Мы сидели на берегу моря. Сумрачный вид его настроил нас на мистический лад, и мы заговорили о вещих снах, странных совпадениях и явлениях.
Вот рассказ моего собеседника о случае, бывшем с ним самим.
— В столовой моих знакомых Н., установленной огромными дубовыми буфетами, увешанной полками с китайской утварью, вазами и всякими quasi-античными безделушками, за столом, сверкавшим хрусталем, фарфором, серебром, освещенным электрическими лампочками, спускавшимися в виде букета лилий с потолка, я застал большее общество. Оно состояло из мужчин и дам того столичного круга людей, которые, имея досуг и деньги, расточают и то, и другое в поисках за развлечениями, не находя их, однако, ни в чем. На главном месте, у никелевого самовара, сидела хозяйка и наливала чай в стаканы и чашечки разных размеров и цветов, а расторопный и красивый лакей на маленьком серебряном подносе разносил их сидевшим вокруг стола гостям. Была оживленная беседа. Говорили об Антоне Рубинштейне, о только что скончавшемся виртуозе, о знаменитом всеобщем любимце Антоне… Оживленная беседа эта под аккомпанемент веселого перезвона серебряных ложечек и хрустальных стаканов велась вечером того унылого осеннего дня, когда Петербург со всей помпой, вошедшей в обычай: с венками, пением, депутациями, надгробными речами, хоронил виртуоза-композитора, чародея, привлекавшего к себе не только обаянием неподражаемой игры, но и всем своим обликом, в котором так гармонически сочетались трогательная простота и мистическое величие. Передавали друг другу впечатления о похоронах. Говорили о том, где и как, и кто слышал отпевание и видел процессию. Бранили погоду, убийственную погоду. Делали оценку игры умершего, его творческого гения, общественной деятельности. Делились воспоминаниями о нем, почерпнутыми из статей присяжных вспоминателей, анекдотами, заимствованными из того же источника или из вышедших в свет его записок, перепечатанных во всех периодических изданиях и уже всем давно известных. Говорили громко, оживленно, перебивая друг друга, как это изредка бывает на петербургских ‘журфиксах’, на этих собраниях разношерстных, чуждых друг другу, людей, в случаях особенно выдающихся общественных событий, когда, повторяя много раз сказанное другими, можно без всякого напряжения участвовать в разговоре, блеснуть ‘своими’ сведениями, ‘своими’ мыслями.
Все банальности уже были исчерпаны, и разговор грозил прерваться. Хозяйка с беспокойно блуждающим взором, с поднятыми бровями, видимо, мучительно придумывала — какой темой занять своих гостей. Она уже собиралась в пятый раз рассказывать — как она опоздала в церковь на отпевание и какие внушения она делала распорядителям печальной церемонии, офицерам, не желавшим ее пропустить, как вдруг, к ее благополучию, чуть не остановившаяся было беседа получила новый толчок с той стороны, с которой она всего менее могла этого ожидать. За столом сидел какой-то товарищ одного из ее многочисленных сыновей, молодой человек, усиленно занимавшийся уничтожением воздушных сухариков, которые он, против всяких правил светского приличия, захватывал горстью по нескольку зараз. Этот-то молодой человек, по-видимому, не проявлявший никакого интереса к животрепещущему событию и, казалось, всецело занятый поглощением печенья, внезапно заявил, что он однажды находился с Антоном Рубинштейном в театре в одной ложе. Заявление это встрепенуло общество и обратило на него внимание всех.
Из уст мужчин и особенно дам полился целый поток восклицаний и вопросов.
— Да? Неужели? Каким образом? Когда, когда это было? — приставали к нему.
— Это было двенадцать лет тому назад, когда мне только что минул двадцатый год и я усердно занимался пением, — ответил он, спокойно отпивая чай.
— Что же он говорил? Ах, расскажите! — заегозила сидевшая рядом с ним дама с очень взбитой прической, очевидно, обрадовавшись случаю вступить в разговор со своим молчаливым соседом, который до сих пор не проявлял никакого желания тревожить себя, беседой с нею.
Молодой человек медлил ответом, видимо, наслаждаясь эффектом, произведенным его сообщением и любопытством, которое он возбудил.
— Он спросил какой у меня голос, — ответил молодой человек, мужественно выдерживая напор всех направленных на него взглядов.
По чуть заметной саркастической улыбке, подергивавшей углы его губ, по проницательному насмешливому взгляду его серьезным глаз и не особенно тонкому наблюдателю нетрудно было догадаться, что именно этот человек, единственный из всех присутствовавших за столом, имел возможность поделиться действительно интересными сведениями о занимавшем в эту минуту общество композиторе. Было очевидно, что он не желал профанировать память дорогого покойника, сделав его предметом праздного разговора людей, которые с тем же самым интересом на другой день будут говорить о взявшем приз спортсмене.
— Что же вы? — приставали к нему.
— Я сказал: баритон.
— А он… что же он?.. — допрашивала его соседка.
— А он?.. Он сказал: ‘Это хороший голос’…
— Ну и что же, что же… потом?
— Потом уж разговор был менее интересен… — ответил молодой человек, улыбнувшись.
Дама со взбитыми волосами как-то заметалась и, с глубоким огорчением, заглянув в глаза своему кавалеру, сказала:
— О, нет, как же это? Вы что-нибудь скрываете… Рубинштейн! Неужели он не мог сказать что-нибудь поинтереснее!..
— Он мог, но не хотел, — ответил молодой человек.
— Хе, хе… — засмеялся один из гостей, банкир и делец, известный остряк, собиратель древних монет и новых анекдотов, — ‘он мог, но не хотел’… ‘потом разговор был менее интересен!’ Очень, очень хорошо. Впрочем я это где-то читал, кажется, или слышал в какой-то комедии… Кстати сказано, — прибавил он, ласково взглянув на молодого человека, который опять занялся стоявшими против него фарфоровыми тарелочками со сластями.
Другие гости, кто искренно, кто желая вторить тузу, тоже засмеялись.
— Что это такое? — встрепенулась хозяйка, заметив, что разговор возобновился, успокоилась и ушла мыслью в хозяйственные соображения. Теперь же, выведенная внезапно раздавшимся смехом из задумчивости, пожелала узнать — в чем дело.
Дама, сидевшая по правую руку хозяйки и пользовавшаяся репутацией умницы, начала деловито и толково передавать ‘остроумный’ разговор, вызвавший этот веселый смех. Хотя вся соль в ее пересказе куда-то испарилась, но хозяйке это видимо понравилось… Она замигала глазами, одобрительно замотала головой и приятно улыбалась. Всем, однако, от комментариев умной дамы стало скучно, и беседа вновь сделалась тягучей и приторной. Тот же банкир, умевший ловко выворачиваться из всяких затруднений, не исключая разговорных, желая достойным образом завершить настоящую беседу, заметил:
— Да, Рубинштейн… Это был человек! Жаль, что его редко можно было встречать. Он как-то умел проходить тихо и незаметно, не кидаясь в глаза.
— А я его раз встретила! — вдруг проговорила молодая девушка, мое визави, которая все время молчала и, казалось, вовсе не слушала, что говорилось кругом. Она это сказала очень тихо, как бы невольно. Так иногда говорят сами с собою люди, привыкшие к одиночеству. Тон, каким эта простая фраза была сказана, ударил меня по сердцу. В нем слышалось святое благоговение исстрадавшейся восторженной души. И самый тон, и голос, грудной и мягкий, так удивительно гармонировали с лицом молодой девушки, с лицом чистым и кротким, как у Maдонны и вместе с тем страдальческим, как у святой мученицы, большие, полуприкрытые тяжелыми темными веками и длинными густыми ресницами, глава ее точно созданы были для созерцания лишь великого и небесного. Это было такое лицо, которое, раз увидев, нельзя позабыть, которое в душе всякого истинного художника должно оживить сокровища идей и образов.
— А!.. Расскажите нам, — стали упрашивать ее мужчины, любуясь румянцем смущения, внезапно вспыхнувшим на ее бледных, почти прозрачных, щеках.
— Нет… я так… — опустив глаза и все более и более смущаясь, проговорила она.
— Вы должны рассказать, — приставали к ней на этот раз не столько из любопытства к содержанию рассказа, сколько из интереса к самой рассказчице.
— Нет… это имеет значение только для меня… Даже нечего рассказывать, — сказала она, подняв глаза, но ни на какого не глядя. — Просто… я встретила его в театре… в коридоре… Это произошло так неожиданно. Я невольно обернулась, чтобы взглянуть на него еще раз, и вижу… он тоже стоит и смотрит мне вслед. Мы стояли друг против друга несколько секунд, может быть, но мне казалось, что это длилось долго-долго… потому что в это время я успела передумать так много. Мне хотелось подойти к нему… сказать ему, но… я этого не сделала. Я отвернулась и пошла в свою сторону и слышала, как в противоположном направлении удалялись его шаги… Вот и все…
Она говорила медленно, протягивая слова, голосом, звучавшим как бы издалека, не обращаясь ни к кому. В глазах ее мерцал тихий огонь, а румянец, за минуту перед тем рдевший на ее щеках, исчез, оставив, лишь, легкий розовый след. Окончив этот несложный, вынужденный рассказ, несколько опустив голову, она точно задумалась.
Мне казалось — ее мучило желание узнать: что думал великий художник в ту минуту, когда он встретился с нею лицом к лицу.
Рассказ об этой простой встрече, ничем, казалось, не знаменательной, подействовал, однако, как-то особенно не только на меня, но и на все общество. Воцарилась какая-то тишина, точно невидимый ангел пронесся над всеми этими людьми, сразу сгладив все различие между ними. Через минуту все тихо, точно боясь потревожить вечный сон великого покойника, встали из-за стола и разбрелись по комнатам.
Несколько дней находился я под глубоким впечатлением этого простого рассказа.
Я все думал о том какие мысли, какие образы пронеслись в уме и фантазии композитора при виде этой девушки, странная красота которой не могла не поразить его. Какие струны зазвучали в его душе? Какие мелодии задрожали в его сердце?
Я не мог отделаться от назойливых вопросов: куда деваются невысказанные мысли и чувства, куда исчезают невоплощенные образы?.. Они меня преследовали также неотступно, как в детстве вопрос о том, — что делается с пламенем свечи, когда ее потушат.
Сколько времени нужно, спрашивал я себя, чтобы две души соединились навеки крепкими и святыми узами и не достаточно ли одного взгляда, чтобы сроднились два существа, встретившиеся на один миг и разлученные вечностью.
Бывают такие совпадения и сплетения обстоятельств, которые, при всей возможности дать им научное объяснение, поражают мистическим страхом даже и холодные и трезвые умы. Я не стал бы делиться впечатлением, произведенным на меня трогательным ‘воспоминанием’ заинтересовавшей меня молодой девушки, как впечатлением чисто личным, если бы вскоре за описанным вечером не произошло подобного совпадения, которые случаются гораздо чаще, чем это многие обыкновенно полагают, и перед которыми приходится невольно остановиться в недоумении.
Как сын своего века, я не свободен от нервных пароксизмов, которые часто овладевают людьми нашего времени, от пароксизмов уныния, происходящего вследствие недовольства собою и другими, вследствие бесцельного искания чего-то неуловимого и страха перед чем-то грозным и неизбежным… Но никогда еще этот пароксизм не выразился у меня в такой сильной степени, как в то время, о котором я веду рассказ. Было ли это следствием всеми памятных тревожных дней, осенней непогоды или чего иного, но после описанного вечера я совершенно лишился здорового, ободряющего сна. Ночь я проводил в какой-то тревожной дремоте, после которой я вставал усталый и изнуренный.
Однажды я как-то особенно долго не мог заснуть, наконец я забылся. Мысли о странной девушке, образ которой глубоко врезался в моей душе, давным-давно читанные и полузабытые страницы из романов, картины житейские и художественные, все, что в разное время захватывало мое воображение, потрясало меня — все сплелось в моем ослабевшем уме и навеяло на меня смутные грезы.
Мне снился странный сон. Мне снилось, будто я нахожусь на каком-то балу, огромный зал горит бесчисленными огнями: белые колонны, поддерживавшие высокие своды, обвиты гирляндами живых цветов, подножия мраморных изваяний в нишах стен утопают в великолепной свежей зелени и цветах. Невидимый оркестр играет вальс, один из тех вальсов, в котором сквозь веселый мотив слышится тоска неудовлетворенного сердца. Танцующие пары в бальных нарядах медленно кружатся под такт музыки… У одной из колонн я увидел знакомую фигуру девушки, которая за последние дни стала властительницей моего воображения. Она была в прозрачной ткани, воздушной как облако, с венком из листьев водяных лилий на голове. Лицо ее было бледно и неподвижно, а большие глаза широко раскрыты. Вдруг она вышла из оцепенения и устремила свой взор на приближавшуюся тень того, о котором она за несколько дней вспоминала с таким благоговением, тень виртуоза. Он держал в руках какой-то особенный небольшой музыкальный инструмент вроде арфы.
Когда оркестр умолк и уставшие от кружения пары стали бродить по зале с веселыми лицами, затаив глубоко все язвы, которые точат людское сердце, виртуоз ударил по струнам, и полились звуки дивные, небесные звуки. Это были звуки чистые, свободные от земной страсти, полные скорби и любви, любви не мимолетной и тленной, но вечной, исполненной бесконечной жалости. Все остановились в смущении, все точно окаменели. Песнь лилась, раздаваясь по зале, забираясь в сердца мягкими целебными струями. Виртуоз играл, медленно и мерно двигаясь вперед с влажными от слез глазами, устремленными с грустью на этих веселившихся людей, из которых каждый — и добрый, и злой — обречен на неизбежные страдания, на муки.
Молодая девушка отделилась от колонны и послушно, точно в сомнамбулическом сне, стала двигаться за ним. На прекрасном лице ее исчезли все следы пережитых испытаний. Блаженная улыбка покоя расцвела на ее губах, покорность и смирение разлились во всех ее чертах.
Приблизившись к одной из мраморных фигур, виртуоз незаметно скользнул за нею и скрылся, а молодая девушка, точно повинуясь высшей силе, последовала за ним.
Все вдруг померкло. В зале поднялись оглушительные, душу раздирающие, стоны и плач… и над всем этим шумом витали отдаленным эхом чудные звуки неземной песни, дрожа и замирая…
Тут я проснулся, охваченный ужасом. Сердце мое сжалось от томительного предчувствия. Судя по свету и движению в доме, час был поздний. Свежая газета лежала уже на моем столике. Машинально, следуя вкоренившейся привычке, я протянул руку к листу, развернул его и по обыкновению взглянул прежде всего на хронику умерших.
Я вскочил как ужаленный… В одном из объявлений в траурной рамке, в котором ‘с душевной скорбью’ принято навешать друзей и знакомых о смерти родного лица, значились имя и фамилия молодой девушки, так меня поразившей и которую мне суждено было увидеть живою лишь один, единственный раз.
—————————————————-
Источник текста: Огоньки. Рассказы, стихотворения и пьесы. 1900 г..