Старые романисты и новые Чичиковы, Благосветлов Григорий Евлампиевич, Год: 1868

Время на прочтение: 44 минут(ы)

СТАРЫЕ РОМАНИСТЫ И НОВЫЕ ЧИЧИКОВЫ.
(Дымъ. Соч. Ив. Тугенева. изд. Салаевыхъ. М—ва, 1868 г.).

Умть замолчать во время, найти въ себ столько нравственной силы, чтобы остановиться тамъ, гд оканчивается полезная дятельность писателя — это не маловажная услуга со стороны честнаго и талантливаго беллетриста, какимъ мы привыкли считать г. Тургенева. Эта услуга будетъ тмъ значительне, чмъ обширне вліяніе писателя на то общество, которому онъ служитъ. Если гг. Крестовскій и Авенаріусъ проживутъ по сту лтъ и напишутъ по сту томовъ своихъ Трущобъ и Повтрій, мы можемъ совершенно спокойно отнестись къ этому патологическому явленію, и пожалть разв только о том, что человческая тупость не нашла себ боле скромнаго примненія. У литературной критики нтъ ничего общаго съ такими произведеніями, которыя предлагаются публик, какъ возбуждающее средство, въ род настоя мухомора. Но критика не можетъ и не иметъ права оставаться равнодушной къ писателю, который боле двадцати лтъ шелъ въ первомъ ряду своего поколнія, и если не онъ указывалъ ему путь къ лучшему будущему, то, по крайней мр, онъ угадывалъ и помогалъ разчищать этотъ путь вмст съ другими боле сильными дятелями. Къ такому писателю критика должна относиться съ величайшимъ вниманіемъ и безукоризненной честностію. Она обязана зорко слдить за всми нравственными движеніями автора, и каждую минуту имть готовый отвтъ на вопросъ: кому и чему служитъ этотъ авторъ? Куда клонятся его симпатіи и антипатіи, и въ чемъ заключается его значеніе для переживаемаго нами времени? Съ того момента, какъ писатель разошелся съ лучшими стремленіями своей эпохи, пересталъ понимать общественныя потребности ея, онъ умеръ для насъ безвозвратно. Это именно та поворотная и роковая точка, на которой всего лучше остановиться и бросить свое перо, какъ боле никому ненужное. Какъ двумъ веснамъ не бывать въ году, такъ въ дятельности писателя не бывать молодости и искренности мысли посл старости и смерти ея. Конечно, прежній авторитетъ еще долго можетъ обманывать какъ самого писателя, такъ и его поклонниковъ, но это запоздалое обаяніе есть ничто иное, какъ искуственное отраженіе давно потухшаго свта, тамъ, гд тлніе коснулось живого существа — свжесть боле невозможна. Его могутъ читать и перечитывать, шарлатанъ-издатель будетъ пользоваться имъ, какъ модной вывской за первыхъ страницахъ своего журнала, какъ на мщанскихъ свадьбахъ пользуются параднымъ присуствіемъ офицера, но это вовсе не значить, чтобы имъ былъ дйствительно нуженъ своему времени и поколнію. Его дятельность давно окончена, но его имя еще долго можетъ ослплять своимъ прежнимъ блескомъ.
Въ такомъ положеніи находятся наши беллетристы сороковыхъ годовъ, воспитанные критикой Блинскаго и отодвинутые на задній планъ критикой реальной, Многіе изъ нихъ уже давно замолчали вслдствіе своего ршительнаго безсилія — и это самые благоразумные изъ нихъ, другіе стали поддлываться подъ тонъ и направленіе новаго времени, ‘пть другія псни въ другія времена’, и наконецъ третьи остались при своемъ прежнемъ міросозерцаніи, врными жрецами чистаго искуства, тратили свои силы на мелочную отдлку частностей, на филигранную работу фразы и стиха, на созданіе идеаловъ, неимющихъ никакого смысла для нашей дйствительной жизни. Но вс они давно уже трупы, подогрваемые фальшивымъ сочувствіемъ той части общества, которая одинаково способна, восторгаться Боклемъ и ‘Петербургскими Трущобами’, сочиненіями Гейне и ‘Московскими Вдомостями’. Оли сами чувствуютъ, что у нихъ уже нтъ опредленнаго мста въ литературной дятельности, и потому перекочевываютъ изъ одного журнала: въ другой съ легкостію перелетныхъ птицъ. Для нихъ везд хорошо, гд оказываютъ имъ гостепріимство и акуратно платятъ жалованье. Имя Тургенева покрывается именемъ Каткова, имя Полонскаго стоитъ рядомъ съ именемъ Стебнинкиго, имя Островскаго — съ именемъ Авенаріуса, и все это смшивается въ такую срую массу блыхъ, фіолетовыхъ, синихъ и черныхъ, что невольно теряешься въ этомъ жалкомъ маскерад литературнаго міра. Но самый этотъ маскерадъ всего лучше доказываетъ, что жизнь и литература требуютъ новыхъ и свжихъ силъ, которыя бы стояли на уровн съ новыми потребностями другого поколнія и другой общественной обстановки. Ожидать чего нибудь,— не говорю, освжающаго,— а мало-мальски осмысленная и сноснаго отъ гг. Писемскаго или Григоровича — это значило бы сять на голомъ камн и надяться на обильную жатву. Миръ праху вашему, господа!— вотъ все, что можно сказать этимъ пріятнымъ балагурамъ, изящнымъ разскащикамъ, милымъ стихоплетамъ, присяжнымъ романистамъ, и затмъ, съ чувствомъ патріотическаго достоинства, сдать ихъ въ архивъ историческихъ рдкостей.
Тургеневъ — одинъ изъ самыхъ лучшихъ представителей этой отжившей школы. Но сил таланта и но вліянію своихъ произведеніи онъ безъ сомннія — первая величина между писателями сороковыхъ годовъ. Никто изъ нихъ не отслужилъ своей службы чистому искуству такъ врно и съ такимъ блестящимъ успхомъ, какъ онъ, этотъ любимецъ провинціальной барышни, Иванъ Сергевичъ Тургеневъ. И надо отдать ему полную справедливость, какъ самому послдовательному эстетику, до сихъ поръ сохранившему нкоторые признаки жизни, среди труповъ, родственныхъ ему но направленію. Замолчи сегодня или завтра Тургеневъ, и послдній кредитъ его литературныхъ сподвижниковъ подорванъ навсегда. Вс эти гг. Авдевы, Марко-Вовчки, Полонскіе, Майковы и К сдлаются олицетворенной безсмыслицей для нашего поколнія. По. разумется, и Тургеневъ, при всей сил своего таланта, не надолго можетъ продлить ихъ искуственное существованіе, не въ его власти дать новую жизнь тому, что умерло. Реальная критика уже давно приготовила имъ почетную могилу, съ почетнымъ памятникомъ, и дло остановилось только затмъ, чтобы новое направленіе нашло себ достойнаго представителя, чтобы разрозненныя силы и идеи соединились въ одномъ глубоко-захватывающемъ центр… Кто уметъ понимать смыслъ своего времени и логику событій, тотъ не станетъ обзывать иллюзіей такого осязательнаго явленія, которое бьетъ въ глаза мало-мальски сообразительному человку. Вы посмотрите, что за донъ-Кихоты ратуютъ за эстетическое направленіе въ современной журналистик.! Оно не могло отыскать себ лучшаго критика, какъ въ г. Соловьев, лучшихъ романистовъ, какъ въ гг. Стебницкомъ и Авенаріус, и лучшихъ редакторовъ, пріютившихъ у себя эту горькую посредственность, какъ въ гг. Краевскомъ, Хан и Богушевич. Бдное искуство! Жалкое искуство!— Если оно находитъ себ послднюю опору въ такихъ Богомъ обиженныхъ защитникахъ, то на что же остается ему надяться и чмъ оправдывать себя во мннія мыслящихъ людей? Но у него есть, какъ мы сказали, единственная опора, неизмнный другъ г. Тургеневъ.
Тургеневъ, дйствительно, созданъ для украшенія собою картинной галереи нашихъ идеалистовъ. Воспитаніе его, блестящее вншнее образованіе, нея его жизнь была самой выдержанной школой, въ которой формируется присяжный эстетикъ. Жесткая рука матеріальной нужды и лишеній не касалась его и не могла положить на немъ своего грубаго, плебейскаго отпечатка, безпечальная область рисуемыхъ имъ героевъ и героинь совершенно гармонируетъ съ розовой обстановкой его собственной жизни. Т сильныя страсти, т роковыя катастрофы, которыя разыгрываются среди обыкновенной и вовсе не изящной толпы, мучимой не эфемерными страданіями салонной развратницы, а дйствительнымъ человческимъ горемъ, Тургеневу неизвстны. Онъ можетъ ихъ превращать въ образы своей фантазіи, но онъ никогда, ни однимъ своимъ чувствомъ, не соприкасался съ ними въ самой жизни. И потому мы вполн вримъ его искренности, когда онъ начинаетъ восторгаться розовыми ногтями-Ирины и не въ состояніи понимать красоты швейной машины, съ которой, конечно, не до розовыхъ ногтей бдной работниц. Онъ захлебывается самъ, а вмст съ нимъ и читатель, у котораго спинной мозгъ отправляетъ обязанности головнаго,— когда дло доходить до описанія чувства любви, волнующаго мягкую грудь и шелковую талію великосвтской женщины, но онъ никогда не понималъ и не пойметъ, что есть чувства мене изящныя и нжныя, но за то боле глубокія и потрясающія, что тамъ, за этими швейными машинами, стоятъ тысячи блдныхъ и сермяжныхъ героинь, которыя чувствуютъ гораздо глубже и человчне, чмъ гаремныя одалиски, въ род накрахмаленныхъ и раздушенныхъ Иринъ. Никогда, повторяемъ не понять Тургеневу этихъ простыхъ, не эстетическихъ чувствъ, потому что они переживаются не въ той ароматической сфер, въ которой самъ Тургеневъ постоянно находился, какъ въ родной своей стихі. Точно также благоприлизанный Литвиновъ можетъ представиться ему ‘героемъ нашего времени, а въ ‘бородастомъ Губарев’ онъ не подмтитъ ни одной человческой черты. И такъ какъ идеалисты, особенно воспитанные среди изящной обстановки, способны увлекаться чисто вншнимъ благообразіемъ, то самая красота сводится для нихъ на блестящую вывску моднаго магазина, а что за гниль скрывается подъ этой вывской,— имъ не по силамъ различать и анализировать. Вотъ почему всякое рзкое, оригинальное и свободное проявленіе чувства, сбрасывающаго съ себя рутину благовоспитаннаго приличія, кажется имъ преступнымъ нарушеніемъ не только реторики ихъ собственныхъ чувствъ, но всего общественнаго порядка. Въ этомъ отношеніи они живо напоминаютъ намъ ту прсную нмку, которая узнавъ, что ея возлюбленный страдаетъ послобденной отрыжкой, отказала ему и въ своей любви, и въ своей рук. Но это еще не большая бда! Бда въ томъ, когда эта прсная нмка станетъ судить о цломъ поколніи и его будущей дятельности, съ своей сахарной точки зрнія…
Къ сожалнію, эту роль отчасти принялъ на себя г. Тургеневъ въ своемъ послднемъ роман ‘Дымъ’. Мы не станемъ пересказывать содержанія его, потому что большинство нашихъ читателей, вроятно, знакомы съ самымъ романомъ, да, собственно говоря, въ немъ и нтъ никакого содержанія, а есть отдльныя частности и дйствующія лица, которымъ стоитъ удлить нсколько страницъ критическаго разбора. Какъ вс прежнія произведенія Тургенева, ‘Дымъ’ отличается мастерской мозаической отдлкой тхъ мишурно-любовныхъ сценъ, той будуарной роскошью женскихъ чувствъ и положеній, которыми Тургеневъ всегда такъ сильно дйствовалъ на своихъ читателей и особенно читательницъ. Читая эти сцены, вы повидимому живете дйствительною жизнію, но, прочитавъ и закрывъ книгу, чувствуете такое же ощущеніе, какое остается у васъ во рту посл съденнаго вами ананаса, на голодный желудокъ. Ни голода, ни жажды, ни даже вкуса неудовлетворили вы изящнымъ плодомъ, а между тмъ сть было его очень пріятно. Но рядомъ съ этими медовыми сценами въ ‘Дим ‘предлагается читателямъ вовсе не медовое обличеніе отставшаго надворнаго совтника Потуги на, неизвстно гд и какъ набравшагося аттической соли, которой, сколько намъ извстно, въ министерств финансовъ никогда не водилось. А между тмъ въ Нотугина, какъ видно, авторъ вложилъ не только всю свою аттическую соль, но и всю свою гражданскую мудрость и весь свой умственный запасъ. Слушая этого заштатнаго мудреца и обличителя, такъ и думаешь, что и камни начинаютъ вопіять противъ нагъ. И чего только не касается надворный совтникъ въ своемъ обличеніи — и лобастаго Губарева, и благоприлизаннаго Литвинова, и Кохановской, и славянофиловъ, а пуще всего достается пвиц-мундирнаго Сократа самой Россіи, которой онъ отказываетъ даже въ изобртеніи такихъ продуктовъ, какъ лапти, дуга и кнутъ.
Говорятъ мн, съ пафосомъ восклицаетъ Нотугинъ: изобртательность! Россійская изобртательность! Вотъ наши помщики и жалуются горько, и терпятъ убытки, оттого что не существуетъ удовлетворительной зерносушилки, которая избавила бы ихъ отъ необходимости сажать хлбные снопы въ овины, какъ во времена Рюрика, овины эти страшно убыточны, не хуже лаптей и рогожъ, и горятъ они безпрестанно. Помщики жалуются, а зерносушилокъ все нтъ, какъ нтъ. А почему ихъ нтъ? Потому что нмцу он ненужны, онъ хлбъ сырымъ молотитъ, стало быть и не хлопочетъ объ ихъ изобртеніи, а мы не въ состояніи! Не въ состояніи — и баста! Хоть ты что! Съ ныншняго дня общаюсь, какъ только подвернется мн самородокъ или самоучка — стой, скажу я ему, почтенный! а гд зерносушилка? Подавай ее! Да куда имъ! Вотъ поднять старый стоптанный башмакъ, давнимъ давно свалившійся съ ноги Сенъ-Симона или Фурье, и. почтительно возложивъ его на голову, носиться съ нимъ, какъ съ святыней — это мы въ состояніи, или статейку настрочить объ историческомъ и современномъ значеніи пролетаріата въ главныхъ городахъ Франціи — это тоже мы можемъ, а попробовалъ я какъ-то предложить одному такому сочинителю и политико-эконому, въ род вашего господина Ворошилова, назвать мн двадцать городовъ въ этой самой Франціи, такъ знаете ли что вышло? Вышло то, что. политико-экономъ, съ отчаянія, въ числ французскихъ городовъ, назвалъ наконецъ Монфермель, вспомнивъ, вроятно, польдекоковскій романъ. И пришелъ мн тутъ на память слдующій анекдотъ — и т. д. (Стр. 112—113). Такимъ образомъ, сколько мы не трудились осмыслить чмъ нибудь длинные и скучные монологи этого громовержца, въ чин надворнаго совтника, но кром зерносушилки ничего не могли понять изъ его гражданской мудрости. Зерносушилка — это, изволите видть, якорь нашего спасенія, это то всеисцляющее средство, которое выведетъ насъ на путь настоящей европейской цивилизаціи. И если бы Потугяну отдали подъ команду всхъ россійскихъ писателей, то онъ заставилъ бы ихъ писать только о зерносушилкахъ, и разв одному Тургеневу, но дружб и сочувствію въ образ мыслей, позволилъ бы развлекать цивилизованныхъ зерносушилками помщиковъ нжно-эротическими романами. Досталось отъ Потугина и естественнымъ наукамъ. ‘Намъ во всемъ и всюду нуженъ баринъ, говоритъ онъ, бариномъ этимъ бываетъ большею частію живой субъектъ, иногда какое нибудь такъ называемое направленіе надъ нами власть возыметъ, теперь напримръ, мы вс къ естественнымъ наукамъ въ кабалу записались… Почему, въ силу какихъ резоновъ, мы записываемся въ кабалу — это дло темное, такая ужъ видно наша натура. Но главное дло, чтобъ былъ у насъ баринъ’ (стр. 36.) Это безцльное, безсвязное и исполненное противорчій старческое ворчанье производитъ на читатели странное впечатлніе. Что это такое?— думаетъ онъ. Личное раздраженіе заштатнаго чиновника, страдающаго геммороидальными припадками печени, или сатира, вызванная сознаніемъ нашихъ недостатковъ и основанная на убжденія? Но въ силу какихъ же данныхъ это убжденіе могло впиться въ надворномъ совтник, котораго вся дятельность заключалась въ составленіи канцелярскихъ отношеній и докладовъ? Откуда эта обличительная прыть у человка, о которомъ, въ обратномъ отношеніи, можно сказать тоже самое, что Потугинъ говоритъ о томъ сочинител, который весь свой вкъ и стихами, и прозой бранилъ пьянство, откупъ укорялъ.. Да вдругъ самъ взялъ, да два винные завода купилъ, и снялъ сотню кабаковъ — и ничего! Другого бы съ лица земли стерли, а его даже не упрекаютъ’! Flo если бъ мы спросили, что думаетъ этотъ сочинитель о Потугин, то, вроятно, онъ сказалъ бы такъ:— Посмотрите на этого Ювенала, онъ всю свою жизнь ни о чемъ не думалъ, ничмъ не волновался, ничего не обличалъ, и вдругъ, попавъ въ Баденъ-Баденъ, сталъ все обличать и все отрицать, кром зерносушилки, и, ужь разумется, своего пожизненнаго пенсіона.— И сочинитель былъ бы совершенно правъ, потому что одинъ другого стоитъ. Вся разница только въ томъ, что первый началъ тмъ, чмъ оканчиваетъ второй. Такимъ образомъ мы думаемъ, что копечное обличеніе Потугина — скоре плодъ личнаго раздраженія, уязвленнаго самолюбія, котораго нкоторую долю долженъ принять на себя самъ Тургеневъ. На это предположеніе наводитъ насъ, по-первыхъ не совсмъ искусно скрытая авторомъ мелочность закулисныхъ фактовъ, излагаемыхъ устами Потугина, и во-вторыхъ самый тонъ сатиры, направленный туда, куда Мотугину направлять ее вовсе не приходится. Поэтому надворный совтникъ является въ роман лицомъ крайне комическимъ, пришитымъ къ общему ходу разсказа такъ себ, неизвстно зачмъ и ради чего, очевидно, онъ былъ нуженъ ангору, какъ маска его собственныхъ назиданій, бдность которыхъ надо же было чмъ нибудь прикрыть, хоть надворнымъ совтникомъ Потугинымъ. Дли насъ удивительно только, что вся практическая мудрость автора не могла стать выше чина надворнаго совтника… Ну отчего бы, кажется, не воспарить съ своей сатирой хоть до дйствительнаго статскаго!
Недалеко ушелъ отъ Потугина и другой герой романа также либеральный и столь-же благонамренный, Литвиновъ. По своей безцвтности и вялости эта личность ускользаетъ отъ всякаго анализа, въ ней все такъ благоустроено, такъ неуловимо гладко, такъ аккуратно приглажено и примазано, что нтъ никакой возможности опредлить, зачмъ эта жизнь явилась на свтъ божіи и для чего она влачится. На Литвинов, какъ на йодированномъ стекл, нтъ ни одного пятнышка, но отъ него, какъ отъ стекла, не дождешься и ни одного человческаго звука. Это, въ полномъ значеніи слова, благопристойное ничтожество, выведенное изъ своей рутинной сферы только на время любовью къ Ирин. Прежде и посл этого мимолетнаго періода его жизни, когда въ немъ шевельнулись было человческія чувства, забилось сердце отъ прилива новыхъ, невдомыхъ ему страданій и радостей — онъ какъ былъ ничмъ, такъ и остался. Безъ любви Ирины все его существованіе было какой-то утомительной и безцльной ношей своей собственной особы. Ни молодость, ни путешествія, ни разнообразныя столкновенія съ людьми не могли возбудить въ немъ ни силъ, ни стремленій, ни надеждъ. ‘Иногда ему сдавалось, что онъ собственный трупъ везетъ, и лишь пробгавшій изрдка горькія судороги неизлчимой душевной боли напоминали ему, что онъ еще носится съ жизнью’ (стр. 207). Мы даже думаемъ, что такая жалкая личность, какъ Литвиновъ, неспособенъ любить страстно и горячо, какъ обыкновенно любятъ здоровые и нормальные люди. Любовь Литвинова могла быть либо слдствіемъ раздраженія спинного мозга, увлеченіемъ чисто животнымъ, и тогда онъ могъ, подъ вліяніемъ ловкой женщины, изобразить изъ себя прихвостня чужой страсти или чужой хитрости,— либо эта любовь, нетерпящая ни бурь, ни волненій, могла быть строго-обдуманной и но пальцамъ разсчитанной интрижкой. Въ такомъ именно вид представляется его отвратительное лицемріе съ Татьяной, которая уже была его невстой и съ полнымъ довріемъ отдалась ему. Бзъ сомннія, что Литвиновъ, увлеченный страстью Ирины, долженъ былъ бросить къ ея ногамъ не только свою тряпичную особу, но и другую жизнь,— жизнь молодаго и неопытнаго существа. По какъ бросить, какъ выйдти изъ того гадкаго положенія, въ которое былъ поставленъ Литвиновъ этимъ столкновеніемъ противоположныхъ чувствъ? Человкъ умный и дйствительно честный, какимъ Тургеневъ изображаетъ Литвинова, не позволилъ бы себ ни на одну минуту лгать передъ двушкой, преданной ему такъ искренно и безраздльно. Онъ долженъ былъ вонять, что всякое колебаніе, всякая двуличность въ этомъ случа есть величайшая мерзость, которую нельзя извинить даже безхарактерностью. А между тмъ Литвиновъ впродолженіи нсколькихъ дней посщаетъ Татьяну, водитъ ее съ собой на гулянья, и въ тоже время встрчается съ Ириной, передаетъ ей записочки, и ни однимъ мановеніемъ брови не даетъ почувствовать Татьян, что она уже брошена имъ къ ногамъ Ирины. Наконецъ, посл безплодныхъ вздоховъ и воркованій, посл долгаго качанія изъ одной стороны въ другую, Литвиновъ сообразилъ, что лицемрить дальше, обманывать и отмалчиваться тамъ, гд нужна полная энергія и откровенность, не только гадко, но и опасно. И вотъ онъ ршается признаться Татьян, что больше ее не любитъ. И что это за признаніе! Точно онъ пойманъ на самомъ грязномъ поступк и, словно запуганный школьникъ, не знаетъ, какъ вывернуться изъ своего жуткаго положенія. Мы ршаемся выписать всю эту сцену, освщающую вполн личность тургеневскаго героя. ‘Нтъ, подумалъ онъ, эдакъ продолжать невозможно’.
— ‘Таня! сказалъ съ усиліемъ Литвиновъ. Онъ въ первый разъ въ тотъ день назвалъ ее этимъ именемъ.
Она обернулась къ нему.
— Я… я имю сказать вамъ нчто важное’.
(Посл такого казеннаго приступа оставалось только протянуть руки но швамъ или сдлать на прикладъ. Но послушаемъ, какъ будетъ рапортовать это нчто важное господинъ Литвиновъ).
‘ А! Въ самомъ дл? Когда? Сейчасъ?— спрашиваетъ Татьяна.
— Нтъ, завтра.
‘А! Завтра. Ну, хорошо’.
‘Безконечная жалость мгновенно наполнила душу Литвинова. Онъ взялъ руку Татьяны, и поцловалъ ее смиренно, какъ виноватый, сердце въ ней тихонько сжалось, и не порадовалъ ее этотъ поцлуй’.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

‘Зачмъ я это ей сказалъ? думалъ на слдующее утро Литвиновъ, сидя у себя въ комнат передъ окномъ. Онъ съ досадой пожалъ плечами: онъ именно для того и сказалъ это Татьян, чтобы отрзать себ всякое отступленіе.’
Читатель пойметъ, какая бездна тутъ человческой лжи и лицемрія передъ самимъ собою, передъ двушкой, которая не подала ни малйшаго повода такъ безжалостно мучить себя. Чтобы отрзать себ отступленіе, т. е. чтобы помочь своей умственной и нравственной дряблости, Литвиновъ заставляетъ Татьяну провести безсонную, мучительную ночь, полную той внутренней борьбы, которая утихаетъ только отъ притупвшей боли и выплаканныхъ слезъ.— Литвиновъ очень хорошо зналъ, что Татьяна ужь давно догадывается насчетъ его отношеній къ Ирин, отъ ея женскаго инстинкта, особенно чуткаго подъ вліяніемъ любви, не скрылось двусмысленное поведеніе Литвинова, его натянутая любезность. Она предчувствовала что-то недоброе, но, терзаемая то сомнніями, то довріемъ, не знала, чмъ разршить эту загадку. Литвиновъ посщаетъ. насъ, Литвиновъ является со мною въ общество,— слдовательно, онъ не думаетъ покинуть меня,— такъ могла отвчать на свои жгучія сомннія Татьяна. А съ другой стороны она видла, что Литвиновъ съ нею холоденъ и молчаливъ, какъ этого не бывало прежде, и женское сердце могло подсказать ей зловщую перемну въ ея жених. Въ этой борьб она провела нсколько дней. И вотъ Литвиновъ даритъ ей еще одну ночь, какъ бы желая убить неопытное и доврчивое существо не сразу, а въ нсколько пріемовъ, съ хладнокровіемъ тупого палача. Онъ хорошо зналъ, что Таня для него погибла, что она уже принесена въ жертву Ирин,— такъ зачмъ же било не сказать ей прямо, въ первое же свиданіе съ нею, чтобы избавить ее отъ долгой и томительной тоски. Если же онъ колебался, раздумывая о томъ, остаться ли ему съ его милой Таней, или отдаться Ирин, то зачмъ же онъ обманывалъ и ту, и другую, и обманывалъ только потому, что, но своей крайней тряпичности, не зналъ, куда унесетъ его втеръ и къ какому берегу онъ пристанетъ. Такъ впрочемъ, обыкновенно бываетъ съ людьми, подобными Литвинову. Ихъ умственная убогость не позволяетъ имъ распоряжаться самостоятельно даже своими собственными чувствами.
Но вотъ проходитъ и ночь, и Литвиновъ, такъ искусно отрзанъ себ всякое отступленіе, является на другой день къ Татьян.
‘Онъ засталъ ее одну… Татьяна сидла на диван и держала обими руками книжку. Она ее не читала и даже едва ли знала, что это была за книжка. Она не шевелилась, но сердце сильно билось въ ея груди и блый воротничокъ вокругъ ея шеи вздрагивалъ замтно и мрно.’
‘Литвиновъ смутился…. однако слъ возл нея, поздоровался, улыбнулся, и она безмолвно ему улыбнулась. Она поклонилась ему, когда онъ вошелъ, поклонилась вжливо, не но дружески, и не взглянула на него. Онъ протянулъ ей руку, она подала ему свои похолодвшіе пальцы, тотчасъ высвободила ихъ и снова взялась за книжку. Литвиновъ чувствовалъ, что начать бесду съ предметовъ маловажныхъ значило оскорбить Татьяну, она, во обыкновенію, ничего не требовала, но все въ ней говорило: ‘я жду, я жду.’ Надо было исполнить общаніе. Но онъ хотя почти всю ночь ни о чемъ другомъ не думалъ,— онъ не приготовилъ даже первыхъ вступительныхъ словъ, и ршительно не зналъ, какимъ образомъ перервать это жестокое молчаніе.
— Таня, началъ онъ наконецъ,— я сказалъ вамъ вчера, что имю сообщить вамъ нчто важное (онъ въ Дрезден наедин съ нею начиналъ ей говорить ты, но теперь объ этомъ и думать было нечего). Я готовъ, только прошу васъ заране не стовать на меня и быть увренной, что мои чувства къ вамъ….’
‘Онъ остановился, ему духъ захватывало. Татьяна все не шевелилась, и не глядла на него, только крпче прежняго стисни вала книгу.
— Между нами, продолжалъ Литвиновъ, не докончивъ начатой рчи,— между нами всегда была полная откровенность, я слишкомъ уважаю васъ, чтобы лукавить съ вами, я хочу доказать вамъ, что умю цнить возвышенность я свободу вашей души, и хотя я…. хотя конечно…
— Григорій Михайлычъ! начала Татьяна ровнымъ голосомъ, я все лицо ея покрылось мертвенною блдностью,— я приду вамъ на помощь: вы разлюбили меня и не знаете, какъ мн это сказать.
Литвиновъ невольно вздрогнулъ.
— Почему же? проговорилъ онъ едва внятно: почему вы могли подумать? Я, право, не понимаю.
— Что же, неправда это? Не правда это? скажите.
Татьяна повернулась къ Литвинову всмъ тломъ, лицо ея съ отброшенными назадъ волосами приблизилось къ его лицу и глаза ея, такъ долго на него не глядвшіе, такъ и впились въ его глаза.
— Не правда это?— повторила она’.
Не выручи Татьяна Литвинова и на этотъ разъ, онъ — этотъ либеральный лицемръ, вроятно, и теперь солгалъ бы, по крайней мр, отдлался бы какими нибудь избитыми фразами, въ род того, что ‘я умю цнить возвышенность и свободу вашей души’, или какой нибудь пережованной сентенціей своего пріятеля Потугина. Но Татьяна высказалась такъ просто и ршительно, что лгать дале не было никакой возможности. Такимъ образомъ отступленіе было отрзано слабоумному Литвинову не имъ самимъ, а его же жертвой, и герою оставалось только упасть на колни. Эта мелодраматическая сцена, къ которой обыкновенно прибгаютъ пошляки, какъ къ послднему средству для оправданія своихъ гаденькихъ поползновеніи, сопровождалась у Литвинова приличнымъ краснорчіемъ и разными терзаніями сердца. Вроятно, онъ еще долго изливалъ бы свои жалобы и толковалъ о ‘возвышенности и свобод души,’ еслибъ Татьяна не почувствовала всей гадости этого колнопреклоненнаго притворства и глупости.
— Я васъ прошу оставить меня одну на нсколько времени, Григорій Михайлычъ,— мы еще увидимся, мы еще потолкуемъ. Все это было такъ нежданно. Мн надо немного собраться, съ силами… оставьте меня… пощадите мою гордость. Мы еще увидимся.
Отряхнувъ прахъ съ своихъ панталонъ посл колнопреклоненія передъ Татьяной, Литвиновъ немедленно отправился къ Ирин, и положилъ къ ея ногамъ голову своей невсты. Но Ирина была во изъ тхъ кроткихъ голубокъ, которыя нжно воркуютъ надъ подобными жертвоприношеніями. Когда Литвиновъ предложилъ ей бжать съ нимъ, она очень разсудительно спросила его: приготовилъ ли онъ для этого средства? Оказалось, что Литвиновъ, но обыкновенію людей крпкихъ заднимъ умомъ, прежде чмъ подумать объ этомъ, началъ говорить и предлагать. И потому вмсто положительнаго отвта на вопросъ Ирины, онъ сталъ уврять ее въ томъ, что онъ не мечтатель, и дйствовать на ея сердечную сторону. ‘Подумай наконецъ, говорилъ Литвиновъ,— мн уже для того доля,но навсегда разорвать вс связи съ прошедшимъ, чтобы не прослыть презрннымъ лгуномъ въ глазахъ той двушки, которую я въ жертву теб принесъ’….
‘Ирина вдругъ выпрямилась и глаза ея засверкали.
— Ну ужь извините, Григорій Михайлычъ! Если я ршусь, если я убгу, то я убгу съ человкомъ, который это сдлаетъ для меня, собственно для меня, а не для того, чтобы но уронить себя во мнніи флегматической барышни, у которой въ жилахъ, вмсто крови, вода съ молокомъ, du lait coupc! И еще скажу я вамъ: мн, признаюсь, въ первый разъ довелось услышать, что тотъ, къ кому я благосклонна, достоинъ сожалнія, играетъ жалкую роль. И знаю роль боле жалкую, роль человка, который гамъ не знаетъ, что происходитъ въ по душ’.
Посл этого назиданія, Литвинову оставалось только утопиться и отправиться въ свое наслдственное захолустье заниматься нововведеніемъ зерносушилокъ. Такъ онъ и поступилъ.
Таковъ герои Тургенева въ самые лучшіе моменты его жизни! Какъ Татьяна, такъ и Ирина, неизмримо выше его стоитъ по сипимъ умственнымъ и нравственнымъ качествамъ. Простота и наивность первой, гаремная страстность второй имютъ хоть что нибудь опредленное, что можно любить или ненавидть, смотря по индивидуальнымъ симпатіямъ или антипатіямъ каждаго, но въ Литвинов ршительно нтъ ничего похожаго на человческія достоинства или недостатки. Это — человкъ, что называется, ни рыба, ни мясо, это безличная ходячая монета, теряющая всякую цну вмст съ вытертымъ гербомъ. Онъ самъ по себ не можетъ сдлать ни одного самостоятельнаго шага въ жизни. Ему нуженъ какой нибудь вншній толченъ или посторонняя рука, чтобы вывести его изъ самого обыкновеннаго положенія, имъ же самимъ устроеннаго. Онъ хочетъ поступить честно съ Татьяной, и поступаетъ до отвращенія гадко, онъ хочетъ разыграть роль героя съ Припой, и разыгрываетъ самую жалкую роль слабоумнаго донъ-Кихота. У нихъ людей нтъ ни убжденій, какъ сознается самъ Литвиновъ Губареву, ни того, ни другого взгляда на вещи, ни даже опредленныхъ желаній. За пахъ прежде думали и хотли старые дядьки, а теперь ими распоряжаются наемные слуги. Кмъ будутъ они завтра. Литвиновы сами этого не знаютъ, и потому на всхъ ихъ поступкахъ отражается минутная вспышка, случайное раздраженіе. вліяніе всякой новой обстановки, какъ бы она ни была мелка и ничтожна. Однимъ слономъ, голова и сердце этихъ людей измняются съ пониженіемъ или повышеніемъ комнатнаго термометра. Изъ нихъ могутъ быть и порядочные люди. И негодяи, смотря по тому, кто держитъ ихъ въ своихъ рукахъ и управляетъ ихъ мыслишками и крошечными ощущеньицами.
Теперь посмотримъ на героя Тургенева, на этотъ любимый его типъ, который въ романахъ его повторяется съ разными варіаціями.— съ другой стороны, какъ на человка общественнаго.
Отъ Тургенева публика привыкла ожидать, что называется, моральный лицемръ, вроятно, и теперь солгалъ бы, по крайней мр, отдлался бы какими нибудь избитыми фразами, въ род того, что’ я умю цнить возвышенность и свободу вашей души’, или какой нибудь пережованной сентенціей своего пріятеля Потугина. Но Татьяна высказалась такъ просто и ршительно, что лгать дале не было никакой возможности. Такимъ образомъ отступленіе было отрзано слабоумному Литвинову не имъ самимъ, а его же жертвой, и герою оставалось только упасть на колни. Эта мелодраматическая сцена, къ которой обыкновенно прибгаютъ пошляки, какъ къ послднему средству для оправданія своихъ гаденькихъ поползновеній, сопровождалось у Литвинова приличнымъ краснорчіемъ и разными терзаніями сердца. Вроятно, онъ еще долго наливалъ бы свои жалобы и толковалъ о ‘возвышенности и свобод души,’ еслибъ Татьяна не почувствовала всей гадости этого колнопреклоненнаго притворства и глупости.
— Я васъ прошу оставить меня одну на нсколько времени, Григорій Михайлычъ,— мы еще увидимся, мы еще потолкуемъ, все это было такъ нежданно. Мн надо немного собраться, съ силами… оставьте меня… пощадите мою гордость. Мы еще увидимся.
Отряхнувъ прахъ съ своихъ панталонъ посл колнопреклоненія передъ Татьяной, Литвиновъ немедленно отправился къ Ирин, и положилъ къ ея ногамъ голову своей невсты. Но Ирина была не изъ тхъ кроткихъ голубокъ, которыя нжно воркуютъ, надъ подобными жертвоприношеніями. Когда Литвиновъ предложилъ ей бжать съ нимъ, она очень разсудительно спросила его: приготовилъ ли онъ для этого средства? Оказалось, что Литвиновъ, по обыкновенію людей крпкихъ заднимъ умомъ, прежде чмъ подумать объ этомъ, началъ говорить и предлагать, и потому вмсто положительнаго отвта на вопросъ Ирины, онъ сталъ уврять ее въ томъ, что онъ не мечтатель, и дйствовать на ея сердечную сторону. ‘Подумай наконецъ, говорилъ Литвиновъ,— мн уже для того должно навсегда разорвать вс связи съ прошедшимъ, чтобы не прослыть презрннымъ лгуномъ въ глазахъ той двушки, которую я въ жертву теб принесъ’.
‘Ирина вдругъ выпрямилась и глаза ея засверкали.
— Ну ужь извините, Григорій Михайлычъ! Если я ршусь, если я убгу, то я убгу съ человкомъ, который это сдлаетъ для меня, собственно для меня, а не для того, чтобы не уронить себя во мнніи флегматической барышни, у которой въ жилахъ, вмсто крови, вода съ молокомъ, du lait coup! И еще скажу я вамъ: мн, признаюсь, въ первый разъ довелось услышать, что тотъ, къ кому я благосклонна. достоинъ сожалнія, играетъ жалкую роль. И знаю роль боле жалкую, роль человка, который самъ не знаетъ, что происходитъ въ ею душ’.
Посл этого назиданія, Литвинову оставалось только утереться и отправиться въ свое наслдственное захолустье заниматься нововведеніемъ зерносушилокъ. Такъ онъ и поступилъ.
Таковъ герой Тургенева въ самые лучшіе моменты его жизни! Какъ Татьяна, такъ и Ирина, неизмримо выше его стоятъ по своимъ умственнымъ и нравственнымъ качествамъ. Простота и наивность первой, гаремная страстность второй имютъ хоть что нибудь опредленное, что можно любить или ненавидть, смотря по индивидуальнымъ симпатіямъ или антипатіямъ каждаго, но въ Литвинов ршительно нтъ ничего похожаго на человческія достоинства или недостатки. Это — человкъ, что называется, ни рыба, ни мясо, это безличная ходячая монета, теряющая всякую цну вмст съ вытертымъ гербомъ. Онъ самъ по себ не можетъ сдлать ни одного самостоятельнаго шага въ жизни. Ему нуженъ какой нибудь вншній толченъ или посторонняя рука, чтобы вывести его изъ самого обыкновеннаго положенія, имъ же самимъ устроеннаго. Онъ хочетъ поступить честно съ Татьяной, и поступаетъ до отвращенія гадко, онъ хочетъ разыграть роль герои съ Припой, и разыгрываетъ самую жалкую роль слабоумнаго донъ-Кихота. У этихъ людей нтъ ни убжденій, какъ сознается самъ Литвиновъ Губареву, ни того, ни другого взгляда на вещи, ни даже опредленныхъ желаній. На нихъ прежде думали и хотли старые дядьки, а теперь ими распоряжаются наемные слуги. Чмъ будутъ они завтра. Литвиновы сами этого не знаютъ, и потому на всхъ ихъ поступкахъ отражается минутная вспышка, случайное раздраженіе, вліяніе всякой новой обстановки, какъ бы она ни была мелка и ничтожна. Однимъ словомъ, голова и сердце этихъ людей измняются съ пониженіемъ или повышеніемъ комнатнаго термометра, изъ нихъ могутъ быть и порядочные люди, и негодяи, смотря по тому, кто держитъ ихъ въ своихъ рукахъ и управляетъ ихъ мыслишками и крошечными ощущеньицами.
Теперь посмотримъ на героя Тургенева, на этотъ, любимый его типъ, который въ романахъ его повторяется съ разными варіаціями.— съ другой стороны, какъ, на человка общественнаго.
Отъ Тургенева публика привыкла ожидать, что называется, послдняго слова. Что отвтитъ онъ на наши ожиданія, сомннія и предчувствія, что скажетъ онъ о томъ, что занимаетъ насъ въ настоящую минуту, и чему научитъ къ будущемъ: съ такою мыслію еще до сихъ поръ многіе принимаются за чтеніе романовъ Тургенева. Поэтому главныя дйствующія лица его, кром чисто-романическаго интереса, имютъ общественное значеніе. Съ ними, обыкновенно, соединяются извстные взгляды на жизнь, т или другія стремленія и планы.
Литвиновъ, дйствительно, является передъ нами не только влюбленнымъ юношей, но и человкомъ, преслдующимъ извстныя цли въ жизни. Но что это за дло и что такое самъ Литвиновъ, какъ членъ того общества, въ которомъ ему пришлось дйствовать?
Въ этомъ отношеніи самъ Литвиновъ знакомитъ насъ съ своей особой довольно коротко. Посл того, какъ онъ бросилъ Татьяну, онъ писалъ къ Ирин такъ: ‘Моя невста ухала вчера, мы съ ней никогда больше не увидимся… я даже не знаю наврное, гд она жить будетъ. Она унесла съ собою все. что мн казалось желаннымъ И дорогимъ, nah мни предположеніе, планы, намреніе нзчыли и м&#1123,ст съ не/г, самые труды мои пропала, продолжительная работа обратилась въ ничто, ос мои занятія не имютъ никакою смысла и примненіе, все это умерло‘… Потомъ, когда онъ долженъ былъ разлучиться съ Ириной, Тургеневъ изображаетъ нравственное состояніе Литвинова въ слдующихъ чертахъ: ‘Темная бездна обступила его со всхъ сторонъ, и онъ глядлъ въ эту темноту безсмысленно и отчаянно. И такъ опять, опять обманъ, или нтъ, хуже обмана — лоза и пошлость… И жизнь разбита, все вырвано съ корнемъ до тла, и то единственное, за которое еще можно было ухватишься,— та послдняя опора въ дребезги то же.’ Изъ этого видно, что Литвиновъ, жилъ только любовью, и когда любовь измняла ему, онъ ‘кастнлъ’, какъ выражается Тургеневъ, т. е. впадалъ въ безъисходную апатію, которую можетъ испытывать только человкъ ни на что боле негодный, какъ на сладострастную сценку съ той или другой женщиной. Татьяна оставляетъ Литвинова, и вся его жизнь разлетается въ дребезги, онъ чувствуетъ себя пусте пузыря и безсмысленне малаго ребенка. Ирина обманываетъ Литвинова, какъ онъ обманулъ Татьяну, и все его существованіе, все его прошлое и будущее опять съужинается до орховой скорлупы. Порвана любовь порвано все для Литвинова. Бревномъ онъ себя чувствуетъ въ минуты своихъ разочарованій, и не знаетъ, зачмъ навязали ему эту тяжелую ношу, эту безцльную жизнь. Въ такомъ состояніи могутъ пребывать только самыя дюжинныя натуры, у которыхъ, дйствительно, нтъ никакихъ задатковъ для какой бы то ни было полезной дятельности, а тмъ мене для общественной. Высшимъ идеаломъ этихъ людей служитъ хорошая жена и теплый домашній халатъ. Но такъ какъ для осуществленія этого идеала, надо рано или поздно осуществить другой идеалъ — благопріобртенное обезпеченіе, то Литвиновъ и посвятилъ вс свои досуги отъ любви этому пріятному занятію. Какъ помщикъ, какъ собственникъ наслдственнаго имнія, онъ долженъ былъ начать съ того, на чемъ покончилъ Чичиковъ, т. е. съ увеличенія своихъ доходовъ въ своемъ родовомъ имніи. Къ этой почтенной дятельности направлены вс силы и помыслы Литвинова. Съ этою цлію онъ снимаетъ съ себя бранные доспхи, детъ за-границу учиться агрономіи и приглашаетъ Татьяну раздлить съ нимъ его труды и отдыхи, его заботы и удовольствія, на этомъ хозяйственномъ разсчет основывались вс человческія и гражданскія симпатіи Литвинова, онъ нашелъ себ достойнаго пріятеля въ Потугин именно потому, что практическая мудрость надворнаго совтника вполн согласовалась съ житейскими планами Литвинова. Увеличить доходъ, удесятирить его — вотъ начало и конецъ его міросозерцанія. Вн этого міра ему, какъ Потугину, желающему цивилизовать Россію введеніемъ зерносушилки, все представляется дымомъ и прахомъ. ‘Все дымъ и парь, думалъ онъ, отправляясь въ Россію посл своей агрономической экскурсіи но Европ, все какъ будто безпрестанно мняется, всюду новые образы, явленія бгутъ за явленіями, а въ сущности все тоже да тоже, все торопится, спшитъ куда-то, и все изчезаетъ безслдно, ничего не достигая, другой втеръ подулъ, и бросилось все въ противоположную сторону, и тамъ опять та же безустанная, тревожная и ненужная игра. Вспомнилось ему многое, что съ громомъ и трескомъ совершалось на его глазахъ въ послдніе годы… дымъ, шепталъ онъ,— дымъ! Вспомнились ему горячіе споры, толки и крики у Губарева, у другихъ, высоко и низко поставленныхъ, передовыхъ и отсталыхъ, старыхъ и молодыхъ людей… дымъ, повторялъ онъ. дымъ и паръ! Вспомнился наконецъ и знаменитый пикникъ, вспомнились и другія сужденія и рчи другихъ государственныхъ людей и даже все то, что проповдывалъ Потугинъ…. дымъ, дымъ и больше ничего! А собственныя стремленія и чувства, попытки и мечтанія?… онъ только рукой махнулъ.’ — Такъ думалъ Литвиновъ посл нсколькихъ лтъ, проведенныхъ имъ за-границей и посл всего того, что привелось ему видть, слышать и изучать. Такъ точно думалъ и Чичиковъ, когда неотвязная, всепрожигающая его мечта о благопріобртенномъ достояніи оставляла его на время. Все трынъ-трава, все крахъ, думалъ онъ, кром мертвыхъ душъ, которыя онъ скупалъ ради увеличенія своего благосостоянія. Слдовательно на вопросъ: кто такой Литвиновъ?— мы должны отвчать то же самое, что Гоголь сказалъ о Чичиков: ‘хозяинъ, пріобртатель’. Въ сущности оба они какъ дн капли поди похожи другъ на друга, и если есть разница между ними, то эта разница чисто-вншняя. Литвиновъ ‘пріобртатель’ новаго времени, рафинированный хозяинъ, либеральный и благовоспитанный, чмъ не могъ быть Чичиковъ,— продуктъ добраго стараго времени. Но это зависло отъ случайныхъ обстоятельствъ. Литвиновъ родился съ готовыми средствами для жизни, имлъ возможность получить образованіе и даже путешествовать но Европ, а Чичиковъ, кром родительскаго благословенія и пари дырявыхъ сапогъ, ничего не наслдовалъ отъ своего отца, онъ долженъ былъ самъ и сять и пожинать, онъ самъ созидалъ свое благополучіе, не стсняясь никакими средствами на пути къ своей цли. Поэтому онъ сдлался мошенникомъ, а Литвинову не было надобности, какъ обезпеченному человку, прибгать къ темнымъ орудіямъ томнаго стяжанія. Чичиковъ лучше Коробочки и Манилова никого не видлъ въ жизни, а Литвиновъ находился въ обществ Губарева и разныхъ высоко и низко — поставленныхъ людей. Чичиковъ былъ послдователенъ въ своихъ стремленіяхъ, консервативенъ въ своихъ мнніяхъ, а Литвиновъ, зараженный попутнымъ втромъ грошоваго либерализма, весь состоялъ изъ противорчій и недоумній. Наконецъ мы не знаемъ, какъ бы хорошо хозяйничалъ Чичиковъ въ своемъ благопріобртенномъ имнія, но Литвиновъ распоряжался положительно дурно, мы думаемъ что Чичиковъ оказался бы на этотъ разъ гораздо смышлене и неизмримо дятельне Литвинова. Но все это различіе, повторяемъ. чисто-вншнее, обусловленное обстоятельствами времени и жизни. Въ корн же и тотъ и другой совершенные близнецы, но своимъ общественнымъ стремленіямъ, и гражданскому закалу.
Надо отдать справедливость Тургеневу, что онъ, противъ всякаго желанія, обрисовалъ намъ въ Литвинов человка нашего времени. Новые Чичиковы сильно плодятся въ Россіи, зародышъ ихъ брешешь экономической реформой посл освобожденія крестьянъ. Мы начинаемъ чувствовать прикосновеніе этихъ каракатицъ въ журналистик, въ медицин, въ паук, въ суд, и адвокатур, въ помщичьихъ захолустьяхъ и въ столичныхъ великосвтскихъ кружкахъ. Что кулаки и стяжатели, подобные Чичикову и Литвинову, не переводились у насъ никогда — это совершенно ясно, но въ новомъ, благообразномъ и либеральномъ вид они являются только теперь. Чтобы познакомиться съ ними поближе, съ этими новыми піонерами темнаго міра, мы возвратимся къ нимъ еще разъ, въ предстоящемъ намъ разбор романа г. Данилевскаго ‘Новыя мста’, а слдующую статью посвятимъ анализу Ирины, въ связи съ другими героинями тургеневскаго творчества.

——

Приступая къ анализу нжныхъ, чувствительныхъ, полуземныхъ и полувоздушныхъ героинь г. Тургенева, мы заране чувствуемъ всю неблагодарность предстоящаго намъ труда. А трудъ, дйствительно, самый неблагодарный и почти потерянный даромъ, если принять во вниманіе неуловимую прозрачность тхъ призраковъ, съ которыми приходится имть дло. Правда, это призраки прелестные, какъ тонкое брюссельское кружево, обставленные боле или мене, изящнымъ и фанстастическимъ міркомь, даже летающія, подобно Эллисъ, въ воздушныхъ пространствахъ, и вчно накаленные любовью, какъ лейденскія банки электричествомъ, но дальше этой куриной философіи неспособныя подняться,— призраки мимолетные, неоставляющіе въ душ читателя ни одного рзкаго слда мысли или чувства, кром минутнаго возбужденія нервовъ и любовныхъ томленій. Верховный пунктъ, на которомъ мы созерцаемъ героинь г. Тургенева,— это любовь, самая пылкая и чистая, какъ мечта рыцаря о ‘дам своего сердца’, безъ ребятъ, безъ нянекъ и грязныхъ пеленокъ,— любовь, благоухающая всми ароматами ночнаго свиданія въ саду или въ бесдк, подъ лтней грозой. Къ этому пункту сводится у Тургенева весь ходъ и вс подробности его разсказа, мы не видимъ у него, какъ развивались эти личности, что дйствовало на образованіе ихъ характера и почему сложилась та, а не другая нравственная физіономіи, что заронило въ ихъ душу страстную любовь,— мы только видимъ ихъ въ моментъ самаго разгара любви, къ которой направлены вс художественныя цли автора. Почему, напримръ, Лиза въ ‘Дворянскомъ гнзд’ полюбила до самоотверженія Лаврецкаго, а не Паншина, почему Ася, случайно встртившись съ H. Н., вся отдалась ему и потомъ вдругъ отшатнулась отъ него,— все это покрыто у г. Тургенева таинственнымъ полумракомъ, сквозь который мелькаютъ тни, но не дйствительныя существа.— Формулярный списокъ этихъ русскихъ Селадоновъ, обладающихъ боле или мене значительнымъ количествомъ крестьянскихъ душъ, очень коротокъ и простъ: Литвиновъ, напримръ, учился въ университет, потомъ поступилъ въ ополченіе и, наконецъ, наскучивъ бранными доспхами и деревенскимъ ничего-недланіемъ, похалъ за границу учиться агрономіи — вотъ и все, что мы узнаемъ отъ Тургенева о жизни этого благонамреннаго героя. Точно въ такихъ же микроскопическихъ чертахъ представляются намъ и другія его личности. Он родятся и живутъ единственно для любви, безъ любви он ни на что небыли бы годны, только любовь выводитъ ихъ изъ пассивнаго состоянія, и окрашиваетъ ихъ существованіе цвтомъ жизни. За то, когда обрывается въ нихъ это чувство и наступаютъ минуты разочарованія, эти благонамренные и благовоспитанные селадоны, обращаются въ такую безцвтную дрянь, что не понимаешь, зачмъ они еще копошатся на земл и чего ожидаютъ отъ своего будущаго. Когда Лаврецкій похоронилъ Лизу за стнами монастыря, онъ и самъ умеръ, какъ будто кром любви въ его сердц не нашлось никакого другого чувства и въ его голов ни одной порядочной мысли. ‘Грустно стало ему на сердц, говоритъ Тургеневъ, но не тяжело и не прискорбно, сожалть ему было о чемъ, стыдиться нечего. ‘Играйте, веселитесь, ростите, молодыя силы, думалъ онъ, и не было горечи въ его думахъ: жизнь у васъ впереди и вамъ легче будетъ жить, вамъ не придется, какъ намъ отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди мрака, мы хлопотали о томъ, какъ бы уцлть, и сколько изъ насъ не уцлло! а намъ надобно дло длать, работать, и благословеніе нашего брата старика будетъ съ вами. А мн, посл сегодняшняго дня, посл этихъ ощущеній, остается отдать вамъ послдній поклонъ, и хотя съ печалью, но безъ зависти, безъ всякихъ темныхъ чувствъ сказать, въ виду конца, въ виду ожидающаго Бога: Здравствуй одинокая старость! Догорай безполезная жизнь!’ (Стр. 238—238 т. IV.) Читатель, непривыкшій къ анализу эстетическихъ меланхолій, прочитавъ эти строки, можетъ подумать, что передъ нимъ сидитъ разочарованный Манфредъ, который все испыталъ, все перепробовалъ, чтобы наполнить свою жизнь лучшими человческими подвигами, чтобы принести ему высшую долю пользы и добра,— и когда его стремленія не осуществились, надежды рухнули, онъ отступился отъ этой жизни и искалъ одного забвенія въ своемъ прошломъ.
Такое разочарованіе для насъ понятно. Посл величайшаго направленія всхъ силъ, посл дйствительной и безуспшной борьбы съ окружающимъ міромъ естественно слдуетъ упадокъ и глубокая замкнутость человка въ самомъ себ. Но съ чего же было напускать на себя эту гамлетовскую меланхолію нашему добродушному помщику Лаврецкому? Съ чмъ онъ боролся, и гд онъ падалъ? Самъ же авторъ и, кажется, на той же страниц говоритъ, что ‘Лаврецкій имлъ право, быть довольнымъ: онъ сдлался дйствительно хорошимъ хозяиномъ, дйствительно выучился пахать землю и трудился не для одного себя’. Онъ, разумется, облагодтельствовалъ и крестьянъ своихъ… Слдовательно, Лаврецкій, подобно Литвинову, окончилъ тмъ, къ чему всми помыслами своей души и всми плутнями своей грязной жизни стремился Чичиковъ: — мирнымъ хозяиномъ своихъ родныхъ нолей и благодтелемъ крпостныхъ людей, трудомъ которыхъ онъ жилъ и наслаждался. Откуда же могло взяться у Лаврецкаго это манфредовское сожалніе о потерянной жизни, это торжественное признаніе своего безполезнаго существованія? Разв изъ чего нибудь видно, что Лаврецкій когда нибудь подумалъ о томъ, какъ бы сдлать свою жизнь полезною? Разв хоть однимъ словомъ даетъ намъ г. Тургеневъ чувствовать, что въ Лаврецкомъ, кром любовныхъ аппетитовъ, были еще какія нибудь человческія желанія и порывы? Нигд и ничмъ не заставляетъ онъ насъ думать, чтобы у Лаврецкаго было за душой хоть копечное пониманіе другихъ интересовъ, кром личныхъ, и другой жизни кром жизни самодовольной улитки, спрятавшейся въ свою тсную раковину, Путь жизни такихъ героевъ, какъ Лаврецкій, очень ясенъ и давно проторенъ: являются они на свтъ божій съ благопріобртеннымъ довольствомъ, приготовленнымъ для нихъ чужими руками и чужой головой, до двадцати пяти лтъ они упражняются въ эротическихъ шалостяхъ, потомъ женятся и самое умное, что длаютъ, родятъ дтей, дале расходятся съ своими женами и снова влюбляются, наконецъ подъ старость разочаровываются во всемъ и, одваясь въ халатъ, принимаются за хозяйственныя преобразованія въ своихъ наслдственныхъ берлогахъ. Вотъ тотъ общественный идеалъ, который рисуетъ намъ г. Тургеневъ въ своихъ герояхъ, видоизмняя ихъ, въ томъ же нравственномъ маштаб, на равныя варіаціи. Вс они похожи другъ на друга, какъ родные братья, вс они созданы только для одной любви, какъ невинныя горлицы, вс они предобродушные и туповатые помщики, разыгрывающіе только въ романахъ роль Манфредовъ, вс они чего-то желаютъ въ молодости и ничего не достигаютъ въ старости. Мы взяли Лаврецкаго въ доказательство нашей мысли потому, что ‘Дворянское гнздо’ — одна изъ самыхъ выдержанныхъ и лучшихъ повстей Тургенева. Только въ одномъ Инсаров (Наканун) онъ хотлъ изобразить какого-то общественнаго дятеля, съ опредленными цлями,— но и этотъ дятель остался при одномъ желаніи быть дйствительно полезнымъ своему отечеству и умеръ, такъ сказать, на первомъ порыв гражданскаго подвига… А между тмъ наша проницательная критика открыла въ г Тургенев особое чутье къ современнымъ интересамъ дйствительной жизни, угадываніе только-что зарождающихся новыхъ явленій и людей. Еслибъ это было такъ, то почему же талантливый романистъ не съумлъ понять въ ‘Отцахъ и дтяхъ’ личность Базарова и почему онъ тшилъ насъ ‘Призраками’ въ то время, когда передъ его глазами было такъ много дйствительныхъ событій, достойныхъ вниманія каждаго мыслящаго человка. Но эти событія пронеслись мимо г. Тургенева и не нашли въ его произведеніяхъ ни одного живого отклика. Литературныя направленія мнялись, на сцену дятельности выступали новые люди, съ новыми идеями и стремленіями, логика фактовъ приводила къ новымъ столкновеніямъ съ жизнію, болото длалось то свтле, то мрачне, а онъ, нашъ милый романистъ, неизмнно, въ продолженіи двадцати лтъ, щекоталъ своихъ соотечественниковъ страстными любовными картинками, и лучше этого ничего не придумалъ. Какое же это угадываніе вновь возникающихъ вопросовъ жизни и умнье дать на нихъ лучшіе отвты? Читая, напримръ, романъ В. Гюго — ‘Les Misrables’, всякій пойметъ, что авторъ дйствительно чуетъ духъ своего времени и потребности современной мысли, понимаетъ, куда должны направляться симпатіи умнаго и честнаго писателя, мы видимъ у В. Гюго не однихъ изящныхъ Селадоновъ, съ куриными чувствами, а людей, не отступающихъ отъ трагической борьбы съ жизнію и возбуждающихъ въ насъ полное сочувствіе къ ихъ страданіямъ и мужеству. Мы переживаемъ вмст съ ними самыя разнообразныя положенія соціальнаго человка, ощущаемъ на самихъ себ ихъ боли и, подъ вліяніемъ ‘тихъ чувствъ, совершенно забываемъ о существованіи такой самодовольной и влюбленной посредственности, какъ, напримръ, господа Лаврецкіе и Литвиновы. И мы думаемъ, что мыслящій романистъ нашего времени иначе и не можетъ смотрть на свою дятельность, если только онъ хоть нсколько возвышается надъ толпой такихъ жалкихъ переливателей изъ пустого въ порожнее, какъ Дюма и многочисленная ихъ компанія. Вотъ передъ нами другой современный писатель — Фридрихъ Шпильгагенъ, который пользуется въ Германіи такою же извстностью, какъ г. Тургеневъ въ Россіи. Но какая громадная разница между умственными темпераментами этихъ романистовъ и характерами ихъ произведеній. Первый смотритъ на жизнь, какъ на постоянную борьбу человческихъ страстей и интересовъ, освщая передъ нами тотъ путь, который долженъ привести посл этой борьбы къ лучшему будущему, а второй сидитъ на какой-то муравьиной куч и умиляется, какъ эти муравьи любятъ, тоскуютъ и радуются, но почему и ради чего — никто и самъ авторъ этого не знаетъ.— Сравните Ирину съ Сильвіей и Литвинова съ Лео, и вы согласитесь, что разстоянія между ними еще больше, чмъ между муравьемъ и дйствительнымъ идеаломъ современнаго человка. Они вс любятъ, они вс страдаютъ, положеніе ихъ всхъ самое драматическое, но есть ли хоть капля сходства между истинно-человческою любовью Сильвіи и сладострастнымъ поползновеніемъ восточной одалиски, Ирины, между осмысленными и глубоко-прочувствованными страданіями Лео и напускнымъ горемъ нашего халатнаго Манфреда, Литвинова? Въ роман Шпильгагена ‘Одинъ въ пол — не воинъ’ мы находимъ не только угадываніе признаковъ времени, но и разъясненіе ихъ. Шпильгагенъ очень хорошо понимаетъ, что одной любви, да еще основанной на случайномъ столкновеніи двухъ красивыхъ физіономій, столько же пустыхъ, сколько и легко воспламеняющихся. недостаточно для современнаго романа, предназначеннаго не для салоннаго развлеченія скучающей праздности, а для чтенія серьезнаго и мыслящаго большинства. Поэтому онъ представилъ намъ въ Сильвіи и Лео образчикъ человческой любви, не индивидуальной, а общественной, любви, вытекающей изъ одинаковаго стремленія къ дятельности и пониманія высшей разумной жизни,— именно той любви, которая только и можетъ называться этимъ именемъ. Сильвія полюбила Лео не за его кудрявую голову, не за черные глазки, а за его умъ и свтлыя мысли,— она полюбила его съ той минуты, какъ увидла въ немъ энергическаго и честнаго дятеля, способнаго осчастливить не одно ея личное существованіе, но и многихъ другихъ. Но если бы Сильвія поступила иначе, т. е. почувствовала къ Лео такое же влеченіе, какъ глуповатая Эмма, то чмъ же это влеченіе отличалось бы отъ соприкосновенія одной букашки къ другой. Вотъ почему какъ скоро Лео и Сильвія разошлись во взгляд на осуществленіе тхъ цлей, къ которымъ стремился Лео, нравственная связь ихъ была порвана и существованіе Сильвіи обезмыслено. Для нея жизнь теряетъ всю свою цну съ той минуты, когда она ясно увидла, что Лео измнилъ своимъ прежнимъ убжденіямъ и бросился въ нечистыя объятія великосвтской куклы, Жозефы, для выполненія своихъ чистыхъ измреній. Онъ ошибся въ разсчет, онъ обманулся въ людяхъ, которыхъ хотлъ употребить, какъ слпое орудіе дли своихъ плановъ, онъ потерялъ Сильвію, онъ потерялъ своего друга Туски, онъ безжалостно разбилъ, своими собственными руками, свою цвтущую молодость, полную ума и энергіи, и только на труп Сильвіи понялъ вс свои ошибки. Но возврата уже не было, онъ нравственно умеръ не только для своихъ истинныхъ друзей, но и для самого себя. Теперь онъ почувствовалъ всю горькую правду словъ, мимоходомъ сказанныхъ ему Туски: ‘По дорог къ теб я получилъ извстіе, что бдная Катя лежитъ при смерти. Она принесла для меня въ жертву всю свою жизнь, и конечно заслуживаетъ, чтобы я исполнилъ ея желаніе и принялъ ея послдній вздохъ. Когда буду возвращаться отъ нея, посмотрю, не будетъ ли и ты для меня мертвецъ.’ Лео, дйствительно, былъ уже мертвецъ, потому что такіе люди живутъ только тогда, когда могутъ дйствовать, согласно съ своими убжденіями и видть передъ собой будущее. Онъ умеръ нсколькими мсяцами раньше Сильвіи и только зарытъ былъ въ землю нсколькими днями позже ея. Читатель, ищущій въ роман не однихъ любовныхъ вздоховъ и воркованій, а чего нибудь несерьезне этого милаго бездлья, съ особеннымъ вниманіемъ остановится именно на той идеи, которая связываетъ вншніе факты въ роман Шпильгагена, если же онъ не пойметъ ея, то мы совтуемъ ему обратиться къ эпикурейскому наслажденію произведеніями г. Авенаріуса или ко всякому сброду, называемому собраніемъ иностранныхъ романовъ, издаваемыхъ г. Львовымъ.
Мы предвидимъ, со стороны жаркихъ поклонниковъ г. Тургенева, такого рода возраженіе: откуда же взять писателю другихъ людей и другія чувства, когда онъ, оставаясь вренъ изображенію дйствительной жизни, не видитъ вокругъ себя ни Сильвій, и и Лео? Иметъ ли онъ право создавать свой собственный міръ, который можетъ укладываться, какъ теоретическая проблемма въ его голов. но котораго на самомъ дл въ его любезномъ отечеств не существуетъ? Это возраженіе было бы совершенно основательно, еслибъ мы говорили о такихъ разказчикахъ, копирующихъ съ дйствительнаго нашего быта одни вншнія его стороны, какъ гг. Левитовъ, Н. Успенскій, Щедринъ и т. п. Требовать отъ г. Щедрина того или другого опредленнаго взгляда на окружающія его явленія, осмысленнаго негодованія — отъ его сатиры — это значило бы умолять надворнаго совтника, исправно взыскивающаго казенныя недоимки, начертать намъ какой-нибудь новый планъ общественной жизни. Но мы уже оговорились въ первой стать, что г. Тургеневъ одинъ изъ самыхъ талантливыхъ и, но общественному своему положенію, самыхъ независимыхъ писателей. Если не ему угадывать признаки времени и открывать новые пути въ области мысли и чувства, то во всякомъ случа онъ не лишенъ пониманія лучшихъ тенденцій своего вка. Но онъ понимаетъ ихъ но своему и относится къ нимъ такъ, какъ, обыкновенно, относится къ своему поколнію человкъ, привыкшій думать задними числами, и жить привычками своего добраго стараго времени. Поэтому, мы видимъ, куда наклоняются симпатіи г. Тургенева, хотя нигд и ни отъ одного изъ его героевъ, отражающихъ образъ мыслей самого автора, мы не услышимъ прямаго и откровеннаго слова о томъ, что думаетъ самъ г. Тургеневъ о людяхъ и о поступкахъ ихъ, которыхъ касается его скромный гнвъ или покровительственная улыбка. Онъ, повидимому, ко всему относится съ олимпійскимъ спокойствіемъ. Онъ не станетъ съ развязностью земскаго исправника или гг. Стебницкаго и Авенаріуса клеветать на молодое поколніе, онъ сдержится отъ грубыхъ отзывовъ о самомъ Губарев, но дастъ почувствовать, что съ этими людьми было бы душно находиться долго его художественной муз. Въ этомъ отношеніи много помогаетъ г.Тургеневу деликатность его нравственнаго чувства и гражданскій тактъ. Онъ не унизитъ себя до звринаго воя, какой еще такъ недавно раздавался на столбцахъ (.Московскихъ Вдомостей’, ‘Голоса’ и ‘Всти’ противъ людей, позволяющихъ себ мыслить иначе, чмъ мыслятъ гг. Катковъ и Скарятинъ, а за Краевскаго — его жалованные публицисты. Онъ не станетъ отыскивать для своихъ произведеній — амурныхъ матеріаловъ въ полицейскихъ архивахъ, подобно г. Крестовскому, онъ по будетъ зубыскалить, подобно г. Щедрину, надъ тмъ, чего онъ ршительно не понимаетъ, но выскажись г. Тургеневъ, что называется, на распашку въ своемъ послднемъ роман ‘Дымъ’, то едва ли онъ отсталъ бы далеко отъ гг. Крестовскаго, Стебницкаго, Авенаріуса и ихъ сподвижниковъ. Но этотъ литературный тактъ, какъ результатъ блестящаго вншняго образованія г. Тургенева, недопускающій его до извстной развязности упомянутыхъ нами журнальныхъ Ворошиловыхъ, въ то же время часто закрываетъ отъ насъ лицевую сторону тургеневскаго образа мыслей и убжденій. Многіе до сихъ поръ не знаютъ, чего желаетъ и чего не желаетъ г. Тургеневъ. Поэтому и романъ его ‘Отцы и дти’ произвелъ на критиковъ двухъ покойныхъ журналовъ такое противоположное впечатлніе, что одинъ изъ нихъ едва не захлебнулся отъ негодованія, а другой едва не разстаялъ отъ восторга. И тотъ и другой въ свое время были совершенно правы: все зависло отъ точки зрнія на Базарова, на котораго можно бы взглянуть какъ на каррикатуру, или какъ на живой типъ дйствительнаго существа, къ которому авторъ отнесся совершенно индефферентно, и это недоразумніе могло бы продолжаться до сихъ поръ, еслибъ въ ‘Дым’ г. Тургеневъ не пояснилъ намъ своего взгляда гораздо откровенне… Во всякомъ случа мы теперь знаемъ, на какой сторон стоитъ авторъ ‘Дыма’ и чего можно ожидать отъ него въ будущемъ. По мы не въ прав считать его простымъ копировщикомъ явленій нашей жизни и не можемъ отказать его таланту къ способности возвышаться до общихъ воззрній на окружающій его міръ. Поэтому ставить г. Тургенева въ разрядъ нашихъ беллетристовъ, воздлывающихъ одинъ сырой матеріалъ, было бы несправедливо, а думать, что кром Литвиновыхъ и Иринъ ему не представляетъ ничего лучшаго дйствительная жизнь — это значитъ клеветать на самую жизнь. Если бъ мы не имли ‘Записокъ изъ мертваго дома:, если бъ у насъ не было ничего кром Марлинскаго и Р. Зотова, если бъ мы ни о чемъ больше не думали, какъ о любви подъ зелеными втками своихъ березокъ, еслибъ мы ничего не знали, кром грошовыхъ либераловъ Литвиновыхъ, полагающихъ, что вс наши огорченія происходятъ отъ неимнія зерносушилки, если бъ передъ нами не было никакого будущаго, если бъ мы вс были также сыты, какъ Лаврецкій, также самодовольны, какъ Паншины и Рудины, также безплотны, какъ Эллисъ, если бъ вс наши желанія ограничивались однимъ пріятнымъ услажденіемъ себя эротическими бардами, тогда, понятно, намъ нечего и требовать отъ г. Тургенева, кром любвеобильныхъ пснопній, и иныхъ героевъ, кром Литвиновыхъ и Лаврецкихъ, тогда счастливая Аркадія отъ сибирскихъ мховъ и до новороссійскихъ степей, не тревожа своихъ мозговъ, могла бы спокойно засыпать съ повстями г. Тургенева подъ подушкой и. пробуждаясь, репетировать на практик наканун прочитанныя сладенькія сцены. Но едва ли такая счастливая Аркадія удовлетворитъ теперь и провинціальную барышню, нкогда заливавшуюся слезами надъ ‘Бдной Лизой.’ То были другія времена и другія чувства, то были нжныя слезы надъ увядающимъ цвткомъ въ литературной риторик и вовсе не нжные подзатыльники, отпускаемые въ барскихъ переднихъ разнымъ Палашкамъ и Маврушкамъ. Жизнь не возвращается къ тому, что она признала ложнымъ и гнуснымъ, и не она виновата въ томъ, что г. Тургеневъ держитъ своихъ читателей впродолженіи двадцати лтъ на созерцаніе однихъ любовныхъ картинокъ, приклеивая къ нимъ, для разнообразія, кой-какіе эпизоды изъ дйствительнаго нашего быта: не жизнь виновата, въ томъ, что онъ сочиняетъ ‘Призраки’ въ то время, когда вс лучшіе наши дятели стараются разсять ихъ и отрезвить и безъ того отуманенныя головы своихъ соотечественниковъ,— виноватъ самъ г. Тургеневъ, невозаботившійся дать своему таланту другого лучшаго назначенія, посвятить его изученію высшихъ человческихъ интересовъ и понять дйствительныя потребности того общества и литературы, которыя дали ему имя и славу. Если г. Тургенева, не могъ среди молодого поколнія найдти людей, кром г-жи Суханчиконой и Ворошилова, то въ этомъ опять виновато не молодое поколніе, а незнаніе его авторомъ ‘Дыма’ и, что еще хуже, нежеланіе когда нибудь узнать. Однимъ словомъ, когда жизнь предъявила свои права на развитіе, тогда всякая поддлка подъ нее есть чистая мишура и фальшъ. Поэтому намъ еще разъ приходится сказать беллетристамъ сороковыхъ годовъ: миръ праху вашему, добрые люди. Пусть мертвецы хоронятъ мертвыхъ, и уступаютъ дорогу молодымъ силамъ и живымъ дятелямъ!
Теперь мы обратимся къ героин романа: ‘Дымъ’ и постарается объяснить эту загадочную личность, Ирина произвела на читателей ‘Дыма’ самыя противоположныя впечатлнія Однимъ она показалась идеаломъ добродтели, какъ женщина, ршившаяся пожертвовать своимъ блестящимъ положеніемъ чувству любви къ Литвинову, другіе усмотрли въ ней самую жалкую мученицу завшей ее среды, наконецъ нкоторымъ она представилась пустой развратницей, обманывающей Литвинова единственно потому, что сама не знаетъ, куда унесетъ ее завтра попутный втеръ. Но вс эти разнорчія и толки оканчивались тмъ, что Ирину понять трудно. Дйствительно не легко опредлить характеръ личности, у которой все состоитъ изъ противорчій между головой и сердцемъ, которая живетъ одними минутными вспышками крови и нервными раздраженіями. Это самыя безцвтныя личности, о которыхъ нельзя наврное сказать, чмъ он будутъ завтра и чмъ были вчера. Г. Тургеневъ какъ будто нарочно оставляетъ читателя въ постоянномъ недоумніи на счетъ своей героини. Онъ не даетъ намъ никакого понятія о ея будничной жизни, о развитіи ея наклонностей и объ отношеніяхъ ея къ другимъ лицамъ, кром самого Литвинова. Это впрочемъ обыкновенный пріемъ г. Тургенева съ его женскими идеалами. Онъ беретъ ихъ, какъ необходимый матеріалъ, для описанія страстныхъ любовныхъ сценъ и показываетъ ихъ намъ только съ этой стороны. За то онъ сосредоточиваетъ все свое вниманіе на мельчайшихъ подробностяхъ зарождающейся въ нихъ страсти, рисуетъ вс ея переходы отъ первой искры до полнаго пожара и, какъ замчательный мастеръ своего дла, не упускаетъ изъ виду въ этомъ психическомъ анализ ни одной характеристической черты, такъ что когда читатель достигаетъ кульминаціонной точки разгорвшейся страсти, онъ ничего не видитъ и не желаетъ видть, кром развязки драматическаго положенія героини. Пожить одною страстію невозможно,это жизнь ненормальная, и если она продолжается долго, то обыкновенно оканчивается съумасшествіемъ или идіотизмомъ. А нормальной жизни г. Тургеневъ касается только слегка, вроятно, считая ее недостойной эстетическаго паоса. Точно въ такомъ же вид является и Ирина. Изъ всей ея жизни авторъ выхватилъ только два момента — это роковой балъ, разлучившій ее съ первою любовью и свиданіе ея съ Литвиновымъ въ Баденъ-Баден, окончательно ршившее судьбу ея поклонника. Чмъ была прежде и чмъ сдлалась Ирина впослдствіи,— авторъ сообщаетъ намъ объ этомъ столько же, сколько можетъ сообщить визитная карточка генеральши Ратмировой. Впрочемъ, мы напомнимъ читателю все, что извстно намъ изъ біографіи Ирины.
Дочь обднвшаго князя Осннина, которому изъ милости дали какое-то ‘старозавтное’ служебное мсто въ Москв, Ирина росла. какъ полевой цвтовъ среди репейника. Семейство Осининыхъ терпло нужду и часто выносило оскорбленія, ‘должая въ овощную лавочку и частенько сидя безъ дровъ и безъ свчъ по зимамъ’. Г. Тургеневъ не говоритъ, какія впечатлнія оставляла на душ Ирины эта горькая бдность, это униженіе наслдственной гордости, сохранившейся въ Осининыхъ даже посл ихъ задолжанія въ овощныхъ лавочкахъ, можно только догадываться, что Ирина не хладнокровно относилась къ этимъ обыденнымъ явленіямъ бдной жизни. ‘Бывало, говоритъ г. Тургеневъ, при какой-нибудь уже слишкомъ унизительной сцен: лавочникъ ли придетъ и станетъ кричать на весь дворъ, что ему ужь надоло таскаться за своими же деньгами,— собственные ли люди примутся въ глаза бранить своихъ господъ, что вы, молъ, за князья, коли сами съ голоду въ кулакъ свищете,— Ирина даже бровью не пошевельнетъ и сидитъ неподвижно съ злого улыбкою на сумрачномъ лиц, и родителямъ о, л одна эта улыбка горше всякихъ упрековъ и чувствуютъ они себя виноватыми передо, этимъ существомъ, которому какъ будто съ самаго рожденіи дано было право на богатство, на роскошь, на поклоненіе..’ Такимъ образомъ оскорбленія князей Опытныхъ вызывали на лиц Ирины только ядовитыя улыбки, и она ничего больше не требовала отъ своихъ родителей, какъ независимости въ семейномъ кругу. Ей и не прекословили отецъ и мать и даже побаивались ея сосредоточеннаго и упрямаго характера. Отецъ былъ убжденъ, что ‘Арника еще вывезетъ его’ и потому, можетъ быть, не дотрогивался до ея неограниченной свободы. Вотъ все. что мы знаемъ о семейной обстановк, среди которой росла будущая генеральша Ратмирова. Дале мы узнаемъ, что она воспитывалась въ институт, но что она вынесла оттуда, и какое вліяніе онъ имлъ на ея умственное развитіе — неизвстно. Въ институт называли ее то нервической барышней, то безсердечной двушкой — и только. Такъ прожила Ирина до семнадцати лтъ, когда ‘налетла на нее любовь, словно грозовая туча’.
Эта гроза исходила отъ Литвинова, молодаго человка, еще некончившаго курсъ въ университет. ‘Литвиновъ, говоритъ авторъ, влюбился въ Ирину, какъ только увидалъ ее’ (эстетическая любовь слдуетъ классическому правилу: пришелъ, увидлъ побдилъ). Долго Ирина мучила своего обожателя, мсяца два она крпилась и не удостоивала Литвинова взаимностію, потомъ вдругъ въ одинъ день, все измнилось, и Ирина изъ ледяной глыбы превратилась въ огненный ураганъ любви. Начались дни взаимнаго счастія и общихъ надеждъ. Литвиновъ и Ирина мечтали о своемъ будущемъ въ очень скромныхъ размрахъ,— они думали даже трудиться, читать, но главное,— подсказывала двушка,— путешествовать. Эти мечты и минуты этого счастія такъ, разсиропили Литвинова, что онъ. и безъ того сыроватый господинъ, теперь сдлался совершеннымъ киселемъ. ‘И жутко ему было, и сладко, и ни о чемъ онъ не жаллъ, и ничего не берегъ. Размышлять о значеніи, объ обязанностяхъ супружества, о томъ, можетъ ли онъ, столь безвозвратно покоренный, быть хорошимъ мужемъ, и какая выйдетъ изъ Ирины жена, и правильны ли отношенія между ними — онъ не могъ ршительно, кровь его загорлась и онъ зналъ одно: идти за нею, съ нею, впередъ и безъ конца, а тамъ будь, что будетъ!’
Впрочемъ это блаженное состояніе Литвинова продолжалось недолго. Налетла новая грозовая туча и разстроила вс его планы. Въ Москв появился дворъ и дворянское собраніе приготовило великолпный балъ. Князь Осининъ встрепенулся и, вылезши изъ халата, облачился въ мундиръ, желая но что бы то ни стало показать себя и спою дочь великосвтскому обществу на бал. Ирина сначала не хотла хать и не похала бы, если бъ Литвиновъ не посовтовалъ ей.— Ну, хорошо, я поду, только помните, вы сами этого желали.— Наступилъ день давно ожидаемаго параднаго собранія, Ирина одлась, убрала свою голову цвтами и предстала предъ Литвиновымъ во всемъ блеск своей красоты.— Хочешь? Скажи только слово, и я сорву все это и останусь дома.— Но Литвиновъ настаивалъ на поздк.— Ну, такъ не подходите, платье изомнете, поспшно проговорила она.— Такимъ образомъ Ирина ухала на балъ и Литвиновъ уже больше не видлъ ее.
Общее вниманіе, обращенное на Ирину великосвтскими и сановными особами, вскружило голову молодой двушк. Она увидла блескъ и роскошь, сравнила ихъ съ Собачьей площадкой и убогимъ домишкомъ своихъ родителей, вспомнила, конечно, и о своемъ ненавистномъ кургузомъ салопишк, и ршила, что Литвинову моя,но дать чистую отставку и позаботиться о себ иначе. Благопріятный случай не замедлилъ представиться. Графъ Рензенбахъ, двоюродный братъ княгини Оснниной, привыкшій извлекать выгоду изъ всего, что было легко и удобно, сообразилъ, что ‘Арника’ не только можетъ вывезти стараго отца, но и его, аккуратнаго нмца Сообразивъ это, онъ предложилъ Осининымъ извстную сумму денегъ и взялъ кч, себ въ домъ прелестный товаръ. Осинины не долго думали и продали дочь съ перваго же слова. Дальнйшая судьба Ирины покрывается мракомъ неизвстности, пока она снова, уже жена генерала Ратмирова, не является на сцен въ Баденъ-Баден.
Ирина, упрочивъ за собой новое положеніе и съ Собачьей площадки вдругъ очутившись на верху великосвтскаго Олимпа, увдомила Литвинова, что между ними все кончено. Ей тяжело и совстно было объясниться лично съ Литвиновымъ, и потому она нависала ему письмо, въ которомъ просила ‘не стараться увидть ее больше’. Письмо это оглушило Литвинова и хуже всякой грозовой тучи измяло его тряпичную натуру. Мы не станемъ повторять здсь его мученій, достаточно сказать, что ‘онъ вдругъ зарыдалъ, говоритъ г. Тургеневъ, зарыдалъ судорожно, бшено, ядовито, перевернулся ницъ и захлебываясь и задыхаясь, съ неистовымъ наслажденіемъ, какъ бы жаждая растерзать и самого себя, и все вокругъ себя, забилъ свое воспаленное лицо въ подушку дивана, укусилъ ее…’ Но спрашивается, за что же Литвиновъ укусилъ подушку, которая даже не совтовала Ирин хать на балъ? Съ чего было ему захлебываться и задыхаться, когда въ поступк Ирины не было ничего необыкновеннаго? Она поступила глупо и отвратительно, сдлавшись товаромъ графа Рейзенбаха, но совершенно послдовательно. Литвиновъ пришелъ, увидлъ и полюбилъ, отчего же Ирина не могла придти, увидть и полюбить? И какая огромная разница — придти на Собачью площадку и при сальномъ огарк полюбить молодую двушку, или пріхать на балъ и, подъ вліяніемъ блистательнаго освщенія, разфранченнаго общества и волнующаго кровь вальса, увидть хорошенькіе усики и полюбить мхи.. Поймутъ ли когда нибудь Литвиновы, что только то любовь можетъ быть прочной и неизмнно., которая основывается на глубокомъ нравственномъ сочувствіи двухъ умственно развитыхъ существъ,только тогда имлъ право Литвиновъ кусать подушку, когда онъ позаботился бы воспитать въ Ирин это человческое чувство, если оно не было воспитано въ ней обстоятельствами ея жизни. Но что же сдлалъ Литвиновъ въ этомъ отношеніи? Ровно ничего. Видвшись каждый день съ Ириной, онъ не проронилъ ни одного умнаго слова, ни одного просвтляющаго совта. Какъ только загорлась въ немъ кровь, такъ онъ и потерялъ всякую способность мыслить. Вотъ, напримръ, какъ Литвиновъ приготовлялъ себ будущаго друга жизни:
— У васъ нтъ перчатокъ, съ разстановкой приговорила Ирина, и тотчасъ же прибавки: Фи! какой вы… студентъ.
— Вы слишкомъ впечатлительны, Ирина, замтилъ Литвиновъ.
— Вы… настоящій студентъ, повторила она, vous n’tes pas distingu!
И повернувшись къ нему спиной, она вышла вонъ изъ комнаты…. Въ другой разъ она застала, ее въ слезахъ, съ головой, опертой на руки, съ распущенными локонами, и когда, весь перетревоженный, онъ спросилъ о причин ея печали, она молча указала пальцемъ себ на грудь. Литвиновъ невольно вздрогнулъ. ‘Чахотка!’ — мелькнуло у него въ голов, и онъ схватилъ ее за руку.
— Ты больна! произнесъ онъ трепетнымъ голосомъ (они уже начали въ важныхъ случаяхъ говоритъ ты другъ другу.) — Такъ я сейчасъ за докторомъ…
Но Ирина не дала ему докончить, и съ досадой топнула ножкой.
— Я совершенно здорова… но это платье… разв вы не понимаете?
— Что такое?.. Это платье… проговорилъ онъ съ недоумніемъ.
— Что такое? А то что у меня другого нтъ, и что оно старое, гадкое, и я принуждена надвать это платье каждый день, даже когда ты… Когда вы приходите… ты наконецъ разлюбишь меня, видя меня такой замарашкой!
— Помилуй, Ирина, что ты говоришь! И платье это премилое… Оно мн еще потому дорого, что я въ первый разъ въ немъ тебя видлъ.
Ирина покраснла.
— Не напоминайте мн пожалуйста, Григорій Михайловичъ, что у меня уже тогда не было другого платья.
— Но увряю васъ, Ирина Павловна, ‘но прелесть какъ идетъ къ вамъ.
— Нтъ, оно гадкое, гадкое, твердила она, нервически дергая свои длинные, мягкіе локоны.— Охъ, эта бдность, бдность, темнота. Какъ выйдти, выйдти изъ темноты!
Литвиновъ не зналъ, что сказать и слегка отворотился.
Вдругъ Ирина вскочила со стула и положила ему об руки на плечи.
— Но вдь ты меня любишь? Ты любишь меня? промолвила она, приблизивъ къ нему свое лицо и глаза ея, еще полные слезъ, засверкали веселостью счастія.— Ты любишь меня и въ этомъ гадкомъ плать?
Литвиновъ бросился передъ нею на колни.
— Ахъ, люби меня, люби меня, мой милой, мой спаситель, прошептала она, пригибаясь къ нему.
‘Такъ неслись дни, приходили недли’… Кола такъ неслись дни а недли, если Литвиновъ на вопросъ полудикой двушки: Какъ выйдти изъ темноты? отвчалъ глубокомысленнымъ молчаніемъ и, вмсто разумной рчи, падалъ на колни, то откуда же Ирина могла ожидать выхода изъ той тьмы, которая окружала ее? Если она была такъ наивна, что боялась потерять любовь Литвинова изъ-за гадкаго платья, и любезный ея не могъ объяснить ей всей странности ея опасеній, то легко понять, какую освжающую струю мысли и чувства могъ внести въ душу Ирины этотъ цыпленокъ, избранный ея сердцемъ. А между томъ нельзя отказать Ирин, ни въ ум, ни въ сообразительности. Если она чувствовала, что крутомъ ея стоитъ темнота, если она желала выхода изъ нея, то не трудно было освтить передъ ней неизвстную ей другую жизнь, съ другими понятіями о любви, о значеніи женщины, о наслажденіяхъ этой другой жизни и ея свтломъ, простор. Встрться Ирина съ другимъ боле умнымъ человкомъ, полюби его, и онъ, въ силу этой самой любви, перевернулъ бы все ея міросозерцаніе и повелъ ее другой, свтлой и свободной дорогой. Тогда Ирина поняла бы всю мерзость той сдлки, которую предложилъ ей графъ Рейзенбахъ, и не измнила бы своей первой, чистой и сознательной любви. Но если Литвиновъ стоялъ почти на одинаковой степени умственнаго развитія съ Ириной, если онъ самъ смотрлъ на любовь, какъ на принадлежность новаго фрака, то зачмъ же было ему захлебываться отъ бшенства, когда его возлюбленная избрала себ другую боле изящную вшалку моднаго костюма?
Такимъ образомъ Ирина перешла изъ одной тьмы въ другую. Вступая на новый жизненный путь, усянный для нея всевозможными опасностями, она не запаслась ничмъ, что бы могло предохранить ее отъ подводныхъ скалъ, она бросилась въ море съ завязанными глазами, и только какое нибудь чудо могло спасти ее отъ погибели. У нея не было ни опытности, ни знанія людей, ни развитія, ни любви къ труду, а съ другой стороны ея хорошенькое тло возбуждало разныя гаденькія поползновенія въ Рейзенбахахъ, и она отдалась безсознательно, безъ сопротивленія, отдалясь вся и навсегда встртившему се теченію жизни. Будь, что будетъ! подумала Ирина, но бдность и темнота Собачьей площадки все же хуже неизвстнаго будущаго. И эта судьба тысячи тысячъ Иринъ, разсянныхъ но ищу русской земли!
Но вотъ наступила и расплата за свое прошлое. Лотерейный билетъ оказался дутымъ выигрышемъ, и хотя кургузый салончикъ смнился пышнымъ соболемъ, сальные огарки превратились въ великолпныя люстры я холодная каморка въ роскошный будуаръ, но Ирина не нашла счастія въ этомъ новомъ мір. По прошествіи десяти лтъ, встртившись съ Литвиновымъ въ Баденъ-Баден, она призналась ему, что жизнь ей загублена даромъ: ‘О, нтъ, не свтлое было то время, говорила она, не на счастье покинула я Москву, ни одного мгновенья, ни одной минуты счастья я не знала… поврьте мн, что бы ни разсказывали вамъ. Если бъ я была счастлива, могла ли бы я говорить съ вами такъ, какъ я теперь говорю. Я повторяю вамъ, вы не знаете, что это за люди. Вдь они ничего не понимаютъ, ничему не сочувствуютъ, даже ума у нихъ нтъ, ни sprit, ни intelligence, а одно только лукавство, да снаровка, вдь въ сущности и музыка, и поэзія, и искуство имъ одинаково чужды…. Вы скажете, что я ко всему этому была сама довольно равнодушна, но не въ такой степени, Григорій Михайловичъ, не въ такой степени! Не свтская женщина теперь передъ вами,— вамъ стоитъ только взглянуть на меня,— не львица, такъ, кажется, величаютъ насъ… а бдное, бдное существо, которое, право, достойно сожалнія. Не удивляйтесь… мн не до гордости теперь! Я протягиваю къ вамъ руку, какъ нищая,— поймите же это наконецъ,— какъ нищая… Я милостыни прошу, прибавила она вдругъ съ невольнымъ, Неудержимымъ порывомъ,— я прошу милостыни, а вы’…
А Литвиновъ не могъ подать ее, потому что у него было еще меньше умственныхъ и нравственныхъ сокровищъ, чмъ у самой Ирины. Въ самомъ дл, чмъ онъ особеннымъ могъ украсить и осмыслить жизнь Ирины, просившей, какъ милостыни, своего спасенія? Если Литвиновъ, полный молодости и силъ, не могъ устроить для Ирины лучшаго будущаго, то откуда же онъ могъ взять его теперь? Вдь Ирина, конечно, умоляла его не объ удобреніи чернозема, не о зерносушилк, а о томъ, чтобы онъ открылъ ей глаза на жизнь и указалъ на ея свтлыя стороны. Она просила о томъ же выход изъ темноты, котораго желала назадъ тому десять лтъ: и если Ратмировъ не могъ дать ей ничего, кром драгоцнныхъ bijoux, то чмъ же особенно отличался Литвиновъ отъ Ратмирова и что онъ могъ предложить кром тхъ же bijoux? Вдь Ирина не могла не знать, какъ велъ себя Литвиновъ въ отношеніи своей невсты Татьяны, какъ онъ нагло и безпощадно растопталъ эту молодую жизнь, какъ онъ отвратительно лицемрилъ передъ ней въ то время, когда она, безмолвная и покорная своей судьб, страдала на него и за себя. Все это знала Ирина и должна была понять, что не у такихъ людей надо просить свтлой я свободной жизни, не такихъ людей призываютъ на помощь, чтобы вырваться изъ бездны, въ которой — какъ говорила Ирина — она еще не совсмъ погибла. Наконецъ она видла отношенія Литвинова къ самой себ, и здсь онъ дйствовалъ почти также, какъ съ Татьяной! По крайней мр, не нужно было имть особенной проницательности, чтобы видть въ этихъ отношеніяхъ постоянныя качанія изъ стороны въ сторону и жалкое недовріе къ собственнымъ силамъ. Когда Литвиновъ оттолкнулъ отъ себя Татьяну и чувствовалъ потребность излиться передъ Ириной, вотъ что онъ писалъ къ ней: ‘Она (Татьяна) унесла съ собою все, что мн до сихъ поръ казалось желаннымъ и дорогимъ, вс мои предположенія, планы, намренія изчезли вмст съ нею, самые труды мои пропали, продолжительная работа обратилась въ ничто, вс мои занятія не имютъ никакого смысла и примненія, все это умерло, мое я, мое прежнее я умерло и похоронено со вчерашняго дня. Я это ясно чувствую, вижу, знаю… и нисколько объ этомъ не жалю. Не для того, чтобы жаловаться,— заговорилъ я объ этомъ съ тобою… Мн ли жаловаться, когда ты меня любишь, Ирина! Я только хотлъ сказать теб, что изо всего этого мертваго прошедшаго, изо всхъ этихъ, въ дымъ и прахъ обратившихся начинаній и надеждъ, осталось одно живое, несокрушимое: моя любовь къ теб! Кром этой любви у меня ничего нтъ и не осталось… я весь въ этой любви, эта любовь — весь я, въ ней мое будущее, мое призваніе, моя святыня, моя родина!’ Когда Ирина прочитала этотъ риторическій гимнъ любви, то поняла, что ея любезный фразеръ можетъ Легко погубить ее, если она безусловно отдастся ему, она сообразила, что не такъ говорятъ люди, на которыхъ можно положиться въ критическія минуты жизни. И потому она постаралась охладить Литвинова, ‘Твое письмо, другъ мой, сказала она, навело меня на размышленія… Вотъ ты пишешь, что моя любовь для тебя все замнила, что даже вс твои прежнія занятія теперь должны остаться безъ примненія, а я спрашиваю себя, можетъ ли жить мужчина одною любовью? не прискучить ли она ему наконецъ, не захочетъ ли онъ дятельности и не будетъ ли онъ пенять на то, что его отъ нея отвлекло? Вотъ какая мысль меня пугаетъ, вотъ чего я боюсь’.— И совершенно основательно!
Если человкъ предлагаетъ женщин оставить мужа и идти съ мимъ безропотно и доврчиво на край свта, то неужели онъ станетъ такъ безцеремонно лгать, если только въ немъ есть хоть капля сознанія своего достоинства. Вдь, вроятно, онъ то же самое говорилъ и Татьян, когда объяснялся съ нею въ любви. Поэтому сомнніе, невольно запало въ душу Ирины, и слова ея на боле простомъ язык выражались бы слдующимъ образомъ: ‘дуракъ ты, Литвиновъ, носишься ты съ своей любовью, какъ съ писаной торбой, и не можешь понять, что для женщины, которая хотла бы опереться на тебя, нужны ни сентиментальныя фразы, ни театральныя позы, а энергія, умъ и правда человческаго чувства. Ей нужна вра въ твои дйствительныя силы, а не въ вчные обты любви…— И когда наступила развязка этой драмы, когда надо было ршиться уйдти съ Литвиновымъ или пожертвовать имъ еще разъ въ пользу Ратмирова, Ирина отступила назадъ и, вмсто свта, опять захотла тьмы.
Но если Литвиновъ былъ не изъ числа тхъ, съ которыми уходятъ на край свта, то и Ирина была не изъ тхъ, кого можно приглашать съ собою въ дальній и опасный путь. Г. Тургеневъ или не понялъ взятой имъ личности или, желая одраматизировать бездушное и пустое существо, навязалъ ему совершенно неестественныя черты и запуталъ его въ неисходныхъ противорчіяхъ. Вы видите, что Ирина въ одно и то же время хочетъ служить и Богу и мамону, она хотла бы и свта и свободы, но съ тмъ непремннымъ условіемъ, чтобы свтъ и свобода не были лишены той блистательной обстановки, которую ей дала кромшная тьма Рейзенбаховъ и Ратмировыхъ. Она не прочь была бы уйдти на край свта съ своимъ просвтителемъ и обновителемъ ея жизни, но уйдти такъ, чтобы захватить съ собою вс экипажи, вс bijoux, всю великолпную мебель и весь свой разнообразный модный гардеробъ. Отчего, въ самомъ дл, и не попробовать свта, если можно пріобрсти его такъ дешево. Но дло въ томъ, что желать свта и свободы впродолженіи десяти лтъ и не сдлать ни одного шага впередъ — это, но меньшей мр, глупо, если только возможно. Въ десять лтъ и не такія натуры, какъ Ирина, могутъ быть засосаны тмъ омутомъ, изъ котораго она возсылала къ лучезарному солнцу свои прогрессивныя желанія. Если она въ молодости, на разсвт своей жизни, когда Собачья площадка и докучливые лавочники кредиторы, еще не успли пріучить ее къ роскоши и модному бездлью,— если она тогда ограничилась только одними вздохами о свобод и свт, то теперь и подавно. Въ десять лтъ составляются извстныя привычки, которыя ломать въ себ нелепо, въ десять лтъ природныя способности Ирины, среди праздной и безцльной жизни, могли отупть до такой степени, что всякое понятіе о свт и новой жизни было бы не мыслимо… Къ сожалнію, не одна Ирина такъ разсуждаетъ. Между нами, и въ романахъ и въ жизни, найдется много такихъ героевъ, которые хотли бы свта и свободы, носъ тмъ, чтобы, прежде набить свой кошелекъ презрннымъ металломъ, а потомъ уже идти искать свта… такъ что сначала нуженъ презрнный металлъ, а затмъ уже и свтъ. Нтъ сомннія, что и Павелъ Ивановичъ Чичиковъ стремился къ т мъ же благороднымъ цлямъ, сдлайся онъ собственникомъ хорошенькой деревеньки и кругленькаго капитальца, онъ, вроятно, тоже заговорилъ бы въ либеральномъ тон, о благодяніяхъ, человчеству. Но только эти искатели свта и свободы забываютъ ту простую истину, что время и силы, употребленныя ими на приготовительную работу, на обезпеченіе себя сперва презрннымъ металломъ, а потомъ уже свтомъ, истрачиваются вполн, и рутина жизни, гд надо было разрывать въ темнот золотыя розсыпи капитальца, безвозвратно поглощаетъ свою жертву. Когда наступаетъ пора подумать о томъ, какъ бы теперь выйдти на свтъ, то въ наличности не оказывается боле ни силъ, ни желаній. И часто подобный искатель свта оканчиваетъ, вмсто благодтеля человчества и героя мысли, мелкимъ ростовщикомъ на углу многолюдной улицы. Съ Ириной случилось тоже самое. Пока она кипятилась, разгоряченная мечтами и фразами, ей казалось, что еще время не ушло для исканія свта и свободы. Но когда надо было превратить слова и сердечныя вспышки въ самое дло, она почувствовала свое полнйшее безсиліе. ‘Милый мой! писала она Литвинову въ отвтъ на его просьбу — ршить его участь тмъ или другимъ,— я всю ночь думала о твоемъ предложеніи… А не стану съ тобой лукавить, ты былъ откровененъ со мною и я буду откровенна: я не могу бжать съ тобою, я не въ силахъ это сдлать…. Я ужасаюсь, я чувствую ненависть къ себ, но я не могу поступить иначе, не могу, не могу! Я не хочу оправдываться, не стану говорить теб, что я сама была увлечена… Все это ничего не значитъ, но я хочу сказать теб и повторить еще разъ: я твоя, твоя навсегда, располагай мною, какъ хочешь, когда хочешь, безотвтно и безотчетно,— я твоя. Но бжать, и все бросить… нтъ! нтъ! нтъ! Я умоляла тебя снасти меня, я сама надялась все изгладить, сжечь все какъ въ огн… но видно мн нтъ спасенія, видно ядъ слишкомъ глубоко проникъ въ меня, видно нельзя безнаказанно въ теченіе многихъ лтъ дышатъ этимъ воздухомъ… Оставить этотъ свтъ (прежде она называла его тьмой) я не въ силахъ, но и жить въ немъ безъ тебя не могу. Капитальная ложь всей этой чувствительной тирады въ томъ, что когда ядъ глубоко проникаетъ, онъ отравляетъ насъ, и мы теряемъ всякое сознаніе о жизни. Ирина была давно отравлена, и потому стремленія ея къ свту и свобод были сочинены за нее самимъ г. Тургеневымъ.
Теперь понятна и любовь ея къ Литвинову. Она хотла любить его точно также, какъ свтъ и свободу. Я твоя, миленькій, твоя на вки, но я также и Ратмирова, устройся же такъ, чтобы мн не бросить одного и не оставить другого. Ратмировъ мн нуженъ, какъ тьма банковыхъ билетовъ, а ты мн необходимъ, какъ чистый, безсребренный свтъ. Пойми же. миленькій, что ты одинъ можешь осчастливить меня такимъ манеромъ….
Вотъ настоящая лицевая сторона характера Ирины. И надо замтить, что когда мало-по-малу снимаешь вншнія изящныя оболочки съ героинь и героевъ г. Тургенева, когда смотришь на нихъ не сквозь эстетическія очки, а простыми глазами, поэзія ихъ улетучивается и передъ нами остаются безжизненныя и безкровныя муміи, подобныя Ирин. Но дло въ томъ, что вншняя оболочка ихъ такъ хороша и такъ искусно соткана талантливымъ романистомъ, что не всякій ршится анатомировать прелестные призраки. То же самое надо сказать вообще о произведеніяхъ г. Тургенева. Это тончайшія кружева, которыя не могутъ ни грть, ни прикрывать тло, но могутъ украшать его. Для литературы, бдной содержаніемъ, великими идеями и образами, повсти г. Тургенева могутъ имть свое значеніе. Ихъ нужно читать не для того, чтобы разширить горизонтъ своей мысли или познакомиться съ новыми человческими чувствами, а для того, чтобы провести нсколько часовъ эстетическаго наслажденія. Ихъ собственно и читать не нужно, а надо, такъ сказать, кушать, какъ кушаютъ персиковую кашку или малиновой кисель. Только жалко, что г. Тургеневъ въ послднее время сталъ подкладывать въ эти изящныя блюда нкоторыя дозы того же сквернаго зелья, которое цлыми четвериками валятъ въ свою овсяную кашу гг. Стебницкіе и Авенаріусы.

Н. Лунинъ.

‘Дло’, NoNo 1, 3, 1868

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека