Советская клюква, Ходасевич Владислав Фелицианович, Год: 1928

Время на прочтение: 8 минут(ы)
Владислав Ходасевич. Пушкин и поэты его времени
Том второй. (Статьи, рецензии, заметки 1925—1934 гг.)
Под редакцией Роберта Хьюза
Berkeley Slavic Specialties

СОВЕТСКАЯ КЛЮКВА

Император Александр Второй посадил поэта Александра Пушкина в тюрьму за революционные стихи. Пушкин бежал из тюрьмы и скрывался в цыганском таборе, кочующем по Кавказу. Там полюбил он Митидинку, дочь Гирея, начальника табора. Однако некий ревнивый цыган, соперник Пушкина, выдал его царским гусарам. Митидинка после этого бежала из табора и поступила прислугой в дом г-жи Гончаровой, в Петербурге. До своего тюремного заключения Пушкин был обручен с Натальей, старшей дочерью г-жи Гончаровой. Во время его отсутствия она полюбила барона Дантеса. Мария, сестра Натальи, думает, что барон любит ее. Пушкин возвращается, прощенный царем, и женится на Натальи, а барон на Марии. Митидинка, рыдая, признается в любви к Пушкину. Жизнь с экстравагантной супругой Пушкину в тягость. Он теряет свой революционный пыл и становится литературным поденщиком. Друзья от него отворачиваются, враги ликуют. Тяжесть его положения усугубляется тем, что он знает об интриге своей супруги с бароном Дантесом. Царь жалует раскаявшемуся Пушкину дворянство и делает его поэтом-лауреатом своей империи. Озлобленный утратой славы своей как певца свободы, почти обезумевший от поведения супруги и от присутствия Митидинки, Пушкин в присутствии жены и бофрера читает стихи, в которых почти неприкрыто рассказывается о том, как он обманут. Барон вызывает его на дуэль и убивает.
Весь этот бред — не что иное, как пересказ пьесы итальянского драматурга Валентино Каррера. В переводе с итальянского на разговорно-еврейский она была поставлена нью-йоркским еврейским театром и прошла с заслуженным успехом, как о том свидетельствует Нью-Йорк Таймс (27 января 1928 г.). Рецензент, у которого мы заимствуем пересказ пьесы, с удовольствием отмечает особые достоинства последнего акта, почти целиком ‘музыкального’, происходящего вновь в цыганском таборе, с Пушкиным в роли запевалы.
Все это, разумеется, чепуха и очередная ‘клюква’. О ней не стоило бы писать. Но история о Пушкине, сочиненная итальянским автором, представленная еврейским театром и пересказанная американским рецензентом, припомнилась мне при чтении романа Пушкин и Дантес, недавно вышедшего в СССР. Автор романа — Василий Каменский, незадачливый авиатор и столь же незадачливый писатель, лет пятнадцать тому назад примкнувший к футуристам, сочинявший пошлейшие романы, пьесы и стихи, в которых дерзкая ‘заумь’ сочеталась с лакейской слащавостью, достойной самого Видоплясова. В Пушкине и Дантесе уже нет ‘зауми’, но прочие стилистические красоты Каменского сохранились. Вот несколько образчиков:
‘У Пушкина, как бриллиант, выкатилась слеза из левого глаза, освещенного лампой’.
‘Пушкин… бросился бегом в сторону ближайшего расстояния от полей, со страхом поглядывая вперед и науськивая собак, взбудораженных бегством хозяина, поднявших страшный лай на радость беглецу’.
‘Насыщенным, зажженным уходил Гоголь от огнедышащего поэта, перед высотой которого он гордо преклонялся, с несказанным сердцем принимая животворящее влияние’.
Что касается таких ‘изысков’, как ‘осуществление беременной мысли’, ‘раскаленно расцеловались’, ‘пышное ощущение жизни’, ‘непосредственный вихрь счастья встречи’ и т. п.— то всего этого буквально не перечислишь: пришлось бы выписывать целыми страницами.
Но оставим убогую и безграмотную стилистику Василия Каменского. Посмотрим, какую советскую клюкву он развел. Она в своем роде не менее развесиста, чем итальянско-еврейско-американская.
Заглавие Пушкин и Дантес — только приманка. На самом деле роман, конечно, агитационный. Он обнимает эпоху от 1824 года по день смерти Пушкина, то есть начинается за девять лет до приезда Дантеса в Россию. Цель романа — показать, как коронованный палач Николай I затравил Пушкина за его революционную деятельность и за то, что хотел у него отбить жену-красавицу. Геккерен и Дантес, по Каменскому, только помощники и сообщники царя. Соединительное звено между ними и Николаем I — наперсник царя, ‘кровавый жандарм’ и развратник Бенкендорф.
Таковы наивный фон романа, его канва. Но какие узоры по этой канве расшиты, какими гирляндами развивается по ней советская клюква! Злодеи (Николай Павлович, Бенкендорф, Геккерен, Дантес) — нелюбопытны. Они лубочны, только что не скрежещут зубами и все время вслух говорят о своем злодействе. Гораздо интереснее и смешнее выходят у Каменского лица ‘положительные’ и общая ‘обстановка эпохи’.
Воображение всякого писателя ограничено. Поэтому ничего удивительного в том, что в свое изображение исторических лиц и кругов, слишком отдаленных и плохо известных Каменскому, внес он некоторые черты, заимствованные у наших современников и у советской действительности.
Пушкин вышел у него бурно-революционно-сладострастным Хлестаковым, очень похожим на Луначарского. Ему ‘пламенно-крылато верилось’ в революцию. Он, как Луначарский, ‘всюду блестяще витая, производил всюду шум и веселье’. Он и совершенный нахал к тому же: в ответ на тосты в честь ‘гения новой литературы’ он покровительственно говорит: ‘Друзья мои! Я счастлив, что внушаю вам этот дух вольности’. Он тоже, как и Луначарский, большой любитель дамского пола: его окружают ‘головокружительные женщины’. При воспоминании о Черном море на него ‘пахнули одесские воспоминания, над разливом которых, как белоснежные чайки, нежно пролетели, резвясь в бирюзовой глубине южной любви, трепетные имена Лизы Воронцовой и Амалии Ризнич’. Увидев Наташу Гончарову, он облачает ее ‘в неботканые одежды желаний, сшитые из семицветных радуг надежд’. А вот как он ухаживает за А.П.Керн:
— ‘Когда красавица предлагает только дружбу, влюбленному следует удалиться… Не правда ли?
— Надеюсь, вы не настолько влюблены,— властно кокетничала самодовольная красавица,— а раз так, то дружба будет вернее’.
Впрочем, А.П.Керн, как и все советские дамы, не только горничная: она и революционерка. Послушав стихи Пушкина, она говорит:
— ‘Право же, мне так стыдно и больно, что это неизъяснимое очарованье поэтического искусства я слышу из уст всеми любимого гения в такое страшное, злое время, когда чудесный, великий поэт томится в изгнании, в ссылке’.
Вообще, действующие лица этого романа — революционеры. Не только писатели, но и вся Россия только и делает, что ненавидит Николая I и обожает Пушкина. Когда Пушкин приезжает в Москву из ссылки, буфетчик в ресторане его чествует. Пьяные чиновники оказываются тоже вполне ‘сознательными’. ‘В трактирной двери, закрыв вход, артачились трое подвыпивших выходивших чиновников, не желая пускать посетителей в безнравственное питейное заведение, выгребающее деньги из жидкого кармана.
Когда же Соболевский объявил благоухающей троице:
— Это Пушкин! Знаете? — чиновники распахнули двери:
— Пожалуйте! милости просим. Для Пушкина все двери должны быть настежь. Высокая честь!
Пушкин поблагодарил чиновников, потряс их нетвердые руки. Один из умиленных со слезами поцеловал в щеку поэта:
— Благодетель! Страдалец… великий человек… наш…’
О народе и говорить нечего: это сплошная комячейка:
‘Мастеровые, трудовое население, хотя и не имело книг Пушкина и плохо разбиралось в достоинствах его поэзии, но каждый, будь то рабочий или сапожник, портниха или прислуга, считали своим долгом горячо поговорить о Пушкине как о светлой, обещающей надежде на лучшее их, бедняков, будущее, как о друге-человеке, кто шесть лет был в изгнании за вольную думу о русском страждущем народе:
Одна судомойка другой так и говорила:
— Шесть годочков, слышь, этот Пушкин-то взаперти на замочке просидел. Царь с правительством, слышь, его, сердечного, на мученья засадили, чтобы, значит, он никому своей думы сказать не мог. А дума-то у этого Пушкина, слышь, такая придумана была, чтобы народу сразу легче, вольнее стало’.
Но всех превзошла кровожадная старушка-няня, Арина Родионовна: ‘У нас царь злющий-презлющий,— говорит она,— одним глазом на тюрьму глядит, а другим на виселицу. И все ему мало’.
Когда Пушкин приходит в отчаяние, няня его утешает:
— ‘Скоро, сынок, успокойся,— улыбалась няня, грозно сверкая спицами чулочными,— скоро. Царь — что огородное чучело — на дню десяток раз качается. Всегда так с царями было. Сам ведь ты мне сказал, что в Одессе, в Кишиневе лучшие люди ухлопать царя собираются. И ухлопают… А то бары-судары во дворцах живут, а мы, грешные,— на задворках’.
Одним словом: мир хижинам, война дворцам. Можно сказать: Крупская, а не няня.
Но всего забавнее выходят у Каменского писатели прошлого века. Уж этих-то он несомненно писал не то с вузовцев, не то с напостовской ‘пишбратии’, вроде Альтшулера. Членов веневитиновского кружка Каменский так прямо и именует на советский лад: ‘кружковцы’. Ходят они не иначе, как гурьбой, скопом: в трактир, где Пушкин кутил с Соболевским и Вяземским, ‘скоро пришли компанией литераторы: Погодин, Веневитинов, Киреевский, Шевырев… Пришел Адам Мицкевич… Компания развеселилась, расцвели проекты, предположения, и вечером решили пойти в театр’. Ведет себя эта орава, в которую входят и Баратынский, и Тютчев, шумно: устраивает вечеринки, читают стихи ‘громовым голосом’, ‘хлопая книжкой по ладони’, провозглашают тосты, бьют посуду, размахивают какими-то ‘ручными’ салфетками, хохочут. Соболевский то и дело вскакивает с бокалами на стол и произносит экспромты, в которых изъясняется в советском стиле:
Клянусь на этой пирушке. На!
Положить живот за гения Пушкина!
Но зачем ему мой живот?
Пушкин и так знаменито проживет!
Или уж прямо, без обиняков:
Товарищи-литераторы, стой!
Пушкин теперь не холостой!
Так представляет себе Василий Каменский писателей прошлого века. Впрочем, ко всем этим славным ребятам он относится любовно. Но вот как он представляет себе высший свет и двор:
‘Поэт скучал на балу и цинично разговаривал с расфуфыренными дамами’.
‘В самом деле,— лорнировала царица Наташу,— вы, госпожа Пушкина, очень, очень милы. Я восхищена вашим изяществом и молодостью. Буду очень рада видеть вас во дворце’.
‘Первым кавалером ее &lt,Наташи — ВФХ&gt, явился сам император, с пылким увлечением протанцевавший с Наташей вальс, пересыпанный высочайшими комплиментами:
— Наталья Николаевна, вы божественно изящны… Это невозможно… Я положительно влюблен…’
‘Расфранченные дамы блистали богатыми нарядами и соблазнительно оголенными плечами, млея в пышности самодовольства и неотразимости’.
На балу, застав Николая I наедине со своей женой, Пушкин (сейчас видно светского человека!) — раскланялся: — ‘Простите, государь, я, кажется, помешал!..’
‘Роскошный раут в доме барона Геккерена звенел пьяным хором мужских гогочущих голосов’.
‘Хозяин раута ликовал, подымая бокал шампанского:
— Господа, предлагаю выпить за здоровье, честь и славу нашего любимого государя императора, Николая Павловича!
— Ура! — галдели блистательные гости…
— Браво, браво! — гоготали кавалергарды’.
‘Музыка гремела мазурку. В первой паре танцевали Наташа и Дантес. Бал к двум часам ночи развернулся во всю угарную ширь. Душно, жарко, пьяно. Пахло потом, помадой и пудрой. Дамы жеманно обмахивались большими веерами, будто собственными пушистыми хвостами’.
Так пишутся в СССР исторические романы. И не разберешь, чего тут больше: невежества или лжи, глупости или подлости.
1928

ПРИМЕЧАНИЯ

Впервые — Возрождение, 1928/1136 (12 июля).
Отклик на кн.: Василий Каменский. Пушкин и Дантес. Роман. Тифлис, Заккнига, 1928. Возможно, что Ходасевич рецензирует издание, выпущенное берлинским издательством ‘Polyglotte’ (1928), том 3 в серии Библиотеки ‘Литературные новинки’.
‘Весь этот бред…’ — идет речь о постановке четырехактной пьесы ‘Alexander Pushkin’ в переводе Abraham’a Armband’a. Ходасевич правильно передает сюжет, но спутывает первый и четвертый акт. Приводим репортаж из газ. The New York Times (January 27, 1928):
‘Alexander Pushkin,’ a dramatization of the tragic life of the Russian poet, had its American premi&egrave,re last night at the Yiddish Art Theatre by the troupe of Maurice Schwartz, who is starting his eleventh year with the Art Theatre. In this fifth offering of the present season Schwartz, for whom last night’s performance was a testimonial by the Yiddish theatre-going public, discarded his flowing beard and his role of the patriarch for that of a free spirit, the poet of freedom, the lover, the roving minstrel.
Valentine Carrera’s tale tells of Pushkin’s imprisonment by the Czar Alexander II &lt,sic&gt, for his revolutionary verses and of his escape to find refuge with a band of gypsies in the Caucasus. Soon he falls in love with Mitidinka, daughter of Ghirei, the gypsy chieftain. The jealousy of a gypsy betrays Pushkin to the Czar’s hussars, whereupon Mitidinka flees the camp. She finds employment in the home of Mme. Goncharov in St. Petersburg, whither Pushkin comes after his pardon by the Czar. Before his imprisonment he had been betrothed to Natalie, eldest daughter of Mme. Goncharov, who is now in love with a Baron d’Anthes. Natalie’s sister, Marie, thinks the Baron loves her. The arrival of Pushkin complicates matters. The Baron wins Marie, Pushkin marries Natalie, while Mitidinka moans and wails in an avowal of her love for him.
Pushkin has great difficulty in supporting his extravagant wife. He loses some of his revolutionary zeal and becomes a hack. His former associates are alienated, while his enemies ridicule him. His feelings are not soothed by the knowledge that his wife is carrying on an intrigue with his brother-in-law, the Baron. Soon after a revolutionary plot has been nipped, Pushkin is knighted and made poet laureate to the Czar’s empire. Embittered by loss of his reputation as the poet of liberty and freedom, and almost maddened by the actions of his wife and by the presence of Mitidinka, he reads a poem in the presence of his wife and brother-in-law which tells a thinly veiled story of his own betrayal. At its finish he is challenged to a duel by the Baron and is killed.
The opening act is almost entirely musical, with Pushkin as the leading figure among the gypsies. They entertain visitors and perform the usual stunts of gypsies.
Bertha Gerson, as Mitidinka, gives a moving and powerful characterization of the discarded woman. Jechiel Goldsmith, as Ghirei, her father, stirred the audience to prolonged applause in his appeal for vengeance against the ‘Czar’s Singer,’ as Pushkin was known. Anna Appel added a bit of humor in her part as the devoted wife of the faithless Baron.
Although Schwartz was not so appealing to his audience as in some of his earlier roles, he gave, on the whole, a masterful portrayal of Pushkin.
‘Пушкин вышел &lt,…&gt, очень похожим на Луначарского’ — см. очерк Ходасевича ‘Белый корридор’ (впервые — газ. Дни, 1925/842, 1 ноября), перепечатанный в изд.: Некрополь…, сс. 250-267.
‘&lt,…&gt, писал &lt,…&gt, не то с напостовской ‘пишбратии’, вроде Альтшулера’ — отсылка к нашумевшему процессу мая 1928 г., на котором признали виновными в изнасиловании однокурсницы, комсомолки Исламовой (покончившей самоубийством), трех ‘пролетарских’ товарищей по высшим литературным курсам (‘Альтшулера и Ко‘).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека