Речь в торжественном собрании адвокатуры для чествования памяти Спасовича
Столь яркий и сильный человек не нуждается в некрологах, ни в скороспелых воспоминаниях. Его жизнь принадлежит истории, его имя должно быть известно всем образованным русским. И если бы мы сегодня не сказали о Спасовиче ни слова, его слава от этою ни чуточку не уменьшилась бы. Пускай теперь не до него… ‘Пускай шумит волна морей, утес гранитный не повалит!..’
Спасовича справедливо называли ‘королем адвокатуры’. Но с его смертью нельзя воскликнуть: ‘Король умер, да здравствует король!’ Другого не будет. В нем нет надобности. Отныне борьба с отживающим порядком по естественным законам переходит к народным представителям. Адвокатура превратится в ‘республику свободных искусств’.
Но во времена Спасовича нам нужен был глава и вождь для борьбы. Спасович нас организовал, он неизменно занимал ответственное место впереди всех. В трудные минуты нельзя было выдвинуть никого другого. Вся администрация — министры, сенаторы и прокуроры — поневоле смотрели на него снизу вверх. Громадный научный запас, культуры, суровая честность и чудесные краски художника всегда давали ему возможность если не победить, то низвести до смешного своих противников. Я настаиваю на суровой честности Спасовича, невзирая на язвительные выходки против него Достоевского за дело Кронберга. Достоевский еще раз кольнул Спасовича, пародировав его фамилию в лице Егозовича — защитника Мити Карамазова. Речь Егозовича преисполнена адвокатских софизмов. Все это неверно. Наш великий мистик и сердцевед, перед которым я первый преклонился в критике, роковым образом всегда бывал ниже своего гения, когда пускался в журнальные памфлеты против лиц ему нелюбезных (Спасович, Тургенев). Спасович был неизменно искренен и тверд в своих убеждениях. В вопросах адвокатской этики он был до щепетильности разборчив. Сверх того, природа юриста настолько над ним властвовала, что он всегда оставался законником. Будучи большим скептиком в юриспруденции, я как-то заспорил с ним по одному делу в совете присяжных поверенных, находя проектируемое решение несправедливым. Он не возражал и только воскликнул: ‘Да, но что же мы можем, когда эта статья, как вол, здесь стоит? Нельзя!’ Этот ‘вол’ и это твердое ‘нельзя’ меня обезоружили.
Как на образчик приемов Спасовича в политических защитах, укажу на его участие в деле Германа Лопатина, недавно освобожденного шлиссельбургского узника. Именем Лопатина называется процесс об убийстве начальника петербургской сыскной полиции Судейкина, хотя в этом убийстве он и не участвовал. Но Лопатин считался главой центрального революционного комитета, уцелевшего после 1 марта 1881 года. Вокруг убийства Судейкина было сгруппировано все, что осталось от революции предыдущего царствования. Тут были и убийства почтальонов с ‘конфискацией почт’, и приготовление бомб, и тайные типографии. Спасович защищал секретаря в редакции центральной подпольной газеты, известного поэта Якубовича (Мельшина). И вот как он взялся за свою задачу.
Природный талант историка подсказал Спасовичу необходимость связать дело Лопатина со всеми революционными процессами при Александре II. С авторитетностью профессора, он начал свою лекцию… Длинно и кропотливо он связывал дела Веры Фигнер, Чемодановой, Соловьева, мартистов и т.д. Все мы забыли о суде и углубились в историю. А лекция продолжалась. Почувствовав, что в аудитории уже установилось объективное настроение, Спасович перешел через 1 марта и вступил в период Александра III. Он сказал: ‘Главные деятели были казнены, лучшие бойцы были переловлены — власть валялась в пыли!..’ Заинтересованные развитием широкой исторической картины, слушатели уже забыли, что дело идет о крамоле. ‘Власть валялась в пыли’, — ведь это была власть революции, но об этом как-то вовсе не думалось, и оставалось только смутное неудовольствие, что вся война оппозиции была проиграна. Таким образом получилось общее смягчающее впечатление для всего процесса. Затем Спасович доказывал, что никакой организованной революции не было и что все велось ‘на авось’. Он воскликнул: ‘Говорят о кружках. Но какие же это кружки, состоящие из трех, двух и даже одного человека? Невозможно кружиться вокруг самого себя!’ Наконец, относительно Якубовича как секретаря газеты Спасович привел такое сравнение: ‘Якубович только редактировал революционную литературу. Его невозможно отнести к боевым силам. Ведь даже в лицах, принадлежащих к войску, есть такие, которые непричастны к войне: например, полковой священник…’
Что же вы скажете о такой защите? Разве это софизмы, а не доводы глубокого ума, не взгляды просвещенного и правдивого историка?
Своеобразные и привлекательные странности Спасовича как оратора всем известны. Репин увековечил его привычную позу и характерный жест правой руки с раскрытой ладонью и подвижными пальцами. Так он всегда держался перед судьями, когда убеждал, просил, доказывал. Говорил он, по преимуществу, тоном лекции. Его глубокий, мужественный бас обличал его крепкое убеждение. Но живой темперамент и воодушевление постоянно волновали его голос. Спасович часто взвизгивал и заикался, как бы отыскивая слово, хотя каждая речь его всегда была написана заранее и лежала перед ним на листках клетчатой почтовой бумаги, облюбованной им раз навсегда для всех его работ и переписки. В трогательных и щекотливых местах звук его речи заглушался и дрожал от ускоренного дыхания. Когда Спасович затрагивал нечто истинно нежное, лицо его искажалось гримасой, которую он старался сгладить улыбкой. Тогда он терялся, всхлипывал и на глазах его проступали мгновенные слезы. Но тотчас же, сконфузившись, он переходил, иногда весьма комично, в усиленные басовые ноты. Нередко он выбегал из-за пюпитра, ронял заметки и вообще своей неловкостью развлекал зрителей. В деле ксендза Белякевича был такой пассаж. Белякевич обвинялся в истязании своих порочных прихожанок, которых он для раскаяния заточал в подвалы костела, где стояли гробы с покойниками и между прочим находилась голова дьявола от статуи, некогда прикрепленной к церковной стене. Дойдя в своей речи до объяснений о дьяволе, Спасовичначал свою фразу так: ‘Этот черт…’ и вдруг запнулся, видимо, забыв продолжение. Он быстро нагнулся к своим заметкам, поднял на лоб очки, стал пробегать исписанные листки, бормоча вполголоса: ‘этот черт… этот черт…’- — и, наконец, воскликнув ‘ага!’ — торжественно объявил: ‘Этот черт относится к XVI столетию!..’
Кафедра и трибуна только внешним образом содействовали популярности Спасовича. Но столько же, если не больше, он сделал на иных поприщах — литературном и политическом. Едва ли вскоре будет по справедливости оценено, в какой мере Спасович помог сближению России и Польши. Несмотря на его неизменную и страстную преданность родине, мы все, русские, готовы признать его славу нашей собственной. И мы найдем единственное примирение в этом вопросе, сказав, что Спасович был вообще ‘большой славянин’, в самом лучшем и прогрессивном значении этого слова. Трагедия русско-польского вопроса заключается в том, что поляки, составляя передовой пост Востока, врезались чуть не в самую середину Европы. Они несравненно культурнее нас. Варшавянин никогда не говорит, как мы, что он едет ‘за границу’, а всегда — ‘в Европу’. Петр Великий имел полную возможность присоединить всю Польшу к России, но он этого не сделал, понимая, что Россия еще слишком необразованна для владычества над соплеменным народом. Культ Петра повсюду, как светоч, горит в произведениях Спасовича. Когда он желал сделать наибольший комплимент России, он называл ее ‘родиной Петра’. Любимой грезой Спасовича в нашем историческом прошлом была встреча и беседы Пушкина с Мицкевичем у памятника Петру Великому. Он постоянно возвращается к этой картине, он ее комментирует, он ею очарован. Нельзя лучше иллюстрировать всю деятельность Спасовича, как если представить себе в облаках образ Петра, а внизу двух величайших славянских поэтов, протягивающих друг другу руки… Вывод отсюда ясен: только образованная и свободная Россия сольется с Польшей.
В отличие от большинства своих сверстников, Спасович был кровным романтиком. В самую утилитарную эпоху (начало 70-х годов) он занял первенствующее место в ‘Шекспировском кружке’, где сохранялось преклонение перед высшими образцами всемирной поэзии и продолжалось их изучение. Почти все свои замечательные этюды он сообщил нам в этом тесном кружке, куда не допускалось свыше пятнадцати членов. Спасович педантично соблюдал неписаный устав кружка, составлять какие-то протоколы, поощрял всех к работе и т.д. Однажды осенью, только что возвратившись из-за границы, он зашел ко мне справиться, нет ли у меня чего-либо готового для доклада, и сетовал, что необходимо уже собирать материалы для занятий, а из членов кружка он застал в городе одного Кони. Я справился: ‘Ну, что ж он?’ Спасович с добродушной улыбкой сообщил мне: ‘Он бальзамирует Ровинского…’ Спешу, впрочем, сказать, что сенатор Ровинский, помимо литературных заслуг в археологии лубочной живописи, был идеальный человек с гуманными взглядами на правосудие, и я отношу его к редким жемчужинам так называемого ‘правительствующего сената’. Но прекрасная работа А.Ф. Кони в данном случае не вполне подходила к программе наших бесед, и Спасович досадовал.
Очерки Спасовича, относящиеся к великому расцвету романтизма, превосходны. Гёте, Шиллер, Байрон (которого он связывал с учением Руссо), Пушкин, Лермонтов — все эти характеристики проникнуты глубиной мысли и новизной освещения. Таковы же исторические монографии Спасовича и его статьи о польских писателях. Везде виден крупный человек и смелый художник. Спасович писал самобытным слогом, который можно было бы назвать ‘братским языком’. Это была смесь русского с польским и даже с церковно-славянским. В его изложении попадаются милые чудачества и курьезы. Я их не разыскивал, но, например, у меня застряла в голове одна фраза. Где-то, говоря о весне, Спасович пишет: ‘В ту пору, когда соловей своей соловьице строит куры…’ Не знаю, при переводе на польский язык останется ли здесь забавный птичий каламбур… Однако же все это забавное только увеличивает неподражательную ценность яркого ‘спасовического языка’. Я и теперь повторю то же, что сказал на юбилее Спасовича. ‘Его сильный, проникнутый умом и страстью язык поучал, побеждал, творил, запечатлевался в уме самобытными, ему одному свойственными образами его художественного дарования. Его слова западали в чужое сердце, как капли кипящего сургуча. Они сверкали и освещали его мысль, как бриллианты и молния!’
Спасович любил повторять афориз: ‘Человечество состоит не только из живых, но и из умерших’. И ему выпало на долю подтвердить на себе это изречение. Благодаря своему художественному дару, выдающейся деятельности и замечательным книгам, умерший Спасович остается в живом человечестве.