Екатеринбургский окружной суд. (Истязание беременной жены.) (От нашего корреспондента.) ‘4 марта в выездной сессии в гор. Ирбите разбиралось дело об истязаниях, мучениях и побоях, нанесенных беременной женщине, последствием которых были преждевременные роды и смерть ее младенца. Сущность дела в следующем: в мае месяце 1901 г. Сусанна Емельянова вышла замуж за молодого парня Илью Артемьева Мурзина, сначала жизнь молодых шла более или менее сносно, но в ‘Богородицын день’ (22 октября) того же года муж уже порядком ‘поучил’ свою молодую жену: в их супружескую жизнь вмешалась свекровь Сусанны, Евгения Львова Мурзина, которая невзлюбила свою сноху. Сусанну били чем попало, морили голодом, муж привязывал ее за косы к кровати и держал так привязанную по целым ночам за то, напр., что она (по его собственному показанию) взяла однажды самовольно из сундука 1/2 фунта пряников и отдала их своей матери или не сразу как-то легла с ним спать, на судебном следствии проскользнуло заявление Ильи Мурзина, что жена его по ночам уходила от него, заявление ничем не подтвердившееся.
Сусанна никому не жаловалась, терпела и молчала, с осени 1901 г. выяснилось, что молодой муж Сусанны Илья Мурзин болен сифилисом, в этой болезни он обвинил Сусанну, и побои участились, 4 января 1902 г. он повез ее в больницу в Ирбит, чтоб оставить там, как больную, но в больнице ни врач, ни акушерка, Сусанну свидетельствовавшие, больною сифилисом ее не нашли, а нашли только беременною на пятом-шестом месяце, в больнице ее не оставили, велели везти домой и ‘беречь ее’. По приезде домой муж, не дав ей обогреться, сдернул с нее платье, а с головы ее шаль и платок, схватил за косы и, бросив ее на пол, начал ее бить за то, что она не осталась в больнице, а свекровь, схватив железный крюк от умывальника, фигурировавший на суде в качестве вещественного доказательства, длиною около аршина, так же стала бить Сусанну этим крюком по чем попало за то же самое, подходила ночь, и Илья опять привязал Сусанну к кровати за косы и, несмотря на мольбы и просьбы несчастной отпустить ее выйти на минутку на улицу, не отвязал ее, старик Артемий Мурзин просил жену свою и сына отвязать Сусанну и сам хотел это сделать, но Евгения Мурзина ему этого не позволила, ночью Сусанна, оставив клок волос, кое-как сама сходила на улицу, а вернувшись, тут же у порога, на голом полу разрешилась мертвым младенцем, и муж, и свекровь были безучастны к этому событию, только старик Артемий побежал за бабушкой-повитухой, та пришла и стала просить воды и тряпок, чтобы привести в порядок роженицу. Но Евгения Мурзина, несмотря на настойчивые требования повитухи, не дала ничего, отвечая: ‘Не дам я ей, проклятой, ничего, пусть издыхает, как собака…’, и не допустила бабку помочь роженице. Повитуха, видя, что добром с Евгенией ничего не сделаешь и что в доме творится что-то неладное, пошла и привела с собою сотского и десятского, и только при содействии полиции удалось более или менее оказать помощь больной, да и то Евгения Мурзина не дала ни воды, ни тряпок, а Артемий Мурзин все это достал сам, Гликерия Мурзина (повитуха) хотела положить Сусанну, как лихорадочно больную, на печку, но Евгения и этого не позволила и не дала ничего постлать на лавку, и Сусанну пришлось положить на лавку на голые доски. На другой день силой же Евгению заставили истопить баню, в бане бабка, увидя у Сусанны все тело исполосованным, в кровоподтеках, ссадинах и синяках, спрашивала: отчего это у нее? Но Сусанна или молчала, боясь родных, или давала нелепые ответы, как и другим посторонним людям, и только потом уже, некоторое время спустя, объяснила, как ей жилось, и как ее зверски истязали.
Дело не раз откладывалось по болезни Ильи Мурзина, наконец на суд 4 марта предстали болезненного вида молодой парень Илья Артемьев и сморщенная, иссохшая старуха Евгения Львова Мурзины, обвиняемые по 1489, 1491 и 1492 ст. ст. ‘Улож. о нак.’, виновными они себя не признали, Евгения все время на суде плакала, вздыхала, смотрела на икону и крестилась, присяжные вынесли обоим обвиняемым обвинительный вердикт (Илье дали снисхождение), суд приговорил: Евгению Мурзину к 4 годам тюремного заключения, Илью Мурзина к 4 годам арестантских рот’.
‘Уложение о наказаниях’… Судится она по ‘статьям 1489, 1491 и 1492 улож. о наказ.’: но почему не по ‘статьям’ (а ведь их много?) ‘Устава духовных консисторий’, — раз уже ‘брак есть таинство и судить о нем не принадлежит светской власти, слишком грубой, земной и низменной’, а только духовной. А вот, видите ли: ‘низменная’-то власть, ‘земное’-то человечество почувствовало это как злодеяние, возмутилось и пожалело, да и не только пожалело платонически, сердобольно, а и вступилось. Выехали судить дело какие-то ‘чиновники в мундирах’ и ‘аблакаты’, люд все презренный, не добродетельный, не небесный: а где же ‘небесные человеки’? Да рядом с избиваемой — постный суп едят и молоком не балуются. Тощая вермишель тянется в желудке, попахивает грибком — и царство небесное обеспечено. Нет, я серьезно. По настоянию митрополита Филарета московского была выброшена из законодательства (в 40-х годах) статья, установившая развод в случае покушения одного из супругов на жизнь другого. ‘И брак стал совсем крепок, солиден и свят’. Нет, послушайте: в приведенном случае, который стали судить светские судьи, ведь вовсе еще не содержится ‘покушения на жизнь’, и такие-то ‘легонькие’ случаи, ну, простой там грубости и невнимания мужа к жене, можно сказать, и на минуту не заставили обеспокоиться московского владыку и прервать его ‘воздеяние руку мою’ и т.п. небесную поэзию, слушая которую вся Россия (и мне приходилось) в сладком трепете замирает в Великий пост. Альты-то как заливаются… И свечи, и лампады, и дым ладана. ‘Не знаем, где стояли, на небе или на земле’, — записали свое впечатление послы князя Владимира от цареградской службы. Но и тогда, около св. Софьи, как теперь около Успения, — всего в нескольких шагах (у нас — в Замоскворечье) те ‘бытовые’ картинки процветали и все так же не смущали благочестия благочестивых и умиления умиленных… пока не пришли какие-то ‘аблакаты’, которые ‘в церковь не ходят, лба перекрестить не умеют’ и все же деревенскую бабу умеют пожалеть лучше ‘нас’. Право, поймешь которого-то Генриха в Англии, воскликнувшего о назойливом Фоме Бекете: ‘Кто избавит меня от этого монаха’, поймешь и нынешнего Комба во Франции, и поступок с монастырскими имуществами Екатерины П. Из собственной истории их не поймешь: кажется -‘хищение’, ‘насилие’ и ‘безбожие’, какой-то хаос, что-то чудовищное. Но из истории замученной этой бабы и того, кто ее судит и кто о ней отказался судить, как о деле ‘легальном’ и ничего особенного не представляющем (по Л. Писареву: ‘Не сошлись характерами, и баба ищет нового прелюбодеяния’), — можно понять.
Читатель с впечатлительным сердцем вскочит: ‘Да неужели же на подобные случаи, которые через исповедь, в слезах, картинно были переданы духовным отцам — переданы во всех городах, столицах, уездах, селах и передавались неустанно с тех пор, как существует исповедь и установлен брак, — неужели на эти реки слез и горя ничем они не реагировали? Никаким не то чтобы законом, судом, статьей в ‘Уставе духовных консисторий’, — но по крайней мере платонически, красноречиво, через угрозу в проповеди жестоким мужьям, через утешение в проповеди же замученным и оскорбленным?’ Представьте — ничего. Ни звука. Откройте все ‘творения’, многотомные, протяженные: они все тянут ту же вермишель, проталкивая ее в катаральный желудок, — и вот вам ‘царство небесное на земле’ готово. Нет, серьезно: слыхал ли когда-нибудь кто-нибудь, чтобы против жестоких мужей поднялись громы, как против Дарвина и ‘материалистов’, да против тех же ‘адвокатов и безбожников’, читающих Дарвина, а не ‘наши томы’. Ни звука. Только раз, в довольно толстой книжке (870 страниц): ‘Семья православного христианина. Сборник проповедей, размышлений, рассказов, стихотворений. Составил священник А. Рождественский’ (С.-Петербург, 1900), мне привелось встретить единственную за всю жизнь статейку как раз на эту тему: ‘К женам, имеющим худых мужей’, которую и привожу здесь целиком как историческое выражение исторической ‘благопопечительности’. Вот послушайте, читатель, как утешил и рассудил:
‘К женам, имеющим дурных мужей. Из жизни св. Нонны. Чет. мин., авг. 5-го. Всякий знает, что далеко не все живут счастливо в супружестве и что, при этом, в огромном большинстве, чаще приходится пить горькую чашу женам, нежели мужьям. Там, слышишь, муж вовсе не хочет знать Бога и творит неподобное, там — пьяница, иному все равно, есть ли у него жена и дети или нет, у третьего в привычку вошло постоянно надругаться над женою. Четвертый… да что четвертый? И не перечтешь, сколько есть худых мужей. И вот сердце обливается кровью, глядя на этих несчастных страдалиц, как бы осужденных на каждодневную муку и безграничную скорбь. Как же быть? Неужели так уж и оставить их в этой муке и ничем не помочь им? Ужели нет средства облегчить их горькую участь? Нет, необходимо должно помочь, и есть средство на то, чтобы облегчить их участь. Вы, конечно, спросите, в чем же состоит это средство? А вот послушайте, мы его сейчас откроем вам.
‘Мать св. Григория Богослова, блаженная Нонна, была дочь добрых христиан, и родители воспитали ее по правилам христианского благочестия. Но вот ее несчастие: родители выдали ее за язычника. И горько, горько ей, пламенной христианке, было видеть, как муж ее, вместо истинного Бога, чтит бездушные твари и кланяется огню и светильникам. В самом деле, каково ей было, когда она станет на свою молитву, а муж на свою, она начнет молиться Богу, а муж справлять идольские обряды? — Да, тяжело было! Но к чести ее должно сказать, тяжело было только сначала. Нонна была женщина мудрая и волей сильная и скоро средство из тяжелого положения выйти нашла и худого мужа сделала добрым, и из него — язычника сделала также примерного и святого христианина. Каким же образом она достигла этого?
Нонна день и ночь припадала к Богу, в посте и со многими слезами просила у Него даровать спасение главе ее, неутомимо действовала на мужа, стараясь приобресть его различными способами: упреками, убеждениями, услугами… и более всего своею жизнию и пламенною ревностью о благочестии, чем всего сильнее склоняется и смягчается сердце, добровольно давая вести себя к добродетели. Ей надобно было, как воде, пробивать камень беспрерывным падением капли, от времени ожидать успеха в том, о чем старалась, как и оправдало последствие. Об этом просила она, этого ожидала, не столько с жаром юных лет, сколько с твердостию веры. И на осязаемое никто не полагался так смело, как она на ожидаемое, по опыту зная щедролюбие Божие. — Рассудок мужа стал мало-помалу исцеляться, а Господь стал его еще привлекать к себе и сонными видениями. Раз мужу Нон-ны представилось, будто он поет следующий стих Давида: ‘Возвеселихся о рекших мне: в дом Господень пойдем’ (Пс. 121, 1). — С пением он ощущал в сердце сладость и, встав в радостном настроении, рассказал о видении своей супруге. Она же, уразумевши, что Сам Бог призывает мужа к святой церкви, стала усерднее поучать его христианской вере и привела его на путь спасения. В то время по пути в Никею остановился в Назианзине св. Леонтий, епископ Кесарии Каппадокийской. К нему блаженная Нонна привела своего мужа, и Григорий был крещен руками святителя. По принятии же святого крещения, проводил столь праведную и богоугодную жизнь, что впоследствии был избран на епископский престол в том же городе Назианзине’ (Чет. мин., янв. 25-го).
‘- Итак, вот вам помощь, жены несчастные! Подражайте святой Нон-не, и, Бог даст, и вы обратите на добрый путь ваших мужей. Молитесь пламенно о них Богу, действуйте на них упреками, убеждениями и услугами, показывайте им собою пример благочестивой жизни, веруйте в милосердие Божие, вооружитесь терпением и, поверьте, что как капля воды беспрерывным падением пробивает камень, так и вы, несомненно, рано или поздно тронете сердца мужей ваших и эти сердца обратите к Господу. Но если бы, при всем том, вы и не тронули их, то и тут ваше не пропадет, ибо, через свое, здесь на земле, терпение от мужей вы стяжаете себе венец мученический и причтетесь на небе к лику претерпевших до конца’ (Гурьев. ‘Четьи минеи в поучениях’). (Стр. 172-175 разгонистой печати книжки.)
Вот и все, все, читатель.
И ни одного слова о том, что ведь, может быть, муж — алкоголик? вырожденец? ‘врожденный преступный тип’? Ни которая из категорий этих не пришла на ум, очевидно, ленивому г. Гурьеву и столь же лениво его перепечатавшему А. Рождественскому, и в общем — всему этому духу, ленивому к самой теме (‘христианская семья’), и не избираемой почти никогда для трактования.
Алкоголизм, вырожденец?.. Но может быть гораздо худшее и обыкновеннейшее. Именно: около жены, робкой в уме своем, недалекой, чуть-чуть даже тупой (ведь это еще не преступление?), может стоять человек стальной воли и твердого ума, о которого ‘подражайте св. Нонне’ — рассыплется, как песок около гранита. Не читали разве составители этих ‘советов’ в ‘Семейной хронике’ С.Т. Аксакова о молодом Куролесове, который издевался над своею почти малолетнею женою, взятою главным образом ради приданого? Да и наконец, ‘пример св. Нонны’ еще надо вычитать из книжки свящ. Рождественского. А до знаменитого 1900 года, когда появилась знаменитая книжка? а безграмотный люд? а люд нищий? Можно ли с ворами поступать, советуя: ‘Не воруй’? ‘Но мы — духовные и кроме духовных (мягких) средств иных для вразумления нечестивцев не имеем’. Ну, будто бы? а сектанты? ‘штундисты’ и ‘штундо-баптисты’ и прочий люд, который к ‘нам’ лютее, чем Илья Мурзин к жене своей Сусанне? Для них и их ‘вразумления’ даже в служебный люд избираются лица с нарочито-пугающими фамилиями, вроде, напр., известного г. Бульдогова…
Да даже и с женами всегда ли только ‘духовно’ обходятся? Вот рванулась жертва физически в сторону от сожительствующего ей зверя: представьте, вплоть и до 1900 года мягкие в отношении жестоких людей люди выступали жестоко против кроткой и измученной. Никто ей ‘духовно’ не советовал ‘помириться с мужем’, но во исполнение: ‘тайна сия велика есть’ и ‘еже Бог сочетал (венчание), человек (сама несчастная) да не разлучает’ — ей накидывали аркан и влекли опять к истязателю. И все эти Филареты, Иннокентии и Платоны, не могшие иначе, как ‘мягко посоветовать’ жестоким мужьям лучшее отношение к женам (да и где хоть такие-то советы?), не промолвили ни единого слова против возвращения жен к своим истязателям ‘по этапу’.
И никто, решительно никто таким повсеместным мужьям-медведям не посоветовал, как А. Рождественский посоветовал истязуемым женам: ‘Покинула жена? Делать нечего — стерпите. Знайте верно, что за такое терпение стяжаете ангельский венец’.
Торквемада физически и лично, своими руками — никого не мучил. Была издана формула мягкая: ‘Передаем вам (светскому, государственному судилищу) нераскаянного грешника для наказания самым легким видом — без пролития крови‘. И несчастных, для исполнения буквы распоряжения (‘без пролития крови’), — сжигали!!! Пришли грубые люди, люди не меланхолические, не того ‘основного христианского настроения’, о котором зловеще заговорил на Религиозно-философских собраниях М.А. Новоселов, а обратного, веселого, с пивом, девушками, о которых написал Майков:
Каждый вспомнил
Соловья такого ж точно,
Кто в Неаполе, кто в Праге,
Кто над Рейном, в час урочный,
Кто — таинственную маску,
Блеск луны и блеск залива,
Кто — трактиров швабских Гебу,
Разливательницу пива…
пришли — и ужаснулись! Они не начали по пунктам и ‘письменности’ добираться, кто подлинно
В великолепных auto-da-fe
Сжигали злых еретиков,
а прямо указали на ‘кроткого’ Торквемаду, который по документам был совершенно чист, неизменно советуя государству ‘обходиться с грешниками кротко — без пролития крови‘. Простые, грубые ‘завсегдатаи’ швабских, толедских, вормских и иных ‘трактиров’ — пошли кучею не по адресу к светскому государству, а к воротам ‘Святейшего Судилища’* — и разломали его, и растоптали все, и посолили солью самую землю, на которой оно стояло, дабы ничего не смело расти на его ужасном месте. Грубые люди! А ведь ‘письменность’ вся была на стороне Святого Судилища?! Там были кроткие фразы! И невозможно же, невозможно предположить прямой, в лицо, злобы, хотя бы даже у Торквемады. ‘Жги!’ — нет, этого и он не говорил. Но тайною диалектикою души, но вековым привыканием ‘к мерам все более и более строгим’ и вековым отвыканием от людей, от жизни, от площади, от улицы, от природы — он был приведен к деяниям, уже ничего не говорившим его иссохшему в размышлениях сердцу, его оскорбленному в ‘святости’ сердцу. ‘Род сей (людской) жестоковыен: и ничем не можно избыть из него беса лукавства’… кроме как тем-то и тем-то, и так вплоть до ‘огонька’. Считаю ли я Л. Писарева, г. Басаргина, М.А. Новоселова — людьми дурными? Избави Бог. Но дух учения их зол: и, лично, может быть, хорошие люди, — они уже введены в лабиринт того таинственного духовного движения, которое на далеком конце завершается Торквемадою. Но в католичестве все завершено, у нас же все оборвано, робко, нерешительно: ‘Они (г. Мережковский, я и вся ‘компания’) — филозои‘ (термин взят из последнего романа г. Боборыкина), формулирует и Басаргин, и слово так выражает основную его точку зрения на нас, что он повторяет ее и в юбилейных статьях о Хомякове, кивая в нашу же сторону. ‘Филозои, — поясняет он, — любители жизни’. Вот это-то, любовь к жизни, — и есть метафизическая точка поворота от мировоззрения ихнего к мировоззрению нашему. Не беспокойтесь: они не только бы простили нам полное равнодушие к религии, к христианству, даже отречение от Лика Христова (ведь не мучительно же они восстают ну хоть на Карла Фохта, Бокля, Бюхнера), все бы простили, полный выход не только из христианства, но из всего круга всемирной религиозности, как простили это или равнодушно отнеслись к этому во всем нашем образованном обществе, но вот этого ‘филозойства’, этого прилепления к миру, уважения к миру — они не простят никогда! ни за что!! Собираю я мелочные факты и размышляю давно: года два назад в каком-то ‘прибавлении’ к ‘Биржевым Ведомостям’, взятым на ходу у швейцара, прочел я в ‘мелких известиях’ на 4-й странице следующий факт: в Алжире (или Тунисе) служил какой-то богатый француз и свел дружбу с мелким туземным князьком. Жил там долго, а князька очень полюбил. И стал ему князек сообщать правила их веры, всю премудрость и, может быть, нам не известную поэзию мусульманства. Мелкий шрифт — короток, и я передам только схему: кончилось тем, что француз по существу ли или по форме — перешел в мусульманство. Во Франции и в Париже ведь давно всякой веры нет, там — франкмасонство, ‘культ Изиды’, ‘черная месса’, вообще мало ли что. Конечно, за переход в мусульманство никто не думал его преследовать. Просто — не интересно было, и никто вопросом о религии его не интересовался. Но, последуя князьку (мне даже неловко писать — но факт достоин философского размышления), он последовательно женился на одной ли, на двух ли туземках. Связи его с Парижем и Францией не были разорваны, и раз в несколько лет он посещал, на несколько недель, свою родину. Понравилась ему очень француженка-девушка, образованная и из общества. Он делает ей предложение, но и объясняет о себе все, т. е. что у него уже три жены. Та ужаснулась. Он ей также нравился, но все его положение ей представилось до того чудовищным, что она не могла постигнуть его сути, а из рассуждений и оправданий его ничего не разумела. Во всяком случае, раньше чем сделать шаг, она захотела увидеть его жизнь на месте, как это ‘обходится’, каков быт и психика. Поехала, долго жила, не соединяя с его судьбою — своей, но наконец, все выверив, может быть войдя в новую духовную обстановку, — согласилась и вышла за него замуж. Доселе — факт: но вот начинается интересное. Через несколько лет со всею своей уже чрезвычайно обширной семьей он приехал в Париж: его никто не принял! ни друзья, ни родные!! Все спортсмены, любители конских бегов, имеющие по 3-4 содержанки, все, наконец, постоянные посетители домов терпимости, соблазняющие и кидающие с ребенком девушек, полные атеисты и не христиане — не сочли возможным просто ‘узнать его на улице’, поклониться. Франция для него умерла. Он умер для Франции. Рассказ меня до того поразил, что я тогда же пришел к догадке: ‘Тут — метафизика, метафизическая точка всего (исторического) христианства’. Дело вовсе не в атеизме — он прощается, не в разврате — и он прощается, не в лице Христа даже — и Его полное забвение прощается же. Все — прощено, ко всему — равнодушны. ‘Он друг наш, он — приятель наш, хоть и неверующий, хоть bon vivant’. Вольтер, английские деисты, Штраус, — нисколько, ни малейше не вышли из ‘христианского общества’, суть — его живые фракции, его филиальные отделения, разветвления. Но (перехожу к другому, подтверждающему примеру), напр., мормоны — исключены из парламента Соединенных Штатов, и, очевидно, не за религию (ибо атеисты могут в нем состоять), но за быт, аналогичный тунисскому обитателю. Исключены — и почти преследуются на улицах, почти побиваются камнями. Вот это-то и наблюдайте, это-то и любопытно, тут-то и философия. Вольтер с триумфом въехал в Париж, осмеяв все католичество. Значит, не в католичестве дело, не в церковном строе. Можно быть вне церкви, а из ‘христианского общества’, с пожатием рук и приятным bon vivant’cтвом — не выходить. Наблюдайте эти абсолютные расхождения, абсолютную ненависть, как у civis romanus (римский гражданин (лат.)) — к servus (раб (лат.)), как у эллина — к ?????????, как у ‘крещеного’ — к ‘обрезанному’: и вы тут только и откроете зерно расхождения целых культур, цивилизаций. Ведь что сделал тунисец или мормон: да всю жизнь он знает только 4-х женщин, т. е. раз в семь меньше даже ‘плохонького’, дохленького француза. В сторону скромности, умеренности — у него решительный плюс (это-то невеста-девушка, верно, и высмотрела). Не в скромности дело. В чем же? Возьмем нелюбимую жену, Мину из ‘Красного карбункула’: смерть, окончившая годы истязаний. Да, но и с этим фактом решительно не ‘перестает подавать руку’ европейское общество. Наконец, измена жене: возьмем Стиву Облонского (из ‘Анны Карениной’). Да он — что новая станция, то вновь и изменяет прелестной своей Долли: так за это его не только общество не судит, но даже и старый добрый камердинер ‘осерчал на барыню’, что та вздумала обидеться. В чем же дело? И особенно, в чем оно, когда в нами читаемой Св. Библии случай с Иаковом, жившим одновременно с Рахилью, Лией, Валлой и Зелфой, дает картину, точь-в-точь повторенную тунисцем и мормонами? Решительно невозможно этого постигнуть иначе (и ведь что за дело Парижу до довольства или недовольства тех четырех тунисских жен? до их счастья или несчастья? Ведь тысячи проституток сгнивают, несчастные ни в каком случае не менее, чем четыре эти ‘несчастные’ женщины?), — итак, говорю я, невозможно постигнуть этого иначе, как что это есть отношение (общества) к фактическому разрушению, в самом быте, в самой жизни, того ‘основного христианского настроения духа’, которое, увы, у М.А. Новоселова одно с Вольтером и Штраусом. Пусть Штраус написал ‘Жизнь Иисуса’: да, но он — в (предполагаемом) ‘настроении Иисуса’, меланхолическом, печальном, ‘он христианин’ (по основному настроению), Гейне пел стишки — а все же был меланхоликом. Наконец, Нана — она сгниет в болезни и ‘раскается’. Все — ‘основные христианские настроения’. Наконец, если мы возьмем завсегдатая публичных домов, то ведь и его не может не тошнить всю жизнь от них: опять — ‘основное настроение христиан’. Оттого-то ‘блуд’ слишком прощен, ибо он — пакость, от него — тошнит, и ‘основное настроение’ М.А. Новоселова — цело. Везде оно цело, в крутящемся и мрачном Париже, на балу, в театре, в балете: ибо на дне всего этого — горечь и ясное отчаяние. Но странный тунисец, в прихотливой судьбе своей, ступил на точку, где отчаяние, и мрак, и раскаяние — и в конце не предвидится, просто — их нет, как и у Иакова, ‘благословившего дни свои и приложившегося к отцам’ (умер). Мука, боль, побои, измена, обман — выключены из семьи таинственным исчезновением ревности в ней, а искание общества, балета, театра, сих лекарств домашней скуки, упразднено тем, что собственный обширный дом уже есть общество, с разнообразием психологии, привычек, манер, обычая, с тем неравенством и волнением, психическим и бытовым, отсутствия коего не выносит человеческая душа (асимметричность души). Что этот тунисец был из скромных скромный француз, не искатель балета, не зарящийся на барышень, не человек, который дому предпочитает клуб и жене — друзей, это само собою чувствуется из всего его поведения: чувствуется, что он на немногих — слишком немногих для нас — точках сосредоточил всю свою душу, без разделения и рассеяния. И вот, ступив на эту точку полного исключения решительно всех ‘основных христианских настроений’, меланхолически-порочных, раскаянно-жестоких (битье жен), слабонервно-лукавых (измена женам), — он вышел вовсе и из христианского общества, разорвал не с Парижем или Франциею, не с друзьями или родными, но с цивилизациею, культурою! И друзья, родные — вступились за цивилизацию и не подали ему руки. Иначе объяснить этот комплекс идей, чувств, отношений — нельзя. Так вот, значит, в чем дело: не в Вольтере, не в Штраусе, не в атеизме или пороке, центр — в счастье без капли горечи в заключение. Без weltschmerz (мировая боль (нем.)). Капля-то чернильная на конце длинной строки о ‘христианстве’ и ‘добродетелях его’, — эта капля и решает все. Всем строкам предыдущим, розовым, голубым, — она сообщает заключительный смысл. Отсюда
— основное христианское таинство: покаяние. Без покаяния — нет христианства. Отсюда основные концепции: ад, муки ‘там’ или ‘награда после покаяния’. Всю жизнь грешил, всю жизнь воровал, да, но это — строки. М.А. Новоселов ждет своего: ‘в конце воровства — покаялся’. Капнула черная капля. ‘А, он — мой!’ — восклицает радостно о ‘брате’ Новоселов. Но вот я стараюсь порядочно жить и не выказываю расположения к покаянию. ‘Ты — антихрист!’
— восклицают М.А. Новоселов, М.С. Соловьев и, может быть, Вл. Соловьев, ‘ты — филозой‘ (любитель жизни) — и отворачивается г. Басаргин.
______________________
* Все ли знают, что инквизиция, во всех ее правах и прерогативах, Римом не отменена, не упразднена — и только не действует (за бессилием, может быть временным)? Не без страха выслушал я это от одного умного, скромного, чрезвычайно образованного католика, — и слова эти сказаны мне были вдумчиво и упорно (‘и не может быть отменена’).
______________________
Не жестокие лично, не злые лично, они все утруждены, согбенны душою. И это согбенное положение, неестественное, сообщает угрюмость душе. Поставьте меня на колена, да заставьте стоять не полчаса ради шутки, а три часа, шесть часов, чтобы ноги затекли, на коленях образовались кровоподтеки, — и чтобы томящая скука, скука до отчаяния вошла в душу от монотонности положения и всего окружающего, и — посадите меня на стул или, еще лучше, предоставьте ходить по комнате и даже выйти в сад, идти куда угодно. Один и тот же человек, — я стану неузнаваем в одном положении и в другом. Свободный и счастливый, развалясь в креслах и читая ‘Дон-Кихота’, я рассмеюсь маленьким шалостям вокруг меня, съем недоваренный обед жены и извиню легко проступок детей. ‘Мне хорошо, пусть будет и всем хорошо’. Но когда я страдаю? когда в душе мертвящая скука, а колена болят? Да тогда попробуй-ка ребенок, резвясь, пробежать мимо меня: я ухвачу его за вихор, да и больно, до слез, до крови — нажму этот вихор. Психология: ‘Не подходи!’, ‘Не веселись!’, ‘Сгиньте все удовольствия!’ — образуется невольно в страдающем человеке. Я не спорю, что когда собственное страдание доходит до невыносимости, то черный облачный свод души прорезывается полосами огненного сострадания (к другим) — вспышек все простить и со всем примириться: но именно — только вспышек, которые сейчас же заволакиваются еще более густым мраком отчаяния и злобы. Вот эти прорезы сострадания (впрочем, — словесного только, в воплях) обманули и приманили человечество к аскетам, заставили принять Торквемаду за ягненка. Стадо-то человеческое, вообще благополучное, почитывающее ‘Дон-Кихота’, — доверчиво до тупости и, отирая кровь от зуба аскета, все еще ни о чем не догадывается. Полное благодушных чувств, но средней величины, оно, услышав вопль: ‘Всем простим!’ и ‘Всех возлюбим!’, дивится: ‘Вот гигантские чувства, к каким мы, смертные, не способны, это — ангелы! у них — святость!’ И идут доверчиво, воистину, как овцы, в эту ‘раскаленную пещь’ благих восклицаний и векового, вечного мрака, ‘скрежета зубовного’. ‘Вся сила страдания (цитирую из ‘Записок об ученом монашестве’ арх. Никанора одесского), — вся сила страдания, какая только дана монаху от природы, кидается на один центр — на него самого и приливом болезни к одному жизненному пункту поражает его жестоко, иногда прямо насмерть. Это и есть монашеское самоболение (курс, автора). И блажен тот из черной братии, кто силен, кто приобрел от юности навык, кого Бог не оставит благодетельным даром духовного искусства (курс, авт.), а ангел-хранитель неотступностью своих внушений указывает опереться на Бога и церковь, опереться даже без веры и надежды на стену церковную (каково признание? т.е. опереться уже только механично, не душевно, мертво: ‘Все равно постриг принял — надо выносить’. — В. Р.). Я употребляю слова выболенные, да!.. Я знал монаха, который от боли души не спал четырнадцать дней и ночей. Это чудо, но верно… Я знал монаха, превосходнейшего человека, который, страдая собственно болями ума, выражался так: ‘Право, становится иногда понятен Иван Иванович Лобовиков’: это — самоубийца-профессор Дух. академии. Иначе сказать, — понятна делается логика самоубийства. И мучится монах в душе прирожденными ей усилиями помирить злую необходимость, явно царящую везде и над всем, от беспредельности звездных миров и до ничтожной песчинки, человека (это — пессимизм, почище шопенгауэровского), — с царством благой свободы, которую человек волей-неволей силится перенести из центра своего духа на Престол Вечности, для которой царствующий всюду злой рок служит только послушным орудием и покорным подножием. А христианский мыслитель, вроде ученого* монаха, перед неприступностью этих вопросов или падает в изнеможении и, разорвав ярмо веры (слушайте! слушайте признания!), закусив удила, — неистово бежит к гибели (т.е. безверию?), как бы гонимый роком, или, переживая страшные, неведомые другим томления духа, верный завету крещения и Символу спасающей веры, верный иноческому обету и священнической присяге, с душой, иногда прискорбной даже до смерти, припадая лицом и духом долу, — молится евангельскою, символическою, общечеловеческою молитвою: верую, Господи, помози моему неверию — и, поддерживаемый Божиею благодатью, хотя и малу имать силу, соблюдает слово Христово, и не отвергает имени Христова (до какого отчаяния доходит дело! до каких бездн, краев!!), и пребывает верен возложенной на него борьбе даже до смерти. Вот что я называю мировою скорбью нашей эпохи и вот почему называю ученых (=сознательных. — В. Р.) монахов первыми в этой мировой скорби… Когда случится горе с мирским человеком, он разделит его с родителями, женой, детьми, близкими родными, друзьями. Кроме того, всякому в жизни приходится разделить свою долю страдания с чужою долею близких существ, жены, детей: где тут иному думать о себе, о своем личном страдании? Но и в миру при всех побочных условиях забвения, при развлечениях и проч., наибольшие страдальцы — это люди одинокие, бездомные холостяки, бобыли, грубейшие эгоисты (слушайте!). Они-то и дают наибольший контингент самоубийц. Вблизи монаха нет ни родителей, ни родных, ни, всего чаще, друзей. Даже выплакать горе на груди старой матери, если она имеется, неудобно (!!), не пристало (!): более пристало молча сжать зубы, лежа на диване, пусть лучше горе выльется в этой крови, которая течет горлом из здоровой по натуре груди. А мать, которой ни слова не говорят, пусть там молится, коли хочет, а изнывающему сыну не может подать помощи. Разделить свое горе ему позволительно разве со своею подушкою или с рукавом подрясника, в который уже никто и ничто не возбраняет вылить слез сколько ему угодно — целую пучину. Это и есть Давидово: слезами моими постелю мою смочу’.
______________________
* Просто — самосознающего, рефлектирующего, — монаха-генерала, вождя, а не монаха-солдата, ведомого.
______________________
Что всею силою сострадания мы припадаем к Никанору — об этом и говорить нечего. Что он был великого ума и сердца человек — нет речи. Но мы испытуем почву: и не вправе ли сказать, что как Господь отдал Иова на испытание в муки сатане, так и этот Иов русского монашества находился в подобном же положении? И нужно отделять узника, и нужно выделить тюрьму, одно дело мучащийся, ладони его лобзаем: совсем другое и противоположное — сама мука! Поразительно, что арх. Никанор, так особенно мучившийся (особенно глубокое сознание), еще лет за десять до официального отлучения назвал с церковной кафедры Толстого ‘ересиархом’ и издал две брошюры-проповеди против него, именно указующие ему это место — ‘ересиарха’ (по поводу ‘Крейцеровой сонаты’). И замечательно, что именно столь глубокий монах изрек ‘проклятие’ на Толстого — за антибрачие этой ‘Сонаты’. О, тут не официальный голос, а внутренний вопль! ‘Проклята сия мысль (Толстого) — бороться против брака’, — кричало его внутреннее я. Тут уж не о венчании шла речь, не об оскорблении церковного обряда, ибо и сам Никанор ‘без веры опирался на стену церковную, взывая: Господи, помоги моему неверию‘. Нет, ни иерарх, а человек — проклял Толстого, и человек слишком испытавший (Толстой ведь не испытал на себе) плоды отречения от брака. ‘Родная матушка! дети! возможная жена! возможные друзья, взамен лукавых!!’ — все это исторгало вопль из души его. А как речь возможна была только официальная (‘и матушке частным образом пожаловаться нельзя’), то и вырвался этот вопль в форме ‘проповеди’, ‘анафемы’.
Не к делу, побочно, но не могу не передать впечатления от этого Никанорова ‘исповедания’ на двух наших писателей, равно аскетического направления, — С.А. Рачинского и Вл. С. Соловьева. Прежде всего, мне известны случаи (признания) весьма и весьма ученых монахов, не меньшего, чем у Никанора, образования: ‘Когда я читал эти записки (Никанора) — я плакал’. Так. О себе болел Никаноровой болью. Но вот две аскетические пташки, вольно летавшие по воздуху, — Соловьев и Рачинский. Когда я последнего спросил о Никаноре, он точно скис и заметил с неудовольствием: ‘Он все жалуется, у него только жалобы — и это производит чрезвычайно скучное и надоедливое впечатление. Я его лично знал’, и проч., — речь тотчас перешла на митр. Филарета, ‘который один только из известных мне архиереев умел себя с достоинством и интересно держать в обществе’. Так просящему (Никанору) вместо хлеба был подан ‘собратом’ камень. Вл. Соловьев на тот же вопрос саркастически рассмеялся, своим ледяным антипатичным смехом, громким и металлическим: ‘Совершенно не видно в его (Никанора) ‘Записках’, какое же это отношение имеет к христианству? Что же собственно он, как архиерей и священник, понял и усвоил в христианстве и что ему от христианства нужно было?’ И, посмотрев со стороны на этих ‘христиан’, довольно знаменитых, думалось: ‘Ветерком подбиты! Сколько в вас гуляет северного ледяного ветра!’
И все они, ‘сами себя поставившие на колени’ до кровоподтека, — холодны. ‘Кого бы ухватить за вихор — да побольнее натаскать’. С Никанором это вырвалось относительно Толстого, у Рачинского и Соловьева — в отношении самого Никанора. Как это совпадает с вещими снами, написанными Достоевским совсем, совсем по другому адресу: ‘Явилась религия с культом небытия… Наконец, эти люди устали в бессмысленном труде, и на их лицах появилось страдание, и эти люди провозгласили, что страдание есть красота, ибо лишь в страдании мысль (об ‘мысли’-то, глубочайшей, чем у философов, и Никанор говорит). Они воспели в песнях страдания свои’ (‘Сон смешного человека’, в ‘Дн. писателя’, конец, см. то же почти в вещем ‘сне’ Раскольникова, в Сибири). Но не станем вдаваться в литературные параллели. Наше дело — вспугнуть овец: ‘Дальше от места этого! Тут змея!’ И вот — другие тоны около этих:
Царица Маб — она ведь повитуха
Фантазий всех и снов. Собою крошка,
Не более, чем камень, что блестит
На перстне альдермана. Шаловливо
Она порхает в воздухе ночном
На легкой колеснице и щекочет
Носы уснувших. Ободы колес
Построены у ней из долговязых
Ног паука, покрышка колесницы —
Из крыльев стрекозы, постромки сбруи —
Из нитей паутины, а узда —
Из лунного сиянья. Ручкой плети
Ей служит кость сверчка, а самый бич
Сплетен из пленки. Крошечный комар
Сидит на козлах, весь гораздо меньше,
Чем червячок, который иногда
Впивается в хорошенькую ручку
Красавицы, а что до колесницы
Шалуньи этой — сделана она
Из скорлупы обточенной ореха
Червем иль белкой, ведь они всегда
Поставщиками были экипажей
Для фей и эльфов. В этой колеснице
Промчится ль ночью по глазам она
Любовников — то грезятся тогда
Им их красотки, по ногам придворных —
То им до смерти хочется согнуться,
Заденет адвоката — он забредит
Богатым заработком, тронет губки
Красавицы — ей снится поцелуй.
Порой шалунья злая вдруг покроет
Прыщами щечки ей, чтоб наказать
За страсть к излишним лакомствам. Законник,
Почуяв на носу малютку Маб,
Мечтает о процессах. Если ж вдруг
Она порой бородкой пощекочет
Нос спящего пастора, то ему
Пригрезится сейчас же умноженье
Доходов причта. Иногда она
Шалит и скачет на плечах солдата —
И тот спросонков бредит и кричит
О вылазках, подкопах, об осадах,
Кричит: ‘Бей! Режь!’, мечтает о пирушках,
О кубках в три ведра, в его ушах
Грохочут барабаны. Смутно он
Проснется вдруг, молитву пробормочет
И вновь уснет. Она же заплетает
Хвосты и гривы ночью лошадям,
Сбивает их в комки и этим мучит
Несчастных тварей. Если же заснут
В постелях…
Проказница их тотчас начинает
Душить и жать, желая приучить
К терпенью и сносливости, чтоб сделать
Из них покорных женщин. Точно так же
Царица Маб.
Ромео
Меркуцио, довольно!
Ты вздор болтаешь.
Не правда ли, если стихи эти врезать в середину жалоб Никанора — какой контраст! Между тем — это и есть точное отношение мира дохристианского к христианскому, противоположность и разница здесь — противоположность ‘легенд рыцарей Круглого стола’ или, на другой почве, у другого племени — старого ‘Сварога’, среброусого Перуна, ‘Велеса — скотьего бога’ — всему, всему, что принесли с юга затворники пещерные… ‘Царица Маб’, а в основе всего, в сердце самого Шекспира, именно созданный его воображением Ромео, прерывающий болтовню приятеля, и есть первопричинное зерно, из коего появилась и золотая колесница Маб, составленная чуть не из косточек и волосков всего мира, — и все эти смешные сны обывателей, сны не тяжелые, сны, пожалуй, грешные, но какие-то слегка лишь грешные. Змеи здесь не заподозришь! Ни ледяного громкого смеха Соловьева, ни кислой гримасы Рачинского: просто — все это невозможно, немыслимо! Царица Маб в противоположении Никанору — это и есть ‘мир языческий’, ‘мир, погибающий во грехе’, мир еще ‘безблагодатный’ и ‘неискупленный’, которому ‘добрую весть’ несут В.С. Соловьев, С.А. Рачинский, один — церковно-приходскими школами, другой — восемью томами ‘Сочинений’, и несет эту весть М.А. Новоселов, нарекающий меня ‘противником духа Христова’ за некоторое пристрастие к этой царице Маб, а г. Л. Писарев пытается ввести… да уже и ввел в это царство ‘феи Маб’ свой угрюмый, печальный и желчный ‘брак’. Разлетелись золотые сны альдермана, судьи, придворного. Стоят с опущенными гривами лошади на конюшне, а девушки засыпают навзничь, на боку — им все равно ничего не снится, и самая колесница Маб развалилась: там — мертвая нога стрекозы, здесь — мотающаяся паутина, и сама Маб — помертвела, испуганная перстом Новоселова. С.А. Рачинский спрашивает у нее, предварительно права внушать сны, экзамена по программе ‘церковно-приходских школ’, Вл. С. Соловьев непременно требует, чтобы она познакомилась с его волюминозным ‘Оправданием добра’, Новоселов записывает ее в ‘Братство вспомоществования бедным учительницам Новгородского уезда’, и наконец, Никанор из Одессы гремит отлучением, ‘как язычнице’. Испуганная, полумертвая, она вся прижалась к земле и лепечет, уже едва слышным, умирающим языком лепечет: ‘Ах, я этого ничего не знаю! Я ничего не умею! Но я умела людей делать счастливыми по-своему — и они не были неблагодарны ко мне, рассказывая в своих сказках и воспевая в своих песнях меня. Но все это прошло — и я умираю, завещая мир вам’.
‘Благодати’ стало больше, а миру стало грустнее. Все уже ‘искуплены’ — а все унылы, как в этих горьких признаниях Никанора! И разве не горько г. Л. Писареву, написавшему брошюру ‘Брак и девство’? Разве не слышится грусть — великая грусть — сквозь все писания о. Михаила? Грусти стало ужасно много… И не пройти ей, пока не защекочет неучтиво по носу, по векам, по лбу, за воротником эта ‘царица Маб’ во всемирной своей колеснице…
* * *
Повторяю: зла нет в именах, в лицах. Ибо как нет вины детоубийства в единичных Марье, Парасковье, ибо все ‘духом дышит’: так нет же никакой личной вины даже в Торквемаде, не говоря о его ‘недоростках’ — этих душах суровых или безучастных. Все они мученики не своей, а налегшей на них извне мучительной идеи. Все — Иовы, ‘данные во власть злому духу’, с одним им мы и имеем дело. Одна была заповедь дана человеку. Зерно ее, фокус ее, светскою кистью начертанные, — Ромео и Юлия. Из зерна этого уже сама собою появляется ‘колесница Маб’. Ведь это тоже лишь светским языком написанная ‘похвала миру’, которую можно было бы написать церковно-славянским языком. Итак, в Ромео и Юлии, да и в ‘царице Маб’, не лежит никакой неправды, и только эта правда выражена легким, шутливым языком, без торжества, без гимнов. Таково искусство, литература, мифы, шутки. Чуть-чуть, однако, измените тон, напрягите его до густоты: на месте ‘мифа’ появится ‘предание’, ‘священная сага’, ‘сказание’ о добре ли и зле, о начале мира, о невинности и грехе потом, — и драма Шекспира, с этими же лицами и тенденциею, может перейти в торжественные, священные гимны. Я хочу этим сказать ту простую мысль, что искусство и литература, мудрость и философия могли бы быть только новою стороною того же единого организма, коего правую сторону составляет религия: одно содержание — но одно довлея только земному, а другое — с отнесением к небесному. Язычество умерло, как ‘Снегурочка’ под солнцем, но существо язычества так же вечно, как существо снега: форма — изменчива, а ‘душа’ — вечна. И эта ‘душа’ — невинность.
Мне думается, существо язычества лежит в возвращении вещам их первоначального смысла, и первоначального положения, и первоначальных отношений. Ведь Рачинский, Соловьев, Новоселов, г. Л. Писарев — страшно согнуты, болят, воистину ‘грешны’, хотя и не своим личным грехом, а грехом этого положения и отношений. Прочтите им всем рассказ Меркуцио, — и они фыркнут, как бы ноздри их были опылены кайенским перцем. Вставьте в середину жалоб Никанора, психологии Никанора — рассказ о золотой колеснице Маб: и, легкая, неприметная, она прокатится по мозгу его, как тяжелый лафет орудия с чугунными колесами. Тут — или ей рассыпаться, или испариться до ‘нет’ всей его психологии. Чему-то нужно перестать быть. Но перестать быть ей — это перестать быть миру: ибо в колесики ее, в движение ее входит весь мир. Ему перестать быть… но это уже так давно началось, уже столько тут полегло психологии: нужно ведь перестать быть всему этому страданию, ‘согнутому положению’, и Рачинским, и Соловьевым, нужно перестать существовать целым библиотекам и отделам цивилизации. Это не Шекспир, это (в свою очередь) больше Шекспира!
И вот два положения, естественное и ‘согнутое’, — борются. М.А. Новоселов хотел бы на всех распространить свое ‘основное настроение духа’, ‘без предварительного условия и определения которого’ он считает ‘невозможным приступать к решению проблемы брака’ (см. ‘Протоколы’). ‘Основное’ это ‘настроение’ — готовность к страданию, готовность к нему — как ‘ответу за грех’. ‘Ради Бога, в чем я грешна?’ — восклицает принцесса Маб, ‘В чем я грешна?’ — вторит Джульета. ‘Вы-то особенно и преимущественно грешны, ибо преимущественно и особенно счастливы, до самозабвения’:
Скорей, скорей неситесь, кони солнца,
К закату дня! Зачем не Фаэтон
Сегодня правит вами? Он быстрее
Пригнал бы вас на запад и заставил
Сойти на землю сумрачную ночь.
О, ночь, — любви подруга! — скрой своею
Завесой все, чтобы Ромео мог
Невидимо сюда ко мне прокрасться…
И т.д. вплоть до пожелания:
Чистой я
Любви хочу отдаться. Скрой (к Ночи) румянец
Стыдливости, каким горит невольно
Мое лицо! Любовь мужчины мне
Еще ведь неизвестна. Дай мне силы
С ней встретиться, пока любовь моя
Сама смелей не станет, не привыкнет
Дозволенное счастье видеть в ласках
Того, кто дорог мне! Спеши, о ночь!
Спеши, спеши Ромео.
Все это пожелание, переложенное на язык М.А. Новоселова (см. его точные выражения во время прений о браке на ‘Религиозно-философских собраниях’), не иное что, как ‘судорога собаки, ищущей развлечения’. Это его точная квалификация, совершенно точный язык брошенного в лицо мне очерка всех моих теорий: ‘Розанов проповедует нам собачьи отношения между полами’. Не расходится с ним и В.А. Тернавцев, квалифицируя так же, в этих самых выражениях, ‘безблагодатную любовь’. Согласимся с ними. Примем их суровую оценку. Да что ‘примем’: мир уже и ‘принял’, действительно принял их точку зрения. ‘Колесница Маб’ рассыпалась, ‘Снегурочка’ умирает, и г. Л. Писарев только дожидается, чтобы она окончательно издохла: ‘Нужно для уничтожения брачных крушений и драм воспитание самих людей в сознании брачных идеалов (ниже мы увидим, каких. — В. Р.) и уничтожение той тлетворной среды, которая разъедает устои браков и создает их несчастия’. Не думайте, это нелегко: нужно ‘уничтожение’ всей вообще литературы, всей поэзии, всяких зрелищ, театра, танцев: песней, тех песен, которых они не поют, того театра, в который не ходят, вообще требуется уничтожение всей светской литературы, чтение которой они считают ‘грехом’. ‘Растленная среда’, — она ознакомляет с действительностью! Вот Тургенев в ‘Дворянском гнезде’ неосторожно разрисовал одно семейное ‘крушение’ и, пожалуй, ввел читателей и читательниц в ‘соблазн’, налив красками, соком и жизнью сухонькую схемку: ‘Живите согласнее, любите друг друга, а если и встретятся недостатки — умейте переносить их и извинять друг другу: брак есть таинство’. Тургенев имел неосторожность (‘ввел в соблазн’) показать, как невозможно было Лаврецкому ‘перенести недостатки’ в жене: ибо это была кокотка, врожденная, неисправимая. И чистому оставалось только ‘отделиться’ от нечистого, или, живя вместе с ним, — ну, стать такою же ‘кокоткой в сюртуке’, как та была кокоткою в юбке. В сущности, благочестивая ‘схемка’ к этому и тянет. ‘Перетерпите’ — это не значит ‘перетерпите’ в самом деле: житейски это значит — ‘помирись на всем, плюнь на идеал семьи: дай жену любовникам, а сам ступай к любовницам’. Было бы все в тайне, а ‘письмоводитель’ или ‘летописец духовный’ запишет в ‘Историю христианской семьи’: ‘В прежнее время, еще так недавнее, так именно и рассуждали. И сколько мы знаем супругов этого времени, которые безмолвно несли семейные неурядицы, которые скрывали недостатки своего мужа или жены даже от самых близких родных, скрывали, а не обличали, как ныне, которые переносили свою участь до последней возможности! Мы знаем жен, которые берегли, терпели, даже любили мужей, неверных им и нетрезвых, которые даже мысли не допускали, как это можно оставить Богом данного мужа. А родные не расстраивали, а всячески содействовали, убеждали нести крест до конца. Вот как было недавно. — А теперь что? Страшно сказать’ (см. ‘Семья православного христианина’, свящ. А. Рождественского, стр. 239, из статьи: ‘Когда можно супругам оставлять друг друга и хорошо ли разводиться’). Тем, кто хочет пойти в монастырь, — разойтись можно, а вот если муж даже начнет принуждать жену к содомскому греху с ним или с приятелем, то просить жене развода все же грешно: надо все скрыть.
А между тем у свящ. А. Рождественского как все благочестиво выражено, как тихо, — к ‘обоюдному счастью’, к всех людей ‘согласию’. Да, гибок литературный язык, но и над ним надо было поработать, чтобы, пропитав веревку удавленника лампадным маслом, явить ее миру и сказать: ‘Понюхайте — миром пахнет’. ‘Тлен’ и ‘разврат’ светской литературы, ‘разрушающей устои браков’ (т. е. крепость ‘схемки’), в том и заключается, что она начала показывать конкретное, показывает, ‘как бывает’, что тут и ‘содом и гоморра’, только посыпанные землицею молчания, или, пожалуй, что тут — кости мертвеца, напудренные рукою кокета. Конечно, Лаврецкий, ‘претерпевая прегрешения жены’, сам стал бы, в быту-то, в жизни-то, содомлянином: да так и было, во все ‘прежние времена’, если читать их не в изложении свящ. А. Рождественского, а в ‘Русской Старине’, в воспоминаниях о помещичьей жизни, или в той же ‘Семейной хронике’ правдивого С.Т. Аксакова. Никогда иначе и не было при ‘терпении’, как содом. Но посмотрите опять, в устах М.А. Новоселова, как все это, весь этот ‘гроб’ и ‘содом’, хорошо обрабатывается под фигурою ‘креста’ и ‘крестного несения’. Высокомерно (они все высокомерны) этот благодетель человечества заявил, что ‘положение Лаврецкого само по себе мало может смущать церковь, — так как и отношение-то его к церкви небольшое’ (см. ‘Новый Путь’, 1903 г., N 7, стр. 275-276). И далее, на ту же тему:
‘Это же отрицание или, в данном случае, скорее, непонимание значения креста* сказывается и в замечании г. Миролюбова, который хочет видеть таинство брака лишь во влечении влюбленных сердец друг к другу. Мы знаем хорошо, что эта божественная тайна приводит часто (т. е. ‘у нас’ приводит, когда, как Мину с Вальтером в ‘Красном карбункуле’, свяжут овцу и волка неразрываемой цепью!), — приводит часто к совершенно сатанинской яви, если можно так выразиться. Божественная любовь сменяется нередко (да, в поставленных вами условиях!) нечеловеческой ненавистью или человеческой пошлостью (и Лаврецкий, и супруга его — оба пошли ‘гулять’: но в вами потребованных и вам, к несчастью, данных условиях). И неудивительно: разрушенное грехом естество человеческое нуждается в распятии (т. е.: ‘Лаврецкий, перетерпи флирт жены своей’, да и что флирт: дело доходит до худшего, как документально содержится это в ‘бумагах’ бракоразводных процессов, — ‘перетерпи и любовника, и даже серию любовников’, ‘перетерпи’, если, напр., ‘жену видел с любовником на своей кровати’, но, к несчастию, увидел ее не в самый ‘момент’, а так, просто с любовником лежащею: ведь в таковых случаях никогда брак по мотиву прелюбодеяния не расторгается, т.е. это ‘прелюбодеянием’ вовсе еще не считается! По суждению ‘судей’, жену ‘православного христианина’ могут щекотать сколько угодно посторонние мужчины: это ‘святого таинства не разрушает’! Ведь это же — факты, это — документально, потрудитесь это защитить, гг. Новоселов, профессора о. Михаил, Бередников, Заозерский, Горчаков, Суворов и прочие ‘канонисты’, а то вы все общую схемку, к своему удовольствию и к слезам мира, сосете, а от обсуждения конкретностей вашей практики уклоняетесь), — нуждается греховное существо в распятии и освящении свыше, что и подается в таинствах церковных (ведь m-me Лаврецкая завела ‘салон’ любовников в Париже именно после ‘таинства’? и даже опираясь на него? Ибо в девичестве, до ‘таинства’, она не осмелилась бы, а ‘после таинства’ ей — все позволено, и вовсе не только на практике, а по строжайшему учению науки, преподаваемой о. Михаилом, Заозерским, Бередниковым, Л. Писаревым, Горчаковым: ‘лежание жены христианина в кровати с посторонними мужчинами — не есть повод к разводу’, так как ‘повод к разводу есть прелюбодеяние’, а таковое лежание еще ‘не есть прелюбодеяние’: закон это, а не практика, от ‘практики’ плачут мужья, но им ‘утирают слезы’ дубинкой гг. канонисты). Без сознания своей ветхости и при неизбежном в таком случае отрицании благодатной помощи, дающей силу распять ‘ветхого человека и родиться новому’, по образу и преподобию истины, всякая мысль устроить благообразную (мой курс.) жизнь личную, брачную и общественную будет лишь нелепой попыткой создать из свинцовых инстинктов золотое поведение’ (‘Нов. Путь’, 1903 г., кн. 7, стр. 277).
______________________
* Об этом пишет и г. Басаргин. И вообще в духовной литературе, всей вообще, возводится то особенное обвинение на ‘Нов. Путь’, что он не понимает или отвергает ‘идею креста’, т.е. муки, — не как естественного страдания естественной природы человека, но насколько она привходит от ‘нас’, хотя бы в позорной области бракоразводного процесса: на самом деле ‘привходит’ сполна от лени ‘владык и судей’ и по вине их равнодушия, между прочим — и к содому. Отвергая идею ‘креста’, бурсаки жаловались, когда их секли, а являвшиеся по семейным делам в суд тоже жаловались, когда у них спрашивали, ‘много ли запасено в бумажнике’, и если было мало, то отвечали, что — и ‘суда нет’.
______________________
Так высокомерно говорил М.А. Новоселов. ‘Свинцовые инстинкты’ у Ромео и Юлии, у Гретхен и Фауста. Прочь ‘природу’ и ‘золотую колесницу Маб’. И вот они ‘устроили’. Все взяли в свои руки: и ведь ни одна пара Ромео и Юлии теперь не шелохнется без их ‘позволения’: а пошевельнется -так заплатит кровью, своею и детской. Страшное повиновение, непререкаемое, от Гибралтара до Артура, устроилось. ‘Все уже кончено — и это крепко’, — говорит Инквизитор у Достоевского. ‘Крепость’ этого повиновения отстаивает и Новоселов, и брошюрка Л. Писарева, и бесчисленные писания г. Заозерского. О ‘крепости’ этой, о ‘твердыне’ и идет речь. Пролезем, однако, в щель и заглянем: как внутри своей ‘крепости’ они распорядились? Ну, кровь им дана, и детская, и женская. Все — в обеспечение ‘повиновения’. Хорошо. Согласимся. Мир согласился. Мина (‘Красный карбункул’) возвращается к Вальтеру по этапу. Все дано, всяческое повиновение, против которого взбунтовались бы животные. Вытянуло из себя жилы человечество: и, заметьте, все во имя (тут-то и обман! тут-то мы и входим в толпу ‘обманувшихся, самообманувшихся’!) собственного своего идеала чистой и непорочной семьи, чистого и непорочного брака — как колыбели рождения своих детей! Тут-то, если мы разберемся, мы входим в нечто гораздо более ужасное, чем инквизиция. ‘Удивляюсь я Розанову: сам же он говорит, что везде и вне христианства брак составлял часть религиозного культа, какое же противоречие слышать от него, что он требует, чтобы у нас только брак был естественным, светским, а не частью религии же, — явлением!’ Так в заключительном слове прений о браке высказался арх. Антонин. Да, во всех религиях благородное человечество потребовало, чтобы брак был частью их: и они искренно и чистосердечно, с полною любовью и в полном содержании, взяли в себя брак: но ведь то и были ‘религии’ странные! ‘Царица Маб’ или, что то же, любящий инстинкт Ромео и Юлии, сей ‘свинцовый инстинкт’ (по Новоселову), — разложил эту ‘религию’ в длинную вереницу фантастических лиц, то как эльфы, то как девы, то как супруги и матери. И все они, от Юноны-матери до Афродиты-девы, до шалуна-‘амура’, величиною не больше ‘камня в перстне альдермана’, — что-нибудь делают, как-нибудь заботятся около брака: один внушает любовь, другая — помогает в беременности (Juno — Lucina), третья — в родах, и есть ‘богини-няньки’, выучивающие. .. как ступать ножонками рожденному ребенку! Я читал, у Буасье, что решительно всякий месяц и почти неделя девичества ли, супружества ли сопровождалась ‘особым богом’. Конечно, — все это сказки ‘царицы Маб’, в реальном смысле — глупости, но это — мечта, милое воображаемое, какое-то умиление сердца человеческого, да и снисхождение Неба к человечеству, сказавшееся около колоссального мирового факта — беременности. ‘Так все ново и страшно — что без Бога нельзя’. А как они были язычники, еще не ‘просвещены’, то и навыдумали сказок вместо ‘истины’. Хорошо, сказки. И все языческие ‘религии’, конечно, — сказки, ничего объективного там нет, кроме, однако, — умиления. Это уже, умиленность-то, факт!
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман.
В ‘обмане’, однако, содержится та истинная и уже реальная сторона, что ему ‘верят’. И что есть — подвиг, на этой вере основанный. Вот так и древние религии: ‘обманны’ они были, никаких там Геркулесов и Юнон не было, но умиление было, но вера — совершилась: и верою этою прожили — страшно сказать — несколько тысячелетий люди-дети! А стало быть, и для нас, в старости, эта их детская вера и особенно детская их сохраненность (прожили!) может быть дорога и даже должна быть дорога. Так вот каких странных ‘религий’ брак был частью, уж конечно — органическою. ‘Брак всегда входил в религию, был всегда частью религиозного культа’. Не могу я забыть, вовсе никак не объясненного автором, почтенным покойным еп. Хрисанфом (‘Религии древнего мира’, т. III), факта, что в некоторые из ‘языческих’ религиозных процессий, религиозных празднеств, вносились… детские игрушки!! И в них стучали!.. Он объясняет это разными там ‘мифами’ о том, как ‘куреты’ или ‘кабиры’ забавляли не то ‘рожденного Зевса’, не то еще кого-то ‘погремушками’. Но мифы, я думаю, придумывались для любопытных чужестранцев: а в сущности, уж если в религию входит ‘Афродита-дева’ и ‘Юнона-мать’, то ‘колесница Маб’ требовала внести сюда и дудки, и бубенчики детские, и кое-что из кукол. Вообще, и спальня, и детская, и мама, и няня — входили в эти странные ‘религии’. Так вот о чем заговорил еп. Антонин. ‘Схема’ ведь всякая не опасна: ибо это — алгебра, формула, без конкретного содержания. А попробуй-ка ‘раскрыть в алгебре скобки’, — и покажутся из-за скобок такие чудища, что от оратора, пожалуй, услышишь: ‘Нет, уж лучше выведите брак вовсе из церкви, даже вовсе из христианства, а только в христианство и церковь не вносите этих погремушек, кукол, нянек и матерей, иже есть в сонме языческих богинь’. В том-то и дело, что в древние ‘религии’ (так будем условно называть их: для нас это — глупости, ‘миф’) входило не слово о браке, но сам брак, и без исключения чего-либо в нем: а как брак есть и останется ‘натуральною вещью’, во все времена одною, то и явился ‘натурализм’, ‘натуралистические религии’, все получившие исключительно свой характер и свое имя от ‘брака’. А как вместе с тем ‘брак’, будучи ‘натуралистическою вещью, на земле лежащею’, — на земле вовсе не разгадываем (начала жизни никто постичь не мог), для земли непостижим в зерне своем, в существе, в инстинктах, отнюдь не свинцовых, а золотых, — и, далее, так как ‘брак’ есть и у цветов, а, по одному предположению Гилярова-Платонова, он обнимает и звезды (да на ‘звезды’ почему-то и влюбленные любят смотреть, а луну называют даже ‘покровительницею влюбленных’), то ‘натурализм’ древний и поднялся до ‘звездочитания’, ‘звездочетства’ — и странным образом ‘ход светил небесных’ связал с ‘рождением детей’ (идея гороскопа, астрология). Словом, тут множество ошибок, полная неверность — кроме умиления. У нас же ‘истина’-то есть, а умиление… вот его-то вовсе и нет, что и вызвало такое мое отношение, всю полемику мою по вопросу о браке, которые удивили арх. Антонина. Ведь посмотрите: Новоселов, Рачинский, Вл. Соловьев, Л. Писарев, Заозерский — все они не то чтобы ‘так себе’ относятся к браку: они его всеми силами души ненавидят, до неспособности сказать хотя бы одно доброе слово хоть о единой Юлии, об одном Ромео, о какой-нибудь Гретхен или у себя в соседстве о какой-нибудь Лизавете или Катерине. Как девушка и любовь — так отвращение, как юноша и любовная записочка -так нет конца громам! Нет, я предлагаю: перечитайте всю духовную литературу и отыщите хотя одну ласковую строку к юным влюбленным: голо, пустынно, не найдете! А между тем все не только утверждают, но усиленно защищают, что ‘брак есть таинство церкви’. В чем же дело? Отчего Рачинский (в переписке со мною, напечатанной в ‘Русск. Вестн.’) так усиленно говорил: ‘Неужели мы с вами (со мною) будем спорить или сомневаться, что брак есть таинство?’ — и вместе так усиленно ненавидел замужество всякой девушки (имя учительниц, ушедших от него в замужество, он никогда не произносил, относясь как к похороненным), как равно видел грязь и мерзость в акте рождения детей. Да дело идет… не меньше как о том, чтобы охватить обручем гроба весь этот ‘языческий мир’, с Юнонами, Лицинами, Афродитами и прочей ‘нечистью’. Отлети в сторону брак, успокойся, ‘довлей в себе’: через 2-3 века он разогнется, выправится, станет ‘натуральной вещью’. Это еще пока ничего, атеизм. Затем на 3-й век покажется ‘царица Маб’, начнутся сказки, поэзия, ‘предания’, ‘жития’ — но вовсе на другой лад! И покажется ‘язычество’! Вот как велика ставка! Усиленное утверждение (в переписке со мною) Рачинского имело в себе тот практический и узкий смысл, что ‘судьба ни единого Ромео и Юлии не может выйти из моих ненавидящих рук: и уж я такой содом там сотворю, так пригну их к земле, что всякие сказочки у них из головы повылетят вон, что будет им не до мифов, не до золотых снов, — а станут они слезы лить да развратом обмазываться’. Все — именно тут, в одном месте, в области брака, — будет противоположно религии: и тем вернее религия потеряет всю связь с браком, до испарения всякого запаха, т.е. тем смертнее и окончательнее умрет древний ‘натурализм’, в расхождении с коим, в побивании коего и заключался весь смысл исходной точки нашей эры! Вот отчего и католичество, в Италии и Франции, почувствовало смертный удар не от Штрауса и Ренана, не от смеха Вольтера: все это — ‘цветочки’, без ягодки. Ягодка, съедобное было у него отнято через такое, казалось бы, невинное явление, не затрагивавшее ни ‘filioque’ (и от Сына (лат.)), ни ‘папской непогрешимости’, ни ‘догмата о Св. Троице’, как ‘гражданский брак’. А это — смерть. И между тем, все века ведь католичество, как ни в какой еще стране, мучило и издевалось над семьею и ввело в нее, через полное закрытие развода, уже окончательно нож и гной разврата: этого кто же не знает, это — воочию, в документах!
Непорочность, чистота, обоюдная верность не в факте только, а в мысли, воображении (‘не загрязняй воображения!’) составляла фактическую, наличную (да, в факте, в факте! и именно — народных волн!) мечту о семье целого человечества. Отсюда, из этого общечеловеческого инстинкта, — брак подведен под религию, точнее и документальнее, — обширнейшая религиозность выросла из брака. Вот и нужно было бы — раз уже и новая религия взяла брак в свои руки — соблюсти человечеству эту чистоту. Что же, скажем ли мы ему ленивое и лицемерное заповедание: ‘Будьте чисты, целомудренны, друг другу верны’? Да вот я сейчас скажу защитникам Порт-Артура: ‘Умножьтесь вместо 30 тысяч до 50, зарядов пусть у вас будет не на месяцы, а на годы, и храбрость будет у всех… ну, она достаточна — и пусть будет как есть, а зато силы у каждого солдата пусть будет как у Геркулеса’. Что, поблагодарили бы меня, в страде, труде, портартурцы за такой совет, указание, приказание? Я думаю, они забросали бы меня черствыми корками, поняв, естественно, советы мои как насмешку над собою. ‘Ты не советуй, а — устрой‘. Вот если бы я каждого солдата с детства кормил мукой ‘Геркулес’, вырастил его мускулы до Геркулесовых, если бы по железной дороге подвез предварительно бомб и пороху на годы, послал бы в подкрепление полки, до увеличения цифры в 50 тысяч: тогда они сказали бы ‘спасибо’. Есть за что поблагодарить, благодетель. А пожелать? а посоветовать? а приказать? — ну, это детская игра, на которую суровым солдатам и отвечать неприлично. Можешь устроить — устрой, не можешь, бессилен, ‘немощен’ — промолчи и пройди мимо. Так было и с браком. Да и по истории видно, по всей ‘письменности’, что взялись устроить, на то ведь добились и законов, и повиновения до детской крови. Хотите ли, однако, видеть точный план, точное расположение брака, т.е. жизни пола, в странах христианских? Вот оно, — как это предначертано в законах и как точно определено в судебной практике, которая, конечно, одна единственно показует в одном месте — присутствие закона, в другом — отсутствие закона:
Холостой |
Девица |
может соблазнять девиц, равно замужних, пользуясь ими минутно или живя длительно, имея детей или не имея: он — чист*. |
чиста же, пока без ребенка, т.е. пока vierge (дева (фр.)) или demi-vierge (полудева (фр.)). Но как только у нее ребенок — судьба ее кончена, и она выходит из ряда живых. Она перестает входить в счет и какое-нибудь предусмотрение, рассуждение. Поэтому, если vierge или demi-vierge нечаянно забеременеет, она должна прибегнуть к вытравлению плода или убийству рожденного. |
______________________
* В ‘Уставе духовных консисторий’ это выражено отвлеченно, без указания и наименования позволения, но когда дело доходит до суда — то на суде ссылаются именно на следующую статью названного ‘Устава’: ‘Всякого рода обещания жениться, как равно и всякие письменные обещания, — недействительны’. Имея уже большую семью от холостого человека или соблазненная им, девушка обращается в этот суд, говорит об его обещаниях со временем на ней жениться или жениться даже вскоре после ‘падения’. Тогда ей и указывают на статью, запрещающую принимать к какому-либо обсуждению всякие устные, письменные и вообще косвенные доказательства как связи довенчальной, так и обещания жениться. Между тем достаточно было бы изменить эту статью на обратную, и холостяки как огня боялись бы соблазнения. Вот проект этой обратной статьи: ‘Основным препятствием к вступлению в брак служит добрачная связь жениха с лицом женского пола, плодом коей было появление ребенка, и которое удостоверяется: 1) сознанием виновного или 2) показанием, с подробностями, родственников, соседей и вообще очевидцев связи’. Нужно заметить: в Ветхом Завете это и служит (если бы перенести дело в сферу моногамии) ‘основным и самым упорным препятствием к браку’. Из Ветхого Завета статья эта перенесена даже в ‘Апостольские правила’. При возведении в сан каждый епископ дает присягу не отступать ни в чем, между прочим, от основной канонической книги, Апостольских правил, и, таким образом, каждая девушка, имея от внебрачного сожительства ребенка, в полном праве обратиться к епархиальному архиерею с требованием не венчать отца ее ребенка ни с кем, помимо ее. Но, увы, Устав духовных консисторий и все вообще каноническое право (внимайте, гг. о. Михаил, Заозерский, Суворов, Бередников, Л. Писарев) отступили от этого полезнейшего и необходимейшего для народной нравственности правила. В каких мотивах отступили? — ‘Тогда сожитие уже почти уравнивалось бы браку, было бы браком in potentia, и через это понижалась бы исключительная и единственная ценность совершаемого при нашем участии заключения брака’. — Таким образом, авторитет сословия требовал, чтобы перед ним отступило на второй план спасение девушек, равно детей, да и спасение нравственности холостых.
______________________
Муж |
Жена |
обязан давать пропитание повенчанной с ним vierge или demi-vierge и вовсе femme с устраненными ‘последствиями’, как равно приплоду от нее, родится ли он от него одного, от него в смеси с любовниками или от любовников без него*, — в случае, если повенчанная madame откажется с первого же момента поехать к нему в дом и поедет прямо на квартиру к любовнику. Взаимно он сохраняет полную холостую свободу брать в любовницы девиц или замужних**. |
vierge, demi-vierge или сокрытая femme впервые получает свободу иметь детей: от мужа или не мужа, одного или многих, или вовсе начать проституировать***. Во все это время для себя и детей она получает вынужденное содержание от нареченного мужа, как может равно растрачивать всячески его состояние и растрачивать всячески его жизнь (быт, намерения). |
______________________
* Это выражено опять скользко и почти молча (от стыда явно написать): ‘По не-исследимости тайны зарождения, всегда происходящего сокрыто, предполагается, что отец ребенка замужней женщины всегда есть ее муж’. В этой скользкой формуле, которая так правдоподобна, что при чтении ничем не возбуждает к себе внимания и не вызывает протеста (читателя), содержится юридическая индульгенция для беспутства жен, ‘carte blanche’ им жить с любовниками при муже и даже отдельно от мужа. Покойный А. П. Коломнин, известный петербургский юрист, сообщил мне, когда я начал об этом писать в ‘Нов. Вр.’: ‘Мне случилось быть свидетелем, что женщина, с которою муж требовал через суд развода, говорила: ‘Да, этот ребенок мною рожден не от мужа, но вы, гг. судьи, не имеете права включить это в делопроизводство и взять в какое-нибудь основание для удовлетворения просьбы моего мужа’. И судьи, как парализованные, остались безгласны: на ее стороне был закон, который она твердо знала. Закон этот и всем женщинам известен, и все они знают, что он дозволяет им сожитие с не-мужьями. Между тем достаточно было написать брачный закон: ‘Ребенок записывается в метрику на имя лиц или лица, письменно признающих или признающего его рождение от себя’ — и разврат жен был бы остановлен.
** Тут мы встречаемся с роковым принципом строго, без исключения, проведенной моногамии. В ‘Петербургских трущобах’ описывается, как негодяй Шадурский опаивает, в кабинете своей ‘дамы’, княжну Чечевинскую. Та забеременевает и, в ужасе, идет в его дом. M-me Шадурская живет, переменяя любовников, и когда ее муж, почти альфонс, ударил (теснимый векселем) по щеке одного из них, жена в негодовании говорит ему: ‘Почему же ты принимал у себя всех остальных моих любовников, зная, кто они’. Муж, конечно, не из ревности ударил одного, а потому, что был ему должен и тот его теснил. И вот княжна Чечевинская входит на мраморную лестницу дворца Шадурских. Лорнируя ее, m-me Шадурская, как ‘законная жена законного мужа’, просит ее убраться. Конечно, — не по ревности (муж разве иногда участвует в любви ее любовников), а просто по мотиву: ‘зачем же лишний расход?’ Чечевинская, от которой с радостью отказался и братец (‘мне больше останется наследства’) и со страхом отказались родители, — нашла сострадание, угол и кусок хлеба у ‘падшей’ уличной женщины. И пошла по ее дороге, для прокормления себя и потом ребенка. Она превращается в известную ‘Чуху’ на Сенной. Такова вырезанная из мяса и крови моногамия. Не будь ее, соблазненная Чечевинская вошла бы рядом с Шадурскою в ее золотые покои, попросив потесниться столь странную ‘законную супругу’. — Т.е., жалея имущества, m-me Шадурская (и всякая жена) боролась бы, следила бы за всякими ‘похождениями на стороне’ своего мужа, да и он, жалея того же имущества, ни в каком случае не соблазнил бы Чечевинской. Так. обр., брак был бы действительно моногамен, самое большее — дуогамен, но не расширялся бы в (фактически) безбрежную и полиандрию и полигамию. Чуха осталась бы прелестной княжной Чечевинской, двумя проститутками (дочь Чечевинской, 16 лет, умирает от чахотки, только что попав в дом терпимости, невинною, от нищеты) было бы в стране меньше, m-me Шадурская все же имела бы любовников, но г. Шадурский любовниц не имел бы. И опять это очень просто выразить в ‘примечании’ к моногамистическому закону: ‘Если, однако, от женатого уже человека у посторонней девушки, или вдовы, или оставленной замужней женщины родится ребенок, то до его совершеннолетия, как равно до смерти матери ребенка, они получают от отца этого ребенка средства, соответственные его имущественному и общественному положению’.
*** Один священник, принесший в ред. ‘Нов. Вр.’ полемическую статью против меня (она была напечатана в ‘России’ за неполной подписью, которую я могу отыскать), разговорившись со мною ‘по душам’, передал мне факт: брат у него — священник в селе. Жена была дурной нравственности и, опускаясь ниже и ниже, ‘пошла по улице’. ‘И вот (поразительно было слушать), когда слух об этом дошел до губернского города и консистории, то он был туда вызван и ему келейно было внушено, чтобы он взял к себе в дом жену, ибо начался говор в народе’. ‘И брат мой принужден был взять’. Советую канонистам порассуждать об этом. Другой случай — из города, в котором я долго жил. Подктитор церковный имел скромную дочь, учившуюся в гимназии. Она кончила курс: и все время была тихою ученицею. Подктитор — не важное лицо, и отец ее был беден. Посватался за нее отличный ветеринарный врач, имевший своих лошадей, — и все завидовали ее счастью. Она была хороша собой. Однако не прожила она с ним и двух лет, как ушла к другому, с ним жила долее. Но страдала ли она нимфоманией, или было другое что — она оставила и его и, живя самостоятельно на квартире (здесь я не могу назвать конкретную форму образа ее поведения, чрезвычайно циничного), стала проституткою. Разумеется, ни в одном, ни в другом случае мужья не могли получить в духовном суде развода. Между тем достаточно было бы в гражданский и духовный кодекс включить статью: ‘Жена, более трех суток проведшая вне дома мужа, если она провела их против его воли и если она не может доказать жестокого его с нею обращения, получает развод с воспрещением последующего брака’. И опять подобное поведение жен было бы кончено. Но, опять, где мотив невключения такого закона, хотя сколько-нибудь охраняющего чистоту дома? Как же: М.А. Новоселову, обругавшему ‘свинцовые инстинкты людей’, тем усиленнее надо провести и заставить поверить, что после ‘благодатной помощи, давшей силу распять ветхого человека и родиться новому, по образу и преподобию истины, жизнь (супругов) уже сделалась благообразною’. Все дело в качании весов: или спасать мужей, ясен, или — спасать ‘наш авторитет’. И как сила была у ‘авторитета’, то чаша мужей и жен и опустилась долу, в аид.
______________________
Сохраняя оба одинаковое право на любовников и любовниц, муж, однако, во всех случаях платится кошельком, чем жена вовсе не платится, поэтому муж, в обеспечение будущих трат, ‘вольных и невольных’, берет предварительно с demi-vierge куш (=приданое): ‘Беру — чтобы дать’, или ‘чтобы дать — нужно взять’. Приданое есть просто выравнивание положений, все условия которого к невыгоде одной стороны и выгоде другой.
Будучи богатейшим приобретением для m-me девицы, венчание ею ищется всеми средствами: кокетство, доходящее до demi-vierge, трата родительских средств — все идет не в счет, чтобы спихнуться с родительских хлебов на мужнины, как равно и открыть себе ‘полную свободу поведения’. От рождения и до замужества женщина переваливается с рук на руки, имея один интерес, да и одну настоящую защиту — быть ‘обворожительной’*.
______________________
* Если бы брак стал совершенно частным и личным институтом, т.е. его предваряли бы только частные и семейные условия, вовсе без вмешательства государства и лишь при благословении священника, добровольно позванного (частный зов в семью, без официального предписания), то, очевидно, обе стороны, жених и невеста, обоюдно выговорили бы себе права и обязанности. Любовь — но за любовь, домовитость — но за домовитость, бережливость — но не при твоем мотовстве, и проч. Тогда, раз не соблюдены условия, брак расторгался бы, без всякого вмешательства высшей инстанции, как всякий частный договор. Что, при таком положении, должна бы культивировать в себе девица? Солидные качества. Теперь все бьет на вывеску: ‘зазвать покупателя’. Окна магазина уставлены драгоценными товарами. А на полках — гниль, а сзади — гниль. Для девицы, раз все значение брака совместилось в точке венчания, весь вопрос и заключается в том, чтобы довести молодого человека до него, иными словами, — ей надо нравиться невестою, а женою можно вовсе и не нравиться (все права уже получены). Девушки, конечно, как и все человечество, — народ средний, но этот ужасный взгляд на брак (все — в одной точке, после обряда — все кончено) не только испугал юношей перед браком (‘можно жениться только в зрелом возрасте, перебесившись: тогда холодным умом все взвесишь, рассчитаешь и не ошибешься‘), не только во множестве оставил девушек в вечном девичестве, — но и вообще всю массу девиц бросил к неслыханному духовному растлению, заставив все поставить на карту, чтобы ‘понравиться’, ‘увлечь’, ‘закружить голову’, не имея и не заботясь ни о каких серьезных сторонах души. Если все же есть много достойных девушек, то их спасают только ‘свинцовые инстинкты’. ‘Жаль мужа, жаль любимого человека, не хочу обманывать’. Но это — требование натуры, противодействующей закону, который, как выше показано, только дает толчок к разврату. И ведь сколько чудных-то девушек и остается вне брака, преуспевают же ‘обворожительные’, или еще преуспевает тонкая подделка под ‘солидные добродетели’.
______________________
Нет положения несчастнее старого девства.
Нет положения счастливее старого холостяка.
Нет положения счастливее, как в замужестве.
Нет положения несчастнее, как женатого.
Но мужчина ‘предлагает’: исчезновение — предложений.
Девица ожидает — обманувшиеся ожидания.
Насколько через брак (=венчание) каждая единичная девица больше выигрывает (выше ‘куш’ преимуществ), настолько в сумме своей все девицы данной страны проигрывают (уменьшение браков). Тираж имеет тенденцию разыграться: в один билет с 200 000 р. выигрыша и 199 999 пустых билетов. В итоге:
1) Чудовищное развитие холостого быта и старого девичества. Их суррогаты: загородные сады, притоны, шансонетка — для мужчин, безумная роскошь женщин, в девичестве и замужестве, молодых и до старости. 2) Всеобщее неуважение* к браку, растущее с каждым днем, болезни, слабосилие, потеря умственных способностей — в нации, упадок вообще талантливости и энергии, твердости характера и мужества в начинаниях*. Порча крови и вырождение рода.
______________________
* Неуважение это — просто от зрелища. Есть пословица: ‘Назови человека — собакою и потом убей его как собаку‘. Центр тяжести в гипотезе, формулированной М.А. Новоселовым: ‘свинцовые инстинкты человека’ (‘назвал собакою‘). По гипотезе этой и начало все располагаться. Предстояло ‘убить собаку‘. Если бы предположить золотые инстинкты в человеке, то странно было бы убивать! Теперь же — не страшно. Началась медленная работа, изложенная в ‘старой письменности’ г. Л. Писарева. Тут все — мрачный тон, подозрительное отношение, грубые правила. Созидался не эдем, а арестантская казарма. Женщины брошены были в руки сильных (физически) мужчин: но как была догадка, что есть степени невозможного сожития со зверем, то дана была лазейка — к бегству. Женщин поставили под молот силы, мужчин повергли в сети женской хитрости, утяжеляя одну донельзя, истончая (в мотивах) другую донельзя. Там, где физиологически стояло глубочайшее сцепление, — пролилась вражда, встал антагонизм со всем остервенением ‘борьбы за существование’, только не хлебной, а борьбы душевной, нервной и еще ужаснейшей, чем отстаивание хлеба!
______________________
Все закричат, что это — ‘не так!’. Нет, позвольте, в предначертании, в ‘схемке’ — именно так, а поправки к этому вводят уже кулаки, нож и яд. Поправка к этому, колоссальнейшая, вносится теми ‘свинцовыми инстинктами’, которые хулил М.А. Новоселов и которые в картине семейства страны все и спасают. Любят еще люди друг друга (древняя ‘Афродита’), хранят в девстве, в холостом быту целомудрие (Юнона, покровительница целомудрия, сокрытая в костях наших, в крови нашей, невидимая, парообразная!). Есть еще ‘пенаты’ и ‘лары’, до сих пор все охраняющие: и они-то и заставляют любить и ласкать домашнее гнездо. И словом, хоть в изломанном виде, хотя в рознятых частях, все еще сохраняется властная ‘колесница Маб’.
Брата моего учил игре на виолончели музыкант, рассматривая, мальчиком, смычок артиста, я с изумлением увидел возле ручки его значительную вдавленность. Недоумевая, не понимая, не смея догадаться, — я спросил об этом брата: каково же было мое изумление, когда он ответил, что на сухом и необыкновенно твердом дереве эта вполне заметная впадина образовалась от многолетнего лежания, т.е. легкого давления, указательного пальца руки на этом месте. Как чрезмерно вы пальцем ни надавите, даже до крови, почти до раздавливания самого пальца, — вы этой ямки в этом сухом дереве не выдавите. Между тем за много лет, при ежедневной игре смычком, дерево подалось под самым легким, пушистым давлением. Таков смысл бесконечно малых (величин, усилий). Ляйель объясняет чуть не все устройство поверхности материков — действием речек, ручьев, дождей, отвергнув и доказав бессилие ‘геологических переворотов’, гипотеза которых господствовала в XVIII веке.
______________________
* Египет, не выродившись, прожил так долго, сколько времени протекло от Троянской войны до нас. На крошечном пространстве одной-двух наших губерний Греция сотворила бесконечное. У нас целые области лежат уже века, не шевельнувшись хоть сколько-нибудь боком в сторону исторической значительности: ‘Гоголевским житием живем’, или скотствуя, как его герои, или впадая в нервную судорогу и болезнь, как он сам. И между тем, еще в доисторическом быту, при Одине и Свароге, народы европейские сотворили Нибелунгов, Эдду, ‘Слово о полку Игореве’ и всю неисчерпаемую мудрость и поэзию поговорок, пословиц и народных песен. Очевидно, чуть не в первый день всхода — все было спрыснуто мертвою, мертвящею водою. Нерв был выдернут, а толща мускулов осталась.
______________________
Великое святое и чистое явление любви и брака (колыбель своих детей) никогда не подалось бы в истории, будь оно предоставлено действию самого себя. Ибо в этом единственном месте Бог чудно устроил гармонию личного эгоизма с интересами целого. Чем эгоистичнее семья, тем она замкнутее в себе, отрезаннее от мира: и тем более собирается тепла в ней, главного жизненного условия детей, будущих сограждан отечества. Чем эгоистичнее муж, тем он требовательнее к жене: строже блюдет ее верность как жены и преданность детям как матери. Опять выигрывает, от эгоизма мужа, интерес общества, коего прекрасным членом является таковая жена и мать. Жена эгоистичная — она держит мужа дома: тогда — растет хозяйство, избыток, все части собственности нации. Таким образом, здесь чем больше кто себе требует, тем больше он всем дает. Чудесный организм, волшебный инструмент! Только из Божьих рук он и мог выйти*. Но вот, как палец виолончелиста, — на эту сталь внутреннего, автоматически действующего закона налегло легким давлением иное требование. Оно вошло украдкой, как ‘тать’, в образе нищего, собирающего милостыню. Кто нищему откажет?! Давление вошло как милосердие (в маске милосердия): и когда оно обратилось к мужьям, — испрашивая его для жен, и к женам, — испрашивая его для мужей, то, связанные друг с другом еще бесконечной любовью, они ответили на призыв пламенным ‘да!!’. Но обещание уже вырвалось, и если прежде оно испрашивалось, то теперь стало требоваться. На месте любви встало право: ‘Прости меня’ — это заменилось: ‘Ты меня и не можешь не простить’. Между мужем и женою встал полицейский, все равно длинную или короткую одежду он носит. Согласие, соглашение, со всей серией будущих предвидений, молчаливых условий между мужем и женою — превратилось сперва в незаметное, а скоро в окончательное господство его (полицейского) над ними обоими. Кроме глуповатого права ‘не выдавать вида на жительство’, — у мужа ничего не осталось, да и последнее право (по разным соображениям — совершенно основательно, но мы в подробности не входим), и это право — теперь кассируется. Сколько бы ни говорилось (во всех духовных книжках повторяется), что ‘муж есть глава дома‘, — это чисто фиктивно: ибо в законах твердо написано, что муж не может ничего сделать, даже не может никуда пожаловаться, никто его и слушать не станет, если бы даже он нашел жену свою с чужими мужчинами, а в ответ на его неудовольствие говорит: ‘Я и совсем уйду’. У него осталась одна защита, как в лесу: сильная рука. Но против нее есть обман — это во-первых, бегство — это во-вторых, а главное, самое главное лежит в кощунственном обмане: ведь говорится, ведь вывешен флаг, что ‘муж и жена соединены любовью и суть единое’ (‘единица’, нерасчленимая в каноническом праве): и где же, в чем выражен этот принцип, если закон сам ссылается на силу как единственное и последнее прибежище мужа? Закон установил ‘жизнь по отдельному виду’, ‘отделение от стола и ложа — без уничтожения брака’. Хорошо: но в чем же тогда ‘единство личности’ мужа и жены по каноническому праву? Для чего это право продолжает во всех случаях, до расторжения брака, понимать, и определять, и именовать мужа и жену ‘единым’? Фикция, обман. ‘Слова, слова и слова’, которым законодатель сам первый не верит. Далее, по настоянию Филарета устранена статья: ‘Покушение на жизнь супруга не есть повод к разводу’, но для чего же тогда учится и возглашается, что ‘основание христианского брака есть любовь’? ‘Слова, слова и слова’! фикция! обман! Любовь в установленном для нас браке не есть ни основание, ни даже второстепенная вещь: какое же это ‘основание’, которое нигде во внимание не принимается, ни в каком суде о нем не упоминается?! Риторика. ‘Девицы до брака да хранят целомудрие’: но как же им справиться с другой и уже Божьей, высшей и первой, заповедью: ‘Размножьтесь!’, если одни из них вовсе не берутся замуж, другие — почти в старости, и все вообще гораздо позднее наступления зрелости?! Очевидно, заповедь эту (целомудрия до брака) надо было не дать, а обеспечить: и тем простым способом, чтобы, как у немцев происходит конфирмация по совершеннолетии, общая, никем не обходимая, и как у нас же происходит: 1) общее всех вообще крещение, 2) общее для всех без исключения исповедание между 9-11 годами, — так точно высшая и первая заповедь размножения должна была обеспечиться всем вообще, по первом же достижении лет зрелости, общим благословением на брак: но не с осуществлением его сейчас — а с предоставлением осуществиться ему в каждой единичной семье по усмотрению семьи. Тогда вся сумма рождения детей была бы церковна, законна и брачна, а вместе поставлено было бы почти в уровень с благословением церковным и благословение (на брак) родного дома, родителей, семьи. Наконец, корыстная расчетливость родителей при браке (ведь она есть, бывает, ведь это — зло, и его надо предупредить) не могла бы быть лучше парализована, как перенесением к нам одного еврейского обычая: если на палец девушки (т.е. если она ему позволила) юноша надел обручальное кольцо, со словами: ‘Беру тебя себе в жены’, то она уже принадлежит ему. Слова Божий: ‘Того ради (ради будущей жены) оставит человек отца и мать‘ — явно вносят сильнейшее ограничение в волю родительскую при браке. Ведь и сотворена была Ева для Адама, т.е. девушка для замужества, для мужа, но для родителей она не была сотворена. (Непонятное, поэтому, противодействие воле Божией содержится в законах всех католических стран, не допускающих вовсе венчания без согласия родителей и даже опекунов. ) Вернемся к целомудрию: оно и соблюдалось бы, соблюлось бы в целой стране, ни в едином дому не разрушась, если бы ни единая девушка не была оставлена, от первых лет зрелости, без мужа, и притом любимого. Этот закон общего обручения не содержался ли в древности и не по нему ли Дева Мария была обручена Иосифу, без намерения замужества: обручена была потому, что не могла остаться никому не обрученной? Это следовало бы обдумать, взвесить. Это — важное указание для науки и для национальной организации брака. Не иными способами, как этим, может быть обеспечено и полное целомудрие юношей до брака. Теперь женятся старые холостяки, ни малейшим это ‘препятствием для брака’ не служит. Между тем, допуская, по бл. Иерониму (мною был раньше приведен из него текст, ‘Нов. Путь’, 1903, февраль), брак, хотя до девяти раз для одного, — следовало бы, начиная с известного возраста (напр., 40 лет), венчать не иначе, как только вдового. Т. е. поздний, старый брак (как первый) должен быть вовсе закрыт, и открыт, наоборот, для самой первой возмужалости. В этом только случае мы сохранили бы целомудрие юности и приверженность ее к дому. Нет ничего крепче любви, в этот же возраст, еще сахаристый, нежный и податливый, она притягивает с бесконечной силой и крепостью. И вот этим вечным сахаром, открываемым в отроческом еще возрасте, мы предохранили бы нежный возраст от бурь и смятения улицы, от грязи и волнения ее, от позора и душеубийства ее. Поразительная невинность, в которой европейские народы (путешественники) находят вообще все внеевропейские народы, не имеет иного для себя объяснения, как то, что из уклада жизненного этих народов выброшено самое понятие (и факт) хаотического отрочества, проводимого вне дома и надзора родителей и проводимого всегда или в охоте за свободною любовью (прикровенно), или за заменяющими ее другими удовольствиями. У нас мальчик теряется на 1/3, на 1/2, а то и на полную единицу из поля зрения своего дома, и возвращается в дом (‘женясь’) почти пожилым. Первое мужество, вся юность и позднее отрочество он где-то пропадает, где-то в тумане, едва виден. Это — творческая пора. Между тем эта-то пора и есть время, когда в него ударяют самые сильные наружные волны, которым соответствует и сильное волнение внутреннего его моря. Почти вся сплошь юность страны гибнет в это время, — оправляясь потом, если кто мужественный пловец. Потребность любви, и самой чистейшей, вспыхивает необыкновенно рано, при полной еще неопытности, невинности. И если в любви не понимать никакого ‘греха’, то ее и следует давать в этом именно возрасте: когда, в силу естественной невинности, сама любовь в реальном ее течении и устроится невинно же. Юные браки наших предков и сохранили надежно прямоту и силу их натур. И они не исчезли бы, не будь — в силу устройства развода и вообще всего нормирования брака — так рискованны. Прожить до конца жизнь вдвоем, без права выхода, будет надежнее, если и вступить в брак лет под 50, под 40, не ранее 35, — чем вступив в него 23 лет. Между тем отсутствие бурного отрочества и бурной юности, укрепив организм, несколько задержало бы его индивидуализацию, все жили бы более родовою жизнью, нежели страстною и воображаемою. И при этой задержке индивидуализации уменьшилось бы ‘несходство характеров’: я хочу сказать, что при полной зависимости развода от воли самих состоящих в браке — этих разводов на самом деле было бы едва ли не менее, чем теперь. Но если бы и было много, ни малейше этого не надо опасаться, как естественного выражения органического, а не механического характера брака, как естественного отсутствия застоя в существе поэтическом и мистическом. Нельзя не заметить, что если бы в самом желании человеческом не происходило бы нигде и никогда развода, то семья стала бы подобна глубокому колодезю, а ряд семей в стране — ряду таких колодезей, откуда — со дна — жители не видят друг друга и не образуют более нации или образуют слабую нацию. От этого чрезмерного самоуглубления семьи, в интересах сцепления их в конгломерат племени, нации, отечества, государства — и дан частью благодетельный, социально-нужный, инстинкт как семейного охлаждения, так и ‘несхождения характеров’. Он нарушает полный штиль крови, сохраняет в море вечно ему присущее живое волнение, связывает нацию — почти как художествами, промыслами, торговлею! Вообще в ‘распадении семьи’ есть своя незамечаемая, неоцениваемая значительность, в интересах племени и отечества происходящая. Пугаться его (распадения) не следует, — тем больше, что любовь, привыкание, а главное — страшное неудобство, и боль, и страдание, происходящие при окончательном разломе даже очень неудачной семьи, боль для ее членов — всегда, в сущности, удержит семью в однажды принятых рамках, и скорей грозит штилем, застоем, чем излишним качанием социального корабля. Наконец, ‘прощение в случае измены’, о чем пишут духовные… разве же можно это повелевать? Разве страдальцы и страдалицы и не несут этого подвига, ради детей, ради еще любимой жены ли, мужа ли?! Но вот там, где плачет ангел, входит полицейский и говорит: ‘Ты обязан простить’, ‘обязана простить’. Не значит ли это уже истонченную нить терпения пережечь огнем и возбудить весь огненный инстинкт мужниной оскорбленности, жениного унижения, возбудить до ножа, до крови тот правый инстинкт в каждом: ‘Я верна ему — как же он мне не верен?’, ‘Я верен ей — а она меня обманывала‘. Кто так кроваво смеется над мужниными и жениными слезами, не стоит ли демоном-разрушителем около семьи, а не ангелом-хранителем? Муж знает меру заслуг жены и в меру заслуженного (которую один он знает) простит ее, равно — жена мужа. Но что же тут может и что смеет предписывать суд? регулировать закон? Если он бросает мне в постель проститутку, жене навязывает сифилитика: то он способен наблюдать за домами терпимости и, между прочим, стоять дозором над семьею! Но я начал делать построения возможного, когда предположил заняться одним анализом. Вернемся к последнему. Заповедь, закон или даже простой совет: ‘Сохраняйте целомудрие до брака’ — вправе был бы дать тот один, кто обеспечил бы совершенно твердо каждому и каждой своевременный брак, ну — пусть не позже 23 и 16 лет. Нет? не позаботились? абсолютно ничего для этого не сделали? Тогда никто не обязан выслушивать и совета: ‘Соблюдайте до брака целомудрие’. До какого брака? до старого? за гробом? Выше этого совета стоит заповедь (размножения), и каждый не только вправе, но и обязан ее исполнить. ‘Жены, блюдите верность мужьям вашим’. И сифилитикам? и купившим в 60 лет у родителей-нищих дочь 16 лет? Но тогда отчего это не тот же ‘гарем’, да еще при праве (см. выше выдержку из книжки свящ. А. Рождественского: ‘Семья православного христианина’) изменять и этой молоденькой жене в пользу ровесниц ее? Мало ли какие бывают психопаты, и образуется-то психопатия именно к 60 годам, особенно после 40 лет холостой жизни. Почитайте медицинские книжки, их не только полезно, но ради честного исполнения долга и обязательно знать духовным лицам, в особенности же преподающим каноническое право. И почему это мы ‘обязаны’ ознакомляться со ‘старою письменностью’, времен исаврийцев, македонян и комненов, а вы ‘не обязаны’ ознакомляться с тем, что говорит биология, народная гигиена и распространение болезней? Гробы любопытны, а жилища не любопытны. Могилы поучительны, а вот больницы — не поучительны. Но я возвращаюсь к бесстыдному и жестокому (при беззаботности ‘старших’) требованию целомудрия девушек до брака, которого они (при теперешнем своем положении) не обязаны исполнять и даже обязаны это требование нарушать. В Ветхом Завете, когда 13 1/2 лет девушка становилась уже ‘богерет’, ‘перезрелой’ и едва годной для замужества, было понятно требование от нее целомудрия. Стесняясь отягощать внимание членов Религиозно-философских собраний, я не возражал в свое время на слепое, без разбора дела, утверждение Н. М. Минского о побиении будто бы ‘согрешивших девушек’ в библейские времена. Теперь, пользуясь большим простором, сделаю его. И вот, прежде всего, из представленной на соискание премии в Академию наук книги д-ра М. Погорельского, ранее бывшего раввином: ‘Что такое библейская проказа, zaraot? Историко-медицинское исследование’. СПб., 1900:
______________________
* Я говорю здесь о 99 из 100 случаев семьи, о норме. Но брак, как и язык народа, как все живое, имеет ‘правила’ и ‘исключения’, и эти последние имеют также особые законы в себе, психологические и бытовые. Нам, европейцам, вовсе, напр., не известен и не понятен тип полигамной еврейской (библейской) семьи, очень нежной, глубокой и чистой: мы не можем мыслить и едва ли бы сумели осуществить этот тип иначе как с придатком постоянной ссоры, зависти, распрей с женской стороны и половой распущенности — с мужской стороны. Получилось бы нечто сальное и жестокое. У евреев же этого и ‘в завитках’ не было. Нам это ‘не открыто’. Так, до ‘изобретения’ пороха, если бы кто-нибудь стал объяснять стрелкам из лука идею будущего ружья, он все его представлял бы в форме лука же. Но появилось ружье — и воззрение переменилось.
______________________
‘По еврейским законам, незаконнорожденным, mamser, называется только ребенок, прижитый замужнею женщиною не от своего мужа (у нас он-то и признается всеми усилиями закона ‘законнорожденным’) или от связи с одной из 39 запрещенных степеней родства. Дети же, рожденные свободною от брачных уз женщиной, например девицей, вдовой или разведенною, хотя бы и вне брака, признаются ритуально-законнорожденными, kascher’ (отд. II книги, стр. 8, примечание).
Самое употребление термина ‘Kascher’, применимого к одобренному, святому мясу ритуально правильно убитого в пищу скота, — говорит об особенном, религиозном одобрении таких рожденных и таких рождающих.
Обратимся и к анализу другого требования целомудрия, от замужних женщин, — таково ли оно по неограниченности, жестокости и неисполнимости, как у нас:
‘Если кто путем обета отказал жене в супружеском сожитии, то, по школе Шаммая, его обет допустим на две недели, как после рождения девочки (таким образом, супружеское сожитие разрывается только на 2 недели после родов, а не на 9 месяцев беременности и столько же месяцев кормления, как чудовищно это рекомендовал г. Шарапов в своих рассуждениях о браке), а школа Гиллеля говорит: на одну неделю, как после рождения мальчика, или соответственно дням ее месячного очищения, если обет (=зарок, по капризу или неудовольствию на жену) сделан на больший срок, то он должен развестись с нею и выдать ‘кетубу’ (сумму денег, условленную на случай развода)… Учащиеся уходят для изучения Торы (Св. Писания) без разрешения жен на тридцать дней, а рабочие на одну неделю’ (Талмуд, трактат Кетубот, гл. V).
Сравните, читатель, это правило ‘жестоковыйных жидов’ с правилом милосердых христиан (‘милосердия двери отверзи’…), по которому жена, брошенная мужем и скрывающимся от нее неизвестно где, должна пять лет ожидать его ‘милостивого возвращения’, и тогда только эта раба — даже не человека, а одного имени, звука человеческого — получает право на замужество. В случае же, если он жену бросил, а живет с любовницей в соседнем городе, не скрывая адреса своего, то эта раба его до самой его могилы, где-нибудь пьяного в канаве, обязана ожидать ‘милостивого возвращения’ к себе с любовными ласками. Но, кажется, даже и гарем распускается ‘при безвестном отсутствии паши’: неужели же пять лет ожидает знакомого шлепанья его туфель? Так-то, под действием этих наличных и давних законов, и сложилась народная поговорка: ‘Ноги мои заставлю мыть — и воду эту пить’. И еще имеют бесстыдство во всех духовных книжках прописывать: ‘С пришествием христианства поднялось уважение к женщине’. К монахине — да, она — в чине, ‘игуменья’. Но к супруге, к матери — оно пропорционально сброшено в пропасть. Приведу еще пример нежности, внимания и уважения к замужней женщине, взятый в извлечении из ‘Судебной гинекологии’ д-ра В. Мержеевского. СПб, 1878, стр. 49-50:
‘Случай 8. Неспособность к супружескому сопряжению (из журнала медицинского совета, N 164, 1848 года, и N 216, 1849 г.). Обстоятельства дела следующие: жена купеческого сына Варвара Ш. поданным прошением в Московскую духовную консисторию заявила, что муж ее со времени его с нею бракосочетания не имел супружеского сношения по неспособности его к этому сношению, и вследствие сего просила о расторжении брака. Муж просительницы при судоговорении сознался (слушайте!), что он действительно со времени вступления в брак не имел с женою супружеского совокупления, по его неспособности, происходящей от какой-либо болезни или от естественного сложения. Медицинская московская контора не сделала никакого решительного заключения по сему делу, не имея к тому необходимых фактов (? — В. Р.). Просительница подтвердила показание мужа и изъявила согласие быть освидетельствованною в девственном состоянии.
Святейший синод, куда поступило дело из консистории, имея в виду, что расторжение брака по неспособности одного из супругов может последовать лишь при удостоверении медицинского начальства в действительности сего недостатка и в том, что этот недостаток последовал еще до брака*, возвратил это дело в медицинскую контору. Медицинская контора присоединила, что никаких болезненных изменений или недостатков в половых органах Ш-ва не замечено.
Медицинский совет, рассмотрев все отзывы медицинской московской конторы и сообразив оные с обстоятельствами дела, выразил мнение, что для определения способности или неспособности Ш-ва к супружеской жизни, а равно для определения, когда произошло это состояние (?!! — В. Р.), необходимо должно быть освидетельствовано девственное состояние Ш-вой.
Поданным вновь прошением в Московскую духовную консисторию Ш-ва повторила (смотрите отчаяние женщины! — В. Р.) свои жалобы на неспособность мужа и заявила свое желание быть освидетельствованною посредством повивальных бабок. Консистория приступила первоначально к увещеванию супругов посредством духовного лица, но это не принесло никакой пользы, после сего 4 июня 1847 г. оба супруга были приглашены к судоговорению, причем Ш-в показал следующее: с 16 июля 1833 г., т. е. со дня брака, по болезни ли или по естественному сложению он ни разу не мог иметь супружеского сопряжения как следует, хотя по временам являлись пожелания, но эти пожелания скоро проходили, и membrum ослабевал, но вместе с тем, будто бы и со стороны жены не было согласия, полагая, что это происходит от какой-либо болезни, он прибегал к советам врачей и принимал предписываемые средства, но все это ничего не помогло. Ш-ва заявила, что она, по неспособности супруга своего, и до сих пор остается невинною и соглашается, если того потребует начальство, быть в этом освидетельствованною. Вследствие сего духовная консистория три раза требовала от медицинской конторы положительного заключения о способностях к супружескому сожитию Ш-ва, но каждый раз получала ответ, что, за неимением данных для положительного заключения, она такого произвести не может.
После новых прошений и жалоб (слушайте, слушайте истязания!! -В. Р.) Ш-вой дело было вновь рассматриваемо и в консистории, и в Святейшем синоде, а для применения к сему делу постановления медицинского совета медицинская контора неоднократно приступала к освидетельствованию невинности Ш-вой посредством 4 своих членов**, но каждый раз этого исполнить не могла по причине ее стыдливости, вследствие сего в Святейший синод было подано прошение Ш-вой об освидетельствовании ее посредством привилегированных акушерок, ссылаясь при этом на бывший пример при расторжении брака князя Л. с его женою, в этой просьбе Синодом ей было отказано (слушайте, слушайте!), так как согласие на нее зависит от медицинского начальства. Почему Ш-ва подала прошение к г. министру внутренних дел, прибегая к его защите после 3-летних страданий, которым просит освидетельствовать себя через акушерок, а мужа, как сознавшегося в своей неспособности, освидетельствовать вполне, а не так, как это производила медицинская контора посредством одного лишь осмотра.
Медицинский совет, согласно предложению г. министра внутренних дел, рассмотрев дело и прошение Ш-вой, пришел к следующим выводам: освидетельствования в невинности женщин требуют точных познаний (?!!) как медицинских наук, так и опытности в приемах, что не преподается при обучении повивальных бабок, а лишь усваивается врачами, и то специалистами-акушерами, а потому просьба Ш-вой не может быть уважена и освидетельствование должно производиться в медицинской конторе, по предварительном удостоверении полицейского чиновника в ее личности. Чем это дело окончилось — неизвестно’.
______________________
* Т.е. если таковая неспособность, вследствие болезни или увечья, наступит через год, через месяц, или неделю, или даже через день после брака (венчания), то жертва навсегда приковывается к гробу сего супружеского мертвеца (ведь как супруг он мертвец?). Не ясно ли, кроме другого прочего, что у нас брак есть и дан только фиктивно: т.е., что его в существе вовсе нет, а есть только о нем слова, есть форма его заключения. А его самого, как он Богом дан (сопряжение), ‘хоть бы и не было вовсе’.
** Отчего же к несчастной не позваны были бабки??! Четыре мужчины хотят удостовериться в девственности. Это какой-то публичный экзамен с ассистентами!
______________________
Как вам, читатель, нравится эта страница из ‘истории христианского милосердия’? Один из блестящих преподавателей Московской дух. академии вот-вот почти только что кончил пространное и изящно написанное рассуждение, проводящее сравнение между ‘языческою и христианскою любовью’, как выражена первая в ‘Симпосионе’ Платона и в 13-й гл. 1-го ‘Послания к Коринфянам ап. Павла’:
‘Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я — медь звенящая, или кимвал звучащий.
Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.
И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, — нет мне в том никакой пользы.
Любовь долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится.
Не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла.
Не радуется неправде, а сорадуется истине.
Все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит.
Любовь никогда не перестает, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится’.
Ученый профессор нашел в этих словах внутренний ритм, — и разлагает его в стихотворение: гимн христианской любви, неслыханной, новой, впервые принесенной на землю в этой красоте выражения, всемирности охвата, небывалой силе полета. ‘Любовь долготерпит’, ‘все покрывает’. Впрочем… я должен спрятаться, как мышь, перед одушевленным профессором. Он мне скажет: ‘Вот! вот именно! Варвара Ш. и обязана была, по этому завету любви, все покрыть и все перенести в своем муже: он, правда, до женитьбы предан был пороку Онана и впал в мужское бессилие, так что три года только грелся около ее молодого тела, ну, и кой-как раздражал ее. Что делать, любовь вседолготерпит, даже любовь на все надеется, и, может быть, лет через двадцать вернется к нему мужеская сила… Итак, через двадцать лет, может быть, он и достигнет супружеской цели, и даже, может быть, у них родится ребеночек. В предвидении чего ей собственно и отказано было в прошении, столь же мудро, как и человеколюбиво’.
Да, ‘она должна’, ‘они должны’, ‘вы должны’. А ‘мы’??! Мы??! ((Ничего не должны!’ Она (жена) ‘долготерпит’ и ‘верит’… А ‘мы’? ‘Не верим даже трем акушеркам: так трудно, так научно трудно различить сохранение и несохранение признаков девства, что лишь четыре члена ученой комиссии, непременно мужчины, — могут нас достаточно удостоверить, что в точности это девица, а еще не супруга’.
И вот, начинаешь искать ‘признаков любви’ в Талмуде даже. Нет, послушайте: ведь это (см. выше выдержки) в самом деле забота, и уже не словесная, о самих брачащихся, а не о ‘нас’, благодетельно ‘скрепивших брак’. Муж может оставить, забыть жену: вот ему правило — не долее как на две недели. Иначе он перестает быть ее мужем, т.е. если он хочет сохранить ее как жену — то и не должен именно как жену оставлять иначе как на самый краткий срок. Кончились ‘отхожие промыслы’, где муж три года живет в Питере, а жена — в деревне: бери с собою в отхожий промысел, если ты ее любишь, а ведь не отправившись-то в ‘отхожий промысел’, он ее еще любит, хоть по привычке, да и дети есть? Вот этим простым законом, заботливым, и обрублено развращение ‘в Питере’ всех, уходящих в ‘отхожие промыслы’, да и предупреждено столь часто вызываемое таким отходом ‘распадение семьи’. ‘Развод’-то дан у них (евреев) свободно: но так обставлен весь брак, что его не захочется взять, что сохранится любовь. Побродим еще по примерам и отыщем жемчужины христианской любви. Вот не хотите ли прочесть фактическую иллюстрацию ‘Семьи православного христианина’ (все вспоминается книжка А. Рождественского):
‘Запрос в редакцию ‘Церковного Вестника’:
От мужа, 18 лет тому назад (18 лет!), ушла жена и живет в городе ‘зазорно’, муж, желая развестись с нею, начал дело о разводе, представив несколько свидетелей (слушайте!) ее зазорной жизни, но в иске ему отказано по отсутствию свидетелей-очевидцев прелюбодеяния (т. е. ‘видевших в самый момент‘), что навело на него великое уныние. Нельзя ли как-нибудь вновь начать дело о разводе и добиться благоприятного развода?’
Это, заметьте, обращается в глубоком бессилии, растерянности — человек едва ли образованный — в печатный орган Петербургской духовной академии. Чувствуются слезы несчастного сироты мира, темного, незрячего, к ученым. ‘Я в браке ничего не понимаю. Я — сирота. Меня оставила 18 лет жена. Что мне делать?’
‘Ответ редакции: По всей вероятности, собранные им свидетельства, помимо отсутствия очевидцев (как темна речь, я ничего не понимаю), отличались недостаточною убедительностью. Поэтому ему следует озаботиться пополнением числа (?? Сколько же? — В. Р.) их и затем вновь попытаться начать дело, с обжалованием неосновательного, по его мнению, отказа в разводе в Святейший синод’ (‘Церковный Вестник’, рубрика: ‘В области церковно-приходской практики’, N 30 за 1901 г.).
‘Умыли руки’… Что бы проф. Бронзову, автору ‘Нравственных идей в XIX веке’, не заняться разбором ‘Гимнов христианской любви’ опять же сквозь призму этого мещанина-просителя? Почему бы г. Басаргину не посвятить фельетон в ‘Моск. Вед.’ этому факту? Все господа ученые точно воды в рот набрали. Молчат, не ответят. ‘Нам некогда! Мы пишем разложение в стихотворный размер гимна христианской любви’. А мне кажется, господа, что вы все — ‘кимвалы бряцающие’: а как о нем уже притча сказана, и давно, и притом вы ее любовно комментируете, ‘приводите ее в текст’, ‘в цитату’, — то глаза мира особенно искусно отведены в сторону и никогда никому не придет в голову, что вы-то именно и лишены совершенно содержания любви, да что, пожалуй, лишено любви и самое словесное основание, на котором вы поставлены и стоите, а только там высказаны разные, отводящие глаза в сторону дифирамбы любви: иначе как объяснить, что все вы до такой степени лишены любви. Стоите на льдине — и холодны, стояли бы на вулкане — были бы горячи. Это я и имел в виду, когда, кончая статью ‘Юдаизм’, — упомянул о стеклянной любви, а мне было сделано возражение — бесфактичное.
И вот, бродишь по Талмуду, обманутый в этих ‘переложенных’ и ‘не-переложенных’, профессорских и редакционных, повествовательных и судебных ‘гимнах любви’.
Все знают страшный случай Давида с Вирсавией, когда Бог заговорил с неба, ибо правда вопияла до неба. Царь был наказан (за смерть Урии, ‘владевшего одной овечкой’, — а не за прелюбодеяние собственно: на это, в словах пророка Нафана, нет ударения). Вероятно, многие поражались: отчего же, однако, у Давида, который вызвал против себя само Божество и в трепете, конечно, всякое Его требование исполнил бы, не было с неба потребовано расторжение связи его с Вирсавией! Это — принципиальный вопрос для брака. А вот слушайте совершенно аналогичные этому ‘веянию’ распоряжения Талмуда: редко он запрещает брак, запрещает лишь совершенно безнравственный или смесительный с чужеродцами, но и в этих случаях, когда уже он совершен, т.е. не венчание, а сожитие произошло, — оно безусловно никогда не расторгается:
‘Если кто подозревается в сношениях с замужней женщиной, то, хотя бы ее брак был расторгнут и она получила развод, — он не должен ввести ее (‘ввести’ = совершить ритуальное совокупление, обычно в особом шатре, ‘хуппа’), но если ввел — брак не расторгается. Кто подозревается в сношениях с какой-либо женщиной, не должен жениться на ее матери, дочери или сестре, а если ввел их-то брак не расторгается. Если язычник или раб вошел к еврейке (тайное сожительство), то, хотя бы язычник впоследствии принял еврейство, а раб был отпущен на волю, они не должны ввести (в хуппу) эту еврейку, если же ввели — то брак не расторгается. Если еврей вошел к рабыне или нееврейке, то, хотя бы рабыня была отпущена на волю, а нееврейка приняла еврейство, — он не должен вводить ее (= жениться, ввести в ‘хуппу’), но если ввел — то брак не расторгается‘. (Трактат Иевамот, гл. II, Тосефта к Мишне.)
Т.е. перед любовью, сильной привязанностью — все отступает: отступают нация (юдаизм, еврейство), закон (Моисеев, с его подробными правилами брака). Ибо самые-то эти ‘правила’ и самая даже ‘нация’ (кровно, органически) проистекли из любви: и не может ‘сыновнее’ (зависимое, как закон и нация) противодействовать ‘отчему’ (все родившая из себя плотская любовь, привязанность, пожелание).
Вот забота общины израильской о браке сирот (= абсолютно неимущих и о ком некому позаботиться):
‘Если нуждаются в содержании сироты мужского пола и женского, то сначала заботятся о содержании девочки, а потом о содержании мальчика, потому что мальчик может ходить повсюду (и, напр., просить, выпрашивать. -В. Р.), а девочка не может ходить повсюду (вот настоящая забота о целомудрии, а не то, чтобы: ‘будьте целомудренны’, а ‘мы’ ничего ‘не должны’).
Если желают пристроить сирот, то сначала выдают замуж девушку, а затем женят юношу, потому что женская стыдливость превосходит мужскую (вот кто ‘верит’, ибо ‘подлинная любовь — верит’, и смотрите: не испытуют, до старости, эту ‘стыдливость’: но деликатно торопятся ее поддержать, — во-первых, и наградить, — во-вторых, и уж всякая еврейка знает эту заботу о ней общины, и понятно, что, благодарная благородному, — она и остается ‘стыдливою’, не нарушает ‘целомудрия’: вот что значит обоюдная любовь, а не то, что ‘вы должны’, а ‘мы не должны’). Если предстоит женить сироту, то (не кое-как община ‘спихивает с рук’ бремя) для него нанимают дом, устраивают ему постель, а затем женят, ибо сказано во Второзаконии, 15, 8: ‘Дай ему… смотря по его наставшей нужде, в чем он нуждается’, а в другом месте сказано (Бытие, 2,18): ‘Сотворим ему (Адаму) помощника, соответственного ему’.
Вот как объясняется закон: все — в пользу людей, а не то, чтобы: ‘Храните целомудрие до 40 лет, до 50, даже до гроба! А нам что же заботиться, мы — посоветовали, устали, пот со лба катится!’
Нет, у ‘жидов’ как-то без ‘гимнов’ вышла любовь, а мы так только с ‘гимнами’ и остались.
Кстати, небесполезно здесь отметить проникающую наш русский перевод книг Ветхого Завета тенденцию к оскоплению. Вот образчик:
…’За это Господь дал им манну, как сказано в Числ. 11,8: ‘Народ ходил и собирал ее, и молол в жерновах или толок к ступе, и варил в котле, и делал из нее лепешки, вкус же ее (манны) подобен был вкусу груди (синодал. пер. ‘лепешки’) с елеем: подобно тому как для ребенка грудь составляет главное, а все прочее — второстепенное, так манна составляла для Израиля главное, а все прочее — второстепенное, подобно тому как грудь не вредит, хотя бы ребенок сосал ее целый день, так была манна’. И проч. (Трактат Coma, гл. I, Тосефта к Мишне, Талм., т. III, стр. 278.)
Материнская грудь — спрятана и заменена ‘лепешкой’, и как в последующих толкованиях (‘ограда закона’), этот оттенок Библии еще унежен и раздвинут: к ‘груди’ сейчас и приставлен ребенок: картина, вовсе не нуждающаяся в греческих скульптурах, ибо говорит нежностью больше мрамора.
Еще из области незаметных переиначиваний: дано знать всем христианам, что потоп был ‘за разврат’, ‘нарушение VII заповеди’. Между тем вот совсем другой тон объяснения потопа:
‘Поколение потопа возгордилось вследствие благоденствия, как сказано (Иова, 21,9): ‘Дома их безопасны от страха, и нет жезла Божия на них. Вол их оплодотворяет и не извергает, корова зачинает и не выкидывает. Как стадо, выпускают они малюток своих, и дети их прыгают. Восклицают под голос тимпана и цитры и веселятся при звуке свирели, проводят дни свои в счастье и лета свои в радости’ (удивительный язык! вот картина уже не аскетического жития: и однако, — в книге Иова — святого. — В. Р.). Гордость (этим счастьем) подвигнута их (жителей до потопа) на то, что они сказали Богу: ‘Отойди от нас, не хотим мы знать путей Твоих! Что Вседержитель, чтобы нам служить Ему? и что пользы прибегать к Нему’ (из Иова же, 21,14). Они говорили: ‘Разве нам нужны Его дожди, ведь у нас есть реки, которыми мы пользуемся, и мы не нуждаемся в Его орошении’. Им тогда сказал Святой, — благословен Он: ‘Вы гордитесь передо Мной тем добром, которое Я дал вам, этим же Я накажу вас’. И проч., — и послан был потоп (Трактат Coma, гл. I).
А между тем, не только ‘и прочие’, но и Вл. Соловьев объясняет потоп ‘излишнею чувственностью’. Тенденция скопческая, можно сказать, лезет из всех пор (отверстий в коже) нашей цивилизации.
В одном месте Талмуда (трактат Кетубот, гл. I, Тосефта) есть темное место, которого невозможно истолковать иначе, как в смысле чрезвычайного благоприятствования тому, что обычно нами понимается как ‘нарушение VII заповеди’. Вот оно в дословном, неясном тексте:
‘Равви Иосиф сказал: однажды девочка (‘т.е. в возрасте до 12 лет’, примеч. г. Переферковича) спустилась, чтобы зачерпнуть воды из источника, и была изнасилована. Равви Иоанн, сын Нури, решил: если большинство горожан вправе породниться со священниками, то и она может выйти за священника’.
Эта часть Талмуда произошла при живом Храме, т.е. до Р. Хр. (‘есть священники’). О каком-то ‘источнике’ говорится, и что случай — произошел около него. Неизвестно лицо совершившего насилие, т.е. девочка, очевидно, в несколько удаленной (от своего дома) и незнакомой области. Требуется определить лицо, так как, по Моисееву закону, изнасиловавший женится на изнасилованной. Тогда, на затруднение об этом одного учителя, другой отвечает, что она ‘должна выйти за священника’, т.е. самый источник находился где-то в области исключительного жительства священников, вне сомнения, — близко к Храму. И добавляет: ‘Если большинство горожан вправе (!!) породниться со священником’ — решительно без всякого упрека изнасиловавшему священнику, пусть бы даже женатому (кажется, священники все были женаты). Какая разница со всемирным скандалом, какой у католиков, у протестантов, у нас поднялся бы по такому случаю! Между тем Талмуд — их священная книга, как бы для нас это были ‘Правила св. отец’.
Священники чуть ли даже не имели преимущества в этом отношении, вообще не представлявшем стеснения, например:
‘Она беременна, и на вопрос: ‘От кого сей плод?’ — она отвечает: ‘От такого-то, он священник’, Гамалиил и Элеазар толкуют: ‘Она достойна веры’, а р. Иисус говорит: ‘Не ее показанием мы живы, но она считается беременной от нефинея (полуязычник) и мамзера (‘незаконнорожденного’), пока не приведет доказательства своим словам’ (там же).
Самый вопрос мог быть предложен, при неизвестности, от кого она беременна, только девушке или вдове, и вопрос предлагается без всякого осуждения факту. Но священники — единственная аристократия в священной теократии. И ‘учителя закона’ опасаются только, не приписывает ли она излишней аристократичности своему плоду, в ‘праве’ ли она на долю особого уважения, какое бы ей принадлежало вследствие зачатия от священника. По вышеприведенному отрывку, священник этот, конечно, не ‘побивается камнями’, но еще пытливо спрашивают у граждан: ‘Ведь вы вправе породниться со священником?’
При таких условиях что значило ‘побиение камнями’?!! Бей сколько хочешь — пустой воздух. Сошла зачерпнуть водицы в источник подальше от дома: и вот — все совершилось и кончилось. Ибо натура человеческая, инстинкт Адама, восхищенного красотою матери всех женщин (Евы), уже самый этот инстинкт обеспечивает, что, вероятно, среди десятков и сот как бы юных семинаристов (в ‘священники’ храма определялись начиная с 13 лет и позднее), конечно, найдется же хоть один, кто воззрит на пришедшую сюда как на Еву. Таким образом, девушки израильские были, конечно, стыдливы, как газели, были — пугливы, но никто этого не доводил далеко, не истощал терпения до старости. Еще более они были кротки и пассивны (вечная черта, отмечаемая и в Библии) и послушны заповеди Божией (о размножении), и им хорошо известной. И вот, в Иерусалиме, имея как бы вечный (при Храме) запас мужской силы, по ее натуре вечно ищущей расширения, — близ этого немого источника (не названо его имя) могли израильтянки, стыдливо опустив очи, — пройти мимо ‘источника’. ‘И что случилось — то случилось’, — как говорит в подобных случаях Шехеразада.
И права родителей — кончены. И храм — не протестует.
‘Обольстивший платит три пени, а изнасиловавший четыре. Обольстивший платит за бесчестие, за ущерб и еще кенас, а изнасиловавший платит, кроме того, и за страдание. Какая разница между изнасиловавшим и обольстившим? Изнасиловавший платит за страдание, а обольстивший за страдание не платит, изнасиловавший платит тотчас же, а обольстивший -когда отпустит (т. е. он живет с нею, пока она ему и ей он нравится: и следовательно, если ‘обольстивший’ вовсе с нею не разойдется, то и ничего не платит, следовательно, права ‘обольщения’, без всякого уже наказания, даже денежного, принадлежали, безусловно, всем израильтянам, как и право ‘быть обольщенной’ принадлежало же всем израильтянкам с самого юного, отроческого возраста), изнасиловавший пьет из своего горшка (=обязан жениться и не может с нею развестись), а обольстивший, если пожелает отпустить, — отпускает’ (т. е. когда ‘разонравились’ друг другу).
Это — ‘Мишна’, ‘толкование закона’ (Моисея), вот к ней тосефта, т. е. как бы ‘хрестоматия’ мнений ‘учителей’.
‘Какая разница между изнасиловавшим и обольстившим? Изнасиловавший платит за страдание, а обольстивший за страдание не платит. Равви Симон говорит: ни тот ни другой за страдание не платит, ибо она все равно должна бы впоследствии испытать это страдание (!! т.е. при правильном замужестве). Ему возразили: добровольно (= с охотою) сожительствовать не то, что сожительствовать против воли’.
Кстати, полное неведение Н. М. Минского об этой стороне: сколько он насказал патетического о страдании девушки изнасилованной — ‘и которая всю жизнь должна оставаться женою этого, может быть нелюбимого, человека’ (его слова). Между тем все это — патетические пустяки, ибо не было ничего подобного! Вот правило:
‘Изнасиловавший обязан жениться на изнасилованной, но она может потребовать развода — и тогда он уже кетубы (залог денег при браке на случай развода, всегда поступающий в пользу разведенной жены) не платит‘ (Талмуд, т. III, стр. 125).
Очевидно, что этими правилами всякое существо формализма было раздроблено до последних осколков, — и родителям оставалось только как можно поспешнее выдавать дочерей замуж или держать безвыходно дома, но и в последнем их ограничивала плодящаяся израильская община: только до 13 1/2 лет отец был вправе удерживать дочь. Вот правила:
‘Дочери, вышли ли они замуж до достижения богера (13 1/2 лет) или достигли богера до выхода замуж, — потеряли право на пропитание (родительское), но не на содержание. Равви Симон, сын Элеазара, говорит: они потеряли право и на содержание. Как же им поступить? Они нанимают себе мужей и получают содержание‘ (Трактат Кетубот, гл. IV, Тосефта).
Г-н Переферкович делает подстрочные примечания:
‘Девушка выходит из-под власти отца или благодаря замужеству, или благодаря богеру‘ (‘того ради оставит отца и мать‘, т.е. в инстинкте плодородия и достигнув плодородных лет, девушка ли, юноша ли родителям повиноваться не обязаны, но Богу). И другое примечание: ‘Симон, сын Элеазара, полагает, что девушки, достигшие богера до выхода замуж, потеряли право на десятую часть наследства, составляющую их (законное) приданое. Поэтому они должны стараться выйти замуж до богера, предлагая даже деньги тем, кто хочет на них жениться‘. Конечно, — с правом сейчас же развестись, но уже забеременев или во всяком случае — сбросив презренное девство.
Ну, как не повторить из Иова о всей этой картине: ‘Вол оплодотворяет и не извергает, корова зачинает и не выкидывает. Как стадо, выпускают они малюток своих, и дети их прыгают. Восклицают под голос тимпана и цитры и веселятся при звуке свирели’… И только та разница с людьми до потопа, что не забывают Бога, зная, что — от Него и воды, и дождь, и реки: вплоть до неназванного ‘источника’ близ места жительства священников, где с проходившими девушками случалось то, после чего родителям их оставалось только отдать дочь ‘за кого-нибудь из тамошних жителей’. ..И в самом деле: родители наши сами несут великую муку за дочерей, якобы ‘павших’. ‘Опозорила, глаз некуда показать! пальцами указывают’. Но когда компактно весь народ, и во главе всех Храм, священники, первосвященник, да и сам закон, Моисей, пророки, указывали пальцами: ‘Смотрите, у него дочь уже подходит к 13 годам и все еще не беременна’, — то не менялась ли радостно его психология на обратную с теперешним нашим испугом. И не от того ли за ‘обольщение’ ничего, в сущности, не платили, да и даже за ‘насилие’, вероятно с слабым сопротивлением, платили чуть-чуть, что горести это вовсе не причиняло никакой в сущности. И Храм, и народ, и священники радовались беременной, и уступали ей дорогу, и встречали ее песнями, и провожали свирелью. И думается, более всего, однако, радовались самые родители, потомки предков своих и предки будущих потомков, что так согласно и Храм, и певцы слились с их безмолвным желанием: видеть детей от детей — еще с большею радостью, чем своих детей*.
______________________
* Плата за ‘бесчестие’, уплачиваемая при употреблении насилия (50 сиклей серебряных = 50 руб.), уплачивалась не за ‘бесчестие’ в нашем смысле, которого и кровью не смоешь, и ответишь за него каторгой (такого ‘сокровища’ лишили, девства! когда это — идеал!! Тут — и каторги мало: соделали ‘грешницей’, ‘опозорили’), — а за ‘бесчестие’ совершенно в другом смысле, напр. в смысле подчеркивания беззаботности родителей, своевременно не выдавших дочь замуж (‘дурной дом’, ‘дурные родители’, ‘нерадение о заповеди Божией’), или подчеркивание такой особенной некрасивости или дурного нрава девушки, что ее и при всех облегченных условиях никто не захотел взять замуж. Впрочем, ‘кенаса’ (= платы за бесчестие) начиная с 13 1/2 лет не бралось: ‘Все ученые согласны в том, что кенаса не полагается за девушек моложе 3 лет и старше 12 лет 6 месяцев’. Переферкович, т. III, стр. 127.
______________________
А подозревает ли читатель, что было во время перехода через Чермное море (выход из Египта)? Какое смятение, казалось бы: ведь между водами, ставшими с обеих сторон горою, и имея позади догоняющего фараона, им уж вовсе некогда было думать о плодородии. — Но где Бог — там и заповедь Его, а тут-то особенно с ними был Бог, и они на заботу Его о спасении народа ответили сооветственной поэзией:
‘В тот час, когда предки наши вышли из моря и увидели египтян, лежащих мертвыми на берегу моря, на них почил дух святой и они пели песнь. Равви Иосе Галилейский говорит: в то время, когда предки наши были в море, младенец лежал на коленях матери и грудной ребенок кормился у груди ея, лишь только они увидели Шехину (Шехина = Божество), как ребенок поднимал голову свою и младенец отнимал уста свои от груди матери, и они стали петь песнь и говорили: ‘Он Бог мой, и прославлю Его’, как сказано (Псал., 8, 3): ‘из уст младенцев и грудных детей ты устроил хвалу’. Равви Меир говорит: даже зародыши во чреве матери (т. е. ‘пели’), ибо сказано в том же псалме 68 (67), 27: ‘В собраниях благословите Бога, Господа — от семени Израилева’. Тем же ангелам, которые выступали обвинителями перед Господом и говорили (тот же Псал., 8, 5): ‘Что есть человек, что Ты помнишь его?’ — Он сказал: подите и посмотрите, какую песнь поют Мне дети Мои’ (Трактат Coma, гл. V, Тосефта).
Вот что значит ‘богосыновство’… В конце концов, это — конечно, фантазия ‘равви Иосе и равви Меира’ (первые, однако, светила учения, как бы ихние Гумбольдт и Лаплас): но важно, куда клонится вымысел, фантазия, утешение, надежда. Насколько это противоположно вечной жажде нашего пустынножительства: ‘как бы не явился дьявол в виде женщины и не соблазнил’. Поэзия важнее закона, из поэзии вырастут потом законы, сами собою. Поэзия — мать бытия. И вот эта ‘мать бытия’ у евреев, — точно неодолимый сон их клонил, — вечно клонилась к груди питающей и чреву беременному: так что даже и тень осуждения, нам присущего, кому бы то ни было и когда бы то ни было, не имела никакого места, никакой почвы там возникнуть. Буря плодородия прервала даже и без того широкие берега Моисеевых правил: благословив брак дяди и племянницы, он запретил, однако, брак племянника и тетки. Но последующие учителя ограничили нарушение этого пенею (кенас) в 50 сиклей (= 50 руб.).
‘За следующих отроковиц полагается кенас: если кто сожительствовал с мамзером (=незаконнорожденным, нефинейкой (полуязычница) или самарянкой, если кто сожительствовал с прозелиткой (полуеврейка, как бы еще только ‘оглашенная’), пленной или рабыней, если кто сожительствовал с сестрой, с сестрой отца, с сестрой матери, с сестрой жены, с женой брата, с женой брата отца и с ниддой (т.е. ‘нечистою’, во время женского ‘очищения’) (Трактат Кетубот, гл. III, Мишна).
Замужество девушек, всех без какого-либо исключения, даже очень некрасивых и нищих, стало обеспечено через то, что не было никаких булыжников накладено в короб брака и вступить в него (даже с самой неприглядной девушкою) было не тяжелее, не опаснее, не рискованнее, чем подать ломоть хлеба нищему. Вот косвенные тому свидетельства. ‘Разрешение обетов’ (законов, обещаний) у девушки принадлежит отцу, у женщины — мужу. Трактуя об этом разрешении, учителя еврейства говорили:
‘Если на его жене имеется пять обетов или у него пять жен, которые все сделали обеты, и он сказал: ‘уничтожено’, то все обеты уничтожены’. И т.д. (Трактат Недарим, гл. X, Мишна)
Или:
‘Если она дала обет, будучи обрученной, и в тот же день была разведена, а затем в тот же день снова обручена и т.д. даже до ста раз, то ее отец и последний муж уничтожают совместно ее обеты’ (там же).
Таким образом, как брак не ложился никакою решительно тяжестью на брачащегося, так и развод женщине побрачившейся не угрожал решительно ничем: ибо она — всегда невеста целого Израиля. У нас развод страшен: это перелом судьбы, одиночество навек, гроб на живом. Но там он нисколько не был страшен, ибо разведенная тотчас же (выждав три месяца, для выяснения, не беременна ли от предыдущего мужа) и без всякого труда находила себе мужа, так как решительно для всякого израильтянина брак был в своем роде ‘сладок, как грудь матери’ (см. о манне) и легок — как свирель в поле. Существо семьи в ее индивидуальном выражении было (могло быть, имело право быть) чрезвычайно ломко и хрупко, но в племенном оно было тем более прочно и незыблемо, каждая женщина брачно необыкновенно плотно прилегала, но не к телу Ивана, Ицки, а всего Израиля, имея собственно супругом — Израиля, лишь варьировавшего в Ицке, Иване. Чрезмерная любовь к детям, поэзия около них, философия около них, особенно — религия около них, от всякой опасности сиротства этих детей оберегала. Да мы и видели, как ‘община’ выдает замуж или женит сироту. И, таким образом, самое стадо евреев было сбито необыкновенно плотно в кучу.
Как ни рано созревание до возмужалости в южных странах, тем не менее текст толкований на закон удивляет нас, напр.:
Мишна. ‘Для малолетней, с которой сожительствовал взрослый, или для взрослой, с которою сожительствовал малолетний кетуба (залог на случай развода), — двести зуз’ (один зуз = 50 коп.).
Тосефта. ‘Кто называется здесь малолетним и малолетнею? От имени равви Иуды, сына Агры, сказали: малолетний тот, кому менее девяти лет и одного дня, а малолетняя та, которой менее трех лет и одного дня’ (Тракт. Кетубот, гл. I).
Правда, в медицине известны редчайшие случаи появления ‘признаков зрелости’ (см. ‘Судебная гинекология’ В. Мержеевского), выражающихся в ‘очищении’, у девушек восьми и даже семи лет. Хотел ли еврейский закон обнять или по крайней мере не выпустить из внимания возможность этих случаев: дабы ничего не осталось вне обсуждения закона? Трудно сказать. Но только это любопытное место проливает исторический (не догматический) свет на известное пророчество Исайи, сказанное во время осады Иерусалима:
‘И продолжал Господь говорить к Ахазу (испуганному осадой города царем сирийским, Рецином), и сказал:
‘Проси себе знамения у Господа, Бога твоего, проси или в глубине, или на высоте’.
И сказал Ахаз: не буду просить и не буду искушать Господа.
Тогда сказал Исайя (курс, русского перевода, т.е. имя это вставлено переводившими): слушайте же, дом Давидов! Разве мало для вас затруднять людей, что вы хотите затруднять и Бога моего?
Итак, Сам Господь дает вам знамение: се Дева во чреве приимет, и родит сына, и нарекут имя Ему — Еммануил:
Он будет питаться молоком и медом, доколе не будет разуметь отвергать худое и избирать доброе.
Ибо прежде, нежели этот младенец будет разуметь отвергать худое и избирать доброе, земля та, которой ты страшишься, будет оставлена обоими царями ея’ (Исайя, VII, 10-16).
В отдаленном значении это незримо для Израиля предсказывало рождение Спасителя, для Ахаза же и жителей осажденного города это было более близким, вот теперь, во время осады, знамением, что осадивший враг покинет стены Иерусалима: и знамение выражалось, соответственно всегдашнему направлению израильской мысли, — через рождение младенца, исключительное, редкое, — от ‘малолетней’. Справка с еврейским текстом, и особенно с еврейскими его толкованиями в Тергумах, дала бы именно это разъяснение: его же привожу я здесь, ибо у одного русского исследователя данного места (едва ли не у проф. Моск. дух. акад. Беляева) мне пришлось встретить объяснение, несколько недоумевающее, что, ‘где у Исайи стоит: ‘Дева зачнет‘, в Тергумах поставлено слово: ‘Девочка, малолеток’. Во всяком случае указание на это место Талмуда может в чем-нибудь пригодиться русским ученым, — и я его делаю мимоходом.
Кстати, знаете ли вы, что называется ‘блудом’ и кто ‘блудницею’? Как и можно предположить — совершенно обратное тому, что этим именем называется у нас. Уже не очень внимательного читателя не могло не поразить везде мелькающее у пророков слово: ‘блудницы — не имеют потомства‘, ‘прелюбодеяние наказывается (от Бога) бесплодием‘. Ап. Павел, до обращения в христианство ревностный еврей, противополагает блуд чадородию, замужеству, женитьбе: конечно, — не в смысле форм заключения брака, а как образу брачного жития: ‘Во избежание блуда каждый имей свою жену и каждая имей своего мужа‘. Супружествовать = не блудить, блудить = не супружествовать, таков общий итог, к которому мы подводимся. Таким образом, в разрыве супружества или в каких-нибудь ему противодействиях заключается источник мирового разврата: т.е. в веяниях идеи оскопления, его поэзии, лирики и позднее, уже фактически, законодательства. В трактатах Мишны мы находим действительно конкретное указание, что именно в библейские времена нарекалось ‘блудом’:
‘Простой священник не должен жениться на айлонит, разве что у него есть жена и дети. Равви Иуда говорит: хотя бы у него была жена и дети, он не должен жениться на айлонит, ибо она и есть та ‘блудница’ (кавычки в тексте), о которой сказано в Торе’ (= ‘Законе’, т.е. в ‘Пятикнижии Моисеевом’). (Трактат Иевамот, гл. VI, Мишна.)
Отыскивая, что такое ‘айлонит’, находим (там же, гл. VIII, Тосефта) разъяснение: это — уродец, врожденно оскопленная, или начало гермафродита, вообще страдающая аномалией в анатомии половых органов, каковая аномалия делает невозможною половую функцию. Так как чувственность при этом может сохраняться и даже вообще не исчезает (ибо она в corpus’е, а не органах), то она от невозможности сопряжения и оплодотворения прибегает к другим способам полового раздражения, и это собственно и есть блуд, прелюбодеяние, запрещаемое в VII заповеди. Поэтому и Спаситель, не расходясь с Ветхим Заветом, повелел с ‘блудницею’ разводиться: ибо она вводит в прелюбодеяние и мужа своего, принуждая с нею к таковым же раздражениям, и, далее, запретил жениться на ‘разведенной по вине прелюбодеяния’, ибо и всякий, вступая с нею в отношения, женясь на ней, мог бы только продолжать такие же раздражения. Таким образом, это вполне покрывается случаем (см. выше пример) с Варварою Ш., которая просила развода с мужем ‘по причине неспособности мужа к сопряжению, который с нею только прелюбодействовал’ и ее вводил в невольное ‘прелюбодеяние’ же. Но в силу полного извращения в наше время понятия о прелюбодеянии, даже и в голову не пришла глубокая религиозная основательность ее просьбы, как не приходит в голову и то, что обычно теперь расторгаемые браки по ‘вине прелюбодеяния мужа’ представляют только, даже когда нет лжесвидетелей, а есть истина, переход моногамии в дуогамию и полигамию, ‘прелюбодеянием’ нигде в Ветхом и Новом Завете не названную и нигде не запрещаемую. Вот подтверждение:
‘Скопец не дает халицы (жене умершего брата, если не хочет на ней жениться) и не вступает в левиратный брак, также айлонит (= мужской уродец, начало гермафродита) не совершает халицу и не вступает в левиратный брак. Если скопец дал халицу своей невестке, то он ее не сделал негодной для священников, а если он сожительствовал с нею, то сделал ее негодною, потому что это сожительство — блуд. Также и айлонит, которой братья (мужнины) дали халицу — не сделали ее негодной, если же они сожительствовали с нею — то они сделали ее негодной, потому что сожительство с нею — блуд’ (та же глава Мишны).
Этот ствол ‘прелюбодеяния’ (= невозможность сопряжения) имеет около себя листья: и все муже-женские отношения, ведущие к бесплодию или уменьшению плодородия, уже также называются ‘блудом’, причем он равно может быть совершаем по заключении формального брака, как и вне его. Напр., сношения с женою в дни ее ‘очищения’ суть прелюбодеяния, а ребенок, если бы он был зачат в это время, получает имя ‘мамзер’, ‘незаконнорожденный’, ‘не ритуально зачатый’. Еврейка должна была строжайше воздерживаться от сношений с мужем в это время, не уступая даже его требованию. Однако при Храме и были постоянные ‘жертвы за грех’, ежедневные, как у нас ‘молебны’ и другие малые служения. Муж и жена, соединившись не вовремя, совершали ‘прелюбодеяние’ — и обязаны были очиститься от него ‘жертвою за грех’. После чего — все кончалось. ‘Жертва за грех’ есть наше покаяние, только прямо к Богу относимое. Отсюда уже само собою понятно правило, выше приведенное из книги д-ра Погорельского, что рождаемые как девушками, так и вдовами дети — ‘незаконнорожденными’ не считались: ибо они были рождены хотя и не от мужей, однако в ‘чистоте’. Эти дети даже и в нашем смысле не могли получить никакого осуждения: ибо девушка, если она соединялась с холостым, становилась его женою, если с женатым, то только разлагала его брак в дуогамию или полигамию, не оскорбляя его жену или жен и вообще отнюдь не ‘прелюбодействуя’. Только бы она соблюдала свое девичье или вдовье ‘очищение’: нарушив последнее, — она рождала ‘мамзер’. Это равно мясу ‘трефа’: ‘негодное’, ‘не ритуальное’. Все ‘мамзер’ считались ‘нечистыми’ по крови, и брак с ними был запрещен, с исключением: ‘А если уже ввел — годится’ (кошер). Также, — и это самая последняя тень ‘прелюбодеяния’, — имя его получали все браки не весьма охотные, пассивные, не любящие или заключающие в себе повод к будущим несогласиям, напр. два правила, мне попавшиеся (на память не могу сделать точной ссылки):
‘Кто невесте (отцу невесты) дает менее 200 зуз — тот прелюбодействует’. ‘Кто берет жену не по себе (напр., ради богатства ее родителей, в надежде выгоды) — прелюбодействует’.
Обращаю эту часть своей статьи в особенности в сторону г. Н. А. Заозерского, профессора канонического права в Моск. дух. академии, который дважды меня спрашивал: ‘А что же такое VII заповедь?’ ‘Закон чадородия был ограничен VII заповедью и X‘. Между тем профессор должен бы знать, что Бог — бесконечен, ограничений не знает, противоречий в Себе не знает же. И, дав заповедь ‘плодитесь, множитесь, наполните землю’ (maxim’альное плодородие), конечно, в двух названных заповедях, Им же с Синая данных, Он мог продолжать благословение плодородия, а не уменьшать его. Самое: ‘Не пожелай жены ближнего твоего’ — относится: ‘Не пожелай без развода‘, т.е. ‘не сопрягайся с женщиною в бытность ее женою другого: причем семя, смешиваясь, — парализовалось бы, и дети не рождались бы‘. Но раз она ему нравилась и он ей нравится, он без всякого труда брал ее по разводу: жена могла потребовать и получить его от прежнего мужа по одному из нескольких поводов, на наш взгляд самых ничтожных.
Но в замене этой хрупкости, ломкости брака, пока он длился, — он был абсолютно чист. ‘Все израильтяне рождаются в святости, все язычники — в прелюбодеянии’ — это всеобщее евреев на себя воззрение. И действительно, нигде развод, как и заключение брака, не были проведены с такою страшною предусмотрительностью, чтобы никакая соринка отвращения ли, неприязни ли, простого ли равнодушия мужа к жене и обратно была невозможна. И брак, можно сказать, в самом начале (заключение) и конце (развод) был истерт в порошок, доведен до последней степени гибкости, воздушности: дабы при малейшей соринке — его уже не было. ‘Все жиды — из святых уз’, любящих и кровно-чистых. ‘Если прошел слух о неверности жены твоей, то хотя бы птица в поле сказала тебе, что она неверна тебе, — немедленно дай ей развод’. В самом деле, жена могла жалеть любящего мужа, влюбленного в нее. В то же время, только сострадая ему, а не любя — она могла увлечься другим, и, наконец, полюбить страстно, глубоко, ‘пасть’ не только по нашему, но и по ихнему воззрению. Тогда семя смешивается и парализуется. Во избежание этого муж, как бы ни был влюблен в свою жену, не вправе был более ее удерживать: она получала развод и тогда правильно уже соединялась с любимым человеком. Вот самая яркая иллюстрация этого общего — не правила, а принципа:
‘Женщина, захваченная язычниками ради денег, дозволена для своего мужа, а захваченная ради тела — запрещена для своего мужа. Если город взят осаждающими, то все священнические жены негодны для своих мужей, если же у них есть свидетели (т.е. что они не были осквернены), будь это даже раб, даже рабыня, — они достойны веры. Никто не достоверен, когда свидетельствует для самого себя. Равви Захария, сын каццава, сказал о своей жене: ‘Клянусь этим Храмом, ее рука не выходила из моей руки с того времени, как язычники вошли в Иерусалим, до того времени, как они вышли’. Ему ответили: ‘Человек не может свидетельствовать для самого себя’.
Доселе — Мишна, дальше — Тосефта:
‘Он (Захария) построил жене своей отдельный дом, и она получала пропитание из его имущества, и он видался с нею только при ее детях’ (Трактат, Кетубот, гл. III).
Не поразительная ли это противоположность освинению нашего брака, в котором (при нерасторжимости-то!) ‘дети женщины по тайне их зачатия предполагаются всегда детьми мужа и посему уже записываются и есть его дети’. И это — при воплях мужа, что жена где-то 18 лет шляется ‘в соседнем городе’, при наглом заявлении перед судом жены: ‘Да, этот ребенок — не от мужа, но вы не имеете права записать это в показания’ — и даже при правиле ‘Устава Духовных консисторий’: ‘Если один из супругов ищет развода по вине прелюбодеяния другого супруга, но во время делопроизводства окажется, по показанию свидетелей или по документам, что он и сам виновен в прелюбодеянии, — то производство дела прекращается и брак оставляется в силе’.
Известно, в рабском типе французской принудительной семьи, несчастие, именуемое (я слыхал) ‘combinaison a trois’, т. е. жизнь мужа с женою, которая живет еще с любимым человеком. Трагедия, получившая комическое название едва ли не от тех, кто готов устроиться хоть ‘пятым’, хоть ‘десятым’. Но одно — театр, другое — закон, чтобы в самом законе была проведена идея combinaison a quatre: до этого не дошли ни комедия, ни водевиль.
Вернемся к брошюре проф. Л. Писарева. Все содержание ее — нам чуждо и поразительно. Главная идея семьи: чистота, любовь — даже не подозревается. Ведь семья — это остаток от аскетизма, часть поля — не занятая им. Что там растет, какие сорные травы — нет вопроса. ‘Конечно? — чертополох и бурьян, как и полагается в нижнем этаже’. Швейцару советуется быть честным, но, конечно? — ‘он вор’. Семье лениво говорится ‘любите друг друга’, ‘сохраняйте целомудрие’, но никто этому не верит, как и в добродетель швейцара. На самом деле и в законах, и в нравоучениях предполагается, что они и ‘не любят друг друга’, и ‘не сохраняют целомудрия’. Брак — основное воровское явление. Вот если бы оскопить мужа и жену, они были бы целомудренны. Помимо этого — нет средств и не ищется, не предполагается. Поразительно, что не только в теперешних законодательных книгах, но, как видно из ссылок проф. Л. Писарева в цитированной брошюре: ‘Брак и девство при свете древнехристианской святоотечественной письменности’, этого не предполагалось и основоположниками бракоучения. Вот что он пишет в ученой ссылке (стр. 39-40).
‘По общему голосу отцов церкви, муж жены, нарушившей ‘верность брачному ложу’, должен ‘отпустить ее, dimittere’, т.е. лишить ее брачного общения (только брачного общения, а не совершенно изгнать из семьи: ‘кто разводится’, — т.е. изгоняет — ‘с своей женой, тот отпускает ее на связь преступную, т. е. принуждает ее искать связи преступной’, Климент Александрийский: ‘Строматы’, кн. II, гл. 23, ‘Господь не позволяет ни отпускать‘, — т.е. изгонять — ‘ту, которую лишил девства, ни жениться на другой’, Афинагор: ‘Прошение за христиан’, гл. 33) и оставаться одним (Augustini: De bono conjug., с. 7, M., t. VI, col. 378, Ерма: ‘Пастырь’, кн. 2, заповедь 4) до тех пор, пока жена ‘не раскается’, не оставит своей преступной связи и ‘снова не обратится к своему мужу’ (Августин, I, Ерма, I). В этом последнем случае муж снова должен принять жену в брачное общение (Августин, I, Ерма, I: ‘если не примет ее — жены — муж, он согрешит и допускает себе грех великий’). ‘Должно, — они говорят, — принимать павшую грешницу, которая раскаивается, но не много раз‘.
Однако ‘сколько’ же раз этот, довольно важный для мужей, вопрос не получил себе ответа ни у Л. Писарева, ни у Ермы, ни у Августина. За неопределенностью указания обратно, конечно, следует ‘принимать’ — неопределенное число раз. Так как муж нигде у христиан не поставлен ниже жены, то, очевидно, и жена обязана ‘отпускать мужа — но не изгонять из семьи — много же раз’, когда она довольно понадоест ему. И затем, поостыв друг от друга и обновившись любовью с посторонними, они могут с новым оживлением броситься в объятия друг друга. Из слова ‘отпустить’ у г. Л. Писарева, а впрочем, и у цитируемых им авторов, — видно, что предпочитается не устройство возлюбленного в дом своего мужа (французская система), а переезд к возлюбленному на квартиру (русская система, Анна Каренина, m-me Лаврецкая). Равным образом можно предположить, что и мужу на время любви следует покинуть жену и детей. Вообще русская система более отвечает святоотеческой письменности. Я только нахожу, что слово ‘обязан’ (принимать назад), и неопределенное число раз (‘не много раз’, у Ермы в ‘Пастыре’), уже вводит суровость: как ‘принимать назад’, и притом обязан, напр., Каренин — от Вронского, Лаврецкий — от Паншина. Не вводит ли это принудительного элемента? По-видимому, должно совершаться это с обоюдного согласия, а если муж не в духе? ригорист? Конечно, этих качеств я не хвалю: однако он вправе быть сердитым, увидев жену, вернувшуюся в карете Вронского, и не вышел ли бы поцелуй его кисел, смешиваясь с неостывшими поцелуями Вронского? Конечно, потом он может привыкнуть, должен привыкнуть, обязан, но не сразу? и как избегнуть горечи при первом-то разе? Мне кажется, слово ‘должен принять обратно’ нужно бы заменить более мягким советом: ‘Муж, по принципу христианской любви, разложенной проф. Глаголевым в стихотворный ритм, обязан не высказывать суровости к жене, которая ласкается с его приятелями, и даже, если она вовсе переедет к приятелю на квартиру, он, по тому же стихотворному переложению христианской любви, — обязан подождать, когда она вернется к нему. Ибо гимн говорит: ‘любовь долготерпит‘ и ‘любовь надеется‘, а ‘христианский муж’ есть ‘любящий муж’. Но мне думается, возводить это в юридический закон, простирающий власть над христианскою семьею всего мира, едва ли осторожно.
Заметно вообще, что уже в древней письменности, приводимой г. Л. Писаревым, фундамент брака (теоретический, в учении) выводился или людьми вовсе без семейного опыта, или с молодостью крайне бурною, потом завершившеюся полным отречением. Срединного опыта, спокойного, рассудительного, вовсе не было, а ‘в середине’ — мудрость. Людям этим вовсе не известно было, что значит ‘принять жену на лоно с чужого лона’: они рассматривали ‘возвращение после брачного греха’ так, как если бы это было: ‘примирение с выпившим’, или ‘прощение денежной растраты’, или ‘поломка какой-нибудь мебели в дому’. Снова я скажу, что ‘простить’ можно (я бы простил жену свою, но в меру того и за то, что мне известна глубина ее души, чистота жизни ее: и за это, но только мною одним видимое, я и простил бы даже ‘падение’ ее, зная, что это уже что-то роковое, победившее даже там, где казалась невозможною победа), можно простить — и здесь я не сторонник стального, железного ригоризма евреев. На слова, на приказ их: ‘Не сожительствовать с женою после вторжения неприятеля в город’ — я ответил бы бурным отказом, пусть даже оказался бы беззаконным, как Давид с Вирсавией. Но потому, что я жену свою люблю, но потому, что я ее ценю и знаю. Напротив, я бы ни одной минуты не прощал жену, и вышедшую-то за меня замуж с расчетом ‘пошаливать за ширмами законности’, и сколько бы бл. Августин от меня не требовал: ‘отпустить ее, а потом принять’, я его не послушался бы. И не послушался бы потому, что я знаю семейную жизнь, а бл. Августин не знал ее. В гробу лежащему я сказал бы: ‘Ты мог отпускать и принимать блудниц’, о чем повествуешь в ‘Confessiones’, но и жена моя не блудница, и сам я не блудник: и закон, тебе даваемый, вообще так и этак блудного жития — вовсе не закон для моего дома. Притом, к чему советовать мужьям ‘прощать вину’, — не удобнее ли самому выслушать совет простить африканских монтанистов, которых, однако, за ‘прегрешения’ в исповедании веры ты первый в христианском мире повелел влечь в тюрьмы и к казням. Тебе дороги главы ‘De civitate Dei’, мне дороги члены моего дома и семьи, и как ты не хотел беречь зараженных чад веры, и не только в семье своей, а в целой стране Карфагенской, так уж во всяком случае я вправе же отсечь вовсе гниющий член своей семьи’. Иными словами: дать жене своей развод. Самого вмешательства как светского суда, так и духовного в развод я не признаю вовсе, и в Евангелии для него нет основания, а в Библии оно отвергнуто: развод есть дело моего дома, и решаю его я, как глава, труженик и кормилец, а наконец, и вообще как построитель этого дома. Совет еще бл. Августин мне мог дать, но приказания (‘вы должны‘, ‘мужья должны‘) — вот чего он никак не мог мне дать, и это есть просто lapsus linguae, обмолвка слова. И Бог, все законы Его — на моей стороне, защищающего крепость и чистоту своего дома. Ведь этак из Карфагена, Африки явился бы новый Давид, расхитивший у нас всех Вирсавий. Но вопль наш, у которых он, знаменитый творец ‘De civitate Dei’, ‘отнял последнюю овечку’, отнял скромный удел скромных людей, — этот наш вопль дошел бы до Неба.
Я хочу этим подвести тот общий итог, что в ‘письменности’, приведенной г. Л. Писаревым, нет авторитета: 1) по отсутствию опыта семейной жизни лиц, говоривших о семье, 2) по ясному противоречию со словом Божиим (вся ‘письменность’ — с веянием бесплодия, когда Бог навевает на людей плодородие), 3) по отсутствию самого идеала, идеальных или даже сколько-нибудь переносимых норм, для семьи. Повторяю, в день, как жена моя, и без того дурная (что мне известно), выехала бы в Париж, за шляпками или любовниками, против моей воли, — я послал бы ей заказное письмо с уведомлением — более не возвращаться в мой дом, и хоть даже через полгода, встреться с девушкою такого прекрасного очерка, как Лиза Калитина, — смог бы раскрыть перед духовными очами ее все насилие законодательства о семье, и заставил бы ее вступить с собою в сожительство (‘и к мужу — влечение твое’, ‘он — будет господствовать над тобою’, т.е. всегда будет иметь покоряющую силу убеждения), которое, чем бы ни считалось за стенами моего дома, внутри-то дома, конечно, было бы супружеством, богоучрежденным браком. Ни на каком диспуте мне не доказали бы обратного. Равно совершенно напрасно Каренин тратился или готов был тратиться тысячами на разрубление ‘гордиева узла’ своего брака, уже превратившегося в миф с переездом ее в дом Вронского. Тысячи эти мало ли кому нужны, кроме гг. ‘судей’: лучше на пряники деревенским ребятишкам раздать. И мне кажется, слово мое — уже позади начавшихся в обществе самостоятельных соображений. Более и более начинают догадываться, что ‘тысячи’ не для чего тратить, что ‘тысячи’ могут остаться и себе про черный день, ну хотя бы уже по той последней и самой маленькой причине, что ‘судьи’, которые века требовали ‘тысяч’ (конечно, не прямо, а через подставных лиц), ео ipso есть уже и не ‘судьи’, а тати и воры. Стригли ‘овечек’, стригли: но шубка и себе нужна, зима. Я вхожу в самые мелочные и грубые мотивы, между прочим, в ответ проф. Н.А. Заозерскому на его статью: ‘Может ли быть юрисдикция в браке отнята’ и пр. Может, сударь, может: ворами оказались. А об этом, ведь, есть и текст из Ветхого Завета, который, по вашему же убеждению, обязателен и для новозаветного человечества.
‘Увы, народ грешный, народ обремененный беззакониями’… Но что вас бить еще, продолжающие свое упорство? Вся голова в язвах, и все сердце исчахло. От подошвы ноги до темени головы нет у вас здорового места: язвы, пятна, гниющие раны, неочищенные и не обвязанные елеем… Слушайте, князья Содомские: к чему мне множество жертв ваших? Я пресыщен всесожжениями овнов и туком откормленного скота — и крови тельцов, и агнцев, и козлов не хочу. Когда вы приходите являться перед Лицо Мое, кто требует от вас, чтобы вы топтали дворы Мои? Не носите больше даров тщетных: курение отвратительно для Меня, новомесячий и суббот, праздничных собраний не могу терпеть: беззаконие и — празднование! Новомесячия ваши и праздники ваши ненавидит душа Моя: они бремя для Меня, Мне тяжело нести их. И когда вы простираете руки ваши, Я закрываю от вас очи Мои, и когда вы умножаете моления ваши, Я не слышу: ваши руки полны крови. Омойтесь, очиститесь, удалите злые деяния ваши от очей Моих, перестаньте делать зло, научитесь делать добро, ищите правды, спасайте угнетенного*, защищайте сироту**, вступайтесь за вдову. Тогда придите — и рассудим, говорит Господь’ (Исайя, I, 1). И из Откровения Иоанна Богослова: ‘…Ты носишь имя — будто жив, но ты — мертв’… (3) Вот маленький ‘урок закона Божия’ — друзьям моим…
______________________
* См. выше дело Варвары Ш., из ‘Судебной гинекологии’ г. Мержеевского.
** См. выше дело об истязании мужем Сусанны Мурзиной.
Впервые опубликовано: Новый Путь. 1904. N 4. С. 128-142, N 5. С. 217-245, N 7. С. 90-124, N 8. С. 108-145.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/rozanov/rozanov_sredi.html.