Сон великого хана, Лебедев Михаил Николаевич, Год: 1903

Время на прочтение: 135 минут(ы)

Михаил Николаевич Лебедев

Сон великого хана

Роман

I

В один из ясных летних дней 1395 года по извилистым улицам Москвы медленно проезжал великий князь Василий Дмитриевич, сопровождаемый тремя молодыми бояричами. Ехали они ко Кремлю и имели пасмурные лица, точно какая-то злая тоска-кручина тяготила их. На князе был надет легкий бархатный кафтан, блиставший золотом и драгоценными каменьями, на голову была надвинута низкая бархатная же шапка, опушенная соболем и украшенная огромным жемчужным пером, на боку висела кривая сабля, вложенная в среброкованые ножны. Ноги князя, обутые по тогдашней моде в красные сафьяновые сапоги с загнутыми кверху носками, были поставлены в широкие серебряные стремена. Ударяя краями стремян в крутые бока своего рослого белого коня, Василий Дмитриевич горячил его, но скакать вперед не давал, и благородное животное, красиво изогнув шею, нетерпеливо перебирало ногами, фыркало, грызло удила и, казалось, ожидало только небольшого ослабления поводьев, чтобы нестись вперед с легкостью и быстротою ветра. Но рука седока была тверда, без труда сдерживая бег коня, великий князь разговаривал с ехавшими за ним бояричами и кивал головою направо и налево в ответ на поклоны, отвешиваемые встречавшимися людьми.
— А славный денек ныне, — говорил великий князь, посматривая на ясное небо, озаренное лучами полуденного солнца. — Редко такие дни бывают. На полях, на лугах что твой рай небесный, а в лесах пуще того: прохлада под деревами развесистыми, тишь, благодать, услада душевная, знай себе прохлаждайся под покрышей зеленой да игры любимые затевай!.. А здесь… Эх, не говорить разве! — махнул рукой Василий Дмитриевич, почти со злобой взглянув на показавшийся неподалеку Кремль, обнесенный высокою каменною стеною. — Ни потехи, ни веселья нет. Постоянно владыка-митрополит торчит да уму-разуму научает: ‘Ты, дескать, княже великий, вельми юн летами, так слушайся меня, старого человека, я тебя не на худо учу: вот это не пригодно делать, а это сделать подобает, вот это учинить потребно, а это подождать мало время…’ Совсем как младенца несмыслящего! А я должен слушать его, ибо он воистину стар-человек. Да не то досаждает мне, не прочь я словам его внимать: не ложно про него говорят, что он ученый старец, крепко житием умудрен, и теперь я у него был по делу государскому, но противно мне в четырех стенах сидеть да слушать одни речи степенные, да читать книги божественные. Потребно и душу отвести. А владыка-митрополит все о спасении души толкует…
— Вольно же слушать тебе, княже великий! — усмехнулся один из бояричей, красивый стройный юноша, с лукавым взглядом черных бегающих глаз. — Ведь ты, слава Богу, не монах, не подначален владыке-митрополиту, можешь и на своем поставить. Оно, вестимо, твое дело женатое, ожениться изволил уж ты, но княгиня-матушка, я мыслю, не наложила бы на тебя гнева своего, если б ты часик-другой в потехе некой провел…
— В какой потехе? — повернулся в седле великий князь и даже коня совсем остановил. — Говори, что ты замыслил, брат Сыта?
Молодой боярич понизил голос:
— Не обессудь, княже великий. Замыслил я позвать твою милость в село Сытово, где у нас хоромы великие понастроены. Большие погреба при хоромах есть, а в погребах питий разных видимо-невидимо. Окромя медов крепких да пив пенных, обретается и заморская мальвазия. А батюшки дома нету, сам знаешь ты, княже. А матушка в Троицкую обитель ушла на богомолье. Так вот, не угодно ли будет твоей милости, княже великий?.. Непомерно бы рад я был. Провел бы ты ночку летнюю в веселой беседе. А веселить у нас есть кому: красавиц девиц непочатый угол. Вот только ежели проведает княгиня-матушка Софья Витовтовна…
— Ну, это не беда, — тряхнул головою великий князь, перебивая названного Сытой. — Княгиня не спрашивает меня, где я бываю. А другие не смеют сказать. Одно только неладно, как я смекаю: завтра у нас праздник будет, воскресенье, так негоже на такой день веселые беседы затевать. Что скажет владыка-митрополит?
— Да он не узнает, княже!
— А если узнает?
— А узнает, так простит тебя по юности лет. Не монах же ты, прости Господи! Можно лишний раз и погрешить немного. Не все же в кремлевских палатах сидеть да вершить дела государские. Э, полно, государь, поедем в наше Сытово да попробуем грусть-тоску твою развеять. Оно, вестимо, твоей милости не о чем тосковать-горевать: княгиня-матушка что твой ангел небесный, крепко-накрепко тебя любит, живете вы душа в душу, отчина твоя Богом хранима, о татарве поганой не слышно, новгородцы буйные под твою высокую руку пришли. Чего ж тебе печалиться? Одначе не сладко тебе, княже, видим мы, не развеселила тебя беседа с владыкой. Он все о божественном толкует. А посему поедем в Сытово: там всю твою печаль как рукой снимет. А если тебя завтра в церкви у обедни не будет, так это не большая беда. Поворчит, поворчит владыка да на том же и останется…
— А грех-то, грех, брат Сыта?.. Не ровен час, гнев Божий грянет… Владыка-митрополит говорит…
— И владыка не без греха, княже! Слыхал я, как он в митрополиты лез: тоже всячески орудовал! А теперь поучать начал!.. Все мы грешные люди, государь, один другому не уступим. Лучше бы молчать нашему брату… и владыке-митрополиту тоже. Так что ж, будет твоя милость, княже? Несказанная бы честь мне была…
Великий князь поглядел на других бояричей.
— А что, друга мои, послушаться мне боярчонка Сыты? Какую вы мысль держите?
— Вестимо ж, послушаться, государь, — отозвались товарищи Сыты, улыбаясь во весь рот. — Сытово рукой подать, только Кучково поле переехать. Окажи милость, княже, посети слугу свово верного.
— Ну, еду, — решил Василий Дмитриевич, поворачивая лошадь обратно. — Не все же по заповедям Господним жить, нельзя без греха обойтись. А чтобы меня не ждала княгиня, слетай-ка, брат Всеволож, в Кремль да скажи постельничей боярыне, что я до утрия не буду. Дело-де такое приключилося, нельзя до утрия обернуться. А боярыня передаст княгине. А потом ты следом за нами.
— Слушаю, государь, — кивнул головою один из бояричей и с места же во весь опор помчался по улице, направляясь к Кремлю белокаменному, горделиво высившемуся в воздухе.
— А мы потрусим в Сытово, — сказал великий князь и крупною рысью пустил своего коня по дороге, в сторону, противоположную от Кремля, который так сильно надоел ему.
Боярич Сыта и его товарищ последовали за ним.
С юных лет пришлось Василию Дмитриевичу взять на себя бремя государственного правления. Едва ему исполнилось пятнадцать лет, как отец его, великий князь Дмитрий Иванович, прозванный Донским, скончался и на престол московский сел Василий Дмитриевич, как старший из сыновей умершего. Характером Василий Дмитриевич отличался суровым и даже жестоким, духом гордым и неукротимым и, несмотря на кажущееся благочестие, любил предаваться мирским удовольствиям, в которых недостатка не было. Семнадцати лет от роду он женился, взял литовскую княжну Софью Витовтовну, и хотя крепко любил свою жену, но иногда беспричинная злая тоска-кручина наваливалась на него, терзала его молодое сердце… Кровь требовала своего: порывистых движений, ухарства, разгульных пиров, не стесняемых придворною важностью, а таких, где бы была душа нараспашку, и в такие минуты великий князь исчезал из Кремля и ехал куда-нибудь за город в сопровождении двух-трех боярских сыновей, увозивших его в свои подмосковные усадьбы, и там ‘отводил душу’… Однако он не оставлял ‘на усмотрение’ бояр никаких дел государственных, не доверял даже дяде своему князю Владимиру Андреевичу, славному герою битвы Куликовской, а до всего доходил сам, везде действовал самовластно и решительно, не прося ни у кого советов, и только один владыка Киприан, митрополит московский, да два-три ближних боярина пользовались его доверием, нелицемерно желая благополучия его ‘державству’.
Особенно владыка Киприан старался ‘направлять на путь истины’ юного великого князя. Ученый добродетельный старец, единственным порицанием для которого служило то, что он слишком настойчиво добивался митрополичьего престола, Киприан отличался умом и жизненным опытом, прекрасно знал внутреннее устройство многих государств, и его советы всегда принимались Василием Дмитриевичем с благодарностью. Одно не нравилось великому князю в митрополите — это строгое требование им от молодого государя соблюдения княжеского достоинства, то есть чтобы великий князь всегда носил личину важности и превосходства над прочими: торжественно шествовал в церковь, торжественно выезжал из Кремля, торжественно принимал просителей, торжественно чинил суд и расправу и главное, чтобы торжественно свидетельствовал о своем благочестии, не пропуская ни одной церковной службы и становясь в храме Божием на особом возвышении, откуда все могли бы видеть его особу и понимать, что он истинный православный государь, истинный помазанник Божий, которого грешно порицать и не почитать. Подобная торжественность не могла претить самолюбивому князю сама по себе, но ему было невыносимо представляться величавым и благочестивым государем во всякое время, везде казать вид суровый и важный, не позволять себе ни слова шутливого, ни движения порывистого, всегда быть великим государем — и только. Василий Дмитриевич не прочь был, когда требовалось, поразить обыкновенных смертных блеском и пышностью своей одежды, представиться грозным судией и повелителем, окружить себя подавляющею по торжественности обстановкою, но он не прочь был и пировать-столовать в обществе молодых бояричей в каком-нибудь укромном месте, где все церемонии были оставляемы и царило самое бесшабашное веселье. А против этих пирушек, как ‘неприличествующих сану великого князя’, строгий в подобных делах митрополит восставал весьма решительно.
— Не подобает великому князю московскому иметь дружбу с людьми, по кружалам [Питейное заведение. (Примеч. ред.)] ходящими, — говаривал владыка, когда узнавал про новую ‘проруху’ Василия Дмитриевича. — Московские государи — голова всей земли Русской. Московских князей сами ханы ордынские почитают. Не следно тебе, чадо мое, поруху своей княжеской чести делать. Княже великий завсегда должен князем быть. Пусть видят все, что ты государь истинный…
— Прости, согрешил, владыко, — обыкновенно потуплял очи князь и обещал не делать более таких ‘прорух’, унижающих его княжеское достоинство. Но дальше этих обещаний дело не шло. Проходили день, два, три, проходила неделя, и Василий Дмитриевич снова исчезал из Кремля, пользуясь каким-нибудь благовидным предлогом, и по целым суткам проводил время в веселой компании.
Однако, несмотря на неутолимую жажду удовольствий, молодой князь никогда еще не решался бражничать в ночь на воскресные и праздничные дни. Отеческие поучения митрополита и, главное, чувство невольного уважения к церковным установлениям, всосанное с молоком матери, не позволяло ему уподобляться татарве некрещеной, не признающей ничего святого на свете. Гулять на праздник — это значило жестоко оскорблять святыню, и ни один из истинно верующих людей того времени не решился бы на такое богопротивное дело. Положим, Василий Дмитриевич не любил стояния в церквах, не отличался большою набожностью, но при народе весьма усердно крестился и молился и все-таки сознавал в душе, что вера в Бога — великое дело и что следует, по крайней мере, хоть праздники Христовы соблюдать, если даже в сердце и нет священного огня. И он держался этого правила, и если бражничал, то, во всяком случае, не в праздники, а в такое время дня и ночи, когда нарушение ‘великокняжеской важности’ не могло бы иметь для него скверных последствий.
Но сегодня великому князю было особенно скучно и он согласился ехать в Сытово, где ожидало его ‘разливанное море’, в чем он не сомневался. Боярич Сыта, сын Евстафия Сыты, бывшего наместником в Новгороде, любил угостить гостей, а особенно такого гостя, как великий князь, наверное, угостил бы, живота своего не пожалея. И Василий Дмитриевич не думал уже о том, что завтра праздник Христов, а следовательно, грешно проводить ночь в ‘хмельном веселье’, и единственно предвкушал удовольствие от грядущей попойки.
Трое спутников его, боярские сыновья Михайло Сыта, Иван Белемут и посланный в Кремль Сергей Всеволож составляли его ‘товариство сердечное’. Все трое — сверстники по летам, постоянно неразлучные, молодые люди сопровождали князя в его ‘походах по местам укромным’, и хотя, чисто внешне, не были способны ни на что другое, кроме бражничанья, но в действительности они были храбрые витязи, мерявшиеся силами и с татарами, и с новгородцами буйными. В этот день, состоя при особе князя, они провожали его в Симонов монастырь, где временно проживал владыка Киприан из-за перестройки митрополичьих палат.

II

Широко и привольно раскинулась Москва белокаменная, хотя название ‘белокаменной’ она заслужила еще недавно, за два десятка лет до описываемых событий, когда в 1367 году великий князь Дмитрий Иванович заложил каменный Кремль, который и был построен в непродолжительное время. С постройкою каменного Кремля начали воздвигать и каменные церкви, кроме существующих уже соборов Успенского и Архангельского, церквей во имя Святого Иоанна Лествичника и Преображения Господня, построенных еще князем Иваном Даниловичем Калитой, большим ревнителем благочестия. Москва начала принимать тот величественный вид, который придавали ей храмы Божии, возвышавшиеся по всем ее направлениям. Особенно Успенский и Архангельский соборы и храм Преображения Господня отличались благолепием, усиливаемым настенною живописью, изображающей события из священной истории и лики святых, особенно почитаемых греко-российскою церковью. Это расписывание церквей было совершено в княжение Симеона Ивановича, прозванного Гордым, причем Успенский собор расписывали греческие живописцы, привезенные митрополитом Феогностом, Архангельский собор — ‘русские придворные живописцы Захария, Иосиф и Николай с товарищами’, а церковь Преображения Господня — иностранец Гойтан, переселившийся в Москву из Италии. За исключением этих и других каменных храмов, было порядочно и деревянных, но в 1382 году, во время нашествия Тохтамыша, обратившего Московское великое княжество в кучу дымящихся развалин, все деревянные церкви были сожжены, каменные храмы разграблены, Москва в один час лишилась всего, что было приобретено со дня ее основания, и бедному опустошенному граду пришлось начинать снова ‘украшаться храмами и монастырями’, составлявшими уже и тогда его славу. Во всяком случае, князь Дмитрий Иванович Донской, в княжение которого произошло сожжение Москвы Тохтамышем, употребил все старания к восстановлению своей столицы, и немногие уцелевшие храмы были приведены в свой прежний вид, а затем стали строиться и новые, но в первые годы княжения Василия Дмитриевича, не унаследовавшего от отца его прилежания к Божиим храмам, Москва была скудна церквами по сравнению с недавним прошлым, и только неугасающая ревность митрополита Киприана в делах веры служила к тому, что ‘домы Господни’ продолжали вырастать на стогнах Белокаменной.
Не имея правильного расположения улиц, Москва представляла из себя огромную деревню, раскинувшуюся по берегам Москвы-реки и Яузы. Улицы назывались ‘концами’ и сходились со всех сторон к Кремлю, называвшемуся собственно ‘городом’, тогда как закремлевские части Москвы именовались ‘посадами’, являвшимися как бы предместьями города-кремля. Характер городских построек был однообразен. Обыватели Москвы, как и все вообще русские люди того времени, не питали в душе никаких честолюбивых стремлений щегольнуть красивою внешностью своих жилищ и строились попросту, ‘как Бог приведет’.
Постройка домов была незамысловата. Срубались обыкновенно одна или две избы желаемых размеров, ставились на облюбованное место, сверху срубы покрывались тесом, внутри делались пол и потолок, а то и вовсе без полу, вместо которого служила простая земля, в стенах прорубались небольшие отверстия для окон, затягивались бычачьим пузырем или слюдою, посреди полу становилась печь, в большинстве случаев лишенная трубы, потому что избы были курные, и дом был готов. А если позади дома стояло несколько житниц и помещения для скота, а кроме того, имелся садик, огражденный невысоким заборчиком, то говорили, что хозяин двора — зажиточный человек, могущий жить как у Христа за пазухой. Во всяком случае, подобный род жилых построек являлся преобладающим, соответствующим духу того времени, когда каждую минуту можно было ожидать вражеского нашествия, а с ним и лишения всего, что ни имеешь.
На более видных местах, преимущественно же вокруг церквей и близ кремлевских стен, красовались обширные палаты великокняжеских бояр и купцов, не жалеющих ‘животов’ для вящего украшения своих жилищ, потому что возможность лишиться всего их не страшила: враги пограбят, пожгут да и уйдут, тем временем они отсидятся за крепкими стенами Кремля, где сохраняют свои сокровища, а когда враги покажут тыл, то на месте уничтоженных палат они построят еще лучшие и заживут такими же богачами, как прежде. Большинство боярских и купеческих хором окружалось высоким частоколом, из-за которого виднелись только крыши, и, проезжая по московским улицам, незнакомый человек мог бы подумать, что это не жилища мирных граждан, а более или менее неприступные крепости, единственное неудобство которых заключалось в том, что их можно было легко зажечь, чем во время неоднократных набегов на Москву татары и пользовались, сжигая все городские строения, не входившие в состав ‘каменного города’, или Кремля.
Летом 1394 года, по совету бояр, великий князь приказал копать ров от Кучкова поля, или нынешних Сретенских ворот, до Москвы-реки, для сильнейшего укрепления столицы. Ров этот имел две сажени в ширину и полторы сажени в глубину, ввиду чего работа в одно лето не могла быть кончена и в 1395 году копание рва продолжалось. В немногих местах, против наиболее оживленных улиц, через ров были перекинуты мостики, и ими заведовали особо выбранные сторожа, опускавшие мостики с восходом солнца и поднимавшие их на ночь. В этот день, в который великий князь Василий Дмитриевич согласился ехать в Сытово, один из мостиков, по неизвестной причине, был поднят, и великий князь подъехал именно к этому месту, не подозревая, что тут проезда нет.
На лице его выразилось удивление.
— Что сие значит? — спросил он своих спутников, указывая на поднятый мостик. — Чего ради мостовина не опущена?
Бояричи Сыта и Белемут засуетились.
— А полагать надо, сторож бражничает, — отозвался Сыта, поспешно слезая с лошади, — вот и позабыл дело свое. Подержи-ка, брат Иван Андреевич, коня мово, я мигом в ров спущусь да перейду на ту сторону. А там только за веревку дернуть, мостовина-то и опустится.
— Батогами следно вздуть этого сторожа, — негодовал Белемут, принимая поводья от лошади Сыты. — Эдакую пакость учинил — мостовину неопущенную оставил. А теперича белый день, весь народ честной ходит из конца в конец. А особливо княже великий подъехал — и стой ради смерда непутящего.
— Будет помнить меня холоп негодный, — нахмурил брови Василий Дмитриевич, раздосадованный непредвидимой задержкой. — Не забыть бы лишь о сем при случае…
— Напомним, княже великий, — улыбнулся Сыта, готовясь спрыгнуть в ров, преградивший путь к желанному Сытову. — Не уйдет он от детей твоих боярских. А теперича прыгну я…
Но прыгать Сыте не пришлось. Из-за небольшой покосившейся избенки, стоявшей около самого рва, на противоположной от путников стороне, выбежал маленький худенький человечек, с бледным истомленным лицом, опушенным седою бородою, с кроткими, печально смотревшими глазами, одетый в оборванную сермягу и босой, и крикнул надтреснутым голосом:
— Не утруждай себя, боярчонок! Открою я дорогу князю великому, мостовину опущу. Только послушай споначалу слово мое, княже великий…
— Опускай скорей мостовину-то, — перебил князь, недобрым оком взирая на худенького человечка. — Некогда мне велеречие твое слушать. Ты что за человек такой? Аль сторож здешний нерачительный?..
— Не сторож я, княже великий, а человек убогий, живу милостями людей православных, — отвечал незнакомец, проворно опуская мостик. — А зовут меня Федором-торжичанином, ибо я из Торжка-города, что милостию твоею недавно пожалован…
— Какою милостью?
— А такою милостью, княже, какой и век никому не снилось. Было это не так давно, года два назад тому, когда ты с Новгородом Великим в рассорке был…
— А какая милость моя была? Говори, ежели добрые словеса молвить ты желаешь? А ежели такое что, то не прогневайся: попробуешь ты батогов на судейском дворище!..
Голос князя прозвучал угрозой. Василий Дмитриевич понял, на какую ‘милость’ намекает Федор-торжичанин, неизвестный ему до настоящей минуты, и, перебравшись по опущенному мостику на другую сторону рва, подъехал вплотную к смельчаку, смотревшему на него без всякой робости и подобострастия.
Боярич Белемут шепнул на ухо великому князю:
— Это человек блаженный, княже, юродство на себя напустил. Постоянно здесь обретается. Не стоит разговор с ним вести…
— Наплюнь, княже, — поддержал товарища и Сыта, наклоняясь к другому уху князя. — Ничего доброго от него не дождешься. Да и достойно ли твоему сану с таким полоумным смердом разговор вести?..
— А воистину ведь так, други, — согласился великий князь и хотел было тронуть лошадь, но тут Федор-торжичанин встрепенулся, глаза его загорелись неожиданным блеском, и он схватил под уздцы княжеского коня.
— Нет, погоди, князь Василий! Не сдвинешься с места до тех пор, пока меня не выслушаешь. А скажу я споначалу про то, какую милость оказал ты жителям Торжка-города. А потом и про другое что…
Василий Дмитриевич покраснел от гнева. Как? Его смеет задерживать какой-то ‘полоумный’ смерд, обращавшийся с ним как с равным? Ему не отдает должного почтения простой смертный, зависимый от него и в жизни, и в смерти?.. Рука его судорожно рванула повод, унизанный блестящими кольцами, а ноги ударили краями стремян в крутые бока доброго коня, выражавшего недавно такое нетерпение, но, к удивлению его, горячее животное не ринулось вперед от этого, не сбило с ног дерзкого торжичанина, спокойно державшего его под уздцы, а, напротив, попятилось даже назад немного и снова сделалось неподвижно, как статуя, пугливо поводя глазами.
— Прочь с дороги! — глухо произнес великий князь, угрожающе хватаясь за саблю. — Не хочу я слушать тебя!.. А завтра найдут тебя слуги мои, и уведаешь ты, что значит грубить мне…
— Нет, ты выслушай меня, княже! — настойчиво повторил Федор, вперяя пылающий взор в лицо Василия Дмитриевича. — Переполнилась чаша терпения Господня, велики грехи наши, не будет спасения нам, грешным. А тебе, князю великому, горше всего…
— Что ты говоришь? — смущенно пробормотал князь, теряясь под странным взглядом юродивого. — Нельзя дать веры тебе… Благополучно державство наше…
Василий Дмитриевич смутился. Никогда никому не спускал он дерзости, выраженной в той или другой форме, но тут слова Федора произвели на него такое действие, что он не знал, как отнестись к ‘блаженному’: как к святому прозорливому человеку или же как к полоумному бродяге, болтающему разные глупости?.. Но взгляд торжичанина насквозь прожег его душу, заставил его потупиться, и великий князь не мог разрушить очарования, ‘напущенного’ на него юродивым. В голове его шевельнулась мысль, что слова ‘блаженного’ о переполненной чаше есть грозное пророчество, которое может исполниться… Бояричи порывались было отбросить дерзкого с дороги, но Василий Дмитриевич легким движением руки приказал им не двигаться с места. С чувством подавленной досады начал слушать он речь Федора-торжичанина.
Тот начал говорить:
— Не хвались благополучием своего державства, княже великий! Пока Бог грехам терпит, ты жив, здоров, славен, могуч, а переполнят грехи твои чашу терпения Господня — и обрушится на тебя гнев Его грозный! Много, много грешишь ты, князь Василий Дмитриевич, велия злоба в сердце твоем кипит. Вспомни-ка, вспомни, княже, какую милость оказал ты жителям Торжка-города, когда в рассорке с Новгородом Великим был? Зело строптив ты, княже великий, никому пощады не даешь. Особливо в деле сем выказал ты душу свою: семьдесят человек казнил! Да как казнил-то, Господи Боже милостивый? Сперва правую руку отсекли, потом левую, потом ноги отсекать начали, и все эдак потихоньку, не спеша: страждите, мол, поболее, людие православные: христианский владыка вас чествует! А бояре да дьяки твои княжеские кричат: ‘Так гибнут враги-недруги государя московского!’ И совершилось дело небывалое: семьдесят русских людей от русского же князя погибли! И омочилась земля мученическою кровью!.. Аль было это не так, княже великий? Аль лгу я, выдумку говорю, а?
— Не выдумку говоришь ты, а правду, человече, — пробормотал Василий Дмитриевич, не смея поднять глаз на своего необычного собеседника. — Вестимо, семьдесят человек торжичан я казнил. Но казнил я их за дело, за измену. Крамольниками были они. А крамольникам поделом казнь подобная!..
Федор махнул рукой.
— Не ты бы говорил, не я бы слушал, княже великий! Вестимо, нет нужды тебе выправляться передо мною, недостойным смердом, а все ж скажу: ты только самого себя выгораживаешь! Не мог ты утолить злобу свою, ни усмирить сердце кровожадное и обрушился на торжичан гневом лютым. А велику ли крамолу они учинили? Немного погалдели только, да новгородец пришлый доброхота твоего Максима убил. Убил он невзначай, наводя страх на него, а ты, княже немилостивый, счел это тяжкою обидою для себя и повелел изымать граждан Торжка-города, кто попадется под руку, и всех злой смерти предать! И умертвили семьдесят человек. А люди они были безвинные… Грех, грех велий принял ты на душу, княже великий! Отольется тебе кровь неповинная!..
— Ой, перестань, Федор! — не удержался наконец Сыта, выведенный из терпения укоризнами торжичанина. — Не черни князя великого! Не твоего ума дело рассуждать о действиях его! На то он и князь великий, чтобы крамолу из Русской земли выводить…
— Но не проливать кровь неповинную! — воскликнул Федор, не обращая внимания на внушительный окрик боярыча. — Зело еще юн ты, княже великий, недавно два десятка лет минуло, рано ты за кровопролитье принимаешься! Накажет тебя Бог, княже, попомни мое слово — накажет! Накажет, ежели не исправишься! А исправиться тебе пора уж, довольно беса тешить, следно и Бога вспомнить. Подумай, какой завтра день будет — воскресенье, на такой день добрые люди пост держат, молятся, а ты едешь мамону свою ублажать…
— А ты откуда знаешь? — зыкнул великий князь, понемногу возвращая себе свое обычное хладнокровие и резкость. — Молчи, пока цел стоишь!..
— А и казнить меня прикажешь, княже, и тогда молчать не стану: готов я за правду умереть, а ведь это правда сущая. Аль лжа это, напраслина, княже?
Василий Дмитриевич нетерпеливо передернул плечами.
— А пожалуй, напраслина и есть. Не ведаешь ты, что говоришь, человече. Вестимо, заслужил бы ты казнь, но не всякие глупые речи принимаю я за намеренное поношение и… не хочу марать о тебя рук. Отойди от греха, смерд неразумный, сокройся от глаз моих, а то горе тебе! Довольно слушал я тебя, пора и честь знать… прочь с дороги!
Недолго продолжалось смущение великого князя. Он живо пришел в себя и, сказав эти слова, порывисто дернул поводья, точно заставляя коня перескочить через торжичанина, но лошадь не тронулась с места: рука ‘блаженного’ крепко держала ее под уздцы. Лицо Федора преобразилось. Кроткое выражение исчезло, черты утратили свою неподвижность, между бровями легла суровая складка. Он стал на себя не похож. Глаза сверкнули вдохновенным огнем, взгляд сделался строгим и грозным, на щеках вспыхнул румянец, губы дрогнули и полуоткрылись. Он глубоко вздохнул всею грудью и воскликнул:
— Покайся, княже! Час гнева Господня близок! Покайся в своих прегрешениях, прибегни с усердным молением к Заступнице и Молитвеннице нашей Царице Небесной, и беда пройдет стороною… Послушайся если не меня, то владыки-митрополита, ангела-хранителя здешнего… Остановись, не езди на дело бесовское, вспомни, что завтра день воскресный… О, горе земле Русской! Горе твоему стольному граду! Горе всем людям православным! Туча грозная из-за Волги-реки поднимается…
— Прочь с дороги! — бешено рыкнул великий князь, пришедший в страшное раздражение, и, перегнувшись в седле, достал правою рукою Федора, схватил его за шиворот и могучим взмахом отшвырнул в сторону, прямо на камни, вывороченные при рытье рва. — Вот тебе, холоп паскудный! — прохрипел он, задыхаясь от душившей его злобы, и, не взглянув даже на несчастного, ударил краями стремян в благородные бока своего доброго горячего коня, гикнул и понесся вперед с такою быстротою, что Сыта и Белемут едва успевали за ним.
А сзади за ними, на большой куче камней, лежал поверженный во прах юродивый, осмелившийся порицать бесчеловечные поступки великого князя и его грешную жизнь и жестоко за это поплатившийся. Голова его была разбита в кровь, лицо разрезано острым краем камня, но он был еще жив, и из груди его вылетало прерывистое дыхание, доказывающее, что душа смелого обличителя княжеских пороков не успела еще разлучиться со своею земною оболочкой.

III

Долго лежал в состоянии полного беспамятства Федор-торжичанин, испытавший на себе всю тяжесть княжеского гнева. Веки его глаз были опущены, как у мертвого, лицо покрыто синеватою бледностью, руки беспомощно раскинуты крест-накрест, только слабое дыхание, колебавшее его впалую грудь, доказывало, что он еще не покинул сей бренный мир и что князь Василий Дмитриевич не сделался его убийцею.
В Москве Федора-торжичанина знали многие, бояре и купцы любили и почитали его, как ‘блаженненького, юродивого человека’, ведущего праведную жизнь, но юродство его было совсем особенное: он не представлялся полоумным, ‘тронутым’ человеком, подобно другим юродивым, не говорил притчами и загадками, а прямо обличал того или другого во грехах его, прямо указывал на то, в чем состоял грех, и требовал возможного исправления. Одежду он носил всегда одну и ту же — ветхую, дырявую сермягу, похожую скорее на решето, чем на одежду, под сермягою была длинная холщовая рубаха, свешивавшаяся ниже колен, и ворот этой рубахи он всегда наглухо застегивал, точно боялся показать людям свое тело. Некоторые догадливые москвичи говорили, что Федор носит вериги и старается скрыть их, но сам Федор решительно отвергал это и говорил, что ‘не ему, псу смердящему, убивать плоть свою таким образом, как делали это истинные подвижники Божии’. Не один купец предлагал ему теплую одежду и обувь, потому что Федор ходил в своей дырявой сермяге и босиком и зимой и летом, но ‘блаженненький’ не принимал ничего и советовал отдавать все нищей братии, а сам довольствовался кусочками хлеба, которых собирал ровно столько, чтобы не умереть с голода. Пристанища у него никакого не было: не в его обычае было ночевать под теплым кровом, и только в редких случаях проводил он ночи в церковных сторожках, снисходя к просьбе добросердечных пономарей, желавших сохранить его от стужи. В ‘каменном городе’, или Кремле, он никогда не бывал, по крайней мере, его ни разу не видели там, а почти всегда расхаживал по улицам, прилегающим к Кучкову полю, где на одном месте начал даже устраивать какой-то странный помост из попадавшихся бревен и досок, а на вопросы: для чего он это делает? — отвечал:
— Место почетное уготовляю. Прибудет сюда гостья великая, знаменитая, мир и спасение Она принесет, а никто не заботится о достойной встрече Ее! Позабочусь хотя я, убогий. Не в грязи же Ей остановиться!
— Да какая гостья-то? — допытывались любопытные, зная, что Федор-торжичанин ничего спроста не сделает. — Скажи, сделай милость, дедушка. Ведь ты не любишь загадками говорить.
— Не люблю я морочить людей православных, но не пришло еще время для сего, — качал головою юродивый и продолжал устраивать свой помост, похожий скорее на детские игрушечные домики, нежели на что-либо серьезное.
— Чудный, мудреный дедушка! — улыбались добродушные москвичи и оставляли в покое ‘блаженненького’, не желавшего объяснить, о какой именно гостье у него речь шла.
Несмотря на свою популярность среди простого народа московского, Федор появился в стольном граде сравнительно недавно. Произошло это таким образом.
В 1392 году, ровно три года назад, московский митрополит Киприан ездил из Москвы в Новгород с важным делом духовным. Было так не столь давно, что новгородцы обращались к митрополиту московскому в делах судных, то есть представляли на его суд свои жалобы друг на друга, имевшие важное значение, при этом они платили ‘судную пошлину’, составлявшую большое подспорье в обиходе владыки, но год за годом подобный обычай забывался и наконец прекратился окончательно, будучи признан новгородцами за нечто унизительное для их дорогой вольности. Митрополит решил восстановить этот обычай и прибыл в Новгород с целью вытребовать от новгородцев ‘судную грамоту’ или обязательство относиться к нему в судных делах, но свободолюбивые новгородцы решительно отказали ему в этом и заявили, что они клялись не зависеть от суда митрополитов и написали даже грамоту в таком смысле. Подобный отказ весьма огорчил владыку, и он уехал в Москву очень недовольный новгородцами, но, конечно, ему и в голову не приходило того, что его неудачная поездка повлечет за собою большое кровопролитие.
Случилось так, что великий князь Василий Дмитриевич тоже нашел причину немалую гневаться на Новгород. Когда-то — в 1386 или 1387 году — новгородцы платили так называемую ‘народную дань’ отцу его, Дмитрию Ивановичу Донскому, а затем почему-то дань эта была забыта и новгородцы не признавали себя обязанными ее платить. Тогда великий князь, не имея никаких оснований требовать ‘народной дани’ с Новгорода, обрадовался встретившемуся предлогу вступиться ‘за честь митрополита’ и, почти против воли последнего, предъявил к новгородскому вечу такое требование: или признать митрополита московского судиею в делах гражданских и, кстати, платить ему, великому князю, народную дань, или же потерпеть ‘великое разорение’. Новгородцы, разумеется, отказались удовлетворить требование князя, и Василий Дмитриевич выполнил на деле свою угрозу. С наступлением 1393 года полки московские, коломенские, звенигородские и дмитровские, предводительствуемые братом великого князя Юрием Дмитриевичем и дядею его, князем Владимиром Андреевичем, взяли Торжок, входящий в состав новгородских владений, и объявили его присоединенным к Московскому княжеству. Торжичане не противились великокняжеским воеводам, но когда московская рать, разорив несколько новгородских областей и набрав множество пленников, обратилась вспять, не решившись приступить к самому Новгороду, в Торжке вспыхнуло возмущение. Новгородцы подослали лукавых людей ‘бунтовать Торжок’, и торжичане зашумели на вече. Началась ссора между сторонниками московского князя и горожанами, расположенными к новгородскому правительству, и в происшедшей свалке был убит влиятельный боярин, именем Максим, весьма любимый князем Василием Дмитриевичем. Это ужаснуло всех, но было уже поздно поправлять ‘ошибку’. Никто не желал убийства, немногие были виновны в нем, однако юный государь московский велел воеводам снова идти на Торжок, разыскать виновников убийства и представить их в Москву.
Приказание было немедленно исполнено. Воеводы захватили в Торжке семьдесят человек, не разбирая, кто прав, кто виноват, и скованными привезли их в Москву. Начались суд и расправа. Напрасно несчастные торжичане молили о пощаде, доказывая, что они не виновны в убийстве боярина Максима, великий князь слушать не хотел их оправданий и, по совету бояр, присудил их к смертной казни через четвертование. Осужденных вывели на площадь, народу собралось множество, палачи принялись за свое дело. Человек за человеком выводились осужденные на особый помост, перекрестясь, ложились на доски, и палач отрубал им сначала правую руку, потом левую, потом ноги и, наконец голову!..
Зрелище было ужасающее. Немногие могли смотреть на это, и к концу казни ни одного любопытного не оказалось вокруг: все рассеялись по домам. А дьяки и тиуны великокняжеские кричали: ‘Так гибнут враги-недруги государя московского! Взирайте, православные, и уразумейте!..’
Ужас обуял москвичей. Никогда они не видали такой жестокости. Разве только татары неистовствовали так… А великий князь торжествовал: он покарал непокорных! Однако, несмотря на общий страх, наведенный подобною казнью, в тот же день, вечером, по улицам Москвы сиротливо ходил седенький сморщенный старичок, с непокрытою головою и босой, облеченный в дырявую сермягу, и говорил во всеуслышание:
— Море, море крови! Захлебнуться можно!.. Кровь, везде кровь! Все неповинная кровь!.. Именитые бояре и воеводы кровью забрызганы: на ином много крови, а на ином только капелька… А все ж на многих есть кровь! А на князе великом, на юном Василии свете Дмитриевиче, крови больше всех! И лику его не видно из-под крови! Полюбил дюже князь великий кровь человеческую: и пьет ее, и обливается ею, и других заставляет пить! О, горе, горе ему, грешному, и всем горе, и мне, убогому, горе!.. Не минует жестокосердных и нечестивых карающая десница Божия!..
— Молчи, неразумный! — останавливали его сострадательные люди, понимавшие, что о таких делах говорить громко нельзя. — Не тебе судить великих мира сего! Над ними Судья один Бог! А ты что за человек проявился? Отколева?
— Я человек убогий. А родом я из Торжка-города, над коим разразился гнев князя великого. А зовут меня Федором…
— Зачем же ты прибыл сюда?
— Бог привел меня, добрые люди, Бог привел. Пришел я сюда следом за неповинными страдальцами и муки ихние видел, а теперича по стольному граду ходить стану и совесть в людях пробуждать…
— Да ведь казнит тебя князь великий, ежели узнает про речи твои! Не любит он, когда его осуждают…
— Тело мое во власти его, но душою Бог владеет, и не боюсь я владыки земного. Бог — мой покров и защита. Сохранит Он меня, недостойного, от зверя кровожадного…
— Ой, не говори так, брат Федор! — испуганно перебивали сострадательные, с опаской оглядываясь кругом. — Не следно уподоблять князя великого зверю кровожадному. Беду можешь нажить…
— Не та беда, что тело сокрушает, а та беда, что душу погубляет! — горячо возражал Федор, не страшившийся гнева княжьего, и продолжал говорить обличительные речи против государя московского Василия Дмитриевича и его приближенных, дававших своему повелителю недобрые советы…
Уже два года пришло с тех пор, а Федор-торжичанин не имел случая высказать великому князю своих мыслей. А люди московские, даже бояре именитые и чиновники великокняжеские, с которыми он часто встречался и которых смело обличал в их пороках, не передавали о нем Василию Дмитриевичу. Все москвичи считали Федора за праведного человека, за ‘блаженненького’ и преклонялись перед его святостью, не обижаясь за резкие слова, а если и находились неверующие в его ‘доброумие’, то это только люди легкомысленные, черствые сердцем, которые говорили, что ‘на дурака и серчать не стоит’, и равнодушно проходили мимо него, не внимая укоризнам юродивого.
Однако настало время — и встретился Федор-торжичанин с великим князем Василием Дмитриевичем. Юродивый высказал последнему много горьких истин, и не сдержался юный властитель московский. Кровь забурлила в нем, сердце исполнилось гнева, — и пострадал выходец из Торжка-города за правду свою. Брошенный на кучу камней сильною рукою Василия Дмитриевича, лежал он теперь бледный и неподвижный под солнечным зноем, и долго бы, может быть, пролежал он, если бы не проехали мимо двое старых монахов Симонова монастыря на тряской телеге, которые увидели Федора и, укоризненно качая головами, подняли и положили его в телегу.
— Кажись, жив еще, — промолвил один из них, приникнув ухом к груди несчастного. — Сердце чуть слышно бьется. И кто его прибил так? Недобрый человек тот.
— Зла нынче много развелось на свете, зла много! — вздохнул другой, и телега двинулась дальше, увозя Федора-торжичанина, ничего не видевшего и не слышавшего.
В Симоновом монастыре, стоявшем на левом возвышенном берегу Москвы-реки, в шести верстах от Кремля, звонили ко всенощному бдению, когда в монастырские ворота въехала телега с двумя иноками, подобравшими обеспамятевшего юродивого. Иноки ездили в митрополичье село Голенищево, по повелению владыки Киприана, посылавшего их туда по какому-то делу, и теперь, возвратясь оттуда, внесли бедного торжичанина в обительскую странноприимницу, а затем поспешили к владыке, жившему в просторной келье, рядом с храмом Рождества Пресвятой Богородицы.
— Спаси вас Бог, братья. Спасибо, что по слову моему сделали, — сказал митрополит, когда старцы доложили ему об исполнении его приказания. — А в Голенищеве все ладно ли?
— Ладно, ладно, владыка. Все в мире обстоит.
— А поп Стефан не болеет уж?
— Поправился, владыка. Милосердный Бог помог. В сии часы он о твоей милости заботился: как-то, дескать, владыка святой в Симоновом живет? Палаты митрополичьи, что в Кремле, не сразу мастера перестроят, а в Симоновом кельи теснее. С непривычки то-де и трудно покажется.
— И то я, грешный человек, живу роскошно, — улыбнулся митрополит, поглаживая свою седую бороду. — Не такой бы труд для меня надобен!
— А потом сетует он, — продолжали иноки, почтительно выслушав слова Киприана, — почто-де владыка святой оставил в забвении Голенищево? Палаты-де твои святительские пусты стоят, и людишки твои верные о тебе плачутся…
Владыка опять улыбнулся. Подобное сообщение старцев доставляло ему удовольствие. Голенищево было любимое его село, куда он часто удалялся из Москвы, особенно в летнюю пору, и где проводил время в приятной тишине и уединении. В Голенищеве его все любили, начиная с попа Стефана и кончая последним смердом, в Голенищеве не существовало стеснительных церемоний в обиходе, как при великокняжеском дворце, не было там ни боярской спеси, ни чрезмерной раболепности второстепенных чиновников, ползающих ‘во прахе земном’ перед тем, кто выше их, и задирающих нос перед низшими, не было и козней подпольных, чего владыка терпеть не мог, а была самая первобытная простота, мир и согласие. Митрополит, приезжая в Голенищево, делался как бы не важным лицом духовным, а простеньким старичком-иноком, к которому все шли со своими ‘докуками’ и все получали желаемое. Киприан любил народ и народ любил Киприана, хотя последний и не был русским человеком по происхождению (он был серб), но народ ценил не происхождение, а доброту маститого святителя, и эта любовь народная особенно трогала митрополита.
Однако в описываемое время Киприан не мог покинуть Симонова монастыря, где у него происходили ежедневные совещания то с великим князем о делах государственных, то с приезжающими иногородними епископами о делах церковных. Он ответил словоохотливым инокам:
— Знаю, знаю, что любят меня в Голенищеве, но недосужно ехать туда. Дел много накопилось… А еще ничего не скажете вы?
Старцы переглянулись между собою, и один из них проговорил:
— А еще скажем мы тебе, владыка, что на дороге мы полумертвого человека подобрали и привезли…
— Где подобрали?
— На Кучковом поле, владыка, около рва, вновь устроенного. Голова его в кровь разбита и лик тоже в крови. Полагать надо, злой человек обидел его.
— Господи помилуй! — перекрестился митрополит. — Средь бела дня разбойство на Москве учиняется. А неведомо вам, что за человек он?
— Это человек юродивый, владыка. Нередко он бывал у нас. Зовут его Федором-торжичанином.
Лицо Киприана омрачилось.
— Федором-торжичанином, говорите вы? Знаю, знаю. Агнцу подобный человек. Не раз я говаривал с ним и уразумел, что он не от мира сего… Кто же обидеть его мог?.. Ах, Господи, Господи! На такого голубя чья-то рука поднялась!.. Ведите меня к нему. Где он? Нельзя ли помочь ему чем?
Митрополит торопливо надел на голову скуфейку, взял посох и вышел из кельи, сопровождаемый обоими старцами и молодым служкою, всюду следовавшим за владыкой.
Бесчувственный Федор-торжичанин, внесенный в монастырскую странноприимницу, был передан на руки инока Матвея, искусного врачевателя всяких болезней. Когда митрополит вошел в странноприимницу, Матвей уже перевязал голову юродивому, обмыл ему лицо водою и трудился над приготовлением какого-то пластыря, имевшего чудодейственную силу при заживлении ран.
— Что с ним? Оживет ли он? — с участием спросил Киприан, наклонясь над лицом раненого.
— Бог милостив, владыка святой, — отвечал Матвей. — Голова до крови проломлена, и плечо вывихнуто было, но перевязал я раны его и плечо поправил. А потом на раны пластырь наложу. Все как рукой снимет.
Митрополит кивнул головой.
— Добро, добро. А скоро ль очнется он?
— Кажись, скоро… Да вон уж открывает он глаза, смотрит… сказать что-то хочет…
Страдалец действительно очнулся. Веки его глаз затрепетали и поднялись, во взгляде его выразилось нечто вроде радости, когда он увидел Киприана. С запекшихся губ Федора сорвался шипящий полушепот:
— Выйдите… выйдите все. Скажу я слово великое владыке милостивому. Благоизволь выслушать, владыка сердобольный.
Митрополит махнул рукою, и все вышли. Тогда Федор взглядом подозвал к себе Киприана, и когда тот наклонился к нему, он заговорил слабым голосом:
— Прости меня, недостойного, владыка. Утруждаю я слух твой. Но беда грозит земле Русской… Туча грозная из-за Волги-реки поднимается! Из-за каменных гор, из-за синих морей восстает на весь род людской страшный воитель! И воюет он не только царства христианские, но и татар, и турков не щадит… Никто не ждет его на Руси, а он, как снег на голову, нагрянет!.. Не гневайся на меня, владыка, я правду скажу: на Руси святой стон стоит от утеснений княжеских, от всяких прижимок боярских да от поборов алчных сборщиков! Не татарские баскаки ныне дань сбирают, а русским людям не легче!.. Дерзнул я, немощный, сказать слово сердечное, не криводушное князю великому, а он меня наземь повергнул! Не любит он по-христиански жить… да Бог ему Судья! Не питаю я обиды на него…
— Так это князь великий обидел тебя? — воскликнул Киприан, пораженный услышанным от юродивого. — И как у него поднялась рука на человека убогого?!
— Бог ему Судья, владыка, — повторил торжичанин, говоря все тише и слабее. — Да Русь православную мне жаль: гибнет она, родимая, гибнет! Князь великий бражничает под праздник Господень… а враг наступает! Молись, владыка, Царице Небесной, всегдашней Заступнице нашей… Дохожа твоя молитва до неба. Молись… молись! Страшный воитель идет из-за гор каменных…
Юродивый не договорил и смолк. Слабость овладела им, свет выкатился из очей — и он лишился чувств…
— Чудны дела твои, Господи! — шептал владыка, выходя из странноприимницы, где оставался Федор-торжичанин под присмотром инока Матвея. — Устами убогого человека открываешь Ты будущее! Да, погрязли мы в грехах. Молиться, молиться нам надо. Но какой же воитель грядет? Не хан же Тохтамыш Кипчакский? С ним в дружбе великий князь состоит. Ужли Тимур Чагатайский? Слыхать, у него воинство несметное и за тридесятью землями он живет. Неужли он ополчается?..
Киприан не успел дойти до церкви Рождества Богородицы, где он хотел отстоять всенощное бдение, как из Кремля во весь дух примчалась крытая повозка-каптана, и сопровождавший ее дьяк объявил, что ‘владыку милостивого’ немедля же просят пожаловать во дворец.
Киприан сел и поехал.

IV

Немного времени спустя после того, как взбешенный великий князь ‘учинил рукопашную расправу’ над обличавшим его Федором-торжичанином, со стороны рязанской дороги въехали в Москву восьмеро запыленных всадников на взмыленных, шатавшихся от усталости конях и поскакали к Кремлю, оглашая воздух гортанным говором и криком.
— Татары, татары валят! — заговорили кругом, когда всадники втянулись в узкие улицы города. — И чего они торопятся так? Ишь, как гонят лошадей, плетками машут, галдят! Точно на пожар, право!.. Да это посол ханский, никак?
— Какой посол! — возражали другие, более знакомые с видом и дорожными обычаями монголов. — Это не посол, а гонец какой-то с товарищами. Послы не так ездят, с послами много людей наезжает. А тут только шестеро татар: двое-то, видишь ты, русские…
— А для чего это русские-то люди с татарвой сошлись? — недоумевали некоторые, не понимая возможности объединения неверных с православными.
— А для того и сошлись, что надо так. Это, полагать надо, рязанцы. А Рязань с Ордою дружит. Вот князь-то рязанский и дал их в проводники татарве поганой. Рязанцы завсегда татар до Москвы провожают…
Всадники неслись по улицам, и народ с любопытством глядел им вслед, строя догадки: откуда и зачем наехали татары, сопровождаемые двумя русскими?..
Вид татар, проскакавших, должно быть, не одну сотню верст без отдыха, был довольно жалок. Халаты на них протерлись и продрались во многих местах, шаровары на коленках дали трещины, откуда выглядывало грязно-бурое татарское тело. Лица татар, смуглые, скуластые, с узкими, косоразрезанными глазами и реденькими волосками на нижней губе вместо бороды, выражали полное изнеможение, но они еще, видимо, бодрились и лихо посвистывали на лошадей. Спутники их, рязанцы, были в обычном воинском наряде и имели менее изнуренный вид, хотя и на них отразилась утомительная дорога от рязанских пределов до московского стольного града…
Немного не доезжая до Кремля, рязанцы осадили коней. Остановились и татары. Рязанцы обернулись к ним и спросили ехавшего впереди татарина:
— Куда ж пристать нам, князь Ашарга?
— В Кремля! В Кремля! — замахал тот руками, говоря на ломаном русском языке. — Я грамотка ханской везет!.. Я ярлык везет!.. Я гонец хана!..
— Ну, так и поедем ‘в Кремля’, только какова-то встреча будет!.. — усмехнулся один из рязанцев и пустил своего коня к ближайшим кремлевским воротам, гостеприимно открытым настежь. Остальные последовали за ним.
— Стой! Куда? — закричали охранявшие ворота московские воины, решительно загораживая дорогу. — Что надо?
— Я — гонец хана Тохтамыша! — ткнул себя в грудь князь Ашарга, важно подбочениваясь в седле. — Я ярлык ханская везет до князя Василия! Прочь с дороги!..
— Это посланец хана Тохтамыша Ордынского, князь Ашарга, — пояснили рязанцы, сурово поглядывая на москвитян. — Он грамотку ханскую привез, сиречь цидулку князю вашему… Проведите нас во двор княжий.
— Э, не спеши, прислужник прислужников ханских! — тряхнул головою старший из воинов, не упустивший случая кольнуть рязанцев ‘прислужничеством’ их перед татарами. — Поспешишь — людей насмешишь, есть пословица. Перед татарвой мы не больно-то трухаем…
— А ты не кобенься! — рассердился рязанец постарше. — Видали мы вашего брата!.. Князь Ашарга по важному делу приехал. Дома ли князь великий?
— Може, дома, а може, и нет! — не терял своего заносчивого вида москвитянин. — Не жалуют нынче у нас татарву некрещеную. Москва — не Рязань богопротивная.
— Москва Рязани не указка! — отрезал рязанец. — Наш славный князь Олег Иванович не щедротами московскими живет. И мы от Москвы благ не видим… Веди скорей нас на княжий двор…
— Не спеша, не спеша, птица рязанская! И поважнее люди у нас по суткам у кремлевских ворот стоят! А татарва поганая да рязанщина богопротивная и подавно постоят!..
— А и чванлив же ты, пес подворотный! — выругался рязанец, выведенный из себя спесью московского воина. — Не по разуму зазнался ты! А того и в голову твою не вмещается, что не всегда чванство к поре!.. Беда грозит земле Русской! Тьмы воинств неведомых ополчаются на Орду Кипчакскую, а с нею и на княжества русские! Князь Ашарга грамотку об этом привез. А грамотку эту нужно немедля же передать вашему князю московскому! Понял ты, голова дурья?
Москвитянин вытаращил глаза.
— Тьмы воинств неведомых, говоришь ты?.. На княжества русские ополчаются?.. Да, может, на Рязань только, а не на Москву нашу?..
— А Москва-то чем же свята? Не лучше Рязани нашей!.. Да нечего растабаривать с тобою! Веди нас на княжий двор… Не толкуй, чего не подобает, а веди. Там разберут.
— Веди нас к княжей кибитка… веди! — горячился и ханский гонец, оскорбленный московской непочтительностью. — Гайда, москов! Как можно под ворота стоять! Честь хана великой… честь нада давать! Кынязь Василь — дружба хана… Честь хану отдавай!..
— Неведома для нас, какая честь хану подобает, а свести вас на княжий двор — сведем, — вымолвил наконец москвитянин, убежденный более известием о ‘тьмах воинств неведомых’, а не доводами рязанца и криком князя Ашарги. — Мне что? Мне все едино… Слезайте, что ль, с коней-то. У нас ворота сии только князь великий да бояре и люди служилые на конях проезжают. А вы и пешком пройдете.
— Как пешком? Я не пешком хадить! — запротестовал гордый татарин, не ожидавший ничего подобного, но старый рязанец незаметно толкнул его под бок и прошептал по-татарски:
— Смирись, князь Ашарга. На Москве невзгодье Орды чуют, вот и задирают нос кверху. На Москве лукавые люди. На Москве так: куда ветер, туда и москвитяне! Смирись!..
— О, шайтан! — пробурчал себе под нос ханский гонец и начал слезать с седла, кидая по сторонам свирепые взгляды.
— Вот так-то лучше будет! — насмешливо улыбнулся москвитянин и переглянулся с товарищами, с злорадством наблюдавшими за тем, как исконные враги и угнетатели земли Русской исполняли их приказание.
Да, отходило, видно, время раболепного преклонения перед ханами Золотой Орды. Положим, могущество ханов было еще значительно: в 1382 году хан Тохтамыш разгромил Московское княжество, причем были разграблены и сожжены города Москва, Владимир, Звенигород, Юрьев, Можайск, Дмитров, Серпухов, Коломна и другие, было также разорено и Рязанское княжество, хотя князь Олег Рязанский и считался союзником Тохтамыша, — но Куликовская битва у всех оставалась в памяти и победа Дмитрия Ивановича Донского над Мамаем показывала, что монголов еще можно побеждать, если действовать единодушно и решительно. В 1383 году сын Донского, Василий Дмитриевич, по поручению отца ездил в Орду для засвидетельствования перед Тохтамышем ‘покорности московского великого князя’, при этом было установлено, что баскаки ордынские снова станут разъезжать по Русской земле и собирать вновь назначенную тягостную дань. Особенно дань эта была обременительна для крестьян-земледельцев. Например, с каждой деревни, состоящей из двух или трех дворов, брали полтину серебром, что было по тому времени немалою суммой, с городов требовали и золото. В довершение горя, княжича Василия Дмитриевича вместе с сыновьями князей тверского и нижегородского удержали в Орде в залог того, что дань в количестве восьми тысяч рублей [Рублями в то время назывались рубленые куски серебра, составлявшие часть гривны, денежной и весовой единицы в Древней Руси. С течением времени вес рубля уменьшался и уменьшался, и в княжение Дмитрия Донского и сына его Василия Дмитриевича рубль весил уже не более двадцати золотников. (Примеч. авт.)] будет своевременно уплачена русскими владетелями, и Русь на короткое время опять очутилась в ненавистном рабстве. Но это скоро прекратилось. Через четыре года юный Василий Дмитриевич бежал из Орды, в 1389 году отец его, князь Дмитрий Иванович, скончался и московским великим князем был провозглашен Василий Дмитриевич. Не сразу новый великий князь стал в неприязненные отношения с Ордою, в 1392 году он даже ездил в ханскую столицу Сарай на свидание с Тохтамышем, но тогда уже началась война между Тохтамышем и Тамерланом, и монголам Золотой Орды стало не до русских. В необозримых степях нынешней Астраханской губернии произошло кровопролитное сражение между потомками Чингисхана, и Тохтамыш был разбит наголову Тамерланом, сокрушившим в один час могущество Золотой Орды. Это случилось в том же 1392 году, через месяц после отъезда великого князя из Орды, — и так как грозный завоеватель Тамерлан удалился в свою столицу Самарканд, а Тохтамыш занялся новым сбором войска для продолжения войны со своим врагом, то Москве уже ничто не угрожало и она ‘подняла нос кверху’, как выразился рязанец. Оттого-то теперь ханского гонца Ашаргу и встречали так, а это были еще простые воины. Чего же можно было ожидать от великого князя и бояр?! Татары кусали губы от злобы, но поделать ничего не могли. То же было и с рязанцами. Князь рязанский Олег не раз ополчался на Москву, и Москва в свою очередь, не раз мстила Рязани, ввиду чего рязанцы и москвитяне сильно недолюбливали друг друга. Не примирила враждующие стороны и женитьба старшего сына Олега, Феодора, на княгине московской Софии Дмитриевне (сестре Василия Дмитриевича): Москва помнила частые измены Рязани русскому делу и примириться с нею не могла.
— Ну, идите, что ль? — по-прежнему грубо крикнул старший из московских воинов, когда татары и рязанцы спешились. — Лошади ваши у места будут. Не бойтесь. Не польстимся мы на ваших кляч…
— Эк, сказал! — не утерпел молодой рязанец. — Да у вас таких-то коней и не видывали! Не сумеете вы и сесть на наших кляч: не по рылу калач, стало быть!..
— А ты не галди через меру-то! Не в Рязани ты, а в Москве! — покосился на смельчака москвитянин, но потом ничего не сказал и молча повел приезжих к великокняжескому дворцу.
На дворцовом крыльце ханского гонца встретил очередной дьяк и, не кланяясь ему, не справляясь о здоровье, спросил, ради чего он прибыл в стольный град Москву. Узнав, что Ашарга привез грамоту Тохтамыша, повел его во внутренние покои дворца, а спутников его велел отвести в земскую избу с приказом, чтобы там накормили и напоили их.
— А кынязь Василь в доме? — спросил Ашарга, проходя с дьяком по многочисленным переходам дворца.
— Дома князь великий Василий Дмитриевич, — степенно и важно отвечал дьяк. — Только сейчас уехал он… никак, в усадьбы боярские, подмосковные…
— А кто ж ярлык читай?
— А вот войдем в палату приемную, так увидим. Там князь Владимир Андреевич есть и двое бояр с ним — Александр Поле да Дмитрий Всеволож. Они разберут, что и как.
Татарин кивнул головой, и они вошли в приемную палату. При входе дьяк шепнул Ашарге: ‘Сними шапку-то’, и тот нехотя повиновался. Но ослушаться дьяка он не смел: слишком уж неприветливо принимали его в Москве и не хватало духу восставать в защиту своей азиатской чести. Ашарга втайне бесился. Какой строптивый народ эти москвитяне, сладу с ними нет! Не далее как два-три года назад московский великий князь чествовал ханских послов как дорогих гостей, бояре перед ними чуть на коленях не ползали, а теперь — другим духом понесло! Москва — коварная страна! Если силы у нее не хватает, она льстит, изъявляет покорность, а чуть почувствует силу, тогда сторонись с дороги! Берегись!.. Ашарга думал, что в дворцовой приемной ему придется вынести еще более горькие оскорбления, но он, к своему удивлению, ошибся.
— Вот, князь, гонец хана Тохтамыша Ордынского, — вымолвил дьяк, обращаясь к Владимиру Андреевичу. — Грамотку ханскую привез князю великому…
— От хана Тохтамыша? — с живостью воскликнул князь Владимир Андреевич, поднимаясь с лавки, где он сидел с боярами Поле и Всеволожем. — Чего ж пишет хан?
Ашарга стоял неподвижно, ожидая, как отнесется к нему дядя великого князя. Бояре сурово оглядели татарина с ног до головы, поглаживая для важности свои бороды, но князь Владимир Андреевич ласково кивнул головою ханскому посланцу, подошел к нему и, зная по-татарски, спросил на родном его языке:
— Как тебя по имени зовут, гонец ханский?
— Князь Ашарга, из почетной стражи хана великого, — отвечал татарин, не ожидавший такого ласкового обхождения.
— Так, буди здрав, князь Ашарга, — проговорил Владимир Андреевич, не отличаясь от природы ни горделивостью, ни грубостью в обращении. — О чем же пишет хан великий?
— Вот ярлык ханский, княже благородный, — подал Ашарга ханскую грамоту Владимиру Андреевичу, проникаясь к нему все большим уважением и признательностью. — Великий хан приказать изволил передать ярлык сей князю московскому Василью, а если не случится его, то ближним людям его. А славного князя Володимера знают и на Руси, и в Орде нашей. Сам великий хан Тохтамыш любит и чтит князя Володимера как брат брата…
— Да будет здрав и счастлив хан Тохтамыш! — в тон татарину ответил Владимир Андреевич и, приняв грамоту, поспешно распечатал и развернул ее.
— Читай, дьяче, — передал он ее дьяку, и тот начал читать громко и выразительно:
— ‘От Тохтамыша-хана, обладателя многих земель и народов, привет братский и поклон великому князю московскому Василию.
Ведомо тебе, княже, какую дружбу питаю я к тебе, и ты не враг мой, а посему упреждаю я тебя о беде великой, которая грозит улусам моим и твоим градам и весям. Три лета прошли с тех пор, как ты побывал в шатре моем гостем почетным, чествовал я тебя с сердечною ласкою и усердием, на княжение нижегородское ярлык дал, царевич Улан, посол мой, рассудил тебя с князем Борисом Городецким и получил ты просимую область. И вот прошли три лета — и подул ветер с другой стороны. Попущением Всемогущего Бога проявился в странах восточных хан самозваный, именем Тимур, или Тамерлан, собрал он воинство несметное и пошел на меня бранью. Но я не готовился к бранным делам, в мире жить со всеми было желание мое, однако встретился я с ним на поле ратном три года назад тому и — уступил ему. Но он, мятежный хан чагатайский, возомня себя превыше Бога Всемогущего, снова ополчился на страны мои, возгласил себя сагеб-керемом, что значит — владыка мира, и дерзнул грозить мне, что-де предаст державу мою ветру истребления. Сиим похвалам непристойно было внимать мне, истинному потомку Чингисхана и Батыя, и вот я сказал: иду на Тимура! — и пошел. Великий Бог всемогущ. Надеюсь на Его помощь! В день и час писания сей грамотки стою я со своими верными князьями, мурзами и батырями, со всеми бесчисленными тьмами воинств своих, в стране каменных гор, на берегу реки быстроструйной, а против меня стоит дерзостный Тимур — и готова решиться судьба одного из нас. Настал час крови и мести… Внимай мне, верный друг мой и брат, князь Василий! Никогда не обижал я тебя, и ты не перечил мне, а что было давно, при отце твоем князе Дмитрии, тому не пора ли забыться? И вот, говорю я тебе, и ближнему советнику твоему, князю Володимеру, и митрополиту московскому Киприану, и всем князьям, боярам и воеводам земли Русской, страшитесь самозваного хана Тимура, не слушайте льстивых речей его, если пришлет он послов, и собирайте дружины свои, выступайте к рекам Волге и Оке, на защиту своих жен и детей и достояния своего, ибо неведомо, кто победит: я или Тимур? А если постигнет меня гнев Божий, если Тимур поборет меня, уповаю я на дружбу твою, князь Василий, и ты поможешь мне, ибо никогда я не утеснял тебя. Собирай же дружины свои, брат мой и друг, князь Василий, и все князья русские, и не страшны для вас будут тьмы воинств мятежного хана Тимура Чагатайского.
Бог великий и бессмертный, что на Небесах, благословит все деяния ваши. А я желаю тебе вожделенного здравия и жизни счастливой. Не мешкай же, друг мой и брат, князь Василий!..’
Дьяк дочитал и смолк. Князь Владимир Андреевич взял грамоту из рук читавшего, внимательно осмотрел подпись и печать ханскую и пробормотал:
— Да, грамотка не облыжная. Тамга и рука Тохтамышева… Неужто не чает он управиться с Тимуром? Оттого и сладок больно: другом и братом князя великого называет. А Тимура бояться надо…
Он помолчал немного и, вертя грамоту в руках, спросил у гонца:
— Так, значит, великий хан Тохтамыш на поле брани против Тимура стоит?
— Истинно так, князь. Только река промеж них была.
— И готовился он битву затеять?
— Без битвы не отступит он. Не таков пресветлый хан, чтоб устрашиться Тимура дерзостного. На то он и пошел в страну каменных гор [То есть с нынешнего Кавказа. (Примеч. авт.)], чтобы встретить врага своего. Оттуда и приехал я, только сутки в Рязани прожил. Не один десяток коней загнал… Где же князь великий Василий?
— За город куда-то отбыл. Ступай, дьяче, поспрошай: не вернулся ли в Кремль княже великий? Грамота-де важная есть, доложь. Совет держать надо. А ты, князь Ашарга, следуй за дьяком, отведет он тебя в земскую избу для жилья и отдыха. Да смотри, дьяче, чтоб никто не утеснял татар, повадка эта у вас есть. Чтобы пальцем их никто не тронул. Слышишь?
— Будет исполнено, княже, — смиренно поклонился дьяк и, шепнув Ашарге: ‘Айда, князь!’ — хотел выйти с ним из палаты.
В это время в сенях послышался какой-то шум. Раздались торопливые шаги, и в палату не вошел, а вбежал боярин Федор Константинович Добрынский, ведя кого-то за руку.
— Вот новый гонец, княже, — заговорил он, выталкивая вперед рослого молодого воина, с приятным русским лицом, покрытым густым слоем загара и пота. — От князя Олега Рязанского. Послал князь Олег грамотку… вдогонку за посланцем ханским…
— Чего еще? — беспокойно спросил князь Владимир Андреевич, вскакивая с места. — Неужто о Тимуре что?
— О нем самом, княже. Вот грамотка князя Олега, изволь прочесть… Победил Тимур Тохтамыша, на Русскую землю идет… В Рязань татарин прискакал с побоища… говорит, все пропало — Тохтамыш в бегах, а Тимур за ним по пятам! Вот князь Олег и упреждает нас…
— Ах, Господи! Опять беда! — воскликнул Владимир Андреевич и, прочитав грамотку Олега, обратился к трем другим дьякам, вошедшим в палату вместе с Добрынским: — Третьяк! Лобан! Пошлите вершников за князем великим… сами скачите! Немедля зовите его во дворец. Нельзя мешкать ни часу… Зовите на совет бояр ближних… А ты, Косяк, живым духом в Симонов слетай и проси владыку-митрополита. Мудр и рассудителен святитель, вникнет умом своим светлым в дело сие. Да ты каптану захвати, чтобы без замешки было.
— Слушаем, княже, — почтительно отозвались дьяки и сразу исчезли из палаты, бросившись исполнять приказание.
А бедный князь Ашарга, услышав потрясающую новость о поражении своего хана, изменился в лице, задрожал и уже не помнил, как очутился в дворцовых переходах, как сошел с крыльца, как перешел через широкий двор, и очнулся только в земской избе, куда его привели два воина, по приказанию великокняжеского дьяка, и бесцеремонно втолкнули в дверь.
— Пропала Орда!.. Пропал хан! — со слезами на глазах бормотал татарин, нелицемерно любивший свой народ и своего хана, и не сразу его спутники, ждавшие его в земской избе, поняли, о чем толкует ханский гонец и о чем он сокрушается, будучи еще недавно таким задорливым и смелым перед русскими.
Но недоумение их скоро разрешилось. Ашарга объяснил, в чем дело, — и непритворное горе и отчаяние овладело сердцами диких сынов степей и равнин, понимавших, какая страшная опасность угрожает их родным улусам, женам и детям при нашествии полчищ единоплеменного, но враждебного им Тимура, или Тамерлана.

V

Никогда великий князь московский не бражничал с такою бесшабашностью, как вечером этого дня в Сытове, накануне праздника Господня, угощаемый удалым Сытой. Мед и брага не действовали на Василия Дмитриевича, раздраженного укорами Федора-торжичанина, понесшего уже кару за свою смелость, и гостеприимный боярич вытащил из темных погребов не одну ‘посудину’ с заморским вином, благо отец его, новгородский наместник Евстафий Сыта, имел возможность получать подобные ‘пития’ непосредственно из рук немцев. В Новгороде в то время процветала торговля с купцами иноземных городов Любека, Риги, Дерпта, Ревеля и других, было немало голландцев, торговавших предметами роскоши, — и наместнику великокняжескому нетрудно было доставать заморские редкости, не виданные даже в самой Москве.
— Эх, други мои, — оживленно говорил Василий Дмитриевич, развеселяясь под действием крепких вин, — и пью я напиток хмельной, и в голове сильно шумит, и на сердце веселей становится, а все напиться не могу! Еще и еще надо!.. А ты, брат Сыта, насулил мне всего, когда в Сытово звал, а приехали в Сытово — ничего, кроме зелий хмельных, нет! Не годится так делать, друже!..
— Кажись, от чистого сердца угощаю. Ничего не жалею я, чтоб угодить твоей милости, княже. А ежели не хватает чего, то не прогневайся: значит, нет того во всем Сытове нашем…
— Подлинно ли нет, брат Сыта?
— Нету, государь. Если б было, не жалел бы я…
— Э, полно, друже! Не жалеешь ты, а запамятовал, верю я. А вспомни-ка, о чем ты говорил, когда звал сюда.
Боярич хлопнул себя рукою по лбу и воскликнул:
— Ах, батюшки! У меня и из головы вон. А вы, други сердечные, и не надоумите, — обратился он к Всеволожу и Белемуту, составлявшим совместно с хозяином интимную компанию великому князю. — Опалу на нас наложит государь…
— А следует! — смеялся Василий Дмитриевич, хлопая по плечу Сыту. — В другой раз неповадно будет!..
— Повинную голову меч не сечет, — промолвил Белемут, присоединяясь к хохоту великого князя. — А ты, Михайло Евстафыч, познал вину свою. Ну, и простит тебя княже великий…
— А нас и подавно! — перебил Всеволож, ездивший в Кремль по поручению Василия Дмитриевича. — Княжье милосердие, что Божие терпение — долго надеяться на него можно. А вот как батюшка мой, боярин именитый Дмитрий Александрович Всеволож, на меня поглядит — не ведаю. Коли узнает он, что под праздник я бражничал, беда спине моей! Походят по ней руки батюшкины, а не то и плетка ременная…
— Не бойся, Сергей, бражничай, коли сам великий князь московский бражничает! — лихо передернул плечами Василий Дмитриевич и пополнил объемистые ‘достоканы’ дорогим немецким вином. — Праздник сам по себе и мы сами по себе! Бери и пей, Сергей, и ты, Белемут, пей. Пейте, братцы! — крикнул Василий Дмитриевич Всеволожу и Белемуту и опрокинул в рот свой достокан. — Не все же тосковать-горевать. На все пора своя есть. А нынче тихо кругом: ни татарва, ни литва не шевелятся. Тохтамышу теперь не до нас: с Тимуром Чагатайским связался, а Витовту совестно на зятя своего оружие поднимать: все-таки свойственник как-никак!.. Нынче-то и погулять мне, а там когда еще удастся…
— Только бы Тимур Чагатайский на Русь не пошел, — осторожно заметил Белемут, выпивая свой достокан и вытирая губы. — А прочее все благо…
— Не каркай, как тот юродивый! — нахмурил брови Василий Дмитриевич, стукнув кулаком по столу. — Тимур с Тохтамышем грызется, ну, и пусть их! Чтоб им друг друга загрызть! А наше дело сторона…
— Да я не к тому, княже… Я не каркаю. Боже меня сохрани…
— Ну, ладно, ладно. Нечего лясы точить. Пойдем лучше в сад.
В саду уже собирались девушки, согнанные слугами Сыты. В Сытове жили зажиточно, даже богато в сравнении с другими селениями, потому что Евстафий Сыта не обижал крестьян, и девушки были в ярких праздничных нарядах, с разноцветными лентами в косах, слегка развеваемыми ветром. Боярич строго-настрого приказал, чтобы все приоделись ‘как в Пасху Христову’, и ослушаться его приказа никто не решился.
— А! — широко улыбнулся Василий Дмитриевич, выходя на крыльцо с бояричами и увидев в саду девушек, сбившихся в нестройную кучу. — Ну, спустимся к ним. Попросим песенку спеть да пляску сплясать. Авось не откажут, коли я попрошу. А ты, Михайла, — хлопнул он по плечу Сыту, суетливо подбежавшего к нему при появлении на крыльце, — похлопочи, чтоб хмельное зелье не убывало. И стол, и скамьи чтоб были в саду! Чтоб могли мы на красавиц взирать и пиво-брагу пить… то бишь вино заморское! Пиво-брагу пить завсегда успеем, есть этого добра на Руси, а вино заморское нечасто приходится видеть. А у Евстафия Сыты вин заморских не перепить!..
— Верно изволил молвить, княже, — ухмыльнулся Сыта. — Батюшка мой целыми обозами вина заморские из Новгорода привозил… Похлопочу уж я, государь, не сумлевайся.
Сыта остался в доме отдавать приказания слугам, чтобы в сад были вынесены стол и скамьи и до десятка объемистых посудин с немецким вином, до которого был такой охотник Василий Дмитриевич.
Солнце уже склонилось к западу и бросало свои прощальные лучи на землю, обливая золотом верхушки деревьев и крыши боярского дома и крестьянских изб, составлявших село Сытово. В воздухе разливалась прохлада, дневной зной спал, и легонький ветерок реял по саду, освежая разгоревшееся лицо великого князя. В голове последнего и мысли не было о том, что завтра праздник Христов, а следовательно, не бражничать, а молиться надо, как это предписывала церковь. Встреча с Федором-торжичанином тоже была забыта. Хмель чем дальше, тем больше и больше разбирал Василия Дмитриевича. Сыта шепнул ближайшей девушке, по-видимому всегдашней запевале в хороводных играх: ‘Затягивай, Дуня! Выручай! А не то разгневается княже. А грех я на себя принимаю’, — и Дуня затянула, и старинная славянская песня звонко разнеслась в воздухе, заставив притихнуть и великого князя, и бояричей…
— Стой! Что это? — встряхнул головою Василий Дмитриевич, услышав протяжный звук где-то поблизости, за садом. Песня мгновенно прекратилась, и в воцарившейся тишине слышно стало, как звонит небольшой колокол на местной церкви, призывая христиан к вечерне.
— Гей! Не в пору звон, что не в пору гость — хуже татарина, — пробормотал великий князь и, подозвав к себе Сыту, сказал ему на ухо: — Слышь, брат: сделай так, чтоб звону сего — ни-ни… не было! Вечерня не большая беда. Вечерня — не обедня. Пускай поп ваш не звонит… Не хочу я. Понял?
— Как не понять, княже, — вкрадчиво ответил боярин и быстро удалился из сада. Звон вскоре прекратился. Сыта снова появился перед великим князем, и снова начались песни, а затем и пляски, хотя девушки пели и плясали неохотно, единственно повинуясь приказу господарскому.
Скоро наступила ночь. Солнце медленно скрылось за горизонтом, и на небе показалась луна, озарив своим бледным светом притихшую землю. На Руси ложились спать рано, с заходом солнца, и, наверное, в эту ночь мало нашлось бы таких городов и селений, в которых бы шумели и пировали так, как в Сытове. Народ свято чтил праздники Христовы и накануне их не позволял себе никаких игр и развлечений. Но в Сытове было не то. Запретивши даже звонить к вечерне ради того, чтобы звук колокола не мешал слушать песни, великий князь несколько раз вскакивал с места, становился в хоровод и откалывал лихие коленца, заставляя плясать и боярских сыновей Сыту, Белемута и Всеволожа.
До полуночи Василий Дмитриевич оставался в своей компании. Но попойка этим не ограничилась. Боярыч Сыта усердно подливал вино в достоканы своего высокого гостя и его собутыльников Всеволожа и Белемута, не забывая и самого себя, и хмельное зелье лилось рекою. Все были сильно пьяны. Однако великому князю снова показалось скучным бражничать в сообщничестве одних бояричей, и он спросил Сыту заплетающимся языком:
— Слышь, брат… того… нету ли у тебя сказочника, что ль? Сказку аль былину послушал бы я… а?
— Есть, государь, — с готовностью отозвался Сыта, не без труда становясь на ноги. — Сказитель изрядный есть. Зело затейливо былины рассказывает. Только, не обессудь, новгородец он… про Новгород былины поет. Может, не по нраву придутся твоей милости?
— Про Новгород… Что ж? Ничего. Урезал я крылья у Новгорода прегордого… Пускай поет и про Новгород. А гусли есть у него?
— Есть, государь. Мастер он на гуслях играть и былины петь. А былины у него все про новое, про удалую новгородскую вольницу.
Сыта сказал два слова стоявшему неподалеку холопу, и тот исчез из сада, пустившись во всю мочь к боярскому дому. Через пять минут перед великим князем уже стоял высокий седой старик, с широкою могучею грудью, с смелым взглядом зорких темно-серых глаз, в хорошем синем армяке, и отвешивал низкие поклоны.
— Пой, старик… и на гуслях играй! — буркнул Василий Дмитриевич, опуская на руки отяжелевшую голову. — Если угодишь — сто алтын, а не угодишь — сто плетей! Ладно ли?
— Постараюсь угодить твоей милости, княже великий, — без всякой робости ответствовал новгородец и, настроив гусли, запел под гуслярный звон:
Как у нас-де было во Новегороде,
У Ивана Предтечи на Опоках,
На широком дворище Петрятине,
На тоем ли на славном торговище,
Что у тех ли весов, у вощаныих, —
Не два кречета тут да вылётывали,
Двое молодцов их да погуливало!
А один-то на имя Прокофьюшко,
А и другий словет он Смольнянином.
А гуляючись добры те молодцы,
Что желтымя кудерки потряхивают,
Молодых-те робят призодаривают…
Синю морюшку ведь на утишенье,
Тому славному морю Хвалыньскому!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А великому князю московскому,
А Василию свет да Димитревичу,
А и светлому ликом, как солнышку,
А още ведь вельми милостивому,
А на Русской земле царю сущему,
Осударю-князю в каменном Кремле —
Рассказал я былину в забавушку,
На его утешение княжеское.
А и будь же ты милостив, князь-государь,
Не клади на меня гнева лютаго,
Не вели сто плетей в спину всыпати,
А изволь сто алтынными пожаловать.
А ведь я ж былину про былое сказал,
Про былое удальство ушкуйничков.
А уж если что молвил я с глупа ума,
Так за это за все прости, княже, меня.
А и стану я ввек тебя славити,
Тебя славити, возвеличивати,
Разносить твою славу по Русской земле!..
Долго пел старик: про пиры и молодеческие игры в вольном Новгороде, про удаль новгородских ушкуйников — разбойных людей, про то, как пленил и рубил им буйны головы татарский князь астраханский Салтей Салтеевич. Наконец новгородец поклонился и смолк. Гуслярный звон прекратился. Благозвучные слова народной былины, видимо, понравились великому князю, и он, подняв голову, произнес:
— Не с глупа ума ты былину сказал. Вельми доволен я тобою. Одно лишь не по нраву мне: сии ушкуйнички ваши. И похвально учинил Салтей, что всем им головы порубил. Одначе чего мне толковать с тобою? Обещал я тебе сто алтын и не отрекаюсь от слов своих. Слышь, Сыта, наутрие выдай ему сто алтын, а потом из казны моей получишь. Ступай, старик.
— Бог да хранит тебя, княже великий! Не оставил ты раба своего милостью княжьею! — низко поклонился новгородец и незаметно, ухмыльнувшись в бороду, повернулся и пошагал в ту сторону, откуда пришел.
— А, други… слышите… что это? — обернулся великий князь к бояричам, уловив своим чутким слухом какой-то шум за боярским домом. — Слышите!.. Кажись, скачет кто-то?..
— И то, скачет, — встрепенулись бояричи, почему-то обеспокоившись от слов Василия Дмитриевича. — Кто бы это мог быть?..
Опьянение великого князя и его собутыльников было полное, но, обладая здоровыми натурами, они не потеряли образа и подобия человеческого, ясно сознавая все происходившее вокруг. Месяц ярко сиял на небосводе, и при свете его они увидели, как к садовой ограде подскакал какой-то человек на добром коне, как он спрыгнул с лошади и громко спросил кого-то:
— Здесь ли княже великий?
— Здесь, здесь, — ответил кто-то, и приехавший человек ловко перепрыгнул через ограду, бегом подбежал к столу, за которым восседал Василий Дмитриевич с бояричами, и, сняв шапку с головы, заговорил:
— Гонец прибыл, государь. Рязанский князь прислал. И пишет князь рязанский, что страшный воитель идет на землю Русскую… Идет Тимур чагатайский. А с ним воинство несметное…
— Врешь, врешь, Третьяк! — крикнул Василий Дмитриевич, узнав в приехавшем человеке своего дьяка. — И Олег Рязанский врет! Загрызет Тохтамыш Тимура… Не добраться Тимуру до нас…
— Идет Тимур на землю Русскую, — настойчиво повторил Третьяк, говоря резким взволнованным голосом. — Тохтамыш в бегах перед ним! Тохтамышево воинство по ветру развеяно Тимуром… Открыта дорога на Русь…
Великий князь привскочил на месте. Куда и хмель девался! Из груди его вырвалось хриплое восклицание:
— Тохтамыш в бегах? Тохтамышево воинство развеяно?.. Да полно, правда ли это?
— Истинная правда, государь! — даже перекрестился дьяк для вящего убеждения великого князя. — Изволь отбыть в Москву, во дворец свой княжий. Давно уж ищу я твою милость, и многие вершники по усадьбам боярским разосланы — все тебя искать. Но вот и обрел я тебя, княже великий… Князь Владимир Андреевич в палате приемной сидит, и много бояр собралось, и сам владыка-митрополит прибыл. Совет держать хотят, тебя ждут… Не мешкай, государь!
— Коня мне! — крикнул великий князь и, обернувшись к Сыте, прошептал ему на ухо: — Ну, брат, наказал меня Бог. Вот тебе на праздник бражничать! Не ложно говорил юродивый… А я его? О, Господи! Такое сердце неуемчивое!.. А знаешь что, прикажи сюда холодной воды подать: оболью я голову, и все как рукой снимет…
— Сейчас, государь, — отозвался Сыта, и вода тотчас же появилась перед великим князем. Последний вылил себе на голову чуть не целый ушат и, обтершись поданным полотенцем, сел на подведенного коня.
— Ну, едем, — кивнул он Третьяку и, как трезвый, твердо держась на седле, ударил в бока лошади краями острых серебряных стремян и быстро вынесся из Сытова, размышляя о новой напасти, готовой обрушиться на Русь в лице страшного завоевателя Тимура.

VI

— Эх, княже великий, — укоризненно качая головою, говорил митрополит Киприан великому князю, когда тот, перед утром уже, возвратился во дворец с ночной попойки, — непристойно ты жизнь ведешь! Не тебе, а самому последнему простецу-христианину не подобает делать так, а ты, великий князь московский, на воскресный день бражничаешь! Непростительный грех это перед Господом! А потом, убогих людей обижать? Грех, грех велий сотворил ты, чадо мое! А за грехи кара Божия неминуема!..
— Прости, согрешил, владыко, — потупил глаза Василий Дмитриевич, бывший под впечатлением известия о Тамерлане особенно смирным и почтительным перед митрополитом. — Не хотел, не чаял я… да грех попутал…
— А греху противиться надо, — возразил Киприан. — На то и воля дана человеку, чтобы он грехам противился. А юродивого, сиречь блаженного, напрасно обидел ты. Он человек прозорливый. А ты его наземь повергнул!
— Сердце не стерпело мое. Вестимо, я неладно сделал, осерчал на укоризны его… но каюсь я во грехе своем, владыко. Прости меня, непотребного. Вперед не будет сего.
— А он человек прозорливый, — повторил митрополит, не без горечи заметив, что великий князь еще не совсем протрезвился. — Провидел он очами духовными нашествие Тимурово и мне о том предсказал. А потом и грамотка пришла от Олега Рязанского. Иди проспись, княже, и днем совет учиним. А теперь вижу я, бродит еще хмель в голове твоей. А хмельный разум куда как плох перед трезвым разумом. Вот тебе слово мое.
— Не могу я думать о сне, владыко, — возразил Василий Дмитриевич, который, несмотря и на хмель, желал тотчас же совещаться с боярами о мерах к предупреждению нашествия Тамерлана. — Дерзновенно воздвигается на Русь Тимур, и нужно о родной земле подумать. Довольно бражничал я… довольно беса тешил. Настал час испытания Божия — и отрину я все прелести мирские. Не время почивать тогда, когда на отчизну нашу страшный воитель ополчается. Не думай обо мне, владыко, что я совет держать не могу. Дух мой бодр и плоть здорова, а хмель из головы выходит. Сейчас же кликну я дьяков и прикажу дядю Владимира Андреевича призвать и всех бояр ближних и разумных, что дожидались меня, говорят, всю ночь напролет в палате приемной и только недавно разъехались. А ты, владыка святой, помоги нам спасение для родной земли измыслить.
Разговор этот происходил между великим князем и митрополитом в передней палате дворца, где приехавший с ночной попойки Василий Дмитриевич столкнулся с владыкой, прождавшим его долее всех и только уже перед благовестом к заутрене собравшимся в Кремлевский Успенский собор для служения Божественной литургии. Князь Владимир Андреевич и бояре разъехались, не дождавшись великого князя. Киприан не стал более настаивать, чтобы хмельной государь ‘проспался’, видя, что тому действительно не до сна, и прошел из дворца в Успенский собор, а дьяки великокняжеские рассыпались из Кремля во все стороны — созывать ближних бояр-советников и князя Владимира Андреевича.
Гулко и торжественно звучали колокола церквей московских, призывая христиан к заутрене, и народ толпами валил в храмы. Москвичи были веселы и празднично настроены, лица у всех были оживленные и радостные. Слышались громкие речи. За стенами Кремля почти никому не было известно о новом завоевателе, стремившемся на Русь из страны каменных гор, и люд православный готовился встречать воскресный день с полною уверенностью в благополучии своего существования. Погода соответствовала празднику. При ясном безоблачном небе величественно поднялось солнце на горизонте и озарило золоченые кресты церквей и монастырей, узорчатые крыши великокняжеских дворцов и теремов, боярские палаты и хоромы купцов, избы и избушки простых горожан и посадских людей — и стало так светло и тепло, что никому и в голову не могла прийти мысль о чем-либо мрачном, унылом, непраздничном. Жители Москвы спешили в храмы Божии — кто с искренним желанием помолиться, кто просто поглазеть на народ, чтобы после почесать язык: кто и в чем был в церкви, кто как молился и прочее, — и по улицам только гул стоял от гомона проходивших людей, оживленно беседовавших между собою.
— А что это, братцы мои, — с удивлением заговорили в толпе, валившей к кремлевским соборам, — дьяки сломя голову скачут? Не стряслось ли чего во дворе княжьем? И вершники куда-то понеслись. Полагать надо, неспроста это…
— А здрав ли князь великий? — беспокоились некоторые. — Вестимо, не без причины скачку такую затеяли. Что-то случилось же там.
— А может, беду какую чуют, — шептали третьи, оглядываясь на дьяков и многих княжеских ‘отроков’, скакавших из Кремля на конях в разные стороны. — Вот и послали сбирать бояр-воевод. Недаром вчера гонец татарский прибыл.
— А за гонцом другой гонец прискакал, кажись, от пределов рязанских. Не шевелится ли татарва поганая?
— Господи, спаси нас и помилуй! — крестились набожные и уже со стесненным сердцем вступали под своды храмов, расстроенные собственными же догадками и предположениями.
После заутрени тотчас же заблаговестили к обедне, и когда литургия отошла, народ вывалил из церквей и пошел домой. Из Успенского собора все выходили крайне мрачные и сосредоточенные и долго молились на паперти, поднимая глаза к небу. Владыка Киприан сказал слово о нашествии нового Батыя, и молившиеся упали духом, зная по опыту, что значит вторжение орд татарских. В других церквах о новой напасти ничего сказано не было, и москвичи выходили из них беззаботно и весело, толкая и сшибая с ног друг друга. Но вот прошло немного времени, и находившиеся в Успенском соборе смешались с остальною толпою — и точно туча какая спустилась над Москвою. Веселые голоса смолкли. Шутки и прибаутки прекратились. Лица сделались вытянутыми, угрюмыми. Глухой говор прокатился по волнам народного моря.
— Беда, братцы! — слышались голоса. — Идет на землю Русскую страшный воитель Тимур! Покорил он Тохтамыша, хана ордынского, теперь на Русь ополчается! В Успенском соборе владыка толковал, молиться с усердием велел…
— А князь великий недавно с пировли вернулся, — ехидно усмехнулся высокий седой старик, в котором можно было узнать того новгородца, который пел былину про ушкуйников в Сытове. — От зари до зари бражничал он со своими приспешниками, с красными девицами тешился, срамил звание свое, а когда сытовский поп к вечерне зазвонил, повелел он звон прекратить: что-де церковный звон, что татарский гам — все едино! Только-де потехам его княжеским помеха!.. Вот и ‘молиться с усердием велел владыка’! Да и сам-то владыка молится ли?..
Старик многозначительно поджал тонкие бледные губы, зорко огляделся кругом и, видя, что все его со вниманием слушают, продолжал:
— И владыка не без греха, други! Неведомо вам, какую он жизнь ведет, а я долго жил в селе Голенищеве и узрел очами своими, как он с красавицами хороводился!..
— Это владыка-то? Это старец-то праведный? — раздались протестующие возгласы, и сотни горящих негодованием глаз устремились на новгородца: — Гляди, чтоб на осине не болтаться тебе!.. Не спустим такое поношение владыки святого! Живо глотку заткнем! Не изрыгай непотребных хул на человека Божия!..
— Хорош человек Божий! — нагло ухмыльнулся старик, не смущаясь общего протеста. — Непрестанно о мирском помышляет. Три года назад в Новгород Великий приезжал он, пошлину судную требовал. А потом, совместно с князем великим, торжичан — вольных людей — присудил злой смерти предать. А разве подобает человеку Божьему в судные дела соваться, то бишь пошлину требовать, да науськивать государя на кровопролитие?.. Вот, други! Ни князь великий, ни митрополит на добрые дела вас не ведут! Они вас на гибель толкают! Откажитесь от них, пока не поздно… соберите вече народное, как в славном Великом Новгороде, и Тимур не страшен для вас будет! Внимайте словам моим: воздвигнитесь, восстаньте на князей и бояр, митрополита-сербина низложьте, поставьте нового митрополита, ну, хоть того ж архиерея новгородского, и все у вас по-новому пойдет!.. Поверьте старому человеку!..
С секунду все безмолвствовали. Сначала старика приняли за одного из недовольных великим князем людей, чем-либо обиженных горячим Василием Дмитриевичем, но потом, когда тот заговорил таким тоном, всем стало понятно, что перед ними стоит смутьян, имеющий целью восстановить народ против правительства. Грозно нахмурились москвитяне, не одна рука сжалась в кулак, клевета на любимого митрополита особенно возмутила всех, и народ набросился на новгородца, осыпая его ударами и ругательствами:
— Ах ты, крамольник окаянный! Мало ты князя-осударя порочил! И на владыку, старца праведного, лжу возводить дерзнул!.. Так вот же тебе, вот, пес смердящий!.. Разумей отповедь нашу! Николи того не бывало, чтобы люд московский князьям своим изменял! А веча новгородского, сиречь сборища людей буйных, знать мы не хотим!.. Не мути, не прельщай народ честной речами лукавыми! Уведали мы породу твою: никак, ты новгородец и есть!..
— Погибнете вы все с своими князем и митрополитом! — рычал старик, отбиваясь от набросившихся на него горожан. — Придет на вас Тимур Чагатайский, и камня на камне не останется от града Москвы! Горе вам, злодейские люди московские! Отольются вам слезы вдов и сирот новгородских, кормильцев и поильцев коих вы умертвили! Будьте же вы прокляты отныне и довеку, ироды! А я еще насолю вам! Попомните вы новгородца Ивана Рогача!..
— Хватай его, братцы! Вяжи! — завопили москвитяне, ожесточенные сопротивлением ‘мутьяна’. — Волоки разбойника на судный двор! Там тиуны [Тиун — княжеский или боярский слуга в Древней Руси. (Примеч. ред.)] да дьяки разберут!..
— Убью! — загремел Рогач и, выхватив нож из-за пазухи, угрожающе замахал им по сторонам.
Толпа отшатнулась от новгородца. Будучи без всякого оружия, горожане не смели приблизиться к нему, — и, пользуясь минутным замешательством народа, Рогач перебежал через улицу, заскочил в первый попавшийся огород и, погрозив из-за забора ножом, скрылся…
Москвичи неистовствовали:
— Держи крамольника! Держи поносителя чести княжьей и митрополичьей!.. На осину его, изменника осударева!
Но пускаться за ним вдогонку никто не решался. Наконец прискакали на место шума конные дружинники, составлявшие городскую стражу. Крамольников хватать они привыкли, но когда народ показал им на тот огород, куда заскочил Рогач, они тщательно обыскали всю местность, обшарили ближайшие дворы — но нигде ничего не нашли. Новгородца и след простыл.
— А ну его к лешему! — выругался старший над дружинниками, видя бесполезность поисков. — Никак, он сквозь землю провалился! Айда, братцы! — обратился он к товарищам. — Поедем на площадь Красную. Князья-бояре собираются во двор государев, блюсти надо, чтоб все кругом в порядке было. А крамольников подобных не мало, где тут каждого поймать?
Они повернули коней и уехали. Народ тоже разошелся, толкуя о новой напасти, грозившей земле Русской. О Рогаче скоро забыли. Мало ли чего сбрешет человек, будучи не в своем разуме! А что старик был не в своем разуме и что ‘брехал он безумные речи, коих и сам не понимал’ — с этим почему-то все соглашались, хотя новгородец мало походил на сумасшедшего… Известие о нашествии Тимура потрясло всех. Неужели стольный град Москва и вся земля Русская испытают те ужасы, какие были при нашествии Тохтамыша? Народ трепетал при одной мысли об этом и возлагал свою надежду на великого князя и его советников, а особливо на митрополита Киприана, ‘ангела-хранителя московского’, и на князя Владимира Андреевича Храброго, славного сподвижника Дмитрия Ивановича Донского в битве на Куликовом поле.
— Победил же князь-осударь Дмитрий Иванович с князем Владимиром Андреевичем Мамая безбожного на Куликовом, авось и ныне князь Василий Дмитриевич с дядею Тимура победят, — толковали в Москве, и веря и не веря в возможность подобной победы. — Бог — наше прибежище и сила. Не скончал еще дни живота своего игумен троицкий Сергий, умолит он Господа смилостивиться над землею Русскою. Не он ли победу на Куликовом поле предсказал?
— Не выходит ныне из обители игумен Сергий, — возражали другие, зная, что строгий постник и молитвенник Сергий, известный под прозванием Радонежского, не доволен распутством и жестокостью юного великого князя и не благоволит к нему, как благоволил раньше к его отцу, — не может он взирать на грехи мирские. Не захочет он молиться за нас, недостойных…
— Велико терпение Господа, а раб ли Его верный, старец Сергий, не захочет молиться за души христианские? — промолвил на это какой-то монах, случившийся около говоривших. — Всегда были близки его сердцу горе и радости народные, и нам ли, грешным людям, сомневаться в его благости? Неладно, неладно толкуете вы, братия. Старец Сергий никогда не забывал и не забудет родную землю. А потом, сколько святых иноков есть! Есть владыка Киприан, святитель славный! Надейтесь, крепко надейтесь на молитвы людей праведных, надейтесь на заступничество Царицы Небесной, надейтесь на неизреченную милость Божию — и спасена будет страна наша от разорения!..
Над Москвой только гул стоял от противоречивых толков и суждений переполошенных горожан, передающих друг другу слова митрополита Киприана, сказанные в Успенском соборе. Владыка произнес такую краткую, но сильную речь:
— Молитесь, чада мои духовные! Молитесь мужи и жены славного города Москвы и всей земли Русской. Страшный воитель грядет, грядет Тимур Чагатайский, и с ним воинство несметное! Победитель он Тохтамыша Кипчакского, на Русь кровавый взор свой обратил! Несет он гибель и разорение! Несет он смерть и муки всяческие!.. Молитесь, братия и други мои, молитесь Всеблагой Царице Небесной, да усмирит Она жестокое сердце Тимура, да обратится Тимур вспять, яко непостижимою силой гонимый! Молитесь миром, людие православные, и услышит Пречистая Богородица усердное моление наше и упросит Сына Своего, Господа Иисуса Христа, спасти нас и грешные души наши. Аминь.
Подобные слова убедили всех в действительной опасности, надвигавшейся со стороны Волги, и не было ни одного человека, который бы мог сказать, что ‘это беда — не беда, а просто гром из далекой тучи, блуждающей в пространствах воздушных’.
О Тамерлане слыхали раньше, но полагали, что он обитает где-то на краю земли, воюя с народами сирийскими, индийскими, египетскими и иными. О приближении его к русским границам никто не думал. И вот, когда разнеслась весть о нашествии, жители Москвы всполошились. Неужели князья-бояре не измыслят средства остановить его стремление? О народном вече, какое так восхвалял Рогач, никому и в голову не приходило. Москва была совершенною противоположностью Великому Новгороду, и граждане московские жили не своим умом, а умом великого князя и бояр. И такое ‘чужеумие’ ни для кого не казалось унизительным. Что за важность, ежели за них, москвитян, думают князья и бояре! Они разумнее простых людей, им и наставлять простоту на путь истины. И, имея такое суждение, москвичи тотчас же после обедни стали собираться в Детинец, или Кремль, под окна великокняжеского дворца, ожидая, что скажет высшая власть, на которую они всегда полагались.
Народ видел, как один за другим приезжали на княжий двор бояре и воеводы, как они слезали с коней и поспешно всходили на крыльцо, озабоченно проходя между рядами дворцовой челяди. Прискакал и князь Владимир Андреевич и, ласково поклонившись народу, встретившему его радостными восклицаниями, легко взбежал по ступенькам, точно на плечах у него был не пятый десяток лет, а только годов двадцать — тридцать. Наконец все советники великокняжеские съехались. Тяжелые двери затворились. Тогда один из дьяков крикнул собравшемуся народу с высокого крыльца:
— Стойте смирно, люди православные! Великий совет учиняется. Не шумите, не гуторьте промеж себя: чтоб ни единое слово не долетело до высокого слуха княжеского!
Народ всколыхнулся и замер.

VII

В просторной приемной палате великокняжеского дворца, изукрашенной со всею пышностью того времени, собрались бояре и воеводы — ближние советники московского государя. Были тут бояре: Иван Залесский, Петр Шереметев, Борис Кушелев, Дмитрий Всеволож, Александр Поле, Федор Добрынский, Степан Олсуфьев и другие, были ‘князья служилые’ Давыд Пестрый, Иван Стрига-Оболенский, Григорий Ковер, Андрей Мышецкий, Иван и Семен Ряполовские и потомок суздальских владетелей — Александр Иванович Брюхатый. Из духовных особ присутствовали архимандриты московских монастырей Чудова, Андрониева и Симонова, приглашенные на совещание по предложению митрополита Киприана. Когда же все вызванные ко двору лица были в сборе, дверь, ведущая во внутренние покои, отворилась и в приемную палату вступил великий князь Василий Дмитриевич, сопровождаемый братьями Юрием, Андреем и Петром Дмитриевичами, дядею Владимиром Андреевичем и владыкою Киприаном, шествовавшим непосредственно за великим князем.
— Буди здрав, княже великий с братьями-княжичами! Буди здрав, владыка святой! Буди здрав, княже Володимере! — возгласили собравшиеся вельможи и отдали земной поклон.
— Будьте здравы и вы, князья-бояре, слуги мои верные! — ответил Василий Дмитриевич и, поклонившись в пояс собранию, сел на свое ‘золотое стуло’, имевшее форму трона.
По левую руку его уселся митрополит, предварительно благословив всех присутствующих, княжичи Юрий, Андрей и Петр Дмитриевичи поместились по правую руку великого князя, рядом с ними сел Владимир Андреевич — и великий совет начался.
Сначала митрополит опасался, что молодой государь не выдержит — обнаружит чем-либо свое хмельное состояние, и тогда стыд ему великий будет. Но Василий Дмитриевич был не таков. Не в первый раз ему приходилось бражничать так, как вчера, не в первый раз приходилось напиваться до последней крайности, но никто из бояр не видел его в пьяном виде. ‘Товариство сердечное’, то есть собутыльники, никому не выдавали тайных кутежей великого князя, холопы не смели болтать об этом, дрожа за свои шкуры, а когда возникала надобность, ему нетрудно было вытрезвиться: стоило только облить голову холодною водою, затем повторить это обливание раза два-три — и хмель как рукой снимало! Такова была его богатырская русская натура. И когда он вышел в приемную палату, на лице его не оставалось никаких следов бессонной ночи, и только разве особенно наблюдательный человек мог бы заметить, что глаза его слегка покраснели и поблескивают каким-то странным блеском, а волосы на голове влажны: это были последствия неоднократных обливаний холодною водою.
‘Ну, слава Богу! — подумал митрополит. — Не уронит себя перед боярами государь беспутный. Хоть в этом похвала ему пристойна: умеет он хмель из головы выгонять’.
— Увидал я, князья-бояре, — громко и отчетливо заговорил великий князь, обводя присутствующих спокойным взглядом, — идет на нас воитель Тимур, идет с несметною ратью. Не задержал его хан Тохтамыш Ордынский, тыл ему показал. Посрамила себя Орда Кипчакская, пала во прах перед Тимуром. И, вестимо, возрадовались бы мы такому делу, если б Тимур обратился вспять. Но он на нас идет, помышляет разорить нашу землю родную… Доколе, князья-бояре, отцы и братия мои, и ты, владыка святой, и вы, старцы праведные, — доколе терпеть нам нашествия вражеские?! Доколе склонять нам выи свои перед погаными басурманами?! Не до конца прогневался Господь над землею Русскою, настанет и час нашей воли… Бывали же раньше победы… Монголы нынче друг друга истреблять начали. Хан Тохтамыш разбит Тимуром, но авось иная участь постигнет нас… Смекаю я, что не одиноки мы будем в напасти сей, помогут нам и Тверь, и Рязань, и Новгород Великий, и Псков… Но что вы присудите, верные советники мои? Какую вы мысль держите? Как нам встречать Тимура-воителя? Как лютость его отвращать?
Василий Дмитриевич замолк и вопросительно посмотрел на митрополита, как бы говоря ему взглядом, что первый совет ожидается от него. Киприан раздумчиво ответил:
— Во многоглаголании несть спасения, сказано в Писании. И посему я одно спрошу тебя, княже: ведаешь ты, как родитель твой, государь Дмитрий Иванович, встречать хана Мамая приготовлялся?
— Ведаю, владыко, — кивнул великий князь.
— Так вот, княже, — продолжал митрополит, — делай ты то же, что делал о ту пору родитель твой благочестивый, и все у тебя ладно пойдет. Собери воинство христолюбивое, укажи воевод достойных, в челе дружин своих самолично стань и выступай навстречу врагу. И Бог поможет тебе одолеть супостата.
Лицо великого князя просветлело. Совет был именно таков, какого он ожидал. Вельможи одобрительно закивали головами.
— Златые твои уста, владыко! — воскликнул Василий Дмитриевич. — Сам Бог умудрил тебя такие словеса молвить. Признаться, я то же мерекал, но докончательно порешить не мог. Вестимо, по стопам родителя покойного идти мне надо. А вы что скажете, князья-бояре?
— Иди на врага, княже великий! — загудели бояре, перебивая друг друга. — Премудро владыка судит: невозбранно на Тимура воздвигайся, собирай воинство христолюбивое, гонцов по всем градам и пригородам повели послать. Пусть все на врага восстают, пусть стар и млад ополчаются, пусть сильные за оружие берутся, а слабые Бога за ратников молят! А мы — твои верные слуги и помощники!..
— Повели, княже великий, и мы головы свои за веру православную да за тебя сложим! — воскликнул боярин Иван Афанасьевич Залесский, отличавшийся большою преданностью своему государю. — Судил мне Бог в сече Куликовской побывать, немало я голов татарских пошарпал, а нынче надеюсь еще тебе послужить! Дружину свою я соберу, снаряжу людей черных и тяглых, не пожалею я ничего, чтобы пользу общему делу принести! А ты, государь, моей семьюшки не оставишь, коли придется мне голову на поле брани положить…
— Воздаю я каждому по заслугам, — промолвил великий князь, ласково поглядев на Залесского. — А твоя служба мне ведома. И родителю моему, и мне служил ты с нелицемерным усердием. А посему семья твоя и семьи всех верных слуг моих останутся на моем попечении, ежели на поле брани кончина вас постигнет…
— И мы, и мы, государь, не пожалеем животов своих ради спасения земли Русской! — заговорили другие бояре, воодушевляясь словами товарища. — Не в первый раз нам на врагов идти! Не страшит нас воинство Тимура! Не дрожит наше сердце перед недругами! Да, может, и не так страшен Тимур, как о нем рассказывают? Не так же ли раньше перед Мамаем трепетали? Не грозил ли он великому князю Дмитрию Ивановичу? Не хотел ли Русскую землю из конца в конец пройти? Не посылал ли грамотку грозную, пугаючи государя хороброго? Одначе встретил родитель твой Мамая на поле Куликовом, и сила татарская, как дым, рассеялась от русского натиска!.. Ополчаться нам нужно, государь! Нельзя мешкать ни часу…
— Тимур, по слухам, к рязанским пределам двигается, — заметил князь Владимир Андреевич, говоря ровным спокойным голосом. — Сказано в грамотке Олега, что за Тохтамышем передовые отряды Тимуровы гнались до Волги-реки. Стало быть, враги не за горами, а за плечами. От Рязани до Москвы не близко, но когда разбушуются волны моря татарского, разве можно утишить их? По-моему, надо сейчас же послать скорописчатые грамоты в Тверь, в Новгород, в Псков, пускай там князья и посадники рассудят: ополчаться ли им заедино с нами аль со стороны на нашу борьбу взирать? В Рязани поневоле ополчатся, ибо на Рязань Тимур идет, но и князю Олегу послать грамоту нелишнее. Лукав и изменчив сын Коротопола [Коротополом прозвали отца Олега Рязанского — князя Ивана Ивановича, за то что он любил носить короткие кафтаны. (Примеч. авт.)], как бы на сторону Тимура не перекачнулся. А в Твери, в Новгороде, во Пскове, как и в Рязани, не любят по слову твоему, княже, делать. Велеречиво надо грамоты писать: авось хоть Божиим именем тронуть их. Беда грозит не одной Москве нашей, а всем градам и весям русским. Хуже басурман те будут, кто на супостата не пойдут!.. А потом всем наместникам и воеводам подначальным спешные указы разослать… Не забыл я, как на Мамая безбожного Русь воздвигалась во дни оны, ратники тьмами [В ‘тьме’ (или тме) считалось десять тысяч воинов. (Примеч. авт.)] собирались, неужели же теперь православные люди попятятся? Не мни, княже великий, худого о слугах и помощниках своих: все головы свои готовы сложить за веру православную, за тебя да за родину!
Глаза Владимира Андреевича заблестели. Видно было, что он говорит искренно. Являясь по рождению почти независимым от московского государя князем, имеющим свой удел (ему даже принадлежала треть Москвы, по наследству от отца — сына Ивана Калиты), он тем не менее признавал верховную власть великого князя, повинуясь ему как младший старшему. При жизни Дмитрия Ивановича Донского он не выступал из его воли, почитая его старшинство, а когда победитель Мамая скончался, Владимир Андреевич заключил с новым великим князем Василием Дмитриевичем договор, где было сказано, что ‘князь Владимир считает Василия Дмитриевича старшим братом, брата его Юрия Дмитриевича — равным себе, а меньших сыновей Донского — младшими братьями, что Владимиру Андреевичу без ведома Василия Дмитриевича не заключать договоров с иными владетелями, не делать ничего противного к пользе московского княжения, не вмешиваться в распоряжения великого князя’. Но со своей стороны и Василий Дмитриевич обязался ‘почитать Владимира Андреевича, как дядю своего, не стеснять его в удельном владении, не отбирать от него ни городов, ни сел, ни других угодий, ни даже покупать их, не повелевать им, как подданным своим, а действовать по обоюдному согласию, соблюдая общую пользу’. Таким образом, князь Владимир Андреевич как бы ‘добровольно’ подчинялся великому князю и, владея третью Москвы и городами Серпуховом, Перемышлем, Лопасней, Волоком и Ржевом, жил в Москве, имея своих бояр и свой двор, независимо от двора великого князя. Характер его был прямой и открытый, отечество он крепко любил и готов был пожертвовать всем для блага и счастия Руси. Несмотря на свою подозрительность, Василий Дмитриевич доверчиво относился к дяде, и только раз между ними произошла размолвка. Это было в 1390 году. Великокняжеские бояре, озлобясь на Владимира Андреевича, разоблачавшего их неблаговидные поступки, нашептали Василию Дмитриевичу, что ‘князь Владимир ни во что не ставит князя великого, обзывает его щенком мозглявым и даже не прочь бы на московский престол сесть, ибо-де он старший в роде Калитином’. Клевета возымела свое действие. Молодой государь пригрозил дяде, что темница для него уготована… Это возмутило честного и великодушного Владимира Андреевича, и он со всеми ближними своими, боярами и двором, окруженный верною дружиною, выехал в Серпухов, свой удельный город, а оттуда в Торжок, входящий в состав новгородских владений. Но ссора скоро прекратилась. Великий князь проник в лукавые ковы своих бояр, убедился, что обидел дядю напрасно и извинился перед Владимиром Андреевичем. Последний помирился с племянником и, вернувшись в Москву, принял участие в делах государственных, по крайней мере — таких, какие Василий Дмитриевич не считал опасным ему вверить. В описываемое время великий князь более чем когда-либо благоволил к Владимиру Андреевичу, доказавшему свою ‘благонадежность’, и Владимир Андреевич был глубоко благодарен ему за доверие и дружбу.
— Ведомо мне усердие слуг и помощников моих верных, — промолвил Василий Дмитриевич, отвечая на речь Владимира Андреевича, — а тебя особливо, дядя мой кровный, знаю я. С родителем моим ты душа в душу жил, помогал ему городами править, ходил на ратный промысл, куда он указывал, платил часть дани ордынской, а на поле Куликовом не с тобой ли он Мамая разбил? Не забыл я заслуги твои, вижу твою приязнь ко мне и люблю тебя, как отца родного. А посему прими на себя труд, дядя любезный, указать дьякам с подьячими, как грамотки скорописчатые писать. Разумный человек ты, книжную науку прошел, свитки церковные читаешь, при родителе моем постоянно за приказным столом дозирал, — тебе и дьяков поучать. Сумеешь ты сердечные слова поставить, коими бы люд православный тронуть. А потом прослушаем мы грамотки эти и немедля же князьям, боярам да воеводам пошлем во все города земли Русской. Не ложно говорите вы, советники мои, что мешкать часу нельзя. Тимур может скоро нагрянуть. Так будь же милостив, дядя любезный, князь Владимир Андреевич, наставь дьяков с подьячими уму-разуму. Полагаюсь я на мудрость твою!
Великий князь был отменно ласков и любезен с дядей, выразившим готовность сложить голову ‘за веру православную, за него да за родину’, и, поручая ему составление грамоток, доказывал этим свое доверие к нему. От грамоток многое зависело. Мало кто из великокняжеских наместников и воевод отличался распорядительностью и расторопностью, большинство же привыкли вершить дела ‘с тихою поспешностью’, руководствуясь пословицей, что ‘поспешишь — людей насмешишь’. Что касается Твери, Рязани, Новгорода и Пскова, то правители их не признавали верховной власти московского государя [В Новгороде и Пскове сидели московские наместники, но приказать что-либо ‘вольным городам’ московский великий князь не мог, а мог только обращаться к народному вечу с просьбами. (Примеч. авт.)] и могли отказаться от участия в борьбе с Тамерланом. Следовало написать грамотки так, чтобы растрогать до глубины души независимых владетелей, чтобы вдохновить их на брань с супостатом, надвигавшимся со стороны Волги, а подчиненных наместников и воевод нужно было ‘подогнать’, то есть написать им такие грамотки, от которых бы они забыли свою обычную ‘тихую поспешность’ и действовали бы решительно и быстро, собирая и вооружая ратников. И руководить писанием подобных грамоток способен был более всех князь Владимир Андреевич, как человек, умудренный жизненным опытом и прекрасно знавший русскую натуру.
— А куда ж собираться воеводам с ратниками прикажешь? — спросил Владимир Андреевич, поднимаясь с места, чтобы идти в ту палату, где занимались бумагами дьяк и подьячие.
Великий князь поглядел на вельмож.
— А по-моему, в Коломну сбор указать. Как вы рассудите, князья-бояре? Ладно ли так будет?
— От Коломны рубеж близко, в Коломне и следно воеводам собираться, — подтвердил Борис Кузьмич Кушелев. — Правду ты изрек, государь.
— На Коломну шел и родитель твой князь-государь Дмитрий Иванович, — промолвил Давыд Пестрый, — когда на Мамая ополчился. Стало быть, и тебе туда ж надо идти. И ратникам в Коломну собираться.
— В Коломну можно сплыть на стругах по Москве-реке, — заметил боярин Петр Шереметев, отличавшийся большою хозяйственной сметкой. — Знамо дело, конные дружины сухим путем проедут, благо дорога добрая есть, а пешие ратники с удовольствием водою достигнут. Эдак и люди свежие, не усталые будут, и припасы без труда приплывут. Вот моя мыслишка, княже великий.
— А пожалуй, разумно ты придумал, боярин, — одобрил Василий Дмитриевич. — От Москвы до Коломны на стругах плыть способно. А струги и там нелишни будут, когда придется за Оку переходить. Так и прикажи написать, дядя-княже, — обратился он к Владимиру Андреевичу, — что кому по пути придется, пускай садятся на струги да лодки и к Коломне сплывают, пускай припасов поболее берут, пускай ратников в полный уряд снаряжают, ибо без уряда ратник не ратник. Особливо оружие достаточное потребно: чтоб мечи, бердыши, копья в порядке были, чтоб тетивы у луков не рвались, чтоб не было нужды в стрелах, чтоб доспехи были целы, а шеломы крепки, ибо татары больше по башмакам норовят рубить. Ну, а прочее тебе ведомо. Утруди себя, дядя-княже. Поспеши с грамотками.
— Сейчас же за дело примусь, государь, — ответил Владимир Андреевич и вышел из приемной палаты.
Совет продолжался вплоть до вечера. Столпившийся у дворца народ видел, как суетились на княжьем дворе путные бояре, окольничие, дворяне, дети боярские [Путными боярами именовались тогда великокняжеские чиновники, которым давались на содержание замки, поместья или же доходы с чего-нибудь. Окольничими назывались ближние к государю люди, находившиеся при его особе, а дворянами — следующие чины великокняжеского двора, составлявшие многочисленный штат придворных служителей. Что касается детей боярских, то это были ‘записные воинские люди’, составлявшие сильнейшую часть войска, будучи обучаемы ратному делу с детства. В мирное же время из детей боярских выбирались разумнейшие юноши и приставлялись ко двору для разных послуг. (Примеч. авт.)], как многие дворяне и дети боярские вскакивали на оседланных коней и неслись куда-то во всю прыть, имея за пазухами какие-то свитки, припечатанные большими печатями. Время от времени появлялись на высоком крыльце осанистые князья-бояре, сурово подзывали к себе дворян и детей боярских и говорили им строгим тоном:
— Слышь, братцы, чтоб ежечасно вы в уряде были. Кормите коней до сытости, запас под рукой держите, ни днем, ни ночью одежи не снимайте. Не мало еще гонцов надо.
— По нам, хоть сейчас в путь. У нас все на чеку, — отвечали дворяне и дети боярские, и князья-бояре уходили обратно, бормоча себе под нос:
— Ах, Господи, Господи! Какая напасть нежданная! Неужто нагрянет Тимур?..
— Куда послали? — спрашивали из толпы народа того или другого гонца, спешно выезжавшего из кремлевских ворот.
— В Ярославль, в Белозерск, в Вологду, в Устюг, Галич, Углич!.. — следовали ответы, и в народе оживленно толковали:
— Ишь, братцы, споначалу в дальние города посылают, а потом в ближние. Премудро на совете рассуждают, не теряют головы в беде. Вестимо, в дальние города гонцы не сразу прибудут, а там когда еще воеводы да наместники разберут грамотки княжьи. А в ближние города можно и после послать.
Не меньшая суета стояла и в самом дворце. Многочисленная дворцовая челядь с ног сбилась, исполняя поручения бояр, приказывавших то принести ‘кваску освежиться’, то посылавших на двор, где толклись боярские стремянные и холопы, передать последним какой-либо приказ господина, то, наконец, таская из кладовых целые ноши бумаги, требуемой для писания грамот. По коридорам и переходам дворца сновали путные бояре и окольничие, получая запечатанные грамотки из рук дьяков и передавая их дворянам и детям боярским с приказанием: ‘Немедля же ехать вот туда-то и вручить грамоту тому, на чье имя она написана’.
В приемной палате громко и отчетливо прочитывались дьяками написанные грамотки, великий князь прикладывал к ним свою руку и печать, — и спешные послания к иногородним воеводам и наместникам отсылались с гонцами, стоявшими на дворе в полной готовности к отъезду.
Не оставался без дела и митрополит Киприан с игуменами. Возлагая главную надежду на милосердие Божие, он сам с игуменами занялся писанием грамот от своего имени в те города, где были епископы. Владыка был человек образованный и начитанный по своему времени. Прекрасно зная греческий язык, он не менее хорошо усвоил и русский, будучи сербом по происхождению, то есть таким же славянином, как и русские. Он писал епископам грамоты, чтобы все храмы Божии были отверсты днем и ночью, чтобы пастыри духовные непрестанно совершали богослужение, чтобы молился весь народ православный — да не изольется на Русь фиал гнева Божия, да не накажет Господь руссов, а помилует по великой Своей милости. Особенно Царице Небесной молитеся, — говорилось в грамотах, — да приимет Она прошение недостойных рабов своих, да ходатайствует перед Сыном Своим, Всеблагим Господом, о спасении нашем, да избавимся мы от страшной напасти, как избавился некогда Царьград от нашествия иноплеменных по милостивому заступлению Пречистой Девы Марии. Не теряйте веры, братия моя во Христе, молитеся непрестанно, укрепляйте слабых и малодушных — и спасется земля Русская от лютости нового Батыя. Божие благословение да будет над вами. Аминь.
— Уместно христолюбивое воинство собирать, уместно на свои человеческие силы надеяться, — говорил Киприан, обращаясь к великому князю, — но не следует забывать и о Боге. Без Бога ничего не делается. А посему нелишним нашел я отписать владыкам-епископам, чтоб они со всем причтом духовным Богу молились и паству бы на молитвы воздвигали. Дохожа до неба усердная мирская молитва.
— Истинно говоришь, владыко, — отозвался Василий Дмитриевич. — Сильна мирская молитва. Похвально, что ты напомнил о том владыкам-епископам.
Грамотки митрополичьи были запечатываемы именною печатью Киприана и посылаемы с теми же гонцами.
С утра до вечера рассылались по всем городам и пригородам земли Русской указы государевы, извещавшие о приближении Тамерлана и повелевавшие без замедления ополчаться на врага, идущего, по слухам, в числе ‘сорока тем’, то есть четырехсот тысяч. Были отправлены, между прочим, не указы, конечно, а дружеские грамоты в Рязань, Тверь, Новгород и Псков с предложением принять участие в отражении неприятеля, наступавшего не на одно Московское княжение, а на всю Русь. Грамоты эти повезли путные бояре со свитой, состоявшей из дворян и детей боярских, отряженных для вящей торжественности.
Когда рассылка гонцов кончилась, митрополит отдал приказание звонить ко всенощной во всех церквах московских, — и народ хлынул в храмы. Сам великий князь с супругою, матерью и братьями, сопровождаемый князем Владимиром Андреевичем и всеми вельможами, прибыл в Успенский собор и, против обыкновения, горячо молился. Бедствие грозило ужасное, задержать полчища Тимура было трудно без особой помощи Божией. Где мог собрать Василий Дмитриевич столько войска, чтобы противиться грозному завоевателю, идущему во главе четырехсот тысяч монголов? И, несмотря на внешнее спокойствие, втайне государь московский преисполнен был страха и трепета, боясь за целостность своих владений. Тимур разбил Тохтамыша, не трудно ему было раздавить и русское ополчение… А тогда все пропало! Варвары пройдут по Руси и сметут с лица земли все города и села, убьют или возьмут в полон жителей и оставят после себя пустыню. А если он, великий князь, и сохранит свою жизнь, то что за радость быть повелителем над развалинами и бездушными трупами!.. Василий Дмитриевич упал на колени.
— О, Господи, Боже! Помилуй меня и землю Русскую! Не казни гневом своим праведным!.. Оставлю я житие злочестивое, исправлюсь елико возможно… О, Мати Царица Небесная, умоли Сына Своего, да спасется страна наша!.. Не карай нераскаявшегося грешника!..
И он клал поклон за поклоном, стукаясь лбом в мягкий ковер, подостланный ему под ноги.

VIII

Дрогнула Русская земля, когда грамоты великого князя и митрополита разлетелись по всем городам и пригородам, развезенные легкими гонцами. Красноречиво описал князь Владимир Андреевич грядущее бедствие, умело сочинил приказ воеводам и наместникам о сборе и вооружении ратников, — и загремела Русь бранным шумом. Воеводы и наместники засуетились. Куда девалась их обычная ‘тихая поспешность’? Забывая свою боярскую и княжескую власть, заметались они из стороны в сторону, затрясли толстыми животами, закричали на подневольных людей:
— Скорей! Скорей! Не мешкая, коней седлайте, скачите по вотчинам боярским, приказывайте всем ополчаться на врага!.. Тимур-воитель на Русь идет! Грамотка спешная прилетела!.. Так и говорите всем, что если кто мешкать учнет — голову с плеч тому! За все в ответе мы, воеводы, будем: в грамотке государь глаголет! Ну, и слушайся нас… А враг идет страшный, неслыханный, могучей Мамая неверного! Не бывало с Батыя такого! За родину да за веру православную дружно всем надо встать!..
И рассыпались воеводские гонщики по усадьбам боярским, по селам да по деревням крестьянским. Всколыхнулось народное море, повсюду раздались речи:
— Страшный воитель идет. Не бывало и не будет такового ни раньше, ни после нас. Мамай перед ним был ничто. Даже Батыю не равняться с ним… Горе земле Русской! Не спастись нам от лютости хана Тимура!.. А ополчаться без мешканья следует: лучше на поле брани умереть да получить венец мученический, чем в лесах да пещерах прятаться! Да и не сохранят никого леса с пещерами, ежели нагрянут монголы! Они из-под земли всех достанут!..
Горько жаловались на свою судьбу и стенали малодушные, предвидя конец своей жизни, но мужественно встретили весть о нашествии Тимура крепкие духом люди. Воеводы недаром суетились. Именитые князья и бояре, богатые купцы и суконники, жители городские и посадские, люди свободные и подневольные торопливо снаряжались в поход или же снаряжали других. Каждый боярин того времени имел свою собственную дружину детей боярских, вооруженных отменно хорошо и обученных ратному строю. Дети боярские, или ‘детские’, как их попросту называли, одеты были в железные кольчатые доспехи — бахтерцы, с медными нагрудными бляхами, и в такие же байданы и куляки, охранявшие туловище от вражеских ударов. Головы были покрыты железными же остроконечными шишаками, со стрелкою для защиты лица, спускавшеюся от козыря вниз вдоль носа, сзади и с боков, для предохранения шеи, подбородка и ушей, спускалась кольчужная бармица. Руки и ноги были защищены стальными подлокотниками и надколенниками. Вооружением для ‘детских’ служили: копье, или сулица, меч, или кончар, при левом боку, лук со стрелами в красивом колчане, саадаке, и щит по большей части красного цвета, так как багряный цвет был любимым цветом наших предков. Снаряженные подобным образом, посаженные на сытых коней, дружины детей боярских приводились на сборный пункт и составляли в общей сложности главную силу войска.
Получив извещения от князей и воевод о срочном сбирании ратников, бояре одели их в походную воинскую одежду, снабдили припасами и повели в указанное место — в Коломну, куда, по слухам, уже выехал великий князь из Москвы. Кроме того, теми же боярами и богатыми купцами и суконниками снаряжались дружины черных и тяглых людей, живших во владельческих землях. Жители городские и посадские примыкали к конным отрядам, если были при лошадях, а крестьяне вооружались чем Бог послал: топорами, рогатинами, дрекольями, ослопами [Ослоп — толстая дубина, утыканная гвоздями. (Примеч. авт.)] и шли пешими толпами, потому что в седле они не привыкли ездить, хотя у редкого из них не было лошади, необходимой в домашнем хозяйстве.
— Помоги нам, Господи, одолеть врага-супостата! — набожно крестились ратники, и нельзя сказать, чтобы без боязни выступали в поход. Многие сильно робели. По вычислениям некоторых дошлых книжников выходило, что наступили времена антихристовы, и Тамерлана суеверные люди считали антихристом, родившимся от великой блудницы. Одно утешение русским — это разгром Тимуром Золотой Орды, тяготевшей над многострадальною Русью. Монголы истребляли монголов, — не признак ли это скорого распада татарского царства, ненавистного всякому русскому? И, утешая падавших духом, смелые и решительные люди говорили:
— Никто как Бог, братцы! Без воли Божией ни один волосок не упадет с головы человека. А хотя он и поборол Тохтамыша, но все же урон потерпел, уполовинилось воинство Тимурово, к тому ж в истоме монголы каждый день двигаются, как тут не устать, не истомиться? Так вот и мерекайте, други: скорее мы Тимура поборем, чем он нас! Не вешайте головы, не скорбите. Ведь так же Мамай всех страшил, а победа государю Дмитрию Ивановичу досталась! Авось и нынче, по милости Божией, победим неверных!..
— Дал бы то Бог, дал бы Бог, — вздыхали малодушные и ободрялись от подобных слов, хотя немногие могли справиться с своим сердцем, так и замиравшим от страха при одном упоминании о Тимуре, пугавшем воображение всех.
Скоро вооружались ратники. Сотня за сотней, тысяча за тысячей прибывали они в Москву, если дело было по дороге, и выступали далее на Коломну, куда уже уехал великий князь с имевшимся под рукою войском. Впрочем, через Москву воинов следовало мало: большинство шло прямо на Коломну. В Москве, да и во всех русских городах, куда только не достигали княжьи и митрополичьи грамотки, днем и ночью совершалось богослужение в храмах. Митрополит, епископы, игумены, священники, простые иноки со слезами на глазах, ‘вопия велиим гласом’, воссылали просительные молитвы к небу, и громкие рыдания раздавались под сводами церквей, доказывая то смятение, какое произвело нашествие Тамерлана. На собравшееся ополчение немногие надеялись (хотя и показывали вид, что надеются): откуда могли взять русские люди столько храбрости и стойкости, чтобы сразиться с победоносным воинством Тимура? Положим, большинство князей и бояр говорили, что ‘рука московского государя еще крепка, что ‘победил же родитель его безбожного Мамая, авось и теперь управимся с врагом’, — но надежды на победу было мало. Князья и бояре понимали, что при герое Донском обстоятельства были совершенно иные, чем теперь. Тогда, ввиду многих неудовольствий с Ордою, русские владетели могли исподволь подготовиться к борьбе с Мамаем, могли заранее заготовить вооружение, припасы и прочее, а ратники могли сойтись на сборное место из самых отдаленных областей. Теперь же было не то. Гром грянул внезапно с безоблачного неба, а когда беспечные русаки хватились, то туча была уже над головою. Тимур подступал к Волге. Ужас обуял малодушных…
— Не бойтесь, авось помилует Господь землю Русскую, — твердили смелые духом, но в глубине души и сами не верили своим словам. Куда было бедной Руси справиться с четырьмястами тысячами монголов!
— Ах, Господи, Господи! Неужто не спасемся мы от лютости Тимура-воителя? — слышалось во всех городах и селах, и смятенный народ стремился в храмы, прибегая к заступничеству Царицы Небесной и святых угодников Божиих.
В Москве после выступления великого князя в Коломну остался начальствовать дядя его, князь Владимир Андреевич. Почему герой поля Куликова не сопутствовал племяннику в походе — этого никто не знал. Догадливые вельможи перешептывались, что государь боится воинской славы дяди: как бы де он не прославился опять, в ущерб доблести великокняжеской, но можно было предположить и то, что в стольном граде оставалось семейство Василия Дмитриевича, митрополит, семьи боярские, в Кремле были собраны многие сокровища — и на опытного в ратном деле Владимира Андреевича возложено было ‘блюсти’ столицу на тот случай, если полчища врагов разобьют великого князя или же обойдут стороной его и придется сидеть в осаде. Москвичи радостно приветствовали любимого князя, когда тот проезжал по улицам, и оживленно толковали между собой:
— Хоть князь Владимир Андреевич остался. На него уповать можно. Не выдаст он Москву супостатам, коли подойдут они. Не провести Тимуру князя Владимира Андреевича, как в оны годы Тохтамыш князя Остея провел. Храбрый воевода был Остей, родовитый, внуком славному Ольгерду приходился, но положился он на слово татарское и себя и других сгубил! А князя Владимира Андреевича не провести так! Не случится при нем того, что случилось при Тохтамышевом нашествии…
Нашествие Тохтамыша еще у многих оставалось в памяти. Было это через два года после Куликовской битвы. Разбитый русскими Мамай бежал в свои улусы с намерением набрать новые войска для борьбы с московским князем, но тут его встретил Тохтамыш, потомок знаменитого Чингисхана, и снова разбил его. Тогда, оставленный неверными мурзами, Мамай искал спасения в Кафе, где генуэзцы обещали ему безопасность, но счастливая звезда бывшего повелителя татар закатилась. Генуэзцы приняли его как гостя, но вскоре коварно умертвили, чтобы овладеть его богатой казной. Тохтамыш воцарился в Орде и сначала дружелюбно уведомил русских князей, что он победил общего их врага — Мамая. Однако это была одна азиатская хитрость. Через год он уже прислал к Дмитрию Донскому посла, царевича Акхозю, с требованием, чтобы все владетели российские, как древние подданные монголов, явились в Орду на поклон. Это было оставлено великим князем без внимания, как пустая угроза, но вот настало лето 1382 года — и вдруг разнеслась молва, что Тохтамыш идет на Русь. В Москве произошел переполох. Герой Донской с двоюродным братом Владимиром Андреевичем спешили выступить в поле, но другие князья медлили, пересылаясь гонцами, и не делали ничего серьезного. Даже сам тесть великокняжеский, Дмитрий Константинович Нижегородский, послал навстречу Тохтамышу двух сыновей с дарами. Тогда Дмитрий Иванович, видя, что с малыми силами ничего поделать нельзя, а порядочное войско собрать некогда, удалился в Кострому, а Москву оставил на попечение бояр. Митрополит тогда выехал в Тверь. Оставленные великим князем и митрополитом москвичи вообразили, что они покинуты всеми и единственный раз за время существования Москвы устроили подобие веча. На общем народном совете было положено: обороняться до последней крайности. И отважные воины и горожане расположились на кремлевских стенах [Тогда уже Кремль был каменный. (Примеч. авт.)]. Бояре тем не менее не сумели восстановить порядка в городе, и неминуемо бы начались новые волнения, если бы не прибыл молодой литовский витязь, князь Остей, посланный самим Донским. Остей успокоил мятущийся народ, ободрил робких, разделил способных носить оружие на сотни и полки, каждой сотне и полку дал начальника, определил, кому где действовать, и, принявши главное командование над ‘сидельцами’, стал ждать неприятеля. И неприятель скоро появился. Задымились вдали села и деревни, загудела земля от топота множества конских копыт, и показались татарские полчища. Сначала Тохтамыш послал разведчиков разузнать: есть ли подступ к столице, не устроены ли кругом засады, — а потом двинул свои отряды на приступ. Бешено ринулись татары к крепостным стенам, приставили лестницы и смело полезли кверху. Но русские обливали их кипящею смолою, скатывали бревна, бросали камни, а кто успевал добираться до края стены, тех принимали на мечи и копья и мертвыми свергали вниз. Остей хладнокровно распоряжался обороною, замечал, где грозила главная опасность, и направлял туда подкрепление. Нападавшие везде терпели урон и неудачу. Так, в непрерывной битве и осаде, прошло трое суток. Осажденные выдержали нападение, но потери понесли большие, много людей погибло от татарских стрел и пик. На четвертый день хан Тохтамыш послал к городским стенам своих знатных мурз и предложил москвитянам милость и дружбу, если они выйдут к нему с дарами и пустят его в Кремль ‘полицезреть на велелепие градское’. Сыновья князя нижегородского, Василий и Семен Дмитриевичи, находившиеся в татарском стане, дали клятву, что Тохтамыш сдержит свое слово, и честный князь Остей поверил искренности татарина. Широко растворили ворота, и бывшие в Москве бояре, воеводы, духовенство и почетные граждане во главе с Остеем пошли к ханской ставке, неся в руках богатые дары. Этого только и ждали монголы. С неистовыми воплями и шумом набросились они на несчастных москвитян, Остея схватили и повлекли в свой стан, где и умертвили, а остальных изрубили на месте. Резня произошла страшная. Оставшиеся в Кремле воины и вооруженные жители не успели затворить ворот, и густые толпы ордынцев ворвались в крепость. Закипела ужасная сеча, враги нападали сто на одного, немного русских уцелело в Москве в этот несчастный день. Хан Тохтамыш, прибегнувший к такому вероломству, которое было постыдно даже для варваров, приказал сжечь и разрушить Кремль, но, к счастью, тот же князь Владимир Андреевич, с набранным войском, разбил близ Волока один из главных татарских отрядов, и ордынцы поспешно отступили от Москвы, не успев разрушить крепких каменных стен города…
Москвичи искренно радовались, когда великий князь Василий Дмитриевич поручил своему дяде блюсти стольный град, но ратники недовольно морщились, узнавая, что князь Владимир Андреевич остается в Москве и не выезжает в поход с войском.
— Неладно учиняет князь-государь Василий Дмитриевич — толковали среди воинов, тянувшихся вереницами в Коломну, — лучшего из лучших воеводу, князя Володимира, без дела оставляет. Когда еще дойдут до Москвы супостаты, а там за Окой-рекой, быть может, скоро с нехристями встретимся. Там бы и место князю Володимеру Хороброму, а не в Москве!
В глубине души сам Владимир Андреевич был недоволен полученным назначением, но против воли великого князя не пошел и отчасти утешался мыслью, что если монголы дойдут до Москвы, то он покажет пример, как следует сидеть в осаде.
Раз, вечером, князь Владимир Андреевич сидел в своем дворце, на берегу Москвы-реки, и собственноручно писал грамотку великому князю. На Москве было много работы по укреплению города: вокруг Кремля углубляли ров, насыпали новые валы, на стенах устанавливали пушки, стрелявшие живым огнем [При Василии Дмитриевиче огнестрельные орудия уже начали входить в употребление на Руси. Тогда даже выделывали порох в Москве. (Примеч. авт.)], — и Владимир Андреевич ежедневно отписывал в Коломну о градских делах.
В палату вошел дворянин.
— Чего тебе? — спросил его Владимир Андреевич, отрываясь от писания грамотки.
— Татарин прискакал, княже. Никак, с побоища Тохтамыша с Тимуром.
Владимир Андреевич встрепенулся.
— С побоища Тохтамыша с Тимуром? Гонец Тохтамыша, что ли?
— Кажись, гонец. Только без цидулки всякой. На словах, говорит, передам.
— Ну, так веди его сюда. Скорее!
Дворянин вышел.
Через несколько минут в палату уже входил приземистый, широкий в кости татарин, со смуглым скуластым лицом, быстрыми черными раскосыми глазами, и отвешивал низкие поклоны.
— Откуда ты? С чем приехал? — спросил князь по-татарски, оглядывая вошедшего с ног до головы.
— От Волги-реки, господине, со словом хана великого.
— Отчего ж ты не заехал в Коломну? Ведь там ныне князь московский.
— Не ведал я того, господине, миновал Коломну путями мимоезжими. Да все равно тебе скажу. Ты первый человек после князя московского, тебе и слушать слово ханское.
Владимир Андреевич наклонил голову.
— Говори, я слушаю.
Татарин откашлялся и начал:
— Я — мурза хана Тохтамыша, по имени Карык. Ты не гляди, княже, что я в одеянии бедном, изодранном, грязном. Без отдыха, без остановок скакал я в Москву, на себе платье порвал, лошадей из вольных табунов ловил и на диких жеребцов садился. Не смел ведь я в ваши города да села заезжать: один, без товарищей я был, а одному несдобровать бы было в земле Русской. Недобрую весть я привез. Потерпел хан Тохтамыш урон от Тимура Чагатайского, войска своего лишился… но все же могуч он по-прежнему, не склоняет головы перед Тимуром. От Волги-реки послал он меня к князю московскому с дружеским словом, ибо ярлыка писать было некогда. Так говорит великий хан.
Карык поднял голову, выставил грудь вперед и продолжал громко и торжественно, будто читал по писаному:
— ‘Привет мой и поклон великому князю московскому Василию, доброму моему брату и другу. Попущением Всевышнего Бога поборол меня Тимур Чагатайский, одолел воинство мое, но я еще потягаюсь с ним. В улусах моих много народа осталось, много батыров можно набрать, а посему надеюсь я снова на Тимура двигнуться. А тебе, друг мой и брат, князь Василий, советую я всю Русскую землю поднять и навстречу Тимуру идти. Уполовинено воинство Тимурово, не ведает он мест здешних и легко погибнуть может со всею ратью. А буде ты, князь Василий, не хочешь со мной вражду иметь, пошли на вспоможение мне пять тем [То есть пятьдесят тысяч. (Примеч. авт.)] воинов конных, дабы мог я сугубо с батырами своими Тимура разбить и избавить тебя и себя от дерзости мятежного хана чагатайского. И припадет тогда сердце мое к тебе, и будем мы друзьями навеки’. Вот что повелел передать великий хан московскому князю Василию, — заключил мурза, переходя в свой обычный тон. — А чтобы вы не сомневались во мне, дал мне великий хан перстень свой с печатью. Зри, княже.
И татарин показал Владимиру Андреевичу драгоценный перстень Тохтамыша, с вырезанною на нем печатью хана. В голове Владимира Андреевича мелькнула мысль:
‘Хитер Тохтамыш неверный. Пять темь воинов просит! А за что бы, спрашивается, дали мы ему вспоможение? Не за разорение ли им земли Русской? Аль за подлую измену под Москвой, когда он князя Остея и других в ловушку заманил и Москву разграбил? Нет, отложи попечение, поганец! Довольно под твою дудку плясать! Да и не до тебя нам нынче!..’
Однако, предусмотрительный в подобных делах, князь не стал кичиться перед посланцем Тохтамыша тем, что Русь может помочь Золотой Орде, но может и не помочь, а просто сказал:
— Рады мы услужить великому хану Тохтамышу, но не знаю, воины наберутся ли. Получили мы его грамоту дружескую, посланную с князем Ашаргой, а ежечасно тщимся, как бы хану великому угодное сделать. А об этих словах хана я отпишу государю-князю московскому в Коломну. Как он присудит, так и будет.
‘Хитрить так хитрить!’ — мысленно усмехнулся князь и продолжал:
— Так и скажи хану великому. Князь московский Василий не оставит по слову его высокому сделать. А ежели не можем мы воинов собрать, то не прогневайтесь. На нет и суда нет.
После этого Владимир Андреевич начал расспрашивать Карыка: как произошло сражение между его соотечественниками и монголами чагатайскими, почему Тохтамыш получил урон, а Тимур выиграл победу, каковы по храбрости воины последнего, — но татарин отвечал так сбивчиво и заведомо лживо, восхваляя своих земляков и выставляя трусами чагатайцев, что он прекратил расспросы и сдал Карыка на руки придворной челяди, приказав накормить и напоить его.
— А наутрие дайте ему коня доброго, оболоките в одежу новую и на рязанскую дорогу проводите: пусть восвояси едет, — распорядился Владимир Андреевич, и мурзу увели на отдых.
— Наказал Бог злодея! — промолвил князь по выходе татарина, относя это слово к Тохтамышу. — Нашлась и на него управа! И как бы счастливы мы были, если б Тимур повернул назад… Но он на нас наступает… Господи, помоги нам! Не оставь нас без святой Твоей помощи! На Тебя Единого надежда!..
Он перекрестился на висевшие в углу иконы, блиставшие дорогими окладами, взял в руки гусиное перо, подумал и принялся за писание грамотки, прерванное прибытием ханского посланца.
IX
В этот же день московский митрополит Киприан, продолжавший жить в Симоновом монастыре, посетил Федора-торжичанина, лежавшего на одре болезни. Юродивый, по-видимому, поправился, лекарственные снадобья инока Матвея понемногу становили его на ноги. Кровавые раны на голове затягивались, тело уже не так болело и ныло, и он даже мог подниматься с постели, хотя, конечно, с большим трудом.
— Мир ти, брате Феодоре, — промолвил митрополит, входя в обительскую странноприимницу, где лежал больной юродивый. — Божие благословение да будет над тобою. Ну, каково здравие?
Федор приподнялся на постели, сел и, принявши благословляющую руку митрополита, поднес ее к губам и поцеловал.
— Твоими молитвами, владыка святой, оживать начал. Язвы на голове затягиваются, телеса сил преисполнены. Не ведаю я, чем милость Господню заслужил?
Киприан подсел к нему на низенький табурет, поставленный в головах юродивого, запретил ему подниматься на ноги, что Федор хотел было сделать, помолчал немного и сказал:
— Радуюсь я, что ты поправляться начал. Не одним духом жив человек. И о плоти своей иногда позаботиться следует. И Господь недаром подает тебе здравие: видит Он твою жизнь добрую и воздает тебе по заслугам твоим!
— Не хвали незаслуженно, владыко, — возразил Федор, не желавший принимать похвал, хотя, быть может, и справедливых. — Какова моя добрая жизнь? Это никому неведомо. А грехов у меня много… ох много! Не знаю я, как меня Господь Бог милует!..
Он вздохнул глубоко и сокрушенно, сотворил крестное знамение и продолжал тихим голосом:
— Да, погряз я во грехах, а весь люд православный во грехах утопает… Кара Божия постигает страну нашу. Страшный воитель идет. Земля-мати сотрясается от топота многого множества ратей хана Тимура. Неисчислимо воинство его. Точно туча грозная, подвигается он к рубежам нашим, беспощадно предает огню и мечу все живущее!.. Нельзя думать, чтоб ополчение наше остановило стремление врагов! Если чуда Божия не совершится, погибель Руси предстоит… Припомнятся нам времена хана Батыя…
— Что ты говоришь? — с ужасом воскликнул митрополит, смутившись от слов юродивого. — Неужто христолюбивое воинство наше не сможет преградить дорогу врагу?
Торжичанин печально покачал головой.
— Не в воинстве сила, а в Божией милости, владыка. А Божию-то милость мы не заслужили. Нераскаявшиеся грешники мы. От князя великого до последнего смерда грешим мы, не думая о заповедях Господних! Телеса свои мы холим, мамону ублажаем, всяким непотребствам предаемся, а Господа Бога забываем. Нет среди нас молитвенников за землю родную, кроме тебя, владыка святой, да кроме игумена троицкого Сергия, да еще некиих иноков добрых!..
— Какой я молитвенник, брат Федор, — возразил Киприан. — Грешный человек я, как и все прочие, даже грешнее других. А вот игумен Сергий — праведной жизни человек, имеет он дерзновение ко Господу. И ты, брат Федор, Богу угоден…
Юродивый замахал руками.
— Нет меня непотребнее, владыко! Грешный, окаянный я человек! Не знаю, как Бог грехи мои терпит? Неизреченна Его милость великая… Не угодник я, а грешник страшный!.. А ты, владыка святой, поведай мне, недостойному: как готовится Русь Тимура-воителя встречать? Не падают ли духом люди православные? Не мешкотно ли собираются на рать? Прости меня за опрос сей, владыка: вестимо, я смелость большую приял спросить у тебя, но крепко я Русь люблю и жалею ее от глубины душевной…
— На Руси смятение немалое, — отвечал митрополит. — Народ перед Тимуром трепещет и Бога о спасении молит. Князья и бояре ратников собирают, богатые достатком своим жертвуют, а бедные сами себя на службу отдают. Не мешкотно собираются на брань люди православные, но духом упали все. Не под силу, думают, управиться с сорока тьмами монголов, что под водительством Тимура идут. Не знаю, что соделается с Русью, если враги попадут в пределы ее. Немного еще набрано войска…
— А князь великий исправился ли? — спросил Федор, желая узнать, как ведет себя юный государь московский.
— По милости Божией, исправляется. Заговорила в нем кровь родительская. А родитель его, князь Дмитрий Иванович, благочестивый человек был. Единожды обидел он меня, наслушавшись наговоров завистников, но то не по злобе он сделал, а по наущению других. Бог да простит его за это… Тогда он из града Москвы изгнал меня, но сын его обратно меня призвал. Ведаешь ты про дело сие?
— Ведаю, владыко. Но то утешением для тебя должно служить, что сам Господь терпел обиды горшие…
Владыка вздохнул и перекрестился, шепча молитву об упокоении души великого князя Дмитрия Ивановича. Обида, нанесенная последним митрополиту, была следующая. Когда Тохтамыш в 1382 году приближался к Москве, Дмитрий Иванович выехал из столицы, оставив в ней митрополита и бояр. Митрополитом тогда уже был Киприан, вместо произвольно поставленного патриархом Пимена, сосланного в заточение в Чухлому по повелению великого князя. При приближении татар к Москве некоторые доброжелатели убедили Киприана, что ему опасно оставаться в стольном граде, который может оказаться в осаде, да митрополиту и полезнее находиться в других городах, где он может с полною свободой ободрять и подкреплять русских людей своим архипастырским словом в борьбе с Ордою, чем в стесненной Тохтамышем Москве. Тогда он выехал в Тверь, куда еще была открыта дорога. При этом он поступал так не из-за боязни перед татарами, а ради того, чтобы не быть отрезанным от остальной Руси, которая нуждалась в поддержке и утешении со стороны главы церкви. Однако подобный отъезд впоследствии был перетолкован недоброжелателями митрополита в дурную сторону, и разгневанный великий князь с бесчестьем изгнал Киприана из пределов московских. Удалившись из Москвы, Киприан жил в Киеве, где он был признан митрополитом Южной Руси, на митрополичий же престол в Москве снова был призван Пимен, прощенный великим князем. После кончины Дмитрия Ивановича и Пимена, умерших почти на одном году, невиннопострадавший владыка был приглашен Василием Дмитриевичем в Москву, с честью встречен государем, его двором и духовенством и воссел на митрополичьем престоле, будучи с того времени уже единым митрополитом на Руси.
Такова была обида, нанесенная покойным великим князем владыке Киприану, но он простил своему обидчику, следуя заповеди Божией, указывающей любить врагов своих. Федор слыхал про эти мытарства маститого архипастыря и глубоко сочувствовал ему.
— Эх, владыко, — заговорил он вдруг громко и порывисто, вперяя загоревшийся взор в лицо митрополита, — погибает земля Русская! Плохая надежда на ополчение народное! Откуда князьям-боярам набрать столько ратников, чтоб против сорока тем: монголов стать? Да и не сразу сойдутся ратники, а Тимур все вперед идет… Послушай меня, недостойного, владыка святой: избери достойных служителей алтаря и пошли их во Владимир-град, пусть подъемлют они чудотворную икону Пречистой Девы Марии, с коей князь Андрей Боголюбский булгар победил, и несут ее во град Москву. Не оставит нас, грешных, без помощи своей Всеблагая Царица Небесная, и обратится Тимур вспять, гонимый непостижимою силой!..
Митрополит Киприан встрепенулся. Точно огонь какой пробежал по его жилам. В голове его блеснула мысль: ‘Вот верное спасение для земли Русской! Господь умудрил блаженного, вложил ему в уста такие слова’. Сказания о чудодейственной силе святой иконы, привезенной некогда из Царьграда и сопутствовавшей великому князю Андрею Георгиевичу Боголюбскому в походе на булгар, пришли ему на память, и он радостно закрестился, говоря:
— Точно глаза мне открыл ты, брат Федор! Как я не подумал о сем раньше? Откровение свыше это, можно сказать! Истинно сказано в Писании, что Господь умудряет слепцов… не оставит нас в скорби и напасти Пресвятая Владычица Богородица, покроет нас святым Своим омофором! Немедля же во Владимир нужно послать достойных чинов духовных, дабы перенесли они святую икону. Но прежде князя великого спросить уместно, нельзя на такое дело решиться без его согласия. Сейчас же пошло я гонца в Коломну…
— Не изволь беспокоиться, владыка, — промолвил Федор, наполняясь каким-то необычайным волнением. — Может, сам государь гонца к тебе шлет с этим же… Пути Господни неисповедимы! Быть может, сам он помыслил о сем же…
Митрополит поглядел на своего собеседника и подумал:
‘Неужто провидец он истинный? Неужто государь беспутный на такую спасительную мысль напал? Господи, просвети меня светом разума Своего!’
И взору владыки Киприана представилась картина, как несется к нему из Коломны гонец, везущий спешную грамотку, в которой великий князь советует митрополиту послать во Владимир почетное духовенство для перенесения в Москву чудотворной иконы Божией Матери.
— Истинно слово твое, брат Федор, — сказал митрополит, поднимаясь с места. — Почтим мы икону Ее честную, и не оставит Она нас без святой Своей помощи!.. Ну, прощай, брат Федор, выздоравливай, становись на ноги, готовься Великую Гостью встречать…
— Давно уж готовился я к тому, владыка, и всегда готов буду Гостью Небесную встретить, — ответил юродивый, и Киприан вышел из странноприимницы, чувствуя необычайный подъем духа.
Под вечер действительно прискакал из Коломны гонец и привез грамотку великого князя, которая гласила следующее:
‘Се аз великий князь московский Василий Дмитриевич и всея Руси, поразмысливши и посетовавши о бедствиях грядущих, умиленно прошу тебя, отец мой и наставник, владыка святой, митрополит Киприан, буде благоприлична мысль моя, достойный чин церковный во Владимир-град послать, да перенесен будет во град Москву честный и чудотворный образ Пречистой Девы Марии, споспешествовавший князю великому Андрею Юрьевичу, нарицаемому Боголюбским, в походе на булгары. Да возложит упование свое народ московский на скорое заступление и предстательство Царицы Небесной да успокоится в смятении своем, ибо что для человека невозможно, то для Бога возможно всегда. Не оставь учинить по сему моему слову, владыка, что подобает. А своими молитвами святыми не оставь меня, многогрешного’.
— За ум взялся государь юный, — прошептал митрополит, дочитав грамотку. — О Господе Боге вспомнил. Ну, верно сказал юродивый… и мне, грешному, почудилось… Надо тотчас же избрать достойных служителей алтаря, церковников да клирошан, и во град Владимир послать. Никогда не посрамляет христиан искренняя надежда на милосердие Божие!
Торопливо оделся митрополит, приказал подать свой дорожный возок и уехал из Симонова в Кремль — снаряжать почетное посольство за чудотворною иконою Божией Матери.
В Москве все были сильно обрадованы, когда стало известно, что великий князь повелел принести в стольный град из Владимира честный образ Пречистой Девы Марии. Вдовствующая великая княгиня Евдокия Дмитриевна, мать Василия Дмитриевича, отличавшаяся благочестивой жизнью, со слезами на глазах говорила Киприану:
— Как услышала я о сем, владыко, сразу полегчало у меня на сердце! Позабыли мы о дивном образе Царицы Небесной, давно бы вспомнить о нем следовало. Получала через него встарь Русь православная милости Божии, и нынче стеною необоримою будет для нас Пречистая Дева Мария! Крепко уповаю я на то.
— Радуюсь я, что супруг-господин мой первый о сем вспомнил, — сказала и Софья Витовтовна, узнав о грамоте великого князя к митрополиту. — А ежели вспомнил он о Боге, то и Бог не забудет его. А кроме Бога, на кого уповать ему?..
Она потупилась и вздохнула. Знала молодая княгиня, что отец ее, великий князь литовский Витовт, обладает большими силами: было у него и войска, и богатства, и всего много, мог он поддержку оказать и не один десяток тысяч воинов прислать на подмогу, но не любил суровый литовец Руси и, где можно, вредил ей, несмотря даже на родство свое с московским великим князем. Витовт был такой человек, для которого ничего не значило пойти войною и на зятя, но пока он все-таки дружил с Василием Дмитриевичем, честя его в грамотах и посылая поклоны ему и дочери, хотя оба — и тесть, и зять — взаимно недолюбливали друг друга.
Митрополит как бы проникнул в тайные мысли Софьи Витовтовны и произнес:
— Кроме Бога и Пресвятой Богородицы, уповать государю не на кого. Среди людей вражда и несогласие царствуют. Самое родство и свойство не делают человека милостивым к ближнему своему. А Господь человеколюбец есть.
— И Господь помилует нас, по заступничеству Пречистой Девы Марии! — заключила вдовствующая великая княгиня и упала на колени перед иконами, молясь за сына своего и за землю Русскую.
Киприан выбрал из среды московского духовенства наиболее почтенных лиц, известных строгостью своей жизни, снабдил их дорожными припасами, дал им ‘открытую грамоту’ за подписью своей руки на тот случай, чтобы во Владимире никто не препятствовал взять им святую икону, и отправил выборных в путь в тот же вечер, не мешкая ни одной минуты.
Порядочное число благочестивых москвичей, из ревности к святому делу, примкнули к посланному духовенству, чтобы участвовать в перенесении чудотворной иконы Божией Матери.
Исполнивши поручение великого князя, сообразное с собственным желанием, митрополит написал ответную грамотку в Коломну и отправил ее с гонцом князя Владимира Андреевича, отписавшего государю о градских делах и о новом посланце Тохтамыша, требующего пятьдесят тысяч воинов для успешной борьбы с Тамерланом.
— А наутрие я в Троицкую обитель поеду, — сказал владыка, выходя от князя Владимира Андреевича. — Великий постник и молитвенник Сергий-игумен, помолится он за Русскую землю. И я помолюсь с ним — и Бог подаст по молитвам его. А молитва моя, вестимо, впрок не пойдет. Куда мне, многогрешному!..
— По смирению своему уничижаешь ты себя, владыка, — возразил ему вслед Владимир Андреевич, знавший подвижническую жизнь митрополита, — но я от души скажу: достойнейший архипастырь ты после святителей московских Петра и Алексия, святое житие коих всей Руси было ведомо!
— Ах, князь!.. Хвала суетная и ложная, а тем паче незаслуженная!.. — отмахнулся скромный святитель и уехал в Симонов монастырь, откуда он намерен был отправиться утром в Троицкую обитель, к славному подвижнику Сергию.
На Руси немногие не знали или, по крайней мере, не слыхали про монастырь Живоначальной Троицы, основанный пустынником Сергием. Сначала в обители нищета была такая, что книги писались на бересте, а вместо восковых свеч и лампад при богослужении зачастую горела лучина, сосуды тоже были деревянные. Иногда даже не находилось горсточки пшеницы для просфор, и нужду иноки терпели страшную. Но вот пронеслась по окрестным городам и селам молва о славном угоднике Божием, и множество людей — и простых, и знатных — потянулись в обитель. Пустынник Сергий, как рассказывали, воскресил мертвого ребенка, исцелил бесноватого вельможу, вызвал из земли ключ чистой воды, не достававшей обители, и православный люд толпами валил в тихое пристанище иноков, протаптывая и расширяя дороги, ведущие к монастырю. Пожертвования стекались со всех сторон, во всем настало изобилие, но игумен Сергий и братия ни в чем не изменили своей жизни: по-прежнему ходили они в бедных одеждах из грубого самодельного холста, по-прежнему работали с утра до ночи в поле, вырубая лес и возделывая пашни, игумен даже сам носил дрова и воду в пекарню, ни в чем не отставая от других. Но храмы Божии и монастырские строения воздвигались и украшались с каждым годом, вокруг обители была построена деревянная ограда, священные сосуды и облачения стали благолепные. Великий князь Дмитрий Иванович глубоко почитал Сергия и три раза посылал его в Нижний Новгород, Ростов и Рязань для умиротворения беспокойных князей, не признававших главенства Москвы. При кончине Дмитрия Ивановича святой подвижник находился при нем и с другим игуменом подписал достопамятное завещание умирающего, которым устанавливалось, что с тех пор стол великокняжеский должен переходить не к старшему в роде, а от отца к сыну. Таким образом, он как бы скрепил тот акт, которым введено в России самодержавие, собравшее наше разделенное отечество воедино.
К этому-то святому игумену-подвижнику и готовился ехать митрополит-подвижник Киприан [Митрополит Киприан причислен Греко-российской церковью к лику святых. (Примеч. авт.)]. ‘Сергий помог своими молитвами русскому воинству в борьбе с Мамаем, поможет он, — думал святитель, — и в настоящей беде, ибо сильна и благотворна его молитва!’ И едва забрезжило ясное летнее утро, как возок митрополита уже катился по широкой торной дороге, проложенной от Москвы в северные города. На этой дороге и стоял монастырь Живоначальной Троицы.

X

Настало 26 августа 1395 года. Еще далеко до света в объятую крепким предутренним сном Москву прискакал легкий гончик и остановился у митрополичьих палат, которые уже успели перестроить и в которые переехал владыка Киприан из Симонова монастыря. Привратник выглянул из окошечка своей подворотни и спросил:
— Ко владыке, что ли? Отколе приехал?
— С владимирской дороги, брат. Владыку бы повидать мне надо. К полудню прибудет сюда Матерь Божия, что из Владимира-града несут. Сказать о сем владыке послан я…
— Вот слава те, Господи! — широко закрестился привратник, спеша впустить доброго вестника. — Грядет Она, наша Заступница Милостивая! Ежечасно мы Ее, Гостью Небесную, ждем! Погоди, я к владычнему ключнику побегу, а он к владыке пойдет…
Но привратник ступил шаг вперед и остановился, пораженный, на месте. От погруженных в глубокую тишину митрополичьих палат отделилась высокая темная фигура и медленно приближалась к воротам, у которых вели разговор привратник и приехавший гонец. Привратник шепнул последнему:
— Владыка! Владыка идет! Знать, услыхал… Не спит он ночей, сердечный, все молится…
— Какая весть? — спросил подошедший митрополит, благословляя склонившегося перед ним гонца.
— Пречистая грядет, владыка. К полудню здесь будет. Меня сказать о сем послали…
— Добрую весть ты привез. С нетерпением мы ждем Царицу Небесную. Радость-то, радость какая для стольного града!
— А во Владимире плач и рыдание велие, — осмелился заметить гонец, ободренный приветливым видом митрополита. — Как пришли игумены да попы московские с грамотою твоей владычной, народу видимо-невидимо собралось, все плачут, вопят: ‘Горе нашему граду! Лишаемся мы неоценимого сокровища! За грехи наши, видно, отходит от нас Пресвятая Владычица Богородица! Осиротеем мы, горемычные!..’ И все слезы льют изобильные.
— Разумею я горе людей владимирских, — тихо отозвался Киприан, — но по воле Божией совершается перенесение предивного образа. Если б не благоизволение Царицы Небесной, не воздвигнулись бы мы изображение Ее в Москву переносить. Как встарь Пречистая Дева Мария возлюбила землю владимирскую, так и ныне в стольный град Она грядет по Своей неизреченной милости и благости к людям московским!..
Привратник и гонец внимали словам владыки с каким-то благоговением, а, когда тот удалился обратно, гонец произнес восторженно:
— Не брезгует нашим братом владыка! Смотри-ка, сколько златых словес вымолвил! Точно простой инок, право!
— Не возносится владыка святой! — поддержал гонца привратник. — Иногда с самым последним смердом по часу гуторит. Оттого-то и любят его все. Да и как не любить такого святителя?..
Они поговорили еще немного и разошлись в разные стороны: привратник в свою подворотную избушку, а гонец взял лошадь под уздцы и повел ее к помещению великокняжеских дружинников, к числу которых он принадлежал.
Через некоторое время зазвонили к заутрене во всех церквах московских, и народ зашевелился на улицах. Человек за человеком, толпа за толпою валили москвичи к храмам Божиим, и скоро все церкви были набиты битком. Горожане собрались чуть не поголовно. Старый и малый, знатный и незнатный, богатый и бедный, все стремились на призывный звук колоколов, наполняясь глубоким молитвенным настроением, и горячая мирская молитва вознеслась к небу. В кремлевских соборах богослужение совершал сам митрополит со многими епископами, съехавшимися из ближних и дальних городов для встречи чудотворной иконы Божией Матери, и служба отличалась большою торжественностью. Когда, по окончании заутрени, отпели и обедню, митрополит, епископы, духовенство и священноиноки местных монастырей стали готовиться идти крестным ходом навстречу пречестному образу Владычицы Богородицы, несомому из града Владимира. Был между духовными лицами и троицкий игумен Сергий, прибывший из своего монастыря пешком, потому что на конях он не любил ездить. Даже такие путешествия, как из Москвы в Нижний Новгород, Ростов и Рязань, совершал он пешком, несмотря на то что побывал он там по желанию великого князя Дмитрия Ивановича и, следовательно, мог ехать с полным удобством, а не идти. Теперь игумен Сергий резко выделялся в собрании прочего духовенства: все были в блестящих вышитых золотом и серебром облачениях, а он в простой, крашенинной ризе, носимой им в силу своего необыкновенного смирения.
— Отче Сергие, — обратился к нему митрополит, оглядывая его скромное одеяние, — подобает ли тебе такую фелонь носить? Конечно, ты иноческий чин, но ризы церковные не возбраняется носить даже из злата-серебра. Это не наряд мирской, суетный.
— Нет, владыко, — кротко возразил Сергий, — никогда я не был златоносцем и ныне златоносцем не буду. Не привык я в шелк и бархат облачаться, не привык злато-серебро на себя возлагать. Недостоин я по худости своей.
— Не неволю я тебя, отче Сергий, но ради такого светлого дня, ради Царицы Небесной, не пристойнее ли быть в фелони велелепной, чем в бедной смиренной ризе?
— Прости меня, недостойного, владыка. Несказанно радуюсь я тому, что Пречистая грядет в град сей, но не могу в златую фелонь облачиться. Одно, что, по худости моей, не к лицу мне риза блестящая, а другое — не нашивал я на себе злата-серебра ни разу в жизни, а под старость и подавно душе претит…
Так смиренный игумен монастыря Живоначальной Троицы и остался в своей скромной ризе.
Когда все приготовления были окончены, многочисленное духовенство московских церквей и монастырей, во главе с митрополитом, епископами и игуменами, двинулось вон из города, навстречу чудотворному образу Божией Матери, который уже был недалеко.
Необозримые массы народа — не только москвичей, но и жителей ближайших городов, пригородов, посадов, сел и деревень — сопровождали крестный ход, блестящею лентою растянувшийся по дороге. День выдался теплый, ясный, безоблачный. Красное солнышко весело сияло в небе, лучи его играли на высоких хоругвях, расшитых золотом и серебром, на дорогих окладах икон, усыпанных самоцветными каменьями, на праздничных облачениях духовенства, идущего с крестами в руках. В воздухе разносились звучные голоса соединенного клира, поющего установленные церковные песнопения. Народ шел и молился. Только разве кое-где, сзади и с боков толпы, куда уже не долетали священные песни, идущие вполголоса разговаривали между собою. Но и разговоры велись преимущественно на тему о том же чудотворном образе, который все с нетерпением ожидали. Сведущие люди рассказывали другим историю образа.
‘Было сие в стародавние времена, — говорили они, — когда Киев-град еще не под литовским государем был, а сидел в нем русский князь из рода Рюрикова, Юрий Владимирович. Прозвание ему Долгорукий было, ибо он любил от других князей родовые отчины оттягать да совокуплять их с державством своим. Так вот, пришел к нему раз торговый человек из Царьграда и поднес образ Пресвятой Богородицы. А образ сей, как сказывали, писан был святым апостолом-евангелистом Лукой. И принял киевский князь Юрий Владимирович образ поднесенный с радостью несказанною и поставил его в Вышгороде, в монастыре Девичьем. И стали с тех пор люди православные к образу Пречистой Богородицы притекать в скорбях и напастях и получать через него от Царицы Небесной великие милости…
А когда возрос сын Юрия Владимировича, князь Андрей, опротивел ему Вышгород, ибо находился он в области Киевской, а из-за Киевской области зачастую князья вздорили. И вот порешил князь Андрей Юрьевич удалиться в Суздальское княжество. А человек он был набожный, благочестивый, всякое дело начинал с молитвою. И обратился он с молитвою к Богу, чтоб указание свыше получить: покидать ли ему Вышгород аль тут оставаться? И пришли к нему клирошане того храма, в коем стоял святой образ, и сказали, что видели оный образ реявшим в воздухе среди церкви, а когда перенесли его в алтарь и поставили за священною трапезою, то образ опять явился вне трапезы. А протопоп того храма пояснил князю, что Пречистая не желает оставаться в Вышгороде, стало быть, и князю Андрею Юрьевичу указание дается покидать киевские пределы, а святая икона будет его спутницею. И поспешил благоверный князь в монастырь Девичий и едва ступил в храм, как увидел, что лик Пресвятой Богородицы сияет паче солнца, а в ушах его как бы раздался некий голос божественный: ‘Гряди, княже! Аз же сопутствую тебе!..’ И упал умиленный князь на колени перед пречестным образом, помолился, молебны приказал служить, а потом взял образ на руки, вынес его и, собравшись с чадами и домочадцами своими, со всем двором своим и дружиною, выехал из Вышгорода в пределы суздальские…
А на пути от Вышгорода до града Владимира многие знамения были. Случилось раз, что послал князь Андрей слугу своего искать брод во встречной речке. А слуга-то попал на глубокое место да тонуть начал. И совсем уж он под водой пропал, как помолился огорченный князь перед чудесным образом — и всплыл слуга наверх цел и невредим, хоть и плавать-то он не умел. Много-много иных чудес творила Царица Небесная через образ Свой. А особливо чудесно указала Она князю Андрею Юрьевичу, где угодно было остановиться Ей. Недалече уж они от града Владимира были, перед ними Клязьма-река предстала. А святую икону на особой колеснице везли, кони княжеские добрые под колесницей были. И остановились вдруг добрые кони как вкопанные, никак их сдвинуть с места не могли. Изумился князь Андрей, изумились и спутники его, но других коней перепрягли и усердно погонять их стали. Одначе и эти кони не пошли. Пробовали сдвинуть колесницу руками — колеса точно пристыли к земле! Так и попустились они, ничего не сделавши… И уразумел тут князь Андрей, что Владычице Небесной не угодно шествовать далее. И повелел он раскинуть шатры на этом месте, Боголюбовом его назвал, ибо возлюбила его Матерь Божия, молебствие заказал отслужить, обет дал храм и обитель тут воздвигнуть и уж на свободе поехал далее, во Владимир-град, а после того вскорости же обет свой исполнил и даже в Боголюбовом совсем поселился. Так вот чего ради и нарицают князя Андрея Юрьевича Боголюбовым…’
Много-много других рассказов слышалось о чудотворной иконе Божией Матери. Некоторые повествовали и о том, как помогла Небесная Владычица тому же князю Андрею в борьбе с булгарами, на коих он ходил совместно с князем Юрием Ярославичем Муромским. Булгары встретили русских на берегах реки Камы, неподалеку от главного своего города Бряхилова, и стали уже одолевать их, как набожный князь Андрей повелел нести святой образ в самую средину побоища — и враги обратились в бегство, объятые непобедимым страхом…
А вон в других кучках людей, валивших за крестным ходом, слышались сдержанные восклицания:
— Милостива Царица Небесная! Оборонит нас от хана Тимура!.. А на воинство наше уповать нельзя…
— А Тимур уж в пределах рязанских, — робко шептались некоторые. — Говорят, Елец-город взял, к Рязани идет… Что-то будет? Что будет? Помоги нам, Мати Царица Небесная! Не оставь нас в беде-напасти!..
И вот вышел крестный ход на Кучково поле. Впереди заблестело что-то — сначала далеко и неясно, а потом ближе и ярче. Появилась светлая точка на дороге… В народе пронеслись слова:
— Пречистая грядет! Пречистая!.. Видишь, далече светится!.. О, Господи, Господи! О, Мати Царица Небесная! Призри на наше моление! Даруй нам мир и благодать!..
И заволновался православный люд, закрестился, зашептал молитвы, увидав предмет своих благочестивых ожиданий. Дрогнули сердца христианские, благоговейное чувство втеснилось в грудь. Каждый человек сознавал в эти минуты, что решается судьба Руси. Помилует ли Господь русских людей? Предстанет ли Царица Небесная перед Божиим престолом с мольбою об избавлении от зла и страданий рабов Своих?..
И священный трепет охватил всех. Всем как-то страшно было и вместе с тем сладостно взирать на приближающийся чудотворный образ Пресвятой Девы Марии, — тот образ, о котором ходило столько чудесных рассказов. Заслужили ли они небесное заступничество?.. И с потупленными взорами подвигались вперед люди московские, следуя за крестным ходом, встречавшим славную икону Владимирскую.
— Милосердия двери отверзи нам, благословенная Богородица, — вел митрополит с епископами и игуменами, и клир дружно подхватил:
— Надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед: Ты бо еси спасение рода христианского.
— Надеющиеся на Тя да не погибнем, но да избавимся Тобою от бед!.. — слышались вздохи в толпе, и руки истово творили крестное знамение, а глаза наполнялись слезами.
А гостья — святая икона — была уже близко. Несомая престарелыми иереями, сменявшимися на каждом переходе, в десять дней достигла она до стольного града и вызывала теперь живейшую радость у встречавших, возлагавших на нее все свое упование.
За иконою шло много духовенства, примкнувшего к шествию из придорожных городов и селений. Все были в священных облачениях, с крестами и иконами в руках. За духовенством валили толпы народа, среди которого было немало и владимирцев, провожавших свою Госпожу и Владычицу… И вот два крестных хода — один от Москвы, другой с владимирской дороги — стали сходиться…
— А гляньте-ка, гляньте, братцы, какой это человек копошится тут? — зашептались в передних рядах, и удивленные москвичи воззрились по указанному направлению, выглядывая через головы друг друга.
На средине Кучкова поля, как раз между сходившимися крестными ходами, возвышался какой-то помост, сложенный из бревен и досок, а вокруг помоста суетился низенький седенький старичок, накладывающий новые доски так, чтобы образовалось подобие ступенек, по которым бы можно было взобраться наверх…
— А кто там осмелился вперед залезать? Убрать его оттолева! — подняли было голос тиуны великокняжеские, наблюдавшие за порядком, но митрополит шепнул два слова одному из архимандритов, и тот махнул рукою на блюстителей порядка:
— Не замай его! Владыка не велел…
— Да это юродивый наш! Федор-торжичанин! — заговорили москвичи, узнавая ‘блаженненького’. — Вот трудился он для чего! Вот место почетное для кого уготовлял! И воистину приходит Гостья великая, знаменитая, мир и спасение Она несет! Не на ветер были речи его…
— А место здесь грязное, сырое, — толковали другие, — не лишним будет помост такой. Есть где образ честной поставить, когда учнут молебен да величание петь…
— А нам, грешным людям, неведомо было, где встреча случится. И мы бы построили помост, но не знали, в коем месте…
— А где ж он пропадал по сей день? — интересовались некоторые, не видавшие Федора уже давно, тогда как раньше он всегда был на глазах. — Не во Владимир ли град ходил?
— В Симоновом, кажись, он обретался, недужен был, — поясняли сведущие. — Немочь какая-то приключилась… от лихих людей…
— Кто же обидел его? Какой лихой человек?
— А об этом на ушко говорят. Да и не время о сем рассуждать теперича… не такой час. Бог с ними и с лихими людьми. Не гневается на него сам Федор, значит, и нам толковать нечего!..
Шествие чудотворной иконы приближалось. Точно жар, горела на ней драгоценная риза, в которой, по преданию, одного золота было до пятнадцати фунтов, кроме серебра, жемчуга и камней самоцветных. Лучи солнца падали прямо на лик Богоматери строгого греческого письма, и десятки тысяч глаз устремились на чудесный образ, славный со времен Андрея Боголюбского… Народ остановился и затих: крестные ходы сошлись. Святая икона была внесена на помост Федора-торжичанина и поставлена на верхних досках, поддерживаемая седовласыми иереями. Юродивый упал ниц перед Небесною Гостьею и залился слезами…
— Мати Божия, спаси землю Русскую! — воскликнул он прерывающимся голосом и зарыдал еще сильнее, положительно захлебываясь слезами.
В народе произошло движение. Точно огонь какой проник в сердца православных. В воображении всех представились грозные полчища хана Тимура, еще никем не виданные здесь, но страшные уже одною своею таинственностью. Картины вражеского нашествия развернулись перед мысленными взорами всех с такой поразительной отчетливостью, что ужас обуял собравшихся и все, как один человек, упали на колени, крестясь и всхлипывая и простирая к иконе руки.
— Мати Божия, спаси землю Русскую! — вырвался вопль из тысячи русских грудей, и громкие рыдания потрясли воздух, заглушив пение церковного клира и молитвенные возгласы иереев и дьяконов.
— Под Твое благоутробие прибегаем, Богородица, моления наши не презри во обстоянии: но от бед избави ны, едина чистая, едина благословенная! — неслось пение, и, повторяя слова молитвы, народ проливал слезы умиления, исполняясь какого-то неясного предчувствия.
Трудно описать то волнение, которое овладело окружающими, когда, после торжественного молебствия, троицкий игумен Сергий обернулся к народу и произнес вдохновенным голосом:
— От лица святителей, здесь собравшихся, по воле владыки-митрополита возвещаю я: не сокрушайтесь, не отчаивайтесь, братья, возложите печаль свою на Господа, молитесь Пресвятой Деве Марии, и пройдет мимо туча грозовая! Все упование свое возложим на Матерь Божию, и сохранит Она нас под кровом Своим!..
— О, Мати Божия, спаси нас и веру русскую!.. — слышалось везде, перемежаясь со священными возгласами, и над Кучковым полем только гул стоял от плача и рыданий собравшихся людей, растроганных до последней крайности.
А святая икона возвышалась над морем человеческих голов, как солнце сияя и светясь, и божественный лик Богоматери как-то кротко и любовно взирал на коленопреклоненный народ, прибегающий к ее державному покрову и заступничеству…
И чудесное действие произвел на всех вид честного образа. Страх и смятение исчезли. Плач и рыдания прекратились. Осталось ощущение какой-то необъяснимой бодрости перед грядущими событиями, и присутствующие, уже наполовину успокоенные, усердно молились всеблагой христианской Заступнице, никогда не покидавшей в беде и напасти православных людей.
Митрополит Киприан, епископы, архимандриты, иереи и весь причт церковный воссылали сообща, соборно, мольбы к престолу Всевышнего — и дошла до Неба их молитва. Пресвятая Владычица вняла воплю своих рабов. Внезапно упал на колени перед изображением Царицы Небесной троицкий игумен Сергий и воздел кверху руки.
— О, Пресвятая Владичица Богородица! О, Пречистая Дева Мария! — прозвучал в наступившей тишине его кроткий голос, трепетавший как натянутая струна. — Не забыла Ты нас, недостойных рабов Своих, приняла нас под покров Свой святой. Да будет благословенно Имя Твое во веки веков!
— Аминь! — заключил митрополит и, радостный, светлый лицом, подошел к Сергию, взял его за руку, поднял с земли и поцеловал в уста.
— Святый отче! — вымолвил он. — Отрадно нам слышать от тебя словеса подобные!.. Спасена земля Русская! Говорит твоими устами дух пророческий…
— Грешный человек я, владыко, не пророк. Но крепко я в Бога верую и сердцем чую, что Царица Небесная спасет нас!
— Да будет по слову твоему. А засим двигнемся на стогны московские, внесем Гостью Высокую во храм честного Ее Успения и поставим на открытом месте. А на площади сей создадим после обитель в память сретения чудотворного образа Божией Матери.
— Доброе дело, владыко. Не забудем мы Царицу Небесную, и Она не забудет нас.
Икону сняли с помоста, приняли на руки уже миряне и понесли к городу, над которым разливался торжественный трезвон колоколов, гудевших по всем направлениям.
Радостно переговаривались между собою москвичи, рассуждая о словах игумена Сергия, рассеявших остаток страха и тревоги. Подала Пречистая Богородица мир и спасение земле Русской, так святой подвижник сказал, значит, все благополучно обойдется!.. И поспешно забегали вперед набожные люди, падали на землю и ожидали, чтобы чудотворный образ был пронесен над ними. Впоследствии стало известно, что несколько тяжелобольных получили исцеления, когда приложились к святой иконе. Ликованию жителей Москвы не было пределов.
— Спасена земля Русская! — говорили все с полным убеждением в этом и служили благодарственные молебны перед святой иконою, когда последняя была внесена в Успенский собор и поставлена на открытом месте для поклонения.
А в темном уголке собора, заслоненный массивною колонною, молился Федор-торжичанин, шепча восторженно:
— О, Мати Божия! Чем может ублажить Тебя люд православный, чем возблагодарит за столь дивное заступничество? Не отринула Ты мольбы грешников заведомых, учинила по прошению их!.. О, Мати Божия, да будет препрославлено Имя Твое и день сей на Русской земле во веки веков!..

XI

По дремучим лесам рязанской земли, известной суровым духом своих обитателей, упорно отстаивавших свою независимость от московских притязаний, пробирался одинокий всадник, держа направление к берегам Дона. Одежда на нем была воинская: старая заржавевшая, но крепкая еще кольчуга, снабженная стальными надлокотниками и надколенниками, на голове была низкая железная шапка-мисюрка, украшенная красным еловцем [Еловцами назывались небольшие куски сукна или бархата, вырезанные в виде флажка. Ими украшали шишаки и шеломы. (Примеч. авт.)] на верхушке. Через плечо висел меч, а через другое — колчан с стрелами довольно тонкой выделки, лук был прикреплен к седлу так, чтобы можно было всякую минуту схватить его. Из-за пояса торчал буздыган, или кистень, а за голенищем виднелся нож-засапожник. Длинная сулица, или копье, и щит ярко-красного цвета дополняли его вооружение.
Несмотря на преклонные лета, что доказывалось окладистою седою бородою, вид проезжающего воина был здоровый, бодрый. Плечи у него были, что называется, в косую сажень, а грудь выпуклая, широкая, так и вызывающая представление о богатырской силе. Он сумрачно глядел вперед своими зоркими, слегка прищуренными глазами и недовольно ворчал про себя:
— Экая сторонка, прости Господи! Ни дорог настоящих, ни жилья крестьянского, только один лес да лес! Вот уж двое сутки еду по этой тропинке, а ни единого человека не встретил! Да и ладно ли я путь держу? Не разберешь у этих рязанцев: один так говорит, другой — инако, а третий и вовсе слова не скажет! Нет, мол, нужды нам растабаривать со всяким встречным, едешь, так знай куда, а не знаешь, так и не напускайся! А мы тебе не советчики!.. Я к этому Олегу с добром подъехал, а он меня чуть на осину не вздернул. Захотел, вишь, с Москвой дружить. Да погодите ж вы, и Рязань, и Москва проклятая, собьет эту спесь хан Тимур! А я до него добьюсь-таки, укажу, как на Москву идти… Подпущу пыль в глаза… Попомните вы, москвитяне, и рязанцы тож, новгородца Рогача Ивашку! А ты, князь пресветлый московский, вспомянешь, как в родной земле моей народ губил! Хан Тимур сокрушит тебя! С ним тягаться ведь не то что с красными девицами тешиться, как в Сытове ты, к примеру сказать, тешился! Пропел я тогда былину про ушкуйников, а вскорости хан Тимур иную былину пропоет, а я присказку подготовлю!.. Не помилует Москву владыка чагатайский!..
Рогач рассмеялся недобрым смехом, подобрал опущенные было поводья, внимательно огляделся кругом и, видя, что впереди лес начал просвечивать, припустил коня легкою рысью.
— Никак, жилье близко, дымом пахнуло, — пробормотал он, водя носом по воздуху. — Ну, так и есть. Вона коровенка чья-то по полянке бродит, собачонка забрехала. Не иначе как деревенька придонская, на берегу Дона-реки стоит аль недалече от Дона. Стало быть, нетрудно и до Тимура добраться. Говорят, он по берегам Дона двигается… Что ж? Доберусь до него, а там не хитро ему соловья в зубы запустить. Благо я по-басурмански разумею, любого татарина за пояс заткну на разговорах. Только бы перед лицо ханское меня допустили, объехал бы я его кругом… В проводники бы вызвался да через Рязань прямо бы на Москву его привел!..
Он опять усмехнулся какою-то зверскою, отвратительною усмешкою, скрипнул зубами от предвкушаемого удовольствия видеть погибель Москвы и выехал из чащи леса на обширное луговое пространство, на середине которого расположилась небольшая деревенька, состоящая из восьми или десяти дворов.
Жестокий и мстительный человек был Ивашка Рогач, происходивший из рода новгородских торговых людей. Недавно еще считался он богатым человеком, да и был таковым на самом деле. В Торжке у него был большой склад товаров, получаемых непосредственно от немецких купцов. Дом его был чаша полная, семейство состояло из жены-старушки, женатого сына и дочери. Жил он с семьею счастливо, хотя и досаждал иногда домашним своим тяжелым нравом, с покупателями обходился добросовестно, и товар у него расходился бойко. Но вот в 1393 году возгорелась ссора между Москвою и Великим Новгородом, в Торжок нагрянула московская рать и взяла город почти без сопротивления. Московские военачальники запретили грабить торжичан, но в происшедшей сумятице трудно было соблюсти порядок. Москвитяне пощупали-таки бока многих горожан, а разграбленные дома подожгли. При этом сгорели хоромы и новгородского купца Ивана Панкратьевича Рогача со всем добром, уцелевшим от грабежа, а вместе с хоромами пропали без вести и его домашние. Рогача в это время не было дома: он ездил в Новгород по какому-то делу, и когда вернулся в Торжок, то нашел одни дымящиеся развалины от своих хором. Семейные оказались тоже погибшими при пожаре, когда они, по всей вероятности, спрятались от неистовствующих москвитян, да так и сгорели в своих убежищах. Рогач был потрясен: из богатого купца он превратился в нищего, из семейного человека — в бобыля! И страшно рассвирепел он на московских людей, горю и ярости его не было пределов. Он тут же, на пепелище своего дома, поклялся, что отомстит злодеям… но кому мстить? Личности прямых виновников несчастия были ему неизвестны: грабеж и пожар в Торжке учинились от москвитян скопом, то есть не одним, не двумя человеками, а, может быть, целыми тысячами. Как среди них отыскать злодеев?.. И сообразил тут бывший купец Иван Панкратьевич Рогач, тотчас же после разорения превратившийся в Ивашку Рогача, что виноваты не ратники, учинившие грабеж, а виновато московское правительство, напустившее ратников на мирных граждан, виноват великий князь Василий Дмитриевич со своими советниками, виновата вся Москва, безжалостно расправлявшаяся с новгородцами, — и решил он мстить всей Московской державе, которую возненавидел всеми силами своей души. Сначала он побывал в Новгороде и горячо говорил на вече, живописуя жестокости москвитян, а потом возвратился в Торжок и поднял на ноги горожан, науськивая их на московских доброжелателей. Войска великокняжеского уже не было, некому было задать острастку смельчакам, — торжичане исполнились задора по отношению к Москве и зашумели на собранном вече. Криков, ругательств, угроз было много, страсти разгорелись сильно, но от слов к делу никто не переходил. Один Рогач обагрил себе руки человеческою кровью. Разъярившись на почтенного старика боярина Максима, известного своим тяготением к Москве, он бросился на него с ножом и уложил на месте… Задуманный бунт не удался. Торжичане тотчас же затихли, едва увидели кровь, страшась последствий злодеяния. Рогачу пришлось спасаться бегством из Торжка, где сами горожане хотели схватить его, чтобы выдать Москве. После того он узнал, что его смутьянство дорого обошлось Торжку-городу: семьдесят человек торжичан были схвачены и казнены в Москве… Рогач был обескуражен, но не надолго. Месть нельзя было остановить. И вот он принял на себя вид певца-гусляра и начал расхаживать по городам и селам Руси. Был он и в Новгороде, и во Пскове, и в Твери, и в Рязани, и в Ростове и везде, под видом былин, рисовал московское самовластие. Талант сказителя был у него несомненный: он удивительно легко и свободно сочинял ‘сказки и присказки, сиречь словеса укладливые’, — и многие князья-бояре заслушивались его. Но на Москву никто не смел ополчаться: сильно уж страшна она казалась. Хитроумные подходы Рогача не вели ни к чему. Куда было бороться с Москвою, становившеюся все сильнее и сильнее?.. И махнул рукою на нерешительных князей Рогач, видя, что его труды пропадают даром. Надо было придумать нечто другое. И решил он идти в Москву, для чего примкнул к обозу новгородского наместника Евстафия Сыты, пересылавшего из Новгорода домой разное добро целыми сотнями возов. Сначала он не знал, что будет делать в Москве. В голове его мелькали мысли даже об убийстве великого князя Василия Дмитриевича. Но он тут же рассудил: ну убьет он московского властителя, а на его место другой сядет, пожалуй, еще грознее убитого, и хуже старого дело пойдет. Нет, это не месть! Следовало отомстить так, чтобы московское державство как дым от дуновения ветерка разлетелось!.. И случай натолкнул Рогача на мысль о чувствительной мести. Сначала в Сытове, где бывший купец пропел былину про ушкуйников великому князю, а потом в Москве, куда он тотчас же устремился, ему стало известно о нашествии на Русь Тамерлана, надвигавшегося со стороны Волги, — и Рогач воспрянул духом. Вот где погибель для Москвы, если подвести врагов к стольному граду и предать его в жертву варварам! Многие москвитяне надеялись, что Тимур испугается дремучих лесов и болот, покрывающих великое княжение, и не отважится углубляться в дебри севера, вдобавок приближалась осень, а за осенью недалеко была и зима, страшная своими снегами и морозами. Монголы — народ непривычный к стуже, быть может, они и обратятся вспять, не желая зимовать на севере?.. Этого-то и не хотел допустить Рогач, для чего он придумал немедля же ехать навстречу Тимуру, так или иначе пробиться к нему и пленить его воображение рассказами о великих богатствах московского княжения, хотя богатства эти, в сущности, были не настолько огромны, чтобы славный завоеватель мог польститься на них.
Рогач решил не жалеть красок. Что за нужда, если слова его окажутся впоследствии ложью! Он во сто раз, в тысячу раз увеличит в глазах Тимура то, что есть на самом деле, Тимур двинется на Москву, разгромит великое княжение, предаст огню и мечу все живущее — а этого-то ему, Рогачу, и надо было! А на Новгород монголы не пойдут, как не пошел туда Батый полтораста лет тому назад. И, успокоенный с этой стороны, Рогач приготовил коня в укромном месте, разжился дорожными запасами и хотел было уже выехать из Москвы, но в порыве ликующей злобы не мог удержаться, чтобы не попытать счастья в народе, то есть попробовать возмутить его против правителей. Попытка его не удалась: москвитяне были не новгородцы, которые бунтовали из-за каждого пустяка. Особенно возмутила москвичей грязная клевета на митрополита, обожаемого простым народом, и смутьян едва унес ноги. Тогда он, уже без задержки, сел на коня и, крадучись, выбрался из стольного града, чтобы ехать к грозному завоевателю Тимуру.
Долго он пробирался путями прямыми и окольными, дорогами торными и тропинками еле заметными и наконец достигнул Рязани. Там он явился к князю Олегу Ивановичу, зная его враждебное отношение к Москве, и произнес приблизительно такую речь:
— Княже великий! [Князь Олег именовался великим князем рязанским, и даже московские владетели признавали его в этом достоинстве. В описываемую эпоху великих князей было трое на Руси: московский, тверской и рязанский. (Примеч. авт.)] Заведомый недруг тебе, князь московский, всегда против тебя замышляет. И не токмо умышляет, но и чинит всякие пакости к твоему, княже, вреду и уничижению. Вестимо, ты свойственник ему нынче, сын твой, княжич Федор, на сестре его женился, но разве князь Василий Дмитриевич поглядит на свойство да на родство близкое? Не таков он человек зародился, давно уж нож на тебя точит… Послушай меня, княже великий. Есть слух, что на Русь Тимур-воитель идет, а воинства с ним сорок тем. Пошли ты к нему послов тайных, скажи, что заедино с ним готов на Москву идти, и спасется твоя земля от разорения, а Московское княжество сокрушится!..
— А ты откуда приехал? — спросил его князь Олег, хмуря свои седые брови.
— От Москвы, государь.
— А роду какого ты?
— Торговым человеком я был, но москвитяне по миру меня пустили…
— Так ты не москвитянин, значит?
— Боже меня сохрани москвитянином быть! В Новгороде Великом родина моя…
— Ага! Новгородец ты! А какой ты веры: русской аль, может, татарской?
Рогач вытаращил глаза.
— Да разве неведомо твоей милости княжьей, что в Новгороде православные люди? Вестимо ж, православный я!
— А чего ж ради ты не по-православному живешь? Аль в Новгороде вашем в обычае родную землю на разграбление врагам предавать? Аль ты меня за иуду-христопродавца почел, что на такую измену подбивать дерзнул? Ах ты, смутьян окаянный! С московским князем великим мы в дружбе состоим!.. А твоих речей я слушать не хочу! Знаю я вашу новгородскую породу: вам бы все мутить… Гей, люди! Взять человека сего да на осину вздернуть!.. А хан Тимур авось не дойдет до нас… На осину, на осину его!..
Старый князь Олег разгорячился, раскричался на опешившего Рогача, ударил его костылем по голове и передал на руки детей боярских, с приказанием вздернуть негодника на первое дерево, но на осину непременно.
Дети боярские повлекли новгородца в ближайшую рощу, чтобы исполнить приказ князя, но в самый решительный момент, когда веревка уже была накинута на шею Рогачу, прибежал посланец Олега и объявил, что государь раздумал казнить изменника, а повелел в темницу его заключить, дабы после в Москву его отправить за стражею.
— Ах ты, княжище рязанское! — яростно ругался Рогач, очутившись за решеткою. — Экую каверзу учинил — меня задержал!.. Задумал с Москвою дружить!.. Подведет тебя московский князь… подведет! Даром, что он молокосос пред тобой, а ты волк бывалый! Советники у него опытные есть, вот тот же князь Владимир Андреевич… Только бы вырваться мне отселева, насолил бы я и Рязани, и Москве!
Тюрьма была крепка. Не представлялось никакой возможности выбраться наружу. Он тщательно обшарил стены темницы, попробовал крепость решетки, подергал дверь и, видя что силой ничего не возьмешь, невольно присмирел до поры до времени.
‘Против рожна не попрешь, стало быть, — подумал он. — Сразу отселя не выйдешь. Вот обожду немного… авось подвернется случай?..’
И случай действительно подвернулся.
На третьи сутки своего заключения Рогачу представилась возможность убить тюремного сторожа, принесшего ему пищу, и он ночью вышел из темницы, прошел между спящими дружинниками, приставленными для караула над подвалами, в которых содержали преступников, выбрался за черту города и скрылся в ближайшем лесу, не забыв прихватить доброго коня, пасшегося на городских лугах.
Через сутки после этого изворотливый новгородец был уже далеко от Рязани, едучи не обратно, а вперед, к берегам Дона, куда, по слухам, шел Тимур со своими полчищами. По дороге он завернул в одно селение, отыскал старого воина, живущего на покое, купил у него полный воинский уряд, то есть доспехи, оружие и щит, и, превратившись в почтенного витязя, отправился далее, спеша к намеченной цели.
Немало дней провел он в пути по рязанской земле, тянувшейся вплоть до Дона. Да и за Доном шла рязанская земля, как, по крайней мере, считали рязанцы. Впрочем, понятия о тогдашних границах были самые смутные и князья не знали, где, собственно, кончаются их владения и где начинаются чужие. Таким образом, Рогачу не было достоверно известно, миновал ли он русский рубеж или же продолжает пробираться по Рязанщине. Маленькая деревенька, в которую он въезжал после двух дней пути по дремучему лесу, сильно обрадовала его.
— Эй, тетка! — закричал он первой бабе, встретившейся ему у крайней избы. — Далече ли до Дона отселева?
Баба поглядела на него и ухмыльнулась:
— А ты, никак, ослеп, старче, что речушку перед собой не видишь? Ведь это же Дон-то и есть!
— Как Дон? — выпучил глаза Рогач, ожидавший увидеть широкую величавую реку, тогда как указанная ‘речушка’ была действительно речушкой, а не рекой.
— А так же и Дон, как Дон! Речушка сия прозывается…
— А как же я слышал раньше, быдто Дон этот — река вельми широкая?
Баба опять ухмыльнулась:
— А коли слышал, так и ищи широкий Дон пониже сего, а здеся только зарождается он! А ниже Дон-река воистину широка и глубока…
Рогач кивнул головою:
— Добро, разумею я. А чьи вы люди будете?
— А люди мы ничьи, на воле живем. Мужики наши только дымовое платят князю рязанскому, коли сборщики княжьи до нас достигнут. А потом без стесненья мы.
— А не слышно ли у вас, — медленно заговорил новгородец, пристально смотря на собеседницу, — не подвигается ли с низовьев Дона-реки Тимур-воитель со своим воинством?
— Кажись, гуторят что-то. Елец-город, бают, взял, в верховья идет… Да я баба темная, мало знаю. А вот войди в избу, там у меня муж сидит, лапти плетет. Он тебе расскажет, что и как… Да ты не сборщик ли из Рязани? Не за дымовым ли приехал? — спохватилась баба, испугавшись, что могла пригласить к себе такого человека, который ни для кого не был дорогим гостем.
Но Рогач успокоил ее:
— Не бойся, не сборщик я. Я человек дорожный, не из Рязани совсем. А еду я в низовья Дона по делу своему.
Он слез с коня, пустил его на луг щипать траву и вошел в избу.
Тут Рогач узнал, что полчища Тимура двигаются по правому берегу Дона, что город Елец, в котором господствовал князь Федор Карачевский, данник Олега Рязанского, уже взят грозным завоевателем, что жители встречных сел и деревень поголовно истреблены монголами, не желавшими даже брать пленных. Мужик, который рассказывал об этом, уверял, что если ехать немешкотно по берегу Дона книзу, то в три-четыре дня можно было достигнуть до Тимура. За безопасность же своей деревеньки он не боялся. По его мнению, монголы не захотят продираться по дремучим лесам, раскинувшимся в верховьях Дона, а, наверное, переправятся через Дон неподалеку от Ельца, чтобы идти на Рязань и Москву людными, населенными местами. Таким образом, деревенька осталась бы в стороне, на что жители ее и надеялись, спокойно занимаясь своими домашними работами.
— А откуда ты уведал про сие? — спросил Рогач у мужика, выслушав рассказ.
— Земля слухом полнится, старче. Вечор много человек с низовьев прошло, все от Тимура бегут… А нам что? Наше дело сторона. На наше место не набежит враг, потому как во все стороны от нас на два дня пути жилья человеческого не повстречаешь… А ты зачем же в ту сторону спешишь? — в свою очередь осведомился мужик у Рогача, выложив перед ним все, что знал о Тимуре.
— Дело такое есть, тайное дело, о чем никому сказать нельзя, — ответил новгородец и, дав отдохнуть своей лошади, оставил деревеньку, направляясь в низовья Дона, навстречу покорителю царств, Тимуру-воителю.

XII

Среди зеленой необозримой равнины, на берегу ‘тихого Дона’, раскинулся стан грозного хана Тимура.
Глазом не окинуть ряды костров, разложенных бесчисленными воинами сагеб-керема (владыки мира). Над кострами висят котлы, в которых варится похлебка, кое-где положены на огонь целые туши диких коз, сайгаков и других животных, заловленных в встречавшихся лесах и степях. Запах вареного и жареного мяса наполняет воздух и приятно щекочет обоняние непритязательных сынов Азии, сидящих перед кострами на корточках и ожидающих той блаженной минуты, когда можно будет приступить к трапезе.
Несколько поодаль от костров, на зеленой сочной траве, пасутся выносливые кони монголов — их верные товарищи в походах, сопряженных с быстрыми передвижениями. Табуны лошадей были огромны, ржание, фырканье их производили смутный шум, усиливаемый бряцанием наборных уздечек и сбруй, украшенных по мере именитости каждого всадника. Местами виднелись верблюды, забавно вытягивавшие кверху свои длинные шеи и испускавшие пронзительный рев, если что-либо вызывало их недовольство. Эти ‘корабли пустыни’ служили для перевозки тяжестей — и одному Богу известно, сколько сокровищ перенесли они на себе, когда хан Тимур ходил громить такие богатые страны, как Индия, Сирия и Египет!
На пологом береговом холме, в отдалении от места расположения простых воинов, возвышались многочисленные палатки эмиров, князей, воевод, вельмож и знатных чиновников — главных сподвижников ‘владыки мира’. Палатки были раскинуты правильным кругом, схватывающим вершину холма, где стоял шатер Тамерлана, превосходящий все другие своими размерами и великолепием.
Утвержденный на высоких столбах, окованных золотом, укрепленный серебряными цепями, протянутыми между столбами, шатер хана отличался еще тем, что был устроен из тонкого голубого шелка, имевшего громадную ценность. Весною и осенью, когда воздух был сыр и прохладен, шатер покрывался сверху теплыми, непроницаемыми для дождя кошмами, служившими чем-то вроде чехла. К зимнему времени Тимур почти всегда возвращался в свою столицу Самарканд, где у него было много великолепных дворцов, наполненных произведениями искусства и предметами роскоши, награбленными в покоренных городах, — летом же шелковая ткань являлась самым удобным покровом, пропуская полевой воздух с ароматами распускавшихся цветов, до которых был большой охотник властитель чагатайский.
Да, как это ни странно, великий полководец, равнодушно взиравший на массовые убийства совершенно безоружных людей, встречавшихся на пути его полчищам, любил цветы и щедро награждал восточных поэтов, воспевавших природу в своих поэмах. Придворные знали эту слабость могучего владыки и украшали цветами не только его самаркандские дворцы, но и шатры в походах, когда, собственно говоря, ничего подобного повелителем не требовалось, потому что полевые цветы всегда были пред глазами.
Вокруг роскошного шатра сагеб-керема, отливавшего на солнце своей шелковой тканью, стояли в три ряда рослые красавцы телохранители, одетые в позолоченные доспехи. Это были не монголы, нет, это были большею частью представители кавказских народностей, отличавшиеся телесной красотою. Были тут грузины, черкесы, кабардинцы, лезгины и другие, были даже дунайские славяне, перешедшие к Тимуру из турецкой службы после того, как гордый султан Баязет был разбит и пленен монархом чагатайским. Эти люди нелицемерно были преданы своему повелителю, привязавшему их к себе многими милостями. Телохранителей насчитывалось до двенадцати тысяч. Каждые сутки начальник их разделял подчиненных на четыре части, по три тысячи в каждой, одну часть приводил к ханскому шатру для ‘почетной охраны’, другую рассыпал по всему стану кучками человека в два-три, ‘дабы были они ушами великого хана, дабы видели и слышали все, что делают и говорят люди чагатайские’ (таков был приказ Тамерлана), а остальные две части, то есть шесть тысяч человек, оставались на отдыхе до тех пор, пока не нужно было сменять товарищей, отработавших положенные двенадцать часов.
Из всего этого видно, что могучий владыка мира не забывал былых времен, когда он, собирая воедино чагатайскую империю, зачастую видел измену и предательство вокруг себя. Телохранители-иноплеменники являлись истинными ‘ушами и очами хана’, и благодаря им Тимур мог быть уверенным, что всякое слово и дело, касающееся его особы, донесется до него без замедления.
— Как Бог на Небесах, так я на земле должен все видеть и ведать, — иногда говаривал он, слушая донесения начальника преданной стражи. — Рука моя высока, но не мало есть эмиров и князей властолюбивых, которые рады меня в землю зарыть. Безумцы завидуют моей славе, моему величию, но если бы знали они, что значит быть сагеб-керемом, какая тяжесть лежит на раменах моих, они бы не завидовали! Какие речи слышатся в стане, князь Бартом?
— Славят твои подвиги, хан великий, — отвечал начальник охранной стражи, происходивший из рода грузинских князей, но принявший магометанство при вступлении на службу к Тамерлану. — Эмиры, князья, воеводы невольницами прекрасными услаждаются, вино, пиво пьют, ‘Фатенамей-Кипчак’ [‘Фатенамей-Кипчакв переводе означает: ‘Торжество кипчакское’. Это была монгольская песня, сложенная по поводу победы Тимура над Тохтамышем за четыре года до описываемых событий. (Примеч. авт.)] поют, а воины мясо едят, кумысом запивают да твое великое имя прославляют! Нигде не слышно слова супротивного, поносящего твою честь ханскую!..
По лицу хана Тимура мелькала презрительная улыбка.
— Не родился еще такой человек на свете, который бы осмелился ныне явно на меня восставать! Тайно, ведаю я, многие бы рады были погубить меня, но явно… О, Аллах! О, пророк Магомет! Кто дерзнет восставать на владыку мира, перед которым трепещут народы?!
Князь Бартом с благоговением внимал словам властелина, удостоившего его милостивым разговором, и восклицал в почтительном восторге:
— О, пресветлейший, высочайший хан! Слава твоя гремит по всей вселенной! Многие царства мира у ног твоих! Кто осмелится восставать на тебя, великого и мощного?.. Ты — Бог земной! На тебя ли возноситься дерзкою мыслью кому-либо из ничтожных смертных?!
— Ты льстишь мне, Бартом, — снисходительно улыбался Тимур, — но лесть от чистого сердца не порок. Сердце твое открыто для меня, и я всегда награждаю тебя по заслугам твоим.
— Готов умереть за тебя, хан пресветлейший! — ударял себя кулаком в грудь Бартом, отличавшийся большой горячностью в проявлении своих чувств, и на коленях выползал из шатра, забывая в такие минуты, что он грузинский князь и по происхождению не ниже ‘владыки мира’, ведущего свой род от одного незначительного князька в империи чагатайских монголов.
А хан Тимур, упоенный своим величием, оставался в непринужденной позе на драгоценных коврах, устилавших землю в его шатре, и погрузился в глубокие думы…
На берегу тихоструйного Дона, по взятии города Ельца, Тамерлан стоял уже более недели, не отдавая приказа выступать далее, и приближенные ума не могли приложить, что заставляет великого полководца бездействовать, когда следовало бы быстро и решительно идти в глубину Руси, если намерение воевать руссов не было оставлено им.
— Что сталось с великим ханом? — удивлялись князья и эмиры, втихомолку рассуждая о делах грозного завоевателя. — Почему он вперед не идет? Неужели испугался он лесов да болот русских, что путь нам преграждают? Да нет, не может того быть. Раньше мы гораздо труднейшие места проходили. Что-то другое тут…
— А на Руси, говорят, немного войска наготове есть, — добавляли другие, осведомленные об этом от елецких пленников, которые после допроса были тотчас же умерщвлены. — Скорее бы нагрянуть туда. Прошли бы из конца в конец страну сию, города бы взяли, князей бы полонили да с добычей домой бы ушли. А здесь ради чего даром стоять?
— На все воля хана пресветлого! — вздыхали воинственные монголы и покорялись своей участи, терпеливо ожидая той минуты, когда встряхнется задремавший исполин и прикажет идти вперед.
А хан Тимур все медлил и медлил. Целыми днями полулежал он на пышных коврах, расшитых живописными узорами, и предавался отдыху и думал.
О чем же думал сагеб-керем — владыка мира?
О, думы его были всеобъемлющи!
Могучий, прославленный завоеватель, из ничтожества поднявшийся на недосягаемую высоту, покоривший двадцать шесть держав в трех частях света, он не находит себе равного среди земных царей, считая их ничем перед собою.
Кто равен ему, властителю вселенной?!
Никто, решительно никто не может соперничать с ним по силе, по славному имени, по многочисленности одержанных побед, по необъятности своих владений, тянувшихся от моря до моря. Да что от моря до моря? Моря не задерживали его. Он обходил их, если это было можно, или же переправлялся через них на огромном флоте и распространял свои завоевания за морями, сокрушая все огнем и мечом. Человечество трепетало перед ним — новым бичом Божиим, какого не бывало со времен Аттилы. Сам Чингисхан, завету которого он следовал: ‘Покорять весь свет под свою руку’, не имел такого могущества, как он. Чингисхан овладел только областями китайскими, Тибетом, Великою Бухарией, страной турок-сельджуков, нынешним Кавказом, степями половецкими, а при сыне его Октае, или Угадае, была покорена Русь, — хан же Тимур господствовал в Древнем Иране, или Персии, в Грузии, на Кавказе, на всем пространстве Азии от моря Аральского до Персидского залива, от Тифлиса до Евфрата и пустынной Аравии. Индия, Сирия, Египет были в его руках, император греческий, султаны мамелюков и османов признавали себя его слугами, сам гордый султан Баязет, ужасавший Европу своими завоеваниями на берегах Черного моря, был побежден и пленен сагеб-керемом, славные богатством города Ормус, Багдад, Дамаск, Смирна, Дели сдались на милость победителя. Батыева держава, то есть Золотая Орда, рассеялась перед ним как дым. Лучшая половина мира, по признанию Тимура, принадлежала ему. Оставалась слабая Европа, а за нею Африка, куда уже заносилась смелая мысль владыки мира. Но… какая непостижимая сила держит его на берегах Дона? Почему он не идет вперед, в глубину неведомой страны, открывавшейся его взорам? Не робость, не боязнь неудачи останавливает его. Нет, эти чувства были неизвестны его твердой, как сталь, душе. Что-то другое положило предел победоносному шествию повелителя чагатайских монголов…
На тринадцатый день своей стоянки на берегу Дона Тимур особенно был не в духе. Знаменитые князья и эмиры собрались к его шатру, ожидая обычных приказаний, но не показал им лица своего грозный владыка. Среди многочисленных придворных служителей, следовавших за Тимуром даже в походах, царило смятение. Двое беков, то есть дворян, помогавших властителю подняться с ложа при утреннем его пробуждении, сделали какую-то неловкость, а разгневанный сагеб-керем приказал отрубить им головы. Один слуга, опахивавший повелителя огромным веером по причине жаркого времени не мог удержаться, чтобы не чихнуть, и великий хан повелел задушить его. Любимые жены Тимура, с лютнями в руках, хотели было развеселить его песнями и плясками, но Тимур так мрачно поглядел на них, что они поспешили исчезнуть…
— Великий хан гневается! Великий хан гневается!.. — пронеслось по всему стану, и мертвая тишина воцарилась кругом, точно не четыреста тысяч человек тут собралось, а только четыре десятка.
Монголы любили своего главного вождя, но и боялись его. Характер Тимура был таков, что в гневе он все мог сделать. И поэтому едва стало известно, что великий хан гневается, как в необозримом стане монголов все затаили дыхание и даже лошадей отогнали подальше, чтобы ржание и топот их не долетали до высокого слуха повелителя.
И тихо-тихо стало около огромного шатра владыки мира. Служители ходили на цыпочках. Эмиры, князья, воеводы и прочие вельможи, собравшиеся на лужайку перед временным жилищем Тимура, потупили глаза в землю и молчали. Красавцы телохранители, в золоченых шлемах и доспехах, с обнаженными мечами в руках, тройным рядом стояли вокруг шатра и, казалось, замерли в этом положении. В отдалении виднелись массы бесчисленных воинств Тимура, притихнувших по мановению рук своих начальников, и в каждой голове мелькала робкая мысль:
‘А что пресветлейший хан? Усмирилось ли сердце его? Покинули ли его думы мрачные?.. Наставь его, великий Аллах, на милость к слугам своим!’
А виновник этого переполоха, полулежа на груде подушек, сурово нахмурил брови и, вперив очи в шелковый верх шатра, думал тяжелую думу.
Что-то удерживало его. Какое-то властное чувство, в котором он не мог отдать себе отчета, точно шептало ему:
— Не ходи далее! Не ходи! Если же пойдешь ты, счастье отвернется от тебя!
И всегда деятельный владыка мира ныне бездействовал, не двигаясь ни взад ни вперед.
‘О, Аллах! О, великий пророк Магомет! — мысленно восклицал Тимур, устремляя глаза кверху. — Зачем вы оставили меня? Я ли не воздвигал вам мечетей, я ли не истреблял неверных во славу Божию, а в сии дни вижу, что разум мутится у меня. Не смею я вперед идти… Не смею? О, слово какое! Не робость держит меня, а что-то другое… А надо идти вперед! Что подумают обо мне эмиры, князья и воеводы, если я назад поверну? Нет, вперед, вперед!.. А если изменит счастье?..’
О русских людях хан составил довольно верное представление. Это такой народ, который умирает бестрепетно, если не может взять перевеса над врагом. В Ельце и некоторых мелких городках, попадавшихся на дороге монголам, великий завоеватель видел, как защищаются русские, но он видел также, что единства в русских военачальниках нет, что всякий действует по-своему, что в чистом поле русские уже не так стойки, — и надеялся покорить Русь без труда… Но мысль о каком-то неотвратимом несчастии, если он пойдет вперед, тяготила его и наполняла сомнениями его душу…
Неподвижно лежал Тимур, безмолвие, окружающее шатер, располагало к размышлениям, и вот перед мысленными взорами великого хана стали развертываться и проноситься картины прошлой жизни, богатой всевозможными удачами.
Вот видит себя Тимур двадцатилетним юношей, исполненным силы и отваги. Отец его, незначительный монгольский князь Аксак, владеющий тремястами семейств на правах данника хана кашгарского, был не богат, но и не беден, доходы его были не велики, но давали ему возможность достойно жить со своим семейством. Миролюбие было отличительною чертою старого князя. Тимур же любил волнение, шум, удалые подвиги, славу, свободу. И, не находя удовольствия жить в тихом доме почтенного отца, молодой человек скитался по равнинам Великой Бухарии, собирал охотников и устраивал набеги на гетов или калмыков, угнетавших его родной народ. Так, в непрестанном разгуле и разъездах, столкнулся он с одним могущественным эмиром, которого чем-то оскорбил. Эмир же был жесток и злопамятен. Не имея обыкновения прощать обид, собрал он отряд своих наездников, нагрянул на владения князя Аксака и убил его со всеми домашними, за исключением Тимура, который успел спастись. Двор Аксака был разграблен и сожжен, а подвластные ему семейства были отведены в плен. С этого дня характер Тимура изменился. Улыбка исчезла с его лица, веселье и разгул прекратились. Он долго пребывал в мрачной задумчивости, не зная, что делать, что предпринять, молился Аллаху и пророку его Магомету, дабы получить указание о верном пути, и наконец план его созрел. ‘Или вознесусь превыше всех в мире сем, или умру, как подобает сыну благородного князя, если неудача постигнет меня’, — сказал он себе и деятельно принялся за дело. Товарищи для первых подвигов нашлись. Это были такие же молодые, бесшабашные головы, как он. Набрав триста вооруженных всадников, Тимур вторгнулся с ними во владения ненавистного эмира, убил его собственными руками, а подвластных ему людей не тронул. Последние были растроганы подобным милосердием молодого человека и признали его своим владетелем вместо эмира. Тимур умножил ряды своих приверженцев, вступил в соглашение с другими владетельными князьями и эмирами и, совершив многие битвы, ослабил могущество хана кашгарского и гетов, угнетавших чагатайских монголов. Монголы стали независимы, чагатайская держава восстановилась. Но тут началась смута между отдельными владетелями, испугавшимися властолюбия сына Аксака, и в борьбе с ними Тимур провел не один год…
Твердо и неуклонно шел молодой человек к намеченной цели. Успех сопутствовал ему. Когда ему исполнилось тридцать пять лет от роду, он уже находился на вершине славы. Внутренние враги были усмирены, внешние — не без боязни взирали на отважного витязя, приобретавшего все большую силу и значение… И каким же торжеством вспыхнули очи великого хана, когда он вспомнил о том дне, в который народ чагатайский венчал его именем верховного властителя…
Великолепное было это зрелище. Бесчисленные толпы народа стеклись в город Самарканд, избранный Тимуром для своего пребывания. Эмиры, князья, воеводы, старейшины народные окружали нового властелина, сидевшего на золотом троне хана Угадая, сына Чингисхана, потомком которого он провозгласил себя. На голове Тимура был царский венец, на плечах дорогие одежды, усыпанные золотом и драгоценными каменьями, в руках он держал скипетр и державу. Самарканд был окружен двумястами тысяч преданного ему войска, а самые гордые эмиры пресмыкались у ног Тимура… Началась великая церемония. Множество почтенных служителей Магомета, во главе с патриархом-шейхом, венчали его на царство и нарекли сагеб-керемом — владыкой мира. Восточные поэты воспевали его подвиги. Музыканты гремели на инструментах. Войска и народ кричали: ‘Слава великому хану!’ Вельможи смиренно преклонили перед ним колена и сложили свои мечи к его ногам в знак того, что отныне оружие и жизнь их принадлежат вновь венчанному владыке и он вправе распоряжаться ими по своему усмотрению!..
А давно ли, кажется, минуло то время, когда сын князя Аксака, укрываясь в пустынях от неприятелей, имел одного тощего коня и дряхлого верблюда, чем ограничивалось все его достояние?!
Самодовольная улыбка скользнула по губам Тимура.
— Из бездны ничтожества поднялся я на вершину славы, — прошептал он, — и с помощью Аллаха не упаду вниз! Полмира завоевано мною, остальное не уйдет от меня!..
Он зажмурил глаза, чтобы ярче и полнее представить в своем воображении те великие дела, которые он совершил, и чудные картины развернулись перед его мысленным взором.
Вот он сагеб-керем — владыка мира. Но это только по названию. В действительности самодержец чагатайский владел только Великою Бухарией с прилегающими к ней областями китайскими и кашгарскими, а остальной мир был от него независим. Следовало показать себя. И отважный Тимур показал. Исполненный веры в свое счастье, предпринял он завоевание восточных берегов Каспийского моря, населенных воинственными народами, и успех увенчал его труды. Прикаспийские страны были покорены. Тогда он устремился на Древний Иран, или Персию, и в нескольких битвах решил судьбу будущего достояния шахов. В Персии господствовали многие князья из рода Чингисхана, но, не имея связи между собою, легко подпали под власть предводителя монголов. Сокровища из персидских городов, расположенных между реками Оксом и Тигром, были вывезены громадные. Иран сделался частью чагатайской империи. Но это не удовлетворило Тимура. Отличаясь кипучею деятельностью, он заставил богатый Ормус заплатить ему дань золотом, взял Багдад и долго жил в этом полусказочном городе, прельстившем его роскошью построек, благоухающими садами, прекрасными каналами и, главное, процветающими в нем науками и художествами, которым он искренно или лицемерно покровительствовал…
А слава о нем гремела. Багдадские ученые мужи писали о нем сочинения, арабские мудрецы предсказывали ему владычество над вселенною, восточные поэты воспевали его деяния во вдохновенных поэмах… Победоносный сагеб-керем, вернувшись в свою столицу Самарканд, послал любимых военачальников громить Китай, покорил его, но из уважения к древнейшему государству в мире оставил в нем богдыхана, назвавшегося вассалом Тимура…
А в голове счастливого монарха-завоевателя уже горели другие мысли. Разгромив Грузию, Армению и Кавказ, собрал он свыше пятисот тысяч воинов и двинулся с ними на Индию, идя по следам древнего героя Александра Македонского. Индия восхитила его. Такого богатства, такого плодородия, такой красоты природы он нигде не видел. А главное, там существовало таинственное учение браминов, заинтересовавших Тимура настолько, что он по целым дням беседовал с ними, любя выставить себя человеком ученым и умным. Цепи высоких гор, глубокие реки, леса, пустыни, миллионы воинственных жителей, ополчения раджей, выводивших в поле множество боевых слонов, — ничто не пугало героя, и он шаг за шагом двигался вперед и вперед, разбивая врагов и забирая города, в которых находил несметное число сокровищ. Индия обогатила монголов. Тимур навел такой страх на индусов, что на берегах священной реки Ганга к нему явились послы от всех индийских раджей и набобов и изъявили полную покорность…
Какая очаровательная картина: Индия у ног повелителя чагатайцев! Великая, древняя, таинственная Индия, не знающая счета своим богатствам, исчисляющая жителей сотнями миллионов, склонила покорную голову!.. Хан Тимур усмехнулся. Какое странное сомнение волнует его душу: на презренную Русь не решается он воздвигнуться, когда управился с такими великими странами, как Персия, Китай, Арабский халифат, Индия, Сирия, Египет, Грузия с Арменией, многие государства Азии и, наконец, греческие колонии! А гордый султан Баязет? А неблагодарный хан Тохтамыш?..
Хан Тимур скрипнул зубами от досады:
— О! Он разгромит Русь! Зачин для того уже сделан: первый значительный русский город разорен. А далее не закрыта дорога…
А в голову его, как бы подзадоривая славного завоевателя, так и лезут новые мысли — воспоминания о борьбе с султанами: египетским — Фаручем и турецким — Баязетом и кипчакским ханом Тохтамышем.
Вот видит себя Тамерлан в стране пирамид, под стенами города Алепа. Мамелюки обрушились на его полки как лавина, предводительствуемые потомками фараонов, но монголы выдержали натиск врагов и нанесли им страшное поражение. Жители Алепа были вырезаны поголовно. И в тот самый час, когда лилась кровь безоружных людей, любящий разные мудрствования сагеб-керем спокойно беседовал с учеными египетскими мужами, доказывая им, что он друг Божий, что ему указано Богом покорять мир и он исполняет веление Божие, что ни один человек не может укорить его в жестокости, ‘ибо что делается его воинами, то делается по воле Аллаха’… Из-под Алепа он пошел к Дамаску и, окончательно победив султана Фаруча, овладел сокровищами этого богатого города, после чего приказал разрушить его.
Египет был покорен. Высококультурное царство фараонов испытало на себе, что значит быть посещенным ‘другом Божиим’, как называл себя Тимур… Из Египта владыка мира устремился во владения османов, откуда уже шел ему навстречу султан Баязет, счастливый до сих пор в ратных делах. Но тут счастье изменило Баязету. Страшные янычары, составлявшие главную силу турецкого войска, не выдержали напора монголов и попятились, другие же части приняли его за начинавшееся отступление и бросились бежать, кидая оружие и доспехи. Янычары полегли на месте. В рядах их сражался сам Баязет, не желавший спасаться бегством, и был взят в плен. Тимур обнял его, как брата, посадил рядом с собою на царском ковре и старался утешить его рассуждениями о тленности земного величия…
Так окончил дни своего благополучия храбрый вождь османов, знаменитый не менее Тамерлана тем, что постоянно вел войны с соседями и всегда побеждал их, пока злой рок не натолкнул его на грозного Тимура…
А кипчакский хан Тохтамыш? О, это неблагодарный человек! Не по милости ли Тимура воссел он на месте Батыя? А между тем, гордый и тщеславный, не внял он предостережениям своих вельмож, советовавших ему не раздражать повелителя полумира, страшного своим могуществом. Тохтамыш сразился с Тамерланом в степях приволжских и, разбитый последним, бежал в свои улусы, не преследуемый, впрочем, победителем. Тогда и была сочинена придворными стихотворцами сагеб-керема песнь о блестящем успехе его оружия, названная ‘Фатенамей-Кипчак’, то есть торжество над Ордою Кипчакской. Но это не образумило Тохтамыша. Взбешенный превосходством Тимура, собрал он еще более войска и через три года послал воевод разорять Северную Персию, управляемую наместниками Тимура. Могущественный сагеб-керем оскорбился. Такая дерзость не могла пройти безнаказанно. С пятистами тысяч закаленных в битвах воинов пошел он через Кавказ для усмирения Тохтамыша и встретился с ним между реками Тереком и Курой. Сражение было кровопролитное. Обе стороны бились в ужасном остервенении. Тамерлан лично участвовал в схватке, изломал копье свое, но вырвал победу из рук Тохтамыша. Последний принужден был бежать. Потери чагатайских монголов были огромны: до ста тысяч человек выбыло из рядов убитыми и ранеными. Но рать Тохтамыша была истреблена поголовно. Тимур отправил тяжелораненых домой, а сам с четырьмястами с лишком тысяч ратников устремился за бежавшим Тохтамышем к Волге, объявил царевича Койричанк-Аглена ханом Золотой Орды, дал непродолжительный отдых войску и вступил в юго-восточные пределы Руси. Тут он взял город Елец, опустошил множество селений и стоял теперь на берегу Дона, не решаясь двигаться вперед в силу какого-то странного предчувствия!..
Лицо его вдруг побагровело. Глаза его налились кровью. Из груди вырвался гневный крик.
Как? Он убоялся чего-то… неведомо чего?! Он, всемогущий владыка мира, перед которым Русь есть ничто?! Эта мысль, точно удар плети, обожгла Тимура, и он привскочил на подушках.
— Гей, люди! — закричал он зычным голосом, хлопая в ладоши. — Призвать сюда верных эмиров, князей и воевод моих! Призвать их всех ко мне!..
И не успел еще, казалось, звук его голоса замереть в воздухе, как огромный ковер, прикрывающий входное отверстие, заколыхался и в шатер вступили главнейшие сподвижники Тимура. Тимур знаком приказал им подойти ближе, и они упали перед ним на колени.
— Вот мое слово, благородные эмиры, князья и воеводы. Довольно стояли мы здесь, пора нам путь продолжать Борзые кони копытами бьют, в поход рвутся, воины брови хмурят, о кровавых пирах вспоминают, мечи в ножнах ржавеют, стрелы в колчанах притупляются. Завтра вперед пойдем. На Русь пойдем, на Москву! Наутро выступит передовая рать, в полдень остальное воинство. Вот мой приказ, верные соратники мои! Исполняйте же волю мою!
— Рады мы твоему приказу подчиниться, хан пресветлый! — смиренно отозвались эмиры, князья и воеводы и на коленях выползли из шатра, радуясь дальнейшему походу в глубину Руси, занимавшей умы многих сподвижников хана Тимура.
Дремавший исполин встряхнулся… Страшная беда готова была разразиться над многострадальною Русскою землею…

XIII

Весело сияло солнце на небе и отражалось на спокойных водах ‘тихого Дона’, бывшего у места расположения стана Тамерлана довольно значительным. Лето приходило к концу, но воздух был теплый и ароматный, точно в июне. Монголы радостно готовились к выступлению с места стоянки, назначенному на утро завтрашнего дня.
— Пойдем на Москву, товарищи! — слышалось везде, доказывая о том удовольствии, какое испытывали азиаты при мысли о новых победах и завоеваниях. — Пресветлейший хан нас ведет! А с ним не бывает неудачи!..
— На Руси мало войска, — замечали иные. — Недаром Русь с давних пор под кипчакским владычеством состоит. А города на ней старинные, богатые, поживиться будет чем…
— Далеко Руси до тех стран, кои великий сагеб-керем покорил, — толковали некоторые, более других осведомленные о действительном состоянии Русской земли. — Не чета она Индии, Египту, Ирану, даже стране каменных гор! Там золота, серебра, жемчугу, камней самоцветных, всякого добра вволю на каждого пришлось, а на Руси что-то еще будет? Кипчаки на Руси хозяйствуют, русские города разоряют, осталось ли чего на нашу долю?..
На это менее корыстолюбивые говорили:
— Вестимо, большая добыча — доброе дело, но и то понимать должно, что Русь — страна весьма славная среди стран полунощных. Добыча дело проживное, а, покорив Русь, пресветлый хан имя свое на севере прославит. И будут русские князья вечными рабами наших ханов, ибо ведомо всем, что Орда Кипчакская ими спокон века владеет. А ныне, как сокрушил великий сагеб-керем Тохтамыша, кипчаки перед ним ничто, стало быть, и Русь в наши руки отдается. И мы покорим Русь, с пресветлым ханом неудачи не будет!..
— Только вот зима какова настанет? — качали головами мнительные, не бывавшие еще в полунощных краях, но слыхавшие о северной зиме разные ужасы. — Не одолеют нас враги, ибо мы с пресветлым ханом идем, а снег да стужа всякого доконают. Особливо не пощадит нас зима, ибо не привыкли мы к ней. Как бы не погибнуть нам в снегах русских!..
— С помощью Аллаха и пророка его Магомета покорит пресветлый хан Русь и воинство свое с добычей домой приведет, — возражали правоверные воины, уповавшие на небесную помощь и не хотели предаваться никаким сомнениям или мрачным думам.
После полудня великий хан объехал ряды своих войск на чудном арабском жеребце, украшенном со всею пышностью Востока, и милостиво разговаривал с окружающими его вельможами, расцветавшими от каждой улыбки повелителя. Воины восторженно кричали:
— Слава великому хану!.. Веди нас на Русь, на Москву!.. По одному слову твоему рады мы на смерть идти!.. Прикажи нам, пресветлый хан, и мы землю для тебя перевернем!..
Просветлевший лицом владыка благосклонно говорил в ответ:
— Завтра вперед пойдем, храбрые воины! С такими богатырями могучими нетрудно Русь покорить!.. Сделаем русских людей рабами своими!..
— Головы свои сложим, а твою похвалу заслужим, хан пресветлый! — гремели восхищенные воины и готовы были нести владыку мира на руках, если бы обычай позволял это.
Под вечер, когда в монгольском стане все укладывались на покой, чтобы подняться утром свежими и бодрыми, сторожевые наездники схватили одиночного всадника, похожего по одежде на русского и прямо скакавшего на монголов. Один из воевод, к которому привели пойманного, начал его допрашивать.
— Откуда ты? — спросил он строго, получив донесение от наездников, что неведомый всадник умеет говорить по-монгольски.
— С Руси, господине, — отвечал тот, смело глядя на азиата.
— Куда ж ты ехал? Зачем?
— К вашему хану я приехал… к Тимуру…
— К нашему пресветлому хану? — с удивлением переспросил воевода, высоко подняв брови. — Да как ты дерзнул?.. Как осмелился?.. Ты, червь презренный, ползающий во прахе земном?..
— Я приехал к хану вашему по особливому делу. Ведите меня к нему!..
— Много чести для тебя будет, собака, на лицо великого хана взирать! — закричал воевода, заподозрив в говорившем отчаянного человека, способного на всякое дело. — Пресветлейший сагеб-керем повелел таких людей, как ты, мечом сечь и огнем жечь. А посему одна дорога тебе — в ад, где мучаются псы неверные!.. Не посол же ты князя русского? Послы не так ездят…
— Не посол я, я враг великого князя московского, — со значением вымолвил русский, в котором можно было узнать Рогача, приводившего свой коварный план в исполнение. — А приехал я для того, чтобы вашему хану дорогу на Москву указать… и все рассказать о Русской земле. Так и скажите ему, что важную весть я привез…
Воевода нахмурился и плюнул.
— Так, значит, изменник ты? А изменников мы не жалуем! От изменников правды не жди…
— Нет, не изменник я, — торопливо возразил Рогач и постарался объяснить татарину, что между Москвою и Великим Новгородом существует громадная разница, что вредить Москве для новгородца не составляет измены, и в конце концов так убедил воеводу, что тот признал его желание предстать перед лицом владыки мира заслуживающим уважения и повел Рогача к ханскому шатру.
Новгородец был спокоен. Точно лед какой оковал его сердце: ни страха, ни трепета не чувствовал он, шествуя на страшный суд (как он мысленно называл свое вероятное свидание с Тамерланом). Речь его к великому хану была заранее приготовлена. Недаром он ‘складывал’ былины, отличавшиеся замечательною благозвучностью, — Тимур был бы очарован его красноречием, если бы ему, Рогачу, удалось увидеть грозного завоевателя.
‘Не ударю лицом в грязь, — думал новгородец, проходя по монгольскому стану, наполовину уже погруженному в сон. — Запущу соловья в зубы. На то я и гусляр-сказитель, чтоб небылицы в лицах представлять… Удружу Москве злодейской!..’
В стороне послышались стоны. Рогач посмотрел туда и увидел до десятка молодых, совершенно обнаженных женщин, избиваемых двумя воинами. Воины размахивали ножами и погружали их в груди несчастных, падавших со стоном на землю… Зрелище было омерзительное. Даже Рогач был потрясен.
— Что это? — невольно сорвалось у него с языка, когда воевода мельком поглядел на извергов и равнодушно пошагал дальше.
— Поганые русские девушки, — был ответ. — В Ельце-городе взяты были… Наши эмиры да князья забавлялись…
— Чего ж ради убивают их?
— Завтра в поход идем, так они мешать станут. Ну, и отдали воинам…
‘Ах басурмане! — мысленно выругался Рогач, не потерявший еще способности сочувствовать чужому горю. — Отольется вам кровь христианская! Вот погодите ужо…’
Но тут он поморщился и подавил тяжелый вздох, готовый вырваться у него из груди. Сожалеть о неведомых девушках было неуместно тогда, когда он думал предать в руки варваров всю Русскую землю. Понятно, хан Тимур мог и без его ‘доброхотства’ разгромить Русь, но измена оставалась изменою, и Рогач хорошо понимал, какой страшный грех берет он на душу, решаясь распалить воображение завоевателя рассказами о существующих и несуществующих богатствах земли Русской.
Рогач и его провожатые подошли к тройному ряду почетных телохранителей, окружающих великолепный шатер сагеб-керема. Воевода отыскал князя Бартома и долго говорил с ним по поводу того, представлять ли неизвестного русского перед светлые очи ханские? Наконец Бартом произнес:
— Горе нам, если могучий владыка прогневается на нас за беспокойство. Но и не доложить о сем нельзя. Ведь сам же он повелеть изволил, ежели кто с важным делом придет, пропускать к нему неукоснительно. А убрать этого русского (Бартом многозначительно провел рукой по шее) опасно. Его уж многие видели… Как ты думаешь, брат Гасан?
— Придется к пресветлому хану идти, — пробормотал воевода. — Аль, может, почивает он?
— Ликует сей вечер хан великий, — прошептал Бартом. — Со своими любимыми женами тешится. Видишь, лампады сквозь шелк просвечивают? Это на женской половине… Туда и придется идти.
— Так иди ты, князь, — взмолился Гасан, чуть в ноги не кланяясь начальнику телохранителей. — Ты чаще у пресветлого хана на глазах торчишь, тебе и бояться нечего…
Бартом покачал головой.
— Не щадит никого великий хан, на кого прогневается, но гневаться на нас нельзя. Мы по его же приказу учиняем… Быть может, не ложно говорит русский, что важную весть привез. А если солгал он, горе ему!.. Иду к великому хану.
Он круто повернулся на месте, раздвинул ряды телохранителей и скрылся в ханском шатре, рисовавшемся на потемневшем небе своими стройными очертаниями.
Рогач стоял в каком-то оцепенении и думал:
‘Скоро ли? Скоро ли?.. Хоть бы один конец!.. И чего они так боятся своего Тимура?..’
Бартом не заставил себя долго ждать. Ему удалось доложить повелителю о русском пришельце довольно скоро, и, выйдя из шатра, он приказал что-то ближайшим телохранителям.
Несколько рослых красавцев, сверкая золочеными доспехами, подбежали к Рогачу, сорвали с него меч и кольчугу, выхватили из-за пояса кистень, из-за голенища нож-засапожник, раздели его донага и, обыскав всего кругом, приказали ему снова одеться, после чего обезоруженный новгородец введен был во временное жилище Тамерлана.
В первом от входа отделении шатра, освещенном пятью лампадами, толпились множество придворных служителей, ходивших с такою осторожностью, что полет мухи был явственно слышен. Князь Бартом молча прошел вперед, к роскошно вышитому ковру, висевшему на золоченых столбах, и махнул рукой стоявшим у ковра евнухам, облеченным в какие-то фантастические одеяния, с белыми тюрбанами на головах.
Евнухи ловко приподняли край ковра, и князь Бартом с Рогачом очутились в богато убранном помещении, озаренном ярким светом лампад, висевших по всем направлениям. По сторонам шли ряды пышных шелковых подушек, наложенных одна на другую, а на подушках возлежало до десятка молодых женщин поразительной красоты. Многие имели на себе такую прозрачную одежду, что сквозь нее просвечивало тело. Хан Тимур, в просторном шелковом халате, с зеленым тюрбаном на голове, небрежно сидел на дорогих пуховых коврах рядом с самою любимою своей женой и, казалось, пронизал острым взглядом Бартома и смельчака русского, упавших на колени при входе.
‘Вот он, владыка мира, гроза небесная! — пронеслось в голове у Рогача, лежавшего ниц на ковре. — Что-то изречет он мне?’
— Этот человек хотел меня видеть? — довольно благосклонно спросил Тимур, находившийся в особенно благодушном настроении.
— Этот, пресветлый хан, — раболепно отвечал Бартом, следя за выражением лица повелителя. — Какую-то весть он привез… важную весть, говорит…
— Толмача призвать сюда.
— Разумеет он речь нашу, владыка высочайший. Изволь выслушать его.
— Говори, человек русский, — обратился Тамерлан к Рогачу, слегка приподнимаясь на подушках. — Что привело тебя ко мне?.. Как ты осмелился нарушить покой мой?..
Новгородец поднял голову и смело поглядел на грозного завоевателя, презрительно сжавшего губы. Рогач был человек наблюдательный, и по лицу Тимура он сообразил, что одно лишнее слово — и жизнь его кончится под ножом палача. Тимур шутить не любил. Особенно не жаловал он изменников-перебежчиков, продававших родину из-за собственных выгод, и Рогачу надо было много уменья и изворотливости, чтобы выставить себя не изменником, а ‘честным врагом’ московского государя.
— О, пресветлейший государь, царь над царями, повелитель над повелителями! — заговорил он возвышенным голосом, сложив на груди руки. — Слава твоя сияет как солнце, победы твои гремят по всей земле как гром небесный, слово твое — меч для рода человеческого! Воззришь ты грозным оком на народ какой, и все перед тобой трепещет! Никому не остановить стремление ратей твоих: как вихрь, как молонья огненная, носятся они из края в край, рокочут раскатами громовыми, стрелами калеными свет помрачают, заставляют дрожать все живущее! От юных лет до старости преклонной суждено тебе небом народы и царства покорять, и ты завоюешь весь мир! И будет в мире многое множество языков, а государь один, это ты, о пресветлейший, превысочайший царь царей, равного которому никогда не было и не будет!..
Гордая улыбка появилась на лице Тимура. Новгородец сумел-таки угодить ему. Подобная речь, обладая всеми свойствами тогдашнего красноречия, не могла не понравиться сагеб-керему, и он милостиво кивнул головой оратору.
— Верно говоришь ты. Мир в моих руках… Но не для того же ты пришел ко мне, чтобы поведать мне о том, о чем я уже давно знаю.
— О, превысочайший владыка! Многими царями и народами повелеваешь ты, многие цари и народы лобызают прах ног твоих. Не мало таких державцев, кои хоть не видели, но чтут тебя. Имя твое славится во всех концах вселенной… А меж тем обретается такой владетель, который поносит тебя всякими словами непотребными, смеется над тобой заочно, похваляется разогнать твои воинства победоносные и тебя в полон забрать…
Тимур потемнел, как ночь. Рогач поразил его в самое сердце своим указанием на неизвестного владетеля, не признававшего могущества владыки мира, и он спросил отрывисто:
— Как зовут сего владетеля дерзкого?
— Это московский князь, юноша буйный. Надеется он на леса да на болота да на зиму студеную, что скоро наступит, и, вином упиваючись, похваляется, что твоя светлость потемнеет от его меча…
— А ты — подданный сего князя?
Рогач возразил с живостью:
— Я вольный человек, повелитель могучий. Родом я из Новгорода Великого, что не по указу московского князя живет. Московский князь вековечный ворог нашему Новгороду, зачастую мы против Москвы ратуем, и Москва против нас войною ходит. Не на жизнь, а на смерть враждуют Москва и Новгород, и москвитяне нас живыми бы съели, если б могли…
— Так, значит, московский князь не государь твой?
— Храни меня Праведное Небо от государя подобного! Московский князь сам по себе, и Новгород наш сам по себе…
— Добро, если правду ты говоришь. А если солгал ты — горе тебе! Изменников я не терплю!
— О, высочайший хан! — воскликнул новгородец, поднимая глаза к небу. — Дерзнет ли червяк ничтожный утруждать уши твои слушанием лжи заведомой? Николи того не бывало, чтоб последний из последних рабов твоих осмелился тебя обманывать!..
Тимур махнул рукой, и Рогач смолк. Раздумье выразилось на лице великого хана. Окружающие его жены храниши благоговейное молчание. Никто не шевелился, не произносил ни слова, потупив глаза в землю. Наконец Тимур провел рукою по лбу и строго поглядел на новгородца.
— Не изменник ты, стало быть, а враг московского князя? А враги друг другу худо сделать желают. И ты оговариваешь передо мною московского князя… и я понимаю тебя. Не говори ничего о том, как поносил меня юноша безумный, довольно того, что он не чтит меня, славу мою затмить похваляется. Наказание ему будет ужасное. Ни один город на Руси не избегнет разорения и разрушения! На Москву выступлю я завтра… Ты знаешь, человек, пути прямые на Москву?
Глаза Рогача блеснули радостью.
— Самый прямой путь отсюда на Москву — через Рязань-город, где сидит старый князь Олег, друг и свойственник московского князя. И Олег тоже словами непотребными тебя поносил… А дорогу прямую я знаю, с радостью твоим победоносным воинствам укажу…
‘Припомнишь меня, лютое княжище рязанское! — подумал новгородец злобно, сообщив о прямом пути на Москву через Рязань, хотя от берегов Дона на Москву можно было пройти гораздо прямее. — Отольются кошке мышкины слезки. Хоть и околица через Рязань выйдет, а поведу басурман на Рязань, да и все тут!..’
— А каков город Москва? — спросил Тамерлан, зажмуривая глаза от истомы.
— О, Москва — город богатый весьма! Без числа в нем храмов каменных, а на каждом храме крыша позолоченная. Маковки на крышах как жар горят: усыпаны они камнями самоцветными, а решетки вокруг храмов серебряные, кованые, точно хитрый узор извиваются. А войдешь в храмы — очи слепит: злато, серебро, жемчуг, бирюза, прочие другие вещи светятся-переливаются, на солнышке поблескивают на все лады. А двор княжий точно ясный день: воздвигнут он из камня белого, что из заморской страны привезен, нигде ни соринки, ни задоринки, покрыт он листами серебряными, позолоченными, а на верхушках теремов высоких коньки вырезные понаставлены, сияют бирюзой да яхонтами. А окошки все большие, величавые, а в рамах слюда вставлена — и цены этой слюды нет, ибо она на разный цвет и сквозь нее все видно яснехонько. А в кладовых княжиих казны столько пособрано, что и сметы нет! В одном подвале, кажись, злата до тыщи пуд навалено, в другом — камни самоцветные во ста бочонках стоят, в третьем — жемчугом хоть гору вали, а серебра не считали и сочесть не могут: таково-то его много-премного! А потом, сукон немецких, парчи, бартаху, алтабасу, шелку антиохийского да азийского, ковров персидских, драгих шкурок пушных и прочего добра подобного — о них же Господь Бог ведает! А кроме сего, у других князей да бояр да торговых людей во всех городах и весях земли Русской изрядная утварь есть, и злато, и серебро, и камни самоцветные, — отовсюду пособрано ими и в укладку положено! Богатство на Руси несказанное, особливо на Рязанщине да на Московщине! А дружины у князей слабые, куда им тебе супротивничать, хан пресветлый! Пойдешь ты на град Москву, и все перед тобой падет во прах, как солома под серпом жнеца, и озолотишь ты себя и воинство свое…
— Довольно, — перебил Тимур Рогача, наслушавшись его речей. — Не прельщают меня богатства русские, но Русь покорить я хочу. И Русь покорена будет. Не остановят меня ни рати супротивные, ни зима грядущая. Не то преодолевал я, а с Русью ли мне не управиться?.. Ты, русский, прямым путем нас поведешь. Но помни, за истину слов своих головой ты отвечаешь!
— О, пресветлый хан!.. — начал было Рогач, но Тамерлан нетерпеливо махнул рукой, и князь Бартом с такой силой дернул новгородца за плечо, что тот кувырком вылетел за ковер, отделяющий женскую половину шатра от помещения придворных служителей.
‘Толкуй там, что не прельщают тебя богатства русские! — думал предатель, укладываясь спать в войлочной палатке, куда его привел Бартом. — На злато-серебро ты падок, поганец! Ну, и иди на Москву!.. Посмотрим, как ты запляшешь тогда, князь-государь Василий свет Дмитриевич! Это не в Сытове с красными девицами потешаться!..’

XIV

Великий, прославленный завоеватель хан Тимур никогда не отменял своих распоряжений.
Отдав приказание о продолжении похода на Русь, он как будто успокоился и даже развеселился, хотя в тайниках своей души не переставал чувствовать некоторую долю тревоги. Не приходит ли конец его могуществу и славе? Почему такая мысль запала ему в голову, этого он сам объяснить не мог. Русь — не такая страна, где можно было ожидать всяких случайностей, воинское счастье никогда не изменяло ему, а тем более на Руси не изменит, где царит разногласие между князьями-владетелями. А тайный голос упорно твердит ему, что, если пойдет он на Русь, счастье отвернется от него!
— Да нет же, пойду я на Русь и покорю ее под ноги свои! — решил славный воитель и не отменил своего приказа о выступлении, хотя недоброе предчувствие по-прежнему давило его и так и подмывало распорядиться об отступлении.
Рогач справедливо полагал, что на злато-серебро Тамерлан был падок. Действительно, владыка мира любил собирать сокровища, хотя собирал их не ради ненасытной алчности к золоту, а просто ради того, чтобы быть первым в мире не только по могуществу, значению и славе, но и по богатству. Когда новгородец рассказал ему о ‘премногом достоянии’ московского великого князя, других князей, бояр, торговых людей и всей земли Русской, не существовавшем на самом деле, он тогда же решил, что все это будет принадлежать ему, и перед сном приказал передать своим военачальникам, что слово его о выступлении остается неизменным, — и опочил на женской половине с мыслью о приобретении новых земель и сокровищ.
Перед восходом солнца Рогач был приведен к эмиру Курбану, начальствовавшему над передовыми отрядами, который расспросил его о прямом пути на Москву через Рязань, осведомился, сколько рек и болот придется переходить, и, довольный его ответами, приказал одеть его в пестрый халат из тонкой дорогой материи, велел дать ему коня и указал ехать впереди войска в сопровождении сотни отборных наездников, которым втайне было внушено: зорко следить за русским, не внушавшим полного доверия.
‘Начинается отмщение великое!’ — радостно думал Рогач, когда половина рати Тимура бесшумно снялась с места и выступила в поход на Москву, ненавидимую мстительным новгородцем до глубины души.
Остальная часть войска осталась. Выступление для нее назначено было в полдень, когда сядет на коня сам высокий владыка, не выходивший еще из своего шатра, и верные эмиры, князья и воеводы терпеливо ожидали его появления, одевшись в полную походную одежду.
— Сумрачен ликом хан пресветлый, — передали придворные служители, и все, как один человек, притихли, понимая, что при окружающем безмолвии скорее может пройти дурное расположение духа у сагеб-керема.
А время катилось неудержимо. Незаметно приблизился полдень, а хан Тимур не думал выходить из шатра. Это было всего непонятнее. Всегда он аккуратно делал то, что назначал, а теперь — медлит почему-то?.. И вдруг странная новость была сообщена вельможам князем Бартомом, наведывавшимся в ханский шатер.
— Изволил опочить хан пресветлый, — передал начальник телохранителей. — На подушках с утра он возлежал, великим своим думам предавался, а сейчас задремал и уснул. Не нарушьте покой его!
— Но как же поход на Русь? — нерешительно заговорили военачальники, не ожидавшие такого оборота дела. — Передовая рать уже выступила, вперед идет… нам было указано в полдень сниматься… а пресветлый хан опочить изволил. Что же нам делать теперь?
— Ждать, — невозмутимо ответил Бартом, ставивший выше всего спокойствие своего государя, и вельможам ничего не оставалось, как последовать этому мудрому совету.
И они стали ждать…
Гробовая тишина царила в великолепном шатре сагеб-керема, погруженного в необыкновенный сон. Никогда не засыпал он днем, следуя правилу, что день сотворен для дела, а не для сна, но тут какая-то странная непобедимая дремота овладела им, и он, незаметно для самого себя, заснул, склонив на подушки свою голову… Это было 26 августа 1395 года.
Крепко спит великий хан. Ровное дыхание его отчетливо раздается в шатре, окруженном преданною стражей. Ковры, повешенные с южной стороны, не позволяют лучам солнца падать на лицо владыки мира, любившего почивать в прохладе, и, в силу последнего соображения, князь Бартом распорядился, чтобы двое прекрасных невольниц опахивали его большими веерами, имевшими ручки из слоновой кости.
‘Не уйдет от меня Русь… разгромлю я ее! — думал Тимур, засыпая. — Всеми богатствами овладею… Надо в поход выступать… Надо на коня садиться. Что же эмиры, воеводы мои?..’
Мысль великого хана оборвалась. Сон смежил его веки. Голова плавно опустилась на подушки, и он погрузился в то состояние, в котором человек отрешается от действительной жизни и забывает, где он и что с ним.
Легкое всхрапывание хана проносится по шатру. Лицо его остается, даже и во сне, сосредоточенным и горделиво-важным. Правая рука закинута за голову, левая лежит на груди. Губы плотно сжаты, из носа вылетает свист…
‘Опочил повелитель наш’, — думают прекрасные невольницы и осторожно помахивают веерами, освежая лицо великого хана…
Спавший беспокойно зашевелился. Дрожь пробежала у него по телу. Пальцы на руках сжались в кулак… Хриплый звук вырвался у него из груди.
— Как смели?.. Дерзкие!.. — невнятно пробормотал он, не просыпаясь. — Эй, стража!.. Бартом!..
— Он Бартома зовет, — шепнула одна невольница другой, наклоняясь к уху товарки. — Сказать или нет ему?
— Не проснулся еще хан пресветлый, — возразила другая, отрицательно мотнув головою. — Во сне он произнес имя Бартома… Как бы не попасть нам в беду…
— Так, значит, не звать Бартома?
— Не смеем мы позвать его. Не наяву, а во сне вымолвил повелитель наш имя начальника телохранителей. Лучше пробуждения его ждать…
Невольницы приложили пальцы к губам в знак молчания и продолжали обмахивать Тимура веерами, робко поглядывая на него… Лицо великого хана изменилось. Вместо горделивой важности на нем появилось выражение какой-то робости, почти ужаса: брови высоко поднялись, ресницы чуть-чуть затрепетали… и вдруг глаза его открылись… Невольницы замерли от страха.
— Кто ты? — беззвучно прошептал Тамерлан, глядя куда-то в вышину и, вероятно, видя что-то невидимое для обеих невольниц. — И ты приказываешь?.. Ты повелеваешь?..
Тут он зашептал что-то непонятное, невольницы ничего не могли разобрать и, не смея уже махать над ним веерами, неподвижно стояли у его изголовья, уподобившись безгласному мрамору…
Тимур продолжал лежать на подушках, устремив глаза кверху, и во взоре его было столько неподдельного ужаса, что невольницы не знали: спит или не спит пресветлый хан, лежавший с открытыми глазами?..
Знаменательное, чудесное событие случилось с повелителем чагатайских монголов, заснувшим в тот момент, когда следовало садиться на коня и выступать в поход. Ночью он спал спокойно, убаюканный мыслью о скором покорении Руси, изобиловавшей несметными богатствами, по словам пришлого новгородца, но когда настало утро, он поднялся с ложа хмурый и сердитый. Воображение нарисовало ему ту непростительную обиду, какую нанес ему московский князь, и хотя обида эта была нанесена заочно и ничем не доказывалась, кроме извета Рогача, но не таков был хан Тимур, чтобы прощать личное оскорбление, даже и призрачное. И вот он погрузился в мрачную задумчивость, продолжавшуюся до полудня, когда было назначено выступление остального войска. Однако выступать в полдень Тимуру не пришлось. Какая-то необычная, тяжелая дремота овладела им, и он крепко заснул, забыв о назначенном походе.
И вот спит великий хан. Смутное предчувствие чего-то грозного, неотвратимого наполняет его душу. Он делает беспокойное движение… Что-то сдавило ему грудь. ‘На Русь, на Русь!’ — беззвучно шепчут его губы, и он тяжело дышит.
И вдруг показалось великому хану, что полы его шатра приподнимаются… выше и выше… Засинело ясное небо… Он порывался крикнуть, но не мог. Пальцы его рук сжались в кулак, но тотчас же разжались. По телу пробежала дрожь. С губ сорвался хриплый шепот:
— Как смели?.. Дерзкие!.. Эй, стража!.. Бартом!..
Но ни Бартом, ни стража не являлись. Да Тимур и забыл о них, пораженный представившимся ему зрелищем…
И видит хан… Над ним уже не шелковая ткань шатра, а величественное, необъятное небо. И это не просто небо, какое он привык видеть каждый день, а светлое, лучезарное, ослепительное, никогда не виданное им. А там, высоко-высоко, в глубине этого неба, появилось необыкновенное сияние. И не может понять Тимур, солнце ли это или что другое? Солнце? Нет, это не солнце. Это гораздо ярче солнца. Что же это такое?
А сияние все ближе и ближе. Распространяя вокруг себя свет и тепло, спускается оно прямо на сагеб-керема, лежавшего в полном оцепенении на подушках. Спит он или не спит? Нет, он не спит, а видит это почти наяву. Но и не совсем наяву он видит. По крайней мере, сохраняя некоторое сознание, Тимур мог сообразить, что глаза его закрыты. А между тем чудесное видение представлялось ему до того ясно и отчетливо, что все мельчайшие подробности дальнейшей картины навсегда остались в его памяти.
И видит хан Тимур, что белое как снег облако опускается над его головою. И невыразимо сладкое, тонкое благоухание коснулось его…
‘О, Аллах! Не ангела ли смерти за мной посылаешь?’ — подумал потрясенный воитель и исполнился священного ужаса, овладевшего всем существом.
— Зри, царь прегордый: Владычица Небесная грядет! — донесся до него чей-то нежный, как звон серебряных колокольчиков, голос, и он открыл глаза…
Облако уже совсем опустилось над ним. Сияние сделалось еще ярче и ослепительнее. И в средине этого сияния, утвердясь на прозрачном облаке, стояла величественная женщина несказанной красоты. Одеяние Ее было соткано из света и воздуха, на главе было белоснежное покрывало, испускавшее лучи ярче солнечных. Взоры Ее — бесконечно-кроткие и прекрасные — прямо обратились на Тимура и, казалось, приказывали ему что-то…
— Изыди вон из страны русской! — услышал он божественный голос и устрашился до такой степени, что не знал, жив ли он или мертв.
— Кто Ты? — наконец прошептал он, набравшись силы и смелости. — И Ты приказываешь?.. Ты повелеваешь?..
— Я — Матерь Бога Живого, — прозвучало в ответ. — И Я приказываю, Я повелеваю тебе, царь земной, удалиться из пределов русских. И горе тебе, если ты ослушаешься Моего веления! В один миг исчезнет тленное величие твое, и твое воинство как дым рассеется!..
Тимур затрепетал как лист. В груди его точно оборвалось что-то. Сердце сначала замерло, а потом заколотилось шибко-шибко… Слова Небесной Владычицы глубоко потрясли его.
— О, Матерь Бога Живого! — воскликнул он, хотя в действительности восклицание его оказалось невнятным шепотом. — Не знал я Тебя раньше, но от христиан слыхал о тебе… И рад бы я исполнить волю Твою, но нельзя назад ворачивать… Никогда не отступал назад сагеб-керем — владыка мира, и русских ли сил он убоится?..
— Царь земной! — раздался тот же голос, и кроткая настойчивость послышать в нем. — Не хвались властью земною. Владыка мира — один Всевышний, а ты последний из Его рабов. Воззри на сии силы небесные! Что может противиться им?
Тамерлан возвел глаза кверху. По правую сторону Царицы Небесной стояло в воздухе множество светлых старцев с длинными седыми бородами, в святительских одеяниях, с золотыми жезлами в руках, тут же виднелись молодые юноши и пожилые мужи с венцами на головах, далее расположились сонмы христианских мучеников, пострадавших за веру свою. По левую же сторону Матери Бога Живого раскинулись по всему пространству необъятного неба тьмы молниеобразных воинов Царя Небесного, тихо реявшие белоснежными крылами и имевшие в руках по огненному мечу. И числа этому воинству не было! Ужас обуял Тимура. Куда было его жалким, смертным ратникам бороться с небесными силами!.. А сверху опять раздался голос, но уже не кроткий и нежный, а громовой и грозный:
— По предстательству Царицы Небесной дарованы мир и благодать стране русской! Обрати вспять полки свои, нечестивый царь земной, ежели не хочешь погибнуть в сей же день со своими кромешниками!..
И, сверкая как молния, появился перед рядами небесных воинов архистратиг-воевода бесплотных сил. И указал он пламенным мечом на Тимура — и тьмы светлых воинов устремились на великого хана, направив в него свое огненное оружие…
Тамерлан закричал от страха и проснулся. Над ним был голубой верх шатра, сквозь который просвечивало солнце. По сторонам виднелась обычная обстановка, окружающая его в походах. Значит, это был сон, а не что иное. Но такой сон не мог быть простым сном, — это был вещий сон. И, придя к такому заключению, Тимур приказал позвать к себе главнейших военачальников и вельмож и сказал им:
— Раздумал я на Русь идти. Не много славы и чести для меня прибавится, ежели я Русь покорю. А ради таких причин повелеваю я: воротить передовые отряды, что в поход выступили, и немедля же идти в страны полуденные. Слышали вы слово мое?
Военачальники были изумлены.
— Но почему же ты на Русь не идешь, хан пресветлый? — осмелился спросить один из них, князь Ахтубай, пользовавшийся большою благосклонностью Тимура.
Тимур сверкнул глазами. Не любил он, когда его спрашивали о том, чем вызвано то или другое распоряжение, но в данную минуту сдержался.
— Потому я на Русь раздумал идти, что чудесное видение мне было… А видение таково было… — И он рассказал своим сподвижникам о том, как явилась ему Матерь Бога Живого и запретила идти на Русь и как устрашили его небесные воины, устремившиеся на него с пламенным оружием в руках. — А против воли Аллаха не пойдешь, — заключил он. — Да и Русь не такая страна, где можно много добычи добыть. Хоть вчера русский человек и говорил, что на Руси богатства немалые, но не всякому слуху верить подобает…
— Позволь слово молвить, повелитель могучий, — произнес эмир Алигур, убеленный почтенными сединами.
— Говори, я слушаю тебя.
— Сегодня я имел беседу с князем елецким Федором, что в плену у нас, и он сказал мне, что Новгород Великий — родовая отчина князя московского. Стало быть, вчерашний русский — подданный сего князя, а если подданный его, то изменил ему. А разве можно верить изменнику заведомому?
Тимур кивнул головой. На лице его была написана досада.
— Изменники всегда лгут, — промолвил он. — А посему содрать с живого кожу с этого обманщика и тело его бросить на растерзание псам. А передовые отряды вернуть. Из Русской земли надо выбраться немедля же. Хоть ночью, а уйдем отсюда. Пойдем в полуденные страны, к теплому морю. Там не страшна нам будет зима грядущая… Ступайте и исполняйте волю мою.
— Будет исполнено, хан пресветлый, — отозвались эмиры, князья и воеводы и оставили ханский шатер…
Мстительный новгородец не знал, какая угроза поднимается над его головою. Выступив с места стоянки в качестве проводника монгольских орд, он злобно усмехался в бороду и думал, что теперь придет конец московскому владычеству. Но мечты его не осуществились. Едва солнце начало склоняться к вечеру, как сзади послышались громкие крики и к эмиру Курбану подскакал один из воевод, оставшихся в покидаемом стане.
— Назад, назад! — кричал он, махая рукой. — Пресветлый хан раздумал на Русь идти! Повелел он в полуденные страны обратиться! А русского человека казнить: кожу с живого содрать, а тело его бросить на растерзание псам! Такова воля великого хана!
Курбан и другие начальники передовых отрядов не знали, что и подумать про такое распоряжение, но ослушаться приказа не смели и исполнили его в точности.
В один миг вся масса двигавшихся войск была остановлена и направлена обратно к стану, а Рогача бесцеремонно стащили с седла и приступили к совершению казни.
— За что же это? За что? — растерянно бормотал предатель, как бы упавший с облаков в грязь.
— За то, что ты обманул великого хана, — отвечали ему. — За то и казнят тебя. Великий хан изменников не жалует.
— Но разве изменник я? — пробовал возразить новгородец. — Я правду великому хану говорил… Ведите меня к нему. Он выслушает меня, помилует…
— Нечего разговаривать с ним, — вымолвил эмир Курбан, не любивший ни в чем проволочек. — Слово высочайшего владыки — закон. Эй, воины! — крикнул он, обращаясь к ближайшим ратникам. — Содрать заживо кожу с этого человека на моих же глазах. Приступайте.
Рогач упал на колени. Он плакал, молил, бился лбом о землю, бил кулаками в грудь, красноречиво доказывая свою невиновность, но просьбы его не привели ни к чему. Курбан был непреклонен. Воины схватили несчастного предателя и стали сдирать с него кожу, не обращая внимания на его крики и стоны… Окружающие военачальники во главе с Курбаном равнодушно взирали на страшные муки русского.
— Покарал меня Бог!.. — прохрипел искалеченный новгородец и испустил дух под ножами монголов.
После казни тело Рогача было изрублено в куски и брошено на съедение голодным псам, следовавшим за воинством Тимура целыми тысячами.
Такую ужасную кару понес заклятый враг московского великого князя, хотевший предать родную землю на разграбление варварам, но вместо того получивший смерть от руки тех же варваров, которых он думал провести на Москву.
Величайшее бедствие было отвращено от земли Русской, избавившейся от нашествия хана Тимура дивным заступничеством Царицы Небесной. Тимур не осмелился идти на Русь после чудесного сна или видения, посланного ему в тот самый день и час, когда была встречена в Москве чудотворная икона Владимирской Божией Матери, и вышел со своими полчищами из русских пределов, ограничившись разорением Ельца и немногих мелких городков в рязанских владениях.
А в то время, когда он рассказывал своим сподвижникам о чудесном видении, побудившем его отложить мысль о завоевании Руси, глубокое волнение охватило князя Бартома. Бартом был природный грузин, знатного княжеского рода, со времен святой Нины, просветительницы Грузии, сохранявшего христианское учение во всей первобытной чистоте. Бартомы отличались приверженностью к православной вере, и только он, Георгий Бартом, отрекся от Истинного Бога, принявши Магометово учение и поступивши на службу к Тамерлану. Раскаяние овладело сердцем начальника телохранителей, и он решился бежать от Тимура, великого своими победами, но омерзительного в своих жестокостях. Магометанство было ничем перед христианством, это Бартом понял и исполнился страстного желания вернуться в лоно Православной Церкви. Но куда же бежать ему? Грузия была далеко, и на дороге к ней жили многие кочевые племена, сквозь которые трудно было пробраться. Не бежать ли ему на Русь, столь дивно спасенную от неистовства свирепых монголов? Да, это самое лучшее. На Руси примут его приветливо. К тому же по-русски он мог объясняться, имея в детстве наставника русского, происходившего из числа тех русских, которые пришли в Грузию с князем Георгием Андреевичем, сыном Андрея Боголюбского, и навсегда остались в ней [Как свидетельствует история, сын Андрея Боголюбского, князь Георгий Андреевич, был женат на дочери грузинского царя Георгия III, Тамаре, прославившей Грузию в свое царствование. Однако впоследствии Георгий Андреевич вынужден был, по некоторым обстоятельствам, покинуть свою супругу и новое отечество и ушел неизвестно куда. (Примеч. авт.)]. Итак, на Русь, на Русь!.. И не долго собирался Бартом. В следующую же ночь после знаменательного видения Тимура сел он на доброго коня, выбрался за линию монгольских войск и пустился в неведомый путь…

Заключение

Тихо в русском стане, на берегу Оки-реки, где расположился сам великий князь московский Василий Дмитриевич. Ратников собралось уже около ста тысяч, считая в том числе детей боярских, всегда бывших наготове, но партии вооруженных людей продолжали прибывать в стан, изъявляя готовность сложить головы за родину свою да за веру православную. В Коломне, оставшейся позади, откуда и перешел великий князь на берега Оки, считали и счет потеряли собравшимся ратникам, проходившим через этот город.
— Ах, Господи, сколько людей на убой идет! — качали головами коломенцы, видевшие уже поход Дмитрия Донского на Мамая, и рассказывали, как на Куликово поле прошло около двухсот тысяч воинов, а обратно вернулось не более половины. — Точно косой всех скосило! — заключали они, вспоминая минувшее время.
— И нынче то же выйдет, если не хуже, — слышались тяжелые вздохи, и руки истово творили крестное знамение, а уста шептали молитвы, выливавшиеся из измученного сердца.
В воинском стане, раскинувшемся на берегу Оки-реки, все были преисполнены сознания важности грядущего подвига. Воины исповедовались и причащались, как перед смертным часом, и вели между собою беседы о страшном воителе, идущем покорять Русь. О Тимуре ходило множество разных рассказов, противоречащих один другому, так что из этих рассказов не представлялось возможности вывести верное заключение о личности предводителя монголов. Одно было несомненно, это — движение его к рязанским пределам, а затем продолжительная остановка на берегах Дона, приводившая в недоумение многих князей и воевод.
— Чего ж ради он на одном месте стоит? — удивлялся великий князь Василий Дмитриевич, получив уведомление об этом от Олега Рязанского, чуть не ежедневно посылавшего гонцов с грамотками. — Аль назад задумывает оборотиться?
— Не таков Тимур-хан, чтобы назад ворочаться, — возражали на это старые, опытные воеводы, уяснившие себе, на основании слухов, характер Тамерлана. — Другая причина тут. Какую-то каверзу он замышляет… Вот и стоит, думает…
— Ах, Господи! Хоть бы конец какой!.. — волновался Василий Дмитриевич, томившийся долгим ожиданием, и в сотый раз спрашивал у своих воевод о численности собиравшихся дружин, приводимых князьями и боярами.
В характере великого князя произошла заметная перемена. Всегда резкий и даже грубый в обращении с окружающими, неохотно посещавший храм Божий, теперь он обходился со всеми мягко и кротко, принимал всякое мнение и ежедневно слушал Божественную литургию, совершаемую в походной церкви. Приближенные радовались такому настроению своего государя, стряхнувшего с себя младое недомыслие и превратившегося в рассудительного мужа, не падавшего духом при известии о нашествии хана Тимура с четырьмястами тысяч монголов. Особенно одобрили все великого князя, когда он высказал мысль о перенесении в Москву чудотворного образа Владимирской Божьей Матери и тотчас же послал грамотку митрополиту с просьбою распорядиться по этому поводу.
— Не забывает Бога княже великий, — толковали в стане, довольные благочестием Василия Дмитриевича, — повелел образ честной из Владимира-града на Москву принести. Вестимо, если не Царицу Небесную почтить, если не к Ней с мольбою прибегнуть, то кто же может избавить нас от лютой напасти? Милостива Она, Матушка-Заступница, сохранит нас под кровом Своим!..
В старину все было не так, как теперь. Люди были простые, неученые. Попросту жили они, попросту верили в Бога, и если какая беда постигала их, обращались они к небесному заступничеству — и вера спасала их. То же было и в описываемую эпоху. И когда в стане узнали, что чудотворный образ уже шествует к Москве, несомый из града Владимира, все как-то повеселели, приободрились, получили уверенность в благополучном исходе брани с Тимуром и хвалили великого князя, подавшего мысль о перенесении образа.
Наконец пришла весть и о встрече чудотворной иконы в Москве, ожидавшей ее с понятным нетерпением. Говорили о пророческих словах троицкого игумена Сергия, предрекшего мир и спасение земле Русской. Митрополит Киприан подробно отписал Василию Дмитриевичу о том великом одушевлении, какое охватило его и всех, встречавших святой образ, и, между прочим, сообщал:
‘А троицкий игумен Сергий изрек словеса пророческие: спасена-де будет страна русская дивным заступлением Царицы Небесной. А убогий юродивый Феодор, нарицаемый Торжичанином, слезами уливаючись, на образ молился, а потом просветлел ликом. И узрел я по лику его, что не оставила нас Пречистая Владычица… И радость велия, ликование стоит ныне в стольном граде Москве. Уповают все на милость Божию… Уповай и ты, чадо мое духовное, молись с усердием сердечным, и простит Господь Всемилостивый прегрешения наши вольные и невольные и подаст мир и благодать стране нашей’.
Великий князь прослезился, читая эту грамотку, и приказал служить молебен с коленопреклонением, после чего почувствовал себя гораздо спокойнее.
Прошло несколько дней. Жизнь в воинском стане на берегу Оки-реки шла своим чередом. Ежедневно прибывали партии ратников и поступали в распоряжение бояр-воевод, распределявших их по своим отрядам. О выступлении далее никто не говорил. Глава всего войска, великий князь, по совету опытных людей решил не идти навстречу Тимуру, а ждать его, и воины упражнялись в стрельбе в цель, точили оружие, чинили доспехи, и нельзя сказать, чтобы без скрытого страха прислушивались к вестям и рассказам о продвижении монгольских полчищ.
В начале сентября, в один пасмурный день, великий князь проезжал по стану и разговаривал с окружающими его вельможами, почтительно выслушивавшими его слова. Вдруг вдали показался всадник на черном, бешено скачущем коне, одетый в яркую одежду, а за ним до десятка других вершников, далеко отставших от первого.
— Гонец… из Рязани, никак? — заговорили кругом, увидев приближающихся всадников. — Но почему ж их много так?
— А впереди-то татарин, кажись, — заметил Василий Дмитриевич, обладавший зорким зрением. — В халате красном с полосами синими… Так и есть татарин. Не от Тимура ли хана посол?
И он заметно взволновался, предположив это. Бояре тоже забеспокоились, всматриваясь в приближающегося всадника. Вот всадник совсем близко. Вот он подскакал к группе ратников, стоявших неподалеку от великого князя, и прокричал по-русски, хотя, видимо, с трудом подыскивая слова:
— Где государь ваш? Где князь московский? Надо мне видеть его!..
— Вот княже великий! — указали ему воины, и он спрыгнул с лошади, приблизившись к великому князю.
На нем был просторный шелковый халат, какой носили монголы, но вместо татарской шапки на голове был надет блестящий шлем с вычеканенным крестом впереди. Лицо совсем не походило на монгольское. Это удивило всех, а в особенности великого князя.
— Кто ты? — спросил его Василий Дмитриевич, отвечая кивком головы на его почтительный поклон.
— Я бывший начальник телохранителей хана Тимура. Зовут меня князь Бартом, князь Георгий Бартом… Я убежал от Тимура… Я православным человеком был раньше… Выслушай меня, княже…
— Что ж Тимур? — перебивая, спросил великий князь и так и впился глазами в говорившего.
— Тимур вышел из пределов русских. И все воинство свое увел… Пресвятая Богородица явилась ему во сне аль наяву, может быть, и повелела из русской страны удалиться…
И князь Бартом передал подробности чудесного видения Тамерлана, о чем тот рассказывал сам в кругу своих приближенных… Василий Дмитриевич не верил своим ушам.
— Значит, уж нет Тимура? Значит, бояться нам его нечего? — спрашивал Бартома.
— Удалился он в страны полуденные, княже великий. Владычица Небесная повелела… Славьте и благодарите Ее, великую Заступницу рода христианского! А без Ее милосердия не устоять бы было Руси перед Тимуром: воинства с ним более четырехсот тысяч было!..
— О, Владычица! — воскликнул Василий Дмитриевич и, соскочив с коня, крепко обнял и расцеловал доброго вестника, крайне обрадовавшего его…
Ликование русских людей было безмерное. Приехавшие с Бартомом дети боярские из Рязани, посланные для сопровождения его, подтвердили, что Тимур действительно обратился назад и это было известно князю Олегу от его разведчиков, помимо Бартома, — и все веселились и радовались, благодаря Бога за свое спасение.
О преследовании монголов или вообще о неприязненных действиях против них не могло быть и речи. Великий князь, собирая войска, не оставлял мысли, что дело может обойтись без столкновения с грозным завоевателем, и надежда его исполнилась. Небесная Заступница и Молитвенница за род христианский спасла Русскую землю от погибели, и никто не сомневался в том, что никакие иные причины, а только веление свыше заставило Тимура отказаться от похода на Русь.
И полетели грамотки и вести во все концы земли Русской о радостном событии. ‘Тимур обратился вспять, гроза прошла стороною!..’ Эти слова действовали на всех оживляюще, и везде, куда ни приезжали гонцы, русские люди первым долгом спешили в храмы, духовенство служило благодарственные молебствия и все от души ликовали, славя Небесную Спасительницу.
После прибытия в русский стан на Оке Бартома великий князь приказал дьякам написать две грамотки: одну митрополиту Киприану, другую — князю Владимиру Андреевичу с уведомлением о ‘Божьей милости’ и послать их в Москву с боярскими сыновьями Сытой и Всеволожем, находившимися при его особе.
Да, все трое бывших собутыльников московского государя, Сыта, Всеволож и Белемут, состояли при Василии Дмитриевиче, но теперь они и думать не хотели о пирах хмельных.
Через несколько дней после этого великий князь окончательно убедился, что Тамерлан повернул на юг, и уехал с берегов Оки в Москву, приказав воеводам распустить собранное войско, в котором уже надобности не представлялось.
Москва встретила великого князя торжественно, и хотя он не совершил никакого подвига, все видели его готовность пожертвовать собою ради спасения земли Русской, и даже не отличавшийся нежными чувствами Василий Дмитриевич прослезился, когда молодая супруга при встрече, вопреки тогдашнему приличию, упала ему на грудь и залилась счастливыми слезами…
Все страхи и тревоги миновались. После смятения наступило успокоение. Митрополит Киприан передал великому князю о данном обещании воздвигнуть обитель на месте встречи чудотворного образа Пресвятой Богородицы, и Василий Дмитриевич с полным усердием дал слово осуществить на деле эту мысль. В непродолжительном времени на Кучковом поле уже возвышался красивый каменный храм, а затем образовался и монастырь, существующий и по настоящее время под названием Сретенского.
Что касается князя Бартома, то великий князь отнесся к нему весьма благосклонно и, приняв его к себе на службу, через два года возвел его в бояре. Для бывшего начальника телохранителей хана Тимура нашлось третье отечество, и, сжившись с Русью, он навсегда остался в ней, верно и нелицемерно служа московским государям…

——————————————————————————

Источник текста: М.: Современник, 1997
Скан, OCR, обработка, формат Djv, Htm, Txt: Вадим Ершов, 2005, OCR, обработка, формат Doc: Александр Ноздрачев, 2015
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека