Сорок лет, Костомаров Николай Иванович, Год: 1840

Время на прочтение: 71 минут(ы)
Костомаров Н.И. Кудеяр. Сын. Холоп. Сорок лет. Роман и повести.
М.: ‘Чарли’, 1994.

СОРОК ЛЕТ

Почему беззаконные живут, достигают старости, да и силами крепки? Дети их с ними пред лицом их и внуки их пред глазами их. Домы их безопасны от страха, и нет жезла божия на них… Проводят дни свои в счастии и мгновенно нисходят в преисподнюю. А между тем они говорят богу: ‘Отойди от нас, не хотим мы знать путей твоих! Что вседержатель, чтобы нам служить ему? И что пользы прибегать к нему?..’ Но бога ли учить мудрости, когда он судит и горних!
{Кн. Иова, гл. XXI, стихи 7—9. 13—14, 22)
В крае, где великорусская и малорусская народности сходятся между собою рубежами, есть слобода, называемая Мандрики. В последних годах прошлого столетия она принадлежала отставному гвардии поручику Мотылину, проживающему там безвыездно с женою.
Крестьяне в тех краях не были тогда слишком обременены. Требования степных помещиков были умеренны и не представляли владельцам необходимости выжимать сок из подданных, а лень, одолевавшая провинциалов, не дозволяла им вымышлять новых средств к житейским удобствам. Мотылины были из неприхотливых и некорыстолюбивых владельцев. Барщины у них не было вовсе, кроме двух недель сенокоса. Земля раздавалась крестьянам с оброка, и хотя размер оброка для каждого крестьянина зависел от воли господина, но Мотылин не накладывал на крестьян своих больших оброков, и потому крестьяне в слободе Мандриках жили довольно зажиточно.
Одним из зажиточнейших обитателей слободы Мандрики был Денис Савельич Шпак. Двор у него был просторен. Ко двору прилегал плодовитый сад, а за садом был огород и гумно. Во дворе Шпака было две хаты. Одна, передняя, носила название светлицы и была внутри помощена дощатым полом, к ней примыкал другой покой, меньше светлицы, называемый комнатою. Ряд икон под потолком, увешанных барвинком и васильками, перед иконами — две лампадки и полдюжины маленьких подсвечников для восковых свечек, несколько раскрашенных гравюр, прибитых гвоздиками к стенам, четыре немалых окна с растворчатыми рамами, зеленая муравленая печь и пестрый ковер, застилавший липовый стол, — все это придавало светлице веселый вид, а несколько книг в массивных переплетах, лежавших на лавке в углу под образами, обличали в хозяине грамотного человека. Ребром к светлице стояла во дворе другая хата, носившая название черной, но она была цвета белого, так же, как светлица, будучи и снаружи, и внутри обмазана раствором мела с молоком: то была рабочая изба с большою печью у входных дверей и с пристроенными к ней чуланчиками для хранения домашней рухляди. Кроме этих двух изб, во дворе Шпака были амбар, конюшня и плетеный сарай для скота и повитка (навес), под которою стояли плуг, телеги и сани. Шпак был настолько зажиточен, что мог держать наймита и наймичку, и это было для него тем удобнее, что вся семья его, кроме его самого, состояла из одной дочери, которую он очень любил и баловал.
В прежние годы Шпак чумаковал и этим промыслом успел себе зашибить копейку. Когда он начинал стареться, перестал ходить в дорогу и в это время попал в милость к своему барину. Мотылин держал с ним советы по хозяйственным делам и давал ему кой-какие поручения. Шпак был от природы умен и понял, что в таких случаях, когда дело шло о господском интересе, выгодно быть честным. Шпак очень понравился Мотылину. Желая сделать ему благодеяние, барин дал ему взаймы денег. Шпак накупил хлебного зерна. Через два года после того сделался неурожай, хлеб поднялся в цене, и Шпак продал свое зерно в шесть раз дороже той цены, по какой сам покупал. Шпак обогатился пуще других односельцев и стал возбуждать к себе зависть. Его вообще недолюбливали в слободе: был он мужик суровый, постоянно ходил с потупленною головою, на всех глядел как будто исподлобья, ни с кем не веселился, не ходил в шинок, не посещал пирушек и сам их у себя не заводил, не пел песен, не балагурил, хоть не прочь был при случае отпустить на других колкость, особенно, когда ему приходилось щегольнуть своим превосходством грамотного человека, а в слободе Мандриках, кроме церковников, из крестьян было только двое грамотных. Скупцом Шпак не был, но никто не называл его и щедрым, не был он злым, но никто не находил, чтоб он был добросердечен. ‘Себе на уме, крутой мужик!’ — говорили про него все, кто только знал его. После своей наживы Шпак стал побаиваться, чтоб его не обокрали, и, отдавая своему помещику занятые на торговлю деньги, просил взять на сохранение свои семь тысяч ассигнациями. Мотылин, принявши от Шпака эту сумму, дал ему собственноручную расписку и тогда же, сообразно желанию Шпака, написал в оставляемом сыну, на случай своей кончины, завещании, чтоб тот отпустил на волю дочь Шпака вместе с ее будущим мужем, если этот муж будет из крепостных слободы Мандрик. О себе не просил Шпак.
Не много времени прошло после того, сперва умерла госпожа Мотылина, а за нею, месяцев через пять, последовал и Мотылин.
Единственный сын и наследник Мотылиных учился в московском благородном пансионе, не показывая ни способностей, ни охоты к ученью. Молодой Мотылин чувствовал и знал, что он столбовой дворянин и наследник шестиста ревизских душ и 12 864 десятин земли, в количестве которой числилось до двух тысяч десятин леса. В те времена в дворянском сословии господствовало такое убеждение, что столбовому дворянину, да еще богатому, учиться незачем, и с таким убеждением молодой Мотылин, получив известие о кончине родителя, приехал в Мандрики. Он объявил назначенному над ним опекуну, что учиться не хочет, а желает служить. Молодец вступил в гусары. Через три года после того он вышел в отставку с чином корнета, по расстроенным домашним обстоятельствам. Прибывши в Мандрики весною 1820 года и поживши месяца три в родительском гнезде, молодой барин задумал жениться на дочери соседа, человека богатого, занимавшегося откупами и летом проживавшего в своем имении в слободе Лубках, в трех верстах от Мандрик.
Событие, составляющее начало нашего повествования, происходило именно в ту пору, когда молодой Мотылин вознамерился жениться.
Выше было сказано, что у Шпака была единственная дочь. Звали ее Вассою. Ей был уже восемнадцатый год. Это была девица рослая, белокурая, немного курносенькая, что составляет признак красоты у малоруссов. Одевалась она пестро и, по сельскому обиходу, богато: зеленый корсет с красными кисточками, нашитыми по всему корсету, желтая запаска, клетчатая плахта, красные сапожки, на голове двухцветный шелковый платок в виде повязки, из-под которого спадало на спину несколько кос со вплетенными в них лентами разных цветов, на шее нитки кораллов, на груди серебряные крестики и сердечки, в ушах коралловые серьги, а пальцы у ней на руках были словно окованы золотыми перстнями и кольцами. В ее походке, в каждом повороте ее тела виднелось сознание достоинства дочки богатого крестьянина. Васса никогда не ходила на сборища сельской молодежи, ни даже с девушками в хороводы, ни в дружках на свадьбы, и это не потому, чтоб отец ее не пускал: сама она ничего подобного не любила, а с молодыми ребятами не только не вела бесед, но как только какой-нибудь вздумает подъезжать к ней с двусмысленными выходками, Васса, не говоря ему ни слова, повернется спиной и уйдет, а молодец останется в дураках. Во всей слободе находили ее неприступною, гордою, называли даже недоброю, и никто не знал, что в сердце этой чванной дочки богатого мужика уже зародилось чувство любви.
Был у Шпака наймит, по имени Трохим, по прозвищу Яшник, круглый сирота. Родителей потерял он так рано, что и не помнил их. Вскормила его тетка солдатка, женщина очень бедная. Нерадостно прошло детство Трохима. Тетка была баба ворчливая, вечно хныкавшая о своем горе. Да и было отчего. Земли за нею не было. Во дворе с обваленным плетнем стояла хата, близ которой находился погреб: в этом погребе ничего не сберегалось, потому что сберегать было нечего. За двором был небольшой огород, где садились только лук, картофель да подсолнечники, без которых обойтись не может ни одна малороссиянка, ни богатая, ни бедная. Хлеба солдатке не за что было купить, приходилось его выпрашивать, и ходила она со двора на двор, произнося имя Христово: в одном дворе дадут ей хлебный недоедок, в другом щепотку соли. Если же кто, расщедрившись, даст ей кусок сала, тогда у солдатки — праздник: топилась печь, варились галушки. Трохим по следам тетки ходил также за подаянием с грязным мешком за плечами. Хлеб и вода составляли его обычную пищу. Вкуса в молоке он не знал, а яйца и мясо отведывал разве только на пасху, когда в виде Христовой милостыни дадут ему где-нибудь красное яичко или кусок освященной поросятины. В тринадцать лет от роду приставила Трохима громада пасти свиней, и за это занятие он получал три рубля в год да, кроме того, два раза в год, весною и осенью, обходил дворы хозяев тех свиней, что пас, и получал подачки. Носил он рубаху с заплатами, а сверху надевал серую ветхую свиту, впрочем, какой-то мужик сжалился над Трохимом и осенью подарил ему изношенный тулупчик своего сына, Трохимова однолетка. Спал Трохим где попало, в поле со своими свиньями, а у тетки в хате ложился на голой земле, подостлавши тулуп и свитку под голову, — постели он не знал, как и тетка не знала. Лет пять исполнял Трохим таким образом должность свинопаса, а тем временем вырастал и становился красавцем: его карие глаза и черные брови заставляли засматриваться на него слободских девушек. Только большая худоба лица тотчас показывала, что детство его протекало неприветливо.
Увидал его однажды Шпак, когда молодец гнал с поля свиней, и подумал про себя богатый мужик: ‘Какой славный хлопец! Ему бы дать другое дело, а пасти свиней мог бы кто иной, похуже его!’ Шпак взял Трохима к себе в наймиты.
Нельзя сказать, чтобы у Шпака положение наймита было бог знает какое хорошее. Крутой мужик-хозяин часто ворчал на него и упрекал то в лени, то в непослушании, хотя Трохим был не ленив и послушен. Да и сам Шпак был им внутренне доволен, только так уже считал нужным держать наймита в строгости, чтоб тот не зазнавался и ни на минуту не забывал разницы между собой и своим хозяином. Но Шпак Трохима кормил и одевал, и то ему после того житья, какое переносил Трохим у своей тетки, житье у Шпака показалось очень сносным.
Дочь Шпака не так отнеслась к бедному наймиту, как ее родитель. Статность и красота наймита защемили ей сердце. Трохим от природы был сметлив, и умен, и менее чем всякий другой способен был на смелую выходку к дочери своего хозяина. Девушка предупредила его и сама первая сказала ему, что полюбила его. Трохим предался ей всею душою. Они видались по ночам в саду и любезничали. Васса надеялась, что отец, любя ее без ума, согласится отдать ее за Трохима, если только хорошенько упросить-умолить старика. Долго стыдилась Васса и не решалась заговорить с отцом о своей любви. Наконец пришел к Шпаку один раз сосед-односелец, и после ухода гостя Шпак говорил дочери:
— Приходил ко мне Павло Дрижак и молвил: ‘Как бы нам спаровать своих детей? У тебя, — говорит, — дочь, а у меня сын’. А я ему в ответ: ‘Жить с моей дочерью не тебе, а твоему сыну, и с твоим сыном жить не мне, а моей дочери. Спрошу у дочери, как она скажет, так пусть и будет. Коли скажет, что пойдет за твоего сына, так присылай сватов, а скажет, что сын твой ей не по сердцу, тогда не взыщи’.
— Я не пойду за Дрижаченка. Я не люблю его, — отрывисто и решительно произнесла Васса.
— Не любишь, — сказал Шпак, — так и разговора больше не будет об этом. Я так и скажу Дрижаку. Я своей дочери силовать не буду, да и мешать ей не стану. За кого она захочет выходить, за того пусть и выходит.
— Так вы, тату, не станете мешать вашей дочери выходить замуж за того, за кого она сама захочет? — сказала Васса.
— Боже сохрани! Большой это грех! — произнес Шпак.
— А если, — сказала Васса, — я захочу идти за нищего, безродного?
— Хм! Как это может статься, чтоб ты пошла за нищего, безродного! Как-таки нищий и безродный посмеет приступить к тебе? Знаю тебя я, дочка! Не то что нищий и безродный — и любой отецкий сын в нашей слободе без опаски не подойдет к тебе. Ты вся в своего батька, — так говорил Шпак.
— Тату! — робко произнесла Васса. — Я полюбила всею душою нашего наймита Трохима и ни за кого не хочу выходить, только за него.
— Дочко!, — сказал Шпак. — Что ты шалишь, что батька дразнишь? Не повторяй этого больше. А то, чего доброго, подслушает твои речи наймит и заберет себе в голову не знать что!
— Нет, тату, я не дразню батька, я говорю правду. Люблю Трохима: отдай меня за него, ни за кого другого идти не хочу, — сказала решительно девушка.
Шпак, сидевший до того времени на лавке с палкою в руке, вскочил, стал ходить по светлице, потом остановился и судорожно ударил палкою о помост.
Васса стояла у печки молча, ожидая своей судьбы. У отца сверкнули глаза гневом. Он как будто готовился что-то произнести, но удержался. Постоявши немного времени на одном месте, он опять прошелся по светлице, потом сел на скамью и стал водить концом палки по помосту. Васса все молчала, глядя на отца. Наконец Шпак, силясь казаться спокойным, сказал:
— Что сказано, так тому и быть. Я сказал: за кого сама захочешь, за того и выходи. И опять скажу: силовать тебя, дочка, я не стану. Только теперь я тебя за Трохима не отдам, а отдам, коли бог даст, после. Пусть твой Трохим наживет себе жупан из синего панского сукна да приедет ко мне со сватами на своем собственном возе, своею собственною лошадью. Тогда я отдам тебя за него. А до той поры пусть не порывается: сегодня же сгоню его со двора. Пусть сюда своего носа не сует!
— Это загадка! — сказала Васса. — Куда какие вы, тату, добрые на словах, а как до дела дойдет, так и вы, я вижу, такие же, как и другие батьки, а может быть, и злее!
— Не тебе наставлять меня, — сказал Шпак рассерженным голосом, — яйца курицу не учат. Ты моя, за кого захочу, за того иди, а против моей воли ты не смеешь!
— Так что же, что я ваша, — сказала Васса с горячностию. — Разве, коли я ваша, так вы меня съесть можете? Ай, тату, тату! Я против воли вашей не пойду, да и как идти: попы венчать не станут без вашего согласия. Только я вам, тату, говорю: не пойду ни за кого, только за одного Трохима. А когда вы за него меня не отдадите, то своей дочери свет завяжете.
— Иди прочь! Не дразни меня! — сказал Шпак. — Отдам тебя за Трохима тогда, когда Трохим приедет ко мне в синем жупане, на своем возе, своею лошадью. Я ж тебе сказал. Чего ж тебе еще? Слово мое непременно. Любишь отца и почитаешь — жди, а не любишь и не почитаешь — иди себе, куда хочешь, с своим Трохимом. Живите себе у его тетки, нищей солдатки вдовы Орины.
Говоря это, Шпак стучал палкою о помост.
Васса завопила и вышла из светлицы. Ее рыдания раздавались в сенях. Минуты через три за нею вслед вышел и отец. Он прошел мимо нее, умышленно показывая вид, что не замечает ее слез и не обращает на них внимания. Шпак пошел по двору и встретил Трохима, который нес в рабочую хату наколотые щепки.
— Трохим! — сказал хозяин. — Приходи сейчас ко мне в светлицу.
И с этими словами Шпак повернул назад в светлицу и опять прошел мимо плакавшей Вассы, все-таки показывая вид, что не замечает ее.
Сделавши свое дело со щепками, наймит по зову хозяина шел в светлицу, но, встретивши в сенях Вассу, стал расспрашивать, о чем она плачет, как вдруг из дверей светлицы высунул голову Шпак и сурово произнес:
— Трохим, иди сюда!
Вошел Трохим в светлицу. Шпак сказал сухо и отрывисто:
— Ты мне неугоден. Вот тебе твое жалованье за два года с месяцем. Возьми и ступай со двора.
— Куда мне идти? — начал было Трохим. — У меня ни роду, ни племени!..
— А я что же, безродных, бесплеменных содержать должен? — сказал Шпак. — В царскую службу ступай, коли у тебя нет ни роду, ни племени. Там таких и нужно.
— Я не хочу в солдаты, — произнес Трохим.
— Так займись ремеслом каким-нибудь либо торговать начни. Расторгуешься, разживешься, купишь себе лошадь, справишь себе синий жупан из панского сукна, тогда, нарядившись пристойно, ко мне приедешь. Тогда иной почет будет тебе, тогда и за будущего зятя приму. А то рано задумал. У тебя, вижу, губа-то не дура. Так говорил ему Шпак.
— Как я начну торговать! — заметил Трохим. — Кто даст мне денег на торговлю?
— Не знаю, — сказал Шпак, — это не мое дело, а твое.
Пытался Трохим еще заводить речь с хозяином, но тот перебил его и сказал:
— Ступай себе, разговаривать нечего, когда приедешь в синем жупане, на собственной лошади, тогда поговорим. Теперь что мне с тобой, сермяжником, толковать? Иди отсюда.
Трохим вышел. Васса, стоявшая за дверью в сенях, все слышала. Она бросилась к Трохиму на шею, но грозный отец выглянул из-за дверей и сурово крикнул:
— Васса, иди сюда. Скорее иди. Слушайся отца
Повиновалась Васса, вошла в светлицу и порывисто промолвила:
— За что вы нас мучите?
— Кого это нас? — злобно усмехаясь, сказал Шпак. — Тебя да еще кого?
— Моего жениха! — твердо произнесла дочь.
— А кто, — спрашивал отец, — кто вас пожаловал в женихи с невестою? Женихом с невестою называется такая пара, что ее родители благословили. А вас какие родители благословляли? Говорил я тебе и Трохиму тоже говорил: когда он разживется, разбогатеет, справит себе синий жупан, лошадь себе купит и приедет ко мне со сватами — вот тогда вы будете жених с невестою.
Завернул Трохим в узел свои две пары рубашек да серяк, подарок Шпака, и отправился к нищей тетке. Узнавши, что сталося с племянником, солдатка разразилась проклятиями Шпаку и его дочери, потом начала корить и бранить племянника за то, что не ужился во дворе богатого хозяина, а напоследок принялась за свои обычные жалобы на нищету и беспомощность.
Наслушавшись теткиного ворчанья, Трохим вышел из хаты, не зная, что с собой делать и куда идти. Стал он бродить под забором двора, около двух кузниц, построенных на обрывистом берегу речного плеса, поросшего тростником. Солнце отражалось в воде и в окнах барского дома, чванно глядевшего сквозь зелень лип, посаженных во дворе вдоль заборной стены. Стало Трохиму как-то и больно, и досадно, ‘Вот как свет стоит, — размышлял он, — одним роскошь, другим нищета и горе’. Озлобился Трохим на все, что было богаче и сильнее его. И мгновенно сверкнула в голове у него мысль: ‘Зачем мне жить на этом свете? Счастья-доли нет мне и, видно, не будет. Я молод. Много лет придется горевать. Лучше теперь порешить с собой, чем долго терпеть’. И поддался Трохим такой роковой думе и бросился к плесу с намерением утопиться. Вдруг его ухватил кто-то сзади за плечо. Оглянулся Трохим — перед ним был невысокий, кругленький человек, одетый в светло-серую бекешу, подпоясанную ременным поясом с серебряною пряжкою. На голове у него был черный бархатный картуз.
— Куда ты лезешь, дурень! — сказал человек.
Трохим опамятовался, ничего не ответил и торопливыми шагами повернул от воды. Незнакомец зашел ему вперед и, глянувши в лицо Трохиму, сказал:
— Пойдем в шинок. Выпьешь — полегчает!
Он дернул Трохима за рукав и почти насильно потянул в шинок.
— Ты, может быть, — говорил он Трохиму дорогою, — слыхал про меня что-нибудь недоброе? Не верь ничему. Я человек хороший, всем радетельный.
Вошли в шинок, который содержал великороссиянин. Жидов в этом крае не держали. Угостил незнакомец Трохима, потом пригласил его выйти и повел к барским кузницам.
— Ну-ка, — произнес он, — что у тебя за горе, что ты себя хотел живота лишить? Расскажи!
Трохим рассказал ему про все.
— Только-то! — сказал незнакомец. — Не знаю я этого Шпака, но слыхал: про него говорят — крут мужик! Но уж коли сказал, что отдаст за тебя дочь, так отдаст. Не посмеет не отдать, когда приедешь к нему так, как сам он велел: на своей лошади, в синем жупане из панского сукна!
— А где мне взять жупан и лошадь? — говорил Трохим. — Я не то что человек бедный, совсем как есть нищий, без роду, без племени. Тетка есть, и та нищая: Христовым именем кормится. Старик Шпак сказал нарочно на смех: ему поругаться бы над моею бедностью, знал он, что не достать мне лошади и жупана, оттого так и сказал.
— Ты жалуешься, — сказал незнакомец, — что у тебя ни роду, ни племени. А я тебе скажу: были бы деньги, а при деньгах будут и род, и племя. При доброй године у человека браты и побратимы!
— А при лихой нет ни тех, ни других! — сказал Трохим. — А я, кроме лихой, никакой другой не знал.
— Бывает, — сказал неизвестный, — при лихой године явится друг-благодетель, что добру научит и к счастью приведет. И с тобой так сталось. Я твой друг-благодетель!
Этот странный человек проживал в барском дворе, куда назад тому с год поступил главным садовником. Он помещался в саду в одной половине длинной садовничьей избы, в другой помещались его помощники из крепостных Мотылина, и они-то, собственно, были настоящими садовниками. Этот же, главный, получал от господ поручения, иногда вовсе не относящиеся к садоводству. С первых дней своего водворения во дворе он подделался к опекуну, управлявшему имением, а по возвращении из военной службы молодого Мотылина сошелся с последним еще теснее, чем с опекуном. Дворня, замечая, что он в милости у господ, уважала его и побаивалась, но в слободе смотрели на него искоса. Лицо его было непоказисто, все покрыто веснушками. Зеленоватые глаза бегали из стороны в сторону. Кругловидый облик лица с торчащими усами придавал его физиономии что-то кошачье. В слободе звали его Придыбалкою, выражая этою кличкою, что он неизвестно откуда приплелся (прыдыбав), а во дворе величали его Фетисом Борисовичем. Считали его иностранцем, хотя никто не мог сказать, какой он нации. Прозвище его было какое-то мудреное, так что никто этого прозвища не помнил. В церкви его никто никогда не видал, но в шинок он хаживал, хотя сам там не пил, только других угощал. Батюшка села Мандрик невзлюбил его чересчур и говорил, что этот Придыбалка — сам лукавый в человеческом образе. С голоса батюшки и другие то же про него говорили, старые, благочестивые люди.
— Приехал, — говорил Придыбалка Трохиму, — в наш барский двор кацап с товаром. Есть у него всякое сукно на жупан, и денег найдется еще в придачу на покупку тебе лошади и воза. Пробудет он у нас только до вечера, а к ночи выедет вдвоем с своим батраком и поедет по дороге, что пошла через слободу Лубки. За Лубками есть лес, а в лесу овраг очень глубокий, весь порос кустарником. Дорога идет по самому краю оврага. Ступай туда и засядь возле оврага за деревьями. Как поедет по дороге мимо оврага их повозка, ты выскочи и ударь дубиною в голову купца, потом батрака, только поскорее, чтобы, когда станешь бить одного, другой не успел повернуться. Заберешь себе из повозки, что тебе нужно, а повозку с побитыми людьми и с их лошадьми перевернешь в овраг. Наедет земский суд. Увидят, что лошади не уведены и товар остался при мертвых. Судящие не знают, сколько у них товара было и сколько ты взял себе: присудят так, что купцы, едучи ночью, наехали на овраг, опрокинулись и убились до смерти.
— Как же я людям-то буду говорить, где достал жупан? Все знают, что у меня нет ни гроша за душою, — возразил Трохим, озадаченный таким неожиданным советом.
— Скажешь, что я тебе дал взаймы денег, а ты за них справил жупан, — отвечал Придыбалка.
— Да как же это? — говорил Трохим. — Побить людей! Неповинные души загубить? Как это можно! За такое дело бог накажет. Я не хочу быть злодеем.
— Так тебе не видать своей Шпакивны женою твоею, как не видать своих ушей, — говорил ему Придыбалка. — Коли хочешь быть праведником, не думай ни о женитьбе, ни о синем жупане, думай о царстве небесном, ступай в монастырь, поступи в тяжелую работу к чернецам. А коли хочешь весело на свете пожить, так не бойся греха: греши, только так, чтоб люди про твой грех не узнали да в Сибирь тебя не услали!
— Бог накажет пуще Сибири! — со вздохом произнес Трохим.
— А ты видал этого бога? — засмеявшись, сказал Придыбалка.
— Не видал, да люди говорят, — отвечал Трохим, — и батюшка говорил, что бог все знает, ничто от него не укроется и он за всякое дурное дело накажет.
— Кабы все боялись, что бог накажет, так все бы думали, чтоб им сделаться старцами, что милостыни просят, а не бились бы, как рыба об лед, чтоб разбогатеть. Ты, дурень, думаешь, все это богатеют — это они от трудов праведных, без греха богатеют? Сами-то они так про себя говорят, только верят им в том одни дурни. А умные знают, что коли кто разбогател, так это значит, что других по миру пустил, а то еще и хуже бывает: иные через них и живот свой порешили. Хочешь себе счастья: первое дело — не бойся греха, делай все, что тебе корысть приносит!
— Говорят, — сказал Трохим с задумчивым видом, — кровь христианская рано ли, поздно ли не пропадает даром. Люди узнают и в Сибирь сошлют!
— Не узнают! — говорил искуситель. — Делай только так, как я тебя научу. Главное, никому про то ни гугу! Тетке своей ничего не скажи, невесте своей еще пуще того не подай никакого вида. Никто не узнает. Я тебе ручаюсь. Смотри, вон солнышко уже закатывается. Скорее отправляйся. Вот тебе суковатая дубина. Время. Скорее. До того места, где овраг, верст пять добрых будет. Купец уже собирается выезжать. Их двое: сладишь. Смотри только: не шуми, не кричи, присядь за деревьями, и тихо жди, и сразу, молча, бросся на них. Лупи их прямо по головам. На твое счастье купец, может быть, заснет в своей повозке.
Трохим, увлекаемый какою-то непонятною для него силою, не нашел более ничего возражать, не отважился и звать с собою неведомого искусителя в товарищи, хотя внутренне был недоволен, зачем тот, давши ему такой совет, сам не предложил помогать Трохиму. Принявши из рук Придыбалки суковатую палку, он пошел в путь.
Дорога шла из Мандрик через плотину на другой берег заросшей камышом реки и поднималась на гору, покрытую лесом. Взошедши на гору, Трохим шел версты две мимо убранных нив: был тогда август, ночь с 12 числа на 13-е. Дошел Трохим до слободы Лубки, проминул помещичью усадьбу, прошел мимо деревянной церкви, обсаженной березами, и вступил в лес. Страх начал подступать ему к сердцу. Затревожила его мысль о божеском наказании, но он спешил прогнать от себя эту мысль приятными образами синего жупана, Вассы и старого Шпака, который, увидя его в таком виде, в каком сам велел ему явиться, отдаст за него дочь по данному обещанию. Известно, что голос совести у человека слаб до совершения преступления: иначе бы их так много не совершалось. Трохим ускорил шаги свои, вдаваясь в лесную густоту. Наконец дорога поворотила влево и подходила к оврагу не далее, как шага на три. Здесь Трохим остановился и сел за деревьями ожидать свою добычу.
Недолго пришлось ему ждать. Через какие-нибудь четверть часа он послышал стук колес и лошадиный топот. Купец ехал по дороге почти вслед за Трохимом. Как только повозка поравнялась с оврагом, бросился Трохим и сперва огрел дубиною по голове правившего лошадьми батрака, потом спавшего в своей повозке купца. Пробужденный ударом купец произнес крик, но Трохим повторил удар, и купец не испустил более никакого звука. Трохим вынул у мертвого из кармана бумажник, а потом стал выбрасывать товарные тюки, как вдруг перед ним нежданно явился Придыбалка. Удивт ленный Трохим хотел было расспрашивать его, как он здесь, но Придыбалка, взявши один из тюков, сказал Трохиму:
— Вот это с собой бери, а прочее все бросай! Земский суд наедет, пусть увидит, что с мертвыми их товар остался, и подозрения в разбое ни на кого не будет!
Опрокинули в овраг повозку с трупами побитых людей, с их товаром и с лошадьми.
— Оно так лучше будет! — говорил Придыбалка. — Я еще в барском дворе подсмотрел, что у него в этом тюке есть. Тут все найдешь, что тебе теперь нужно. Две штуки сукна, одна синего: из этой будет тебе жупан, другая — черного, из той сделаешь себе штаны и шапку, есть еще здесь и бархат на жилет, и штука тонкого холста на рубашки.
Трохим показал ему бумажник. Придыбалка сосчитал и нашел, что в нем было до восьми тысяч рублей.
Оба воротились в Мандрики. Придыбалка ушел в барский двор, а Трохим к своей тетке, которая уже спала. Трохим, не тревожа ее, улегся в сенях, осаждаемый попеременно то сладкими мечтаниями о могущем ему быть счастии, то уколом нечистой совести.
На другой день по совершении убийства мужики слободы Лубки увидали опрокинутую в овраг повозку с мертвыми телами людей и лошадей. Дано было знать земской полиции. На месте приключения земская полиция произвела следствие и удостоверилась, что с мертвыми остался их товар. В кармане у купца нашли еще бумажник с деньгами. Трохим не заметил этого бумажника, когда вынимал другой, потому что он находился в другом кармане кафтана на противоположном боку. Это обстоятельство более всего утвердило земскую полицию в том решении, что найденные мертвыми погибли от собственной неосторожности. И врач, свидетельствовавший их трупы, также заявил, что смерть постигла этих людей от сильного удара головами о древесные пни во время падения в овраг. Во избежание подобных несчастных случаев на будущее время земская полиция обязала владельца дачи, приписанной к слободе Лубкам, устроить около оврага со стороны дороги кирпичную загородь.
Обо всем этом узнал Трохим от Придыбалки. По распоряжению последнего, дворовый портмой взялся шить Трохиму длиннополый сюртук, который тогда малоруссы называли жупаном, черные штаны, бархатный жилет и шапку, дворовый сапожник принялся шить ему сапоги, а барские белошвеи кроили и шили Трохиму белье. Всем во дворе Придыбалка рассказывал, что дал Трохиму денег на одежду и на покупку лошади и воза. ‘Шпак, — говорил он, — посмеялся над бедняком, задал ему такую хитрую загадку, что тот хотел наложить на себя руку. Теперь я в свою очередь насмеюсь над богачом’. Это всем слушавшим нравилось, потому что малоруссы вообще охотники подтрунить над чванством своего брата разбогатевшего мужика. Придыбалка приговорил двух человек в сваты Трохиму: один был тот дворовый сапожник, что шил Трохиму сапоги, другой — зажиточный крестьянин из слободы, Негляд.
Дожидаясь приготовления одежи, Трохим отправился повидаться с Вассою. Он решился открыть ей про себя всю правду. Трохим слишком горячо любил Вассу, чтобы решиться лгать перед нею, сочинять и притворяться. Стал Трохим ходить около Шпакова сада и, заглянувши в щель частокола, увидал Вассу. Она была, как казалось, одна в саду и рвала яблоки. Трохим через щель сказал ей, что нужно с нею поговорить, и Васса вышла из сада во двор, из двора в ворота и, обогнув двор и сад, очутилась за оградою сада перед Трохимом.
— Станется все точно так, как твой батько велел, — сказал Трохим Вассе. — Я приеду со сватами на своем собственном возе, своею лошадью, одет буду в синий жупан из панского сукна.
— Где ж ты достал все это? — спрашивала его Васса с выражением неожиданной радости и вместе испуга.
— Чужим людям никому про то не скажу, а тебе все открою, — отвечал Трохим. — Воля твоя будет: хочешь — выходи за меня, хочешь — плюнь на меня, как на самое последнее ледащо!
Трохим рассказал ей все подробно, сообщил и о том, что земская полиция присудила после произведенного следствия.
Слушая страшную повесть, Васса бледнела, потом отскочила от Трохима с каким-то диким взглядом, потом подняла руки и закрыла ими лицо себе. Трохим дрожал, как Каин. Боязнь божеской кары, уже до того времени тревожившая его, охватила в нем душу с неудержимою силою. Несколько минут он молчал. Молчала и Васса, продолжая закрывать себе лицо руками и всхлипывая.
— Ах Васса, Васса! — начал снова Трохим. — Ты думаешь, мне не страшно того, что я наделал? А как же было делать? Я хотел утопиться и утопился бы, когда бы этот Придыбалка меня не оттащил от реки. Легче ли было бы тебе, если б я сам себя смерти предал? Коли ты меня больше не любишь, скажи одно слово, и я пойду брошусь в воду!
Васса стала смотреть на него с выражением скорби, потом задумчиво опустила голову и, немного погодя, как бы что-то вспоминая, промолвила:
— Говорят, когда кто убьет человека, тот пусть идет в самую глухую полночь на то место, где похоронили убитого: там ему привидится такое, что он узнает, как его бог покарает и скоро ли постигнет его кара. Так старые люди говорят. Батько в книге читал, что одному убийнику было такое видение на могиле убитого. Убийник после того стал спасаться, и бог его простил. И ты сделай так: иди в полночь в лес, где побитых зарыли в землю. Что там тебе станется — мне про то скажешь. Тогда подумаем, что делать.
В раздумье ушел от нее Трохим и в тот же день в сумерки направил путь свой туда, куда посылала его невеста.
Взошел Трохим на гору, дошел до Лубков, прошел слободу Лубки, стал входить в лес. Мимо собственной воли стало Трохиму очень-очень страшно. Совесть в нем заговорила. ‘Суд не узнает, — думал он, — правды, суд уже решил, что купцы сами убились и разбоя никакого не было, на меня никто не положил думки, всех обманули мы, но бога обмануть невозможно. Бог все видел, как делалось, бог все знает… Бог знает, что был разбой и разбойник — я. Бог и такое знает, чего еще не сделал человек, а только думал сделать. Бог — такой судья, что от него ничто, ничто не скроется. Бог справедлив. Не только худое дело, и худая думка не останется у бога без кары’.
Никак и ничем не мог Трохим отогнать от себя гнетущей мысли о божием наказании. Чем ближе подходил он к роковому месту, тем страшнее становилось ему. Ночь была безлунная, звезды на небе то закрывались тучами, то сверкали, выступая из-за туч. Была глубокая тишь, листья на деревьях не шевелились. Вот наконец Трохим дошел.
На левой стороне от дороги в ночном полумраке отличил Трохим новый деревянный крест, поставленный на могиле свежей, еще не утоптанной. Воображению преступника стали представляться мертвецы, вылезающие из-под земли: они грозно глядят на него и как будто призывают против него божеское правосудие. Скрепившись, подходит он к могиле, ноги у него подкашиваются. Трохим перекрестился, положил земной поклон и произнес:
— Господи, помилуй! А вы, души праведные, простите меня, вашего убийника.
Вдруг у него в глазах зарябило, сердце застучало. Он не в силах приподняться. Он не понимает, что с ним творится. Ему мерещится Придыбалка: вот он как будто стоит прямо против него и смотрит так насмешливо. Ему представляется синий жупан, представляется и лошадь, запряженная в новый воз, и приходит ему в голову: ‘Вот если б я не побил купцов, не имел бы ни синего жупана, ни лошади, ни воза, и не увидеть бы мне Вассы вовеки!’ Но эту мысль быстро сменяет другая: ‘Не лучше ли было мне терпеть нищету, оставаться свинарем? Меня б не давило тогда такое горе, что теперь давит: оно тяжелее нищеты’. Вслед за тем ему в голову как бы вскакивает опять мысль, противоположная: ‘Деньги у меня есть, а с деньгами еще деньги будут и прибудут. Люди не знают и не узнают, откуда я их добыл!’ Но эту искусительную мысль тотчас сменила другая: ‘Да, люди не узнают, так бог узнает и бог накажет’. Трохим напрасно силится приподняться с земли: глаза у него закрываются, его бросает то в холод, то в жар, на него как будто сон находит, он со сном напрасно борется. Порывается Трохим встать и не может: словно гвоздями прибит он к земле! И чудится ему: вот таки будто своими ушами он слышит — из-под земли голос выходит: ‘Господи, покарай того злодея, что нас побил!’ А этому голосу отвечает другой, кто его знает откуда: ‘Покараю в сорок лет!’ И потом — нет ничего! Трохиму как будто стало легче, его члены раздвигаются, он открывает глаза, но его глаза приковываются к могиле, и Трохиму опять страшно. Кажется, вот-вот из-под земли два мертвеца вылезут. Вдруг Трохим будто не своею силою сорвался с места и бросился во всю прыть назад по дороге, а ему чудится, что за ним кто-то гонится, кто-то бежит такими тяжелыми шагами, что земля гудит, что этот кто-то бросает за ним вслед огромные деревья, хочет попасть в Трохима. Бежал Трохим без отдыха и без оглядки, пока не выбежал из леса в поле. Далее бежать он был не в силах и упал на землю.
В эту минуту никак нельзя было уверить Трохима, что с ним на самом деле не было того, что ему представилось. Спустя несколько минут он встал и пошел медленнее, вместо страха, ему под сердце подступила томительная тоска.
Прошедши слободу Лубки, Трохим наткнулся на человека, идущего насупротив его. Трохим пригляделся и узнал Придыбалку.
— Ты что тут шляешься? — спрашивает его Придыбалка. — Зачем сюда забрел в такую пору? Отвечай, да смотри: говори правду. Не думай обмануть меня. Не выдумывай ничего. Слышь: правду говори. Меня ты не обманешь.
Трохиму показалось, что этот загадочный человек спрашивает его о том, что уже знает, и спрашивает только для того, чтоб его выпытать: будет ли он ему лгать или откроет правду. Не мог Трохимов язык пошевелиться, чтобы лгать перед наставником и благодетелем. Трохим отвечал:
— Я ходил на могилу убитых,
— Зачем? — спросил Придыбалка.
— Хотел узнать: не привидится ли мне чего-нибудь, не откроется ли мне, будет ли мне кара от бога, — говорил Трохим.
— Дурень ты великий! — сказал Придыбалка. — Не умеешь держать языка за зубами. Проболтался бабе или девке, а тебе наплели бабьих россказней, а ты, дурень, (всему веришь и делаешь глупости. Так доболтаешься до беды. Ах ты, дурень, дурень! Недоволен ты, видно, что все так хорошо сложилось для твоей пользы. Ты своим дурацким языком все испортишь: и себя самого погубишь своею дуростью, и меня подведешь. Попадешься в беду да на меня всю главную вину сложишь, я тебя искусил, я тебя на злое научил, подбил! Вы все такие, ледачие, сами заплатить готовы злом за добро, что вам сделаешь. Ну, рассказывай, дурень, что там тебе на могиле привиделось.
Рассказал ему Трохим все, что ему представлялось.
— Дурень и еще дурень! — воскликнул Придыбалка и расхохотался. — Тебе со страху пригрезилось. Ты и в самом деле подумал, что мертвецы с богом разговаривали! Куда уж им разговаривать, когда ты хватил их по головам дубиною так, что и череп проломал и мозги вывернул.
— А душа? — сказал Трохим. — Недаром же говорят, что у человека не то, что у скотины или у какой-нибудь твари, душа есть. Когда человек умрет, его душа отлетит к богу, и бог будет судить ее за грехи.
— Бабы это все наплели! — сказал Придыбалка. — Никакой души у тебя нет и не было, и никуда она не отлетит. Что человек, что зверь, что птица, что рыба, что червяк — все одинаково поживет на свете, и умрет, и согниет, и нет его больше.
— Как можно? — говорит Трохим. — Человек тварь крещеная: оттого у него и душа есть. Батюшка говорит, что все мы после нашей смерти будем жить на том свете, праведные души в рай пойдут, а грешные в пекле мучиться будут за худые дела. Батюшка так говорит, а он все знает, что и как написано.
— Ах простота, простота! — сказал Придыбалка. — Всему верит, что ему ни скажут. Да ведь батюшки нарочно так выдумывают, чтоб на вас туман напускать да вас обирать, вы боялись бы на том свете пекла, а батюшки за молебны да за панихиды с вас деньги станут брать.
Удивился Трохим таким речам. Подобного он еще не слыхал.
— Значит, — спрашивал он у Придыбалки, — по-твоему так: души у человека нет, и кто умер — тому уж не жить?
— Не будет тот больше жить, кто умрет! — объяснил ему Придыбалка. — Коли батюшки знают такое место, где живут те, что померли на этом свете, — пусть вам покажут такое место.
— Про то бог знает! — сказал Трохим. — А мне сдается: не может быть так, чтоб человек как умрет, так душа его не жила бы на том свете у бога. Нас всех будет судить бог, и меня он станет судить за мое лихое дело. Вот я и боюсь страшного суда его, и на муку вечную в пекло меня бог осудит.
— Почему ты знаешь, что есть на свете какой-то бог? Я об этом тебя уже раз спрашивал, и теперь опять спрашиваю. Видал ты этого бога? Покажи ты мне его, дай поглядеть на твоего бога, — смеясь, говорил Придыбалка.
— Люди умные говорят про него, а я что? — сказал Трохим. — Я прост человек. Попы — люди письменные, ученые, они про то знают и нас, дурней, учат, на,д попами архиереи, те еще умнее попов, а над архиереями, сказывают, есть старшой, папа Рим называется, — тот, говорят, бога видит и с самим богом разговаривает.
— Все вздор, все глупые бабы такое болтают, — сказал Придыбалка. — Никто бога не видал, никто с богом не разговаривал, потому что бога на свете нет и никогда не было. Нынче умные люди не верят ни в бога, ни в дьявола, ни рая по смерти не дожидают, ни муки в пекле не боятся, только говорить о том не смеют.
— Коли бога нет, как ты говоришь, так кто ж это сотворил свет весь? — спрашивал озадаченный Трохим.
— Само себя все сотворило! — отвечал Придыбалка. — Все, что ты видишь кругом себя: небо, солнце, звезды, всякая тварь на земле и в воде, всякая рослина в поле — все это называется природа, все это сталось само собою, безо всякого бога, так-таки само себе сложилось. Ты думаешь, все, что вам рассказывают про бога, думаешь, они и на самом деле верят, что есть бог? Нет, Трохим. Они знают правду, знают, что бога нет, да вам этой правды не сказывают для того, чтоб вы были все дурнями, ничего не ведали, ни об чем не судили и верили бы всему, что вам скажут, и делали бы то, что вам велят. Вот они и закон такой написали, чтоб вам во вред был, и обдуривают вас: говорят вам, будто сам бог дал такой закон. Смекни, брат Трохим, откуда взялся этот бог, что ты его так боишься? Никто того бога не видал, никто не знал и не знает, хоть и говорят, будто он есть где-то.
— Стало быть, и суда от бога нам не будет за наши худые дела? — спрашивал Трохим.
— Конечно, не будет, — отвечал Придыбалка. — Кому судить, коли бога нет. Да и как тебя судить, когда тебя на свете не будет.
Трохим не нашелся, что на это сказать. Молча шли они оба вместе. Приближаясь к Мандрикам, Придыбалка возобновил беседу и говорил:
— Вы все боитесь суда за злые дела. А какие такие злые дела и почему они злы — того не знаете. Волк задерет овцу, кошка задерет птичку. Что, это разве не злые дела? А если злые, то, стало быть, и волков, и кошек, и всякого лютого зверя будет судить бог? Как ты скажешь?
— Не знаю, — отвечал Трохим, — наш дьячок как-то раз говорил, что на страшном суде волк принесет в зубах кость того барана, что когда-то задрал, и бог будет его судить.
Придыбалка сказал:
— Волк скажет богу: ‘Мне есть захотелось, оттого я задрал овцу. Зачем ты, боже, создал меня такого, что я не могу есть травы, а ем только мясо? Коли мне овец не драть, так с голода пропадать’. И тебя если б стал бог спрашивать: ‘Зачем ты купцов побил?..’ А ты бы тому богу в ответ сказал: ‘Зачем, боже, сотворил меня бедняком? Коли б я бедняком не был, я б и купцов не побивал. А то я вижу: другие люди женятся, и мне захотелось жениться, но другие люди живут в добре и холе, и за них девушки идут, а я живу в нищенстве, и за меня, через мою бедность, девушки не отдали. Вольно было тебе, господи боже, создавать меня бедняком! Мне тоже, как и всякому другому, хочется хорошо пожить. А чтоб хорошо пожить — нужны деньги, нужно платье, нужна лошадь и много чего еще нужно. У других людей все это есть, а у меня нет. Даром никто не дает, купить не за что, а жить хочется. Вот я пошел и побил купцов: затем их побил, чтоб набрать себе такого, чего нужно для житья хорошего. Зачем, боже, сотворил меня таким, что я должен делать тебе неугодное? Когда меня ты сотворил, то знал, что я буду худое делать: ты бы лучше меня совсем не творил!’ Это я тебе, Трохим, только для примера говорю, как бы ты отвечал перед богом, если бы тебя стал бог судить, но бога нет, и судить тебя некому будет, и говорить тебе так не придется. Поживешь, поживешь, потом умрешь и согниешь в земле. Вот и весь конец тебе. И всем тот же конец. Одни дурни думают о боге и боятся суда его. Умные люди о такой чепухе не помышляют и стараются только о том, как бы на этом свете повеселее пожить.
Не привык Трохим прежде размышлять, а слепо держался детских представлений, не в силах он был, однако, защищать их, когда Придыбалка принялся их разбивать. В Трохимовой голове возник какой-то туман.
Дошедши до Мандрик, собеседники расстались. Придыбалка пошел к себе в барский сад, Трохим к тетке. Он сообразил, что тетка уже спит, не вошел в хату, а уклался под повиткою. Утром, вошедши в хату, он дал тетке денег и поручил ей купить курицу, молока и водки и приготовить обедать по своему желанию, а сам отправился ко двору Шпака. С улицы, через окно светлицы, увидал он старика, возившегося около своих книг. С ним в светлице была и дочь его. Васса из светлицы через окно увидала своего возлюбленного, ходившего по улице. Трохим подмигнул Вассе. Васса кивнула головою. Через три минуты Васса была уже за воротами своего двора и пошла вслед за Тро-химом, стараясь идти вдали от него, чтоб отец из светлицы не заметил их вместе. Они обогнули двор, пошли вдоль сада и сошлись. Трохим рассказал ей, что с ним было на могиле убитых купцов. Прослушавши рассказ с напряженным вниманием, Васса сказала:
— О, коли в сорок лет обещает бог побить тебя, так нам таки долго придется пожить! Приезжай со сватами к отцу моему и синий жупан надень на себя. Отец отдаст меня за тебя. За сорок лет успеем покаяться и отмолить твой грех, в церковь начнем усердствовать, нищим будем раздавать милостыню по нашему достатку. Бог нас помилует. Бог без меры милосерд. Отец в книге читал, что такого греха нет, чтоб его нельзя отмолить перед богом.
Трохим под влиянием Вассы успокоился. Он отправился к тетке, пообедал с нею, потом пошел к Придыбалке.
Сошлись они на заветном месте под барскими кузницами, и стал Трохим держать совет, как ему жить на свете.
Придыбалка говорил:
— Первое, мой дорогой Трохим, покинь всякие бабьи россказни. Забудь про своего бога, совсем выбей себе из головы эту поповскую нисенитницу. Моих советов послушайся, и будет тебе хорошо на свете. Ты был совсем нищий, а я тебя своим советом разом из нищенства поднял, и в люди начинаешь ты выходить и выйдешь, коли по моим наставлениям жить будешь, богатым сделаешься, люди знать и уважать тебя станут! Думай всегда о том, что тебе может принести корысть, и чтоб тебе убытку не было, а о том никогда не помышляй, за что грех, за что нет греха! Все это бабьи выдумки. Правду я тебе скажу: греха на свете за людьми нет вовсе, а, коли хочешь, есть у людей глупость, вот она-то и есть настоящий грех. Кто глуп, тот и грешен. Деньги наживать — не глупо, стало быть, и не грешно. Надобно только так делать, чтоб никто не знал, как ты их наживаешь, и никто бы не посмел тебя осудить. Сам теперь видишь, как умно поступил по моему совету: убил купца и добыл от него все, что тебе нужно было, a лишнего ничего не взял. Никто на тебя не положил подозрения. Никто не знает, что это сделал ты, никто этого и не узнает, пока сам не проболтаешься. Сделал бы ты иначе, погнался бы за большою выгодою, забрал бы себе весь товар, увел бы к себе лошадей — вот и пропал бы! Тогда суд смекнул бы, что тут было убийство, стал бы доискиваться и, наверное, доискался бы. А ты вот за лишним не погнался, взял только свое, что тебе необходимо было, и только. И теперь все шито-крыто. Вот по этому образу и всегда так поступай. Без самой последней крайности не пускайся на такое дело, что за него пришлось бы идти в Сибирь, коли б оно за тобой открылось. Этого мало. Без последней крайности никогда не обмани, ни у кого чужого не зажиль, никого не огорчи, со всеми в согласии будь, живи так, чтоб никто худого про тебя сказать не посмел, а уж коли пришла крайность последняя, тогда ничего не бойся, никого не жалей, нужно обмануть — обманывай, только так, чтоб люди не узнали, а хоть бы узнали, то чтоб не посмели попрекать, придется украсть — украдь, но только так, чтоб люди никак не узнали, что ты украл, нужно человека убить — убей, да только так, чтоб все было шито-крыто, вот как теперь сталось. Не бойся греха, — суда божия на том свете себе не жди, а умей только от суда людского на этом свете укрыться. Вот что называется быть умным. Я тебе скажу: узнаю все, что с тобой наперед будет, и узнаю вернее того бога, что ты слыхал, как он на могиле в лесу с мертвецами разговаривал. Он обещал тебя в сорок лет покарать, а я тебе скажу: неправда, будешь ты жить в богатстве и благополучии, будь только умен и живи по моему совету.
Чрез несколько дней после того одежа, обувь и белье для Трохима было все готово. Придыбалка купил ему воз и лошадь. Запрягли лошадь в воз, сели на воз двое сватов, Негляд и сапожник, с ними сел Трохим, одевшись в свой новый длиннополый сюртук. Поехали к Шпаку. Трохим Соскочил с воза и отворил ворота во двор. Цепная собака, завидя чужих, рвалась на длинной веревке, по которой скользило кольцо ее цепи. Васса с наймичкой стояла тогда на пороге рабочей хаты. Она ждала гостей, но отца не предупредила. После того как Шпак прогнал со двора Трохима, Васса ни разу не дала отцу повода заметить, что встречалась где-нибудь с ним, а сам Шпак не напоминал о нем дочери: он надеялся, что время все исцелит и Васса, без всяких усилий со стороны родителя, перестанет тосковать о Трохиме. И вот, когда Шпак, надевши очки, готовился читать в четьи минеях житие Саввы Дорофея, послышался стук колес въезжавшего на двор воза. Закрывши очки и положивши книгу, Шпак бросился отворять дверь светлицы, и вдруг перед ним является Негляд с хлебом в руках. Помолившись к образам, Негляд начал произносить речь, которую при сватаньи по обычаю произносят малоруссы: как молодой князь ездил на охоту, как гонялся за лисицею и потерял ее след, как потом след пропавшего зверя нашелся и довел их до двора хозяина. Говоря о князе, Негляд указал пальцем на Трохима, но Шпак несколько секунд не мог узнать, кто таков был этот названный князь в синем жупане: до того Шпак был далек предполагать, чтоб его бывший наймит мог так скоро явиться к нему в качестве жениха и притом в таком одеянии. Только тогда, когда Негляд назвал жениха по имени, Шпак дрогнул и побледнел, а Трохим, поклонившись до земли, сказал:
— Вы обещали отдать за меня Вассу Денисовну, когда я приеду на своем возе, собственною лошадью, в синем жупане. Я так приехал, как велели.
— А где ты взял синий жупан? — спрашивал Шпак. — Украл или, может быть, купца на дороге убил да у него из товара сукна взял?
Невольно дрогнул Трохим. Такую речь в пору было бы Шпаку произнести, если б он сидел в лесу за Лубками, когда Трохим расправился с офенями. Шпак продолжал:
— Вот я покажу тебе свою дочь. Я тебя в земскую полицию отправлю, пусть доищутся, где ты достал жупан и лошадь.
— Не говорите так, — сказал Негляд. — Не кладите на свою душу греха, а на свою семью позору. Трохим беден, да честен. Мы знаем, откуда он добыл себе жупан, и воз, и лошадь. Нашлись добрые люди, дали ему взаймы денег, на эти деньги он себе все справил.
— Как это может статься? — сказал Шпак. — Какой дурак даст денег такому оборванцу?
— Не все такие, что дают деньги только ради своей наживы, — сказал Негляд. — Есть на свете и такие добрые люди, что бедному человеку помогают в нужде.
— Эти добрые люди, — сказал Шпак, — верно, дали ему денег, надеясь получить их от меня, когда успеют одурачить и сделать тестем этого голодранца. Скажите, какие это добрые люди в мой карман заглядывают?
— Не тревожься, Денис Савельевич, — сказал Негляд, — никто в твой карман не заглядывает. Ты прогнал Трохима от себя за то, что дочь твоя полюбила его, он, бедный, хотел с горя утопиться, но по божией воле спас его от смерти добрый человек, Фетис Борисович. Этот Фетис Борисович и денег ему дал. Не бойся, Денис Савельевич, он с тебя этих денег править не будет. Твой зять, когда разживется, сам ему заплатит, а не то барин за него отдаст, а не изволит барин отдать и с твоего зятя получить нельзя будет, все-таки с тебя Фетис Борисович их не потребует. Бог наградит его за доброе дело, что человека от напрасной смерти спас!
— Кто такой этот Фетис Борисович? — спросил Шпак.
— Тот, что у барина в садовничьей живет, — сказал Негляд. — Кто он таков — бог его знает, а в слободе зовут его Придыбалкою.
— Я отлыгаться не стану, — сказал Шпак. — Говорил я этому голодранцу, что тогда не стану перечить своей дочери выходить за него, когда он приедет ко мне на своем возе, собственною лошадью, одетым в синем жупане. Не отпираюсь. Я так сказал. Только уж коли Фетис Борисович нашелся ему таким благодетелем, так подобало бы ему придти ко мне и со мной повести об этом деле разговор.
— Он приедет, как вы дадите согласие, — отвечал Негляд.
— Я спрошусь у барина, — сказал Шпак. — Покойный барин — царство ему небесное! — обещал вольную моей дочери вместе с тем, кто будет ее мужем, а моим затем. Он велел тогда придти к его сыну. Нельзя мне не сходить к молодому барину.
— Хорошее дело, Денис Савельевич, — сказал Негляд, — барская воля всему голова. Только нам, сватам, вы должны сказать: согласны ли отдать дочь свою, и жениху тоже объявите, вот он перед вами!
— Позову дочку, — сказал Шпак. — Сама она пусть скажет. Я ее ни в чем не силую.
Он вышел и через две минуты опять вошел в светлицу вместе с Вассою.
— Васса, — сказал отец, — сватают тебя за Трохима… Господа сваты! Как бишь вы его величаете?
— Семеновича, — сказал сапожник.
— За Трохима Семеновича, — продолжал Шпак. — Желаешь ли идти за него замуж?
— Желаю, тато! — сказала Васса.
— Слышите, господа сваты, — сказал тогда Шпак. — Ее добрая воля: сама вам объявила. Я ей не перечу, спрошу только барина, потому что я из барской воли не выхожу.
Явились на стол водка, пироги, колбасы. Стал хозяин угощать гостей. В это время двери отворились и в светлицу вошел Придыбалка.
— Денису Савельевичу сто лет здравствовать, — сказал он входя. — Хлеб-соль добрым людям и горилка. У вас, вижу, на лад пошло.
Шпак пригласил нового гостя к беседе, хотя смотрел на него недоверчиво. Придыбалка не допустил Шпака делать подходы к делу, и сам первый завел речь о Трохиме, занес Шпаку турусы на колесах о том, как Трохим хотел утопиться, а он, случайно вышедши со двора, увидал это и остановил парня, как потом дал Трохиму денег взаймы, чтоб справил себе жупан, воз и лошадь.
— А тебе, Денис Савельевич, — прибавил он, — надобно непременно сходить к барину. И я буду при барине, когда ты придешь к нему.
Шпак, выпроводивши гостей, надел на себя новую свитку светло-синего сукна, которую надевал не более трех или четырех раз в год, и вышел из дома.
Придыбалка, подбившийся в расположение к молодому Мотылину, уже сообщил ему историю Трохима, выставивши себя спасителем. Барин в этот день знал, что делается у Шпака, и ожидал последнего к себе, когда Шпак, вышедши с своего двора, направился к барскому двору. Мотылин был человек добродушный и заранее потешался над тем, что богатый мужик зачванился, а потом запутался так, что теперь должен будет в самом деле делать то, что обещал только в насмешку над бедняком. Придыбалка был вместе с барином, когда Шпак входил во двор.
— Что, старый хрен, попался в тенета? — сказал ему отставной гусар. — Сам научил зятька. Видишь, он так и приехал к тебе, как ты ему велел.
— Я затем и к вашей барской милости осмелился придти, чтоб испросить вашего господского дозволения, — сказал Шпак, низко кланяясь.
— Ему, — сказал Мотылин, — ему, доброму Фетису Борисовичу, благодарен будь за все. Он твоего зятя из беды выручил, из воды вытянул! А ты, старик, я вижу, недобрый человек! Как тебе не жаль было бедного парня? До чего ты его довел? Сквалыга ты этакой! Вот за это стоишь ты, право, того, чтоб тебя здесь разложить да взбучить. Я прощаю тебе ради моего покойного отца, что он тебя, старого хрена, любил и в завещании написал, чтоб тебе отдать семь тысяч, что ты отдал ему на сохранение.
Мотылин ушел и, возвратившись снова, держал в руке билет Сохранной казны воспитательного дома.
— Вот, — говорил он, — и твои деньги. Покойный отец отправил их в Опекунский совет, чтоб накопить тебе процентов. Тут их накопилось уже за четыре года. Из этих процентов, что наросли на твой капитал, заплати Фетису Борисовичу все, что он истратил на твоего зятя. Слышишь?
— Слушаю, — сказал Шпак.
— А ты, Фетис Борисович, — продолжал Мотылин, обращаясь к Придыбалке, — подай ему счет. После этого нечего медлить, старик: за свадьбу!
— Благодарим вашей барской милости, — сказал Шпак, кланяясь и касаясь пальцами до земли.
— После свадьбы, — сказал Мотылин, — пусть молодые придут ко мне получить отпускную.
Прошло после того не более как две недели, и двор Шпака огласился свадебными песнями дружек. Была первая половина сентября. Погода стояла ясная, теплая. Крестьяне покончили полевые работы и занимались возкою снопов на гумна: это самое подходящее время для веселостей в сельском быту. Свадьба у Шпака устроена была не хуже и не скупее, как у всякого зажиточного мужика, но там недоставало живой непринужденной веселости. Хозяин старался быть со всеми приветлив, всех просил есть, пить и веселиться, но всем было как-то неловко в близости с ним, и все дышали тем свободнее, чем меньше замечали внимательность к себе хозяина. Даже тетка Трохимова, после многих лет нищенской жизни, теперь, в качестве жениховой матери, посаженная на почетном месте, чувствовала себя так стеснительно, что хотела бы уйти в свою бедную хатку. После свадьбы новобрачные ходили к барину, и Мотылин выдал им отпускную.
Пришел после того к Шпаку Придыбалка и при нем говорил его зятю:
— Я тебе, Трохим Семенович, дам вот какой совет: ты переселись в город и запишись в купцы. Только прежде выучись читать и писать. Человек неграмотный все равно что малый ребенок, которому всегда нужна нянька. Так неграмотному нужен всегда благоприятель, чтоб его во всем наставлять. А выучишься грамоте, — словно из слепого сделаешься зрячим: никто тебя не обманет, а всякий будет еще бояться, чтоб ты его не обманул!
— Истинно правда, Фетис Борисович, — сказал Шпак, лебезивший тогда перед Придыбалкою, панским любимцем, до унижения. — Настали такие времена, что, не знаючи грамоте, невозможно никуда сунуться!
Предложил Придыбалка сам учить Трохима гражданской печати, которую знал тверже, чем Шпак, более сведущий в церковной. Стал Трохим ходить к Придыбалке и учиться чтению и письму, гражданской печати, арифметике и уменью считать на счетах. Придыбалка хвалил понятливость ученика своего.
В следующую зиму перед масляницею молодой Мотылин женился на дочери своего соседа, владельца слободы Лубки, и, по окончании свадебных пиров, в барском дворе, в великий пост, Трохим, по обычаю пришедши к Придыбалке’ заниматься, услышал от него такое слово:
— Нам приходится расстаться и, верно, уж навсегда. Дай мне руку.
Трохим подал ему руку. Придыбалка внимательно посмотрел ему на ладонь и говорил:
— Я умею угадывать по рукам, что с человеком вперед станет. Ты богат будешь. Пойдешь в купцы — знай: все торговое дело на том построено, что один другому лжет, один другого обманщиком обзывает, а себя честным выставляет, а всех искуснее, умелее тот, кто успеет так прикинуться, что все его честным считают и никто его в обмане никак не поймает, а он-то самый первый обманщик и есть. Тот паче всех разбогатеет. Смотри, Трохим! Дойди до того, чтобы всех обманывать, а тебя никто обманщиком назвать бы не посмел и все бы трубили про твою честность. А чтоб до этого дойти, нужно с начальством ладить, нужно ему взятки давать. И ты, знавши это, не скупись, давай всем, кому нужно давать: лучше иногда и лишнее дать, и такому иногда дать, что можно бы и не давать, все-таки лучше, нежели не дать или не отдать кому следует. Давши начальству взятки, не бойся ничего и никого: уже тебя никто не посмеет чернить, боясь начальства, потому что начальство — сила, а ты себе эту силу закупил! Только над всяким начальством на свете есть еще начальство верхнее. Большому кораблю плавание большое, а малой лодке плавание малое. Вот ты начнешь торговать в небольшом городе, это тебе малое плавание будет. Тут городничие, исправники, заседатели и другие, всех их закупишь себе взятками. А расторгуешься — перейдешь в губернию, там тебе будет побольше плавание: там губернаторы и прочие важные лица, подлаживайся к ним и взятки давай. Они ведь тоже люди, и им своя польза дорога. Расторгуешься — перейдешь в столицу: там тебе будет самое большое плавание. Там начальство еще выше: там министры, генералы, всякие знатные особы. И они люди, и им хочется жить какможно лучше, и к ним подладиться можно. Зато уж как с ними в приятство войдешь, так широко и высоко пойдешь, всею Россиею повернешь! Тогда обманывай всех сколько хочешь, никто не посмеет обвинить тебя, ни даже попрекнуть.
— Куда мне так высоко залетать? — сказал Трохим.
— Не говори так! — сказал Придыбалка. — Сколько таких примеров, что смолоду ходит человек в изорванном серяке, а под старость ворочает миллионами. Мне, Трохим, сдается, что с тебя выйдет богатейший купец на всю Россию. У тебя смекалки-то много. Перечислишься в купцы, прислушаешься к их речам, присмотришься к их делам и многое поймешь. Не забывай только моих наставлений, — главное: о своем господе боге не думай, суда его не жди, чертей в пекле после смерти не бойся! Помышляй только о том, как бы себе на этом свете пользы больше получить.
— Вы куда ж уходите отсюда? — спросил Трохим.
— Наш барин женился. Молодая барыня невзлюбила меня. Я ухожу от них, — отвечал Придыбалка.
— Куда? — еще раз попытался спросить Трохим.
— На что тебе знать? — сказал Придыбалка. — У тебя своя дорога. И мы, верно, уж более не встретимся. Помни мои наставления.
И они попрощались. Через три дня Придыбалки не было в барском дворе. Никто не мог сказать, куда и в какое время он уехал и даже уехал ли. Словно испарился или сквозь землю провалился. Не было об нем с той поры ни слуху. В Мандриках тогда сильнее подозревали: не бес ли то был в человеческом образе! А оно правдоподобно, судя по тому, как он отзывался о боге.
Того ж года после пасхи не было в Мандриках ни Трохима с Вассою, ни его тестя. Усадьба Шпака по продаже, с разрешения помещика, перешла к другому лицу.
Перебрался Трохим в город, записался в третью гильдию, принялся, по совету с тестем, торговать подсолнечным маслом, которое в то время было совершенною новостью и давало Трохиму большие барыши до тех пор, пока по примеру его другие торговцы не взялись за то же, тогда случайно на улице услыхал Трохим разговор двух прохожих, толковавших о том, что один торговец другого города разжился от торговли косами, которые тогда привозились из Австрии. Не сказавши никому о своем намерении, Трохим договорил одного немца, жившего в аптекарских гезелях переводчиком, съездил с ним за границу и привез оттуда транспорт кос. Обогатили Трохима косы пуще подсолнечного масла. Трохим был в состоянии купить себе двухэтажный дом с лавками внизу. Потом заметил Трохим, что люди ни от чего так быстро не разживаются, как от винных откупов, и вступил в компанию откупщиков, состоявшую из купцов и помещиков. В этом деле еще более посчастливилось Трохиму.
‘Эка! Как ему деньги-то сыпятся! — говорили торговцы. — А, кажись, никакой особой мудрости в нем нет’. И в самом деле, никак не могли отыскать в Трохиме таких качеств, что помогали ему разживаться. С виду он казался так себе, простофилею, прикидывался незнайкою, когда его пытались о чем-нибудь выспросить, сам никогда прямо не спрашивал о том, что его в данное время занимало, а старался узнать об этом как-нибудь сбоку, слушая одним ухом и показывая вид, будто его не касается вовсе то, о чем идет речь, а потом уже извлекал как мог и имел свои выгоды. Из купцов своего города он один только читал газеты и в состоянии был говорить и по-своему судить о таких предметах, которые для других были совершенно чужды, и поэтому он нравился дворянам, которые были с ним в одной откупной компании. ‘Какой умный мужик этот хохол, какой простой и честный!’ — говорили они о Трохиме.
Васса оставалась безграмотною, но, одаренная природным умом, отличалась замечательным житейским тактом: она успела отстать от таких слободских привычек, которые слишком угловато выдавались в ее новом положении, со всеми приветлива, ни с кем не заносчива, ни с кем особенно не дружилась, ни с кем не ссорилась, никого в глаза не хвалила, никого за глаза не бранила и, несмотря на зависть, возбуждаемую скорым обогащением Трохима, находилась со всеми в добрых отношениях. В первый же год своего переселения в город Васса родила сына. В голову Трохиму вошла тогда зловещая мысль: что, если сын его, теперь невинный младенец, понесет кару от бога за тяжкие преступления родителей? Недаром Шпак рассказывал ему из какого-то прочитанного благочестивого рассказа, как невинный человек, не сделавши ничего дурного, пил горькую чашу бедствий за преступления своего родителя и, наконец, сам того не желая, погубил отца своего. Так бог покарал грешника. ‘Так, может быть, — думал Трохим, — и меня когда-то бог покарает чрез моего сына’. Прндыбалки не было, его искусительных наставлений подновить было некому, память о них теряла свежесть и силу. Детские грезы брали верх. Внутренний голос как будто шептал Трохиму: ‘Есть бог, и он тебя накажет!’ Когда Васса оправилась от родильного недуга, муж напомнил ей о ее обещании молиться богу за грех его. Васса сказала:
— Будем молиться. Надобно! Каждый праздник в церковь станем ходить, посты будем соблюдать, милостыню раздавать начнем у церковных дверей, а я непременно исполню обещание — схожу пешком на богомолье в Киев.
И потекли месяцы, годы… Жила Васса, не помышляя о подвигах покаяний и о паломничестве в Киев.
На десятом году после своего переселения в город, похоронивши своего тестя, перебрался Трохим в губернский город.
Здесь счастье улыбнулось ему еще дружелюбнее. Наш Трохим — теперь уже Трофим Семенович Яшников — богатейший купец во всей губернии, уже он не примыкает к откупной компании, он самостоятельный деятель, и к нему примыкают другие: ни у кого денег взаймы он не просит, своих у него вдоволь, зато другие его просят: ‘Сделай милость, батюшка Трофим Семенович, возьми, будь благодетель!’ И Трофим Семенович многим благодетельствует — берет у кого сотни, у кого тысячи, а у некоторых и десятки тысяч, платит процентов по пятнадцати, а сам, пуская в оборот занятые деньги, наживает по два рубля на рубль и более. У него в откупу пять уездов и губернский город, а в последнем два каменных дома, в одном из них помещается его питейная контора. Губернатор, вице-губернатор, председатель и советники казенной палаты, все полицейские и земские чиновники — у него на определенном жалованье, а его питейная контора — источник богатых милостей. Служить по питейной части было так выгодно, что управляющий конторою Трофима Семеновича был статский советник, оставивший коронную службу и все сопряженные с нею надежды на чины и ордена за двадцать тысяч жалованья в год и удобную квартиру при конторе. За пределами своей питейной части Трофим Семенович пользовался таким весом и значением, что стоило только заручиться его покровительством, чтоб иметь успех во всяком тяжебном деле, где бы оно ни производилось. Показисто жил Трофим Семенович: давал обильные обеды и блестящие вечера, где бывали губернские властители, и каждому из них оказывалась подобающая честь по его рангу. И кто бы мог узнать оных времен бедного наймита в этом миллионере, перед которым так лебезили высокородные и превосходительные светочи губернского мира! Не забывал Трофим Семенович и долга христианского человеколюбия: каждый год жертвовал по триста рублей на городскую больницу и раздавал обильную милостыню нищенствующей братии у подъезда своего дома в день великого пятка.
На двадцать первом году своей коммерческой деятельности Трофим Семенович, отправившись в Петербург на сенатские торги, возвращался в свою губернию с намерением переселиться в столицу. Но как только он вступил в подъезд своего дома, услыхал печальную весть. Васса Денисовна скончалась за неделю до возвращения мужа из столицы. От доктора, лечившего г-жу Яшникову, он узнал, что смерть постигла ее скоропостижно, от разрыва артерии.
Сильно загрустил Трофим Семенович об утрате жены, с которою сжился в продолжение многих лет. Скорбел он, между прочим, о том, что Васса Денисовна все собиралась совершить путешествие в Киев на богомолье и уже теперь не могла никогда исполнить своего обета. До сих пор счастье неуклонно везло Трофиму Семеновичу, а в счастье, как всем известно, человек мало способен бывает к раскаянию и сердечному сокрушению, от этого как ни осаждало душу Яшникова воспоминание о содеянном им когда-то преступлении, но не могло надолго и всецело овладеть его существом. Бывало, когда такое чувство охватит его, он спешит поделиться им с своею женою, и Васса Денисовна так или иначе старается успокоить мужа. Теперь ее не стало, и в целом свете не было уже никого, с кем бы он мог заговорить о своей сердечной тайной боли. Преступник осужден теперь страдать один, без раздела. Священнику он ни разу не открывал своего греха на исповеди: жена постоянно просила его, чтоб он, ради своей безопасности и доброго имени, этого не делал, да и от других лиц Яш-ников слыхал, будто попы, узнавши на исповеди о совершенных преступлениях, открывали их. Трофим Семенович выбирал себе в духовные отцы таких попов, которые у исповедующихся не спрашивают о грехах по росписи, какая составлена и напечатана в требниках, а ограничиваются общими выражениями в роде таких: покайтесь, в чем чувствуете себя грешным, и тому подобное, — так что, исповедуясь у такого попа, можно и не открыть ему греха и не скрыть его, а совершить настоящее иезуитское reslriclio mentalis {Духовное воздержание (латин.).}. Teперь, когда не было с Трофимом Семеновичем единственного друга, знавшего всю подноготную его прошедшей жизни, пробудившаяся с неукротимою силою нечистая совесть жестоко мучила его. Неудержимо хотелось ему поделиться своею тайною мукою. Он обратил мысль на местного архиерея, а этот архиерей пользовался всеобщим уважением в губернском городе, как муж святой жизни и мудрых словес. Преосвященный Агафодор был известен Яшникову и прежде. К нему отправился теперь он для тайной беседы.
— Ваше преосвященство, — сказал архиерею откупщик, — я тяжелый грешник, пришел к вам просить совета, утешения и наставления. Исповедуйте меня, духовный отец, по правилам.
Бог знает, как принял бы такую просьбу от кого-нибудь другого преосвященный владыка, но от богатого и всеми уважаемого в губернии откупщика он принял ее любезно, приказал подать себе мантию, поставить аналой, прочитал молитву и начал спрашивать.
— Я грешник великий! — сказал Яшников. — Тяжелый грех лежит на моей совести многие годы.
— Нет греха, который был бы оставлен богом без прощения, если только грешник принесет истинное покаяние, — сказал владыка. — Каялись ли вы пред духовным отцом?
— Я страшился, — сказал Трофим Семенович, — чтоб духовный отец, узнавши о моем преступлении, не предал меня в руки земного правосудия. И теперь, если я решаюсь исповедать мои грех перед вами, владыко, то поступаю так оттого, что питаю к вам особое, величайшее уважение, и притом открою перед вами свой грех только тогда, когда вы соизволите дать свое архипастырское слово, что…
Архиерей перебил его речь и сказал:
— По правилам, святой отец, никакой священнослужитель не должен открывать никому чужих грехов, о которых он узнал от исповедующегося грешника. Если вам наговорили, будто священники могут повредить вам, узнавши от вас тайны ваши на исповеди, то вам не следовало этому верить. А что вы так беспокоитесь, то даю вам свое архипастырское слово: не смущайтесь, говорите смело, хоть бы вы родителей своих убили или собственную дочь изнасиловали, — все равно — будьте покойны! Я вам назначу, сообразно вашим винам, церковное наказание, но не предам вас ни мирскому суду, ни мирской молве.
Яшников, успокоенный такими словами, начал повесть своей жизни и рассказал о событии, случившемся в даче села Лубки, в лесу над оврагом.
— Другого тяжкого греха никакого за собой не сознаете? — спросил владыка.
— Нет, — отвечал Трофим Семенович.
— Я потому вас об этом спросил, — сказал архиерей, — что обыкновенно одно преступление влечет за собой ряд других преступлений, но если вы не совершили после того никаких порочных поступков, это значит, что содеянное вами преступление было плодом пылкой молодости, неопытности, крайней бедности и, главное, полнейшего невежества, в котором вы тогда пребывали, наравне со всем простонародием. Грех ваш велик, но вина ваша смягчается обстоятельствами вашей тогдашней жизни и вашего тогдашнего духовного состояния. Я не могу назвать вас испорченным, неисправимым грешником, когда вы, сделавши преступление в юности, потом, в течение более двадцати лет, прожили честно, принося пользу обществу, и притом, как мне посторонние сообщали, не оставляли дел благочестия и християнского милосердия. Если я особенно строго буду вас порицать, то за то, что вы так долго не открывали своего греха духовнику и не постарались заранее очистить свою совесть. За это я вам назначу епитимию. В память вашей добродетельной супруги, которую господу угодно было призвать к себе, и вместе с тем во искупление греха вашего, содеянного в те годы, когда волнуют человека страсти, извольте построить церковь, снабдить ее изящным иконостасом, изрядною утварью, нарочитым священнослужительским облачением и положить в ее пользу сумму, на каковую мог бы содержаться клир. Если свершите сие благое дело, примете сторицею благая и в сем житии, и в будущем, и отпустится вам грех ваш. Согласны ли исполнить назначаемую вам епитимию? Не выше ли средств ваших она будет? Откровенно скажите: тогда я вам иную назначу.
Яшников поклонился с видом смирения. Архиерей продолжал:
— Однако не подумайте, что, созидая храм богу, вы, так сказать, подкупаете его правосудие. Такое помышление да не внидет в душу вашу. Сущность покаяния — в сердечном сокрушении и в искреннем сожалении о том, что вы совершили грех пред богом! Но всякое содеянное человеком преступление требует возмездия, которое состоит в том, чтоб виновный потерпел нечто за свою вину. На сем основании и земный суд определяет кару по закону. И церковь, хотя чадолюбивая мать, но вместе с тем и праведная судия, прощая кающемуся грешнику, требует, однако, чтоб он понес возмездие за свой грех. Вот на таком-то основании я налагаю на вас епитимию. Кроме сего, имею еще и то в виду. Если бы вы знали близких кровных убитых вами людей, то сочли бы своим долгом оказать им с своей стороны какое-нибудь благодеяние. Конечно? Яшников утвердительно кивнул головою.
— Но вы их не знаете, — продолжал архипастырь. Так вместо них совершите благодеяние для христианского общества. Вы сами говорите, что, желая умилостивления за свой грех, раздавали милостыню. Но что значит плотская милостыня? Вы из своих сокровищ давали неимущим только телесные блага. Выше всех телесных благ благо духовное. А такое благо дадите вы алчущим и жаждущим оного тем, что создадите храм, в котором будут всегда возноситься молитвы и куда будут притекать ожидающие от бога великия и богатыя милости. Тогда и многолетнее томление души вашей, яко раскаяние, вменится вам в искупление греха вашего.
— Обещаюсь исполнить все, что изволите наложить на меня, — сказал Яшников.
— Я вас лишаю причащения святых тайн, дондеже не совершите налагаемого на вас дела, — сказал владыка. — Впрочем, если бы, сохрани вас от этого бог, вы заболели опасно, тогда можете причаститься.
Немедленно принялся Яшников за постройку храма.
Денег откупщик не жалел, и потому дело это пошло живо. В марте, после беседы с владыкою, происходила закладка, осенью в тот же год все церковное здание было готово, поставлен иконостас, и преосвященный Агафодор совершил освящение нового храма с приделом, во имя святой мученицы Вассы. В день освящения владыка произнес слово о заслугах создателей и благотворителей святых божиих храмов, а ‘в своих палатах’, оставаясь наедине с Трофимом Семеновичем, сказал ему:
— Ныне древний грех ваш отпущается вам всецело. Писано-бо: ‘Аще разрешите на земли, разрешено будет на небеси’. Я, смиренный и недостойный, разрешаю грех ваш: верьте, что и господь разрешил его. Таковы слова Христа самого. Не помышляйте более о грехе своем и не страшитесь кар за него, иначе, показывая недоверие к словам господа, согрешите тяжко и оскорбите безмерное милосердие божие. Теперь, после исповеди, можете причаститься святых тайн!
Спустя немного времени преосвященный Агафодор был указом святейшего синода переведен в другую епархию, а потом Трофим Семенович, успокоившись и утешившись о потере супруги, вступил вторично в брак с дочерью помещика слободы Лубков, тестя Мотылина. Этот барин занимался откупным делом, и потому Трофим Семенович с ним сблизился.
Скоро после свадьбы Трофим Семенович перебрался в Петербург.
И начался еще новый период жизни Трофима Семеновича Яшникова. Годы пошли за годами: живет он в Петербурге в собственном доме на Невском проспекте. Не ограничиваясь откупным делом, он взял в Сибири золотые прииски и ведет дела через своих доверенных. В золотом деле везет ему счастье, пуще чем в откупном. Остряки, выражаясь о возрастании его богатства, говорят, что Яшников просто пухнет. Молва доводит его капитал до суммы многих миллионов. Он — коммерции советник и кавалер ордена св. Владимира, сообщившего ему потомственное дворянство. Весь нижний этаж его дома занят его конторою, она, по качеству его занятий, — в двух отделениях и представляет подобие министерского департамента. В бельэтаже помещается сам хозяин. Широкая, устланная коврами и уставленная экзотическими растениями лестница ведет в его покои, где все блестит серебром, золотом, фарфором, малахитом, яшмою… Дом Трофима Семеновича постоянно открыт для гостей: роскошные обеды, блестящие вечера, широкое хлебосольство хозяина и хозяйки! Лет через восемь после переселения Яшникова в столицу к нему в дом прибыла сестра жены его, Мотылина, которой муж, умирая, оставил в собственность свои Мандрики. Эта госпожа, поживши у Яшниковых года два членом семьи их, умерла, передавши полученное от мужа имение своей сестре, Яшниковой. После того Трофим Семенович, вместе с женою и дочерью от первого брака, отправился в доставшиеся жене его вотчины. Незадолго до того скончался ее отец, и ей теперь доставались и Лубки, и Мандрики.
Путь их с большой почтовой дороги направлялся проселочною дорогою к Лубкам. Приближаясь к этой слободе, Трофиму Семеновичу приходилось проехать через то место, где когда-то происходило событие, тяготившее его совесть. Крест, поставленный на могиле двух убитых, еще стоял на своем месте, но подгнил, почернел и покрылся зеленою плесенью. Со стороны дороги овраг был обнесен кирпичным парапетом: уже несколько кирпичей из него успело выпасть и обвалиться в овраг.
— Ah, quel abime! {Ах, какая пропасть! (фр.).} — невольно воскликнула дочь Яшникова, отворачивая голову от оврага.
— Хорошо еще, что обгорожено! — заметила госпожа Яшникова. — А то не дай бог заехать сюда в глухую ночь! А вот и чей-то крест, может быть, здесь похоронен такой, что ночью опрокинулся в этот овраг!
Ямщик, услыхавши замечание барыни, сказал:
— Это так точно было, сударыня: ехал купец с товаром ночью и опрокинулся в овраг, и товар при нем остался, и лошадей с ним нашли в овраге. Так его-то вместе с батраком здесь похоронили.
— Давно это было? — спросила Яшникова.
— Годов, почитай, более тридцати будет. Не при нашей памяти. Старые люди сказывают, — отвечал ямщик.
Трофиму Семеновичу подперло дыхание, но он не произнес ни слова.
Приехали в Лубки. На другой день госпожа Яшникова, вместе с падчерицею, отправилась служить панихиду над могилою своих родителей. Трофим Семенович остался дома. Он был сильно взволнован после того, как увидел место, где когда-то совершил страшное преступление, и, в беспокойстве расхаживая по комнатам дома, в углу под образами нашел святцы киевской печати, принадлежавшие его давно уже умершей теще. Он машинально развернул их и наткнулся на следующее место во вседневной полунощнице: ‘День он страшный помышляющи, душе моя, подби, вжигающе свещу твою, елеем просвещающи, не веси-бо, когда приидет к тебе глас, глаголющий: се жених!’ Трофим Семенович положил святцы и стал ходить по комнатам, но прочитанные в святцах слова не отставали от его души. Грозно воскресало перед ним прошедшее в страшных, знакомых образах: как он убивал купцов, как вместе с Придыбалкою опрокидывал их тела в овраг, как потом, пришедши на их могилу, услышал неизвестно откуда исходивший голос: ‘Покараю в сорок лет!’ Вот уже прошло тридцать четыре года, осталось шесть лет: и те пройдут, и сороковой год наступит, и тот год пройдет, и настанет день, тот самый день, о котором говорится в святцах, день, когда к душе его приидет глас, глаголющий: ‘Се жених!’ Стал тогда пытаться Трофим Семенович утешать себя воспоминаниями о преосвященном Агафодоре, он ведь владыка, архипастырь, он в церкви носит на себе образ самого Христа-господа. Не сказал ли преосвященный, что грех его прощен, что ему не следует томить себя и пугать ожиданиями божия суда? Да, он сказал так. Что можно возразить против того, что он говорил? Не указал ли он на слова самого бога, давшего власть пастырям разрешать грехи людей? Не оставил ли господь обещание, что все, разрешенное на земли, будет им разрешено на небеси? Разве это не так? Да, а между тем совесть начала снова жечь сердце Трофима Семеновича. Разве разрешение архиерея бессильно? Или не значит ли, что со стороны грешника еще что-то осталось сделать? Что же? Каяться, но ведь архиерей не велел более не скорбеть, ни думать о том, что уже разрешено и прощено! Да, архиерей разрешил, и бог, стало быть, разрешил, а Трофиму Семеновичу страшно, больно… Колена его тряслись, сердце задрожало. Он перестал ходить по комнатам дома, в изнеможении прилег на диван и невольно закрыл глаза.
Вернулись жена и дочь. Принялись завтракать. Напрасно Трофим Семенович думал залить бургонским вином и заесть честерским сыром расшевелившуюся совесть. Случайно раскрытая в святцах страница не выходила у него из воображения: ему все мерещился страшный день, свеча и глас, вопиющий: ‘Се жених!’
Пробывши с неделю в Лубках, Яшниковы отправились в Мандрики. Невыразимые ощущения охватили душу Трофима Семеновича, когда он увидал то село, где родился, проехал по тем улицам, где когда-то бродил с мешком за плечами, выпрашивая хлебные недоедки. Теперь вот он въезжает в барский двор, тот самый двор, куда он назад тому тридцать пять лет не смел войти, пугаясь грозного имени: барин, а барин в его детском воображении представлялся существом странным и вместе ужасным, существом, не похожим на обыкновенных людей, таким существом, которое все только сердится и дерется! Теперь он сам барин, да еще владелец этого самого двора, которого е ребячестве так боялся.
В первый же день, когда Яшниковы расположились в барском доме слободы Мандрик, Трофима Семеновича что-то невольно потянуло в сад. Вот оранжерея, вот садовая изба: здесь, в отдельной половине этой садовой избы, жил Придыбалка, сюда приходил к нему учиться чтению, письму и цифири молодой крестьянин, только что женившийся на дочери богатого мужика. У дверей оранжереи стоял неведомый Трофиму Семеновичу рабочий, он почтительно снял шапку, сознавая, что перед ним новый барин.
— Кто у вас теперь главный садовник? — спросил его. Трофим Семенович. Рабочий назвал его по имени.
— Не знаешь ли, — спросил Трофим Семенович, — где теперь Фетис Борисович, что был у покойного Мотылина главным садовником?
— Не могу знать, — отвечал рабочий. — Такого, сударь, кажись, у нас не было.
— Был, — сказал Трофим Семенович, — давно только, годов больше тридцати тому прошло.
— Этого мы помнить не можем, — отвечал рабочий, — я в те поры еще не родился.
Отошел от него Трофим Семенович, он пошел гулять по саду, везде замечал он отпечаток запустения. Видно было, что этот сад много лет уже оставался без хозяйской любви к нему. Вышедши из сада и проходя через двор, Трофим Семенович встретил служителя, волосы с проседью показывали, что он живет на свете около пятидесяти лет. Трофим Семенович остановил его и спрашивал
— Не помнишь ли ты Фетиса Борисовича, что был когда-то главным садовником у Мотылина?
— Немного помню, — сказал служитель, — только я тогда жил еще на слободе, и во двор меня не брали. Помню. Его звали в слободе Придыбалкою.
— Да, да, Придыбалкою, — сказал Трофим Семенович. — Не знаешь ли, не слыхал ли, где он?
— Не знаю, сударь, — отвечал служитель. — Да навряд ли кто в слободе про то знает. Про него ходили в народе страшные слухи, — ну да ведь глупый народ, мало ли что болтает.
— Что такое? — спросил Трофим Семенович.
— Такое, барин, — сказал служитель, — такое, что и говорить про то не годилось бы. Известно, народ глуп, мало ли что мелет.
— Что такое? Скажи, — с любопытством допрашивал его Трофим Семенович.
— Что будто… — говорил таинственно служитель, — будто он только в образе человеческом ходил, а на самом деле не человек был.
— Кто же? — спрашивал барин.
— Известно, — сказал служитель, — народ глуп, сударь, необразованность, мало ли чего выдумает простонародие по своей простоте?
— За кого же считали в слободе этого Придыбалку, скажи, — допрашивал барин.
— За самого лукавого, сударь, — сказал служитель. — Говорили: кто только с этим Придыбалкою свяжется, того он сейчас на грех подведет. С покойным нашим барином, говорят, такое было в те поры, как они были молоды и приехали из полка. Совсем было обошел их этот Придыбалка, во всем на него барин положился и души в нем не слышал, только после, как они изволили остепениться и женились, молодая барыня первым долгом потребовала от барина, чтоб этого Придыбалки у них ни во дворе, ни в слободе не было. Барин послушались доброго совета барыни и согнали Придыбалку. Куда тот ушел, где делся, где жил после того, и живет ли он до сих пор на свете, про то я не знаю, и навряд ли у нас в слободе есть такой, кто про это знает. Еще про него в слободе ходила такая притча, что коли кто по наущению его пойдет и пообещает ему жить так, как он укажет, того он богатым сделает и в большую честь введет. Был у нас в слободе старик, лет ему за восемьдесят перевалило, недавно умер. Тот, помню, рассказывал: был, говорит, у нас в слободе парень, бедный такой, что совсем нищий, милостыни под окнами просил! Этот Придыбалка и говорит ему: ‘Дай мне клятву, что будешь делать все, что я тебе велю. Я тебя за то богачом произведу’. Парень искусился и дал ему такую клятву. Что ж вы думаете? Этот парень как-то вышел на волю и ужасть как разбогател. Так старик этот сказывал, а бог его знает, правда ли это, или нет.
От этого рассказа побледнел Трофим Семенович. Он понял, что речь шла не о ком другом, а именно о нем. У народа про него сложилась сказка. ‘Вот что оно, — думал Яшников, ушедши от рассказчика, — народ здесь не совсем забыл про меня, сплел про меня небылицу. Значит, надобно быть осторожным, чтоб крестьяне не узнали, кто теперь у них стал барином. А разве можно утаить шило в мешке? Пусть бы знали, что я когда-то по этой слободе ходил бедным оборвышем. Это не беда. Тем больше чести. А вот что дурно, когда станут болтать, что их барин разбогател при помощи черта, ходившего в человеческом образе. А что ж? Станут болтать. Что тут поделаешь? Всем не зажмешь рта. Всего хуже, как проведают, с какого повода я богатеть начал. Нет, нет! Этого проведать не могут. Суд уже давно решил, что убийства не было: купцы по собственной неосторожности опрокинулись в овраг. Так и в народе, как видно, осталось. Вот и ямщик, что нас вез, говорил: ехали какие-то купцы и упали с повозкою в овраг, и товар, и лошади при них найдены. Стало быть, их никто не убивал, иначе разбойники взяли бы себе товар. Нет, люди не узнают моей тайны, один бог знает ее. Но архиерей уверял меня, что бог простил уже меня. А вот умные люди говорят, что бога вовсе и нет. А кто его знает: однако все равно мне бояться нечего, коли есть бог, так он меня простил и наказывать больше не станет, а коли его нет, так и наказывать меня некому’.
Прошедши через двор, Трофим Семенович не вошел в дом, а вышел через калитку и очутился в виду двух господских кузниц. И вспомнил он, как здесь, под этими кузницами, он видался с Придыбалкою и слушал его наставления, увидал он и то плесо, куда хотел броситься, когда Шпак прогнал его. Вспомнил он и речи Придыбалки, как тот указал ему путь найти себе синий жупан и лошадь, чтоб жениться на Вассе. Вспомнил он и про то, как Придыбалка предсказывал, что он будет богачом. Пророчество сбылось. Но с чего пошла его разжива? С того несчастного бумажника, что он вынул из кармана убитого им человека! Ах, какой скверный начаток! Ах, какое ужасное дело! Не с этого ли гнусного дела начал он богатеть, а мало-помалу дошел до того, что стал коммерции советником, дворянином, знатным барином. Какая необычная и вместе проклятая судьба! Всему начало положило преступление, за которое следовало его, по закону, сослать в каторгу. Что ж теперь делать? Каяться. Но кому каяться? Богу? Но бог простил его, так архипастырь сказал, и то было уже давно. А вон другие умные люди, что все читали и много знают, говорят, будто и бога-то нет.
Так перевертывались мысли в голове Трофима Семеновича, когда он остановился перед кузницами, под которыми тридцать четыре года тому назад слушал наставления Придыбалки. И не на что было его уму опереться, снова начиналась и не кончалась в его душе обычная внутренняя борьба.
Воротившись с прогулки в дом, Трофим Семенович предложил жене и дочери проехаться по даче. Пообедавши, они сели в коляску покойных Мотылиных, оставшуюся в имении после господ. Проехали мимо того места, где жила когда-то солдатка Ирина, Трохимова тетка. Не было уже убогой солдатской хаты, где проводил когда-то теперешний петербургский богач свое грустное отрочество. Вместо нее в новом дворе стояли две нарядных избы, а позади, где был когда-то жалкий огород солдатки, зеленел густолистый садик. Яшниковы проехали мимо бывшего двора Шпака: и там увидал Трофим Семенович совсем не то, что напечатлевалось в его памяти от молодых лет. Ни следа прежней светлицы, ни рабочей избы, прежние ворота отнесены в другое место, а там, где у Шпака были ворота во двор, красовался домик в великорусском стиле, с пятью окнами, перед которыми не во дворе, а на улице в палисаднике зеленели кусты сирени и бузины. Все переменилось в Мандриках за тридцать четыре года, заметил Трофим Семенович. Даже церковь, в которой его крестили и венчали, изменила свой наружный вид: прежде она была покрыта дранью, а теперь — листовым железом, покрашенным ярко-зеленою краскою, а посаженные вокруг церкви березки, которых знал Трофим Семенович маленькими деревцами, стали теперь большими, густолистыми деревьями. Только два надгробные памятника в церковной ограде гласили о прошедшем слободы Мандрик: первый — покрывал останки старого Мотылина и жены его, другой, рядом с первым, — поставлен был на могиле последнего из Мотылиных, оставившего имение жене своей, передавшей его, по завещанию, в род Яшниковых.
Пробывши около двух недель в Мандриках и сделавши хозяйственные распоряжения об управлении Мандриками и Лубками, Яшниковы возвращались в Петербург.
Яшниковы выехали на своих лошадях на почтовую дорогу. Путь их в Петербург лежал через Москву. На этом пути, в тридцати верстах от столбовой дороги, находился знаменитый во всей России монастырь: чудотворная икона богоматери привлекала туда богомольцев из близких и далеких сторон православного русского мира. Госпоже Яшни-ковой казалось предосудительным не посетить этого монастыря хоть раз в жизни, особенно когда случай приводил ее проезжать неподалеку от этой святыни. Трофим Семенович, угождавший жене, и теперь не отказал ей. Яшниковы свернули с почтовой дороги и прибыли в монастырскую гостиницу, где расположились в трех покоях. В большой монастырской церкви стояла в серебряном позолоченном окладе чудотворная икона богоматери, в другой церкви был колодец, называемый живоносным: народ признавал особую благодать в воде этого колодца. Когда Яшниковы побывали у архимандрита, тот сообщил им, что в монастыре есть схимник, отец Пафнутий, старик семидесяти пяти лет, имевший дар прозорливости и провидения будущего. Впрочем, преподобный отец, как счел нужным заметить архимандрит, не терпел, чтоб к нему приходили из любопытства, нередко посетителю, являвшемуся с таким побуждением, схимник говорил: ‘Что ты ко мне гадать пришел? Ступай лучше к бабе-ворожее, коли тебе охота заниматься суевериями!’ Если же посетитель ему нравился, то схимник укорял его в наставительном тоне: ‘Будущее одному богу ведомо! Грешно желать знать о своей грядущей судьбе: полагайся во всем на волю божию’. Хотя он был постник и отшельник, но никого не заманивал к прелестям монашеского жития. Пришел к нему однажды купчик, которому пришла охота странствовать из монастыря в монастырь, с намерением вступить со временем самому в монахи. ‘Тебе, — сказал ему отец Пафнутий, — не велит бог думать о монашестве. Не всякому иноком быть можно, а только тем, кого бог сам к тому избирает! Не думай, что в мире спастись нельзя. Ступай в свой город и занимайся торговлею. Бог пошлет тебе хорошую жену, и ты будешь добрый семьянин и честный торговец’. Так поступил купчик, и так с ним сталось в жизни. Не всякого допускал к себе схимник, иным он не отвечал, когда, подходя к его дверям, они произносили молитву: ‘Господи Иисусе Христе, боже наш, помилуй нас!’ Не дождавшись благосклонного ‘аминь!’, они принуждены были уходить с прискорбием. Однажды пришла к нему какая-то барыня. Схимник допустил ее, но, не давая ей обычного благословения, спросил ее: ‘Какой ты веры?’ — ‘Как какой? — сказала изумленная барыня, — православной, греко-российской!’ — ‘Есть люди, — сказал отец Пафнутий, — именующие себя христианами, а они — сущие язычники и поклоняются многим идолам. И.ты такая же. У тебя идолы — женские платья, шляпы, ленты, перчатки: все это идолы твои’. И потом начал ее учить отец Пафнутий, что надобно паче всего любить бога, а к тленным земным вещам не прилепляться. Много подобного рассказывали об отце Пафнутий во свидетельство его мудрости и прозорливости.
Услыхавши от архимандрита об этом прозорливом старце, Трофим Семенович, остававшийся под влиянием впечатления, возбужденного посещением Мандрик, решился пойти к старцу и у него исповедоваться.
По указанию монаха, Трофим Семенович отправился на монастырское кладбище, отделенное невысокою каменною оградою от главного монастырского двора, на котором стояли церкви. На кладбище вела калитка, настолько широкая, что через нее можно было пронести гроб с покойником. Вправо от калитки вдоль стены, отделявшей кладбище от двора, стояла небольшая церковь, главный вход в эту церковь был со двора, а на кладбище выходила из церкви другая дверь, железная, отворявшаяся только в том случае, когда нужно было нести покойника в могилу. Далее за церковью, вдоль той же стены, была келья схимника. Единственный вход в эту келью был со стороны кладбища. Близ ее двери проделано было маленькое оконце, а на противоположной стороне во двор было другое оконце, несколько шире первого, через это последнее затворнику подавали пищу. У самой кельи на кладбище были могилы, и один надмогильный крест, стоя у самой двери, как будто просился в келью к отшельнику. По наставлению, сообщенному монахом, Яшников, подошедши к оконцу, выходившему на кладбище, произнес:
— Господи Иисусе Христе, более наш, помилуй нас! Из кельи послышалось: — Аминь.
Дверь отворилась.
Трофим Семенович вступил в келью. Это была маленькая комнатка, в ней не могло стать в ряд более трех человек. Каменная лежанка, без всякой постели, составляла ложе отшельника. Стол, с двумя лежавшими на нем книгами, и простая, некрашенная скамеечка составляли всю мебель комнаты. Над лежанкою висел образ спасителя в терновом венце. Перед Трофимом Семеновичем стоял мужчина в черной власянице, закрытый схимническим аналавом с изображением креста и Адамовой головы под крестом. Трофим Семенович хотел поцеловать ему руку, схимник отдернул ее.
— Я… — начал было золотопромышленник.
— Ты, — перебил его отшельник, — грешник! Но всех грешников бог по своему бесконечному милосердию прощает, если они смиренно покаются перед богом. Есть грех паче всех грехов — то гордость духа. Рек-бо господь: ‘Блаженны нищий духом: тех-бо есть царствие божие!’ Смиряйся и кайся!
Другой бы счел эти слова обычным иноческим нравоучением, применительным ко всем людям, но Трофим Семенович оставался под впечатлением воспоминания о своем преступлении, ему пришло в голову такое соображение: он сразу назвал меня грешником, он, стало быть, узнал, кто к нему пришел. Правду говорят про него, что он прозорлив. И Трофим Семенович рассказал отцу Пафнутию всю повесть жития своего, начиная с детства. Не утаил он и страшного дела, совершенного в лесу над оврагом.
— Окончил? — спросил отец Пафнутий строгим, но спокойным голосом.
— Окончил, — отвечал Трофим Семенович. — Меня смущает…
— Да не смущается сердце ваше, — сказал отшельник, — терпи наказание от бога и уповай на его беспредельное милосердие.
— Меня, — продолжал Трофим Семенович, — именно то смущает, что я не понес никакого наказания, и я думаю, что кара меня ожидает тогда, когда исполнится сорок лет, как мне обещано было на могиле. До сих пор все идет благополучно, деньги за деньгами сыпятся в карман, мне только и горя было, что потерял жену, но скоро потом бог даровал мне другую, также достойную. И детьми своими я доволен.
— Этим тебя бог и наказывает, — сказал схимник, — что тебе во всем удача и благополучие, в этом тебе и почин кары божией. Никакой грех не останется у бога без кары, ни одна добрая мысль — без награды. Как бы ты, после совершенного тобой злого дела, перенес какое-нибудь несчастье, то счел бы его божиим наказанием, а ты вот говоришь, во всем тебе удача была, и денег у тебя много, и семьею ты доволен. Это значит: бог оставляет вперед кару над тобою. Хорошо было бы, когда бы на самом деле приключилось тебе какое-нибудь несчастье или болезнь тебя постигла, прежде чем исполнится сорок лет, а то хуже будет, когда и сорок лет пройдет, и с тобой ничего не случится, и денег у тебя много будет, и будешь ты здоров и благополучен, и во всех делах твоих будет удача. Тогда перестанешь ты страшиться кары, и тогда совсем потеряешь — не скажу веру в бога: у тебя ее нет, — потеряешь страх божий, который у тебя еще есть. Вот тогда последняя твоя будет кара на земле. Земные люди слухом внимают и не слышат, очима смотрят и не видят. Им нередко благополучием кажется то, что есть великое бедствие, добро видят они там, где настоящее зло. Со стороны глядя на тебя, люди подумают: ‘Вот над ним благословение божие! Оттого ему во всем удача и счастье!’ Обманываются люди: не благословение тебе это, а кара! Вот как бы привел тебя господь потерпеть даже за то, в чем ты ни душой, ни телом не виноват! И тогда было бы тебе лучше. Пусть бы люди напрасно тебя обвиняли, а ты бы сам знал, что не за то, по божию смотрению несешь наказание. А если так до твоей смерти будет тебе во всем одно благополучие и люди будут тебя хвалить и прославлять, не зная, что ты был великий грешник и злодей, тогда горе тебе! Это значит, что зело прогневил ты бога: и бог соблюдает для тебя кару в твой последний день, рука страшного суда своего.
— Что мне делать, честный отец? Скажи, что мне делать? Я думал угодить богу и заслужить его милосердие, я на святые церкви жертвовал, храм построил, нищим благодетельствовал.
— А что сказано, — возразил отец Пафнутий, — ‘аще вся имения моя раздам нищим, любве же не имам, никая польза ми есть’. Храм построил, нищим благодетельствовал! Вы думаете бога подкупить вашею милостынею? Да ведь Иуда-предатель о нищих пекся, когда укорил жену, пролившую драгоценное миро на господа. Что ему господь сказал: ‘Нищих всегда имеете с собою, а меня не всегда’. А он, господь, что такое? Он — любовь всесовершенная. Когда в наше сердце вступает любовь, значит, сам бог в него вступит. С нами тогда Христос. Пользуйся, человече, минутою, когда Христос с тобою. Пройдет сия драгоценная минута, отгонишь Христа от себя лукавыми своими помыслами и намерениями, тогда месяцы, годы пойдут обычною чредою, а Христа с тобою не будет, станешь звать его к себе, а он не придет! Тогда сколько ни раздавай милостыни, сколько ни строй церквей — все тщета, никая ти польза есть. Люди тебя хвалить будут — и только. От людей восприимешь мзду свою, а от бога ее не ожидай.
— Что же, — сказал Трофим Семенович, — что же делать, когда ни милостынею, ни богоугодными делами нельзя, как говоришь ты, загладить греха? А честный владыка, повелевший мне построить храм во искупление моего преступления, сказал мне, что как он разрешил мне грех здесь, так и на небе разрешен будет грех тот.
— По разрешению пастырскому, — сказал схимник, — грех разрешается на небеси богом только тогда, когда грешник сам кается с верою. А у тебя нет веры. Без собственной веры грешника бессильно всякое разрешение духовного лица. А чтоб иметь веру, надобно со смирением вымолить ее у бога.
— Как же это сделать? Научи, — сказал Трофим Семенович.
— Если я укажу тебе к тому средство, ты не поступишь по моему совету, — сказал отшельник.
— Поступлю, честнейший отец. Скажи твой совет, — произнес Трофим Семенович.
— Скажу тебе, — сказал отец Пафнутий, — только наперед знаю, что ты моего совета не примешь, скажу тебе для того, чтоб ты знал тот путь своего спасения, по которому пойти у тебя не хватит ни решимости, ни силы. Раздай все свои капиталы на добро своим ближним, а сам останься без гроша. С чего началось твое обогащение? С преступления, со злодеяния! Потеряй же добровольно все, нажитое тобою на этом нечистом пути: тогда получишь ты возможность испросить у бога полное прощение за свой тяжкий грех. Только все раздай, ничего у себя не оставь, не уподобись Анании и Сапфире. Так раздай, чтоб никто не узнал, что это роздано тобою. Не труби перед собою!
— Как же, — сказал Трофим Семенович, — я сделаю нищими собственных детей, неповинных в отцовском грехе?
— А ты, — сказал ему отец Пафнутий, — читаешь в повседневной молитве: хлеб наш насущный даждь нам днесь. Если так молишься, чего тебе страшиться за детей? Бог даст им хлеб насущный. Господь силен прокормить и одеть твоих детей. В евангелии сказано: ‘Имейте веру божию, и аще речете горе сей: ‘Верзися в море’, — будет по глаголу вашему’. Это ведь словеса самого господа. У тебя нет веры, я это вижу, но без веры никакая щедрая милостыня не примирит тебя с богом, без твоей собственной веры никакое архипастырское разрешение не разрешит тебя на небеси. Веру надобно приобресть, а чтоб ее приобресть — я подаю тебе такой совет. Весь свой капитал потратишь, детям своим не оставишь, тогда детей своих предашь в волю божию. Вот тут и будет твоя вера в бога. Тут важно не то, что ты свои миллионы издержишь на богоугодные дела. Что миллионы? Прах, тлен, сор. Что такое богоугодные дела? От дел не оправдится никакая плоть пред ним. Тут именно то важно, что дети твои тебе милее и дороже всего, а ты им никаких богатств не оставишь и предашь их в волю божию. Этим ты благодать божию к себе привлечешь.
Трофим Семенович молчал, потупивши голову. На лице его изображалось смущение.
— Что, богач? Видно, жестоко слово сие! — сказал схимник. — Видно, ты уподобляешься тому богачу, ему же Христос предложил, если хочет совершен быти, раздать все свои имения нищим и идти за Христом! Не прошло мимо тебя слово господа, рекшего: ‘Удобее верблюду пройти сквозь уши иглиные, нежели богатому в царствие божие внити!’ Пусть же бог сам вразумит тебя и наставит, а я более не скажу тебе ничего. Оставь меня.
Трофим Семенович поклонился и вышел из келий молча. Ничего не сказал он ни жене, ни дочери, которые осматривали монастырскую ризницу в то время, как Трофим Семенович посещал отшельника. После него мать и падчерица, по совету архимандрита, ходили к схимнику, но обе возвратились в гостиницу, не видавши схимника. Три раза, один вслед за другим, под дверьми келий его госпожа Яшникова произносила обычную молитву: ‘Господи Иисусе Христе, боже наш, помилуй нас!’ Не последовало на эту молитву желанного: ‘Аминь!’ Прозорливый старец не показал охоты вступать с ними в беседы.
Вернулись Яшниковы из монастыря на почтовую станцию, а оттуда покатили в столицу.
Дорогою Трофим Семенович был грустен и молчалив. Он солгал жене и дочери, сказавши, будто отшельник не принял его так же, как и их, но углубясь в себя, размышлял о беседе со схимником. ‘Вишь ты, — думал он, — раздай другим ни за что ни про что весь свой капитал, а сам останься безо всего! Хорошо так говорить, когда у него ничего нет и, может быть, никогда не было, коли у него в келье даже постели нет! А мне как это сделать!’ И стало Трофиму Семеновичу воображаться: все свои банковые билеты, все свои деньги раздает он на благотворительные учреждения, продает свой дом на Невском и вырученные с продажи деньги обращает туда же, и поступает так, как велел схимник, никто не знает, откуда жертвуются такие суммы. И, ему за это ровно ничего. Шиш под нос. Ни ордена, ни монаршего благоволения, ни министерской благодарности, ни газетной похвалы! Никто не знает, что он совершил такой подвиг. Только дети узнают. Как им не узнать, когда они через этот отцовский подвиг станут бедняками? Что тогда они скажут? И стало Трофиму Семеновичу ужасно. ‘Ах я дурак! Пошел спрашивать совета у выжившего из ума чернеца! — говорил сам себе Трофим Семенович. — Я человек общественный, и уж коли спрашивать совета, так спрашивать его у такого, что живет сам с людьми, а не на кладбище с мертвецами. Да и в самом деле, разве я не загладил греха молодости и невежества честною и полезною для общества жизнью в течение многих лет? Разве ни за что меня и люди одобряли, и государь жаловал? Что, я был разве скуп для неимущих? Мало ли я благодетельствовал и нищим, и святым храмам? Архиереи поважнее этого схимника, и те меня в пример благочестия и всяких добродетелей ставили, а преосвященный Агафодор давно уже разрешил мой тяжкий грех! Да еще как разрешил: вменил мне в новый грех, если я стану беспокоиться за свой прежний, им разрешенный! Помню я, как этот мудрый архипастырь насчет раздачи милостыни говорил: следует давать милостыню с рассуждением, с толком, и давать ее так, чтоб и себя самого, и детей своих не разорять. Вот истинно мудрое наставление! А этот чернец что говорил? Надели дармоедов, а собственных детей пусти по миру. Да почему это бедные так приятны богу, что другие должны трудиться и собирать состояние, чтоб его бедным раздавать? Гораздо больше благотворит тот, кто не даст никому даром ни гроша, а устраивает какое-нибудь дело и доставляет труд бедным людям, и им за труд платит. Хоть он и себе доставляет пользу, но и другим дает, и дает не даром, а за труд. Это похвальнее. И средства бедным доставляются, и к лености они не приучаются. Разве я не так поступал? Мало ли народа служит у меня и по откупам, и по золотым приискам? Все получают исправно за свой труд жалованье, никто не пожалуется, чтоб я кому-нибудь недоплатил, кого-нибудь обманул. Разве все это не благотворение общественное? Вот это-то и есть настоящая благотворительность, а вовсе не глупая раздача денег лентяям и бродягам, как нас учат монахи! Вишь, что выдумали! ‘Хочешь спастись, — говорят, — раздай нищим все свое состояние’, это значит: сам трудись, ни днем ни ночью покоя не знай, а что наживешь — все это раздай таким, что сами трудиться не хотят, приобретать не умеют, а охочи на чужой счет пожить! А отчего нищий стал нищим? Спросил бы их. Оттого, что работать не хотел. Конечно, так. Кто трудится и притом кто одарен умом, тот богатеет, а кто ленится и глуп, тот весь век остается бедняком. А у этих чернецов такое рассуждение: ты богач, у тебя всегда много, раздай все тем, у кого ничего нет, а сам бедняком^ стань. Тогда в рай пойдешь. Богатому, говорят они, нельзя войти в царствие небесное: так сам бог сказал. Ох, видно, не совсем неправы те умные и ученые люди, что не очень-то верят в бога. В самом деле, какой премудрый бог, что такое сказал, чтоб не входить богатому в царствие небесное!’
И путем саморазмышления Трофим Семенович подходил опять к отрицанию божества.
Воротились Яшниковы в Петербург, Трофим Семенович опять погрузился в свои торговые и промышленные спекуляции. Дела его не только не упадали, но становились все лучше. Откупа он совсем покинул и ограничивался одною золотопромышленностию, и с этой целью он в летнее время съездил в Сибирь. Два семейных праздника огласили необычною веселостью дом золотопромышленника, и без того всегда людный и шумный. Первый — был выход замуж его дочери за князя знатной фамилии, избравшей Елену Трофимовну как ради ее красоты, так и ради богатого приданого. Второй праздник была женитьба сына его, служившего по дипломатической части. Отец достойно своему состоянию наделил и отделил обоих детей своих.
Но быстро, быстро с гор текут
В долину вешни воды,
И невозвратные бегут
Дни, месяцы и годы.
И вот настал роковой сороковой год со времени совершения преступления, тяготившего совесть Трофима Семеновича. В июне этого года жена Яшникова уехала в свои имения по делам. Трофим Семенович не поехал с нею, отозвавшись, что важные дела требуют его присутствия в столице.
Проводивши жену, Трофим Семенович проживал на собственной даче, близ Царского Села, и часто по делам езжал в город. Состояние духа его делалось день ото дня тревожнее. Преступление совершено было 13 августа, и Яшников ждал сорокового из прожитых им с тех пор августов с таким же ужасом, как Громобой — появления Асмодея. Трофиму Семеновичу представлялись разные виды божеской кары, долженствующей его постигнуть ровно через сорок лет: то думал он, что на него нашлется смертельная болезнь, и он пробовал узнать, нет ли признаков начинающейся водянки или рака и т. п. То приходила ему мысль, что он умрет от внезапного апоплексического удара, и он спрашивал врачей, не предрасположен ли он к апоплексии? То воображалось ему, что он погибнет от неожиданного случая: загорится дом, и он не успеет из него выскочить, либо обвалится свод здания, где он будет находиться, убьет его. Иногда золотопромышленник опасался тайных врагов и завистников: они затеют извести его и подкупят слуг или каким-нибудь способом найдут возможность отравить его. Все навязчивее становились пугающие его призраки. В начале августа он пригласил к себе на дачу сына, жившего от родителя отдельно, в подаренном ему отцом доме.
— Александр, — сказал ему отец, — хочу поговорить с тобою об очень важной материи. Ты у меня учен и учен, а мы, грешные, учились на медные деньги и то не доучились.
— Слушаю, батюшка! — отвечал сын.
— Я, мой друг, — сказал старик, — всегда был откровенен с своим семейством, а с тобой более всего. С тех пор как ты меня знаешь, не произошло со мною ничего сколько-нибудь важного, о чем бы ты не узнал от меня самого. Но ты не знаешь кое-чего такого, что со мною происходило в то время, когда тебя на свете не было. А было со мною такое, чего я до сих пор ни тебе, ни кому другому не открывал, не потому, что я не доверял своей семье, но, видишь ли, бывает, у человека останется из прошлого на душе такое, что ему самому вспоминать неприятно, хотелось бы, чтоб этого не было в жизни, да ничего не поделаешь, когда знаешь, что оно было!
— Я думаю, батюшка, — сказал Александр Трофимович, — нет на свете человека, у которого на душе не оставалось бы неприятных воспоминаний. Если не ошибаюсь, мне кажется, тебя тревожит воспоминание о чем-нибудь таком, что легло бременем на твою совесть, воспоминание о каком-нибудь событии в твоей жизни, когда ты поступил не так, как бы хотел после поступить, и желал бы ты, когда бы этого события не случилось с тобою. Не так ли, дорогой батюшка?
— Истинно так, Александр! — сказал Трофим Семенович. — Ты угадал. Ну, ты знаешь меня, своего родителя, скажи, способен ли я нанести оскорбление моему ближнему?
— Ты, батюшка, выражаешься немного по-церковному, — сказал Александр Трофимович. — Слово ‘ближний’ употребляется часто, но не всегда в одинаковом смысле. Послушаешь какого-нибудь монаха, так из его речей выйдет такой смысл, что ближний нам тот, кто молится с нами одинаково написанным иконам. А если принимать, что нам ближний тот, с кем мы постоянно в сношении, так выйдет, что мой ближний будет мой сеттер. Ты, батюшка, верно, хотел спросить: считаю ли я тебя способным оскорбить человека? На это я тебе скажу: еще тот не родился на свет, чтобы мог угодить всем. Всегда найдутся такие, что будут недовольны твоими поступками и сыщут повод жаловаться, что ты их оскорбил. Не мудрено, что и против тебя найдутся такие, что скажут, будто ты оскорбил их. Но я думаю, что мой родитель не способен умышленно сделать кому-нибудь зло.
— И мне, мой друг, кажется, — сказал Трофим Семенович, — что с тех пор, как я посвятил себя торговой деятельности, я не сделал ни одного поступка, в котором бы совесть упрекала меня. Но было время, когда я был молод, неопытен и так беден, что не имел дневного пропитания. При своей крайней бедности, я находился в полнейшем невежестве, не в состоянии был отличать, что хорошо, что худо, и сам, ничего не зная, должен был во всем слушаться чужих советов. В это-то время, Александр, был случай, когда я нанес оскорбление человеку, не желавшему мне ни дурного, ни хорошего. Я не мог исправить нанесенного оскорбления, потому что оскорбленный сошел в могилу.
— Это со многими бывает, — сказал сын. — Но что было, то, говорят, былью поросло. Что прошло, то не вернется!
— В том-то и беда, что не вернется, — вздохнувши, произнес Трофим Семенович. — Та и беда человека вообще, что дурного дела поправить нельзя!
— Однако, батюшка, у тебя желание было его поправить! — сказал сын. — Это я вижу из твоих же слов. Разве ты виноват, что оскорбленный тобою сошел в могилу!
— А если виноват? — сказал Трофим Семенович. Сын смутился и побледнел. Отец, заметивши это, продолжал:
— Сегодня не стану рассказывать, как это случилось. После когда-нибудь все расскажу. Теперь мне тяжело припоминать подробности.
— Я и не требую, — сказал сын. — Я понимаю суть дела. Нанесенное тобою оскорбление свело оскорбленного в могилу. Не так ли?
— Да, оно так! — ответил задумчиво отец. — Но уволь меня, Александр, от рассказа. После все тебе расскажу подробно. Теперь же скажу тебе, что оно меня сорок лет беспокоило и до сих пор беспокоит. Тревожимый совестью, я ходил в полночь на могилу оскорбленного, и там молился о прощении своего греха. Тогда из могилы послышался голос: ‘Господи! Накажи того, кто меня… кто меня оскорбил и привел к смерти!’ На эти слова в ответ услышал я дрогнувший голос неизвестно откуда, он произнес: ‘Накажу через сорок лет!’ С тех пор вот проходит сорок лет. Я ожидаю кары от бога. В ночь на 13 августа текущего года исполнится сорокалетний срок. Вот, Александр, что меня томит и мучит!
— Тебе представилось, не более, — сказал Александр Трофимович. — Ты был тогда взволнован, находился в неестественном положении, в забытьи, в дремоте, в полусне, вот и привиделось тебе такое, чего быть не может. Голоса, которые ты слышал, выходили не из могилы, не с неба, а из твоего собственного воображения: их создали твои возбужденные и расстроенные нервы!
— Так и мне часто казалось, — сказал Трофим Семенович. — А иногда мне думалось, что то был божий глас, и бог определил меня покарать через сорок лет. Александр! Ты человек умный и ученый: веришь ли ты в бога?
— Конечно, нет! — сказал Александр Трофимович. — В наш век сколько-нибудь образованный человек разве может верить в бога?
— Отчего же люди верят? — спрашивал Трофим Семенович. — Видишь, везде церкви поставлены, устраиваются храмы божий. Люди сходятся богу молиться. Не все же только дураки туда ходят. Бывают там и умные. Отчего же они верят?
— Оттого, что еще не додумались, — отвечал на это Александр Трофимович. — Те, что уже додумались, в церковь не ходят и богу не молятся. Ты хорошо понимаешь, что значит отвлеченное понятие?
— Это… Это… Понимаю, — говорил старик.
— Неясно, батюшка, понимаешь, — сказал Александр Трофимович. — Я тебе объясню. Вот, например, видишь ты: человек сердится, потом в ином деле видишь: другой человек сердится. Ты замечаешь, что тот и другой чем-то похожи между собою, когда сердятся. Вот то, чем они походят друг на друга, когда сердятся, — ты называешь: гнев. Это и есть отвлеченное понятие. Видишь ты, что муж с женою согласно живут, одно другому во всем угождает, одно для другого ничего не жалеет, и в другом месте видишь, что муж с женою так же живут, замечаешь сходство между теми и другими и то, чем одни на других походят, называешь: любовь. И это отвлеченное понятие. Пока люди своим размышлением не доискались, как у них складываются отвлеченные понятия, люди воображали себе, что эти понятия где-то существуют отдельно от человеческой головы и с ними можно говорить, как с живыми людьми. Верили, например, что гнев и любовь где-то существуют не в человеке, а особо, замечали, что люди делают добро и зло, и вообразили, что где-то есть существо, называемое добро, и есть другое существо, называемое зло. Но мало того, что человек из своих отвлеченных понятий выдумал себе существа небывалые на свете, он еще вообразил, что эти существа, хоть имеют человеческие свойства, но выше и сильнее человека, и назвал их божествами, или богами. В старину признавалось много богов, на каждое явление человеческой жизни было свое божество: были божества любви, гнева, драки, мира, торговли, плутовства, пьянства, — и каких-то богов не было! Детское воображение наделало у этих богов сыновей, дочерей, внуков. Воображали себе люди, что небеса населены такими богами и богинями, и эти боги и богини, хоть в кой-чем похожи на человека, но никогда не умирают. Когда же люди поумнели, то уразумели, что это совсем не боги и не живут на небесах, а есть только наши отвлеченные понятия, создались в наших головах и без них отдельно ни на небе, ни на земле, нигде не существуют. Однако не мог скоро человек освободиться от того, что у него вошло в привычку. Перестал верить человек в прежних богов, а с единым богом не мог расстаться. Вообразили себе люди, что есть единый бог, всесовершенный, преблагий, премудрый, устроили ему храмы, установили обряды служения ему и думают, что этот бог человека слушает, когда человек к нему заговорит, что этот бог может человека наделить счастьем или покарать его, если человек богу не угодит. Так думают и так верят до сих пор все люди, мало думавшие и мало образованные. Напротив, люди, вполне умные и просвещенные науками, богу не молятся и в бога не верят, оттого что понимают, что и этот бог такой же, как те боги, что им прежде когда-то люди верили и молились: и наш бог, которому строят церкви и служат обедни, тоже не что иное, как наше собственное отвлеченное понятие о всемогуществе и добре, а не какое-то высшее, живое и мыслящее существо. Умные люди веруют только в могущество человеческого разума: этот разум создал бога, он же его и уничтожает, додумавшись, что бог не существо какое-нибудь, а собственное человеческое отвлеченное понятие.
— Стало быть, — сказал отец, — и страшного суда после нашей смерти не будет?
— После нас, — сказал сын, — будет над нами суд совершен теми людьми, что после нашей смерти будут на свете жить. Род человеческий не прекращается, вымирает одно поколение, живет после него другое, и это в свою очередь отживет, умрет, наступит третье, а за третьим четвертое и так далее. Новое поколение приобретает жизнью смысла и сведений более старого, и потому новое поколение совершает суд над старым, оценивает: что хорошего и что дурного сделало старое поколение. Вот тебе и страшный суд, батюшка! А чтобы каждый из нас после своей смерти жил где-то и подвергался суду от какого-то господа бога, так наука не представляет для этого никаких доводов, и вера в бессмертие души есть такое же суеверие, как и верование в мертвецов, выползающих из могил и бродящих в ночной темноте по миру, как воображает себе чернь.
— По-твоему, — заметил отец, — душа наша умирает с нашим телом.
— Вот, батюшка, — объясняет ему сын, — горящая свеча, догорит свеча, потухнет огонь, нет более свечи, нет и огня. Видал ли ты, батюшка, огонь без свечи или без того, что горит? Никто не видал. Вот так никто не видал души без тела. Что такое душа? Способность человека думать, чувствовать, желать, говорить. Когда говорится, что у человека душа есть, это значит, что у человека такие способности есть. Но у человека есть еще жизненные способности: есть, пить, спать, ходить, сидеть. Умрет человек — не будет он есть, пить, спать, ходить, сидеть, оттого что не станет уже того, что прежде ело, пило, спало, ходило, сидело. Точно так же: умрет человек — не будет он думать, чувствовать, желать, говорить, потому что не станет того, что прежде думало, чувствовало, желало, говорило. Не может быть живого человека без души, не может быть и души без живого тела.
— Вот, — сказал Трофим Семенович, — как ты начнешь мне объяснять, так мне кажется правдою все, что ты говоришь. А пройдет немного времени, опять меня страх забирает: опять боюсь суда божия и кары и сам не знаю, как от себя этот страх отогнать.
— Понятно, — сказал Александр, — ты, батюшка, очень умный человек от природы, да не учился и с ребячества набрался разных предрассудков. Известно, что с детских лет усвоишь, с тем нелегко расстаться в старости. Оттого так важно воспитание детей.
Наступило двенадцатое августа. Трофим Семенович проснулся так рано, что еще не всходило солнце, и вышел в свой сад. Лучи утренней зари играли жемчугом и бриллиантами на каплях росы, набегавшей на цветы. Глянул Трофим Семенович на восток и вспомнилась ему слышанная в театре ария из ‘Жизни за царя’, где Сусанин прощается со своею последнею зарею. ‘И моя последняя заря, быть может, теперь светит, много раз будет она светить, да уже не мне, много раз будет восходить солнце, а меня уж не осветит и не согреет!’ Невольно беспокоила его мысль, что в следующую ночь, когда исполнится сорокалетний срок, с ним последует конец, правда, он не чувствовал ни малейшего предвестия болезни, но припоминал себе много случаев, когда конец постигал человека так неожиданно, что за какой-нибудь час пред концом человек не был в состоянии предвидеть, что с ним случится. Жизнь стала особенно мила Трофиму Семеновичу, и все достояние его возвысило свою ценность в его помышлении, когда его тревожила мысль, что не пройдет суток, как ему, быть может, придется со всем расстаться.
В этот день сын Яшникова обедал с отцом, а после обеда, вечером, сказал отцу:
— Поедем к Марушкиным. Проведем там этот вечер. У них сегодня большое общество, и сестра с зятем там будут. Я, батюшка, не отойду от тебя до завтрашнего утра.
Марушкины были богатые помещики, проживавшие на собственной даче в Царском Селе, приятельски знакомые с Яшниковыми.
Заложили коляску. Отец и сын Яшниковы сели в коляску и покатили в Царское Село. Небо закрывалось тучами, на юге, сквозь тучи, мелькнула молния, раздались раскаты грома. Когда коляска въезжала во двор Марушкиных, гром слышался сильнее. Невольно в голове Трофима Семеновича промелькнула мысль: ‘Меня здесь убьет гром!’
Когда уселись за чайным столом, Трофим Семенович против себя увидел фигуру, как две капли воды напоминавшую ему лицо Придыбалки. Фигура смотрела на него, и Трофим Семенович затрясся всем телом.
— Кто это сидит против нас? — спросил он сына.
— Не знаю, — отвечал Александр Трофимович, — я его в первый раз вижу. Спрошу у хозяина.
Фигура не сводила глаз с Трофима Семеновича. Старик беспрестанно опускал голову вниз, но как только приподнимал ее, глаза его невольно встречались с лицом, которое как будто уставилось прямо против него с испытующим взглядом.
Улучивши удобную минуту, Александр Трофимович встал, поговорил шепотом с хозяином дачи и, воротившись к отцу, сказал:
— Это какой-то иностранец, называет себя голландцем. Он садовник на соседней даче. Здесь он в первый раз и по-русски почти не знает.
— Какое странное сходство! — сказал отец. — Да еще и садовник! Он напомнил мне человека, которого я знал в молодости: и тот был также садовник.
— Сходства бывают поразительные! — сказал Александр Трофимович.
Гроза разыгрывалась. В окна дачного дома заглядывали ярко-синие полосы молнии. Удары грома сыпались за ударами. Дождь хлестал по крыше дачного дома и по оконным стеклам. Трофиму Семеновичу лезло в голову: ‘Вот грянет гром и убьет меня!’
Гром, однако, не убил Трофима Семеновича. Чай отпили. Гости расходились по комнатам. Гроза стала утихать. Но старик Яшников был до того потрясен, что едва держался на ногах и не отходил от сына. Кто только с ним ни заговаривал, всяк дивился: что с ним делается. Глядит дико, слова путаются у него на языке. В полночь Трофим Семенович хотел уехать, но Александр Трофимович убедил его подождать ужина.
За ужином Трофим Семенович искал глазами фигуру, испугавшую его, но в ряду сидевших за столом ее не было.
— Где тот господин, что за чаем сидел против нас? — спросил он сына.
— Он ушел тотчас после чая, — отвечал сын. — Я видел, как он взял свою шляпу и проскользнул, ни с кем не прощаясь.
Присутствие лица, похожего на Придыбалку, перестало тревожить Трофима Семеновича, но он чувствовал себя как бы выбившимся из колеи и не мог сам себе объяснить, что с ним происходило.
После ужина гости стали разъезжаться. Отец и сын Яшниковы возвращались к себе на дачу. Александр Трофимович спросил отца:
— Отчего ты, батюшка, так взволновался, увидевши этого господина?
— Он, — отвечал отец, — как две капли воды похож на одного моего знакомого, который сорок лет тому назад о боге и суде божием говорил такие речи, какие слыхал я от тебя.
— Этот человек был русский или иностранец? — спросил сын.
— Кто его знает! — отвечал отец. — Мне он казался не русским, и людям нашей слободы также. Он был садовником у владельца.
— Не дурак он был, как я вижу! — сказал Александр Трофимович. — В то время и в такой глуши! Однако, если он произносил такие речи перед вашими хохлами, они, верно, сочли его воплощенным дьяволом.
— Ты угадал, Александр, — сказал Трофим Семенович, — именно так было.
— Не трудно угадать! — сказал Александр Трофимович. — Так всегда бывало и бывает с теми, кто дерзнет невежественной толпе открывать истины и разбивать суеверия, которыми утешают себя темные люди, наталкиваясь на необъяснимые для них вопросы.
Приехали на дачу. Рассвело.
— Прошла зловещая ночь! — сказал Александр Трофимович. — Кончился сорокалетний срок, так долго тревоживший воображение моего дражайшего родителя.
— Ах, Александр, Александр! — сказал старик. — Теперь только я вижу, что напрасно тревожил себя целых сорок лет! Все оттого, что напугали меня, что я, как мне казалось, слышал в лесу. Теперь нет никакого сомнения, что это мне только представлялось. Ты, Александр, сущую правду говорил: все, что люди рассказывают, будто мы после нашей смерти будем жить и отдавать богу отчет за наши грехи, все это выдумка, вздор, брехня, как говорят наши малороссияне.
— Жаль, — заметил Александр Трофимович, — что человечество столько веков не могло освободиться от этой брехни и теперь еще не освободилось!
Тут обрывается наша легенда. Сорок лет прожил преступник в полном довольстве и благополучии, и только временами тревожило его опасение кары, которая должна была постигнуть его в срок, указанный в видении. Дожил он, наконец, и до этого срока, а кара не пришла. Не знал он и не уразумел, что началом обещанной кары было его многолетнее земное благополучие, а ее завершением — потеря бога. Не понял этого и архиерей, отпустивший ему грех за построенную им церковь. Понял это один схимник, обитавший на земле единым телом, но голос его не был голосом земной мудрости. Эта же мудрость земная, говорящая рассудку, а не сердцу, внушающая уверенность, но не веру, не могла дать Трофиму Семеновичу иного утешения, кроме того, что преподал ему Александр Трофимович. Не удивительно, что грубая проповедь современного нам атеизма переворотила, так сказать, вверх дном все нравственное существо старого разжившегося мужика, умственно совершенно не развитого, когда подобные проповеди в наше время сбивали с толку людей, подготовленных воспитанием к более правильному мировоззрению. Материализм привлекает к себе людей небогатой духовной натуры своею легкостию и доступностию для каждого умника рассудочных доводов, годных в предметах житейского обихода, но вовсе не приложимых к высоким вопросам о божестве, о духе, о бессмертии. Сын заглушил в сердце родителя последние остатки того детского страха, который священное писание называет началом премудрости. Трофим Семенович разлучился с богом, и как свободно, как привольно ему тогда показалось! Не опасался он уже ни суда божия, ни кары за свое злодеяние, он мгновенно как бы забыл про страшное дело, им когда-то совершенное в лесу над оврагом, как будто оно происходило не с ним, а с кем-то другим, как будто он об этом деле слыхал или читал когда-то уже давно. Прежде он не чуждался благотворительности: нищим раздавал милостыню, бедным помогал, в благотворительные заведения делал пожертвования, теперь все это было оставлено, не было побуждений к хлопотам и издержкам, и в церковь никогда Трофим Семенович не заглядывал, не нужно было ни подкупать, ни умаливать какого-то бога в чаянии снисхождения к своим грехам. Еда и питье во всех видах и обстановках: роскошные обеды и ужины, повара искуснейшие, вина лучшего достоинства, сервировка изящнейшая, при столе своя музыка! Жил Трофим Семенович во все свое удовольствие. Но не очень долго прожил он после окончания сорокалетнего срока: однажды после веселого ужина отправился он по обыкновению спать и утром уже не проснулся. Кончина внезапная и, конечно, легкая! Его богатый гроб повезли на кладбище Александро-Невской лавры, за гробом следовала толпа дармоедов, посещавших прежде обеды и ужины покойника. Один пропошедник, славившийся тогда в Петербурге даром красноречия,, произнес надгробное слово, в котором высоко превознес добродетель усопшего. Проповеднику верили, да и сам он был убежден, что говорит правду. Никто не имел причины сомневаться. О преступлении, совершенном Трофимом Семеновичем в юные годы, никто не знал, и до сих пор не знает о нем никто, кроме нас с вами, благосклонные читатели.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека