Станислав Пшибышевский как культовая фигура и скандальный автор европейского модернизма, Риц-Цюрих Герман, Год: 2002

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Проф. Герман Риц Цюрих

Станислав Пшибышевский как культовая фигура и скандальный автор европейского модернизма.

Феномен Пшибышевского и его затрудненное восприятие

Пшибышевский вписан в анналы европейского модернизма не столько как автор текстов, сколько как определенный культурный феномен, который определяют в равной степени скандал и культ, причем фаза очарованности длится по большей части короче, чем фаза отрицания. Речь идет о восприятии Пшибышевского не только его современниками на пространстве между Берлином, Краковом, Прагой и Москвой, но и читателями последующих поколений[1]. Пшибышевский позволил начертать на его могильной плите, не без намека на двойной смысл, определение ‘метеор молодой Польши’. Метеоры ведь появляются на короткое время, притягивают к себе взоры — а потом гаснут быстро и бесследно. Первые годы творческой жизни Пшибышевского среди берлинской богемы в начале последнего десятилетия XIX века были поистине подобны метеору, они принесли ему репутацию ‘гениального поляка’. Походило на полет метеора и его возвращение в тогдашнюю ‘имперскую и королевскую’ Польшу — в Краков и Галицию, — колыбель польского модернизма. Это возвращение, впрочем, было все же не только триумфальным шествием, но — если посмотреть на все взглядом из Берлина — также и бегством от идущего на убыль успеха в Германии. Как раз в 1901 году его слава начинает тускнеть. Из культового автора всей Европы Пшибышевский постепенно превращается на весь остаток жизни — а умер он в 1927 году — в работящего литератора-профессионала.
Успех ему гарантировали высокий интеллектуализм и радикальность мышления, простиравшиеся вплоть до запретных областей, и современность антропологической концепции. Последняя не базируется более на христианской традиции, но пытается дать ответ на факт ‘смерти души’, установленный в тот момент в лабораториях материализма и европейских психиатрических кабинетах на пространстве между Парижем и Веной, ищет ответ над героическим духом Ницше и в конечном счете основывает свой успех на самом языке, который то и дело нарушает заповедь подражания, или мимесиса, древний закон нормативности и правила эстетики прекрасного. Успех Пшибышевского питается синтетическим характером его мышления и говорения: он, с одной стороны, сплавляет воедино многие направления своего времени и, с другой, воплощает свою собственную концепцию творчества в типических для своего времени формах. Частное и общественное становятся для него лишь частями одного проекта. Многие его скандалы — и прежде всего бурные, а зачастую и трагические любовные истории — постоянно держат в тонусе общественное мнение, возбуждают его и позволяют имени Пшибышевского не сходить с уст.
Пшибышевский вовсе не тот уникальный автор, которого прославляет его время, а потомки прочно забывают, имен такого рода в большинстве национальных литератур хоть отбавляй. Казус Пшибышевского в другом. Наш автор — не забытый, а вытесненный, ‘подавленный’. Причин тому несколько. Такого рода восприятие писателя возникает в 90-е годы в Германии, он продолжается позднее в Польше и распространяется на весь XX век, приобретая известную типичность.
Во-первых, Пшибышевскому свойственна определенная чужеродность, которая превосходит обычную и необходимую меру художественной чужеродности. Он понимает себя, будучи немецкоязычным автором в Берлине, также частью польской культуры и кокетничает своей чужеродностью. Неслучайно он чувствует себя в берлинском богемном кругу ‘Черного поросенка’, находящегося под сильным скандинавским влиянием (здесь вращались, в частности, Мунк и Стриндберг), куда уютнее, чем в чисто немецком окружении. Он любит возводить гениальность Ницше к его польским корням. Его немецкие коллеги не испытывают особого восторга по поводу этого чужеродного вдохновения. Способ его вытеснения из активной литературной жизни между Берлином и Веной в конце 90-х годов заставляет всегда думать о негативном культурном стереотипе поляка в Германии. Этикетка ‘гениального поляка’, которой немцы наградили иностранца, выявляет латентное унижение восточного соседа. Ведь никто не назовет Рембо ‘гениальным французом’. В Кракове ‘немец’ Пшибышевский существует после 1898 года также как имплантат извне и, что давит еще тяжелее, его воспринимают как факт отчуждения польской культуры и прежде всего польского языка. С другой стороны, сформировавшийся в недрах немецкой культуры, однако неизменно пишущий по-польски Каспрович становится каноническим автором не только для ‘Млоды Польской’, но и для всего XX века. Его земляк, выходец из той же Западной Польши, тем же похвастаться не может. Специфическая проблема Пшибышевского в контексте польской литературы состоит в том, что его ранние произведения 90-х годов, содержащие уже всего Пшибышевского, были написаны по-немецки и частично переведены самим автором — весьма неадекватно. До сих пор дискутируемая в польских кругах ‘чужеродность’ стиля и языка Пшибышевского носит как поэтологический, так и прагматический — то есть по существу переводческий — характер. Особенностью русского восприятия Пшибышевского является то, что оно слепо подражает польскому.
Во-вторых, Пшибышевскому не удалось основать свою школу — ни в немецкой, ни в польской литературах. Влияние Пшибышевского всегда оценивалось современниками как своего рода болезнь. Много шума наделало самоубийство молодого поэта Станислава Кораба Брозовского (1876-1901), который после 1898 года находился под очевидным влиянием вернувшегося в Польшу Пшибышевского. Характерно в этой связи и предостережение Блока: поэт призывает весьма уважаемого им молодого Ремизова не подпадать под колдовские чары польского декадента, ‘этого недолговечного и пьяного западника, который очень неслабой, очень властной рукой подал знак к падению многим русским утонченникам из новых’[2]. В самой Польше Пшибышевский не становится духовным отцом модернизма, как Иржиковский или Выспянский, чьи глубины заново открываются лишь последующим поколениям. Писатели, которых Милош окрестил ‘мушкетерами польского модерна’ — Станислав И. Виткевич, Витольд Гомбрович и Бруно Шульц, — вообще-то знают о Пшибышевском, однако обращаются со своим предком без особого уважения: ‘Большой талант, который без тени душевных волнений соскальзывает в бульварный театр — не сохраняя собственного китча, вообще не замечая, что же с ним происходит. (…) Европейское направление духа, которое его оплодотворило, жестко граничило со смехотворным, однако никогда не соскальзывало в смехотворное. (…) И потому должен был явиться поляк, чтобы взрастить из этого семени древо очевидной смехотворности и бульварности’[3]. Также и различные авангардные движения после 1918 года, даже не слишком успешный польский экспрессионизм, мало заботились об установлении активной связи со своим очевидным предшественником из ‘Млоды Польской’, который еще жил по соседству с ними, в Познани или Гданьске. А что польская культура ‘реального социализма’ и все ее различные антимодели, эмигрантские или диссидентские, не имели ничего общего с Пшибышевским, само собой следует из духа этого времени. Пшибышевскому нет места в послевоенной литературе.
В-третьих, проблема Пшибышевского состояла и продолжает состоять в том, что он, с одной стороны, предвосхищает многие важные тенденции в своем культурном синтезе и культурной ‘гибридности’, но, с другой, являет эти характеристики словно скрытыми под слоем ‘стиля времени’. Пшибышевский затронул многое из того, что станет наиважнейшим в XX веке. Начинает казаться, что в начале XXI века польского писателя можно перечитать заново. Культура постмодернизма или ‘пост-истории’ и сопряженная с ней новая культура полов с веющим надо всем духом Лакана и его (не только французских) последователей таят в себе новые подходы. Новый Пшибышевский заключается в антропологической концепции, исходящей из телесности и сексуальности человека и пригодного для этого, никогда не замкнутого в себе процессуального словоизъявления. ‘Другое’ в половом смысле, осознаваемое столь радикально, как это предлагает Пшибышевский, требует всегда также и ‘другого’ в смысле языка, а оно, исходя из представлений XIX века и модерна, находится вблизи китча, внелитературного слоя, изобилует передержками и длиннотами, тяготеет к ‘неэстетичной’ зрелищности и предвосхищает стилистическую концепцию ‘кампа’, которую Сузан Зонтаг на заре постмодернизма диагностировала и развила до стройной концепции на самовыражения различных суб — и антикультур 60-х и 70-х годов.
Пшибышевский, прежде чем появиться снова в Кракове, делает по дороге остановку в Праге. Адепты чешского модернизма, или, точнее, декадентства, и в частности поэт и приверженец Уайльда Иржи Карасек з Львовиц приветствуют его с чрезвычайным энтузиазмом и открывают этому апробированному в Берлине славянскому декаденту страницы ‘Модерни ревю’, который издает Карасек з Львовиц вместе с Арноштом Прохазкой. Много для себя найдут в своем польском предшественнике позднейшая чешская анархобогема и так называемый чешский экспрессионизм, в частности, Ладислав Клима.
В России триумфальное шествие Пшибышевского начинается (а длится оно вплоть до времен НЭПа) одновременно с возвращением писателя в Краков — первые переводы выходят в свет в 1898 году. Культовым автором он становится после публикации в 1901 году романа ‘Homo sapiens’, который, согласно данным исследовательницы восприятия Пшибышевского в России Тамары Агапкиной[4], впоследствии выдержал шестнадцать изданий в пяти разных переводах. Герой романа Фальк стал обиходным культурным штампом в дискуссиях интеллектуалов перед Первой мировой войной. Русская рецепция сосредоточилась на Пшибышевском прежде всего как на авторе шлягерных романов и популярных пьес. В сценическом успехе оказались повинны не много не мало Комиссаржевская и прежде всего Мейерхольд. Последний, ставя ‘Снег’ в Херсоне в 1903 году, уже совершает первые шаги в разработке своего собственного и, как окажется впоследствии, новаторского режиссерского метода. Эта пьеса в дальнейшем переводилась девять раз, в том числе одним из важнейших русских почитателей Пшибышевского Ремизовым, и вышла в десяти изданиях. Высший пик российской популярности падает на 1908-1911 годы, в этот период на русском языке выходит пятьдесят две книги нашего автора. Из лирической прозы ‘пятикнижия’ наибольшую популярность приобретает не программный для Пшибышевского текст ‘Заупокойной мессы’, но стоящая ближе к символизму пейзажная новелла ‘У моря’, публиковавшаяся двенадцать раз. Русские символисты открывают Пшибышевскому свои журналы — прежде всего ‘Весы’, издательство ‘Скорпион’ проявляет к нему изрядный интерес, но в подавляющем большинстве сами литераторы держат критическую дистанцию в отношении польского декадента. В целом верно, что первое поколение символистов включая Бальмонта и Брюсова стояло к нему ближе, чем второе с Блоком и позднее с Белым, которое держалось в стороне и даже подвергало критике языковую и образную концепцию Пшибышевского (Белый). Польский автор становится прежде всего представителем новой модернистской прозы — адепты критического реализма, в частности, Короленко, полностью перечеркивают его творчество на основании его недостаточного общественного сознания. Уже названный Ремизов, Брюсов и Андреев в своей прозе, равно как и культовый в то время литератор Арцыбашев — свидетельствуют о сильном влиянии Пшибышевского в России. Наиважнейший посредник и переводчик Пшибышевского в России Александр Вознесенский (настоящая фамилия — Бродский) усматривает будущее символизма как раз в переходе к прозе (‘Поэты, влюбленные в прозу’, 1910) и тем самым подчеркивает самобытность творчества Пшибышевского.
В 1903-1904 годах Пшибышевский собирает плоды успеха в ‘расширенном’ путешествии по России, которое приводит его на Украину и в Петербург. Путешествие, которое можно было бы назвать одновременно ‘литературным’ и ‘рекламным’, имело для польского автора веские основания. Оно будило у вечно нуждавшегося писателя финансовые надежды, которые, однако, оказались осуществленными не полностью. Польские и российские источники дают в этом отношении весьма разноречивую картину. Если по сведениям польского биографа Хельштинского о своем земляке заботится прежде всего польская колония, а русские партнеры, напротив, способствуют успеху у публики лишь весьма условно, то, по свидетельству русской стороны, она оказывается донельзя удрученной по поводу финансовых притязаний уважаемого гостя.
Причина русского успеха Пшибышевского основывается на его действенной роли посредника между западноевропейским культурным наследием, и в частности Ницше и его жизненной философией сверхчеловека, и Россией. Пшибышевский стал чем-то вроде двойника Ницше — по крайней мере для широкой российской общественности. Его типичное для своего времени ‘искусство нервов’ должно было пасть на особенно благодатную почву там, где публика поднаторела на Достоевском. Кроме всего прочего, декадентские герои и сам Пшибышевский работали на дело создания важного стереотипа поляка в русском самосознании накануне Первой мировой войны. Как в знаменитом польском акте первой русской национальной оперы ‘Жизнь за царя’[5], польское предстает у него как ‘чужое’, а в его истерической позе (при театральной постановке) еще и как ненастоящее, женское, которое влечет, но никогда не грозит собственной идентичности. Поляк становится фигурой проекции. Потому что Вознесенский, согласно рассказу Хельштинского, демонстрирует Пшибышевского в Херсоне как своего рода цирковое животное.

Жизненная концепция

Пшибышевский, как ни один другой польский деятель искусства, понимал свою жизнь как художественный акт и ставил частное на службу творчества. Важнейшими для культурного самоконструирования Пшибышевского являются следующие черты и этапы жизни. Центральным фактом можно считать его деревенское, западно-польское происхождение (Куявия). Его ‘я’ формируется борьбой против германизации в прусской области во времена Бисмарка — процесса, на который он реагирует стремлением интегрироваться в немецкую культуру и одновременно отгородиться от нее. Пшибышевский хочет стать частью немецкой литературы, но при этом изменить ее. Реализоваться этому провоцирующему пути одиночки позволяет богемная культура метрополии Берлина, в котором писатель появляется в 1889 году как стипендиат. Немалую роль в литературной карьере Пшибышевского играют и особые ожидания, которыми окружает немецкий модерн (и не только) новых скандинавов (проводящих много времени в Берлине), наш поляк функционирует в известной степени как их часть и страстный пропагандист. Богемная среда Берлина — не только концентрированное пространство действия и место переживаний, противопоставленное официальному душному миру бюргерства, программно отражаемому в это время Пшибышевским. Эта среда становится также и площадкой для новой концепции любви, в которую вписывается типичная для времени борьба полов и эмансипационное стремление к сексуальной свободе. Своими ненасытными страстями Пшибышевский постоянно держит в напряжении свое окружение. Роман и жизнь больше не отличаются друг от друга. Самоубийство долголетней любовницы и матери его ребенка Марты Фёрдерер, ставшее реакцией на его помолвку с культовой фигурой скандинавской (и не только) берлинской богемы Дагни Йуэль (Мунк увековечил ее на своих полотнах как символ времени), послужило основой для знаменитой пьесы ‘Большое счастье’. Стриндберг и Мунк оказались через Дагни многократно вовлеченными в скорее нафантазированный, чем реальный треугольник с Пшибышевским. Следствием этих переживаний становится вызов на дуэль, психозы и — искусство (например, ‘Ад’ Стриндберга). Пшибышевский сбегает от перегретой эмоциональной атмосферы в Скандинавию вместе с Дагни. Дистанцированность открывает одну из наиболее продуктивных фаз (она длится пять лет) в творчестве Пшибышевского. Там начинаются и его оккультистские штудии, которые после выхода teksta (kein романа) ‘Синагога Сатаны’ находят себе новых читателей. Фикциональным аналогом этих штудий становятся ‘Дети Сатаны’, своего рода польский вариант ‘Бесов’ Достоевского (‘бесы’ Пшибышевского начитались Ницше). В 1898 году настает черед для уже упоминавшегося возвращения в Польшу, в Краков, в духовный центр ‘Млоды Польской’. Пшибышевский хочет внедриться здесь как катализатор нового искусства, как ‘князь поэтов’. Однако благодаря Мириам, Лангеру, Тетмайеру и другим европейский модерн уже справил свой ранний въезд в Польшу. Пшибышевский более не воспринимается как нечто абсолютно новое. Поэтому его воздействие быстро идет на убыль, хотя скандалы и заставляют говорит о нем чуть дольше. Саморазрушение и разрушение ближнего, неизменно присутствующие в жизненной концепции Пшибышевского, становятся все отчетливее. Публикация новеллы ‘De profundis’ приводит к закрытию краковского журнала ‘Жиче’. Желание во что бы то ни стало жить как можно драматичней приводит в многочисленных историях с женщинами к скандалам и частым трагедиям, жертвами которых, как правило, становятся женщины, к тому же рвущиеся к преступным действиям, к нарушениям табу и почти всегда преступающие общественные нормы. Так, Пшибышевский до такой степени ‘заводит’ жену своего друга — писателя и земляка Каспровича — Ядвигу, что у того начинается психический кризис. После таинственной смерти (или самоубийства) Дагни Йуэль в Тифлисе в 1901 году Пшибышевского подозревают в злоумышлении (вместе с их общим другом Эмериком). В конце концов он впутывается в инцестуозную связь со своей дочерью Станиславой Пшибышевской, высокоталантливой писательницей межвоенного времени. Наркотики и алкоголь все явственней иссушают Пшибышевского после возвращения в Польшу. Он уже не может больше контролировать осуществление своей жизненной концепции. Решительная Ядвига Каспрович, которая ради него пожертвовала своим семейным счастьем, пытается перевести эксцессы в русло литературной продукции. Женское приручение вредит творчеству, как объясняют многие интерпретаторы мужского пола, и из гения Пшибышевский превращается в заурядного литератора. Между тем писатель становится поводом для скандала, но только не внутри собственного творчества, но внутри фикционального чужого пространства, при этом скорее не как главный сюжет, но как эпизод — например, в писаниях модного литератора Бирбаума и наконец, что стоит дороже и вспоминается дольше, у Томаса Манна в ‘Волшебной горе’.
Художественная и жизненная концепция истощается после 1901 года. Пшибышевский перевалил зенит своего творчества. Гораздо более долгая фаза творческой деятельности вплоть до смерти в 1927 году приносит многократную смену места жительства, не приводя к внутренним цезурам. В 1901 году он переезжает из Кракова в менее приспособленную для писателя Варшаву, в 1906 году — в Мюнхен, и лишь в 1919 году — назад в Познань, где он работает также как переводчик для почтового ведомства. В 1920 году путь приводит его в Гданьск, где он, больше соответствуя своему канону, заботится о возведении польской гимназии. С 1924 года вплоть до своей смерти он живет в Варшаве. Большие политические события — такие, как революция 1905 года, война и обретение Польшей независимости — не приводят у столь аполитичного автора к сколько-нибудь заметным изменениям.

Творчество

Эмоциональным ядром, программным центром в творчестве Пшибышевского является лирическая проза, которую он собирает в своем ‘Пятикнижии’, и как бы сопровождающая ее искусствоведческая эссеистика ранних 90-х годов. В ‘Пятикнижии’, где во многих ‘проведениях’ разворачивается история души, Пшибышевский наталкивается на разные жанры и формы дискурса. Существенен для него синтез, точнее своего рода гибридизация лирики и эпической прозы, она позволяет при фрикции жанра многозначный, уплотненный способ говорения, при котором голая душа, которая располагается где-то между метафизикой и фрейдовским ‘оно’ (или подсознательным), приходит к своему ‘другому’ языку. Как позже у Фрейда, она находится под существенным влиянием сексуальности, поэтому про Пшибышевского можно сказать: сначала было не слово, но пол. Хождение в сторону души становится символическим хождением к глубинам, превращается в гностическое хождение, которое по своей природе мифично или уже лишь мифоподобно. При конкретном воплощении текста Пшибышевский использует различные жанровые формы — например, взятый из романтизма палингенез (‘Заупокойная месса’), посредством которого он напрямую соприкасается с Новалисом и Словацким. История души выстраивается над историей сотворения мира. Однако достигаемое тем самым ‘обобщенное’ есть всегда в то же время часть интимной исповеди ‘некоего лица’. Частная судьба формует любовную трагедию. История души у Пшибышевского есть часть борьбы полов, потому что если пол образует прапричину бытия, он может и должен распознаваться лишь в своем двуполом проявлении. В разницу полов вписывается типичная для времени борьба полов, она в лирической прозе обосновывается как женоненавистническими предрассудками эпохи, так и вскоре после этого описанными Фрейдом неврозами и психозами. Пшибышевский однако старается все время разглядеть за драматическими распрями полов сокровенные глубины души. В двойной перспективе ‘гендера’ (так называют сегодня пол в науке) и онтологии Пшибышевский сплошь и рядом преодолевает имманентность образа эпохи с его стереотипными представлениями о мужчине и женщине. Дело доходит до трансгрессий между полами, а женоненавистничество исходной позиции может вдруг превратиться в свою противоположность. При всех разрывах и трансгрессиях и достигаемой посредством этого открытости говорение сохраняет монологическую форму, ‘ты’ составляет всегда лишь часть ‘я’. Диалогическая форма реализма, которой придерживается Достоевский, превращается у Пшибышевского при соприкосновении с лирикой во внутренний монолог, не принимая при этом полностью его формы, к тому же Пшибышевский слишком сильно держится за прошедшее время, что превращает его повествование от первого лица в рассказываемое воспоминание. Эта фигура само-отчуждения указывает на сильную склонность к философскому дискурсу, который хочет не только развернуть жизнь во всех деталях, но и объяснить ее.
Для русского читателя особенный интерес представляет принципиально иная концепция андрогинности (в одноименной части ‘Пятикнижия’), находящаяся в напряженном диалоге с концепцией Владимира Соловьева (‘Смысл любви’), В целом можно сказать, что польская культура ‘Млоды Польской’ остается полностью чуждой иренеистической концепции андрогинности, страстно любимой русскими религиозными философами и художниками рубежа веков. В русской традиции, согласно Соловьеву, сексуальное в андрогине одинаково полно сублимируется. У Пшибышевского концепция андрогина выступает как часть борьбы полов, ее определяют сильные и угрожающие женские образы Фелисьена Ропа. Первичная дихотомия полов разрешается у него, как у Соловьева и его последователей, не через сублимацию, в бестелесном преодолении, но через романтически одинокое ‘Я’ в его творческом акте: ‘Священно ты для меня, ибо ты зачинаешь меня во мне, подслушиваешь темнейшую и обнаженнейшую тайну моей души, намекаешь мне на все ее страшные загадки. Ты для меня блеск и откровение — солнце, в зное которого расплавилось мое сердце’[6]. Утопическое соединение Пшибышевским ‘ты’ и ‘я’ есть не движение вперед, но уход назад: ‘Он и она должны были вернуться в пра-лоно и превратиться в некое священное солнце’[7].
Программной параллелью лирической прозе является упомянутая выше искусствоведческая эссеистика, которая однако совсем не так, как проза, полностью следует дискурсивному изложению. Она даже в чем-то опережает художественную прозу (два ставшие знаменитыми этюды ‘О психологии индивидуума’, I и II, 1892). В этих этюдах Пшибышевский старается на примерах Ницше, Шопена и Олы Хансон сформулировать главные антропологические и художественные принципы, — обосновывая их, автор одновременно включает их в программу своей новой жизненной философии и художественной теории — последняя яснее всего проступает при описании особенностей Хансон. В этюде можно встретить основополагающие формулировки для понимания Пшибышевским символизма и искусства модернистского толка: ‘Символизм — это аффективное воспарение, одевающееся в краски, он окружает себя звуками, выводит на сцену вкусовые галлюцинации…’[8].
‘Пятикнижие’ и искусствоведческая эссеистика по крайней мере первого периода непосредственно связаны с биением мысли Пшибышевского, они обращены — как большинство символистских текстов — к элитарной, посвященной публике, в то время как драма и прежде всего роман предстают напротив транспортным средством новых идей, которые тем самым стремятся завоевать все новые круги читателей. Драма ‘Снег’ и роман ‘Homo sapiens’ — самые известные произведения Пшибышевского не только в России. Ориентировка на определенную публику диктует в обоих жанрах также и поэтику и приводит каждый раз к разной степени новаторства, чье долгосрочное литературно-историческое значение даже сегодня нельзя определить однозначно.
Драма так же, как и лирическая проза, работает с мифологическими структурами, которые глубже раскрывают психические воззрения и окутывают их многозначностью. Их радикальность выводит эти тексты из повседневной перспективы к позднее возникшему ‘театру жестокости’. В своей общей концепции драмы Пшибышевский исходит прежде всего из театра Метерлинка с его суггестивными картинками, которые скорее существуют в ожидании смысла, чем сами обозначают его, и одновременно соединяется со скандинавской драмой своего времени, которую он, как никто другой, знает изнутри. В романе ‘Сыны земли’ Пшибышевский как бы в неявном виде формулирует своего рода теорию драмы:
— ‘Вообще-то драма недостойна и ломаного гроша. Я по горло сыт глупыми баснями, любовными изменами, жизненными крахами и всеми этими жизненными драмами, которые видел на подмостках тыщу раз.
— Ну и что?
— Что? — он погрузился в задумчивость. — Что? Обнаженное сердце, голый мозг человека — вот что надо показать на сцене! Извлечь их из сердца, из мозга шопенгауэровских мыслительных червей, наделить их жизнью, создать из них живые существа, поставить их на ноги, сделать из них людей с горячей кровью, которые норовят друг друга искромсать и стать одновременной жертвой…
Один вливает в ухо яд хитроумных слов, другой стоит как заслон жертве, а разум человеческий стоит на голове или ползает на четвереньках. Не правда ли, именно этим и занимается всегда разум, наш несравненный разум, блистательный разум! На что он нам дан, черт побери? Видишь — чего я хочу — я хочу достичь бурлящего, яростного карнавала человеческого сердца, я хочу увидеть на сцене сердечное переживание, а все другое — да пропади оно пропадом и в третий, и в тысячный раз! Надо, чтобы под воздействием театра человек испытал за несколько часов нечто такое, что другое сердце не испытает и за сотни дней!
Шарский глубоко задумался.
— Хочешь создать аллегории?
— О нет! Я бы хотел связать все в такой неразрешимый узел, чтобы оно жило, разбрызгивая вокруг горячую кровь, хочу показать любовь и ненависть во взаимной связи, чудовищную пляску смерти человеческого сердца, которая влечет его на край бездны, тащит его вниз до тех пор, пока… пока…
— Пока что?
— Пока человек не отрешится от муки существования и не начнет обратной метаморфозы…
— Обратной метаморфозы?’
В Польше со времен романтизма существует большая театральная традиция немиметического характера. Пшибышевский не занимает в ней заметного места, хотя его пьесы в свое время пользовались в Польше любовью публики. Его ‘драмы души’ остаются, вероятно, формально слишком уж в русле реалистических, то есть психологических мотивировок, чтобы их ‘модерновость’ можно было ощутить через модернистский образ человека, который они транспортируют. Большой шаг от романтического театра к модернистскому совершают в Польше Выспянский и ‘Новый театр’ после 1918 года, возникший по замыслу великого польского писателя Виткевича. Как считает Виткевич, современный польский театр идет не теми путями, которые заданы Пшибышевским: гротескный театр и театр абсурда послевоенного времени черпают вдохновение прежде всего из театра межвоенной поры.
Романы еще более непосредственно, чем драма, создаются из философии Пшибышевского и его ‘аутентичных’ жизненных переживаний, при этом связи с конкретной автобиографией ограничиваются лишь ‘общими чертами’ — вспомним упомянутый выше деструктивный треугольник страсти, информационное содержание которого невелико и туманно. Присутствие автобиографии остается в конце концов в тех границах, которые были заданы некогда романтизмом. Для романтизма признаком аутентичности является новое эмоциональное переживание — для Пшибышевского таковым становится радикализованное эротическое (сексуальное) переживание. Доминантность сексуального насильно связывает индивидуальное с общим, так же как и принадлежащие к этой сфере садо-мазохистские проекции, которыми в определенном культурном контексте пользуется сексуальное, чтобы выразить себя.
Концепция ‘драмы души’ противоречит эпической широте. Ограниченное число конфликтов приводит к взаимному сближению разных романов. Пшибышевский дал общий знаменатель цикличности своих текстов, всякий раз соединяя небольшие романы в более крупные единицы. Романам при этом свойственна гораздо более сильная форма коммуникативности, чем поэтической прозе или драме. К тому же они пользуются реалистическим методом повествования, что соответствует более широким кругам читателей, однако доводит романы до границы развлекательной литературы и тем самым до границы литературы вообще. Это странное блуждание на границах расхожей литературы при одновременном сохранении очень высокого эстетического сознания, сочетание тривиальных ситуаций и философской амбиции представляют собой, несомненно, нечто большее, чем издержки рыночной стратегии. Экспериментальный польский роман всегда пользовался этими пограничными блужданиями в традиции от Мичинского и Виткевича до послевоенной прозы таких мастеров, как Марек Хласко и Анджеевский, и переосмыслял их по-новому. Открытость повествования, которая означает также и гибридизацию внутри литературы, всегда у всех — и у Пшибышевского в частности — представляет собой функцию новой жизненной философии, которая может возвещать о новом начале человеческого существования в сексуальном аспекте:
‘В начале был пол. Ничего кроме него — всё в нем.
Пол был бесцельным и безграничным апейроном старого Анаксимандра — тогда он навевал Мне в грезах первоначало, дух Библии, который парил над водами, пока ничего не было, кроме Меня.
Пол есть основная субстанция жизни, содержание развития, сокровеннейшее существо индивидуальности.
Пол есть вечно созидающее начало, пересоздающее-разрушительное.
Была сила, при помощи которой Я бросало друг против друга отдельные атомы, — слепой порыв, который заставлял их копулировать друг с другом, который смог создать стихии и миры’[9].

Примечания

1
Новое восприятие Пшибышевского положено в основу нового восьмитомного немецкого издания, которое издает с 1990 года ‘Игель-Ферлаг’. За ним по пятам следуют отдельные польские издания, не претендующие на роль солидного, академического собрания. Непростые текстологические загвоздки, возникающие вследствие многоязычия автора и касающиеся различных авторизованных вариантов оригинала и перевода, затрудняют эдиционный процесс. Данное русское издание осмысленно, на правильном основании подхватывает идею нового восприятия, ибо статус культового автора был приобретен Пшибышевским, строго говоря, только в славянском культурном пространстве.
2
Литературные итоги 1907 года. А. А. Блок. Собр. соч. Т.5.М. 1962.С. 226.
3
Witold Gombrowicz. Dziennik. 1953-1956. Krakow. 1986. S.245.
4
Rosyjskie kontakty Przybyszewskiego. In: StanisBaw Przybyszewski w 60-lecie zgonu pisarza. Studia pod red. Hanny Filipkowskiej. Wroclaw. 1982.
5
См. Алексей Парин. Хождение в невидимый град. М. 1999. С. 85-96.
6
Stanislaw Przybyszewski. Werke. Band 1.1990. S. 134.
7
Stanislaw Przybyszewski. Werke. Band 1. 1990. S.147.
8
Stanislaw Przybyszewski. Werke. Band II. 1991. S. 141.
9
Stanislaw Przybyszewski. Werke. Band I.1990. S. 10.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека