Ротонда, Гриневская Изабелла Аркадьевна, Год: 1900

Время на прочтение: 15 минут(ы)

Изабелла Гриневская

Ротонда

I.

У Петра Ивановича Вознесенского была жена, у жены его была ротонда. Эти два обстоятельства еще не представляют собою ничего такого, что могло бы служить предметом описания. Многие мужчины женаты, и большинство дам владеет этим предметом туалета. Все дело в том, что молодая мадам Вознесенская вздумала, во что бы то ни стало, приделать к своей ротонде пелеринку. Известно, что в то время о котором идет речь ни одна уважающая себя хорошенькая женщина не решилась бы выйти на улицу в ротонде, лишенной этого украшения. Что жена Вознесенского была хорошенькая — об этом ей десятки раз в день говорили все зеркала, мимо которых она случайно или нарочно проходила и, по крайней мере, три дюжины гимназистов, с которыми она, еще будучи ученицею Коломенской гимназии, танцевала на гимназических вечерах и встречалась в городских скверах. Особенно часто говорил ей об этом Петр Иванович Вознесенский, ее нынешний муж, в то время, когда он был ее женихом и горячим поклонником. Сам Вознесенский был человек, обладавший разнообразными талантами и некогда в кругу своих близких товарищей даже слыл ‘гением’. Особенно всех восхищал его стихотворный талант, но неизбежная проза жизни осудила поэта на плачевный удел — на службу в одном из обществ конно-железных дорог…
Петр Иванович до пяти часов находился на службе, а вечера делил между любимой женой и музой. Музу он не покидал, не по одному только естественному влечению к ней поэтической натуры, но и по причинам чисто утилитарного свойства: он надеялся извлечь из нее подспорье для своего маленького хозяйства, которое вести на одно жалованье было мудрено. В былые времена Вознесенский красноречиво громил поэтов, для которых муза, по выражению Шиллера, не богиня, а дойная корова, обильно снабжающая их молоком, но… такова сила вещей.
Петр Иванович принялся усиленно строчить стихи. Он воспевал и голубые глазки своей жены, и три деревца, росшие на дворе, куда выходили окна его квартиры, и небесный свод, кусок которого расстилался над узким двором. Он воспевал и глухую ночь, и зарождающийся день, и безумные мечты, и любовь… А когда жена его сердилась за то, что он слишком много посвящал времени ‘безделью’ (она так называла его творческий труд), он успокаивал ее уверениями, что именно это ‘безделье’ поведет их ко ‘всему’, даст ему со временем средства, славу и почет, а пока доставит им возможность ‘обмундироваться’. Последнее было крайне необходимо, так как за три года их супружеской жизни они успели сильно обноситься. Верочка особенно сетовала, что ей нельзя было даже освежить свою, полученную в приданое, ротонду на меху из серых кроликов.
— Если приделать к ней пелеринку, — уверяла она, — то шуба вышла бы очень элегантная. А теперь у нее такой вид, что ее надеть нельзя — она просто никуда не годится. ‘Я похожа в ней, — жаловалась Вера Алексеевна Вознесенская, — на старых чиновниц, которые ходят в казначейство за пенсионом’.
В ответ на эти жалобы, Вознесенский еще прилежнее принимался воспевать всякую всячину и, аккуратно переписав свои стихотворные труды, тайно отправлял их в одну из петербургских редакций ‘с покорнейшей просьбой прислать по прилагаемому адресу нумер журнала с напечатанным стихотворением и причитающийся за него гонорар’. Но тщетно… Ни журнал с напечатанными стихотворениями, ни гонорар не получались, а между тем Верочка становилась все нетерпеливее, недовольнее. Кончилось тем, что она стала проклинать свою судьбу и уверять мужа, что она скорее готова умереть от простуды, чем надевать шубу, которая делает ее похожей на чучело.
Однажды Вознесенский решился кротко заметить, что он работает за четверых и делает все, что может, но Верочка не вняла этому оправданию, прямо заявила мужу, что человек, который даже не в состоянии доставить жене пелеринку к ротонде, не имел права жениться на ней. Что было бы лучше, сто раз лучше, если бы она вышла за инженера, который, когда-то, ухаживал за нею и говорил ей такие вещи, такие…
Когда Петр Иванович намекнул ей, что инженер, говоривший ей такие вещи, однако не сделал ей предложения и почему-то внезапно исчез — с Верочкой сделалась истерика. Заливаясь слезами и громко всхлипывая, она сказала, что ни за что на свете не будет больше жить с таким грубияном и завтра же переедет к своей мамаше. Но все на свете имеет свой конец, даже истерика оскорбленной женщины, и Верочка, подобно многим дамам в ее положении, забросав мужа укорами и наговорив ему тысячу неприятностей, в конце концов успокоилась, а успокоившись, — заснула крепким и безмятежным сном. Вознесенский сел к письменному столу и, подперев обеими руками голову, глубоко задумался. Ему ясно представилось, как в то время, когда он с своей конторе будет вписывать в книгу входящие бумаги Верочка без него укладывает вещи и уезжает к матери. Ему ясно представилось как он, вернувшись домой, находит пустую, холодную квартиру. Птичка выпорхнула из клетки! Отныне он должен будет доживать свой век одиноким, покинутым… думалось ему, и слезы градом полились из его глаз. Но как жить без своей немного ветреной, немного взбалмошной, капризной, но в сущности доброй жены, без этой женщины, к которой он привязался всей душой, всем существом!.. Нет, ему остается одно: пустить себе пулю в лоб — и всему конец! Да, он так и сделает… Вот тогда она поймет, тогда она узнает, как он любил ее, какое она разбила великое сердце. Да, пусть узнает!.. Пусть всю жизнь страдает и плачет… Все обуревавшие его чувства и мысли тут же вылились в длинной поэме… В ней он выплакал всю грустную повесть своей жизни, причем яркими красками изобразил предполагаемый трагический финал и даже описал похороны ‘поэта’, погибшего в полном расцвете сил и лет и оцененного лишь после его безвременной кончины, отчаяние молодой жены и неутешную скорбь музы…
Когда дневное светило после долгих усилий пробилось сквозь густой слой тумана и озарило бледным лучом уже давно проснувшуюся столицу, ‘погибший’, но наконец, ‘признанный поэт’, склонив еще не высохшее от слез лицо на свежеисписанные листки, тихо спал.
Часы, стоявшие на комоде, пробили одиннадцать. Вознесенский, как встрепанный, вскочил со своего стула. Он кинулся в спальню… Верочка, раскрасневшись, на этот раз без папильоток и поэтому особенно хорошенькая, покоилась еще в крепком сне.
Она, значит, не ушла к мамаше, и он может спокойно существовать.
В ожидании пробуждения жены он принялся перечитывать исписанные листочки и сам нашел — и не без основания — что произведение его заслуживает внимания: ‘Жизнь поэта’ описана тепло и трогательно, и весь рассказ дышит искренностью и правдой. Он решился вовсе не пойти на службу и отнести самолично поэму в редакцию. Услышав в спальне шорох, Петр Иванович нерешительно и робко зашел к жене. Хотя Верочка при виде мужа надула губки и насупила брови, но это было сделано лишь для тона. Сон без следа унес из ее незлобивого сердца всю досаду и через несколько минут, уступив покорным мольбам Петра Ивановича о ‘прощении’, — она мило и ласково улыбалась.

II.

Через час он вышел из дому. Он шел по улицам бодро. На сердце у него было легко, а в душе трепетали неопределенные надежды. С сладостным чувством человека, завершившего миром семейную ссору, окрыленный мечтами, Петр Иванович Вознесенский, незаметно для самого себя, дошел до подъезда той редакции, которую он упорно удостаивал своими произведениями и которая также упорно отправляла их в корзину.
На лестнице он на минуту остановился, перевел дух, привычным движением руки поправил воротнички рубашки, повел ею по густым русым волосам и не без трепета направился к двери.
Он вошел и, робкими шагами приблизившись к решетке, разделявшей комнату пополам, спросил у работавшего за конторкой господина — нельзя ли видеть редактора.
— А как ваша фамилия? — спросил его этот господин, продолжая заносить что-то в книгу и вскользь взглянув на него.
— Вознесенский, — тихо ответил обладатель этой скромной, пока еще ничем не прославившей себя, фамилии.
— А что вам будет угодно от редактора?
— Мне очень нужно перегов…
— Если вам что-нибудь угодно от редактора, то потрудитесь сказать мне, — отчеканил господин у конторки, заложив за ухо перо.
— Мне надо… — опять начал сконфуженный поэт, но, встретив суровый, почти неумолимый, взгляд этого человека, быстро прибавил: — Вот стихи… я принес… стихи.
— Очень хорошо-с, — сказал тот. — Я передам.
— Но мне бы надо самого редактора, — пробормотал Вознесенский.
— Редактора видеть нельзя, он теперь очень занят, а стихи, если угодно, можете оставить, не то вам придется зайти в другой раз.
— Ну, в таком случае… хорошо. Вот мои стихи… Когда можно будет прийти за ответом?
— Так, через недельку — ответил ему господин у конторки, садясь на свое место, не глядя больше на Вознесенского, с очевидным намерением оставить дальнейшие расспросы без удовлетворения. Петр Иванович, с чуткостью поэта, понял намек и поспешно удалился…
Неделя эта тянулась для Петра Ивановича невыразимо долго. Когда семидневный срок истек, он отпросился у начальника на полчаса со службы и, чтобы не терять ни одной лишней минуты, поехал в редакцию на извозчике, решившись истратить на этот предмет до сорока копеек… Он решился на этот чрезвычайный расход, лишь имея в виду получить гонорар за свое произведение, которое, по его мнению, не в пример прежним, должно прославить его имя не только в самой редакции, но далеко за пределами ее.
Вступив в знакомую приемную, Вознесенский уже с некоторой уверенностью подошел к господину у конторки и довольно решительно спросил об участи его стихотворения.
— А как ваша фамилия?
Поэт назвал себя.
— Какая ваша вещь?
— Стихотворение…
— Как называется?
— ‘Жизнь поэта’.
— Нет, еще не было напечатано.
— Можно ли видеть редактора?
— Редактор принимает по четвергам, не угодно ли вам прийти завтра.
— В котором часу?
— От двух до четырех.
Какая досада! Как раз время, когда он должен быть на службе.
— В эти часы мне никак нельзя. Может быть, он бывает в иные часы, например, после пяти?
— Нет, он бывает только по четвергам от двух до четырех.
Вознесенский уехал из редакции на службу в большом огорчении. А что, если завтра его не отпустят? Но он решил употребить в дело всю энергию, сделать все возможное, лишь бы пробить себе хоть маленькую стезю на Парнас. Теперь его подстрекало главным образом желание водворить спокойствие у своего домашнего очага, которое грозило навсегда быть нарушенным. Поэтому на другой день он урвался со службы и ровно в два часа находился в помещении редакции также, как накануне, для большей скорости воспользовавшись извозчиком. Комната была полна народа. Тут были мужчины в шубах, осенних и даже летних пальто. В руках у них болтались меховые шапки, мягкие фетры или котелки. Все это были верные служители слова: старые и молодые, одни с длинными волосами другие коротко остриженные. Между ними виднелись и лысины, принадлежавшие более известным, так сказать, ‘маститым’ писателям. Меха и лысины держались одного угла и, как знакомые, убивали время в легкой беседе. Котелки и фетры в рассыпную торчали в разных местах комнаты, бросая любопытные взгляды в сторону счастливых обладателей мехов и лысин и, занимаясь от нечего делать подробным рассматриванием друг друга.
От времени до времени из смежной комнаты появлялась личность, которая таинственно уводила туда то одного, то другого из первой группы. Стрелка, к ужасу Вознесенского, показывала уже три четверти четвертого, а он все ждал, воображая, что в этом месте строго соблюдается справедливая очередь. Когда меха и лысины мало-помалу исчезли, видимо удовлетворенные, стоявший у конторки, уже знакомый ему, господин заявил, что редактор сегодня не приходил и не придет.
— Как! — возмутился один из носителей пальто, черноволосый и бледный. — Как! Разве сегодня не приемный день?
— Сегодня приемный день, но редактора не будет, — спокойно и твердо повторил господин у конторки.
Началась история. Вознесенский, не дождавшись ее конца стремительно выбежал из редакции, сел на первого попавшегося извозчика, запросившего с него тридцать копеек, и велел везти себя как можно скорее к месту своего служения. Начальник встретил его с недовольным видом и заявил ему, что ‘так служить нельзя’.
Чтобы смирить гнев патрона, ему пришлось остаться лишний час на службе доканчивать свою работу, после чего, во избежание неудовольствия жены за опоздание к обеду, он покатил домой опять на извозчике, а не по конке и пешком, как обыкновенно, — удовольствие, стоившее ему еще тридцать копеек.
В следующий четверг Петр Иванович при содействии сослуживца-товарища устроил так, что исчезновение его осталось неизвестным начальнику. Наученный горьким опытом, Вознесенский на этот раз уж не оставался безмолвно ждать своей очереди, a прямо подошел к господину у конторки, который, как ему казалось, должен был уже его знать. Тем не менее, когда он спросил этого ревностного охранителя редакторского покоя от натиска поэтов и прозаиков, насчет своего стихотворения, тот снова осведомился об его фамилии, и предложил ему подождать. Вознесенский провел целый час в томительном ожидании, в подлейшем состоянии души, в каком только может находиться в подобных обстоятельствах ускользнувший со службы мелкий служащий, у которого нет ни выигрышных билетов в запасе, ни наследства в перспективе, а имеется только хорошенькая жена, принесшая ему в приданое несколько платьев, ротонду без пелеринки, два десятка кожаных папильоток и тещу с тоном, язвительной речью и претензиями. Через час господин у конторки пошел докладывать о нем и некоторых других посетителях.
— Господин Вознесенский, — громко и отчетливо произнес он, вернувшись к своему месту, — ваше стихотворение на очереди для прочтения. Можете, если пожелаете, осведомиться в следующий четверг.
Петр Иванович уныло и со страхом ехал из редакции в свое правление. Там его отсутствие, слава Богу, не было замечено, в благодарность за услугу, ему пришлось повести товарища в трактир и угостить его легкой закуской, и, чтобы не опоздать к обеду, на извозчике же поехать домой. Вся эта история стоила ему ровно рубль десять копеек.
В следующий четверг Вознесенский в припадке пессимизма решил было не ехать в редакцию, но какая-то непреодолимая сила влекла его туда. ‘Авось, — думал он, — мое личное присутствие подвинет дело, иначе будет тоже, что и с прежними стихами’.
Редакционный Цербер опять подверг его допросу насчет фамилии и прочего таким тоном, как будто бы он увидел его в первый раз в жизни. Вознесенский давал ответы с затаенным раздражением. Обидная мысль, что человек этот, каждую черту которого он знал наизусть, не считал нужным запомнить даже его лицо, наполнила его сердце горечью.
За допросом опять последовала покорная просьба подождать.
Петр Иванович, потеряв терпение, уже собирался было уходить, чтобы не возвращаться более в это ужасное место, как ему громко, коротко и сухо было заявлено, что стихотворение его принято!
‘Принято?’ — едва не вскрикнул счастливый автор, имевший большое желание подскочить до потолка, но вместо этого почему-то произнес:
— Значит, оно будет напечатано?
— Да, будет напечатано! — отчетливо повторил невозмутимый господин.
— Когда же? — осмелился обеспокоить его вопросом Вознесенский.
— Когда — неизвестно… Потрудитесь осведомиться так… через две недели.
И этого было достаточно, чтобы Петр Иванович чувствовал себя на седьмом небе. На этот раз он без особенного сокрушения уплатил за провоз извозчикам и за угощение приятеля.
Через две недели Вознесенский должен был исполнить ту же процедуру: назвать свою фамилию, свое стихотворение, число, когда оно было отдано человеку, упорствовавшему в нежелании запомнить что бы то ни было, касающееся его, и ждать, пока о нем доложат невидимому и неуловимому божеству — редактору.
Прождав битый час и, узнав, что стихи его будут напечатаны через две недели. Вознесенский поторопился вернуться на свою службу. Он ехал в грустном раздумье.
— Если так будет продолжаться еще, — размышлял он, — то не только нельзя будет сделать пелеринки к ротонде, но придется отнести в ломбард самую ротонду вслед за портсигаром, доставшимся ему по наследству от отца и заложенный им тайно от жены на упомянутые чрезвычайные расходы.
Через две недели Вознесенского снова потянуло на место пытки, хотя в душе его только еле-еле теплилась последняя искра надежды на успех… И вот перед ним опять ‘господин у конторки’. Петр Иванович поспешил к нему в полной уверенности, что на этот раз дело обойдется без обычных вопросов и ему без задержки дадут справку. Но, увы! Невозмутимый, почти деревянный, Цербер и на этот раз скользнул по нем взглядом и спросил:
— Как ваша фамилия?
Поэт наш назвал себя с явным неудовольствием. Положительно собственная его фамилия, которая всегда звучала так приятно для его уха, которую он с такой гордостью одним взмахом подписывал под своими произведениями, ему за последнее время опротивела. Никогда еще ему не приходилось называть себя при таких обидных для самолюбия обстоятельствах.
— Стихотворение ваше ‘Смерть поэта’, кажется?
— Жизнь поэта, — поправил автор.
— Ну да, все равно! Оно напечатано, — сказал господин у конторки таким тоном, как будто дело шло о самой обыденной вещи, а не о событии такой необычайной важности.
— Вам угодно получить нумер? — тем же тоном спросил этот господин оторопевшего от радости поэта и, не дожидаясь ответа, взял с полки нумер журнала и положил на стол.

III.

Вознесенский схватил журнал, выбежал из редакции и поехал на ненавистную службу. Ему казалось, что его везла не обыкновенная наша петербургская извозчичья кляча, криво запряженная и худо подкованная, а сам Пегас на своих могучих крыльях. Теперь-то, думал он, все узнают настоящую ему цену, жена и теща, которая до сих пор его в грош не ставила, просто игнорировала. Насилу высидев в канцелярии положенное время и на радостях угостив товарища на двадцать копеек больше, чем обыкновенно, он на извозчике покатил домой.
Петр Иванович находился в состоянии какого-то опьянения, в котором и сам не мог разобраться и от которого очнулся только тогда, когда жена его, Верочка, разделив с ним великую радость и мило потрепав его по кудрям, лукаво заметила:
— А гонорар? Покажите-ка ваши капиталы!..
Тут только он вспомнил, что о гонораре он и не спросил, а выбежал из редакции точно мальчишка, поминутно останавливаясь на лестнице, чтобы любоваться то четко отпечатанной подписью, то заглавием стихотворения, то буквами текста, из которого он не мог прочесть ни одной строфы, так буквы прыгали у него в глазах…
— За гонораром я пойду через неделю. Оно и лучше, кстати увижусь с самим редактором и переговорю с ним, — ответил он небрежно, с сознанием собственного достоинства, проведя рукою по своим кудрям.
Через неделю он весело вошел в приемную редакции, где он провел столько мучительных часов и, быстрыми шагами приблизившись к господину у конторки, развязно сказал ему ‘здравствуйте’, как хорошему знакомому.
— Здравствуйте-с, — ответил ему тот невозмутимо. — Что вам угодно?
— Я пришел за гонораром…
— А ваша как фамилия?
Если бы в эту минуту с высоты зимнего неба грянул гром или если бы говоривший с ним человек произносил не обыкновенные русские слова, а извергал из уст смертоносные пули — это не так бы поразило его ум и сердце, не так бы смутило его душу, как этот простой вопрос…
Петр Иванович, глядя в угол, назвал себя и как-то вяло дал все потребованные от него показания. Гонорара он, однако, не получил. Ему заявили, что редакция расплачивается с сотрудниками лишь раз в месяц — 5-го числа, а так как его стихотворение было напечатано восьмого, следовательно оно подлежит уплате лишь на следующий месяц.
До пятого числа осталось еще две недели. Две недели! Когда шубу через какой-нибудь месяц можно будет снести в ломбард на сохранение! Как передать это известие жене? Что скажет теща?
Для Петра Ивановича настали тяжелые дни. Жена была с ним суха. В глазах ее выражалось горькое разочарование. Теща всяким своим движением как бы говорила: ‘А что! Я знала, что ‘великие надежды’ кончатся мыльными пузырями… Лучше, — доказывала она дочери, — постараться получить вечерние занятия, которые бы оплачивались сколько-нибудь, чем проводить вечера и ночи в писании никому не нужных и ничего не стоящих стихов.
Пятого числа, ровно в два часа, Вознесенский вошел в приемную редакции, которая снова была полна народу.
После полуторачасового ожидания он, наконец, был допущен к редактору.
— Вам гонорар за поэму ‘жизнь поэта’? — обратился к оробевшему автору с любезной улыбкой редактор, человек, который за небольшое вознаграждение обязан был: читать бесчисленные рукописи, держать последние корректуры, ведаться с цензорами, вести переговоры с авторами, уметь удерживать их при журнале, при этом, делая строгий выбор доставляемых ими произведений и стараясь не оскорблять щекотливых писательских самолюбий, назначать и раздавать гонорар, принимать и отвергать новых сотрудников, удовлетворять вкусам подписчиков, издателя, его жены, родственников, друзей…
— Очень, очень мило… Пожалуйста, принесите нам в таком роде еще что-нибудь… только покороче. Это ваше первое произведение?
— Нет, я писал много…
— Печатались? Где?
— Да! т. е. нет. Я посылал, но…
— Вот тут, против этого места, будьте любезны, распишитесь в получении 11 р. 85 к., положив перед ним деньги, прервал его редактор, которому предстояло принять еще пятнадцать человек, а он еще не завтракал. Вознесенский расписался.
— Так до свиданья-с, — сказал ему властитель его судьбы, который представлял собою редкое в наше время зрелище человека, сохранившего в полувековой борьбе за существование не только свои юношеские идеалы и мечты, но и крепкие белые зубы, и густые волосы. Редактор, при прощании, благодушно улыбался ему.
— Пожалуйста, не забывайте нас, — сказал он, — у вас очень милый талант… очень милый…
И слова редактора, и улыбка его точно елей прошли по его исстрадавшемуся сердцу. Но одиннадцать рублей восемьдесят пять копеек! Он рассчитывал получить по крайней мере вдвое больше.
Со службы он поехал домой по конке, рискуя даже опоздать к обеду.
Наш поэт, подобно Шиллеру, не чуждался арифметики, и по его примеру, в свободные от вдохновения минуты, аккуратно записывал в свою памятную книжку цифру приходов и расходов.
Усевшись в самый задний угол вагона, он вынул из бокового кармана записную книжку и карандашом стал сводить некоторые итоги.
На страничке прихода, на которой значилось лишь жалованье — 50 рублей, он вписал еще рубрику ‘Гонорар’, против которой внес: 11 руб. 85 коп.
Следующая страница повергла его в уныние. Он увидел на ней целый ряд расходов, до сих пор никогда не фигурировавших в бюджете его экономического хозяйства. Все это были, как он их обозначил, расходы ‘производства’, простиравшиеся до восьми рублей на извозчики и на угощение товарища, на покрытие которых он принужден был заложить свой серебряный портсигар и, кроме того, еще призанять у сослуживца. Итак: за вычетом этих расходов, которые в прежние времена не превышали цифры пятидесяти копеек: на чернила, перья, бумагу и почтовые марки для отсылки стихотворений в редакцию, у него осталось что-то около двух рублей, — сумма, на какую, как говорится, шубы не сошьешь.
Вознесенский вернулся домой грустный, подавленный, унылый. Он молча отдал жене весь гонорар сполна, решив уплатить товарищу долг понемногу и отложить выкуп портсигара на неопределенное время.
Верочка почему-то не пошла к нему навстречу — обстоятельство, не предвещавшее ему ничего приятного и еще усугубившее тяжелое состояние его души. На этот раз она не делала ему выговоров за опоздание и осталась сидеть в своем кресле, не поднимая томно опущенной головки, которую она грациозно поддерживала тремя пальчиками руки, покоившейся локтем на столе. Даже верхняя короткая губка ее, обыкновенно приподнятая, теперь была крепко прижата. Вся фигура Верочки выражала глубокую печаль. Одни лишь взбитые волосы обнаруживали еще кокетливость и игривость нрава их обладательницы. Она равнодушно взглянула на деньги и также равнодушно, не говоря ни слова, спрятала их в карман.
Обед прошел скучно и безмолвно. Вознесенский чувствовал, что ему угрожает буря, но у него не было мужества идти ей на встречу. Напротив, он трусливо старался оттянуть неминуемый момент ее разражения, предпочитая оставаться в неизвестности.
После обеда Верочка поднялась с места и пошла к себе. Вознесенский не последовал за ней, а, приняв озабоченный и деловой вид, стал разбирать бумаги в первой комнате, служившей супругам и приемной, и столовой, и кабинетом.
Чрез некоторое время из спальни послышался сдержанный плач. Петр Иванович бросился туда. Верочка лежала на постели и, уткнув голову в подушки, неутешно рыдала.
— Что с тобою, Верочка, чего ты?
— Что со мною? Вы еще спрашиваете, что со мною! Вы даже не считаете нужным взглянуть на меня, иначе вы бы сейчас заметили на моем лице, что я… нездорова, что я в отчаянии.
— Да что такое? Что?
— А то, что мне теперь уж ничего, ничего не надо! — всхлипывала Верочка.
Из отрывочных фраз и восклицаний, прерываемых рыданиями, Вознесенскому удалось разобрать, что Верочке теперь не до пелеринки, что ее теперь уже не стоит и шить в виду наступающей весны, а в будущем сезоне ей все равно не придется никуда показываться: у нее такой будет вид, что ей стыдно будет знакомым попадаться на глаза… и притом… она, быть может, просто умрет… и ее старшая сестра тоже умерла от… этого… что теперь надо думать о другом, а не о пелеринках и ротондах… Предстоят такие расходы, такие расходы… а он… вместо того, чтобы стараться еще о работе… занимается Бог знает чем…
Из всей этой бессвязной речи Петр Иванович понял только, что дело идет о будущем приращении семьи. Весть эта ошеломила и его, он не мог не представить себе всех затруднений, связанных с этим новым обстоятельством. Но это состояние продолжалось недолго. В его душу проникло чувство невыразимой нежности и жалости к этой белокурой, беспомощной женщине и к тому, еще неведомому, существу, которого ожидали так неохотно и которому предстоит, быть может, пройти тяжелый житейский путь, испытать лишения, жгучие разочарования и горькие обиды…
И он почувствовал приток новых сил, чтобы работать и бороться, бороться до самозабвения для блага тех, судьба которых оказалась на его ответственности.
Петр Иванович, успокоив жену словами, которые подсказываются лишь истинно любящим, глубоко растроганным, сердцем, мысленно решил достойно исполнить обязанности семьянина, каких бы жертв это ему ни стоило.
Он сел рядом с женой, обвил рукой ее талию и, положив ее голову к себе на плечо, стал молча обдумывать свое новое положение. После глубоких размышлений, он пришел к заключению, что ему следует распроститься с Пегасом навсегда, позабыть трудные пути в редакцию, ведущие на Парнас одних счастливцев. Место это, при ближайшем знакомстве, оказалось далеко не тем святилищем, которое когда-то рисовалось в его юношеском воображении, но обыкновенным торжищем, где ‘слезы’ и ‘стоны’ новичков-поэтов находят плохой сбыт, где в награду за гражданские и иные скорби они получают лишь унижения и обиды.
Приняв в соображение эти и еще многие другие обстоятельства, Петр Иванович твердо решил принести в жертву на алтарь домашнего очага свою лиру, все свои заветные мечты и грезы… для того чтобы облегчить будущему гражданину земли хождение по этой юдоли плача — более положительными средствами. Петр Иванович решил хлопотать о вечерних занятиях.
Несмотря на испытания последнего времени, жертва эта казалась ему великой, потому что Петр Иванович по природе своей больше всего был склонен к бескорыстному, святому служению музам. ‘Быть может, — думалось ему, — сын мой (он почему-то полагал, что у него непременно будет сын), пользуясь довольством, не зная — какою ценою оно ему досталось, со временем, в пылу юношеских увлечений идеями, будет еще осуждать отца своего за отсталость, будет жаловаться в интимном кругу товарищей, что отец не понимает его. Быть может!..’
Тут Вознесенский глубоко и тяжело вздохнул, наперед кротко смирившись перед этим судом и другими последствиями его решения.
А Верочка, для которой волновавшие Вознесенского думы остались тайной и у которой все душевные бури проходили так же скоро и бесследно, как легкая весенняя гроза, подняла голову и, заглянув мужу в глаза, сказала:
— Знаешь, я все-таки сделаю к ротонде пелеринку… к будущему Рождеству, — прибавила она, подумав с минуту…
Источник текста: Сборник ‘Огоньки. Рассказы, стихотворения и пьесы’, 1900 г.
Исходник здесь: Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека