Современники. Зайцев, Коган Петр Семенович, Год: 1910

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений. Т. 10 (доп.).
Письма 1901—1922 гг. Статьи. Рецензии.
М.: Русская книга, 2001.

Петр Коган

СОВРЕМЕННИКИ. ЗАЙЦЕВ

Молитвенное настроение в поэзии Зайцева. — Он — поэт радости. — Эпитеты. — Любовь. — Смерть. — Светлое в печальном.

‘Нам дано жить в тоске и скорби, но дано и быть твердыми — с честью и мужеством пронести свой дух сквозь эту юдоль, неугасимым пламенем — и с покойной печалью умереть, отойти в обитель ясности. Это непреложно, и это дает сердцу мир и твердость. И тишина теперь, — не есть ли и она отображение той вечной тишины, что ждет нас? Боже, Боже, пусть будет всегда так в нашем усталом сердце’.
Поэзия Зайцева — молитва. Он видит Бога во всех явлениях жизни и природы. Страдания и радости — отражение одной высшей силы: он знает, что седая печаль — ровесница самому миру, что для многих — только страдание, что несчастным не постигнуть гармонии, разлитой в мире, их не утешит мысль о высших целях бытия. И он молит Бога, чтобы скорее миновала чаша их и чтобы светлое и радостное, идущее от Бога, чаще сияло на земле. Его поэзия — молитва. Он молит Бога о тех, кто не может подняться к вечному источнику жизни, туда, ‘где все мы, родные любовью, соединены нерасторжимо’. И стиль его повести возвышенно-молитвенный. Он говорит как мудрец и пророк, которому открыты тайны вечности и который молит Бога за неведающих и ропщущих. Сам он видит первоисточник жизни. Кажется, будто дивное внутреннее видение осенило его душу, как осенило оно душу Аграфены. Как ей в минуту горя, вся жизнь явилась ему в одном мгновении, ‘все любви и муки понялись одинокими ручьями, сразу впавшими в безмерный и божественный океан любви единой и вечной’. Из-за знакомых лиц, к душам которых его душа ‘прилеплена земной основой, восходя небесной к небу, выплыло новое потопляющее всех единым светом Лицо, принимающее в сверхчеловеческое лоно, напояя сиянием нездешним’. Кажется, будто у него, как у Николая Гаврилыча, в голове глубоко, ясно и хрустальные мысли, как предвечное божество гностиков, что даже в красном закатном небе и стоне дальней выпи он видит то высшее и мудрое безмерно, в чем плывет его мозг, что он видит, как в безбрежной дали неба звенят хрустально зоны, как проплывает философ Филон в горних и печальная улыбка миру идет оттуда, — миру тесноты и тьмы. Кажется, будто и он перешел грань жизни и смерти и смотрит далекими глазами на деревни и лесочки, поля и огороды, которым, так же как ему, надлежит погибнуть, и думает: ‘смерть есть дочь Бога, она ведет нас к престолу’.
Поэзия Зайцева — молитва, славословие Богу и мольба за страдающих одновременно. Этот возвышенный строй его души не только не побуждает его уноситься от земли, смотреть на нее пренебрежительным оком и копаться в глубине своей души. Напротив, ‘поняв все любви и муки одинокими ручьями, впадающими в безмерный океан Любви’, он обвеял этой любовью жизнь и природу, полюбил в них все говорящее о жизни и силе. Мы не знаем писателя, к которому бы так подходило имя ‘певца радости’. Зайцев обладает поразительной способностью улавливать во всем прежде всего светлые и счастливые тона. Он не скрывает ‘седой печали, ровесницы самому миру’, но она служит для него только новым свидетельством радости, разлитой в мире. Жизнь и природа обольщают его. У редкого писателя вы встретите такое обилие эпитетов, выражающих свет и радость. Зайцев не хочет видеть тусклого и унылого в явлениях. Попадая в тень и холод, он не остается там и спешит к теплу и яркому солнечному свету. Его сравнения и образы говорят о глубоком чувстве жизни, здоровья и счастья. У него Ока легла ‘вольным зеркальным телом как величавая молодка’. У него птицы непременно ‘милые’, ветер влетает ‘веселыми’ волнами, занавески ‘кивают и посмеиваются’, у него день ‘полный, блестящий’. Весь мир весел, здоров, смеется и радуется в его поэзии. Даже те явления, которые, казалось бы, ничего не могут пробудить в душе человека или должны навести на грустные мысли, приобретают у него радостный и светлый колорит. У него редиски — ‘нежно-розовые, как юные девушки’. Закат разливается ‘обольщающим пурпуром’. Что хорошего в пыли, — а между тем у Зайцева она ‘веселая, серая’. Какие чувства, кроме грустных, может пробудить осень, ‘унылая краса, очей очарованье’, — но даже в ней он любит проблески радости и света: ‘в светлый осенний день при ласковом солнце’ обручились друг дружке Гаврила и Глашка. Что хорошего в тех дровах, которые приходится таскать Аграфене, но посмотрите, в какие розовые цвета одевает их Зайцев: ‘Легким ходом пробежала Аграфена к знакомому месту, вся вздрагивая, внутренне холодея, вот и дрова, милые, такие пахучие — и там у каретного кто-то возится, пахнет оттуда дегтем, шорником, шлеей…’
Зайцев слушает трепет жизни во всем, его душа откликается на радость всего живущего. И ‘вольное зеркальное тело’ реки, и серая пыль, и запах дегтя, — все одинаково говорит ему о радости жизни, разлитой в природе. Он так любит эту радость, он так ясно ощущает ее, что трагическое жизни не может нарушить ее светлого течения. Печальное — только спутник счастья, а смысл и цель в этом последнем. И кто владеет этим великим умением любить радость, пред тем бессильно скорбное и больное. Этим светлым взглядом смотрит Зайцев на все чувства людей. Любовь, это — высшее блаженство. Трагическое любви, ее неизбежные спутники — страдание и смерть — не могут уничтожить того счастья, которое дарит она. Кто умеет любить, тот нечувствителен к страданию и не боится смерти, тот знает, что они неизбежно следуют за счастьем любви, тот находится в состоянии вечного ожидания несчастья. Но тот выпьет счастье до дна, потому что цель жизни — радостное и светлое и им измеряется ее ценность. Аграфена знала опьянение и радость любви, знала и муки ее, но общий итог — светлый и счастливый. Бог взял у нее все, нищей осталась она перед Ним, но она познала Его в Его великой силе, она видит Его славу и любит ее, могучие блистательные вихри ометали ее душу, в дивном коловращении, и предстояли потоки света, всемирного торжества. ‘Правду говорил Равениус о любви. Верно — живешь и любишь, и вечно ждешь — когда же? Когда придет? А я тебе так скажу: вот с тех пор как я стала любить, мне совсем и не страшно. Ничего мне не страшно, даже умирать. Говорю пред тобой, как пред Богом, — ты ведь и есть мой земной бог: если бы пришли сейчас и сказали: умри, Рыжий, и никогда ты больше не увидишь солнца, земли, деревьев, — я бы ответила: ну, что же, приходите, берите меня. Потому, что любовь моя такая большая…’
Перед этим чувством жизни, перед этим сознанием ее всепобеждающей власти бессильна сама смерть. Она не в состоянии уничтожить жизни, как трагическое любви не в силах омрачить ее радости. Вспомните предсмертную агонию Феди в рассказе: ‘Спокойствие’. Полумертвый Федя улыбался, он повторял, что умереть за нее — счастье, и слово ‘счастье’ было последним словом, с которым он отошел в вечность. И его другу вспоминались впоследствии лицо умирающего и его слова перед дуэлью о том, как велика и прекрасна жизнь, как она безмерна и непобедима. И при этом воспоминании ясно и тихо-радостно он почувствовал, — бесповоротно побеждает по всей линии кто-то страшно близкий, родной. ‘Цветут ли человеческие души, — ты даешь им аромат, гибнуть ли, — ты влагаешь восторг. Вечный дух любви — ты победитель’. И так же мало его огорчило и удивило известие о смерти той, из-за которой погиб его друг и которая не захотела пережить своего возлюбленного. Напротив, сердце его стало биться чаще и яснее, как будто все исполнилось по его желанию. Кто чувствует присутствие ‘вечного духа любви’, для того смерть — только одно из проявлений этой любви. ‘И, зная час свой, принять его с улыбкой — незримая свеча в глубине сердца. Жизнь, смерть — привет. Любовь благословение…’
Если земная любовь и смерть предстают в поэзии у Зайцева прекрасными отражениями вечного духа любви, то не трудно понять, какой великой любовью одел он жизнь. Мы не знаем поэта, который бы так пламенно любил жизнь и все ее проявления. Для Зайцева не существует выбора, он не знает высшего и низшего в человеческих действиях и желаниях. У него вы не встретите так называемых отрицательных типов, потому что он слишком любит все живущее. Он следует за своими героями по пятам, он трепещет от восторга, видя, как они вбирают в себя то или другое из рассыпанных в жизни наслаждений. Какой светлой любовью проникнуто его изображение полковника Розова! Какой писатель проявит столько неподдельной радости, столько чистого энтузиазма при виде того, как люди с наслаждением едят и пьют, беспечно болтают и с удовольствием спят? Вспомните эту сцену чаепития. Так и кажется, что автор боится упустить малейшую деталь этого здорового наслаждения. ‘Ради Бога, полковник, чай на улице! Конечно, конечно. Розыч хлопочет, он радостно взволнован, — не хочется ударить лицом в грязь, у него тоже ведь все есть — и медь, и варенье. С горячим чаем мы едим медь — белый пьяный, он кристально капает с ложки, и там в кружевных сотах он бессмертно чист’. Или картина ужина: ‘Ужинаем мы тут же, на том самом столе, где была битва. Редиска полковничья с маслом — восторг, он изжарил еще ‘клетцечки’, — он говорит ‘крючечки’, — и потчует с видом старого кухонного маэстро. Орешка усасывает творог…’. И с таким же восторгом следит автор за тем, как укладывается спать полковник Розов, как увлекательно играет он с детьми.
И Россию он любит за ее ‘широкие сени’, за ‘синеющие дали верст’, за ‘ласковый и утолительный привет безбрежных нив’, за то, что берет она на свою мощную грудь бедных сынов своих, бездомных Антонов-Странников, ‘обнимает руками многоверстными, поит известной силой’. Даже в гнетущих явлениях русской действительности он улавливает их бодрящие моменты. Даже в таком грустном рассказе, как ‘Сестра’, звучат эти бодрые ноты. Даже воспоминания о студенте Косте, сидевшем в тюрьме ‘за беспорядки’, полны чувством жизни и бодрости: ‘Как тогда чувствовалось! Маша, помнишь, к горлу подступали слезы, кажется, вот едет герой, и мы тоже герои, бежим по этому клеверу как-то необычайно, сердце рвется к великому. Хороша молодость!’
Зайцев присутствует всегда возле своих героев. Когда они путешествуют, он идет за ними в галереи и храмы, радуется и с удовольствием потирает руки, видя, что какая-нибудь достопримечательность произвела на них впечатление. Когда они сидят в ресторане, он вместе с ними похваливает вино, любуется его цветом, держа его против света. Вспомните такие мелкие штрихи, как посещение Федей и его другом церкви San Giorgio: ‘Ходили не зря: хороша была старая церковь — маленькая, в сумраке, квадратная, по стенам скамьи, фрески Карпаччио: святой Георгий разит дракона. Георгий, темный, резкий, летящий на коне с копьем’. Или: ‘В ресторане пили кофе. Подали бенедиктин — душистую жидкость, настоянную самой природой’. Это — наслаждение не рассказчика, а туриста, которому удалось показать своим друзьям редкую достопримечательность, или собутыльника, угощающего приятелей бенедиктином.
Зайцев — один из типичнейших представителей нового реализма, прошедших школу мистицизма и индивидуализма. ‘Вечный дух любви’, высшее, сверхчувственное, которое манит наших мистиков и фантастов, веет и над поэзией Зайцева. Но это высшее не враждебно миру и жизни. Напротив, оно разлито в жизни и природе, и, читая Зайцева, вы чувствуете, что в его ‘сверхчувственном’ нет ничего загадочного и таинственного, а в нем самом — высокомерного пророческого прозрения, что сам он — прежде всего тонкий наблюдатель жизни, реалист-бытописатель, а его ‘вечный дух любви’ — просто итог его наблюдений, вывод, согретый теплым чувством отзывчивого и чуткого сердца. Это ‘дух любви’ не надземный, не презирающий землю во имя неба. Для Зайцева высший мир не представляет собою чего-то ‘более значительного’, как, напр., у Метерлинка, не представляется самодовлеющим, какой-то таинственной целью, раскрывающейся в бедной и несовершенной земной действительности, в будничных явлениях жизни. У него небо служит земле, а не земля небу. Ни одна капля человеческого счастья не приносится в жертву алчным ‘духам’, цели которых ведомы пророкам и поэтам. Если бы нужно было указать, какую черту в современном реалистическом течении особенно ярко воплотила поэзия Зайцева, мы сказали бы: тенденцию современных реалистов не заслонять жизнь идеалом. Современный реализм стремится взять жизнь как она есть. Поменьше субъективных оценок, поменьше критики во имя своих субъективных идеалов, поменьше пророческого высокомерия и побольше любви и уважения к человеку, ко всему разнообразию человеческих желаний, интересов и вкусов, так можно формулировать один из самых ярких девизов современного нам реализма. ‘Пророки’ слишком уж подозрительно навязывают свои новые религии и совершенно не считаются с тем, что человек хочет радости и счастья прежде всего.
Зайцев сумел полюбить эту радость и счастье человека сильнее, чем капризы своей души, или, вернее, он настроил свою душу так, что все ее движения стали откликами этой радости и этого счастья. Его Розовы и Гаврилы не знают идеалов и отречений во имя всяких религий, но они полны такого яркого чувства жизни! Зайцев — своеобразный талант. У него ‘свой стакан’. Но вместе с Куприным, Арцыбашевым и другими реалистами он служит великому делу нашего возврата на землю, к простору и счастью. И, переворачивая последнюю страничку его рассказов, хочешь воскликнуть вместе с автором: ‘О, шуми, шуми, ветер, говори о просторах, дальних звездах, радости!…’

КОММЕНТАРИИ

Печ. по изд.: Коган П. Очерки по истории новейшей русской литературы. Т. 3. Вып. 1. Современники. М., 1910. Петр Семенович Коган (1872—1932) — историк литературы, критик, переводчик, автор известных многотомников: ‘Очерки по истории западноевропейской литературы’ (т. 1—3, 13 изданий), ‘Очерки по истории новейшей русской литературы’ (т. 1—3, 8 изданий).
С. 181. ‘Нам дано жить в тоске и скорби…’ — Из рассказа ‘Сестра’ (1907).
…’все любви и муки понялись одинокими ручьями…’ — Из повести ‘Аграфена’ (1907).
…’душа прилеплена земной основой…’ — Из повести ‘Аграфена’.
С. 182. ‘смерть есть дочь Бога…’ — Из рассказа Зайцева ‘Гость’ (1908).
С. 183. Гаврила и Глашка — персонажи рассказа ‘Молодые’ (1907).
‘Правду говорил Равениус о любви…’ — Из пьесы ‘Любовь’ (1909). Художник Равениус — персонаж этой пьесы.
С. 184. ‘Цветут ли человеческие души, ты даешь им аромат…’ — Из повести ‘Спокойствие’ (1909).
‘И, зная час свой, принять его с улыбкой…’ — Из повести ‘Спокойствие’.
‘Ради Бога, полковник, чай на улице…’ — Из рассказа ‘Полковник Розов’ (1907).
‘О, шуми, шуми, ветер, говори о просторах…’ — Из рассказа ‘Полковник Розов’.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека