворение каких-либо других надобностей его величества, велели мы к вам отпустить 8.000 червонных голландских, которые в наличности вам с сим же курьером и будут доставлены. Оную сумму вы, по усмотрению вашему, всю ли сполна или употребив часть оной на те же путевые издержки, а затем остающуюся можете отдать в распоряжение того из генерал-майоров наших, кого изберете вы под видом почести для препровождения его величества до Гродна, повелев ему оказывать королю всевозможнейшие уважения, при том уведомив его величество, что попечение о его приличном содержании на все время пребывания его в Гродне возлагается на нашего генерала князя Репнина’.
Императрица приказала генерал-губернатору Литвы, Репнину, сделать все нужные приготовления для принятия и помещения польского короля в Гродно. Письмо ее к Репнину очень замечательно тем, что оно высказывает вполне ее взгляд на короля, на Польшу.
‘Для пребывания в Гродне короля польского, — пишет Екатерина, — прикажите немедленно приготовить в замке приличные покои, где бы его величество мог спокойно поместиться, по прибытии же его в сей город определить к дому его для почета надлежащий караул, и притом наше желание есть, чтобы и все приставленные от вас к сему государю оказывали ему всевозможнейшее уважение, а поелику управление дел в Гродно происходит именем и властью нашею, то само по себе разумеется, что король ни в какие дела входить не может и в отправлении дел никакого участия иметь не должен, а вы всемерно стараться будете до оных его отнюдь не допускать. Многие опыты нас удостоверили, что сей государь был всегда вопреки пользе наших, ибо ни единое не совершилось событие, в котором бы он нашелся главою или соучастником и соревнователем. Известность таковая, да и давнее познание ваше свойств и качеств его долженствует поставить вас против него в крайнюю осторожность. Посему за перепискою его и другими сношениями надлежит принять весьма близкое наблюдение, позволяя чинить сие с такими токмо людьми, кои не могут быть подвержены подозрению, не исключая родных его, коих без причины отдалять от него не следует’.
8-го января 1795 года короля препроводили в Гродно.
Здесь кончается наша история. Политическое существование Речи-Посполитой прекратилось. Не стало ни верховной власти, ни министров, ни войска. Покоренная русским оружием польская территория за исключением провинций, уступленных Пруссии, сделалась собственностью России по праву завоевателя. Так называемый третий раздел был собственно уступкою Пруссии и Австрии, со стороны России, части территории приобретенной.
Так пало государство, существовавшее около 1000 лет, пало по непреложному нравственному историческому закону, по которому всякая нелогичность, всякая несовместимость противных начал в общественном строе производит внутреннюю болезнь, а последние если не будут приняты против нее меры в пору, при развивающихся ее обстоятельствах, скоро или поздно доводит весь общественный механизм до разрушения. В нашем введении мы высказали, что коренных причин падения Польши следует искать не в явлениях политической и общественной жизни по одиночке, а в том складе племенного характера, который производит эти явления или сообщает им вид и направление и которого раннее образование теряется во временах, мало доступных для исторического исследования. Оттуда истекало и то замечательное отсутствие политического благоразумия, и то крайнее противоречие, чем отличались поляки в деле устройства своего государства {Так в отрывочных и неполных известиях византийцев о предках поляков, славянах VI века, мы уже замечаем те черты, какими отличались поляки XVII и XVIII веков. Как славяне VI века, по описанию Прокопия и Маврикия, не хотели сложиться во что-нибудь похожее на государство, не терпели над собою единовластия, дорожа более всего личною свободою, жили в разбивку, через что и приобрели от греков кличку — споры (от — врознь), не ладили и беспрестанно ссорились между собою, так и потомки их, польские паны и шляхтичи, хотя и доросли уже до потребности государства, но верные нравам прародителей, постоянно и более всего заботились о том, чтоб это государство как можно меньше напоминало им о своем бытие: имели короля, но лишили его почти всякой власти, и ревниво ограждая свою частную свобода, беспрестанно боялись, чтоб он как-нибудь не нашел путей к усилению, жили себе в разбивку в своих маетностях и дворах, не любили городов, в которых скучиваться предоставляли жидам и немкам, и ссорились между собою, подвигая целые околицы одна на другую, а когда сходились на свои сеймы, то вели совещания так же бестолково и нестройно, как их прародители при Маврикии на вечах. То же добродушие, то же гостеприимство и хлебосольство, что так поражало в славянах византийцев, является выпуклыми признаками характера и быта поляков XVIII века. Как славяне VI века, по известиям византийцев иногда поднимались, воодушевлялись и предпринимали великие подвиги, но никогда не доводили своего дела до конца, остывали и растрачивали свои силы на внутренние безладицы, так и поляки в XVIII веке на своем четырехлетнем сейме показали, что они способны вдруг воодушевиться, зашуметь, накричать целому свету о своих великих приготовлениях и ничего не довести до конца, раздражив только тех, которых опасались. Император Маврикий советовал своим детям и государственным мужам Византии не бояться славянских затей и, пользуясь тем, что у славян всегда много голов и все между собою не ладят, некоторых из них приласкать и подкупить и, таким образом, не допускать их сойтись между собою и установить на д собою единую верховную власть. Соседи Польши в XVIII веке, конечно, не руководствовались этим наставлением византийского государя, жившего в конце VI века, а между тем буквально исполнили его над поляками своего времени. Во времена этого Маврикия, как рассказывают, явился к грекам из аварского войска славянин, родом из прибалтийской славянщины: ‘У нас в земле, говорил он, нет оружия, мы не воюем, а все только поем и веселимся!’ Как эти ляхи VI века похожи были на своих потомков, тех шляхтичей, которые не терпели у себя в стране собственной военной силы и, не ломая головы над политическими вопросами, пили свою неподражаемую старую водку и танцовали свою несравненную мазурку.}.
Польша сложилась в республику, поставила свободу знаменем своего политического бытия в ряду европейских держав, но, вместе с тем, удерживала и ревниво сохраняла у себя крайнее рабство, беспредельное унижение человеческого достоинства. От этого выходило, что поляки хотели быть свободными гражданами, а были только деспотами. Возможность деспотствовать — самая ужаснейшая нравственная отрава человека. Если в частности и бывали такие крепкие Митридаты, что могли устоять против ее губительной силы, то целое общество, везде состоящее из большинства натур малосильных, не может ее выдержать. Она приучает человека к праздности, умственной лени, к неумеренности в чувственных наслаждениях, к необузданности страстей, к жестокости, к эгоизму, к предпочтению собственных узких интересов потребностям общего блага. Унижения и страдания порабощенных отомщаются деморализацией) поработителей. Но существование рабства в государстве само по себе еще не должно было погубить Польши, мы видим это зло и в других державах, дело в том, что там, где оно было, господствовал монархический строй, мелкие деспоты, как бы не деморализовались от своего положения, но будучи подчинены единой верховной силе, уже через то самое составляют между собою единое тело и поневоле должны действовать заодно в делах, касающихся целости государства, таким образом, при внутренних язвах невежества, угнетения, человеческого унижения, государство может быть еще достаточно крепким против внешних ударов. Притом, самая верховная деспотическая власть по своей натуре склонная поддерживать коснение и невежество, иногда принуждена бывает изменять себе, когда в соседних краях превосходство умственных сил над материальными покажет ей несостоятельность одних только материальных в случае борьбы с такими соперниками, которые обладают еще силами и первого рода. Тогда не из любви к человечеству, а из самосохранения, опасаясь столкновений с более просвещенными и более свободными странами, сами деспоты вводят у себя признаки иноземного устроения, которые при дальнейших благоприятствующих им условиях могут привести к благодетельным переменам в общественном строе и в умственном развитии народа. В такой республике, как Польша, где рабство успело глубоко испортить свободный класс, где каждый свободный думал более всего о себе самом и менее всего о нуждах и благосостоянии своего государства, неоткуда было начаться благодетельным переменам. Толпа правящих своею страною граждан не могла согласиться на счет средств возрождения отечества, еще менее могла исполнить то, что нужно было для общего блага, как скоро при этом должны были терпеть частные интересы. Передовые люди, понимавшие сущность обстоятельств лучше большинства, не имели для своих идей и действий точки опоры. Им приходилось бороться с закоренелыми предрассудками и эгоистическими привычками этого большинства, понятно, что их увещания оставались голосом вопиющего в пустыне. Первым шагом к возрождению Польши могло быть только истребление всеразвращающего рабства, но истребить его в республике, состоящей из деспотов, привыкших издавна к сладости безусловного господства над рабами, не только трудно, но невозможно до тех пор, пока республика будет оставаться республикою. Таким образом выходит, что Польше вредило республиканское правление. Но мы были бы крайне несправедливы, если бы видели зло в республике самой по себе. Республиканский строй общества, имеющий идеалом свободу, драгоценнейшее достояние человека, не может быть источником разрушения. Везде, где только существовали и упадали республики, не самая сущность республиканского строя была причиною их падения, а всегда другие явления, вредные именно потому, что были противны духу республиканского правления. В Польше оказывается то же. Формы польской республики, как мы уже замечали, не были безусловно дурны, и во многих отношениях ставили Польшу по общественному развитию выше других государств Европы, а если в этих формах были недостатки, то, без сомнения, недостатки эти давно бы исправились, если бы сами поляки не поддались деморализации, лишавшей их возможности работать над улучшением общества, и, главным образом, питаемой существованием у них рабства. Республика, как лучший образ общественного устроения, требует для своего поддержания того, что в человеческом существе есть наилучшего, — добродетели и любви к правде, без этого условия республика идет к разрушению, а потому деморализованная республика, сохраняя наружно республиканские формы, не может уже возродиться и исправиться.
Таким образом, не республиканский строй Речи Посполитой с одной стороны, но и не рабство, существовавшее в ней, с другой, привели это государство к падению: нелогичное чудовищное сочетание двух противоположных стихий оказало на нее губительное действие.
Четырехлетний сейм наглядно показал невозможность республике спасти себя и исцелиться от своего развращения. Видя явную опасность, угрожавшую государственной самостоятельности, поляки с лихорадочным движением схватились за дело преобразования, но, протолковавши два с половиною года, ничего не сделали, хотя в то время им никто не мешал. Современники, знавшие общество того времени, сознавали, что если бы они двадцать пять лет рассуждали на сейме, оставаясь с прежними нравами, то из их рассуждений все равно ничего бы не вышло. Кружок людей, старавшихся о том, чтобы отечество возродилось как можно скорее, придумали переворот 3-го мая, который можно скорее назвать фокусом, чем делом преобразования. Несостоятельность этой, прославленной в свое время конституции кроме способа ее провозглашения высказывалась и в самой сущности ее содержания. Она не устранила того губительного противоречия, которое разъедало Польшу. С одной стороны, значение короля хотя и было усилено, но не до такой степени, чтобы уничтожить республиканскую стихию и дать верховной власти возможность водворить в стране подчинение единой воле. Конституция 3-го мая не установляла самодержания, абсолютизма, как кричали ее противники, с другой стороны, она не уничтожала и не искореняла из Польши рабства, а только напугала рабовладельцев опасениями за будущее время. Пытались залечить видимые раны общества, но корень болезни оставался почти нетронутым. Польша все-таки оставлена была во власти дворянства, деспотически господствующего над громадою народа. Творцы конституции не могли поступить иначе по стечению обстоятельств, в которых находились, да отчасти и по собственным привычкам. Поэтому-то есть причина предполагать, что без тех печальных и неизбежных, по ходу вещей, обстоятельств, которые обратили в прах и майскую конституцию и вслед затем самую Речь Посполитую, Польша с помощью этой конституции не могла достигнуть возрождения и разъедавшие ее противоречия в общественном строе оставались бы по-прежнему, ведя ее к разрушению.
Гродненский сейм, новое отпадение от Польши провинций, еще большее, чем прежде, подчинение России той части государства, которой оставили тень самостоятельности, наконец, презрительное обращение с нациею держав, в руках которых был ее жребий — все это пробудило остаток нравственно-человеческих чувств в деморализованном обществе. Вспыхнуло восстание. На челе его явился Костюшко. Последователь идей Франклина и Вашингтона, один из сеятелей новой свободы на девственной почве Америки, Костюшко был республиканец до костей, он не любил монархизма по принципу, он не выставил короля хотя бы даже значком для своего восстания, да притом и тогдашний король был такого рода, что не годился ему ни на что. Ближайшая цель его была освободить отечество от иноземного нападения: что с отечеством должно быть в случае успеха — Костюшко, по-видимому, не задавался на счет этого никакими планами, а предоставлял все будущей воле освобожденного народа. Единственно, что он наметил вперед для будущих реформ, это — освобождение хлопов, выраженное в универсале 7-го мая. Этим как будто устранялась старая историческая нелогичность: Польша оставалась республикою, но уже без рабства. Мы высказали наше мнение о несостоятельности этого распоряжения: оно не могло иметь смысла окончательного закона прежде, чем не было утверждено волею сейма, но сейм, составленный из рабовладельцев, по миновании опасности, без всякого сомнения, постарался бы поставить все на прежнюю ногу. Притом же, в универсале самого Костюшки видна недоконченность, крестьяне хотя и освобождались от рабства, хотя, кроме того, наделялись грунтами, однако не избавлялись совершенно от рабочих обязанностей к бывшим владельцам, а это одно могло свести вопрос с фактической почвы на почву либеральной риторики. Было ли это в Костюшке следствием осторожности, или в нем, при его американском перевоспитании, все еще высказывался поляк и шляхтич, мы не беремся решать, тем более, что его универсал, во всяком случае относительно самый либеральный и самый человечный акт польской истории, остался бесследным. Восстание, которое так энергически двигал поляк-американец, прошло безуспешно, не только оттого, что не выдержало борьбы с русским оружием, находившимся в руках гениального Суворова, но и оттого, что разбивалось о прежнюю заматерелую польскую деморализацию. Как ни возбудителен был для поляков постигший их удар, но в один год не могло общество сбросить с себя вековых пороков. Мы видели, как обычное мелочное предпочтение своих личных выгод общей идее беспрестанно высказывалось в истории 1794 года, как много лжи и фальши было в польском патриотизме, когда, при всеобщем воодушевлении на словах, воины Костюшки были и наги, и голодны, а масса простого народа, несмотря на все воззвания военачальника, отнюдь не имела ни желания, ни повода защищать бытие Речи Посполитой. Даже с более правдивым патриотизмом у шляхты и с более счастливыми обстоятельствами дело восстания едва ли могло дойти до чего-нибудь прочного. Поляк того времени в крайнем случае мог восстановить только форму своего бывшего государства, которого ядро уже сгнило, а восстановленная форма без здорового содержания при первом натиске противного ветра опять подверглась бы распадению.
Было бы неуместно вдаваться в вопрос о справедливости способа действий держав, решивших судьбу Польши в конце XVIII-го века. По причине своего внутреннего расстройства, лишившись нравственных и материальных средств к самозащищению от внешних ударов, Польша стала жертвой той политики, которая освобождала кабинеты государств от необходимости следовать нравственным основам справедливости и соображаться с законностью, изобретенной только для подданных и необязательной для властей. В политике понятие о справедливости чаще всего служило только для взаимного обмана и для приличия. Достаточным считалось найти благовидный предлог для совершения таких дел, которые без этого предлога не решались во всеуслышание назвать справедливыми. Коварство и насилие были подпорой государственной безопасности. Одни других упрекали в коварстве, в несправедливости, в насилии, а между тем не ставили в виду себе того, в чем обвиняли других. Власти не заботились об общественном благомнении на счет своих поступков, а подчиненному им обществу не дозволяли думать иначе,как приказывали им сами. Массы народов переходили из-под одной державы под другую, обязанные питать чувства любви и преданности к тем, кого прежде приказывали им считать врагами, министры решали их судьбу в тайных совещаниях, не спрашивая их согласия, возникали войны за принадлежность областей: разорение постигало ничем невиновных жителей спорных земель, а сами эти жители не смели ни защищаться, ни возвышать за себя голоса, сила оружия передавала их новым властям, их подчиняли чуждым для них законам и порядкам, жестоко угнетали и карали, когда они не в силах были свыкнуться с этими законами и порядками. Сокровища, собранные кровавым потом земледельцев и ремесленников, тратились, по прихоти властей, на опустошительные войны, с восхваляемой целью расширения и округления границ, государства или восстановления прав, софистически вытянутых из архивов дипломатии и генеалогии, сотни тысяч здоровых людей отрывались от семейств и мирных занятий, посылались на убой, и благодаря невежеству, в котором власти старались держать народ, не смели роптать, воображая себе, что в самом деле идут на смерть за правое и богоугодное дело, тайна покрывала замыслы и истинные деяния власти, а толпе в утешение бросали благообразную ложь, голос правды жестоко наказывался, как дерзкое нарушение общественного спокойствия, а курения риторов, воспевавших победы, приобретения, мудрость и великодушие властей, назначались служить катехизисом, утверждавшим в умах и сердцах слепоту и обольщение. При господстве такой политики слабым государствам не было другой гарантии от алчности и властолюбия сильных, кроме взаимной их зависти друг к другу. Пока сильные не могли сойтись на счет слабых или, будучи заняты другим, не имели на них поползновения, слабые были безопасны, но как только сильные между собой поладят, слабые могли безнаказанно подвергнуться таким переменам, каких не желали. Переход мелких государств И областей из рук в руки и переделы их были обычным явлением при договорах, заканчивавших войны, в которых втягивались иногда все европейские государства. Польша, слабое и беззащитное государство (хотя имевшее все условия для того, чтоб быть могучей державой), долго спасалась от гибели только потому, что соседи не могли скоро поделиться ею. Но обстоятельства, наконец, поставили их в необходимость согласить свои стремления, и Польша попала под колесо неумолимой политики, не знавшей других способов действия, кроме коварства и насилия.
Можно ли обвинять за то державы, следовавшие такой политике? Конечно, нет. Когда государства сформировались и возросли при помощи коварства и насилия, то и должны были тем же самым охранять свою безопасность и поддерживать свое значение. Сама Польша в былые времена расширилась тем же способом: разве не насилием захватила она Червоную Русь? Разве не коварством и не насилием присоединила к себе Великое Княжество Литовское? Разве поляки спрашивали об этом желания у массы русского народа, когда считали его своим достоянием на том основании, что когда-то насильно владевший русским народом литовский князь женился на польской королеве, а впоследствии его потомки выбирались в польские короли, и, наконец, при одном из них поляки успели склонить на свою сторону некоторых аристократов, других обмануть, третьих напугать и, таким образом, написать на пергаменте договор литовского и русского народов с польским, тогда как эти народы и не знали и не думали об этом пергаменте? Разве не обращали русский народ насильно в другую веру, не ругались над его вековой святыней? Народ этот бунтовал, а его сажали на колья и жгли. Все это разве не коварство, не насилие? Овладение Москвой посредством плутов, называвшихся чужими именами, разве не коварство, не насилие? Не чужда была сама Польша тех способов, которые в свое время стерли ее с карты Европы. И ни одно государство не было чуждо их, и как бы ни умягчались политические формы — коварство и насилие всегда останутся необходимыми в государственных отношениях до тех пор, пока люди не додумаются устроить свои политические общества на иных началах.
С беспристрастным сознанием, без всякого патриотического самообольщения скажем, что из всех территориальных приобретений, совершенных в Европе в XVII 1-м веке, приобретение Екатериной русских провинций от Польши едва ли не самое правое дело, по крайней мере относительно. Екатерина возвращала своему государству то, что принадлежало ему на основании не одних династических воспоминаний или архивных документов, а вековой, живой народной связи. Что масса русского народа, находившегося под властью Польши, униженного, порабощенного и состоявшего в последнее время из одного низшего класса, желала избавиться от господства над собой Польши и предпочитала ему соединение с Россией — это не подлежит сомнению. Века проходили, а желание это не остывало. В XVII-м веке южная Русь отдалась добровольно русскому государству, народ ее проливал потоки собственной крови, ненавидя Польшу, не желая быть с ней в соединении, и между тем сама Россия насильно возвращала его Польше. При Екатерине, едва только вновь блеснула надежда на соединение с Россией, народ заявлял это желание самым очевидным образом: современные поляки хором твердили об этом. Таким образом, Россия присоединяла к себе страны, в которых большинство народонаселения действительно этого желало. Вот здесь-то и правота России. Между тем Россия не поставила этой правоты своей на челе своих действий. Предпочтен темный путь политики. Россия пользовалась только сочувствием к себе русской громады в польских областях настолько, насколько оно могло быть одним из орудий, годным для политики, и то не главным орудием. Этого мало. Россия возвратила себе русские земли, и как страшно был обманут, как поруган в своих ожиданиях этот бедный народ, давний страдалец! Россия оставила его под ярмом тех же панов-ляхов, которых он ненавидел и от которых искал спасения, и долго-долго суждено было ему терпеть прежнюю долю! А какова была эта доля — пусть он сам скажет нам свою историю. Вот народная песня, записанная нами на Волыни {Наступила чорна хмара — настала ще и сива:
Була Польша, була Польша, та стала Россия,
Сын за батька не одбуде, а батько за сына!
Живут люде, живут люде, живут слободою,
Иде маты на лан жаты разом из дочкою.
Приишлы воны до ланочку, помогай нам, Боже
И святая недилонька, велыка госпоже!
Силы ж вонь: обидаты — гиркий наш обиде!
Оглянуться назад себе, аж окомон иде.
Приихав вин до ланочка, нагай роспускае:
— Ой чом же вас, вражнх людей, по-трое не мае!!!
Ой зачав ж е их оком он лаяты та быты:
— Ой чом же вам, вражим людям, скопив не носыты?
А в нашого окомона червоная шапка,
Як прииде до панщины — скаче як та жабка.
А в нашого окомона шовковн онучи,
Плачут, плачут бидни люде из панщины йдучи.
Пооблазилы волам шыи бидным людям руки…
Ой ярины по пивторы, а зимени копу.
Треба статы поправитысь, хоч якому хлопу,
Змолотыты и звияты и в шпихлир собраты,
А в вечери по вечери та на варту статы.
Прийшли вони до шинкарки — дай, шинкарко, кварту,
Выпьем з жалю по стакану,тай станем на варту!
Ходыт попок по церковцы, у книжку читае:
— Ой чом же вас, добрых людей, у церкви не мае?
— Ой як же нам, добродию, у церкву ходыты.
Од недили до недили кажут молотыты!}.
Наступила туча черная, наступила еще и сизая: была Польша, была Польша, а вот стала Россия! За отца сын не отбудет дела, ни отец за сына! Живут люди, живут люди, живут слободою, идет мать на ниву, идет вместе с дочкой, пришли оне на нивушку: помогай нам Боже и святой воскресный день, господин великий! Сели пообедать: горек наш обед! Оне оглянулись назад, — эконом идет. Приехал он на нивушку, нагайку расправляет: Отчего же вас, вражьих людей, не трое!? И начал эконом ругаться, да драться: Зачем вы, вражьи люди, снопов не носите?! А у нашего эконома красная шапка, а приедет он на барщину, так скачет, как жаба. А у нашего эконома шелковая обувь, плачут-плачут бедные люди, с барщины идучи. Натерты у волов шеи, а у бедных людей руки. Собери-мол ярового хлеба полторы копы, а озимого — копу! Хоть какому мужику впору — все вымолотить, вывеять и в анбар сложить. А вечером, поужинав, в караул ступай! Пошли они в шинок — дай, шинкарка, кварту, выпьем с горя по стакану, а потом и в караул! Ходит поп по церкви, да книжку читает: Отчего вас, добрых людей, в церкви не бывает?! Как же нам, батюшка, в церковь-то ходить: с воскресенья до другого нужно молотить!’
Вот где настоящая история, правдивая история народной жизни, которая катилась незаметно для профессоров, академиков, членов исторических обществ, — история, совсем несогласная с тем, что мы слыхивали от наших пиит, риторов, педагогов. Нам воспевали торжество верного росса над кичливым ляхом, а русский народ пел о том, как кичливый лях-эконом бил верного росса-хлопа нагайками, нам восхваляли мудрость, человеколюбие и попечительность наших властей в такое-то и такое время, а народ пел, что от тяжкой, чужой невольной работы, при горьком обеде, у него облезла на руках кожа, а у его волов стерлась шерсть на шее от неснимаемого ярма, в нас возбуждали патриотическое умиление при мысли о том, что русский народ, долго находившийся под гнетом Польши, воссоединился со своим древним отечеством к великой его радости, а этот русский народ говорил, что для него все равно — Россия ли или Польша, словно две тучи: одна черная, другая сизая , солнце же для него еще не показывалось, нас в школах заставляли содрогаться при описаниях гонений и поруганий, какие чинили поляки над православной верой, а народ в своих песнях никому, кроме него неведомых и непонятных, заявлял о том, что и теперь православные церкви стоят пустыми, потому что паны-ляхи гонят его на работу в воскресные дни. Так делалось почти семьдесят лет в империи, которая считалась русской, православной и гордилась своей силой. Речь Посполитая исчезла с географической карты, шляхетские поколения метались во все стороны, отчаянными средствами пытаясь поднять из могилы и воскресить своего мертвеца, еще заживо согнившего, а между тем, для миллионов русских хлопов, для той русской массы, за которую шел многовековой спор России с Польшей, проливались потоки крови — для них одних продолжала существовать эта Речь Посполитая.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека