Солнце встанет!, Чарская Лидия Алексеевна, Год: 1907

Время на прочтение: 155 минут(ы)
Л.Чарская. Солнце встанет! — СПб.: А.А. Каспари, 1907. — 160с.: — (Собрание русских романов журнала ‘Родина’)
Kapti, 2009 г
Исправлено в соответствии с современной орфографией.

Солнце встанет!

Роман

Настоящий роман, представляет собою вполне самостоятельное произведение, является в то же время продолжением романа К солнцу!.

I

Трясясь и подпрыгивая, тарантас катился по пыльной дороге. Возница безнадежно унылым голосом ободрял лошадей, лениво тащившихся, благодаря нестерпимо удушливому июльскому полдню. Сидевший в тарантасе плотный и широкоплечий человек с лицом, наполовину скрытым огромной соломенной шляпой, с нетерпением поглядывал по сторонам.
— Скоро ли доедем, братец? — срывалось с его губ полный томительного нетерпения возглас.
Возница только плечами поводил вместо ответа да взмахивал кнутом больше для острастки, и снова принимался понукать лошадок тем уныло-скорбным тоном, который присущ русскому мужику. Проехав версты две с небольшим таким образом, он вдруг самым неожиданным образом повернулся на козлах и проговорил:
— А у Строгановых на фабрике, слышь ты, неспокойно… Ноне наши красовские сказывали, што спичешники рядились управителя побить… И слышь ты управитель-то в Питер посылал к хозяину. Хозяин сынка своего рядил прислать.
— Когда ж он приедет? — заинтересовался седок.
— А кто его знает! Не ноне — завтра, красовские говорят, будет сюды. Только, слышь ты, зря приедетъ-то. Уж больно руки у робят чешутся на управителя-то. Живодер он, вот што… Собака он, как есть, нехристь… собака, — неожиданно ожесточился ямщик и даже сплюнул в сторону.
— А ваших красовских на спичечном работает много? — снова поинтересовался седок.
— Много наших… Хлебушко всем жевать, слышь ты, надоть. И наши есть, и колотовские, что подле Нескучного, с низины, и рябовские тож…
— Как? Как ты сказал?.. Нескучное? — вдруг разом встрепенулся седок и даже в волнении сдвинул шляпу на затылок.
Теперь его можно было разглядеть вполне. На плечах этого настоящего по виду русского богатыря покоилась крупная голова с необычайно добродушным круглым румяным лицом, заканчивающимся курчавой бородкой, с целой копной густых русых кудрей и с таким детски-прекрасным светлым взглядом голубых глаз, которым могут только обладать цельные, чистые, недюжинные натуры.
Теперь эти глаза с пытливой тревогой подняли на лицо возницы.
— Нескучное, говоришь ты? Нескучное? — ронял он каким-то странным, дрожащим голосом. — Что же это Нескучное? Имение чье-нибудь?
— Хутор… енерала одного помершего… хутор. Богатый был енерал… важнющий. Только давно помер… А сама-то за другого, слышь ты, вышла. Тому годов с пяток будет. Раньше-то живала на хуторе сама-то, по вдовству своему, значит, после енераловой смерти-то, а апосля долгое время тамотка и людей не видать было, а ноне…
— Живет там кто-нибудь? — вырвалось каким-то новым нетерпеливым звуком из груди приезжего, и, если бы возница был чуточку посмышленее, он почуял бы, что волнение охватило его седока.
Но возница не обладал тонким чутьем и не к чему ему было заниматься настроением приезжего. С тем же унылым видом он прикрикнул на пристяжную, дернул возжею и уже, совсем обернувшись лицом к седоку, проговорил:
— Ноне там-то, в Нескучном, то есть, енеральская дочка, барышня, с теткой ейной живут… Уж, почитай, два года… Хорошая барышня… Ее и красовские, и колотовские, и рябовские все знают. Золото, а не барышня. Лучше фелшара али даже дохтура тебе всякого от разной, слышь ты, болезни вылечит… И ребят тоже, слышь ты, учит, и в больнице она, и на фабрике, и где тебе хошь… повсюду. И целый-то день в работе. Где силушки берет только… Самато хлябоватая такая, в чем душа держится, а в труде взрослому мужику не уступит… Ноне фелшар Гараське Вихрову руку резал, сказывал, огневица у Гараськи приключиться могла, так фелшар убег, сдержать, слышь ты, не мог Гараськи-то, а она, барышня-то наша, ему рученьку свою на плечо положила да и говорит: ‘Смотри на меня, Гараська, легче будет!’. И впрямь легче. Дал руку себе по локоть отхватить и не пикнул даже. Вот она, барышня-то, у нас какая! — с заметной гордостью заключил свою речь мужик.
Седок с жадностью ловил каждое слово возницы. Неопределенная улыбка блуждала по его румяным губам. ‘Она! Она это! И никто больше! Она! Лика! Ангел Божий! Сокровище мое!’ — выстукивали его сердце, мысль, все фибры его существа. Нет другой такой девушки на свет, нет другого такого ангела на земле. Он узнает ее из тысячи, из миллиона, из целого миллиарда девушек узнает он ее, потому что она единственная, и другой подобной ей нет.
И как странно складывается его судьба? Та, которая запретила ему искать ее, та, которая ушла от него и от общества, и от целого мира в глубокие дебри России, та снова случайно попадается на его пути! Он не искал ее, нет, нет… Он не смел ослушаться ее приказания, он слишком уважал ее для этого. Виноват ли он, что сама судьба сводит их снова?..
И голубые глаза богатыря-атлета лучисто сияли, а плотная широкоплечая фигура часто вздрагивала под макинтошем, накинутым на его сильные плечи.
— Слушай-ка, дядя, — неожиданно обратился он к вознице, — а от Красовки к Нескучному большой крюк дать надо в сторону? А?
— От Красовки к Нескучному три версты будет только, — ответил возница. — А тебе на што?
Три версты! Три версты только отделяют их фабрику от того земного рая, где поселился этот ангел. И он не знал этого, когда вместе с отцом-миллионщиком приезжал покупать эту фабрику полгода тому назад у ее прежнего владельца. И он не знал, он, Сила Строганов, что его ангел, о котором он робко мечтал, ютится тут, около, почти рядом!.
Внезапный прилив могучего, острого, почти нестерпимого желания увидеть любимую девушку хотя бы издали, услышать ее голос, этот чудесный в душу вкрадывающийся ее голос, так властно заполонил все существо молодого человека, что он уже не мог противиться ему.
— Правь на Нескучное, братец! — неожиданно произнес он дрогнувшим от волнения голосом.
— Што ж так? Аль знакомые будете? — разом оживился возница. — Хорошая барышня, на редкость! — добавил он и, помолчав минуту, вдруг, словно воспрянув духом, изо всей силы ударил возжей по спине коренной и гаркнул: — эй, вы вывози, пустобрюхие! — и он молодецки выпрямился на своем сиденье.
‘Как ее любят! Боже мой, как любят! — продолжало все петь в душе Строганова. — Простой ямщик, жалкий мужичонка, и тот радуется, что увидит свою благодетельницу’. И он, Сила Строганов, увидит ее. Что он ей скажет, чем сумеет оправдать свое ослушание наложенного на него запрета видеть ее? Он ничего не знает… Он знает только одно, что белый ангел, именуемый Ликой, здесь близко и что он увидит его, да, увидит его! Скоро… сейчас…

II.

На террасе небольшого одноэтажного чисто оштукатуренного, с яркой зеленой крышей, окруженного огромным садом, тенистым и запущенным с трех сторон, а с четвертой стороны прилегающим к степи, сидела пожилая дама с сильною проседью в черных волосах, с черными усиками над тонкими, энергично сжатыми губами, маленькая, юркая, подвижная. Она держала в руках газету, которую быстро пробегала рассеянным взглядом. Ее губы насмешливо поджимались и глаза поминутно презрительно щурились на черные точки печатных строк.
— Аграрные беспорядки… — шептала она чуть слышно, не отрывая взора от газеты. — ‘Сто человек крестьян из деревни Сидоровки, собравшись за околицей, нестройной толпой двинулись к дороге, к имению князя Бубенцова. Управляющий встретил толпу на полудороге, уговаривая разойтись, но, в ответ его благому предложению, были пущены камни из толпы. Управляющий не преминул благоразумно скрыться. Толпа проследовала до самого хутора, разграбила и уничтожила все богатое имущество князя, не пощадила старинного саксонского сервиза, прорвала и обезобразила картины старинного византийского письма, до которых князь был большой охотник, и, опустошив роскошные комнаты княжеского дома, ушла назад. В имение были вызваны казаки’…
Маленькая женщина с энергичными губами, вооруженными усиками, презрительно отшвырнула газету.
— Вот она, матушка, святая Русь! — произнесла она, брезгливо поджимая губы и морщась, словно от боли. — И ‘эти’ хотят добиться желаемого!.. Почему европейский крестьянин не сжег бы и не ограбил бы? Потому что он сыт. В своем маленьком уголке он сыт. У него есть кусок сыра и бутылка кислого бордо, у него есть и умная, рассудительная башка на плечах. Он знает, что уничтожением и бойней он не достигнет ничего. А этот бедный темный народ думает… Нет, прежде чем дать ему хлеба, надо вскормить его мозг, надо вскормить его душу принципами гуманности и уважения к себе самому и своему праву. Да, надо научить его суметь признавать это право не в силу громящего разбойничьего инстинкта, а в силу доблестного сознания того, что он — сила великая, сила необходимая для огромного мирового атома, который зовется Россия, что вместе с караваем хлеба ему необходимо принять в себя дозу европейской цивилизации, иначе он заглохнет и одеревенеет и будет слепо следовать за своими вожаками, которые поведут его ради собственного влечения и наживы на темные и грязные дела. Ах, как слаба еще Россия, как много еще надо ей чтобы достигнуть общеевропейского роста, чтобы заглушить те стопы нищеты и нужды, которые то и дело слышатся во всех углах и закоулках!
Маленькая женщина на минуту задумалась. По ее лицу промелькнула недоверчивая улыбка.
— И Лика думает пересоздать их, думает осветить тьму и пополнить ее солнечными лучами, — проговорила она чуть слышно. — Но, ведь, таких, как Лика, были тысячи и они гибли в борьбе. Господь да сохранит мою девочку, но задача непосильна ее слабому, хрупкому существу. Натуры более сильные складывали оружие и преклонялись пред неизбежным, а моя Лика…
Маленькая женщина смолкла на мгновение и долго смотрела на небо. Потом ее взор упал на дорогу, прихотливо извивавшуюся серой змеей между двумя рядами золотистой реки. Легкое облачко, стлавшееся по меже, привлекло внимание маленькой женщины.
‘Кто-то едет, — мысленно произнесла она, прищурив свои близорукие глаза. — Неужели Лика? Не случилось ли чего? На спичечной Строгановых неспокойно, красовские совсем близко от этой спичечной… А что если и между красовскими уже началось брожение? И что если Лика там? Господи! И когда все это кончится только… Хотели найти тихий мир и забвение в этом пустынном уголку, а нашли… ‘
Маленькая женщина чуть заметно перекрестилась под своей полосатой английской весткой. Потом ее глаза снова обратились на дорогу и она стала смотреть на приближающееся облако пыли. Вот, наконец, уже можно различить и тарантас, и лошадей, и возницу, и чью-то сильную, коренастую фигуру, занявшую собою все сиденье брички.
Зинаида Владимировна Горная, так звали маленькую женщину, долго всматривалась, прищурив глаза, и вдруг по лицу ее пробежала радостная улыбка.
— Сила Романович, вы ли это? — вскрикнула она громко, бодрым, разом помолодевшим голосом.
Вмиг тарантас, гремя и громыхая, подкатил к террасе. Широкоплечий седок-богатырь на ходу выпрыгнул из него и, сорвав с головы свою соломенную шляпу, с низким поклоном склонился пред маленькой женщиной.
— Сила Романович! Вы? Ах, как я рада вас видеть! Вот приятный сюрприз! — весело говорила Зинаида Владимировна, пожимая огромные руки нежданного гостя.
— Не прогоните-с? Я мимоходом… задержу не долго-с… Изволите видеть, у нас спичечники балуются, так отец меня сюда и прислал… командировки вроде. Ехал я туда на спичечную и к вам завернул… вас и Лидию Валентиновну проведать-с. Не прогоните, сделайте милость, Зинаида Владимировна! — ронял радостно взволнованным голосом приезжий:
— Прогнать вас?! Да Бог с вами, голубчик!.. Да мы здесь голоса людского не слышим. Уж так рада, что хоть одного прежнего знакомого вижу, что и сказать не могу. И Лика рада будет. Вот увидите… — ответила Горная.
— Лидия Валентиновна строго воспретили их здесь беспокоить, как уезжали, — разом упавшим голосом произнес Строганов.
— Ах, что знала Лика! — с досадой, махнув рукою, ответила Зинаида Владимировна. — Вы помните, при каких обстоятельствах тогда мы уезжали в деревню? — и глаза маленькой женщины робко погрузились в детски-чистые глаза ее собеседника.
— Помню-с! — чуть слышно проронил тот.
— Ну, вот видите — снова оживленно подхватила Горная. — И не мудрено, что тогда ей хотелось забыться. Ее скомпрометировали достаточно. Вам я могу сказать это, вы — друг Лики, она часто отзывалась о вас, как о друге, все это время…
— Да неужто вспоминали они меня, Зинаида Владимировна, Лидия Валентиновна вспоминали? Господи Боже мой! Да чем же я заслужил такое счастье? — разом встрепенулся Строганов, и лицо этого взрослого ребенка запылало таким неподдельным восторгом, что Горная не могла ласково не улыбнуться.
— Ну, вот видите ли, — с той же сочувственной улыбкой произнесла она снова, — тогда Лике было очень тяжело, это неудавшееся сватовство князя, навязанное ей родными, ее отказ и дело приюта достаточно порастрепали нервы такой чуткой и впечатлительной натуры, какою она обладает, и не мудрено, что ей не хотелось никого видеть из тех прежних, кто окружал ее… Уверяю вас, что если она и вспоминает кого-нибудь, так это только своего брата, вас и маленькую Бетси… Не верите? Так спросите ее саму. Вот она, кажется, идет по дороге из Красовки по степи, глядите!
Едва только Горная успела произнести эти последние слова, как вся огромная фигура богатыря Силы встрепенулась, как былинка от дуновения ветра. Даже румяные щеки его чуть побледнели, а глаза, живо обратившиеся к степи, засияли лучистым светом.
— Позволите-с навстречу Лидии Валентиновне пойти? — робкими звуками сорвалось с его губ.
— Идите, идите, голубчик!.. Не со мной же, старухой, вам болтать! — ласково усмехаясь, проговорила Горная.
Но ее последние слова едва ли достигли до ушей Строганова, Позабыв весь мир, он быстро сбежал со ступеней террасы, миновал желтую площадку, раскинутую пред домом, и очутился за высоким тыном, отделяющим сад от широкой, привольной степи. По узкой меже двигалась тонкая фигура женщины, одетой во что-то светлое с белым платком на голове.
‘Она!’ — вихрем пронеслось в мыслях Силы Романовича при виде женской фигуры и он ускорил шаги, крепко нажав рукою сердце, чтобы как-нибудь утишить его быстрое, неверное биение. За десять шагов до приближающейся к нему светлой фигуры он остановился, сорвал шляпу с головы и ждал. Палящие лучи солнца играли на его русых волосах, делая их золотыми. Блаженная улыбка застыла на лице.
— Лидия Валентиновна! Не велите казнить — велите миловать! — произнес он негромко, опасаясь испугать молодую девушку, которая приближалась теперь к нему с задумчиво опущенной головою.
Она вздрогнула, подняла глаза…
С минуту они стояли молча друг пред другом. Строганов машинально теребил рукою усатые колосья, выросшие на краю межи. И вдруг ласковая улыбка тронула нежные розовые губки девушки. Протягивая обе руки навстречу гостю, она произнесла:
— Сила Романович! Милый! Вот приятная-то встреча! Ах, Господи!
В две секунды он был подле нее. Он готов был упасть пред ней на колена, ползать в пыли и целовать край ее платья и говорить ей, говорить без конца о том, как он думал о ней все эти два года, как ожидал встречи с ней и не смел искать ее даже, потому что она запретила ему это. Но он не упал на колена, не бросился к ее ногам и не целовал ее одежды. Оп был робок и стыдлив, как женщина, этот богатырь-ребенок. Он только нежно и осторожно пожал своей огромной лапищей ее хрупкую ручку, которая вся потонула в его большой ладони, и застенчиво произнес:
— Не извольте гневаться, Лидия Валентиновна, что я посмел ваше приказание нарушить. Но видите ли…
И он путано и сбивчиво стал говорить ей о том, что соседняя с Нескучным фабрика теперь принадлежит им, и про то, что на фабрике ‘балуют’ и что отец послал его осмотреться и ‘столковаться’ с народом.
Они шли теперь оба рядом по узкой меже, между двумя стенами колосьев и Сила Романович мог вдоволь налюбоваться тою, чей образ он нежно и долго лелеял в своей душе. Лика очень изменилась в два года разлуки. Когда она сняла платок с головы, чтобы обвеять им пылающее от жары лицо, он сразу заметил, что она точно выросла и возмужала. Прежнее детское выражение навсегда исчезло с ее красивого, молодого лица. Какие-то горькие складки оттянули книзу углы ее нежных, приветливых губ. В серых глазах, жизнерадостных прежде, теперь залегло горькое выражение не то укора, не то пытливого вопроса, неразрешенного никем. Легкая морщинка врезалась между черными тонкими бровями и придавала выражение сосредоточенности и скорби всему ее тонкому, худощавому личику, значительно тронутому степными ветрами и солнечным загаром. Свои чудесные золотистые волосы она остригла и теперь они прихотливо вились, как у мальчика, вокруг ее смуглого от загара лица. От прежней нежной, розовенькой хрупкой барышни в Лике не осталось и следа, это была новая Лика, но едва ли не более притягательная и прекрасная, с этим лицом мученицы-фанатички, с этим неуловимым выражением готовности к борьбе в прекрасных скорбных глазах.
— Что смотрите на меня? Не узнаете? Состарилась я, подурнела? — спросила она, видя, как Строганов робко оглядывает ее сбоку, идя рядом с ней. — Очень постарела я, Сила Романович, а?
— Ах, нет! — вырвалось у него порывистее и прямодушнее, нежели он этого хотел, — возмужали вы, это верно, Лидия Валентиновна, и старше стали как будто, но.. такая же красавица, как и были, если не лучше еще… — заключил он пылко.
— Ну, уж этого я и не ожидала от вас, Сила Романович, я здесь от петербургских комплиментов вовсе отвыкла. И не вам их говорить, и не мне слушать! — произнесла с каким-то гордым, вызывающим выражением в лице молодая девушка.
Сила сконфузился.
‘Поделом тебе! Поделом, мужичина сиволапый! —произнес он мысленно с каким-то злорадным торжеством, — нечего тебе, серому мужичонку, лапотнику, с суконным рылом да в калашный ряд тесаться… Тоже комплиментщик какой выискался! Обидел ее, как есть обидел… Генеральская дочка и вдруг от купца-аршинника комплимент какой!’
А Лика, между тем, и забыла даже о том, что слышала от своего спутника за минуту. Она шла серьезная, сосредоточенная, вся ушедшая сама в себя. Ей было о чем подумать. В Красовке начинался тиф, занесенный с фабрики, очевидно. И ни средств для борьбы с заразой, ни рук, ни медикаментов не было. Быт фабрики тоже немало угнетал ее. Там работали дети в узких, маленьких камерах, насыщенных вредными, ядовитыми парами. Фабричная больница была набита битком. Лика не имела права идти туда без разрешения хозяев, однако, водила туда как-то Герасима Вихрова ампутировать руку, перерубленную в драке, и ей довелось увидеть все те прорехи и недочеты, которые в голос кричали о себе. Она отлично понимала, что спичечники волновались не зря. Их заработок далеко не покрывал их жизненных условий, они работали сверх нормы, надсаживая здоровье и силы. Она давно знала, что спичечная фабрика куплена Строгановым и что ей легче, чем кому-либо другому, обратиться с просьбою к Силе улучшить быт серой массы: написать ему все, как обстоит дело на фабрике, в чем именно необходима реорганизация и какое улучшение можно сделать в жизни тех голодных, истерзанных душою и телом десятков людей, которые продают свое жалкое существование за мелкие гроши. Но она боялась сделать это, боялась напомнить о себе и снова зажечь погасшее уже, может быть, чувство в сердце молодого миллионера. Теперь же судьба, как бы нарочно, посылала на ее пути этого человека и она чувствовала, что уже не сумеет удержать в себе то, что копилось в ее душе.
— Сила Романович, милый, — начала Лика, — хорошо вы осмотрели фабрику, да?
— Когда осмотрел-с? Теперь-с? Да я еще и не был там, Лидия Валентиновна. Я прямо с поезда туда поехал да по дороге к вам свернул… Уж простите-с! — произнес он с чистосердечно-виноватым видом.
— Вы хотели меня видеть? Да? — ласково произнесла Лика.
— Ужасно! — искренним, восторженным звуком вырвалось прямо из груди Строганова.
Лика нахмурилась и ее лицо приняло строгое, почти суровое выражение. И вдруг она улыбнулась снова. Улыбка у нее осталась та же, что и два года тому назад, и в этой улыбке, казалось, воскресала прежняя Лика. Сила сам невольно просиял при виде этой улыбки.
— А, ведь, ваш братец Анатолий был прав, когда говорил, что вы ему напоминаете эту француженку святую… — начал он робко, ободренный ее лаской.
— Француженку святую? — рассмеялась Лика и стала уже совсем прежней в эту минуту. — Ах, да, — спохватилась она, мило краснея, — Толя говорил часто, что я ему святую Женевьеву напоминаю…
— Вот, вот, именно-с! — обрадовался ее неожиданному смеху Строганов.
— А что он, как? Счастлив?
— Анатолий Валентинович, с моей двоюродной сестрицей весело живут. Тятенька им их свадьбу с убегом простил. И молодых наградил порядочно. Жить можно хорошо, а…а…
— А только им все не хватает! — засмеявшись снова, подхватила Лика.
— Вот то-то и дело, что не хватает! — подтвердил Строганов, — уж очень шибко живут. А вам приютские кланяются, — неожиданно произнес он, — и Федюша, и остальные. Федя уж совсем большой малец стал. Его в гатчинский институт хочу поместить… способный парнишка.
— А вы часто там бываете в нашем приюте? — и умышленно подчеркивая слово ‘нашем’, спросила Лика.
— Почитай что каждый день, Лидия Валентиновна, заезжаю проведать!
— Ах, вы, милый! — искренне и нежно вырвалось из груди молодой девушки. — Ах, вы, добрый, хороший, славный Сила Романович! Спасибо вам!
И она протянула ему обе руки, которые он, не осмелясь поцеловать, легонько пожал.
И тотчас же мысль подсказала Лике: если этот большой прямодушный человек так добр к ней и к тому маленькому делу их приюта, то к своему личному детищу — к фабрике — он должен отнестись вдвое гуманнее и лучше. И, уже не колеблясь больше, она сказала:
— Сила Романович, видите ли, я на вас рассердиться была готова, что вы вместо того, чтобы на фабрику поехать, к нам завернули, а, ведь, вы — сама доброта. Помните два года тому назад, когда после моей болезни вы приехали ко мне и меня, полную апатии к целому миру, воскресили к жизни, напомнив о том, что я необходима среди темных, бедных, невежественных людей, которым такая, как я, может принести пользу? И я с жадностью накинулась на любимое дело. И я счастлива. Правда, здесь нет того глухого медвежьего угла, о котором я мечтала. В нашем округе и фабрика, и село, и школа, и больница, но я рада, что здесь я еще более необходима, пожалуй, чем где-либо в другом месте. Я могу помогать всем и в школе, и в больнице, И сознаю, да, сознаю вполне, что не служу помехой, напротив… И вы, и вы… Сила Романович, можете помочь, если захотите. Отец вам не дал широких полномочий, не правда ли?
— Оно, собственно говоря, так, Лидия Валентиновна, отец велел столковаться с народом… пощупать… и…
— Ага! Пощупать! — с каким-то неожиданным раздражением произнесла Лика, и Сила Романович не узнал в этом разом окрепшем, властном голосе прежних нежных звуков девичьего голоса. — Ага, пощупать! — повторила еще ожесточеннее Горная. —
Да знаете ли вы, что, пока вы с хозяйским видом станете ‘нащупывать’, десятки ребятишек сгниют в зловонных камерах, а старые рабочие надорвутся, имея одиннадцатичасовой трудовой день… Господи! Что там за ужасы, Сила Романович! Милый! Если б вы только повидали, голубчик. Со стороны жуть берет. Честное слово! Они волнуются! Да… Становой валит все дело на агитаторов. Но это — абсурд! Агитаторов там ровно столько же, сколько рисует полиции ее напуганное воображение. Там просто проснулся голодный рабочий инстинкт, просто человек понял, что не заслуживает той собачьей доли, какою его наградила судьба и которую вы, господа капиталисты, бросаете им из милости с тех пор, как железное царство воцарилось над царством человеческого труда, этим царством сгорбленных спин, вытянутых с натуги, царством потухших от ядовитых кислот глаз и пр., и пр. Сила Романович! Вы — друг мне, или нет? — неожиданно вскинула Лика на него свой взор и тотчас же продолжала снова: — если нет, то пишите, с места письмо губернатору, требуйте взвод драгун, сотню казаков, оцепите фабрику, закуйте в кандалы воображаемых агитаторов и вожаков и… и… словом, действуйте так, как действуют ваши доблестные собратья, кулаки-миллионщики, которые трясутся над своими прочно сколоченными грошами. Следуйте их примеру, Сила Романович, но тогда… тогда…
Лика закрыла лицо руками, и вдруг тихое, чуть слышное рыданье поразило слух Строганова.
— Лидия Валентиновна! Барышня милая! — зашептал он. — Лидия Валентиновна! Бог с вами… Не печальтесь! Не кручиньтесь! Все сделаю, что могу. Больше, чем могу, сделаю даже! Слово вам даю…И пусть я буду подлец, если… А теперь туда… на фабрику… к ним… чтобы с места, значит, не теряя минуты… Вы это истину сказали… святую истину!.. барышня… на пуховых перинах мы зажирели и не видим, не чуем. Эх-хх! Когда бы не поздно только… Прощайте, Лидия Валентиновна! Пора! Давно пора!
И, мешковато поклонившись, он быстрой походкой пошел по направлению к хуторскому дому, выглянувшему из-за зелени деревьев.
— Лика, что же он уехал, не отдохнув, не пообедав? — встретив племянницу на ступенях террасы, обратилась к ней совсем изумленная Зинаида Владимировна.
— Ах, тетя, милая! Он дал мне слово… — воскликнула Лика, мигом вбегая на крыльцо и повиснув на шее тетки.
Горная даже назад отшатнулась при виде этого необычайного оживления племянницы.
‘Неужели же, Господи? Вот бы хорошо было! Пускай он не нашего круга, но при таком капитале всего достичь можно!’ — произнесла она мысленно и вдруг, глубоко заглянув в глаза молодой девушки, проговорила:
— Он любит тебя, Лика? Он приезжал делать тебе предложение, да?
В следующую же минуту маленькая женщина раскаялась в своих словах. Лицо молодой девушки осунулось и как-то разом постарело. Что-то скорбное и безнадежное прошло по ее побледневшим чертам и она тоскливо произнесла:
— Тетя! Родная моя! Вы понимаете меня больше всего мира и все-таки в основе никогда не поймете меня… Разве я могу быть чьей-нибудь женою? Ах, тетя, тетя!
И Лика глубоко задумалась, уронив на плечо Горной свою красивую стриженную головку.

III.

Медлительно и плавно подползла короткая жгучая летняя ночь. Все уснуло на хуторе. Нескучное погрузилось в глубокий и сладкий сон… Там, где густо теснилась группа белостволых берез и стройных тополей в углу сада, стояла, не шевелясь, гибкая девичья фигура. В своем светлом платье, с бледным лицом, приподнятым навстречу луне, вся посеребренная ее нежным матовым сиянием, Лика Горная олицетворяла собою статую раздумья в этот тихий полуночный час. Внезапный приезд Силы Строганова в их благословенную глушь взволновал ее. Вот уже более двух лет прошло с тех пор, и как она с теткой приехала сюда, в это милое, тихое и одинокое Нескучное, тетя Зина с ее неисправимым скептицизмом ко всему русскому, большим скептицизмом, навеянным самою жгучею любовью истинной патриотки, и она, Лика, с разбитым сердцем, на осколках которого, однако, сумело укрепиться одно сильное и смелое чувство любви к ее темному народу. Гордое, изнеженное дитя света, Лика смело бросила свой вызов обществу и ушла от него, ушла от тьмы к свету, потому что задыхалась во тьме.
Да, она задыхалась. И сейчас, когда Лика вспомнила о том, что пришлось пережить ей там, в ее недавнем и в тоже время страшно от нее отчужденном теперь прошлом, дрожь ужаса прошла по стройным членам молодой девушки. Пред ней медленно поднимались призраки прошлого из серебряной как расплавленный металл, лунной ночи. Вот-вот они снова пред ней, эти жгучие воспоминания,..
Тихо и значительно плещут синие воды вечно юной, вечно певучей и радостной Адриатики. Там далеко неслышно скользят огромные суда, кажущиеся здесь малюсенькими чайками. Она, шестнадцатилетняя Лика, стоит на балконе вся белая, чистая, юная и хорошенькая, и пред ней ее учитель — синьор Виталио со звучною мандолиной в руках. Лика поет, а синьор Виталио чуть дышит, прислушиваясь к молодым, сочным звукам этого едва окрепшего девичьего голоса. Синьор Виталио — совсем особенный учитель. Он сам — музыкант, великий музыкант, и не признанный людьми композитор. Он презирает деньги, то желчное, бледное, больное подергивающееся в судорогах божество, которому люди сумели отлить драгоценнейший пьедестал. Он не продает своих песен, звуков своей скрипки и своей мандолины этому Ваалу. Он понимает искусство ради искусства, ради него одного. Искусство и родина — вот два несокрушимых идеала престарелого маэстро, альфа и омега всей его жизни. Он поет ради искусства и слагает дивные песни для своего народа, он кормит этот народ своими звуками, своими струнами.
Богатая аристократия — эта вымирающая, истлевшая в собственном разгуле среда — не поймет его. Он им смешон, этим детям балованного света, он, седовласый идеалист Виталио с его пылкими песенками и не менее их пылкими речами. Зато бедняки, оборванные, босоногие, опаленные безжалостным солнцем, бедняки с мускулистыми членами, коричневыми от загара — эти поймут его. Когда они, закинув поутру сети, не найдут в них под вечер того желанного улова, который должен прокормить их на завтра, они идут к синьору Виталио, к их ‘атисо — синьору’ и смело, как у друга, просят у него помощи. И тогда он выступает со своею скрипкой и играет так, что вся Генуя, весь гнилой Рим, с его порочной золотой молодежью и похотливо-страстными синьорами замирает от восторга. Теперь он чаще играет и реже поет. У него пропадает голос, и все назойливее и назойливее закрадывается мысль в сердце одинокого старика — мысль о преемнике, который заменил бы его, который поднял бы знамя светлого искусства так высоко, чтобы люди не могли захватать его грязными, алчными руками.
И она, Лика Горная, явилась пред ним и олицетворила в себе все то, на что робко надеялся старый певец-музыкант…
Золотое солнце жжет знойно, настойчиво и тепло. Небо голубеет высоко-высоко и нет предела этой ясной глубине. Миндаль в самом цвету. Деревья, как белые невесты, стоят высоко над горою…
Лика поет. Эту песню сочинил сам маэстро. Эта песня так славно отвечает и его, и ее стремленью. Там говорится о всесилии добра и братства, там говорится о непосильном труде одиноких, о царстве голода и труда. Завтра она споет эту песню зачерствевшим в пороках и страстях, пресыщенным и усталым аристократам, и — кто знает? — может быть, ее сочный, молодой, чистый, как хрусталь, голос проникнет им до самых сердец и они помогут семьям тех неаполитанских рыбаков, которые несколько дней тому назад нашли свою могилу в море. И эта мысль так вдохновляет самое певицу, что ее голос звучит теми страстными, глубоко прочувствованными нотами, которыми нельзя заменить никакое bel-canto. Даже тетя Зина, привлеченная необыкновенным подъемом в пении Лики, вышла на веранду их маленькой и веселой вbллы.
— Как она поет, как она поет, наша девочка! Не правда ли, синьор Виталио, из нее выйдет что-то ? — тихо шепчет она на ухо седому маэстро.
Синьор Виталио ничего не отвечает и, лишь, когда замирает последняя трель, он поднимается со своего места, подходит к Лике и, кладя ей руку на плечо, вдохновенно говорит:
— Бог дал вам величайшее из богатств мирозданья. Он дал вам голос, дитя мое, редкий голос и редкую душу. Сумейте же утилизировать их. Отдайте то и другое на служение бедным, сирым и угнетенным. Вы богаты, Лика, и затруднений в этом случае не может быть. Клянитесь же мне, что ваш талант и вашу душу вы отдадите на служение слабым! Клянитесь, что отныне солнцем вашим будет цель облегчения нужд несчастных, клянитесь мне!
— Клянусь! — страстно вырвалось тогда из молодой девичьей груди. — Клянусь, милый, дорогой учитель, и сделаю все, чтобы улыбались вокруг меня те, кто до сих пор не умел улыбаться. Отныне я служу людям, учитель! — пылко заключила свою речь глубоко потрясенная и взволнованная девушка.
И Лика пела на другой день, пела ради бедняков с хмурыми лицами и коричневыми от солнца телами… И как она пела, Боже Великий! Генуя плакала, та самая Генуя, которая привыкла топить золото в бушующей лаве своих страстей. Генуя плакала при виде трогательно-нежной и чистой, как цветок ландыша, русской девушки, почти ребенка, смело указывавшей им, пресыщенным и усталым богачам, на скорби и нужды большого мира…
Новое воспоминание вихрем пронеслось в мыслях Лики.
Ее требуют домой, ее, отданную маленькой девочкой на попечение ‘заграничной’ тете, убежавшей от снежных равнин и голодных деревень ее родины потому только, что смелой и энергичной женщине было тяжело оставаться бессильной свидетельницей того мертвого засосавшего ее родину болота, в котором безнадежно гнили лучшие люди страны. И вот ее, Лику, отбирают, как вещь, от любимой тетки, научившей: ее не менее старика Виталио любить людей, страдающих и несчастных, а еще больше любить русских людей, больную, израненную родину, этого ‘недоношенного ребенка’, по выражению тети Зины, искалеченного еще в утробе матери. Из своего прекрасного далека, из страны, залитой солнцем, с миндальным ароматом и голубыми волнами Адриатики, она, Лика, сумела, благодаря той же тетке, полюбить и черные, закоптелые избы, и целые поселки без школ и больниц, и долготерпеливую, упорную и жутко-покорную натуру русского крестьянина. Ее тянуло от волн солнца, моря и света в дикие, болотные трущобы, где между покривившимися закоптелыми избушками российских деревень твердо и прочно воздвиг свой трон всесокрушающий царь-голод!
Италия с ее звучными песнями и пестрой толпой наскучила ей. Ей хотелось иных песен, иной толпы, которую так вдохновенно и скорбно описывала ей тетя Зина, рано понявшая свое бессилие и уехавшая из России потому только, что помочь ей, этой толпе, она не могла. Нет, нет надо было жить там, страдать вместе с ними! Лика почти обрадовалась, когда запоздалое письмо матери позвало ее на родину.
— К солнцу! К солнцу! — твердила она, как безумная, — туда, в Нескучное (Нескучное было их имение на берегах Волги, далеко в глуши России), к закоптелым избам, к голодным крестьянам, к бесприютным детям! Учить их, кормить, лечить, утешать.
Лика, наглядевшаяся на торжество цивилизации европейского мира во время своих путешествий с тетей Зиной, сумела понять всю целесообразность обязательного школьного образования и всю непригодность российской умственной тьмы. Она помнила, что в далеком детстве, пока ее еще не взяла к себе заграничная тетя, ей приходилось видеть весь ужас крестьянского нищенства. И тогда-то и залегла первая чуткая искра мировой печали в нежную душу девятилетней девочки, которую горячо раздули в ней впоследствии синьор Виталио и тетя Зина.
Но на первых же порах жуткое разочарование постигло Лику. Вместо того, чтобы ехать в Нескучное к серым людям и к жгуче-трепещущей деятельности, она очутилась в самом водовороте пестрой столичной жизни. Ее мать, вполне светская женщина, влюбленная в вековые традиции общества, сумела на первых порах затянуть Лику в это бушующее, клокочущее море. Но не долго молодая девушка вела эту праздную, далеко не отвечающую ее нравственным запросам жизнь. Она не могла довольствоваться тем, чем обыкновенно довольствуются светские барышни с их незначительным, узким кругозором.
И вот в то самое время, когда все ее существо так жадно тянулось к тем острым впечатлениям, к той страстно желаемой плодотворной деятельности на пользу человечества, появился ‘он’…
Лика вздрогнула как бы от холода при одном воспоминании об этом человеке. Он пришел к ней неожиданно, как принц в сказке, и позвал ее на большое, светлое дело.
‘Большое дело!’ — Лика ядовито усмехнулась… И она поверила ему! Она поверила, что этот высокий, красивый человек с холодным взглядом насмешливых глаз исповедует одну религию с ней, что он — носитель тех же идей, которыми полно все ее молодое существо, что и он задыхается среди пустоты суетного света и жаждет приносить пользу и добро. Он предложил ей быть его помощницей… За неимением большого, за невозможностью уехать в дебри ‘Нескучного’ и приносить пользу тем, ‘другим’, Лика охотно согласилась принять на себя дело по устройству детского питомника — его питомника. И вот ее новая деятельность закипела. Лика была счастлива, как дитя, видя пред собою радостные детские личики пригретых ею и им сирот. Князь Всеволод Гарин — так звали этого гордого, красивого, ко всему скептически относящегося человека, — сам горячо увлекся идеей детского питомника и заботился о маленьких призреваемых, как самый нежный отец. Им удалось привлечь к их общему делу и богача миллионера Силу Романовича Строганова, на двоюродной сестре которого женился брат Лики, блестящий гвардеец Анатоль. И этот добрый, чуткий, прямодушный, как ребенок, Сила едва ли не более самого князя Всеволода предался делу приюта.
Так шло до тех пор, пока в одни день или, вернее, в одну ночь не рухнуло все разом. Идеал Лики почернел, как чистая позолота от прикосновения к ней ядовитого раствора, и молодая девушка пробудилась от своего сладкого, розового сна. Но как поздно, как ужасно поздно наступило пробуждение! Она обманулась в нем, в этом искателе приключений, в этом холодном аристократе, эгоисте-барине, приняв его филантропическую деятельность за истинную любовь к человечеству, а, между тем, это был лишь эффектный выход талантливого актера, лишняя красивая ставка в жизненной игре. Лика поняла тогда, что Гарин не способен на высокое, чистое, прекрасное чувство ко всему человечеству, не способен отдать себя на служение людям и их нуждам и что если он эффектно задрапировался в красивую тогу благородного деятеля, то ради того только, чтобы успешнее завладеть ею, Ликой. И он завладел ею.
О, как она помнит эту ужасную, роковую для нее ночь!.. Они катались на тройке, сна, Сила Романович, брат Анатоль со своей невестой Бетси Строгановой и ‘он’ — ‘он’, которого она любила больше жизни и которому посвятила всю свою кроткую девичью любовь. Лика, как сейчас, видит пред собой снежную гладкую, как паркет, зимнюю дорогу. Троечные бубенцы звенят, переливаясь в ушах… Снежная пыль кружится в воздухе и обсыпает их серебряными блестками, садясь на темном бобре мужских шинелей и шапок, на светлом сукне изящных шубок ее и Бетси.
И потом этот переход из тьмы к свету, залитый потоками электричества отдельный кабинет, с его преступной атмосферой, наполнившей, казалось, и алые бархатные диваны, и тяжелые драпри, и хрусталь, и бронзу, уставившую стол… И, наконец, волшебное пение соединенного цыганского хора, смуглая, худая красавица-цыганка с ее в душу просящимся, жгучим взором, и ‘его’ песнь, песнь князя, мастерски исполненная с настоящим цыганским пошибом. О!.. А потом все завертелось, закружилось в одном общем круговороте, и Лика помнит только одно — их обратный путь, ее заезд к ‘нему’ и страстные, нежащие душу глаза Всеволода, его покоряющие сердце речи и поцелуи, и ласки без конца.
И теперь, вспоминая о них, она страстно вздрагивает всем телом. Неужели она еще любит его? Нет, нет! То прошло, миновало безвозвратно, вернуться к прошлому невозможно!
Когда она ушла от него навсегда, узнав, что он делил ее любовь с любовью другой женщины, купленной рабыни, маленькой дикарки, привезенной им ради прихоти с Востока, Лика ясно поняла, что любовь этого человека ничтожна и пуста и что она была для него лишь блестящей игрушкой и только.
Разрыв с родными, которым она смело бросила в лицо правду о своем падении, глубокое разочарование в любимом человеке надломили тогда силы Лики. Она опасно заболела, а когда вырванная заботами тети Зины, прилетевшей из-за границы, чтобы ухаживать за ее любимицей. Лика встала, прежнего стремления к борьбе и жизни на пользу людям уже не ощущалось в ней. Какая-то жуткая апатия овладела всем существом молодой девушки. Жизнь представлялась ей теперь сплошным и тоскливым прозябанием. И вот тогда-то и появился тот славный богатырь Сила. Он пришел и сказал ей о солнце, о ее былом солнце, которое было померкло для нее. Он напомнил сии о том времени, когда она настойчиво и смело рвалась к этому солнц, когда она вся горела желанием раздавать улыбки и счастье вокруг себя, и всколыхнул ее всю одним словом. И снова чудный мир раскрылся пред Ликой. Уныние и апатию как рукой сняло. Она убедила тетю Зину ехать в милое Нескучное, вокруг которого затерялись крошечные закоптелые лачуги голодных крестьян. И вот уже два года она здесь. Два года благословляют ее крестьяне. Она выстроила школу в Колотаевке, устроила воскресные чтения в Красовке, на свои личные средства соорудила приемный покой в Рябовке. А сколько одиноких, осиротевших крестьянских ребятишек гащивало у них в Нескучном до тех пор, пока их не удавалось устроить где-нибудь в столичном приюте!
— Святая наша барышня, как есть святая! — убежденно говорили о Лике красовские, рябовские другие крестьяне, с каким-то благоговением глядевшие на молодую девушку.
— Не надорвись, Лика! — часто предостерегала Зинаида Владимировна свою не в меру усердствовавшую племянницу, когда та возвращалась поздно ночью из избы какой-нибудь умиравшей бобылки.
— Ах, не мешай мне! — говорила Лика, — я только и живу этим, тетя!
И она ни мало не кривила душой, говоря так. Ее жизнь состояла в работе для других.
О князе Гарине, который поступил с ней предательски, Лика не думала больше. Иногда, правда, мысль о нем возвращалась к ней, но она упорно гнала ее от себя, она старалась вполне отрешиться от того омута, в который когда-то ее было забросила судьба. И это вполне удалось ей. Лика почти забыла то, что составляло мучительную язву ее жизни, как вдруг прежнее воспоминание при появлении Силы снова вспыхнуло в ней.
Ведь, Сила знал все. Весь ее короткий и так безжалостно опошленный ее героем роман происходил на глазах его, Силы Строганова. С его появлением здесь появилось у нее острое, как сверлящий бурав, воспоминание. Двое мужчин, двумя молчаливыми призраками, встали пред ней: он — этот Сила Романович Строганов, великодушный, чуткий альтруист, любивший ее самоотверженно и покорно, верный пес, готовый ежеминутно следовать по пятам за своей госпожою, и тот холодный, эгоистичный человек, любивший себя больше целого мира и готовый бросить весь мир к своим аристократическим ногам…
Эти два призрака двух диаметрально противоположных людей упорно стояли теперь пред Ликой в полутьме июньской ночи и невольно ее мысленные взоры устремлялись к ним. Прежняя волна, прежняя жажда быть снова преданно и нежно любимой заговорила в девушке. Ведь, она еще молода, ведь, ей едва минул двадцать один год, и она имеет право взять свою долю счастья у судьбы. То дело, которому она отдавала себя, — бесспорно великое, огромное дело, по и для личного счастья, для ее маленького девичьего счастья ей хотелось бы чего-то еще. Ведь, не умерло же в ней сознание своей красоты и молодости. Правда, она почти забыла о них, но сегодня красноречиво-влюбленные глаза Силы сказали ей, что она по-прежнему молода и прекрасна и имеет право на счастье, огромное счастье. И зачем только появился здесь Сила? Зачем? Она хорошо, просто и трезво чувствовала себя со своими мужиками и их ребятишками, с простыми, рано состарившимися в борьбе русскими женщинами-крестьянками, с малых лет признавшими инстинктом один великий девиз: ‘отдавать всю себя за любимых’. И нужно же было после двух лет появиться сюда Силе и разбудить так крепко уснувшую было в ней силу ее молодости!
Знойная, жгучая июньская ночь обжигала Лику, в ней было что-то тлетворное, в этой, пропитанной запахом левкоя и меда, ночи. Чьи-то глаза блеснули близко-близко от Лики. Она узнала их сразу. В их холодном, темном пресыщенном взгляде сквозили нестерпимая жажда и власть. Лика вздрогнула.
— Что это? Галлюцинация? — беззвучно прошептали ее губы.
И тотчас же она невольно усмехнулась над своей трусостью. Такие глаза не принадлежали одному князю Гарину, которому два с небольшим года тому назад она, гордая и чистая Лика, беззаветно отдала себя всю. У Брауна, нового машиниста на фабрике, были такие же жуткие и холодные глаза, тот же темный, прожигающий душу каждого и холодный сам по себе взгляд. И всякий раз, как только Лика встречала Брауна, чувствовала на себе взгляд его странных глаз, ее мысль вызывала другой образ, далеко не похожий на образ фабричного машиниста, но, тем не менее, обладающий подобными же глазами. И сейчас мысль Лики сказала ей, что здесь Браун.
В этом не было ничего необычайного, так как один из красовских крестьян, за которым она долго ходила, умирал в фабричной больнице и Лика с минуты на минуту ждала известия оттуда.
— Браун, вы? — звонко крикнула в темноту Лика.
Но никто не отозвался. Только те же темные глаза неотвязно стояли пред Ликой, обжигая ее своим фосфорическим огнем.
Тогда она ощутила какой-то суеверный страх, он колючим холодком пробежал по всему телу молодой девушки и, зябко кутаясь в платок, она тихо и бесшумно тенью скользнула по дороге к балкону.
Уже около самых ступеней террасы Лика машинально подняла голову и глянула по направлению Красовки. Громкий крик вырвался из груди девушки. Небо алело заревом пожара, крайние избы, те, которые стояли ближе к фабрике, пылали в огне.

IV.

Первою же мыслью Лики было бежать. Там, в слободе (Красовка была слободою, тесно прилегающей к фабрике), могли быть слабые, больные старики и дети, о которых, конечно, позабудут в суматохе пожара, и Бог знает, что может случиться с ними.
И Лика бросилась бежать со всех ног, трепеща в своем волнении. Огромный пустырь до леса в несколько минут остался далеко позади за ней. Теперь она неслась, как птица, по знакомой меже между двумя рядами колосьев, по той самой меже, на которой она сегодня пристыдила Силу, послав его на фабрику.
Мысль о Строганове живо перекинула ее на иную мысль. Невольная догадка молнией блеснула в голове молодой девушки.
Пожар на конце Красовки, там, где живут эти… Веревкин и Маркулов. Неужели же? Неужели красовские выполнили свою давнишнюю угрозу и пустили ‘красного петуха’ двум отщепенцам, которых дружно ненавидели всею слободою, считая их за доносчиков и шпионов, состоящих негласными помощниками управляющего.
Лика знала, что большую часть спичечников составляли слобожане. Они задыхались в тяжелых условиях фабричной жизни точно так же, как задыхались и в зловредных испарениях белого фосфора, находящего себе применение на этой фабрике, вопреки распоряжению губернской администрации. Фосфорные, сернистые пары, наполнявшие воздух камер, убийственно влияли на обоняние и зрение рабочих.
Лика знала весь ужас фосфорного отравления. Но говоря уже о постоянном расстроенном питании, бронхите, воспалении легких и туберкулезе, фосфорное отравление влияло еще на челюсти и полость рта, поражая и вызывая опухоль десен.
Примитивное устройство купленной Строгановыми фабрики, ее скученные отделения, перегороженные лишь слабыми стенами от ядовитых камер, все это говорило за широкое скопление вредных бацилл. Лике не раз приходилось слышать жалобы слобожанок-матерей из Красовки на то, что их дети, посылаемые на фабрику, жалуются на зубную боль и опухоль десен, которые в самом непродолжительном времени переходят в гнойное воспаление надкостницы, заканчивающееся поражением челюсти, специальною болезнью спичечников.
Она давно хотела серьезно и обстоятельно переговорить с управляющим фабрики о том, как бы уговорить хозяина перенести лабораторию в другое помещение и упрочить стены между сушильной и макальной, чтобы вредные пары не переходили из одного отделения в другое. Но управляющий Бобруков, сухой, черствый человек, всячески избегал этого разговора с Ликой. Он был нанят еще прежним хозяином фабрики и ценился им за уменье беречь хозяйскую копейку. Зато рабочие дружно ненавидели этого жестокого и черствого человека. И теперь волнения между красовскими рабочими были вызваны исключительно им, его беспрестанными взысканиями и штрафами, его бессердечным отношением к рабочему люду. Лика неоднократно заговаривала с ним о непосильной тяжести трудового дня, об антигигиеничных условиях фабрики, но на все доводы получала один ответ:
— Полноте, барышня! Зря только волнуетесь! У нас рабочие, как в раю. Толи еще бывает!
Однако, спичечники, вволю натерпевшиеся, наконец, не вынесли этого рая, и ропот поднялся между ними.
Бобруков встрепенулся. Боязнь за собственную шкуру заставила его тотчас написать в Петербург. Результатом этого письма и оказался приезд Силы.
Лика давно знала о брожении на фабрике, знала, что этому брожению хитрый Бобруков силится придать политическую окраску, чтобы скрыть экономические прорехи и недочеты. Знала она и то, что среди красовских есть шпионы, которые за ничтожное вознаграждение готовы донести управляющему на своих же товарищей. Двоих из бобруковских наушников она знала в лицо, это были Маркулов и Веревкин, избы которых и пылали теперь на краю Красовки. Очевидно, красовские накрыли управительских шпионов и решили разделаться с ними по-своему.
Теперь Лика летела стрелой прямо к тому месту, где исполинский костер указывал на место пожара. Две избы были сплошь охвачены пламенем. До ушей молодой девушки доносились смутный гул голосов, женские крики и визг, плач ребят и мычанье испуганного скота.
Лика остановилась, чтобы перевести дух неподалеку от фабрики, мимо которой ей надлежало пройти, чтобы попасть в Красовскую слободку, а затем ускорила шаги и очутилась у самых ворот. Огромная толпа народа запрудила всю внутренность фабричного двора, преграждая всякий доступ к деревне. Толпа кричала, шумела и волновалась, ни мало не обращая внимания на горевшие избы, откуда неслись стоны и вопли о помощи.
До Лики доносились отдельные голоса, выкрики, фразы.
— Душегуб он, братцы… — кричал хорошо знакомый Лике звонкий тенор Гараськи Вихрова, того самого, которому еще так недавно в ее присутствии ампутировали руку, — как есть душегуб. Што ему в сушильне вентиляции понаделать, а то от фосфора не передохнешь вовсе. Покедова рамки сделаешь — задохнешься.
— Верно, братцы, он это верно, Безрукий, говорит, — послышался другой голос, нервный и вздрагивающий от натуги. — Старики наши вон говорят, что николи так народ не мер, как с той поры, что фабрику здесь приспособили.
— А дети наши! — неистово взвизгнула худая, как скелет, бабенка, — мой Митяга кашлем заходится. К земскому дохтуру возила, в чахотку его вогнали, сердешного… — и баба заголосила, неистово покрывая собою гул толпы.
— Смету сколько времени обещал послать в Питер к хозяину, живодер окаянный, а что сделал?
— Он все больше насчет политики… Все агитаторов ищет! — послышался в толпе полуинтеллигентный оклик одного из ‘образованных’ рабочих.
— Вот мы ему и покажем агитаторов. Тут не в смутьянстве дело, а в том, что жрать нечего! — озлобленно воскликнул пожилой мрачного вида мужик и погрозил кулаком по направлению управительского дома.
— А Веревкин с Маркуловым дотла, братцы, испепелятся, — послышался чей-то нерешительный голос в толпе.
— А тебе жаль, што ли? Добра их жалко? А мало по их милости нас гибло от безработицы, когда по их наговору треклятому управитель нашего брата рассчитывал? Так им и надо, собакам. И Бобрукову того же надоть бы.
— И Бобрукову того же, и ‘управителю того же… Пущай собака погреется хорошенько! Мало, што ли, выпил крови христианской? — подхватило несколько голосов.
Гул их становился теперь все громче и страшнее, нарастая с каждой минутой. Угрозы ежеминутно вырывались из той или другой возбужденной и надсаженной горечью груди.
Лика, затерянная, никем не замеченная среди этих озлобившихся, взволнованных людей, слушала с напряженным вниманием то, что происходило в толпе. И вдруг резкий одиночный крик поразил слух молодой девушки:
— Веревкин и Маркулов за наушничанье, а ему, собаке, за притесненье того же подпустим!
Лика вздрогнула и встрепенулась. Ей слишком хорошо был понятен этот призыв рабочего.
И она испугалась возможности его осуществления. Поджечь дом Бобрукова — значило бы сжечь всю фабрику, значило бы оставить без хлеба сотни семейств тех самых людей, которые в своем слепом порыве мщения отказывались слушать голос рассудка.
— Остановитесь, безумные! Что вы хотите делать! Фабрика сгорит, вы останетесь нищими! — вырвалось помимо воли из груди девушки, но ее слабый голос был покрыт и задавлен новым гулом мужских и женских голосов, и тут же толпа ринулась по направлению управительского домика, стоявшего очень неподалеку от рабочих камер.
Лика кинулась следом за толпою, беззвучно крича что-то и махая руками.
— Остановитесь! Остановитесь! — рвалось стонами и воплями из ее души.
Она бросилась вперед, стараясь протискаться как можно ближе к главарям толпы.
Но вдруг чья-то сильная рука схватила за руку Лику. Она быстро вскинула свой взор и подалась назад. Пред ней стоял высокий, худощавый мужчина с длинной черной бородой, с бледным лицом и душу прожигающим, острым взглядом. На нем была широкая темная блуза, подпоясанная ремнем. Темные волосы падали на высокий лоб и придавали суровое выражение его угрюмому лицу.
— Барышня… Лидия Валентиновна… Куда вы? — услышала Лика над собою глухой, но не лишенный приятности голос.
— Ах, это — вы, Браун! — словно во сне, прошептала Лика. — Пустите меня! Разве вы не видите, что они безумствуют?
— Настолько, что вам, слабой женщине, не остановить их, — прервал ее машинист, и его холодные глаза пронзили Лику странным блеском.
Но Лика рванулась снова вперед, крича в толпу умирающими, тут же на месте заглушенными звуками. И снова сильные руки Брауна удержали ее.
— Пустите меня, пустите! — билась в этих сильных руках Лика, — они сожгут дом, сожгут фабрику. Я должна остановить их, пустите меня!
— Они не послушают вас… Они оскорбят ваш слух, Лидия Валентиновна… Они невменяемы… Всякое заступничество может только сильнее разжечь их страсти. Поручите это дело мне. Я в данном случае сильнее вас.
И, прежде чем она могла ответить что-либо, высокая фигура Брауна замешалась в толпу. Энергично работая локтями вправо и влево, он опередил Лику и, поспешно вбежав на крыльцо управительского дома, закричал своим сильным голосом с заметным иностранным акцентом прямо в народ:
— Стой, братцы! Не стоит из-за одной паршивой овцы погибать всему стаду. Спалить конуру кровопийцы-собаки легко, по огонь может перейти на фабрику — и тогда все пропало. Сотни безработных пойдут с протянутыми руками, во имя Христа… Стоит ли он этого братцы? Подумайте! Возмездие должно быть. Он виноват перед нами, и я, германский подданный Герман Браун, первый стою за то, чтобы управляющий понес кару. На крупных европейских и российских заводах в рабочих уставах, ставших традиционными, есть один прекрасный обычай — вывозить недостойного администратора в тачке за ворота фабрики. Позорное клеймо такого наказания не смоется никогда. А я, со своей стороны, постараюсь оповестить столичные газеты, что рабочие спичечной фабрики господ Строгановых вывезли на тачке управляющего за его недостойное поведение с ними. Так ли я рассудил, братцы, а?..
Так, так! — загалдели рабочие.
И вмиг новый гул покрыл все остальное. Что-то зловещее слышалось теперь в этом гуле.
Лика невольно содрогнулась от одной мысли о том, чем может окончиться инцидент с тачкой в случае если Бобруков задумает сопротивляться. Озлобленные красовские готовы были на все. Об этом наглядно свидетельствовали теперь две сожженные избы приверженцев Бобрукова.
Но больше всего остального Лику мучила участь Силы. Где он? Куда он скрылся? Почему его нет здесь, на месте волнения? Судя по времени, он давно должен был быть на фабрике. Что же могло задержать его? Или…
Последняя мысль бросала девушку то в жар, то в холод. Что если озлобившиеся на всю фабричную администрацию рабочие встретили по дороге Силу и… и… расправились с ним?.. Но в таком случае она уже давно узнала бы об этом. Нескучное и Красовка — ближайшие соседи, и ничто не могло бы укрыться от взора обитателей хутора. И тут же Лика не могла не сознаться самой себе, что она умышленно убаюкивает свой страх.
Однако думать об этом много ей не приходилось. В доме управляющего замелькал огонь. Очевидно, там догадались о грозящей опасности, и все поднялись на ноги.
Герасим Безрукий и еще четыре заправилы фабричных энергично шагнули вперед, быстро взобрались на крыльцо и отчаянно забарабанили в дверь
Дмитрий Кузьмич, выходи! — закричал один из этих рабочих, Иван Дурдин, надорванный работой мужик. — Народ пришел до тебя,
говорить надо. Выйди на минутку! Дюже надо повидать тебя.
Но никто не откликался из дома на громкий призыв рабочего. Только мелькающий огонек перешел из одного освещенного окна к другому, и снова все погрузилось во тьму. Тогда крики рабочих сделались настойчивее и громче. Женские голоса присоединились к ним.
Выходи, Каин, выходи, убийца! Хуже будет, если сами придем за тобой.
Этот последний аргумент подействовал сильнее всего остального. Бобруков, очевидно, сообразил, что выйти более безопасно, нежели быть насильно вытащенным расходившейся толпой. Дверь скрипнула, приотворилась, и фигура в халате поверх нижнего белья, с коротко остриженными щетиной седеющими волосами, появилась на пороге, держась за притолоку дверей.
Что за сборище, братцы? расходись! — начал нетвердым голосом управляющий, — нашли тоже час людей беспокоить…
Он трусил, но всеми силами старался скрыть это. Его лицо, уже бледное до этого, заметно побледнело еще, когда он повернул голову по направлению к горящим избам.
Горит! Горит в Красовке, православные! крикнул он, словно обрадовавшись предлогу повернуть в другую сторону мысли
‘бунтарей’, как он называл всех без исключения фабричных.
Горит, вестимо, горит! То и горит, что надо! — послышались из толпы насмешливые голоса, — чему не надо, вестимо, не загорится.
Избы, вишь ты, наши далеко от пожара. Бояться нечего. Да и парни остались там, чтобы за нашим добром следить. А ты, Дмитрий Кузьмич, как про то думаешь?
Веревкин горит… Маркулов… Они с самого края слободы… Поджигатели! Бунтари! Разбойники! Убийцы! — неожиданно завопил Бобруков, забывая осторожность, топая ногами и грозя кулаками толпе.
Эх, брат! Вот ты как с нами? Бери его, ребята! — зазвенел красивый тенор Герасима Безрукого, и вся толпа, как-то тихо ахнув, придвинулась к крыльцу.
Четыре рослых парня схватили Бобрукова за руки, за ноги и стащили с крыльца. В туже минуту чьи-то руки выдвинули ручную тачку из толпы, другие руки накинули на страшно извивавшегося Бобрукова рогожный мешок, впихнули его туда, несмотря на крик, отчаянное сопротивление и угрозы, и, взвалив этот живой, шевелящийся мешок на тачку, со свистом, гиканьем и криками покатили за ворота.
Кто-то по дороге ударил по мешку кулаком, что было силы, кто-то повторил маневр и в ту же минуту удары посыпались за ударами, вызывая крики злобы, боли и отчаяния из глубины мешка.
— В реку его, братцы, в реку! — послышался голос одного из фабричных. — И то дело! Вали его в реку вместе с тачкой, ребята!
— Хозяйского добра не жалко, — вторил другой голос и через секунду другую уже ничего не было слышно в общем гуле и шуме голосов.
Участь Бобрукова была решена. Сильные руки катили его прямо к реке по скату, и через минуту-другую холодные струи реки поглотили бы его, по вдруг, неожиданно, в тот миг, когда тачка была уже на самом берегу, из небольшой фабричной пристройки вышла или, вернее, выбежала рослая богатырская фигура, в простой мужицкой рубахе, без шапки, с развеянным кудрями и стремительно кинулась наперерез толпе.
— Стойте, православные! Стойте! Не губите души христианской! — послышался мощным окликом слишком хорошо знакомый Лике голос.
Она так и подалась вперед навстречу кричавшему, сразу узнав Силу и инстинктивно чуя возможность найти в нем защитника несчастного Бобрукова.
Рабочие, катившие тачку, остановились. Кое-кто признал хозяйского сына и снял шапку, другие же враждебно поглядывали на не в пору появившегося пришлеца.
Сила быстро очутился между рекой и толпою.
— Кого везете, ребята? — сильным, мощным голосом крикнул он в толпу.
На минуту воцарилось молчание, после чего Гараська Безрукий выдвинулся из толпы и, дерзко окинув взором всю фигуру Силы, крикнул:
— А тебе какое дело? Не мешайся! Прочь с дороги! Не в свое дело не суйся, брат!
— Да это — молодой хозяин, робята, — послышался новый нерешительный голос из толпы.
— А шут с ним, с хозяином. Мы сами себе хозяева! — закричали новые голоса.
— Нечего глядеть на него, расправляйся, братцы, с Каином нашим! — подхватили другие, и несколько рук протянулись к тачке, подняли мешок с барахтавшимся в нем и кричавшим изо всех сил Бобруковым и стали мерно раскачивать его над водою.
Лика в ужасе закрыла лицо руками. На ее глазах должен был совершиться возмутительнейший из актов самоуправства. Она тихо, скорбно застонала…
— Уйдите отсюда, барышня! Не место вам здесь! — послышался над ней мужской голос и, обернувшись, она увидела склоненное над ее плечами лицо Брауна.
— Вы!.. Зачем вы… посоветовали им это? — с укором могла только прошептать девушка.
— Я им ничего не советовал! — хладнокровно пожал плечами машинист. — Желая спасти это глупое стадо, я навел их на лучший исход, а эти звери…
Он не докончил своей речи, оборвав ее на полуслове и впиваясь взором в то, что представилось его глазам.
Сила Романович стоял теперь, плотно окруженный толпою самых отчаянных фабричных. С его круглого добродушного лица сбежало его обычное кроткое выражение. Губы нервно подергивались. Сильные руки сжались в кулаки.
— Развязать мешок и выпустить его на свободу! — властным голосом приказал он толпе.
На один миг водворилось молчание. И вот, как бы в ответ на его слова, выступил из толпы бородатый фабричный из столичных, Кирюк, видавший виды и особенно притесняемый Бобруковым.
— Как же, держи карман шире! Ишь ты, какой прыткий! Захотел больно многого, господин купец. Довольно этот Каин кровь пашу сосал. За каждую малость штрафами мучил, в гнилых камерах морил, детей наших, как щенят, гноил… Ладно же, и он получит по заслугам. Не мешай, купец… Докуда и тебе самому малую толику не влетело.
— Верно, верно, поостерегись, купец! — загудело в разных направлениях в толпе.
— Мы ему, собаке, законные требования выставляли, — снова с особым жаром подхватил Кирюк, — мы у него фортки да вентиляции в сушильнях просили вделать да двери поплотнее из камеры в камеру приладить, чтобы, значит, вредные пары из зараженных отделений в здоровые не проникали, а он что на это ответил? В полицию дал знать, что красовские мутят, мол, бунтуют… А мы, ей-ей, ни одним глазом ни против Царя, ни против власти. Только что жизни просим, только что по-людски жить хотим…
Сила задумался на мгновение. Потом по его лицу пробежала тень. Спокойные глаза почернели, в них отразилась буря, переживаемая душой.
А кругом толпа уже гудела снова:
— Что его слушать, братцы?..’ Чего стоите? Бросай в воду и вся недолга!
— Не сметь! — пронесся, подобно громовому раскату, крик Строганова, и в одну минуту он кинулся к рабочим, вырвал из их рук жертву, в одну минуту сорвал веревку с мешка и выпустил из него насмерть перепуганного Бобрукова.
Брань, женские визги, крики и проклятия повисли в воздухе. Толпа грозно надвинулась к самому Силе. Сжатые кулаки, исковерканные злобой лица замелькали пред молодым человеком. Все эти люди напоминали теперь хищное чудовище, из пасти которого только что вырвали намеченную им жертву.
— Каин Каина отбил, один другого стоит… Все они на один лад. Все жилы наши тянут… — слышались полные бешенства и злобы крики и вопли.
— Ишь ты, заступник какой!.. Видно, сам с ним заодно. Вот и его бы в мешок да в воду… А ну-ка, братцы, обоих то сподручнее будет, а? Неужто все им спускать, окаянным?
Последняя фраза особенно тонким фальцетом зазвенела в воздухе… Это была уже не простая угроза. Это был вызов, брошенный толпе. И толпа приняла его. С суровыми, побледневшими лицами притиснулись передние ряды к Силе, стараясь, не глядя на него, подвинуться к нему как можно ближе.
Лика видела со своего места, как Строганов выпрямился на своем месте, скрестил свои могучие руки на груди и поднял голову. И никогда еще молодая девушка не видела такого лица у кроткого Силы. Что-то чужое и страшное было теперь в грозно сдвинутых бровях и плотно стиснутых губах молодого человека. Его глаза метали молнии и трудно было узнать в этих разом почерневших глазах прежний ясно-голубой взор Силы.
В двух шагах от него, впереди толпы находился Кирюк. Он стоял пред самым лицом Силы, исподлобья, косым взглядом поглядывая на пего. Так делает стойку над дичью охотничий пес.
Так длились минуты две, не больше. Толпа молчала, приготовляясь к чему-то страшному, роковому, что должно было совершиться сию же секунду.
Вся кровь отхлынула от сердца Лики, и бедная девушка едва держалась теперь на ногах. Если бы она могла бежать теперь на помощь к этому славному, доброму Силе, увести его как можно дальше отсюда, приказать разойтись этой страшной, жестокой толпе… Но эта самая толпа стиснула ее так сильно, что не давала возможности двинуться ни вперед, ни назад. И голос не повиновался ей, упав до шепота.
— Пустите! Пустите меня! — молила она соседей чуть слышным шепотом и вся трепетно рвалась вперед.
И словно молотом ударило ее по сердцу, когда она увидела рослые фигуры Дурдина и Кирюка в один миг подскочившие к Силе.
Не успела ахнуть молодая девушка, как сильным быстрым движением молодой Строганов отбросил от себя ближайшего из нападающих, который безжизненным комком покатился по скату прямо в реку. Дурдин при виде участи, постигшей товарища, отступил добровольно и спрятался за спиной главарей толпы, толпа мгновенно стихла.
Лика смотрела и не могла теперь оторвать глаза от рослой фигуры, неподвижным изваянием стоявшей на берегу. Он был один против озверевшей толпы этот Сила, и каждую минуту толпа могла уничтожить его, стереть с лица земли.
Лика ждала с секунды на секунду катастрофы, и ее сердце сжималось от ужаса. И вдруг сильный голос внезапно нарушил тишину ночи.
— Смирно, ребята! Слушай, что я буду говорить, — ясно до малейшего звука донеслось до ушей молодой девушки. — Слушай, ребята! Я приехал к вам по приказанью отца расследовать ваши нужды, узнать поистине, в чем притесняют вас. Ваша правда, братцы, живется вам скверно. С вечера проверял я заводские книги, нарочно втихомолку приехал, чтобы, прежде чем с вами сговариваться, все досконально и точно узнать. Просмотрел я книги, говорю, и увидел, братцы, что ваше дело — дрянь. Сам знаю, и что натуживают вас через меру, и что штрафные платите тоже через край, и условия жизни у вас вредные. Фабрику переустроить надобно, и вентиляции, и двери, и все прочее. За малолетними особый надзор установить, не давать им работать во вредных камерах. Все это я отцу завтра же отпишу. Только, братцы, напрасно вы своим судом и расправой Бобрукова погубить хотели, Веревкина и Маркулова подпалили. За это цело вас по голове не погладят.
— Именно не погладят, Сила Романович… Я этого не прощу… я исправнику жаловаться буду… становому… губернатору! — ввернул свое слово вынырнувший было из-за спины Строганова Бобруков.
— Ну, ты молчи, парень! Благодари, что так легко отделался! — грубо осадил его Строганов и, презрительно окинув глазами бестолково топчущегося пред его носом фигуру управляющего, снова заговорил с толпою: — а управителя я вам другого дам, братцы, потому этот не подойдет. Вместо того, чтобы наши интересы соблюсти, он, видишь ты, муть напустил, в губернский город дал знать, что у нас беспорядки, бунтуют. Хорошо еще, что я станового встретил и сказал, чтобы не трудился сюда солдат присылать, а то бы… Управителя я вам другого дам, говорю, и вы мне сами поможете выбрать из своей среды его, ребята!
— Поможем, Сила Романович, ваше степенство! — загалдели со всех сторон фабричные.
Лика слушала и не верила своим глазам. Та ли это толпа? Те ли это люди, которые несколько минут тому назад готовы были растерзать этого самого человека, с самым неподдельным смирением выслушивают его теперь? Какою же могучею силой обладает этот по виду кроткий и тихий богатырь Сила, чтобы подчинить этого жаждущего крови зверя?
А, между тем, точно позабыв о том ужасе, которому он мог подвергнуться несколько минут тому назад, Строганов уже самым мирным образом разговаривал теперь с толпою.
Теперь все головы были обнажены. Фабричные, то и дело, неловко переступали с ноги на ногу, вертя шапки в руках.
Кирюк, с видом мокрой собаки, отряхивался на берегу, с трудом вылезши на берег по крутому скату. Многие из фабричных уже тешились на его счет.
Русский мужик добродушен и не злобен и того же требует от других. Строганов знал эту особенность русского человека и сам старался по мере сил и возможности забыть только что происшедшее. Поэтому он был очень рад, когда кто-то крикнул из толпы, дав иное направление разговору:
— А кого ты нам дашь в управители, хозяин?
Этим вопросом толпа давала понять Силе, что бесспорно подчинялась его авторитету.
— А кого сами выберете, братцы, тому и быть! — веселым откликом раздался ответ Силы.
Толпа загудела, зашумела снова. Слышались имена более или менее видных фабричных, ‘вожаков’, имевших бесспорное влияние на остальных.
Должность управляющего спичечной фабрики Строгановых не требовала ни особенных хитрых знаний, ни интеллигентности. Простой фабричный, хорошо ознакомленный с делом, мог легко справиться с подобным назначением. Но, тем не менее, трудно было остановиться на каком-либо выборе. Назвать одного — значило бы обидеть остальных.
Шапки усиленно мялись вспотевшими руками. На лицах выражалось самое красноречивое смущение. И вдруг звонкий тенор Герасима Безрукого выкрикнул через головы:
— Брауна нам в управители. Дай нам управителем Брауна, хозяин! Он много больше всех нас знает, в заграницах был и все прочее, понатерся. Вот его нам и дай!
— Слышите, Браун? — крикнул, в свою очередь Сила, — вас выбирают. Здесь вы, что ли? Выходите вперед!
Прошла минута напряженного молчания, показавшаяся бесконечной всем этим людям. Наконец, высокая фигура с черной бородою и со спущенными на самые глаза волосами раздвинула передние ряды и очутилась пред Силой.
— Слишком большая честь, хозяин! — произнес Браун, выступая вперед.
— Вас просят, Браун.
Немец поклонился. Если бы Лика не была занята образом Силы, с которого не спускала теперь благодарного взгляда, от нее не ускользнул бы, при начинающем брезжить рассвете, торжествующий огонь в острых глазах машиниста. Но Лика была вся сосредоточена на словах Силы, который теперь ласково и мягко говорил:
— Грешно отказываться, Браун, в такое время. Лучшие отзывы о вас фабричных говорят уже за наш выбор. Вы поможете нам с отцом… Ведь, вы, как я слышал, работали на лучших фабриках за границей.
— В Пруссии и в Вене, хозяин.
— Ну, вот видите. Значит, спичечное дело вам знакомо досконально… Примите же выбор и помогите нам в полном преобразовании фабрики.
— Слушаю, хозяин! — покорно склонив свою кудлатую голову, произнес машинист.
— Спасибо вам, Браун, большое русское спасибо, — проговорил Строганов, — век не забуду, разодолжили, родной! — и Сила протянул свою широкую ладонь Брауну.
Тот крепко пожал ее своей небольшой сильной рукой.
— Качать, братцы, нового управляющего, качать! — загалдели снова притихшие было фабричные.
И, прежде чем кто-либо ожидал этого, высокая фигура Брауна заколыхалась в воздухе на руках рабочих.
Лика воспользовалась сумятицей и выскочила из толпы.

V.

Раннее утро забрезжило над лесом. Солнце еще не вставало, но красавица заря охватила полнеба своим розовым пожаром. Птицы уже проснулись и беспокойно шуршали в кустах, коротким чириканьем приветствуя утро.
Лика шла по влажной от росы траве, вся полная мыслью о только что происшедшем. Эта ночь переродила ее, дав новое направление мыслям молодой девушки. Сегодня воочию ей пришлось убедиться в том, как низко в нравственном и умственном уровне стоит еще русская крестьянская толпа, как дико проявляются в ней страсти и как необходимо поднять нравственный и духовный рост этих лишенных культуры дикарей. Острая жалость, горячая привязанность и какое-то почти материнское чувство к этим нецивилизованным взрослым детям, сильно нуждающимся в прочном нравственном руководстве, наполнили душу молодой девушки.
‘Надо будет уговорить Силу устроить читальню для рабочих и столовую’, — мысленно произнесла молодая девушка, и вдруг внезапный румянец алым заревом разлился но ее лицу.
Одно воспоминание о Силе дало совершенно новый оборот мыслям молодой девушки. Вмиг пред ее мысленным взором предстали, как по мановенью волшебного жезла, рослая, богатырская фигура, хмурое лицо, сжатые брови, сурово сверкающие глаза и скрещенные на груди могучие руки, все это как бы снова воочию увидела Лика.
Силой и мощью, бесстрашьем и удалью веяло от этой рослой фигуры, беззаветной смелостью дышала она. Один на один, безоружный, он не побоялся выйти к этой толпе и вырвать из ее рук намеченную ею жертву. Он не побоялся идти ей наперекор, и говорить с ней трезвым, здоровым голосом рассудка, заставившим подчиниться эту толпу, обуреваемую одною страстью — страстью разрушения. Сколько же нравственной мощи скрывалось в этом человеке!
И он принадлежал ей душою, этот чудный человек. На протяжении трех лет принадлежал ей, Лике, всем своим чистым сердцем. Когда она выступала с благотворительной целью в одном из петербургских общественных зал со своими ‘неаполитанскими’ песенками, он первый сумел оценить ее искусство чисто и хорошо, как ребенок. Его подвели к ней, растерянного, смущенного в его детском восторге, навеянном ею, с робкими восхвалениями ее таланту. И тогда она, к стыду своему, почти не обратила внимания на этого огромного ребенка, потому что ее мысли были уже заняты другим. Но позднее она оценила его, оценила его бескорыстное, светлое, чувство, когда оба они работали в приюте. Он не смел ей заикнуться о своей любви, но и без слов она понимала, какое огромное значение имеет один ее взгляд, единое слово для этого сильного, прекрасного человека.
А когда он ее, нравственно умирающую в ее безвременной апатии, воскресил к жизни, разве он не был преданнейшим другом изо всех людей. А сейчас? Сегодня? Видела ли она когда что-либо подобное? Нашелся ли бы какой другой человек на свете, который бы так смело вышел против разъяренной толпы? Нет, положительно нет.
Богатырским эпосом, старыми былинами, типами Ильи и Добрыни повеяло на Лику при одном воспоминании о статном богатыре, стоявшем на береговой насыпи пред толпою. И эти могучие руки, эти развеянные кудри, это разом изменившееся лицо, ставшее вдруг из покорного и кроткого, страшно и дивно прекрасным!
Лика опустилась, как подкошенная, на траву. Ее сердце билось усиленно и неровно. В голове шумело и от усталости, и от бессонной ночи. Ноги ныли от продолжительной ходьбы. Но она не чувствовала ни боли, ни усталости. Ее лицо сияло. Глаза блестели. Она бесцельно смотрела на зеленую траву, наполненную без умолка трещавшими ранними кузнечиками, и блаженно улыбалась. Этот человек, этот сказочный богатырь, этот современный представитель народного эпоса любил ее, любил покорно и робко, нежно и светло, как ребенок. Он не смел помыслить об обладании ею и только любил ее, любил ее, конечно во сто раз больше ‘того’, кому она отдала душу и тело.
И впервые мысль о ‘том’ недостойном ее человеке не провела царапины в душе Лики. Казалось, сильная фигура Силы, неотступно стоявшая пред ней, вытеснила аристократическую фигуру Гарина. Какая-то тихая, блаженная теплота охватила все тело молодой девушки. Сладкая истома разлилась по всем членам. Не будучи более в состоянии бороться с ней, Горная упала на траву, и тотчас же та же сладкая теплота сковала сонные глаза девушки.
— Сила! Сила! — помимо желания и воли, шепнула она и тот час же уснула с детски-счастливой улыбкой.

* * *

Солнце стояло высоко на небе, когда Лика проснулась от своего неожиданного сна. Она быстро вскочила на ноги и удивленно озиралась кругом. Было уже поздно и первою мыслью молодой девушки было бежать скорее домой, где тетя Зина извелась, конечно, от страха за нее.
Торопливо оправив на себе платье и волосы, Горная поспешно зашагала по направлению к Нескучному. Она разом припомнила, что сегодня праздник, работ на фабрике нет, и что Сила Романович мог приехать к ним в послеобеденное время. И снова ее лицо порозовело, а в сердце ощутилась приятная теплота при одной мысли о том, что она увидит его.
Прибавив шага, Горная стала пробираться густым кустарником, ближайшим путем к усадьбе. Сделав шагов двадцать, Лика разом остановилась, как вкопанная. Сильный мужской голос, раздавшийся по ту сторону кустарника, привлек ее внимание.
Лика сразу узнала этот голос: говорил Браун.
Этот странный человек невольно возбуждал общее любопытство к своей особе. Он приехал несколько месяцев тому назад на фабрику, предложив свои услуги в качестве машиниста, и сразу сумел завоевать положение среди администрации и рабочих. Всегда сосредоточенный, сдержанный, начитанный и смелый, он резко выделялся среди серой толпы. К нему шли, с ним советовались, его чуточку боялись даже за острый, прозорливый ум. Никто не знал прошлого этого удивительного человека, но, что в его прошлом крылась какая-то тайна, в этом не сомневался никто. Недаром же он искал уединения, не даром же избегал общества рабочих товарищей и даже администрации в лице Бобрукова, школьного учителя и других, успевших отличить и выделить его из общего строя. С начальством Браун держал себя, как равный, и это-то и придавало ему особый вес среди рабочего люда. Это была едва ли не самая интересная личность на фабрике, занимавшая умы. В первое время его пребывания здесь становой и исправник усиленно приглядывали за ним. Герман Браун показался им европейским социалистом-эмигрантом. Но все их старания ‘накрыть’ Брауна не привели пи к чему. Он жил, казалось, вне социальных условий и так же мало, по-видимому, интересовался политикой, как и всем остальным.
Одни машины, одна профессия, казалось, способны были увлечь его. Он с первым гудком появлялся на фабрике и последний уходил с нее. Он не жил ни в Красовке, ни в Колотаевке, ни в окрестных деревнях, а снимал в пяти верстах от спичечной небольшой домик у управляющего большой покинутой усадьбы каких-то разорившихся графов. Об этой усадьбе говорилось много таинственного и чудесного. Говорили, что из большом старом доме по являются иногда души ее усопших владетелей. Таинственный Браун поселился в этом обвеянном тайной темных преданий гнезде, и этого было достаточно, чтобы еще более увеличить ореол таинственности, окружавший все существо машиниста.
Лика часто встречала его и сама невольно поддавалась странному влиянию этого необычайного человека. Она не могла не выделить его из общей среды, и все, касающееся странного машиниста, не могло, как и всех прочих, не интересовать ее.
И сейчас этот голос, властный и мало похожий на голос простого рабочего, заставил ее насторожиться.
Браун не был один. За густою листвою кустарников мелькало ярко-красное платье женщины. Лика знала это платье и эту женщину. Дочь Бобрукова, Анна, работала в ‘складочной’ спичечной фабрики по настоянию своего скупого, жадного до заработка отца, хотя дочери управляющего не было никакой надобности гнуть спину и дышать вредными парами, выходящими из соседней со складочной лаборатории..
Анна Бобрукова была сильная, рослая девушка с энергичным, своеобразно красивым лицом, со вздернутым носом и такими яркими губами, что на первый взгляд они казались смоченными кровью. По своему существу эта девушка была смела, дерзка и отважна. Она горела желанием выделиться из той мрачной среды, в которую попала, жаждала знания, и все свое свободное время проводила за чтением книг. Ее заветной мечтой было попасть в столицу, поступить на медицинские курсы, добиться аттестата и стать ‘важной’ ученой барыней, как она с необъяснимо-бравурным цинизмом говорила о себе. И не ради пользы человечеству хотела она достичь этого, нет. Просто Анну Бобрукову точил червь тщеславия. Она никого не любила, менее всего ту серую среду, которая окружала ее, но ей хотелось ‘утереть нос’, как она выражалась, отцу, насильно взявшему ее из четвертого класса гимназии, так как он нашел, что ученье лишь мутит голову и что куда полезнее будет его Анютке поступить на спичечную.
Здесь Бобрукова не пришлась ко двору ее товарищам и подругам по ремеслу. Заносчивая, гордая, она могла возбуждать к себе только ненависть и неприязнь. И она гордилась этим и рисовалась тем отрицательным чувством, которое возбуждала.
Сейчас Анна стояла в обществе Брауна, заслоненная одним кустарником от Лики.
Браун говорил, Анна слушала. Очевидно, это было продолжением разговора, начатого ими ранее.
— Ты сама находишь, что тебе нельзя более оставаться здесь после инцидента с отцом, — говорил, словно бросал, своим металлическим голосом Браун. — Уезжай. Все равно тебе житья здесь не будет. Дочь Каина, кровопийцы, как они называли твоего отца, не может внушить к себе уважение.
— Плевать мне на их уважение! — резко произнес голос Анны. — Плевать я хочу на всех их…
— Очень хорошо, — снова зазвучал голос Брауна, невозмутимо-спокойными нотами, — все-таки тебе тут решительно незачем оставаться. Тебе надо уехать. Молчи, не перебивай меня! Тебе надо уехать в Петербург. Поезжай, учись, работай. Я тебе дам денег на это.
— Денег? Слышите ли? он мне даст денег! — резко и дико расхохоталась Анна. — Да знаешь ли ты, что никогда никто в жизни не покупал за деньги Анны Бобруковой? Пусть она — дочь подлеца, негодяя и кровопийцы, сама жадна и корыстна, но никогда она не продавала своих ласк, и если полюбила тебя, то полюбила всем сердцем, без задней мысли, без корысти. Помнишь? И теперь мне ни за что не расстаться с тобою… Не гони меня! Я люблю тебя, словно безумная. Я и мысли выкинула об ученье и обо всем прочем. Только бы тебя видеть, только бы с тобою встречаться. Даром что я в гимназии училась в губернском городе, мой дед простой мужик-пахотник был, и сама я — мужичка, грубая, простая. И тебя-то я еще больше за то люблю, что в тебе мужика не видно, ты — точно барин. Что у вас, в Германии, все такие? Вон у тебя ручка какая! белая, тонкая, барская… И красивый ты, и манеры у тебя хорошие. Слушай, Герман! Я прежде дура была, рвалась к свету, в Питер, хотела учиться, чтобы все на меня глядели и дивились: вон какова, мол, Бобрукова Анна! Из грязи, из тьмы чем стала. А теперь ничего не хочу, ничего не надо. Только люби ты меня!
Лика чувствовала себя очень неловко. Оставаться и слушать далее чужие тайны ей более чем не хотелось, а уйти — значило выдать себя и сконфузить влюбленную пару. Она стояла растерянная, не зная, что сделать, что предпринять. И вдруг снова задрожал своим металлическим звуком голос Брауна:
— Не глупи, Анна, поезжай! Теперь тебе уж совсем не место здесь оставаться. Отец лишился должности, тебя со света сживут… К тому же теперь, когда меня выбрали в управляющие, мы не можем оставаться близкими. Понимаешь? Нехорошо!
— Неловко? Нехорошо? — как безумная, выкрикнула Анна. — Неловко! Нехорошо! И ты мне говоришь это! Зачем же тогда? Зачем?.. Подлец ты, подлец! — высоким фальцетом закончила она.
— Молчи! Я не люблю грубостей! — строго остановил Браун.
— Ага! Не любишь грубостей!.. А мои ласки любишь? Помнишь, когда мы были здесь в тот вечер, как ты всю опалил меня? Что ты мне говорил тогда, Браун? Помнишь, мы провожали тогда нескучневскую барышню из школы… В тот же вечер она читала и пела с ребятами хором. Мы еще провожать ее пошли, а потом…
— Молчи! То был миг безумия. Я уже раскаялся в нем, — глухо произнес Браун. — Тогда была душная, ароматная ночь, как у нас, в Саксонии, бывают. Медом пахло в воздухе. Ты шла рядом, сильная, горячая, молодая, ты обвилась вокруг меня змеею… Ты говорила, что любишь меня… И я принял тебя за другую, видя в тебе другую, понимаешь? — ту девушку, которую я когда-то любил, единственную в мире, я, Герман Браун, скептик и эгоист, и которую потерял навеки. И в тебе в ту ночь я видел ее… Поняла теперь? Ведь, мои ласки потом не повторялись? Кто же виноват, что ты, как собака, привязалась ко мне и преследуешь меня всюду? Прощай!
Голос замолк. Слышалось только усиленное дыхание двух пар человеческих грудей, дыхание, поднятое разнородными и мучительными ощущениями.
И вдруг Анна вскрикнула страшным, нечеловеческим криком.
— Негодяй! — четко послышалось в душистом лесном воздухе. — Я не прощу тебе этого, негодяй! — и громкое рыдание огласило лес. — Да, да, не прощу, — срывалось с трепещущих губ девушки. — Я проклинаю тебя и сумею излить тебе на голову всю мою мстительную ненависть к тебе. Слышишь ты меня? Отныне мы — враги, враги на всю жизнь! А на фабрике я останусь. Ты не смеешь лишить меня куска хлеба. И тебе, да и ей я отомщу. Я ее знаю.
— Знаешь? — голос Брауна дрогнул несвойственным ему волнением. — Знаешь?
— Знаю! — каким-то злорадным шипением произнесла работница, — знаю. Или ты думаешь, что я слепа, чтобы не видеть тех горячих взглядов, какими ты следишь за ней при встречах? А в ту ночь, когда я возвращалась с тобою по лесу и, отуманенная страстью, кинулась тебе на грудь, чье имя сорвалось с твоих губ, заглушенное поцелуем? Да, я знаю ее! И знаю еще, что ты — лгун, да, лгун! Не далекую германскую девушку любишь ты, а нескучневскую барышню — Лидию Горную. Да!
— Молчи! Молчи! Не смей произносить это святое имя! — послышался снова его трепетный голос, — или…
— Что ‘или’? — каким-то злорадным вызовом вскрикнула Анна. — Уж не грозишь ли ты мне? Так помни: я не боюсь угроз, я ничего не боюсь. Мне терять нечего после того как ты все, все отнял от меня! Помни и то, что я не прощу тебе обмана и рано или поздно заставлю каяться в нем. Увидишь!
Она замолкла. Замолк и Браун. Воцарилась полная тишина. Слышно было только, как кузнечики трещат в траве да высоко в небе пробует свою трель молодой жаворонок.
Лика осторожно поднялась с травы и с сильно бьющимся сердцем неслышно скользнула в чащу.
Что-то жуткое, необычайное почудилось ей в этой невольно подслушанной тайне. Этот странный, загадочный человек любит ее… Она смутно догадывалась о его чувстве и раньше, но боялась признаться в этом самой себе. Он был ей страшен, этот человек с его странной внешностью, с его острыми, прожигающими глазами, с пеленой таинственности, окружающей его имя. И потом он напоминал ей ‘того’, другого… И при мысли о ‘том’ снова дрожь слегка прошла по телу Лики. Она прибавила хода и быстро скрылась в зеленой чаще.

VI.

Сила Романович сдержал свое слово. Не прошло и трех недель со дня его приезда на спичечную, как произошла полная реорганизация фабрики. В макальном отделении, где вследствие фосфорных газов всегда стояла вредная, удушливая атмосфера, были сделаны особенные вентиляции и вход из макальной в наборную герметически запирался подъемной дверью. Лабораторию перенесли в отдельный флигель, так как этого просили рабочие. Устроены были баня и столовая артели. Особенное внимание было обращено на малолетних. Дети на фабрике при прежнем управляющем допускались во все камеры, считая даже и лабораторию, где они растирали зловредные порошки. Теперь им только давали работу в коробочной и упаковочной, где готовились спичечные коробки и наклеивались бандероли. В отделении изготовления зажигательной массы не было одного постоянного состава рабочих: они чередовались, чтобы не отравляться постепенно вследствие продолжительного пребывания здесь выделениями фосфорного вещества, обильно напитывающего атмосферу камеры.
И на больницу было обращено особенное внимание со стороны Силы. Он пригласил лишнего фельдшера, подговорил земского врача чаще заглядывать в его ‘логовище’, как он шутя называл фабрику. Кроме того, Сила учредил эмеритурную книжку, по образцу больших столичных заводов, и всячески старался облегчать быт тех бедных тружеников, жизнь и благополучие которых целиком легли теперь на его совесть.
Новый управляющий блестяще оправдал возложенные на него надежды. Он всюду поспевал своим прозорливым оком, помогая по мере сил и возможности молодому хозяину.
Целые дни молодой хозяин и его помощник были на ногах. Можно было с утра до ночи видеть рослого богатыря Силу, мелькающего из одной камеры в другую, и за ним гибкую, тонкую, эластичную фигуру, мало похожую на фигуру простого машиниста, Брауна. Бобрукова давно удалили с фабрики и он переселился в губернский город, а дом управляющего был взят под артель, так как Браун упорно отказался от предложения Силы переселиться из его ‘Забытой усадьбы’ и продолжал отмахивать по десять верст в день, посещая фабрику.
От прежнего управляющего осталось лишь одно неприятное воспоминание в образе его дочери, Анны, работавшей на фабрике. Но и Анна стала теперь неузнаваема. Прежняя заносчивая, дерзкая девушка превратилась в послушную овечку. Ее голоса не было слышно в камере. Очевидно, несчастье с отцом отразилось и на ней. Анна притихла, и только ее большие черные глаза с горячим, злым огоньком останавливались подолгу на фигуре. Брауна, когда он, сопутствуя молодому хозяину, посещал наборную.
Было утро. Первый гудок гулко прозвучал в воздухе. От Колотаевки и Красовки потянулись длинные вереницы худых, тощих фигур. Это были спичечники, спешившие поспеть к началу работы. Из небольшого домика, стоявшего по соседству с артелью, появилась богатырская фигура Силы. Строганов взглянул на небо, перекрестился и светло улыбнулся.
‘Погодка-то, погодка какая! — мысленно произнес он. — В Питере об эту пору такого денька не дождешься. Славно здесь, век бы остался! Только бы’…
Тут быстрая, как молния, мысль промелькнула в голове Силы. Краска бросилась ему в лицо. Глаза мягко увлажнились и засияли.
‘Только бы видеть ее почаще… — докончила его мысль. — Хоть изредка видеть ее, милую, чудную, святую, только бы хоть одним глазком видеть’…
С той роковой ночи Сила Романович не встречался с Ликой. Правда, часто издали он видел ее стройную, гибкую фигурку, пробирающуюся узкой межой по направлению Рябовки, где она сама лично учительствовала, но он не решался подойти к ней, заговорить с ней. Она пристыдила его в Нескучном, упрекнула его в недостаточном внимании к фабричному люду, и теперь он не явится к ней до тех пор, пока не исполнит до конца возложенной на него миссии. Он докажет ей, этой святой девушке, что если и неизмеримо выше стоит она, то все-таки все усилия его души стремятся к тому, чтобы подняться в ее глазах. Он и не хочет большего. Ему бы только немного стать человеком в ее глазах!
Мысль о Лике так захватила Сиду, что он и не заметил, как неслышно приблизилась к нему знакомая фигура. Браун подошел к крыльцу и, с достоинством приподняв фуражку, поклонился хозяину, как равный равному.
— А-а! Герман Васильевич, здравствуйте! — радушно произнес Сила, протягивая руку бывшему машинисту. — Эк, вы в эдакую рань пришли! Шутка ли, пять верст отмахать! И сколько-то раз я говорил вам, голубчик: перебирайтесь сюда, я вам флигельчик мой велю очистить чем так-то почву трамбовать каждое утро. А?
— Нет, уж увольте, хозяин! Привык я там, да и… — нахмурясь произнес он и запнулся.
Сила Романович сочувственно взглянул на него.
— Ну, как знаете! Как знаете! — заторопился он сказать. — Стеснять вас не стану. Ну, а деньжонок не возьмете ли от меня, чтобы лошадку купить, шарабанчик? Все же удобнее будет ездить.
Доброе, детски-простосердечное лицо Силы приняло молящее выражение. Ему было болезненно жаль этого гордого человека и хотелось облегчить его участь.
Но, очевидно, душе Брауна были чужды проявления такого чувства. Он вскинул на молодого хозяина надменным взглядом и холодно произнес:
— Благодарю вас, но не в моих привычках принимать подарки. Вы платите мне ровно столько, сколько этого заслуживает хороший управляющий, и сверх нормы я не возьму ничего. А что касается лошади, то она мне не нужна. Я люблю делать продолжительные прогулки. Иначе я давно приобрел бы ее, так как располагаю достаточными средствами, приобретенными моим прежним заработком в Вене и на прочих европейских фабриках. Но я не считаю нужным сделать это. И уж если делать приобретение, то скорее я бы уж приобрел себе ‘Забытую усадьбу’, благо ее владетели отдадут ее за бесценок.
— Ну вот, ну вот и отлично! — обрадовался Сила. — И если ваших сбережений не хватит, то смело располагайте моими суммами для этой цели… заимообразно! — добавил он со своей обычной деликатностью.
— Еще раз благодарю, хозяин, но, по всей вероятности, моих сбережений хватит, — произнес Браун. — А сколько вы думаете пробыть здесь?
— А что? — встрепенулся Строганов.
Одна мысль об отъезде приводила его в отчаяние. Он не мог себе представить, как он уедет из этих мест, где хотя изредка он видит пленительный образ Лики, где все дышит ею, где всюду ступает ее маленькая ножка.
‘Уехать отсюда! Так скоро? Нет! Нет! Пусть отец ведет свое дело ситцевой мануфактуры одни в столице, покамест я останусь здесь… Это мне необходимо, как воздух’.
— А что? — произнес он еще раз тем же испуганным голосом.
— Да лучше вам бы остаться здесь, хозяин, пока совсем не реорганизуется наша фабрика, — произнес Браун, устремляя на Строганова свой пронзительный взгляд, — а то наши оппоненты Веревкин, Маркулов уже начинают проявлять себя. Да и Кирюк мутит что-то … Да и Бобруков еще уняться не может и действует издалека на своих приверженцев. Им хочется снова водворить старого управляющего и…
— Этого не будет! — произнес Сила решительным, упорным тоном, которого было трудно ожидать от пего. — Я доволен вами, Браун, и не хочу никого другого. И речи не может быть об этом больше! Я не знаю, какой силой вы привлекли народ к себя, но помните, рабочие выбрали вас единогласно и…
— Это — панургово стадо. Они всегда привыкли действовать гуртом, как стадо свиней, — жестко произнес управляющий.
— Что? — лицо Силы приняло разом недоумевающее выражение, — как вы странно сказали это, Браун… Не жалуете вы их, что ли, этот народ? А я думал, что вы твердо стоите за свободу, равенство и благополучие этих людей….
— Вы — законченный и просвещенный европеец, а говорите, как ребенок, извините меня, — отвечал тот, и его тонкое лицо осветилось усмешкой. — Я — враг насилия, потому что оно претит принципам мироздания… Бог создал мир, чтобы поселить в нем свободного царя-человека. Но люди пожелали власти и кровью покупали ее. Одни бациллы пожирали другие… Выше всяких основ стояла прочная основа права сильнейшего. Сила хороша, но надо знать, над кем проявлять ее. Ведь, подчиняя себе известную силу, можно уронить, обесцветить себя, если эта сила своей некультурностью заставит запачкать руки своего победителя. Я борюсь только с равными и борюсь наверняка, зная, что останусь победителем, иная борьба меня не влечет.
— Ну, а уравнение пролетариата с буржуазным классом? Как вы смотрите на это дело, Браун?
— На это я отвечу одним, хозяин. Ваш народ вырос и поднялся в последнее время. Рабочий класс подавлен как в своем материальном, так и в нравственном росте. В этом его болезнь. У вас рабочий — мужик, серая скотина, в Европе он — единица, индивидуум с широким горизонтом. Узость положения вашего рабочего делает его односторонним даже в его влечении к свободе. Это — уже не борьба за право, а борьба за существование. Бросьте ему каравай хлеба, кошель с деньгами, он набьет свой живот, нарядится по-господски, пойдет в трактир, будет пить, как извозчик, и слушать скверную музыку, и он счастлив, сыт, ему нет дела до тех подлых условий, в какие попала его родина. Нет, таких борцов я не признаю. Их надо сжать клещами и задушить в них малейшее влечение к революции. Только сытые, сильные, смелые люди, люди, не зависящие от их безжалостного властелина-голода, должны идти во главе освободительного движения. Я бы сказал, что бюрократические сферы должны первые принципиально выдвинуться в борьбе за свободу, а народ и пролетариат уже пойдет за ними, как стая покорных овец. Но нужно всегда помнить, что власть должна быть, но власть не бичующая, а могуче-великодушная, красивая власть… Ведь, прежний древний Рим был силен властью, а…
Браун разом запнулся. По его лицу пробежало странное, не отвечающее его речам, выражение. Глаза приковались к одной точке.
Сила Романович невольно перевел свой взор по направлению взгляда управляющего и замерь на месте. К воротам фабрики подъезжала грохоча телега, в ней сидела Лика, с бледным лицом, с расширенными от страха глазами. Она на ходу выпрыгнула из своего своеобразного экипажа и бегом направилась к обоим собеседникам.
— Сила Романович! Голубчик! — кричала она еще издали, протягивая руки, — в Рябовке несчастье случилось. Авдотьи, прежней старостихи, Андрюша в колодец свалился. Ради Господа, за доктором пошлите, а мне фельдшера дайте и позвольте Андрюшу перевезти в вашу больницу, хотя он в рабочих и не числится. Мальчик о сруб голову проломил… Ужас… Ради Бога, скорее, голубчик!..
Не помня себя, Лика роняла слова за словом крепко вцепившись руками в руку Силы. Взоры ее глаз, полных слез, впивались в него. Выражение муки застыло в ее красивом лице. Но вдруг точно трепет прошел по телу девушки. Она почувствовала на себе чем-то пристально обращенный в ее лицо взгляд. И вмиг все это лицо покрылось краской. Лика инстинктивно стиснула руку Силы, как бы прося у него помощи, и снова прерывисто, взволнованно заговорила: — Едемте со мною, голубчик, пожалуйста, поскорее! И фельдшеру прикажите тоже. Только ради Бога скорее, а то Андрюша умрет… может быть, и умер — уже… без меня. Жалко, ведь, такой славный мальчишка и притом один сын у матери! Все там растерялись, заметались. Вот мне и пришлось ехать… самой. Скорее, скорее, голубчик!
Но Силу уже не надо было торопить. Волнение Лики невольно передалось ему. Взволнованным голосом приказал он тотчас же позвать фельдшера, потом попросил Брауна отрядить немедленно верхового за земским врачом и, покончив со всем этим, помог Лике вскарабкаться на телегу.
— Ну, вот и ладно, теперь уж полдела сделано! — произнес он ободряющим голосом, усаживаясь и подле молодой девушки и приказав фельдшеру поместиться тут же.
Серый, невзрачный мужичонка задергал вожжами, и телега, громыхая, поскакала по направлению Рябовки. Браун долго и пристально смотрел вслед, потом медленно сунул руку в карман, вынул из него портсигар, закурил папиросу и глубоко, глубоко задумался.
— Что? Проморгал свою лапушку? И знать тебя не хочет генеральская дочка! — послышался за ним насмешливый шепот.
Браун быстро обернулся. Пред ним в своем обычном ярком, пестром наряде, выгодно оттеняющем ее резкую красоту, стояла Анна Бобрукова. Ее черные глаза насмешливо сверкали, рот кривился. При виде этого задорно поднятого к нему лица, вся кровь кинулась в голову Брауна. Что-то грозное сверкнуло в его черных пронзительных глазах, и, прежде чем девушка могла опомниться, он схватил ее за плечи и произнес тихо и внушительно:
— Слушай ты, тварь, слушай меня хорошенько! Если ты когда-либо посмеешь произнести имя этой святой девушки, я размозжу тебе голову о стену камеры, хотя не привык быть грубым ни с одной женщиной в мире. А теперь ступай и чтобы ты не попадалась мне больше намоем пути никогда! Слышишь?
И с силой оттолкнув от себя Анну, он спокойным шагом двинулся по направлению ворот фабрики.

VII

В маленькой избенке бывшей старостихи Анисьи было нестерпимо душно. В углу на лавке в полусидячем положении сидела сама Анисья, изможденная горем и нуждою женщина, и крепко спала в самой неудобной позе, в какой обыкновенно спят измученные недавней встряской люди. За ситцевой занавеской на несложной крестьянской постели охал ребенок. Фельдшер вышел покурить и Лика одна осталась у постели больного Андрюши.
Уже четвертую ночь сидит Лика так около больного мальчика. Пролом черепной кости повлек за собою воспаление мозга, во время которого больного нельзя было, ни под каким видом перевезти в фабричную больницу, и Лика Горная водворилась в избе Аксиньи, с целью во чтобы то ни стало выходить Андрюшу.
Дни и ночи проводила она теперь здесь, уходя домой для того лишь, чтобы вымыться и переодеться, да перекинуться двумя, тремя словами с тетей Зиной. Каждый день сюда наведывался Сила. Оп осторожно, беззвучно входил своей тяжеловатой обычно походкой и осведомлялся о здоровье Андрюши. И каждый раз по его уходе Лика должна была сознаться, что она ждет этого посещения, что оно доставляет ей радостное удовлетворение.
Сегодня Сила еще не был, и молодая девушка, сменяя лед на голове больного, обтирая уксусом его горячее тельце, думала о Силе. Он представлялся ей теперь не иначе, как окруженный разбушевавшейся фабричной толпой, готовой растерзать его заодно с Бобруковым, идеалом русского богатыря и в тоже время рыцарем без страха и упрека представлялся он ей. Она знала только двоих таких людей, мощных духом: синьора Виталио и Силу, и к обоим им рвалась ее молодая, горячая душа.
Андрюша застонал на своем ложе, и Лика разом встрепенулась и, с трудом отогнав от себя посторонние мысли, занялась больным.
До 11-ти часов она могла оставаться здесь, в одиннадцать за ней должна была прислать лошадь тетя Зина. Сегодняшнюю ночь Лика решила провести дома, положась на слова доктора, сказавшего ей утром, что опасность более или менее миновала. Ей надо было к тому же собраться с мыслями, обсудить кое-что, что волновало ее чуткую душу.
Сегодня ей пришлось встретиться со школьным учителем Красовки. Это был ярый социалист, и с восторгом отмечал каждую черточку социальной эволюции. И сегодня он сообщил ей, что красовские ‘просыпаются’, что на спичечную проникли агитаторы, и не сегодня — завтра начнется открытое брожение, на этот раз уже вне экономической цели. Лика мельком уловила имена Бобруковой, Кирюка… Кирюк был опасный оппортунист, та гнойная язва пролетариата, которая умела распространять вокруг себя зловоние и заразу. Лика знала, что Кирюк и Анна Бобрукова — единственный недовольный элемент на фабрике, хотя Анна и притворялась под шкурой овечьей скромности, а Кирюк на время прикусил свой ядовитый язык. Кирюк был едва ли не самый сознательный из рабочих. Судьба забросила его в эту глушь из самых недр социально-пролетарской жизни. Он говорил красно и умело и всегда действовал на толпу какой-то задорной бравурой. Кирюк был на ‘замечании’ в губернии, и это несколько приостанавливало этого ярого социалиста. Иванов (фамилия учителя) передал Лике, что Кирюк с той самой истории точит зуб на молодого хозяина, и Лика решила во чтобы то ни стало предупредить Силу. Сам по себе Кирюк не был опасен, но он умел возбуждать и растравлять умы, и этого было достаточно, чтобы чувствовать кое-какие опасения по отношению к нему.
Лика, принципиально стоявшая всегда за народ и презиравшая его угнетателей, не могла не почувствовать всей гадости возмутительной тактики Кирюка. Ведь, Сила шел навстречу серому люду, ведь, он сделал все зависящее от себя, чтобы улучшить быт фабрики. Ужели же он достоин подобного отношения людей, в дружбу и преданность которых он начал было верить, как ребенок?
Да, да, она сегодня же предупредит его обо всем. Только бы скорее, скорее ей увидеть его.
Вошел фельдшер и прервал мысли Лики.
— За вами прислали лошадь, Лидия Валентиновна, — произнес он. — Я разбужу Анисью и мы почередуемся у больного… А вы с Богом.
— Да, я еду, Василий Пармеиович! — каким-то упавшим голосом произнесла Лика и мысленно добавила от себя: ‘А его нет, он не едет. Он не приедет сегодня!’.
Анисья проснулась. Андрюша беспокойно заметался на постели. Лика осторожно наклонилась над ним и поцеловала горячую щеку ребенка, потом накинула на плечи платок и вышла на крыльцо.
Звезды… Звезды… Звезды… Целый мир звезд, целое море золотого сияния.
‘Когда я вижу звездное небо’, — невольно вспомнила Лика слова Канта, — то чувствую лучшие и высшие стороны своего естества’.
Старый философ был искренен, как всегда. Звезды — это совесть неба, которая всегда чиста и прекрасна и является вечным напоминанием миру о его стремлении к совершенству.
Лика взглянула на небо, и вся ее душа всколыхнулась и словно запела, но запела тою целью, которой нет места на небесах. Лике снова захотелось любви, захотелось чувства, сильной мужской светлой, любящей ласки, которая, казалось, не была создана для нее. Ее потянуло в неведомую сладкую и жуткую даль… Ей захотелось услышать горячие, преданные речи, захотелось почувствовать биение сердца, бившегося для, нее. Невольные слезы обожгли ей глаза.
— Одинока… одинока… одинока! — произнесла она с какой-то горькой, болезненной настойчивостью. — Одинока и никому нет дела до меня! — и, подавив в себе вздох, она медленно сошла с крыльца и направилась к тарантасу.
— Лидия Валентиновна! На одну минутку-с! — послышался за ней сильный, хорошо знакомый голос.
Лика вздрогнула, обернулась, пред ней в полутьме обрисовалась атлетическая фигура Строганова.
Жгучая радость вспыхнула полымем в сердце Лики. Его беззаветная любовь к ней светлой, умиротворяющей грезой действовала на нее, а теперь, в эту ночь, когда одиночество остро и болезненно захватило молодую девушку, она более чем когда-либо обрадовалась его приходу.
— Как я рада вас видеть! — вырвалось у нее. В одну минуту Сила был подле Лики. Свет лупы набрасывал свой серебристый покров на его богатырскую фигуру, на широкое лицо и русые кудри, и эти лицо и фигура казались теперь чем-то фантастически-крупным и значительным на фоне ночи.
‘Точно и не прежний Сила, каким я его знала три года назад, а другой кто-то, сказочный и чудный’, — невольно подумала Лика, и этот другой сразу же властно занял место в ее душе. Протянув ему дрожащие руки, Лика проговорила:
— За мной тетя Зина лошадь прислала. Только я пройтись хочу. Пусть Артем вперед едет, а мы сделаем прогулку. Хотите, Сила Романович?
— Хочу ли я? — таким горячим, юношеским звуком вырвалось из груди Строганова, что Лика почувствовала разом всю огромную любовь этого большого человека. — Да я бы теперь, кажется, до утра вот тут простоял, ожидая вашего выхода из избы.
Лика тихо пожала протянутую ей сильную руку, в которой ее собственная ручка утонула совсем. Потом она взяла Силу под руку и зашагала своей легкой походкой подле Строганова.
— Как пойдем? Лесом или пустынью прикажете-с? — спросил он молодую девушку.
— Лесом! Конечно, лесом! — весело воскликнула та, — если вы не боитесь! — произнесла она с невольным женским лукавством.
— Лидия Валентиновна, храбростью я не хвалюсь, — произнес Строганов, — а ежели, к примеру сказать, кто-нибудь на вашем пути подвернется, чтобы обидеть вас — не приведи, Господи! — тому я — уж простите меня за резкость, мужика сиволапого! — тому я по-простецки голову сверну!
И такой мощью, таким горячим убеждением веры в правоту своих слов повеяло от слов Силы, что Лика вся сжалась, как цветок от грозы, вся разом стала маленькая и робкая. Ее вдруг стало смертельно жалко потерять любовь этого огромного благородного человека, который так сумел бы заступиться за нее, и в тоже время где-то в душе пробуждалось сознание, что она не имеет права на это чувство, на эту любовь, она, опозоренная навеки.
Чтобы как-нибудь сдвинуть с себя всю тяжесть горечи, овладевшую ею, она поторопилась перевести разговор на другую тему.
— А Кирюк что-то мудрит, Сила Романович, — проговорила Лика с трепетом в голосе.
— Мудрит-с? Ну? — простодушным звуком откликнулся Строганов. — А я, признаться, думал, что купанье у него навеки отбило охоту ‘мудровать’.
И он звучно рассмеялся своим сочным голосом. Рассмеялась и Лика.
Теперь они шли по лесной дороге, с двух сторон которой высились огромные лиственные деревья, посеребренные сказочным сиянием луны.
— Во всяком случае, надо принять Меры, Сила Романович, — снова произнесла помолчав Лика, — а то, ведь, за Кирюком пойдут остальные и… и…
— Да… да… Браун тоже мне что-то насчет Кирюка говорил, да я, признаться, не хорошо его слушал. Он и насчет расчета того же Кирюка советовал. А мне жаль его гнать, признаться. Ведь, дурак-человек, с жира бесится. Ведь, все я для них сделал, что мог, так нет же, он, видите ли, мутит теперь народ, что, дескать, им собрания какие-то устраивать надо по вечерам. А мне становой по поводу этих собраний строго настрого наказывал: ‘Не допускайте вы их, Христом Богом, Сила Романович, наплачетесь! Ведь, в случае чего солдаты опять… стрельба… тюрьмы’. Я народ люблю, Лидия Валентиновна, и для его блага всем, чем могу, пожертвую. Только разумного требуйте… Расшибусь — сделаю. Во мне буржуазного эгоизма, ей-ей же, не много. С гимназии в меня это всосалось прочно. Ведь, во тьме я теперь, а искал света когда-то, ближе к природе стремился. Ботаником я быть хотел, а тятенька мой — кремень-человек, ну, и того… вырвал из ученья. А только души моей он не вырвал. Ведь, я — только по натуре купец-буржуй, а душа моя так и трепещет от желания слиться с народом, раскусить его вполне, идти с ним рука об руку… Ах, Господи! Да вы знаете ли, когда наши финансисты на собрании своего союза говорить стали о том, что пролетариат придушить надо в корень, задавить его голос, заставить замолчать, я что им ответил? Вы отца моего спросите. Он после того со мной месяц не разговаривал. Вот и теперь железным, машинным трудом они все хотят задавить труд рабочий, а того не знают, что прогресс-то их культурной финансовой цивилизации к полному упадку поведет. Пролетарий создает финансиста, а не мертвая машина с ее автоматическим выполнением. Взгляните на Англию, Лидия Валентиновна. Бывал я в Лондоне. Так, Господи Боже мой! От нищих прохода нет! И все больше рабочие, выбитые из фабричной жизни. Нет, не диво снискать себе силу финансовую и упиваться ею, простите великодушно-с, как боров, уснувший на отрубях!.. Если ты силен, как человек и единица, дай помощью почувствовать эту силу пигмеям, которые зависят от твоего блага. Видел я Фонвизина пьесу как-то зимою, там Стародум славно говорит: ‘Имей душу, имей сердце и будешь человеком во всякое время!’. Вот в этом-то и кроется красота!
— Красота! — эхом повторила Лика, — Красота — лучшая гармония вселенной.
И вдруг ей невольно припомнилось другое определение красоты другого человека — князя Гарина. Тот искал красоты в красивых положениях и женщинах, тот не любил народа и чуждался его…
Она встрепенулась вся и невольно прижалась к Силе. Мохнатые деревья точно протянулись к ней, звезды замигали сильнее. Какой-то острый колючий холодок пробегал по телу.
— Мне страшно! — произнесла она чуть слышно.
— Лидия Валентиновна, голубушка, почему же? Ведь, не одна вы, с провожатым! — весь так и заволновался Строганов. — Прикажете, может, Артема кликнуть?.. Ах, нервы-то, нервы вам Андрюшкина болезнь расшатала!..
— Нет, нет, не то это, не нервы… И не от чего-нибудь определенного мне страшно, Сила Романович! — мигом овладев собою, произнесла Лика: — а почему-то жутко на душе у меня, ах, как жутко! Помните ли вы, как я к свету стремилась? К солнцу? Помните, как всю мою жизнь переделала, убежала из общества, скрылась сюда? Я думала здесь приносить пользу, уйти вся в ту ошеломляющую работу, а работы такой нет. Здесь нельзя забыться! Тут и помимо меня деятелей много — и учителя, и фельдшера, и больница. Экая невидаль, подумаешь, за больным поухаживать или ребятишек добровольно учить, или воскресные чтения устраивать!.. У меня все-таки и свободного времени много, и не утомляюсь я настолько, насколько бы хотела. Раньше мне лучше было: я с фабрикой вашей общалась, в больнице помогала доктору и читала рабочим по праздникам, и пения хоровые устраивала, а теперь, когда все улучшилось с вашим приездом, мне делать нечего. Ребятишек выделили, в больнице — два фельдшера бессменно, а насчет духовной пищи, этих чтений я… я…
— Неужто из-за меня вы их прекратили, Лидия Валентиновна? — почти с ужасом вырвалось у Силы.
Легкий кивок стриженой головки, посеребренной луною, был ему ответом.
— Как? Из-за меня? И я, дурак, мужик неотесанный, помешал вам? — тем же испуганным звуком вырывалось из могучей груди Силы.
— Да, видите ли… мне было неловко подводить вас… Администрация могла подумать, что у вас на фабрике нелегальные собрания, могла набросить тень на имя Строганова, а я не хочу этого, Сила Романович, голубчик! — пылко заключила свою речь Лика.
— Да черта ли мне до администрации и ее придирок, Лидия Валентиновна! — забывая всю свою обычную сдержанность, воскликнул Сила. — Да если они о вас заикнуться посмеют, так я к губернатору и… и…
Он задохнулся. Его грудь бурно вздымалась, рука, на которую опиралась Лика, дрожала. Потом, переведя дух через минуту, он заговорил невольно трепетным и молящим голосом:
— Умоляю вас, Лидия Валентиновна, барышня золотая, Христа ради, осчастливьте меня вы и не забывайте моей фабрики! А если мешаю я — прикажите уехать! Ей Богу, не только уеду, а умру, сгину по одному вашему слову, Лидия Валентиновна…
Оп запнулся, закрыл лицо руками и, прежде чем Лика могла вымолвить слово, этот огромный человек упал к ее ногам и зарыдал, как ребенок. Все его сильное тело конвульсивно вздрагивало, голова билась на траве у самых ног Лики. Не плач, а стон рвали ему грудь, оглашая лес своими душу потрясающими звуками.
Три года таил Сила в себе это могучее чувство, лелеял его, как святыню, ограждая от всех непроницаемой стеною алтарь своей любви на высоком пьедестале, посреди которого стояло его божество — Лика, и теперь не вынес… Встреча с ней, почти потерянной из вида для него, ее заметное расположение к нему, его переход от скорбной сладкой тоски по ней к светлой, радостной встрече — все это надломило недюжинные силы Строганова. Теперь он рыдал, как слабый, измученный, бессильный ребенок.
Потрясенная, взволнованная стояла Лика, не зная, что сделать, что предпринять. Сладкое, невыразимо приятное чувство властно говорило в ее сердце. Она гордилась этим человеком, рыдавшим от любви у ее ног. Вся ее душа рвалась к нему навстречу. Ей хотелось дать огромное счастье этому светлому, большому ребенку. Она положила руку на плечо Строганова, а другую опустила на его кудрявую голову.
— Сила! Опомнитесь! — послышался в тишине ночи ее мягкий, вздрагивающий голос. — Опомнитесь, Сила! Взгляните на меня!
Точно электрический ток прошел по телу Строганова, Оп поднял голову и, все еще стоя на коленах пред Ликой, взволнованно заговорил:
— Простите… Христа ради… Лидия Валентиновна… Я — дурак, мужик. Я не смел беспокоить… пугать вас. Вы — генеральская дочка, белая косточка, Лидия Валентиновна, а я — сиволапый буржуй, купец… И как я смел оскорбить ваш слух, вашу гордость? Простите! Простите меня!
Лика вспыхнула, выпрямилась. Гордостью повеяло от ее лица, глаза заблестели.
— Глядите на меня! — произнесла она значительно. — Видите ли вы мое лицо, мои глаза, Сила? Глядите в них хорошенько, глядите, они плачут. Не оскорбили вы меня, нет, нет! Дивным, ярким счастьем повеяло на меня от вашей любви. Ведь, я знала, что вы любите меня давно, давно, Сила… с той первой встречи в концерте, когда я пела мои песенки пред публикой. Тогда же я поняла то впечатление, которое произвела на вас. Как же вы можете думать, что такая любовь оскорбит меня? Сила! Сила! Я горжусь ею, если вы хотите знать это, да, я горжусь вашей любовью. Нет здесь ни белых косточек, ни буржуев, ни пролетариев, а есть люди, есть два друга, два брата, два существа, сродные по духу естества, два борца, стремящиеся использовать свои силы для блага человечества. И что может быть прекраснее такой любви!
Лика замолкла. Ее глаза смело поднялись к небу, к ласковым звездам, мигающим издалека. Ее побледневшее лицо было вдохновенно красиво.
— Сила! — снова проговорила она, — если ваше счастье заключается в сознании чувства, пробужденного во мне вами, то не гоните этого сознания от себя. Брат мой! друг мой, Сила! Я люблю вас, как друга, как брата… Да, я люблю вас!
Тихий крик пронесся по лесу. Строганов вдруг очутился на ногах. Жгучее счастье опалило его.
— Лидия Валентиновна! Храни вас Господи за это! — прошептал он чуть слышно. — Смею ли я? Смею ли я? Но вы сами-с, сами-с сказали, что нет пролетариев и бюрократов, нет буржуазии… это — условные градации… есть только люди-с. Вы слишком прекрасны, слишком велики, Лидия Валентиновна, святая вы, но как милости, как нищий, молю вас: не откажите позволить мне всю мою жизнь посвятить вам, быть вашим псом, собакой, рабом, слугою. Будьте моей владычицей и женой, Лидия Валентиновна! Удостойте, осчастливьте-с! Мужик я буржуй, но я все силы употреблю на самосовершенствование. И положения добьюсь, и чинов. С деньгами все можно-с, только вы… Или убейте меня, убейте сейчас же за дерзость!..
Его глаза с мольбою впились в заметно побледневшее лицо Горной. Робкая надежда мелькала в его широко раскрытом взоре. Он следил за каждой черточкой, за каждым движением ее прелестного личика и ждал приговора.
Обе руки Лики упали на плечи Силы. Потом она сжала его крупную, сильную голову ладонями и, радостно смеясь одними глазами, произнесла:
— Глупенький! Разве же не видите вы, что я согласна?
Она хотела еще прибавить что-то, и вдруг точно молот ударил ей по душе. Огненная мысль вонзилась в мозг и колючими змейками побежала к сердцу. Сердце разом захолодело и все наполнилось той ужасной, потрясающей пустотой, какую она ощущала уже не раз в себе.
‘Ты не можешь быть ничьей женой, ты опозорена навеки!’ — выстукивало рядом потрясающих ударов это опустошенное мраком женское сердечко, и в один миг она резко оттолкнула от себя Силу и глухо прошептала, закрывая лицо руками:
— Нет! Нет, это невозможно, я не, имею права быть ничьей женой… — и обессиленная опустилась на траву.
В один миг Сила очутился подле нее.
— За что? За что? Лидия Валентиновна? Да, да, не стою я!.. Знаю… Зазнался я… знаю… Простите! — лепетал он, как ребенок, то хватаясь за голову, то припадая к ногам Лики.
— Нет, не то… не то! — воскликнула она, — не то! Господи, что за пытка такая! — Она заложила за голову свои хрупкие руки и хрустнула ими. — Вы — золото! Вы — сокровище, Сила. Вы — тот светлый идеал человека, которому даже не надо совершенствоваться, а я… я… я опозорена… навсегда… — с трудом вымолвила она роковое слово и после минутной паузы проговорила с мучительно-злорадным смехом: — или вы не знали, что ваша чистая Лика была любовницей князя Всеволода Гарина? Вы не знали этого, Сила?
Наступила мучительная пауза.
И вдруг что-то горячее коснулось бессильно опущенных рук Лики. Вот еще, еще и еще. Сила Романович припал губами к этим бессильным Ручкам и целый град поцелуев полился на них.
— Все, все знаю, — послышался его шепот, — Лидия Валентиновна, солнышко мое светлое, и могу только преклониться пред вами и теперь. Как высшего счастья, как величайшей чести, молю об одном: снизойдите до меня, будьте моей женой! А что касается того… другого… он не мог уронить вас, душу вашу, не глядя ни на что… Ваше беззаветное чувство к тому только подняло вас еще выше, и подлец тот, кто посмеет взглянуть на это иначе… Одно только жутко мне: что ежели… — тут он замолк на минуту, — что ежели он живет еще в вашей душе?
— Нет! — сильно вырвалось из груди Лики, — он погиб для меня! Вы можете быть уверены в этом, Сила! И если я вспоминаю с трепетом о нем, то с трепетом ненависти и неприязни… Не бойтесь ничего! Я буду вам честной женою, Сила, а если тот, другой когда-либо появится на моем пути…
— То он погибнет за малейшую непочтительность к вам! — произнес Строганов таким голосом, который всколыхнул все существо молодой девушки.
Молча протянула она ему обе руки. Он прижался к ним долгим поцелуем. Вся его душа вылилась в этом поцелуе, вся несложная, но чудно-прекрасная душа.
— Господи! За что мне это? Мне — ничтожному аршиннику, недоучке? — произнес он с жаром.
— Милый! Вы лучший из людей! — произнесла Лика, опираясь снова на его руку, чтобы продолжать путь.
Звезды по-прежнему сияли им с неба. Деревья вырастали, как стражи, по сторонам пути, словно приветствуя их молодой союз. Но что-то новое было в этом сиянии звезд и неба, новое для них обоих.
— Хорошо! — сказала Лика и тихо сжала руку своего жениха.
Он коснулся этой руки поцелуем, тем поцелуем, который создает женщину царицей в один миг, и взглянул на нее лучистым взором.
Лике казалось, что ее сердце выпрыгнет от счастья. Она зажала его рукою и ускорила шаг.
Вдруг дикий, пронзительный крик совы пронесся над лесом. Сила разом остановился. Лика последовала его примеру. Холодком повеяло на них от этого крика.
— Вы верите в предчувствия? — произнесла молодая девушка заметно побелевшими губами.
— Я верю в мое огромное незаслуженное счастье, — ответил Строганов, не спускавший с нее все время влюбленных глаз.
— А я верю! — тихо прошептала Лика, так тихо, чтобы даже он не мог услышать ее, и вдруг схватилась за руку своего спутника. — Что это? Что это? — проронила она, испуганно оглядываясь на деревья.
Темная тень пересекла им путь и скрылась за деревьями.
— Какой-то человек, — спокойно произнес Сила — должно быть, подгулявший рабочий, не посмевший вернуться в таком виде домой.
— Да, да, рабочий! — машинально произнесла Лика и прибавила шага.
— Рабочий!!! — произнес кто-то за кустами, — именно рабочий, моя дорогая! — и, лишь только влюбленная пара удалилась, темная фигура выскочила из кустов и встала теперь посреди дороги, вся облитая сиянием луны.
Бледное лицо незнакомца подергивалось судорогой, глаза мрачно горели. Он был страшен в эту минуту со своей черной бородой, покрывавшей почти до самых глаз его щеки, с мрачным взором, от которого веяло гибелью. Он поднял кулак и погрозил звездам, ласково мерцавшим ему издалека.
— Никогда! Слышите ли, никогда, никто иной, кроме меня, не коснется ее. Она моя и выстрадана мною по праву! — глухим шипящим голосом произнес черный человек, — И моей и ничьей больше, клянусь, не будет моя Лика!
И, точно приняв клятву черного человека, совсем выплыла из-за облака серебряная луна и осветила и гибкую эластичную фигуру, и бледное бородатое лицо странного человека, позволяя узнать его в полутьме лунной ночи. Германом Брауном звался этот странный человек.

VIII

Рядом с отделением для просушки, уставленным огромными деревянными ящиками на подобие гробов без крыш, находилось помещение наборной, или складочной, где в особые рамки укладывались соломки для спичек. В наборной, или укладочной, камере работали исключительно женщины. Их занятие не представляло никакой трудности. Работницы быстро проводили рукою по заполненной соломкою для спичек дощечке, изрезанной углублениями, с тем, чтобы в каждое из углублений дощечки попадала соломка. Потом заполненную дощечку накладывали на стержни и принимались за другую, причем вторая дощечка нижнею своею стороною надавливала на соломку нижней, и все это прикрывали тонкой доской в виде пресса. В каждой рамке помещается 2200-2500 соломинок.
Ловкость работниц этого отделения спичечной фабрики много способствует скорости выполнения работы, а легкость подобного труда не мешает их бодрости и жизнерадостности, особенно у молодежи. Наборная — это заповедная Ханаанская земля для несчастных тружеников спичечного производства, это — рай, куда стремится каждый, работающий в удушливой атмосфере макальной, сушильной и других отделений фабрики.
Анна Бобрукова была в числе этих счастливиц, которые работали в наборной. Красивая, рослая, молодая, она выделялась среди других. Кроме того, ее происхождение и смелость, с которой она пустилась в ‘народ’, давали ей большой вес среди наборщиц-крестьянок окрестных деревень, но она и не пользовалась их расположением.
Сегодня Анна более чем когда-либо выделялась среди своих товарок каким-то особенно возбужденным настроением. Она пришла задолго до фабричного гудка и ее видели у ворот о чем-то таинственно совещающейся с Кирюком, работающим в лаборатории. Обычно прилежная и работающая, она сегодня едва-едва справлялась с ‘уроком’, как сама называла положенное в день комплектование рамок.
— Что с Анюткой? Вишь, сама не своя девчонка, — шепнула Дуня Козырина соседке, Марье Косой.
Та только руками развела.
— А кто ее знает… Нешто впервой? И всегда-то она такая несуразная.
— Чего шепчетесь? — неожиданно оборвала их Анна, чудом услыхавшая или, вернее, угадавшая, что говорилось про нее. — А мне то странно, что вы-то спокойны сами. Точно овцы какие, прости Господи! Работают, рук не покладая, и довольны своей судьбой.
— А чего же нам не быть довольными-то? — вступилась бойкая сероглазая Марфуша. — Свои четыре гривенника мы в аккурат получаем, и работа слава Богу! Ничего, жить можно!
— Дура ты! — внезапно набросилась на нее Анна. — ‘Жить можно!’ Да, ведь, и свиньи живут… Да как живут-то! Пойми это, дурища! Как живут-то! Вон Кирюк говорит, что на прочих спичечных девушки и бабы по полтине в день хватают, да и восемь часов на работе, а не десять, как у нас.
— Врет твой Кирюк! — обрезала Бобрукову Марфуша, — кабы так-то хорошо на других фабриках было, чего же ему сюды тащиться занадобилось бы? Каждый не дурак, ищет там, где лучше!
— Верно, верно! — подхватили работницы.
Бобрукова только досадливо махнула рукою. Ее авторитет был поколеблен, и это язвило самолюбие гордой девушки.
В эту минуту дверь из соседней сушильной приотворилась, и Браун вошел в камеру.
— Ты что растрещалась, трещотка? — бросив суровый взгляд на Анну, произнес он. — Мало того, что опоздала сегодня и с Кирюком проболтала гудок, и теперь, руки сложа, рассуждаешь? Ведь, у нас не поштучно, а поденно, и хозяйское время не смей красть.
Анну передернуло и от этого ‘ты’, и от этой резкой речи. Несмотря на все свое деланное опрощение, она не могла никогда забыть свою интеллигентность, и умышленное обращение с ней Брауна, как с простой укладчицей, подняло ее всю.
Лицо Анны вспыхнуло, глаза метнули искры. Она гордо выпрямилась, быстрыми шагами подошла к управляющему и кинула ему в самое лицо:
— Чего вы придираетесь? Сломать меня хотите? Ладно! Не придется! Отца моего вытеснили своими же кознями, а теперь за меня!
— Молчать! — грозно пронесся резкий окрик по камере, и Браун, не меняя своего спокойного лица, сверкнул глазами.
— Не очень-то я испугалась! — разом сатанея, крикнула Анна, — Не стану молчать! Хочется вам меня выгнать, знаю, да руки коротки, шалишь! Я к самому хозяину пойду: так мол и так, от управителя вашего покоя нет — то с нежностями лез, а теперь как увидал, что взятки гладки, так и в шею! Защиты ни от кого нет!
Анна задыхалась. Работницы укладчицы бросили дело и с живейшим любопытством следили за этой сценой. Сверкающие глаза Анны, ее горящее багровым румянцем лицо и дрожащий голос не предвещали ничего хорошего. Но странно: чем больше волновалась девушка, тем спокойнее становился Браун. Ни один мускул не вздрагивал и в его красивом лице. Он медленно поглаживал свою густую черную бороду и насмешливо смотрел искрящимися глазами в лицо Бобруковой. И, когда голос Анны замер на высокой звенящей ноте, Браун спокойно сказал:
— Вступать с тобою в споры и пререкания я не стану: ты — простая укладчица, я — твой начальник. Или потрудись делать так, как я приказываю тебе, или я тебя вышвырну вон в одни сутки! — и, круто повернувшись, он вышел из камеры.
Анна замерла от неожиданности, услышав эти слова, остальные девушки замерли вместе с ней. Так длилось с минуту. Потом все заговорило, закричало, зашумело разом:
— Так нельзя… Выкидывать ни за что, ни про что на улицу… Управитель злобствует. Неладно это!
И вдруг этот шум и гам были разом покрыты высоким, звонким, сильным голосом Анны.
— Товарищи-работницы! — произнесла она, и при первых же звуках этого голоса все стихло. — Что же это? До каких пор терпеть? За хозяином жить можно, а управитель — зверь. Выкинуть! Меня-то! Врешь, руки коротки и не те времена теперь. Все видали, как он на меня буркалы пялил намедни, а теперь не выгорело, так и на улицу! — цинично и злобно расхохоталась она. — Врешь, не уйду, тебя скорее выпру. Да! Неужели это — управитель? Неужели он в нужды наши входит? Вон батька мой плох был, а и то зря человеку не портил. А этот, прости Господи, аспид… Да и откуда он? Кто он такой? Откуда у него деньжищи? Вон слыхала я, что он Старую усадьбу покупать хочет. Не приведи Бог, не попасть бы в беду! Вон Кирюк многое такое выследил. Он говорить с нами хотел, собраться велит… Мы и соберемся, ужо потолкуем… Немца нам над собою иметь не полагается. Пьет он кровь нашу зря…
— А твой отец не пил? — ехидно осведомилась Марья Косая.
— Дура! Так отец и получил за это: едва жив остался, а Браун, глядишь, только денежки хозяйские наживает. И опять: ребятам не позволил работать, а, гляди, ребята с голода мрут. Белый фосфор для них, слышите, вреден! А ты сделай так, чтобы этого самого белого фосфора тут и духа не было… Ведь, незаконно это, запрещено, а у нас есть…
— Есть это, верно! — подхватили работницы.
— Ну, вот! Ну, вот! — обрадовалась Анна. — А потом, какое такое право он имеет ‘тыкать’? Да он, может, хуже меня, как ни на есть последний.
— Да ты у нас барышня, что и говорить! — не кстати вмешалась бойкая Марфуша.
Но Анна даже и не слышала ее. Она понизила голос до шепота и произнесла чуть слышно:
— И много, много вам еще Кирюк про него скажет всего. Завтра у него в избе соберитесь. Только не все, всех много. Макальщики придут, пильщики и другие, так чтобы, чего доброго, до старосты не дошло. Послушаем. Эх, девушки, серота, ведь, вы, вам умных-то речей куда не мешает послушать!..
Девушки-работницы притихли как-то. Каждая из них сознавала в душе всю правоту слов Анны, но нравственный голод, голод цивилизации, не особенно беспокоил их. Красовские работницы чувствовали более рельефно иной голод, физический, заставлявший их глотать вредную атмосферу фабрики и оставлять в ней большую половину своего здоровья и сил. Однако, они молчаливым сочувствием согласились с Анной, а потом, пошептавшись друг с другом, решили на завтра пойти ‘послушать’ умных речей, как выразилась Анна, в избу Кирюка.

IX

Лика, mon adorИe! (моя обожаемая!)
Не могу выразить тебе мое счастье по поводу полученного от тебя письма. Обеими руками благословляю тебя, моя девочка,ma chИre petite Лика adorИe (моя дорогая маленькая обожаемая Лика). Ведь, я не переставала любить тебя даже и тогда, когда свершилось этоce malheur inattendu (неожиданное несчастье), которое перевернуло вверх дном всю нашу жизнь. Ведь, и тогда я жаждала твоего возвращения домой, ma chИre enfant adorИe (мое дорогое, обожаемое дитя), но ты предпочла устроить иначе твою жизнь и мне осталось только предать все на волю Божию. Но сердце мое, как и сердце petit papa (маленького папы) принадлежит тебе, моя Лика. Поэтому я несказанно обрадовалась твоему счастью. Сила Романович отличный человек, при том, il taime tollement et te rendra heureuse, petite.(безумно любит тебя и сделает тебя счастливой) Я готова присягнуть в этом. Certainement, quil nest pas de notre bord (Конечно, он не нашего круга), но… его богатство дает ему право на все. Чины, ордена, дворянское достоинство, словом, за этим дело не постоит. А главное, он вытянет тебя из этой норы, куда ты забралась и где хочешь схоронить свою молодость. Жить для народа это хорошо, Лика, cest une idИe, qui tourney la tete (это — идея, которая кружит голову), но при твоей красоте, при твоей богато одаренной натуре, ты могла бы вести иную жизнь. Ты рождена, чтобы блистать яркой звездою на нашем великосветском небе, а не прятаться среди крестьян, грязи и нищеты. Меня удивляет только одно: почему не приехать в Петербург и Ю grand cris ( торжественно) не отпраздновать свою свадьбу?
Принцесса Е., председательница нашего общества Защиты бедных женщин от жестокого обращения мужей, велела мне передать тебе свои лучшие пожелания и намекнула, что выхлопочет твоему жениху завидную награду за его участие в нашем кружке. Ведь, он состоит членом у нас. Княгиня Дэви черненькая и княгиня Дэви рыженькаяобе поздравляют тебя. Petit рара, Рен, ее муж и Анатоль с Бетси шлют тысячу поцелуев. Последняя напишет тебе. Eentre nous soit dit (Между нами говоря) эта пара, кажется, не так счастлива, как мы предполагали… Но кто же счастлив в нынешнее время? Анатоль не создан для супружеской жизни, а Бетси слишком требовательна. Вольно же мучить себя! Нам, женщинам, необходимо смотреть сквозь пальцы на невинные слабости наших мужей, если мы хотим иметь абсолютное счастье. Ты, впрочем, гарантирована от этого, моя малютка, так как Сила Романович будет идеалом мужа, я готова держать пари. Reste toute tranquille et sois belle et jeueuse, chИre petite Лика! (Оставайся совершенно спокойной, будь красивой и радостной, дорогая маленькая Лика!)
Шлю тебе тысячу поцелуев.
Твоя мама.
А все-таки было бы лучше отпраздновать свадьбу здесь, pour renfermer la bouche auxe bavards.( что бы закрыть рты болтунам).
Лика докончила последнюю строчку и опустила письмо на колени. И вмиг пред ее мысленным взором выплыл мир давно позабытый, оставленный ею. От этого письма, исписанного крупным прямым, английским почерком, веяло запахом ‘вера-виолетты’, любимыми духами ее матери, и чем-то неуловимо тлетворным и неприятно раздражающим, о чем она успела уже позабыть в эти два последние года пребывания ее здесь, в Нескучном…
И снова на Лику повеяло вместе с пряным, дурманящим ароматом пошлостью того огромного пустого мира, из которого она вырвалась. Мать, с ее искалеченными взглядами на жизнь, с ее боготворением mond’a (света), с ее жадным стремлением играть в нем выдающуюся роль, встала пред ней, как живая. А около — сухой, черствый, вполне казенный человек, ее отчим, помешанный на карьере и том же свете, как и его жена. Они не погнушались отречься от нее, Лики, в тяжелую минуту, когда она нуждалась в добром сочувствии, в родственной ласке. Они оттолкнули ее в ту минуту, когда узнали о ее ‘грешном увлечении’ князем Гариным. А теперь, когда из ее коротенького, сухого письма они узнали, что миллионер Сила будет ее мужем, какою тревогою забились их сердца!
Лика горько усмехнулась. ‘Il n’est pas de notre bord ‘ (Он не нашего круга) вспомнила она фразу из письма матери о Cиле, и, между тем, это не помешало им протянуть ему объятия потому, что он богат, а богатство дает лучшую опору человеку в жизни.
Лика брезгливо поморщилась, взглянула мельком на красиво исписанные твердым, английским почерком странички и разорвала письмо на мелкие части.
‘Нет! Тысячу раз нет! Я не вернусь к вам, мама! Ваша сутолочная, пустая, пошлая жизнь оскорбляет меня! Мне хорошо здесь… Я нашла тут мое тихое, светлое, хорошее счастье и никуда не уйду отсюда, никогда, ни за что!’ — мысленно заключила молодая девушка.
А Сила? Согласится ли он на это? Пожелает ли он запереться здесь на всю жизнь, отдавать себя всего на служение людям, серым и несчастным? Сможет ли он принести ей эту жертву, да и вправе ли она требовать ее от него? Ведь, у него свое огромное дело ситцевой мануфактуры, ведь, он — единственный наследник своего миллионера-отца, отца довольно-таки крутого нрава, который целью всей своей жизни определил наживу и только наживу. Захочет ли Сила, найдет ли в себе мужество отрешиться от всего этого и дружно рука об руку с ней идти по выбранному ею пути?
Лика глубоко задумалась. Вокруг нее голубел августовский вечер, теплый и пахучий, розы на клумбах слали ей свой одуряющий аромат. Солнце садилось и последней, предсмертной лаской целовало золотистую головку со стриженными кудрями.
— Лидия Валентиновна, вы здесь? А я думал, в Рябовке. Искал вас на фабрике — нет, в Красовке тоже. Ну, думаю, в Рябовку к Андрюшке отправились, и решил вас здесь с Зинаидой Владимировной дождаться, — и огромная фигура Силы склонилась пред девушкой.
— Сила Романович, милый! Как кстати! — искренне вырвалось из груди той, и, взяв его обе руки, Лика усадила Силу подле себя на скамью и сбивчиво и взволнованно поведала ему все свои опасения.
Строганов весь, казалось, превратился во внимание. Он жадно ловил каждое слово любимой девушки, и но мере того, как говорила Лика, его лицо принимало все более и более сосредоточенное выражение.
— Лидия Валентиновна! — произнес Строганов глубоким, прочувствованным голосом, когда Лика кончила свою взволнованную речь. — Одно вам скажу на эго, одну истинную правду скажу. Господь с вами! Как могли вам такие мысли на ум придти? Да не только дела ситцевой мануфактуры, а всего себя брошу по одному вашему слову! Да неужели мой родитель хорошего помощника себе не найдет? Ведь, и сам-то он по этому делу дока — всюду поспеет, так и без меня может справиться. А мне и здесь дела довольно. Нет, Лидия Валентиновна, вы этого не бойтесь. Вы меня к жизни воскресили, огромным счастьем пожаловали, и теперь только понял я, что значит жить, существовать. Кому до нас дело? Разгневается отец — пускай его! Наследства лишит — и на это согласен. Наймусь к нему же на фабрику управляющим, и не пропадем мы… Одного я хотел было раньше — всему миру о своем счастье кричать, привезти в Питер жену-красавицу, ангела Божьего, и, всем показывая на нее, крикнуть: ‘Глядите хорошенько, люди, другой такой нигде не увидите’. Но потом одумался… Вы не любите общества, вам здесь приятнее, и располагайте вы мною, как рабом — я вам только за это в ножки кланяться буду!
Точно розовые волны из солнца, тепла и света укачивали Лику. Вот, вот оно, счастье, настоящее! — мысленно говорила себе молодая девушка, — Вот то, о чем она мечтала столько времени. Жизнь — путь к добру и пользе об руку с избранником мужем, разделяющим ее взгляды и убеждения. И этот богатырь, этот чистый, светлый, хороший Сила даст ей все, чего смутно жаждала ее душа. И впервые в жизни Лика почувствовала себя вполне и сознательно счастливой.
— Тетя Зина! — звонко крикнула она через плечо, не сводя с жениха лукавством сверкающего взора. — Тетя Зина! Сюда! Сюда, скорее! — И, когда Зинаида Владимировна поспешно подошла к молодой паре, Лика с тем же лукавым блеском в глазах, спросила: — ты видела когда-нибудь чудо, тетя?
Старшая Горная удивленно поморгала глазами.
— Да, да, чудо, милая, дорогая ты моя тетя Зина, ненавистница малейшего тормоза прогресса и малюсенькой паузы в ходе цивилизации! Ты видела и Хеопсову пирамиду, и великого сфинкса пустыни, и часы в Дрездене, и собор Петра и Павла в Риме. Ты видела Эйфелеву башню, тетечка, и следила с нее за орлиным полетом, но что все твои произведения царя человека в сравнении с этим чудом, подобным которому ты не могла никогда встретить, клянусь тебе! — и Лика выдвинула вперед густо раскрасневшегося при этих ее словах Силу. — Такого человека я еще не видела и такого человека дает мне судьба. Теперь, я уверена, над Красовкой, фабрикой и Рябовкой поднимается настоящее солнце. Я уверена, что вы поможете, Сила, заставить народ улыбаться счастливой улыбкой. И не только тут, а и дальше, от нас далеко, там, где едят хлеб с мякиною и где люди гибнут в невежестве и нищете, блеснет солнышко, Сила. Вот вы шутя говорили как-то, что вас разорить трудно, а, ведь, я, пожалуй, и разорю, Сила! Да, разорю, не на бриллианты и наряды, а на этих самых бедных, серых друзей. Не страшно вам это?
— Лидия Валентиновна, весь я ваш и распоряжайтесь мною по вашему усмотрению, — горячо ответил Строганов, сам весь захваченный пылкой речью его невесты.
Тетя Зина молчала и улыбалась. Она была счастлива за Лику, счастлива тем, что ее девочка попала в хорошие руки и что заветное желание этой девочки приводилось в исполнение по одному взмаху ее темных ресниц.
И вдруг среди этих довольных мыслей лицо тети Зины нахмурилось.
— Сила Романович, а как же с петербургской-то фабрикой сделать? — нерешительно произнесла она. — Ведь, ваш батюшка не согласится, пожалуй, вас от мануфактурного дела отставить.
— Эх, Зинаида Владимировна, видно, вы моего родителя не знаете. Он меня и так пилил все, что я больше рабочие интересы, чем наши личные, храню, ну, и того, значит, обижался. А теперь предлог хороший от мануфактуры отделаться! За спичечной, мол, глаза да глаза нужны. А и устроимся же мы тут на славу! — весело воскликнул Сила. — В первую голову в Рябове больницу, в Колотаевке церковь улучшим, в фабричную больницу доктора своего, чтобы земцу не пользоваться…
— Милый вы, милый! — прошептала Лика, протягивая обе руки жениху. — И за что мне такое счастье? — заметила она чуть слышно.
Тетя Зина снова ушла на террасу. Лика и Строганов остались одни. Сумерки сгущались гармонично и красиво. Высоко зажглась первая вечерняя звезда, за ней другая, третья… Ночной караульщик затрещал свою ежедневную музыку. Далеко в Красовке залаяли собаки и все стихло. Ночь наступила.
Около часа сидели Сила и его невеста на скамейке под развесистой липой, тихо разговаривая о скором будущем. Тетя Зина чуть ли не в десятый раз звала пить чай молодую пару, но ни Лика, ни Сила не двигались с места. Они боялись нарушить гармонию этого вечера пошлой жизненной обстановкой.
— Народ, — говорил Сила, — народ достоин лучшей доли. Когда я вижу нужду рабочего класса, всеми силами прорывающего себе путь не к обогащению, нет, а к выходу из этой нужды беспросветной, куда его толкнула судьба, мне хочется к нему присоединиться, Лидия Валентиновна, чтобы и самому отпить из этой скудной чаши. И стыдно мне тогда и за своп миллионы, и за возможность чувствовать себя в холе и довольстве. Эх, досадно мне, что родился я Силой Строгановым, а не Гараськой Безруким.
— Нет, нет, голубчик! Вы радоваться должны! — горячо прервала его Лика, — радоваться, что есть на земле Силы, чтобы давать дышать таким Гараськам. Ведь, если бы светло, тепло, радостно и ярко было на земле, чтобы тогда оставалось делать солнцу?
Внезапное молчание воцарилось на скамье под старой липой. Глаза Силы, не покидая своего восторженного выражения, впивались в белевшее во мраке лицо молодой девушки. Но обычно застенчивая Горная не смущалась этого взгляда, в нем было столько чистой любви и преданности, что сердце Лики невольно забилось необычайно радостной гордостью и счастьем. Она прижалась к сильной груди Строганова и вмиг почувствовала себя такой слабенькой и хрупкой, какою еще не чувствовала себя никогда.
А Сила Романович сидел, не шевелясь, боясь каким-либо неосторожным словом или движением спугнуть так доверчиво прильнувшую девушку.
И вот Лика подняла голову, ее глаза встретились с глубоким, любящим взором Силы. Строганов не выдержал. Огонь пробежал по его жилам. Около него, совсем рядом, прижимаясь к нему, сидела любимая им девушка, которая через неделю-другую должна была сделаться его женою. Близость этой девушки ударила ему в голову, пробежала по всему телу, затуманила мозг. Дрожащею рукою он охватил ее плечи.
— Дозвольте! — срывающимся шепотом вырвалось из его груди, и, прежде чем Лика могла ответить что-либо, трепетные губы прильнули к ее губам.
В следующую же минуту Сила был у ее ног, весь сгорая от стыда и отчаяния.
— Прогоните меня… Прогоните… Дурак… я… Да как я осмелился!.. Лидия Валентиновна, святая, чистая, прекрасная, простите меня!
И он прижался губами к подолу ее платья.
— Встань, милый! — произнесла Лика, — и не бойся, что оскорбил меня! Ты любишь меня, а где любовь там нет оскорбления. Ты видишь, я сама целую тебя! — и она прильнула губами к его лбу. Потом тихонько оттолкнула от себя со словами: а теперь ступай. К тете идти не надо. Пусть только одна природа будет свидетельницей нашего счастья. Ступай… Завтра я буду на фабрике.
— Лидия Валентиновна! Лида! — послышался во мраке задыхающийся от счастья голос Строганова.
— Лида! — эхом повторила Горная. — Лида! Как это ново и красиво. Так еще никто не называл меня!.. Да, Лида… Для него одного я буду Лида! — проговорила она мысленно, прислушиваясь к удаляющимся шагам жениха.
Вот они дальше, дальше… Вот их почти совсем не слышно. Какая-то мучительная боль одиночества сжала сердце Лики. Ее потянуло вдруг броситься за Силой, задержать, заставить быть около себя. Какая-то странная пустота, какой-то непонятный страх наполнили разом ее душу. Тяжелое предчувствие сжало сердце.
‘Сила! Сила! Остановись! Останься!’ — хотела было крикнуть она и вдруг замерла от неожиданности. Пред ней стояла стройная мужская фигура. Бледное лицо, окруженное черной бородой, выступало во мраке.
— Браун! — вырвалось из груди Лики, и непонятный страх с новой силой захватил ее сердце.
Браун стоял теперь в полосе лунного света и улыбался. Что-то сатанински-злорадное было в его смертельно-бледном лице, в глазах, горевших теперь адским пламенем. Он близко-близко подошел к девушке, взял ее за руку и низко наклонил к ее лицу свою красивую голову.
— Не бойтесь меня, мадемуазель Горная! — произнес он глухим голосом, — я пришел не со злым умыслом, я явился сюда только поздравить вас, только от души пожелать вам счастья. Чего вы так дрожите? Почему вы боитесь меня? Разве во мне есть что-нибудь страшное? Но бросьте это… Вы счастливы до краев, Лидия Валентиновна, и никакому другому чувству не может быть дано место в вашей душе. Сейчас я был невольным свидетелем вашего счастья. Вы поцеловали вашего жениха… О, что это был за поцелуй! Я бы охотно отдал за него целую жизнь. И знаете ли, что мне он напомнил? Рассказ одного моего приятеля русского, который посетил нашу фабрику в Вене. Он любил русскую девушку и она принадлежала ему… Да, она отдалась ему, несмотря на свое высокое положение в свете… И он ласкал ее точно так же в ту ночь… Вы можете себе представить такую ночь? Белые снежные сугробы, бешеная тройка, цыгане, вина… и песни, песни без конца. У нас, в Германии, не знают им подобных, а потом снова тройка, и нежная золотокудрая девушка, похожая на Мадонну… Восточная комната, тишина, белый мех зверей, и такие ласки, каких не знали боги, клянусь вам. Вас я спрашиваю, мадемуазель Лика, можете ли вы себе представить такую ночь?
Глаза Лики широко раскрылись и почти безумным, на смерть испуганным взором впились в бледное, перекошенное лицо Брауна.
— Восточная комната… белый мех… князь Всеволод… и ласки… — как сомнамбула, повторяла она без тени сознания в застывшем лице.
Браун весь подался вперед, схватил ее похолодевшую руку, заглянул в эти безумные глаза.
— Мадемуазель Лика, что с вами? Неужели этот рассказ мог повлиять на вас так удручающе? Ведь, это чуждо вам, как посторонняя, чужая повесть. Мой русский приятель рассказал мне ее в Вене и с тех пор…
— Ваш приятель был там? — тем же странным, как бы закаменелым голосом спросила Лика.
— Он был всюду, где мог! Он хотел забыть ту ночь, в которую златокудрая девушка отдала ему всю себя без остатка, и не мог. Он, как волшебник, превращался то в одно лицо, то в другое, через силу создавая себе социальные и общественные интересы, он учился, специализировался, преследуя одну цель — встречу с той девушкой, которую полюбил на всю жизнь. Он не брезговал никакой ролью, чтобы приблизиться к ней, и… и… спрятав свою гордость, он решился на рискованное дело…
— Молчите! Пощадите меня! Я ничего не хочу слышать! — простонала Лика, обессиленная, чуть живая опускаясь на скамью.
— Мадемуазель Горная, что с вами? — насмешливо прозвучал голос Брауна, — вы, такая бесстрашная и сильная, трепещете, как былинка! Успокойтесь, бедное дитя! Герман Браун не причинит вам зла. Можете не дрожать и не звать вашего жениха на помощь. Кстати, молодой хозяин — чудесный парень, но это — не муж для вас, смею вас уверить.
— Не муж! — эхом отозвалась Лика, заметно слабея с каждой минутой под упорным взглядом этих фосфорических горящих глаз.
— Да, конечно, вы не можете быть его женою. Мой приятель русский назвал мне ту девушку, к которой стремился всеми своими помыслами, и эту девушку, эту девушку звали вашим именем… Лидию Горную любил мой приятель русский.
Лика тихо вскрикнула. Лицо Брауна было совсем близко от ее лица. Его глаза горели нестерпимо. Мучительное сознание чего-то рокового и страшного мелькало в глубине души Ликии. ‘Вот-вот удар!’ — смутно мелькало в разгоряченном мозгу девушки. Какой удар — она не знала, но догадывалась о нем.
Этот человек с его странными, душу пронизывающими глазами, с его черной бородой и нерусским акцентом так ярко напоминал ей того… другого, что порой ее мозг мутился, голова отказывалась работать. Теперь он, как прорицатель, развернул самую сокровенную страницу ее прошлого и снова заставил с мучительным томлением переживать ее.
‘Он встретил Гарина… Гарин рассказал ему все. Что же тут удивительного?’ — тут же пытливо вопрошала себя Лика, и снова острая, как нож, мысль пронизала весь ее мозг.
А вдруг Браун и Гарин… это… это…
Мысль Лики затмилась сразу, перестала работать. Бледное лицо склонялось над ней все ближе и ближе к ее похолодевшему лицу. Страшная, непонятная власть этого человека сковывала ее невидимыми цепями. Его горящие глаза двумя лезвиями впивались в ее широко раскрытые взоры… Силы Лики падали, какое-то странное оцепенение сковывало ее всю с головы до ног. Трепет проходил колючими токами по всему телу. А сердце замирало от какой-то нестерпимо-сладкой боли… Две ярко горящие звезды, два палящие глаза впились в нее. И вдруг темный нескучневский сад, освещенный в отдалении балкон, где все еще сидела за потухшим самоваром проглядывающая газеты тетя Зина — все исчезло… Восточная комната, белые меха, набросанные на низкие турецкие тахты, портреты женщин на изящных столиках и стройный изящный красавец встали пред ней.
— Лика! Моя радость! Лика — мое счастье! — зазвенел в ее ушах слишком знакомый голос.
— Князь Всеволод! — резким криком вырвалось из груди Лики и она упала на руки Брауна.
Он осторожно принял в объятия ее хрупкую фигурку, легко приподнял с земли и понес, понес из темноты к свету, к освещенному балкону, где сидела ее тетка.
— Вот, — произнес он своим спокойным, металлическим голосом, — мадемуазель сделалось дурно. Я нашел ее в глубоком обмороке в саду.
— Боже мой, Лика! Господин Браун! Что с ней? Она умерла! Лика моя! Лика! — сама не своя вскрикнула Зинаида Владимировна, бросаясь к племяннице.
— Повторяю, мадемуазель в обмороке, — произнес еще спокойнее Браун, — Это скоро пройдет и все перейдет в глубокий сон. Мне приходилось встречаться с такими явлениями. К утру мадемуазель будет здорова. А пока дайте мне положить ее куда-нибудь и принесите вина.
Последние слова Браун сказал уже на ходу, внося Лику в ее комнату.
В углу этой небольшой комнатки, облитой теперь лунным сиянием, белела скромная девичья кроватка. При виде этой комнаты, этой белой узенькой кроватки, все всколыхнулось в душе черноглазого человека. Острая, мучительная жалость и безумное, нестерпимое желание не уходить отсюда, остаться здесь навсегда захватили его. Осторожно положил он на узенькую кроватку свою хрупкую ношу и направил взор на прелестное бесчувственное личико.
И снова жгучая жажда обладания этим исключительным существом, этой хрупкой на вид и сильной духом девушкой заговорила в нем громче всех прочих побуждений. Жалости к ней уже не было в его душе. Злорадное торжество снова исказило его лицо сатанинской улыбкой.
— Спи, милая! — произнес он не то ласково, не то зловеще, — а когда проснешься, в твоей душе снова воцарится князь Всеволод Гарин.
И, не будучи в состоянии сдержать себя, Браун быстро наклонился над бесчувственной девушкой и, как вампир, впился губами в ее губы.
Легкий стон вырвался из груди Лики и она беспокойно заметалась на постели.
— Вот вино! — Зинаида вошла в комнату.
Но Брауна уже не было там. Он, заслышав приближающиеся шаги, выпрыгнул прямо в сад из окна спальной.

X.

Он шел по лесной дороге к старой усадьбе и его мысль работала неустанно. В его голове воскресло недавнее прошлое — необычайное, почти сказочное, созданное им самим.
Около трех лет тому назад он, баловень и любимец света, непобедимый, блестящий красавец-князь, кумир женщин и их злой гений, полюбил впервые. Он как сейчас видит эту девушку с золотыми кудрями, горячей речью пылко защищающею интересы ‘низшей братии’ на одном из филантропических собраний, где оба они были записаны членами.
И с той самой минуты эта девушка заняла его мысли, его сердце, его душу… Он почти обманом овладел ею и это отбросило их друг от друга. До сих пор он считал свои победы десятками жертв, но эта победа обошлась ему дорого, слишком дорого… Она оттолкнула его в ту минуту, когда он решил отдать ей свою свободу, решил жениться на ней, против собственного принципа. Но она уже поняла его, узнала всю пустоту, всю суетную мелочность его души и… они расстались.
Первая женщина в мире оттолкнула его… И он ушел с растерзанным сердцем. В первые минуты разрыва он думал, что оскорбленное самолюбие мужчины говорит в нем, но потом он понял, что нечто более глубокое и сильное овладело его душой. Он полюбил впервые и полюбил на всю жизнь. Это чувство вонзилось в него, оно, как спрут, окружило его своими цепкими лапами и тут же он дал себе страшную клятву или овладеть этой девушкой, заставившей его мучиться или погибнуть.
Прежняя пустая светская жизнь опостылела ему. Ему надо было заглушить боль работой, трудом без конца. Он изучал когда-то ради любопытства техническое дело и теперь под видом простого машиниста поступил на один из германских заводов. Здесь он работал, не покладая рук, жил, как простой рабочий, по чужому паспорту германского подданного Германа Брауна, приобретенному им за большие деньги. Труд помогал ему жить, но не усыплял его чувства. Образ белокурой девушки носился пред ним неустанно.
А тут еще подоспело рабочее движение. Князь Всеволод был убежденный консерватор и по принципам и по рождению. На рабочих и крестьян он смотрел, как на толпу безгласных рабов, созданных для труда и абсолютной покорности высшему классу. И борьба с зарождающимся движением тешила, занимала его. Подавить революцию, примять самое идею свободы рабочего и крестьянского класса — это стало задачей князя Гарина. Он знал, что любимая им девушка исповедует диаметрально противоположные ему взгляды, и это еще более, чем все остальное, поджигало князя на реакционную борьбу с целым миром, с ней самой, с судьбою…
Он верил, что останется победителем, верил, что рано или поздно завладеет любимою девушкою, заставит ее быть своей покорной, хотя бы и безумно любимой рабой, и одновременно с этим наставит тормозов, где только сможет, тому проявлению активной борьбы, которая закипала в недрах России.
Так прошло два года скитаний по европейским заводам, где он считал себя отщепенцем среди рабочего, вечно борющегося за свои права класса. Он оброс бородой, исхудал, подурнел, изменился, стал неузнаваем. Он сумел присвоить себе иностранный акцент, научился говорить глухим голосом простолюдина. В его черных отросших волосах засеребрилась ранняя седина. Но его сердце билось по-прежнему своей гордой, деспотической любовью. Вся его жизнь стремилась к одной цели — найти ее, его Лику, его златокудрую фею и победить ее. Он вернулся в Россию. Никто не узнал его здесь под его рабочей блузой с этой отросшей бородой, с беспокойно бегающим взглядом острых глаз.
Князь Всеволод Гарин исчез навеки. Вместо него жил и существовал машинист Герман Браун. По наведенным справкам, он узнал о месте нахождения Лики. Поступить на спичечную фабрику было для него далеко не трудным делом. И он увидел ее, тоже немало изменившуюся, но ставшую еще более дорогою ему в течение этого времени.
Он стал преследовать ее. Всюду, где бы ни появлялась ‘нескучневская барышня’, темной тенью он следовал за ней. Это заметили на фабрике. О нем заговорили. И вот, чтобы усыпить подозрения и дать себе возможность продолжать опасную игру, князь Всеволод снизошел до животного увлечения Анной. Но ласки Бобруковой не могли вскружить ему голову, не могли затмить воспоминание о других чистых, застенчивых ласках его Лики.
Весь охваченный своими воспоминаниями Герман Браун, он же князь Всеволод, незаметно подошел к ‘Старой усадьбе’ — его усадьбе. Оп приобрел ее недавно от прежних владельцев. Длинный старинной архитектуры дом глянул на него своими тускло блестящими от лунного света стеклами. Одно из них, то, которое выходило в чащу кустов жимолости, было освещено.
Браун не торопясь вошел на крыльцо по шатким ступеням и вошел в длинный темный коридор. В конце последнего находилась дверь, в щель которой проскальзывала полоса света. Браун приблизился к ней и широко распахнул ее.
Небольшая комната, сплошь увешанная коврами, была наполнена каким-то ароматичным куревом. Ни признака мебели не замечалось в ней. Только в углу стояла курящаяся жаровня, распространявшая далеко вокруг себя ароматичный дымок. Поверх ковров лежали мягкие подушки, служившие для сидения. Вдоль восточной стены была приделана полка, обитая красивой штофной материей. Какие-то безобразные фигуры стояли на ней. Это были изображения буддийских божков. Перед каждым из них лежали пучки засушенных цветов, стояли крошечные разрисованные чашечки с дарами в виде рисовых зерен и крепкого ароматного чая. Один из углов этой странной комнаты был отделен драпировкой. Ее край приподнялся при появлении Брауна и из-за расписанного неведомыми цветами шелковой ткани появилась крошечная малютка-женщина, казавшаяся по росту не старше десятилетнего возраста. Ее прозрачно-бледное и худенькое личико с крошечным ротиком и изящным маленьким носом, освещалось парой черных сверкающих, точно пустых и странно растерянных глаз с несколько косым разрезом, какой бывает у азиатских женщин. Длинные черные волосы были зачесаны в гладкую блестящую высокую прическу, какую носят японки, и в них сверкала масса золотых шаров и булавок. Национальный костюм жительницы Дай-Нипона (Японии), состоящий из голубого атласного кимоно ( род халата), опоясанного черным шелковым оби( широкий пояс) , удивительно шел к этой кукольной фигурке, скрадывая поразительную худобу этого не успевшего еще расцвести и уже отцветшего тела. Крошечная женщина имела очень болезненный вид. Два огромных багровых пятна румянца вспыхнули на ее щеках, как только Браун появился пред ней, вспыхнули и пропали. Смертельная бледность покрыла через минуту это прозрачное личико, испещренное тонкими голубыми жилками… Отчаяние и страх выражались в глазах.
— Ты… опять ты, ужасный человек, — прошептала она ломанным русским языком, отстраняя маленькими ручонками приближающегося к ней Брауна. — Зачем ты опять пришел мучить меня? Куда ты спрятал, куда ты увел от Ханы ее Гари… Где он?
— Опомнись, Хана, малютка моя милая! Твой Гари здесь пред тобою… — ласково произнес Браун.
— Нет, нет! ты — не Гари… У Гари не было этой большой черной бороды! — почти с ненавистью глядя в лицо Брауна, шептала японка. — Я вижу, как сейчас, моего Гари… как тогда… давно… Был вечер и солнце тихо погрузилось в воды океана. И океан, и небо были совсем золотые, как волосы светлой Кван-Нан. (Богиня милосердия) Я вижу родную ш
fqю в предместье Иоширы… она самая нарядная изо всех… Самые знатные самураи и иностранцы-моряки посещают ее. Они приходят слушать песенки Ханы, под звукп ше, смотреть ее пляску… Хана — дорогая жемчужина шаин старого Уоро… Хана — лучшая и красивейшая из маленьких гейш… Но Хана заметила Гари… Такой высокий Гари… такой гордый… красивый… И Хана, танцуя, бросила ему царственный цветок хризантемы, бросила ему свое сердце вместе с ним… Стала его рабой Хана… поехала с ним в холодную страну, чтобы дарить ему ласки и счастье. Великий Будда, что это было за счастье! Но оно пропало, как солнечный луч заката, как белый снег под весенним лучом. Песни и ласки Ханы наскучили Гари… и пришла девушка с волосами, как солнце, и вынула сердце из груди Гари… Умер Гари для Ханы, для всего мира. Вместо него пришел ты, злой черный человек, и увез Хану далеко-далеко в серый город, где целый день коптят трубы и где люди возятся над большими станками от зари до зари. И Хана плакала скучала, и чахла, как цветок лотоса, перенесенный со священных полей Дай-Нипона в серую страну.. А Хана была хороша когда-то и Хану хотел купить не один знатный самурай для своего дома. И где теперь красота Ханы? Где ее звонкие песни? Хана гибнет без Гари! Отдай же мне Гари, злой человек! Верни его Хане! Где ты, Гари, белый лотос Дай-Нипона? Где ты, сладкая радость сердца бедненькой мусме? Гари мой! Гари! Гари!
Жалобным, неизъяснимо-трогательным голоском заключила это женщина-птичка. Ее до сих пор пустые черные глазки приняли выражение страдания.
Что-то похожее на сожаление промелькнуло в холодном, жестоком лице Брауна. Он протянул руки к японке, привлек к себе и сжал в объятиях.
Резкий крик, похожий на крик болотной птицы, огласил восточную комнату. С быстротою лани Хана выскользнула из его рук и, забившись в угол, кричала диким, исполненным животного страха голосом, глядя вокруг себя безумными взорами.
— Не подходи к Хане, злой человек, не подходи к Хане… Хана видит Гари за твоей спиною… О, как бледен Гари! Какое у него лицо… Милостивая Кван-Нан и вы, светлые и темные духи, как он страдает… А эта девушка с золотыми волосами, как солнце, зачем она здесь? И народ! Сколько народа! О чем они кричат? Что им надо? Зачем кровь на лбу у Гари?.. Зачем он падает… Он умирает… Бедная Хана! Он умирает, Хана! Твой Гари ушел от тебя!
Маленькая женщина забилась в конвульсивных судорогах… Ее расширенные ужасом зрачки, ее дикий голос, ее перекошенное лицо — все дышало безумием. И Брауну, привыкшему более, чем кто другой, ко всяким случайностям, вдруг стало жутко. Какой-то Мистической правдою повеяло от этого странного маленького существа. Он махнул рукою и, не глядя на помешанную, вышел из комнаты.
В темном коридоре его остановил его слуга.
— Господин Браун, вас спрашивают два рабочих со спичечной фабрики, — почтительно произнес он своему странному хозяину, который и для него был неразгаданной, темной загадкой — Они у крыльца.
Браун кивнул головою и направился к террасе.
Там при свете луны он различил две фигуры фабричных. Это были Веревкин и Маркулов, те самые, у которых около двух месяцев тому назад красовские спалили избы.
— Что вам, ребята? — обратился к обоим фабричным управляющий.
— Да мы до твоей милости, значит, Герман Васильевич, — произнесли те, как по команде, обнажая головы, — до тебя дельце есть.
— Просьба какая-нибудь? Прибавки просите? Так вы к мастеру обратитесь. Мастер мне доложит.
— Зачем прибавки? Мы и так довольны! — заговорил рыжий рябой Маркулов. — При господине Бобрукове довольны были, а при тебе еще лучше. Мы господину Бобрукову верой и правдой служили. И за это пострадали, сам знаешь, — уныло заключил он.
Браун презрительно усмехнулся. Оп знал про ту нечистоплотную роль, которую играли эти двое рабочих. Доносчики, они, несмотря на месть товарищей, не изменили себе и теперь неоднократно доносили на товарищей при встреч с ним, Брауном.
— Зачем же вы в такой поздний час сюда явились? Что вам нужно от меня? — обратился он к фабричным.
— Предупредить тебя пришли, Герман Васильевич… насчет ребят наших… Сходка у них… у Кирюка в избе… Мы прослышали и к твоей милости пришли… Худое что-то замышляют ребята… И Кирюк, да и Анна Бобрукова вместе с ним… Смотри, как бы тебя, как и ее родителя, не того бы…
— На тачке, думаете? Ну, братцы, я не из таковских, чтобы позволить себя на тачке катать! — произнес, сверкнув глазами, Браун. — Это Бобрукова вашего они таким гостинцем угостить могли, а не меня.
— А все бы губернатору дать знать не мешало, чтобы солдатиков для острастки прислать сюда, — почему-то шепотом произнес Маркулов.
С нескрываемой гадливостью Браун взглянул на него и спросил:
— Это что ж такое? Товарищей своих продаете?
— Они нас сожгли! — хмуро произнес Веревкин.
— Ну, ладно… коли сказали, так не глух я и слыхал… — произнес сурово Браун. — А теперь я скажу, в свою очередь — меня слушайте. О вызове солдат и думать не смейте… И , ежели вы по собственному произволу распорядитесь, я вас прогоню с фабрики в ту же минуту… Герман Браун не может бояться кучки глупых баранов, которых он рассеет в одну минуту. А теперь убирайтесь и не смейте меня беспокоить в другой раз! — и он исчез на террасе, поставив в тупик обоих мужиков.
— Дошлый парень! — произнес Маркулов, метнув взором в сторону уходящего Брауна.
— Кремень! — в тон ему подтвердил Веревкин.
— И нет того, чтобы сказать ‘спасибо’! Нет, при Бобрукове куда легче было. Слушал он нас…
— И подносил, когда ежели… и на чаишко…
— Ишь чего захотел от немца-то! Чаишки да подносы! — презрительно свистнул Веревкин, и оба, нахлобучив шапки, поплелись из сада старой усадьбы.
А Браун прямо прошел в свою комнату с потрескавшимися обоями и старинными гравюрами, со следами ветхости по стенам, с запахом затхлости, присущей давно нежилому помещению. Он быстро разделся и лег в постель. На столике у кровати стояла свеча и лежал томик Ницше. Он быстро перелистал томик и его взор упал на строки Заратустры:
‘Человек — это грязный поток… Надо быть морем, чтобы принять его и остаться чистым’…
— Да, чистота, — задумчиво произнес Браун, — чистота — это высшая ступень красоты. Красота не всегда может быть чистой, но чистота абсолютно прекрасна во всех ее проявлениях. Но где же она, эта пресловутая чистота, чистота мира, над воплощением которой бились поэты с Горация до Виктора Гюго, от Гейне до Лермонтова включительно? Лож, предательство, мерзость и суета — вот что движет рычагом мира. Куда же спряталась, куда же исчезла чистота?
И вдруг, словно в облаке грезы, пред ним предстал образ белокурой девушки с ясным взором и чистой улыбкой. Он говорил всем своим существом о том светлом, чистом и прекрасном, чего так пламенно желала душа Брауна.
— Лика моя! — произнес он, резким движением протягивая вперед руки, — да, ты — сама чистота, но ты будешь моею, Лика.
В тот же миг плачущие, жалобные звуки послышались недалеко за дверью. Нежный, надтреснутый голосок вторил ему, старательно выводя каждое слово японской песни:
‘И алело заревом восточное небо… И жгучее солнце поднималось красное, как кровь… и белые лотосы казались кровавыми… и все было красно от крови и весь великий Дай-Нипон, и океан, и Фузияма краснели. И покраснело от гнева лицо богини милосердия. И милостивая Кван-Нан вспыхнула злобой’…
Песня оборвалась… Чахоточная грудка не выдержала высокого звука… Струны звякнули еще раз и замолчали… Вместо них послышалось тихое, сдержанное рыдание…
Это плакала маленькая помешанная Хана, плакала, сама не сознавая вполне своего одинокого, безысходного горя.

XI.

Лика проснулась довольно поздно с отяжелевшей головой и пустым сердцем. Что-то огромное и давящее, как камень, навалилось ей на душу, придавило ее. Что-то случилось с ней роковое, значительное, но, что именно, она не могла дать себе отчета.
— Что с тобою, девочка? — тревожно обратилась с вопросом Зинаида Владимировна, когда бледная, со впалыми глазами Лика вышла к чаю.
— Ничего, тетя! А что? — безучастным голосом отозвалась она.
— Да на тебе лица нет… И вчерашний обморок…
— Разве я была в обмороке? — изумилась Лика. Судорога прошла по ее лицу… Она силилась вспомнить что-то и не могла.
— Ты совсем больна, девочка! — тревожно вглядываясь в окаменевшее лицо племянницы, продолжала Горная, — когда вчера Браун принес тебя…
Тихий, короткий стон вырвался из груди Лики.
Она покачнулась всем телом и была принуждена схватиться за стол, чтобы не упасть.
С упоминанием о Брауне мысль молодой девушки разом прояснилась. Память вернулась к ней. Лицо залило краской. И острый, мучительный приступ страдания подступил к ее сердцу. Пред ней выплыл, как живой, образ человека с пронзительным взглядом черных глаз, с властным голосом, во всем обаянии его нравственной силы. Князь Всеволод встал, как живой, пред Ликой и своей стройной, гибкой фигурой заслонил весь мир пред ней, Все исчезло, кроме одного яркого, как солнце, воспоминания. Ее прежняя любовь к этому человеку разом с ужасающей силой воскресла в ней.
Старшая Горная с волнением следила за малейшими изменениями в лице племянницы. Лицо Лики жило теперь всеми своими черточками, всеми фибрами. Глаза разом ожили и заблестели… И при виде этого неестественного блеска, при виде этого лица, тетя Зина вся задрожала за свою любимицу…
— Лика! Девочка! С тобою случилось что-то! Ты должна мне поведать это, Лика! — хватая молодую девушку за руку, залепетала она. — Хочешь, я пошлю за Силой Романовичем… Хочешь доктора, Лика?
Но младшая Горная только головой покачала.
— Ни Силы… ни доктора не надо мне, милая моя тетя! — произнесла Лика и что-то безнадежное послышалось в звуках ее молодого голоса.
Тетя Зина только за голову схватилась, услышав этот тон, этот голос… Она уже знала его, слышала его когда-то, когда ее Лика встала после тяжелой болезни, происшедшей после нравственного потрясения и разлуки с князем два года тому назад… И тогда тетя Зина трепетала от одной мысли потерять Лику.
— Лика! Лика! — воскликнула она, обвивая шею племянницы и близко заглядывая ей в глаза, — опомнись, что с тобою? Ты не хочешь идти замуж? Ты не любишь Силу? — с инстинктом любящей матери угадывая ее настроение, прошептала Зинаида Владимировна. — Если тебе тяжело, откажи ему, милая, откажи, Лика!
— Это невозможно, тетя! — глухо произнесла молодая Девушка, — не обыденная, мелкая привязанность сковывает нас с Силой… Мы оба — жрецы, тетя, жрецы огромного храма, который называется человечеством. Как женщина, я бы могла сказать ему: ‘Уйди… я ошиблась в себе, я не взвесила своих сил, я не люблю тебя’… И я поступила бы, как надо… Но есть высшая связь на свете, нежели связь супругов и любовников, и эта духовная связь и есть между нами. Моя душа тесно связана с его душою… Мы исповедуем одну религию, одну веру… И меня может не влечь к нему, как к мужчине, я могу не чувствовать к нему большой любви, но быть его женою, его другом, его сотрудником в деле борьбы за народ и его горести и нужды… я должна… и буду…
Умные глаза старшей Горной впились в глаза ее племянницы. Она взяла похолодевшую от волнения ручку девушки и отчетливо сказала:
— А то место в сердце, которое должно было быть занято у тебя, как у женщины, твоим избранником… это место пусто, не правда ли, Лика?
Честные серые глаза Лики вскинулись, в свою очередь, на лицо тетки и тотчас же опустились…
Тяжелое молчание воцарилось в комнате…
И снова прозвучал голос тети Зины, более настойчиво и сурово:
— Это место осталось пустым, не правда ли, Лика?
Темные ресницы затрепетали. Что-то жалобное, беспомощное, почти детское отразилось на бледном личике ее собеседницы.
— Чтобы ни было, тетя… чтобы ни было! — произнесла Лика срывающимся голосом, — но я должна скрасить жизнь Силы… Я не имею права губить его… Он живет мною… А главное, мы — жрецы, тетя… жрецы… Пойми меня!.. И чтобы ни было… верь мне… я буду любить Силу и буду ему верной женой!
И она со стоном отчаяния и муки бросилась в объятия своего старшего друга и воспитательницы.

XII.

Тихо, осторожно, точно призраки, пробирались фабричные к избе Кирюка. Последний жил где-то на самом краю деревни за оврагом. Его домишко, приноровленный из старого сарая, казался больше остальных деревенских изб и мог вместить в себе значительно большее количество народа. В десять часов все спало в Красовке и только фонарь у дороги ярким маяком указывал путь к месту сходки. Когда Анна Бобрукова вошла в избу, все были уже налицо. Щеки девушки так и пылали. Она была возбуждена и не старалась скрыть это.
— Староста ничего не знает? — обратилась она мимоходом к Кирюку.
Тот только плечами пожал.
— Наши не выдадут… а вот ежели штрейкбрехеры Веревкин да Маркулов.
— Нет, им батька строго-настрого запретил, он тут в Рябовку проездом был и с ними разговаривал в трактире… Ведь, в руку Брауна сыграть им не след! — также шепотом проговорила Анна и отошла к женщинам.
Их было человек двадцать не больше, частью укладчицы, частью коробочницы и из бандерольного отделения. Они чувствовали себя как-то не по себе и жались к сторонке. Зато мужчины-фабричные чувствовали себя вполне независимо. Гараська Безрукий орудовал несколько дней в пользу Кирюка и успел объявить им всем, что собраться они должны во чтобы то ни стало, потому что немец-кровопийца придумал такую штуку, от которой никому из них не поздоровится. Опаски насчет сходки у них не было никакой. Всем достоверно было известно, что молодой хозяин Сила Романович уехал за покупками к свадьбе, которая должна была быть через три недели, стало быть, с этой стороны ничего страшного не представлялось. К тому же староста — свой человек и не выдаст. А вот ежели сам Браун пронюхает… Но насчет Брауна рабочие боялись меньше всего. ‘Старая усадьба’ отстояла далеко и, пока немец мог нагрянуть, они уже успеют переговорить обо всем.
Кирюк не раз участвовал на митингах в Петербурге и старался придать характер настоящей сходки их рабочему сборищу.
Когда народа набралось достаточно и от спертого дыхания стало душно в избе, Гараська Безрукий живо протискался к лежанке, вскочил на нее и звонко крикнул оттуда:
— Иван Терентьич говорить со всеми вам желает, ребята.
Все стихло, все глаза направились в сторону Кирюка, который, в свою очередь, поднялся на табурет и махнул рукою. Все подалось вперед.
— Говори, Иван Терентьич! — загудели рабочие. Женщины молчали. Только одна Анна Бобрукова пробралась вперед и жадно вперила в лицо Кирюка свои, зоркие не мигающие глаза.
— Товарищи! — начал Кирюк, — товарищи, братцы! Так жить нельзя! Верное слово, нельзя. Кто был в Питере, тот поймет… Что народ — мусор, что ли? Или вьючное животное какое? Вот мы на Бобрукова Дмитрия Кузьмича обрушились. Был грех и с моей стороны… Шутка ли, какое оскорбление нанесли, можно сказать, человеку интеллигентному. А, ведь, Бобруков — свой человек. Прижимал когда старина, это верно, да, ведь, свой же он, с нами сжился и сроднился, можно сказать… и на рабочего, как на человека, глядел. Стар человек, копил, известное дело, на гроб себе, ну, и прижимал малость, а, чтобы человека с грязью мешать, чтобы наших девушек обижать да концы в воду хоронить… да насчет отказов опять да выгонов — этого еще не бывало… Это, братцы мои, дрянь дело. И потом опять говорю: хозяин сам, слышал, хлопочет на счет восьмичасового дня, а Браун, подлец, оттягивает… отговаривает… И хуже, чем с собаками, он…
— А сами выбирали! — послышался голос в толпе, — когда не хорош, зачем бы его выбирать было?
— Сгоряча выбрали! — внезапно вырастая своей мощной фигурой подле Кирюка, заорал Гараська, — сгоряча тогда решали…
— Скопом решали… Зря нечего говорить! — проговорил степенный ‘соломщик’ Трифонов.
— Да разве в человека влезешь, братцы? — повышая голос, прокричал Кирюк — И опять тоже у него, у немца то, своя линия была… Он тут двоих, троих горланов к себе привернул. Ну, известное дело, отсюда и пошло… А теперь он собачится над нами, разные неправильности учиняет. К примеру, помимо всего прочего, что он при вступлении на должность сказал? Сам нашел, что от белого фосфора одна зараза и что, ежели его заменить, куда легче будет… что не торопясь все на шведское производство обернуть надо… чтоб народу отдышаться без яда… И опять насчет восьмичасового дня хозяин почти решился, а он, пес эдакий, все дело тормозит. Да неужто же братцы, мы — уж никуды негодные людишки, такая мелочь, тля, что на нас плевать надо? А кто, как не мы, народ, матушку-Русь поддерживаем? Кто, как не тот же крестьянин да рабочий? Нужно денег в казну — лупи с податей и оброков, надо солдат — берите наших сыновей да братьев, нужно руки рабочие — глядь, как гриб, тебе пролетарий из-под земли вырос… И сколько нас гибнет, братцы? Сколько этого самого черного пролетария под машинкой калечится, в котлах сваривается да, недалеко ходя, задыхается у нас же на фабрике, сколько… Свобода теперь, слышьте, народу дана.. Всем лучше будто стало, вздохнули полегче, а наш брат, главный-то зачинщик и помощник свободного движения, мы на бобах остались… Мы от всякого немца-управителя по-старому зависим…
— Сами скопом выбирали! — снова послышался голос в толпе.
— Так что же, что выбрали? — демонстративным, резким звуком пронесся по избе звонкий голос Анны Бобруковой, и она с усилием протискалась к лежанке и встала подле Кирюка, поводя разом загоревшимися глазами. — Думали, лучше будет, а вышло не то… Отца моего чуть не утопили, дьяволы, за коршуна его сочли, а того не знаете, что не коршун опасен, а змея подколодная, которая из-под камня, сама притаившись, ужалить норовит. Вы такую змею на груди отогрели… В дураков сыграли! Кого поставили над собою за главного? Ум в вас есть? Хозяин, слышали, поденные увеличить хотел, а что получили? Это раз… Отец мой крал, говорите, да про эту кражу бабушка надвое гадала, а у немца откуда деньги вдруг взялись, чтобы ‘Старую усадьбу’ купить? Сам управитель Михеев мне хвастал, что новешенькими ассигнациями пачечка к пачечке было ему уплачено, так же точно, как из банка берут! А откуда это у него в банке деньги, братцы, взялись?
Легкий гул сдержанных голосов пронесся по избе.
— А для какого рожна он, братцы, как крот, в ‘Старую усадьбу’ спрятался и не при фабрике живет? — звонко выкрикнул Гараська.
— Дело темное! — послышался голос.
— А кто его знает? Немца нешто скоро раскусишь? Хитер немец! — вздохнул кто-то в углу.
— Ах, хитер! То-то и дело, что хитер! — каким-то злорадным голосом подхватила Анна, — то-то хитер… Так хитер, что вас провел, дурьи вы головы. Вас-то провел, а меня не проведет… Взгляните-ка повнимательнее на него, товарищи братцы, на управителя нашего, на машиниста-то… Видали таких-то? Руки у него, как у барина, лицо холеное, а глаза, как у волка, Сто дьяволов в них сидят. Он нелюдим и, как крот, в своей норе прячется… Света Божьего боится он, что ли? И от людей православных сторонится, и от хозяина бежит. А деньги у него откуда? Трудом их не наживешь.
— Верно! Верно! Не наживешь!
— А кто его знает… Может, в загранице у них там и законы, и плата другая! А баба со зла на своего обидчика брешет! — слабо вступился за Брауна кто-то из его сторонников.
— Баба — бабой, а дело — делом! Почему бабы не послушать, коли баба резонно говорит? — поддержал Анну Кирюк.
— Товарищи-братцы, — снова заговорила Бобрукова, — Товарищи! Стыдно молчать теперь, когда вся Россия стремится к освобождению. Стыдно, братцы! Чтобы замазать нам рты, сам хозяин, как подачку собакам швырнул, сделал нам кой-какие улучшения… Да, ведь, этого мало! И главное дело, опять-таки хозяин — капиталист-буржуй, он свою линию гнет. Им верить нельзя. Они, аспиды, спят и видят, как рабочего человека прижать и…
— Ну, это ты врешь! Ты хозяина не тронь… Хозяин — парень обходчивый! — послышался голос.
— Да до черта ли он обходчив, коли немец над ним такую власть взял? Без немца он ни шага! — мощно гаркнул Кирюк.
— Разве вы не видите куда гнет? — подхватила, обрадовавшись подоспевшей поддержке, Анна. — Все по-евонному делается. Братцы! Слушайте меня! Все слушайте! Я люблю вас всех, как родных! Общения я с вами ищу, дорогие мои товарищи… Сердце так я рабочему народу лежит, им одним бьется… за него кровью обливается… Вы думаете, не страдало оно, как отец вас теснил? Не радовалась ли я, когда вы от его гнета избавились? Только мы на радостях не заметили, что хорька придавили, а змея в его нору поселилась и оттуда шипит и жалит… Придавить и змею надо… Слышите ли, братцы? Она вред один принесет, вред, смерть и гибель, потому что не простая змея это, а ехидна, самая ядовитая, самая смертоносная… Слушайте все меня!.. Вы думаете, вот поселился немец-машинист деньгу набивать, свою утробу на русский пот и кровь русскую, что ему нажива только на уме? А выходит иное… Не машинист это, не управитель Браун, а злейший из врагов пролетариата, братцы! Товарищи, это — провокатор! да, провокатор, хоть сейчас под присягу иду!
Последнее слово повисло в воздухе. Если бы Анна Бобрукова вместо провокатора назвала черта, успех получился бы не меньший. В их медвежьем углу, на отдаленнейшей и глухой фабрике знали уже хорошо это слово и придавали ему должное значение. Что вор-конокрад, что провокатор одинаково бурно зажигало кровь, одинаково успешно волновало страсти. Анна Бобрукова знала, чем можно заронить искру в это море пепла.
— Он — провокатор! — подхватила она звонче прежнего, он — не немец и не Браун даже! Я не знаю его имени, но верю, что он прислан сюда, чтобы возбудить недовольство среди нас, ропот, бунт, а когда мы поднимемся, придавить нас, задушить, уничтожить, как каплю, как кусочек того рабочего пролетариата, с которым бюрократия, буржуи и капиталисты ведут свою неустанную войну…
Анна увлеклась, забылась… Она вышла из рамок того типа фабричной работницы, народницы, в которые добровольно втиснула себя. В ней задрожала жилка агитаторши — оратора, и она забыла отлично усвоенный себе народный говор. Пред ошеломленной толпой подле Кирюка стояла совершенно новая Анна, с пылающим лицом, с вдохновленной речью. И не поверить ей, не признать справедливости ее слов нельзя. И ей поверили. И, когда она снова заговорила, десятки мрачно загоревшихся злобой глаз пытливо впились в лицо молодой девушки.
— Товарищи! Он продаст нас! Он ловко делает свое дело! — повысила она свой голос, заметив произведенное ею на толпу впечатление, — недаром же эти уступки со стороны молодого хозяина, чтобы после сказать — ‘мы им дали все, а они недовольны. Не экономических требований хотят они, не ради хлеба хлопочут, а просто стремятся свергнуть существующий строй государства, недовольны правительством, как тысячи им подобных борцов за освободительное движение’. И придется всем пропадать!.. А из-за кого? Из-за одного подлого предателя, которого на первой осине вздернуть не жалко…
— Не жалко! Не жалко! — загудели кругом: — коли правда это, не грех и расправиться с ним!..
— Не правда, думаете, не правда? — взвизгнула Анна. — Можно было бы сразу узнать, какая это неправда! Заявить полиции и губернатору, что есть человек в нашем краю, который живет по подложному паспорту. Вот вам и не долгая история. Но члены русского пролетариата никогда не должны якшаться с полицией. Она — враг наш и общего с ней быть не может. Да к тому же Браун — не наш брат, простой труженик! Того и гляди, защиту ему дадут! Так неужели допускать до этого, братцы?
— Не допустим! Не допустим! — загудела толпа. — Лишь бы опознать его хорошенько, а потом и к ответу.
— Опознать можно! — снова возвысила голос Анна. — Я давно за ним слежу, примечаю. Злодей обхаживает нескучневскую барышню, а она избегает его… будто боится… Оп волком глядит на нее… По всему видать, что когда-то было промежь них что-то … встреча какая, когда он еще не надевал своей личины, либо другое что, не знаю. Только знают они друг друга. И мы через нее должны допытаться.
— В Нескучное послать! Сейчас же послать за барышней! Пусть Гараська бежит! Он всех скорее дело обделает! — зазвучали взволнованные голоса.
— Мне бежать, што ли, братцы? — и в один миг Гараська Безрукий протискался через толпу.
— Тебе, тебе бежать! Беги скорее! Оповести барышню и духом назад вместе с ней, — волновались рабочие.
Последние слова уже едва достигли ушей Гараськи — он был за дверью избы.
В это время Кирюк снова вскочил на лежанку.
— А когда придет барышня и подлинно нам докажет, кто он, немец проклятущий, мы все к нему огулом в его змеиное логовище и накроем в нем змею! — прокричал он зловещим голосом.
— Вестимо, за эдакие вещи по головке не погладим! — мрачно сверкнув глазами, произнес один из лабораторов, дюжий рабочий Семен Валицин.
— А по мне, и ждать нечего! — вырвалось тоненьким фальцетом из груди плюгавого мужичонки Сидоренкова, спичечного соломщика по профессии. — По мне, сейчас его накрыть, братцы, накрыть и исколошматить, подлеца, Иуду…
— Что колошматить… Зря-то руки марать… Отлежится, мерзавец… Змеи живучи! — выкрикнул мощный бас Кирюка. — Просто прикончить его, собаку. И что там ждать еще показаний? Бобруковой не выдумать было всего бы! За ней правда, братцы… Сердце чует, что правда… Да и, сам видишь, какой он машинист, какой рабочий. Барин он, по всему видать, белоручка-барин. Бюрократическое отродье он… Иуда-предатель он! Не жить ему, братцы, такому! Много он народа перегубит, так уж лучше одного пришибить, чем всем нам томиться. Идем, что ли?
— Идем! Идем! — гаркнуло несколько голосов.
— Завертится у нас, собака.
— Пришибить его — сто грехов с души спустишь,
— Довольно над православными измываться ему, предателю!
— Покажем ему кузькину мать! — все громче, все настойчивее звучали отдельные возгласы. Страсти накипали… И вдруг все слилось в один сплошной стон:
— На ‘Старую усадьбу’, братцы! Сейчас же, не медля! Нечего ждать! Идем, братцы! Идем!
И вся толпа ринулась к двери. Кирюк собственным телом надавил на нее… Дверь распахнулась. И один короткий крик недоумения вырвался из груди нескольких человек. На пороге избы стоял в своей обычной спокойной позе Браун.

XIII .

Толпа тихо ахнула и отхлынула назад. Появление управляющего было так неожиданно, так внезапно, что никто из присутствовавших не нашелся в первую минуту. Браун стоял, не двигаясь, на одном месте, скрестив руки на груди, и чуть заметная насмешливая улыбка змеилась на его губах.
— Ну, что же стали? Не ожидали гостя? — раздался после минутной паузы его властный голос, и, помолчав еще немного, он добавил резким, повелительным тоном: — сейчас же разойтись, сию же минуту! Сейчас же прикажу сделать дознание, кто зачинщик сходки. Десятских сюда!.. Старосту!
Толпа не двигалась, словно замерла и ждала. Взоры всех впились в лицо управляющего. Ио рядам рабочих прошел невнятный говор.
— Или оглохли? — снова металлическим звуком прозвенел голос Брауна, — вам я говорю, или нет?
Наступила недолгая пауза. Передние ряды немного раздались и поредели. Кое-кто отошел в сторону. На многих лицах выразилось полное недоумение. Казалось, скажи этот энергичный, смелый человек еще одно слово — и вся эта за минуту до того волновавшаяся орава покорно последовала бы его приказанию.
И вдруг рядом с Брауном очутился Кирюк.
— Товарищи, — заорал он каким-то несвойственным ему тонким, почти женским голосом. — Товарищи! Или вы забыли, куда шли мы и зачем? Идти не приходится. Наш враг пред нами! Бей его!
— Бейте его! Без сожаление бейте мучителя нашего! — взвизгнул голос Анны Бобруковой.
И, точно искра, брошенная в пепел, подействовал этот крик на толпу. Она ахнула, как вздохнула, и чуть заметно подвинулась вперед. Лица рабочих приняли какое-то общее выражение сосредоточенности и недоумения. Точно каждый из них спрашивал внутри себя:
‘Что же делать теперь? Когда начинать?’
Браун, по-прежнему спокойный и насмешливый, смотрел на толпу, толпа на него… И вдруг снова пронесся крик мучительный и чуткий:
— Что же, братцы? Долго ли он издеваться будет?
— А-а-а! — в тон простонала толпа.
Кулаки судорожно сжались. Глаза налились кровью. Передние ряды подвинулись еще немного и в двух шагах очутились пред Брауном. И в тот же миг вся бледная, как смерть, вбежала в сопровождении Гараськи Безрукого в избу Лика.
— Остановитесь, православные! Христос с вами — прокричала она, задыхаясь от волнения, не замечая присутствия Брауна.
Она бежала сюда, охваченная одною мыслью помешать этим людям идти на ‘Старую усадьбу’, и теперь готова была ценою собственной жизни отклонить их от этого.
— Нескучневская барышня! Нескучневская барышня пришла! — пронеслось по избе. — Спросить ее! Ее спросить! На очную ставку свести их с Иудой! — послышались здесь и там отдельные возгласы.
Анна Бобрукова пробралась вперед к Лике, схватила ее за руки, и, близко-близко придвинув к ней пылающее лицо, закричала ей:
— Скажите нам, кто он? Скажите, как на духу! Именем Господа Бога, правду скажи!
— Кто? Про кого сказать? — недоумевала Горная, и вдруг точно кто толкнул ее обернуться назад.
Быстро повернула она голову и… два черных лезвия впились в ее глаза… Знакомое гордое лицо снова было в двух шагах от нее.
Туман наполнил голову девушке, туман наполнил ее мозг. Точно отталкивая от себя страшное видение, Лика, охваченная паническим ужасом, подалась назад, протянула руки.
— Всеволод! Всеволод! — вскрикнула она диким голосом. — Уйди! Уйди! Оставь меня! — и тяжело рухнула на руки подоспевшей к ней Анны.
Что-то неизъяснимое произошло вслед за этим. Этот выхваченный прямо из сердца крик девушки разом наэлектризовал толпу.
— Слышали, братцы? Не немец он, не Браун! Предатель Иуда! Провокатор! — проревел Кирюк диким голосом, не имевшим в себе ничего человеческого, и в один миг очутился подле Брауна, заботливо склонявшегося над телом бесчувственной Лики. — Бей его! — еще более дико закончил он и тяжелый кулак рабочего поднялся над головой управляющего.
В одну минуту тонкая, подвижная фигура Брауна выпрямилась, как стрела. Он отскочил к порогу, запустил руку в карман… Миг, другой — и дуло револьвера своим одиноким глазом впилось в лицо Кирюка, разом ставшее белее снега…
— Я уложу на месте каждого, кто сделает хоть один шаг ко мне! — произнес спокойный металлический голос.
Но вслед за ним раздался пронзительный окрик:
— Что же стали, братцы? Он вам еще грозить смеет, а вы хвосты поджали. Хватай его! Живо!
Кто-то ринулся к двери, кто-то схватил за плечи Брауна. Грянул выстрел. Что-то тяжелое шарахнулось в сторону. Жестяная висевшая на стене лампочка потухла, задетая кем-то второпях. В избе воцарилась темнота. В ней копошились люди, давя друг друга. Слышался одинокий короткий стон… Все теснились к двери ощупью, намечая себе путь…
И вдруг она широко распахнулась от удара сильной руки, и на фоне лунной ночи четко обрисовалась фигура Брауна. Он был не один: одной рукой он обхватил стан бесчувственной Лики, лежавшей на его груди, другой плотно сжимал револьвер, устремленный дулом во внутрь избы.
— Первого, кто станет преследовать меня, — прозвенел его повелительный голос, — я уложу на месте, как собаку! — и Браун исчез за дверью, унося с собой свою добычу.

XIV.

— Где я? — широко раскрывая изумленные глаза, спросила Горная. Она лежала на низком турецком диване в неприглядной суровой на вид, неуютной комнате. — Где я? — еще раз произнесла Лика, с усилием припоминая, что могло привести ее сюда.
И вдруг ее глаза раскрылись еще шире, исполненные ужаса… Между окном и диваном, на котором она лежала, вырос знакомый силуэт, весь облитый лунным сиянием. Бледный, похожий скорее на призрак нежели на живого человека, Браун стоял перед ней.
— Всеволод! Ты, снова ты! Всеволод! — прошептала Лика и протянула вперед руки.
В один миг он был подле нее, упал на колена перед диваном, обхватил ее, всю тоненькую и трепещущую, своими сильными руками и, тесно прижавшись сердцем к сердцу, грудью к груди, замер в долгом, бесконечном объятии. Все свернулось в одну кипучую, клокочущую пену… Два долгих года труда и мучений, борьба с народом, потеря этой девушки и только что свершившееся событие — все минуло, кануло, исчезло… Две звезды, чистые, яркие — два любящих светлых глаза — сияли пред ним… Браун, холодный, спокойный, борец, скрылся без следа.
— Ты… ты… душа моя… жизнь моя! — шептали бледные губы. — Ты… ты… здесь… мы опять… снова…
— Всеволод! Всеволод! — неслось ответным стоном.
— Я… я… моя Лика… я, Всеволод Гарин, пред тобою! — шептал ей в ухо дрожащий голос, и снова они затихли оба, чтобы замереть без слов,, без признаний, уста в уста, сердце к сердцу.
Странное чувство наполняло сердце Лики. Она не думала ни о прошлом, ни о будущем. Двух последних лет не существовало. Она чувствовала себя тою прежней девочкой, Ликой, которая с нарядной эстрады пела свои неаполитанские песенки. И он, ее Всеволод, был теперь тем же, прежним. И прежняя любовь, безумная, жгучая, воскресла с новой силой в ее душе… Настойчивым призраком поднялась она из самых сокровенных тайников ее души и всю ее заполнила до краев. Прежняя, давно пережитая и дивная, как сказка, зимняя ночь воскресла снова… И снова он с ней, и снова сжимает ее, как тогда, в своих горячих объятиях и, как тогда, баюкает ее на руках, как ребенка… И, как тогда, как будто море плещется вокруг них и кто-то поет сладко и заманчиво где-то далеко-далеко.
— Я люблю тебя! Я люблю тебя! — шепчет Лика, и две топкие девичьи руки обвиваются вокруг шеи мнимого машиниста.
— Лика! Моя Лика! Моя вымученная радость! Моя гордая, гордая, милая девушка! Я нашел, нашел тебя! — несется ответным звуком.
И снова молчание, жуткое, сладкое, как мечта…Целая нирвана блаженства и любви.
— Лика! Счастье мое! Жена моя, Лика!
Что-то невероятное, дикое послышалось в последних трех словах молодой девушке. Быстрее молнии отпрянула она от груди князя и, схватив его за плечи, впилась в него помутневшимся взором.
За плечами Гарина мгновенно вырос пред ней другой образ. Простодушно и скорбно глянули из-за красивой фигуры Гарина чистые, детские глаза Силы. Глубоким укором сияли они.
— Не могу! — простонала обессиленная Лика, — не могу… Ты опоздал… Зачем ты пришел так поздно? Я не могу быть твоею… я — невеста другого!..
— Невеста другого! — рассмеялся князь, и холодок прошел по телу Лики от звуков этого странного смеха. — Невеста другого… Силы Романовича Строганова. Знаю. Его невеста… Так что ж? Разве ты любишь его, а не меня! Неужели я не выстрадал тебя ценою самых жгучих страданий? Неужели я не завоевал тебя? Нет! Нет! Ты моя, моя! И ты поняла это… возврата нет. Я унес тебя оттуда, из этой толпы бунтующих крикунов, унес, как хищник уносит добычу… так неужели же я сделал это для того, чтобы вручить тебя будущему твоему мужу? Этому простаку Силе, этому несмышленому большому ребенку, к которому тебя влечет одна только жалость, ошибочно принятая за любовь? Нет, ты будешь моею, исключительно моею, Лика! женою или подругой, чем хочешь. Без тебя пет жизни у меня. Я — консерватор во всем и в моем чувстве консерватор. Ты — моя единственная, ты — мое все. Ты пойдешь со мною… Я отдам тебе жизнь, всю мою цыганскую, кочующую жизнь отдам я тебе. Я унесу тебя, Лика, к счастью, которое тебе во сне не снится… Люблю тебя… люблю тебя… радость! Светлая моя! Ребенок мой! Жизнь моя! Жизнь!
Последние силы оставили Лику… Снова зашумели волны снова запела песнь далекая, нежащая, сладкая как мечта.
Колебаний больше не было. Этот человек унес из избы Кирюка, где была сходка, унес от людей, которые были ей близки, как родные. Сама судьба, значит, вмешалась в это дело. Тьма прояснилась. Свет блеснул снова. Сомнения исчезли. Сердце Лики точно выросло в эти мгновения. Болезненное ощущение исчезло из него, огромная радость затопила его до краев. Она поняла, что борьба бесполезна. Всеволода Гарина она одного любила с той минуты в собрании, когда увидела его в первый раз, и, значит, ему одному она должна принадлежать по праву. Жизнь коротка и далеко не сулит одни розы, так если розовый дождь льется на нее в эти мгновения, почему не ловить его обеими пригоршнями?
— Да, да! — лепетала она, задыхаясь от счастья, — да, да… возьми меня! Унеси меня к счастью! Всеволод мой! Радость моя! Милый! Милый!
И, как тогда, около трех лет тому назад, он легко и быстро поднял ее на руки и понес…
Бесшумно распахнулась пред ним дверь его комнаты, и маленькая фигурка вся в белом, с распущенными по плечам волосами, иссиня черными и блестящими, как сталь, предстала пред ними.
— Хана! — вырвалось из груди князя и Лики.
— Тс-с-с! — прошептала маленькая японка, прикладывая свой крошечный пальчик к губам. — Тс-с-с! тише. Хана видела странные вещи… Хана видела сейчас Гари… он стоит там на крыльце… И весь сад полон серыми, грязными людьми. Они прячутся за деревьями и ищут тебя, черный, злой человек, и тебя, девушка с волосами, как солнце, тебя, златокудрая мусме. Они видели, как вы пришли сюда, и позвали Гари… Гари встал из гроба и вышел к ним. Злой человек, уйди, и ты, красавица мусме, уйди тоже!.. Здесь место Гари, здесь царство Гари… Наконец-то, Гари, твоя Хана дождалась тебя! Войди, Гари, с именем милостивой Кван-Нан на устах!
И, сверкая своими безумными глазами, маленькая сумасшедшая протягивала вперед руки и манила, и звала кого-то в окно.
Князь Всеволод бережно опустил на ноги Лику, испуганную, потерявшуюся при виде маленькой японочки. Эта женщина, уже раз сыгравшая роль в ее жизни, снова появилась пред ней.
Лика забыла о самом существовании маленькой японочки и теперь при виде ее прежнее отчаяние воскресло в ее сердце. Неужели снова ее Всеволод хотел обмануть ее?
Но спрашивать было некогда. Шум нескольких десятков голосов привлек ее внимание. В саду замелькали тени быстро бегущих по всем направлениям людей. Вскоре весь дом был окружен.
При мягком лунном сиянии: Лика успела разглядеть около самого крыльца дома красное платье Анны Бобруковой, ярко выделявшееся во тьме. Кирюк был подле и хриплым голосом отдавал приказания. Герасим Безрукий сновал тут и там и помахивал своим зловещим обрубком с пустым рукавом.
— Спряталась лисица в нору, беду почуяла! — долетело до ушей Лики.
Вне себя схватила она за руку князя и, со скошенным от страха лицом, проговорила, едва произнося слова от волнения:
— Спасайтесь… ради Бога… берите Хану и бегите. Я задержу их, как умею. Я выйду к ним…
— Вы желаете, чтобы я спрятался за вашу спину? — прозвучал насмешливый голос в ответ. — Нет, Лика, мы уйдем оба… или я умру на твоих глазах! — и князь так сильно сжал пальцы Лики, что она вскрикнула от боли.
С испугом взглянула девушка на Хану… Но поведение Гарина не произвело, казалось, никакого впечатления на маленькую японочку. Ее пустые глазки смотрели безучастно в окно, а губы шептали что-то.
— Она ничего не понимает, — поторопился пояснить князь Лике. — Несчастная помешалась еще в мою бытность в Вене… Она не узнает меня и не слышит, что мы говорим. Лика, радость моя! Бежим со мною… с нами… Я отвезу Хану на ее родину, обеспечу несчастную и сдам на руки ее родным. Теперь я не нужен ей… Ее сердце полно тем Гари, которым я был когда-то и который к ней уже не вернется никогда, никогда. А мы уйдем, Лика… Я дам тебе счастье, я окружу тебя роскошью и лаской, я увезу тебя к лучшим чудесам мира… Жена моя, дорогою женою ты будешь моей, Лика… Всю мою жизнь, все мои чувства отдам я тебе… Радость моя! Идем же от этих грязных, серых людей, от этой затхлой обстановки, из этого отвратительного медвежьего угла, где рабство хочет подняться из тьмы мира и создать себе царство независимости и свободы. Я презираю их, потому что они слабы и борьба их — борьба букашек, которых одним проглотом может уничтожить крупнейшее творенье. Они не добьются победы, потому что победа дается избранным. Брось их и иди за мною! На вечный праздник, на роскошь счастья поведу я тебя! — и князь Всеволод Гарин глубоко заглянул в бледное, изможденное лицо Лики.
Девушка вздрогнула под этим взглядом. Точно ударом хлыста обожгли ее эти слова князя.
— Они — мои братья! — произнесла она и гордо выпрямилась. — Я не вижу убожества в их стремлении и борьбе. Я вижу влечение к солнцу, свободе и лучшей доле и я не смею, не могу не поддержать их. Они — мои братья, повторяю я вам, Всеволод, и я должна жить для них! Исключительно для них!
— И для Силы Строганова! — насмешливо произнес князь.
— Да, и для него… Он, как и они, — брат мой. Милый брат! — произнесла с нежностью Лика.
— А я? Я что же для вас? Кто я вам? — желчно произнес Гарин и его острые глаза снова впились в Лику.
И снова этот властный взгляд заставил ее онеметь… Снова туман поднялся с глубины ее души и застлал мысль.
— Я люблю вас! — прошептала чуть слышно девушка.
— Так идем же со мною! — вырвалось из самых недр его сердца и он схватил ее в свои объятия.
На минуту Лика потеряла голову. Розовый туман захлестнул ее. Она снова чувствовала на себе фатальные глаза этого человека, снова его сильные руки сжимали ее плечи, а страстный шепот впивался в уши: Пойдем! Пойдем!
И вдруг пронзительный крик Ханы заставил их быстро отпрянуть друг от друга. Она стояла на подоконнике и, дико сверкая глазами, указывала рукою в окно, крича:
— Гляди, гляди, злой человек!.. И ты гляди, златокудрая мусме… Оба глядите… Вон Гари, вон идет Гари, окровавленный Гари… Помогите ему! Он падает, он истекает кровью. Великий Дух, покровитель Дай-Нипона! милостивая Кван-Нан, дайте ему жизнь! Дайте ему жизнь или возьмите ее у Ханы… Гари! Гари! Солнце дня моего! Бедный, любимый повелитель! Иду к тебе!
Что-то яркое блеснуло в лучах месяца… Короткий, легкий крик и, как подкошенная, Хана упала с окна на пол.
Кинжал звонко брякнул на пол. Темная змейка поползла по полу, тоненькая и быстрая, как ртуть.
— Кровь! Кровь! — в ужасе прошептала Лика, — она зарезалась, Всеволод, она погибла!
Князь уже был на коленах подле маленькой женщины, глядевшей на него во все глаза. Зияющая рана на груди истекала кровью. Одежда была залита ею.
— Несчастная! — прошептал Гарин, бережно поднимая малютку на руки и прижимая к груди, — я не сумел углядеть за ней.
— Можно еще спасти ее, — быстро проговорила Лика, прикладывая руку к слабо бьющемуся сердечку японочки, — она еще жива. Бегите с ней и укройтесь в доме Силы, а оттуда в город скорее… пока они все не успокоятся! Я задержу их здесь!
— Поздно, Лика! Или вы сами не чувствуете, что поздно? Вы слышите, они сейчас ворвутся в дом.
Действительно, крики в саду усиливались с каждой минутой и скоро перешли в сплошной, несмолкаемый рев. Угрозы и ругательства гремели под самыми окнами. Отдельными выкриками звучали они, и эти выкрики не предвещали ничего хорошего.
Неожиданно и гулко зазвенело что-то … Лика кинулась к окну. Толпа была уже на крыльце и под ее напором рухнула и разбилась вдребезги стеклянная дверь веранды. Сотня ног загремела, застукала и зашуршала на террасе.
— Выходи! Куда запрятался, собака Браун? — послышался совсем уже близко голос Кирюка.
— Блудлив, как заяц, труслив, как кошка! У-у! Проклятая немчура! Вылезай к ответу! — вторил голос Анны, охрипший от злобы.
— Я покажу им, какой я трус! — прошептал, сжимая кулаки, князь Всеволод, — Я выйду к ним, и мой браунинг достойно встретит гостей.
— Ради Бога и этой несчастной девушки не делайте этого, Всеволод! — молящим голосом прошептала Лика. — Она умирает. Спасите ее! Дайте ей умереть спокойно. Уйдите отсюда другим ходом и спрячьтесь пока… А я уведу их… Есть здесь где спрятаться?
— Есть… Старый бельведер за садом. Туда можно проникнуть через дверь моей спальни и кухонный коридор. Но зачем мне спасаться, когда… Я теряю вас, не правда ли, Лика?
— Вы должны спасти ее или дать ей последнюю минуту спокойствия. Вы должны подумать об этом несчастном ребенке!
— Но… потом, когда… все утихнет, Лика… Ты вернешься… ты моя? Ведь, да, да?
Жилы вздулись на бледном лбу князя… Его горячее дыхание дошло до Лики, обжигая ее. Еще минута — и она забудет все — несчастную раненую, свой долг, совесть, свою любовь к этим несчастным, слепым братьям, которые готовы на преступление, на убийство в своей слепоте. Он, этот человек, презирающий их, враг всего того, что она считает священным, он ей дорог до безумия, до боли, до смерти… Он влечет ее за собою.
— Нет! — крикнула она дико, зажмурив глаза, чтобы не видеть его душу сжигающих глаз, — нет! Мы чужие! Спасайте Хану или будет поздно… Прощайте, князь!
— До свидания! — прозвучало в ответ настойчивым звуком. — Мы еще увидимся с тобою! — и, прижимая свою хрупкую, истекающую кровью ношу к груди, князь Всеволод Гарин исчез.

XV.

Шаги, крики и угрозы приближались. Дикая брань висела в воздухе. Страсти разошлись и все слилось в одно общее стремление толпы: убить, уничтожить во чтобы то ни стало. Дверь спальни, закрытая на задвижку, вся вздрагивала под ударами сильных мужицких кулаков.
— Отопри, немецкая гадина! — слышался грубый голос, — отопри добром, не то худо будет…
Лика хотела ответить — и не могла, хотела сделать шаг к дверям — и тоже не могла. Она стояла, не шевелясь, вся бледная, не будучи в состоянии двинуть ни рукой, ни ногою. Вся ее мысль сосредоточилась на одном: Всеволод в безопасности, Всеволод успел скрыться и унести Хану.
— Эй, ты! долго ли шутки шутить с нами будешь? А и мы же пошутим… Дай только добраться до тебя, ехидна треклятая! — звучали еще с большим озлоблением голоса за дверью.
Потом дверь вдруг сразу поддалась, и люди ворвались в комнату, опьяневшие от злобы и ненависти, но сразу остановились на пороге.
— Кто это? — дико вскрикнул одинокий голос Анны Бобруковой и она метнулась в ту сторону, где белело светлым пятном платье Лики.
— Хозяйская невеста! Нескучневская барышня! — послышались голоса рабочих. — Братцы! Да как же она сюды-то попала?
Лика чувствовала, что ее силы уходят, падают с каждой минутой
— Братцы! — делая невероятное усилие над собою, проговорила она, выступая вперед, — я пришла сюда, чтобы предупредить ужасное, зверское дело. Вы ответили бы за него и Богу, и закону. Братцы! Сам Господь отвел вашу руку. Машинист Герман Браун, узнал от меня об угрожающей ему опасности и бежал из наших мест навсегда… Забудьте о нем!
— Улизнул-таки, собака!
— Вот бы догнать и, как следует, поздравить его с отъездом… — сострил Гараська Безрукий.
Кто-то засмеялся в ответ… И этот смех разом разрешил до нельзя сгущенную атмосферу.
— Да как же ты здесь-то очутилась? Ведь, ты, Лидия Валентиновна, у Кирюка в избе совсем сомлела, как Чуркина Васютку ранил этот дьявол окаянный? — обратился один из рабочих к Лике.
Но Лика не отвечала. Последние силы покинули ее, она тяжело опустилась на подоконник.
Тотчас же Анна Бобрукова подбежала к ней.
— Лидия Валентиновна, вам домой надо. Я провожу вас, пока они тут Брауна искать будут. Не успел, ведь, злодей скрыться, как Бог свят! Чует сердце мое.
Временная слабость мгновенно покинула Лику.
— Искать Брауна? Зачем? — вырвалось не то криком, не то стоном из ее груди.
— Известно, зачем! Пришибить его, собаку, надо, не то он крови еще православной на своем веку немало выпьет.
Гараська Безрукий, словно призрак, вырос пред Ликой. Подле него стоял Василий Чуркин, юноша, почти мальчик, с изможденным от непосильной с детства фабричной работы лицом, с окровавленной кистью руки, куда попал заряд Гарина.
— Руку мне, подлец, попортил! Куды я теперь с такой-то рукой денусь? Хошь как у Гараськи отхватываий! — жалобно проныл он.
— Вот бы и его так-то искалечить… Убить не убить, а помять так, чтобы ноги волочил! — предложил кто-то.
Вся кровь прихлынула к сердцу Лики… Зверь, притихший было подле нее, просыпался снова. Не было сомнения, что эти люди бросятся на поиски Всеволода, отыщут и искалечат его. При одной мысли об этом мозг Лики холодел от ужаса.
‘Помешать! Удержать их во чтобы то ни стало!’ — вихрем пронеслось в ее мыслях, и, не отдавая себе отчета в том, что произойдет сейчас, собрав последние силы, она вскочила на кресло, стоявшее посреди комнаты, и, прижимая руку к сильно бьющемуся сердцу проговорила внезапно окрепшим голосом:
— Братцы! Вы добиваетесь спокойствия и более светлой жизни. Вам нужно облегчение труда, нужно человеческое отношение начальства, нужна здоровая атмосфера на фабрике, нужен короткий восьмичасовой день, нужна свобода, как ее принято понимать в человеческом смысле. Все люди — братья и должны стоять друг за друга. Браун не держался этого закона в силу своих убеждений… Но Браун мог заблуждаться, как может заблуждаться каждый человек. Неужели за простое человеческое заблуждение надо карать смертью? Товарищи, братья! Я никогда не шла против вас, наоборот, всей моей душой я стремилась к вам навстречу. Я ушла сюда от роскоши и богатства, чтобы дышать одним воздухом с вами, чтобы прислушиваться к вашим нуждам и всячески помогать вам по мере сил и возможности. Именем моей любви к вам, умоляю вас, оставьте Брауна, не ищите его, забудьте его, не берите на душу греха! И я обещаю всю мою жизнь положить вам на пользу! Как мать может заботиться о детях, я буду заботиться о вас… Сила Романович и я отдадим все, что имеем, чтобы улучшить вашу жизнь… А за это вы должны оставить в покое человека, который неумышленно, по слепоте своей, причинил вам зло.
— Это бесполезно, Лидия Валентиновна, — послышался в дверях знакомый спокойный голос, — она бесполезна, ваша блестящая речь! Хана скончалась сию минуту там, в бельведере, и я могу отдаться теперь в руки этих глупцов! — добавил он тихо.
Лика ахнула. Ахнули и все остальные. На пороге комнаты стоял Браун. Его всклоченные волосы, дико блуждающие взоры и бледное лицо напоминали собою облик сумасшедшего. Почти с паническим ужасом смотрели на него рабочие. Но вот из толпы, расталкивая ее, вытиснулась Анна. Она быстро подскочила к Брауну и дернула его за плечо.
— Что же вы стоите, братцы? Не видите разве? Наш кровопийца сам пожаловал на суд и расправу? — закричала она, — Что же вы стоите?
Ее глаза загорелись, как у тигрицы. Она заглядывала в самое лицо князя, готовая ежеминутно, как кошка, вцепиться в него.
— Уйдите! Что вы делаете, безумный! — внезапно очутившись по другую сторону Гарина, прошептала Лика, — они убьют вас!
— Хана умерла, вы не идете за мною! Что же мне оставалось делать? — беззвучно произнес он.
— Примириться с ними! Служить их интересам! Жить для них! — прозвучал подле него вдохновенный голос.
— Жить для этих животных? — было ответом и, обернувшись к толпе, Гари крикнул вызывающе: — что же вы медлите? Убивайте меня!
Толпа издала какой-то звук по то одобрения, не колебания. Василий Чуркин очутился пред спокойно стоявшим в прежней позе Гариным и снова затянул ноющим голосом:
— Пошто мне руку испортил? Куды я с рукой такой денусь? Убить тебя надо собаку, да!
Какая-то решимость снова охватила толпу.
И вдруг точно брызнуло свежей и прохладной струею в эти волнующиеся умы и сердца.
— Если кто-либо осмелится коснуться его пальцем — отчетливо и звонко прозвучал голос Лики, — весь рабочий состав фабрики будет распущен и вы все останетесь без хлеба.
Мощно и гневом повеяло от всей хрупкой фигурки девушки, когда она произнесла эти слова. Явная решимость отразилась на ее лице, освещенном сиянием месяца. И рабочие поняли это. Поднялся гул, в котором можно было разобрать только:
— Неладное дело затеяли, братцы… смертное, уголовщина! Барышня права… Зачем народ убивать?.. Кому охота тундры топтать в Сибири?.. Идем-ка подобру-поздорову… От греха дальше…
— И то идем. Место здесь точно нечисто. Недаром молва идет про усадьбу-то. Ну его к шуту, Брауна… Выгнали — и делу конец… Аида, братцы, домой!
— Черти! Дурни! кого слушаетесь, дьяволы? Да она — его люб… — прокричал было и сорвался голос Анны: Кирюк увесистой ладонью закрыл ей рот.
— Про барышню нашу не смей так! Харю сворочу, если про барышню… Святая она, Лидия Валентиновна! Слышишь, не тебе чета! — произнес он сурово.
Бобрукова хотела ответить что-то, но толпа увлекла ее за собою.
Комнаты ‘Старой усадьбы’ опустели. Рабочие бесшумно, точно сконфуженные чем-то, вошли на крыльцо, сошли в сад и двинулись по дороге…
Лика и Гарин снова остались одни. Точно свинцом налитые ноги Лики не могли двигаться следом за толпою. Она стояла, опираясь на косяк двери, де отрывая взгляда от Гарина, словно чувствуя, что в последний раз видит его, а потом, сделав над собой невероятное усилие, проговорила:
— Я ухожу, Всеволод. Прощайте. Мы — люди разных полюсов… Иначе быть не может. Страна рабов и господства — ваш несокрушимый идеал навеки… Мой девиз — жизнь за серых братьев. Прощайте! Мы не увидимся никогда больше!
Она с усилием подняла руку и протянула ее князю. Но он не принял руки… Он посмотрел на нее безумными глазами и глухо произнес:
— Ложь! Ложь! Мы увидимся снова. На горе себе вы спасли меня, Лика! Не протягивайте же мне руки! Мы — враги, да, враги, и все силы моей души я направлю на то, чтобы победить моего злейшего врага — вас, Лика! Любимого, безумно любимого врага, — добавил он тихо и вдруг снова произнес убежденным, пророческим голосом: — да, мы увидимся. Но Герман Браун исчез навеки. Князь Всеволод Гарин выступает вашим врагом отныне и рано или поздно победит вас, непобедимую!
Вдалеке пронесся звук колокольчика.
— Это Сила возвращается с пристани. Он ездил в город, — вздрагивая, прошептала Лика и снова последним прощальным, движением протянула руки к князю. — Одно слово! Всеволод! — прошептала она, — одно слово пред разлукой навсегда.
— Оставь их, иди со мною! Они родились для рабства, труда и нужды в угоду избранным! Оставь их! Ты — дитя праздника и солнца! Идем со мною! — произнес над ней тяжелый, металлический голос.
И снова черные глаза жгли ее своим взглядом. Она снова теряла силу под ним а звуки бубенцов становились все слышнее со стороны дороги…
— Нет! — крикнула Лика, отталкивая князя, — никогда! Мое солнце будет тускло и мертво, если над ними не встанет оно яркое, золотое! И оно встанет:… Народ вздохнет свободно под его лучами и вы, ‘избранные слепцы’, о, как пожалеете вы то время, когда не понимали этого серого мира.
— Ты бредишь, дитя! Оставь свои грезы, пока не поздно… Ведь, ты любишь меня! — снова залепетал ей на ухо страстный голос.
Лика замерла на минуту под тяжелым, упорным, магнетическим взглядом князя.
‘Уснуть… забыться… отдаться ему навеки и черпать блаженство без края, без конца! — мелькала где-то внутри нее, задурманенная мысль. — А те? Твои братья? Что скажут они? Предательницей, изменницей ты будешь перед ними !’ — властно заглушая все остальное, поднялся трезвый голос со дна ее души.
— Прощайте, Всеволод! Я не могу быть вашей! — вырвалось из груди Лики и, выскользнув из рук князя она, как безумная, метнулась на крыльцо, оттуда в сад и на дорогу, прямо навстречу заливающимся во весь голос бубенцам.
— Сила! Сила! Спаси меня! — простонала Лика и неслась навстречу летевшей по дороге брички.
Через минуту-другую она сидела уже подле на смерть испуганного Строганова и передавала ему все случившееся на фабрике и в ‘Старой усадьбе’. Ни одним словом, конечно, не обмолвилась Лика о том, что Всеволод Гарин и управляющий Браун были одно лицо. Тайна Германа Брауна была ее тайной, которую она схоронила в своей душе навеки.

XVI.

— Моя! Моя! Моя! — живая или мертвая, но моя на веки! — глухо произнесли запекшиеся губы черного человека, в то время как светлое платье Лики мелькнуло ему через окно.
Потом он провел рукою по волосам и медленной, усталой походкой переступил порог роковой для него комнаты, миновал коридор, кухню и через заднее крыльцо спустился в сад. Там на конце его своим единственным оконцем, зловеще сверкавшим в лучах луны, глянул высокий бельведер.
Князь прибавил шага и очутился у входа, заслоненного приставною дверью, давно сорванною с петель. Он отшвырнул ее ногою, как ненужную ветошь, и она тяжело рухнула в море лопуха и крапивы, густо разросшихся в этом пустынном уголку. Сыростью и затхлостью пахнуло на Гарина, когда он вошел в крошечную, сырую, похожую на каморку, комнату, всю залитую таинственным светом лупы.
На деревянной скамье лежала крошечная фигурка.
Гарин быстро подошел к ней, опустился на колена и глянул в красивое мертвое личико.
Черты Ханы еще не успели заостриться. Обычно узкие глаза как-то увеличились у мертвой и с явным вопросом смотрели прямо в лицо Гарина. Ему показалось даже, что вот-вот сейчас откроется помертвевший ротик и Хана спросит его:
— Это — ты, Гари? Наконец-то, ты! Не правда ли, ты пришел, Гари, милый?
Сознание вернулось к ней здесь в бельведере за минуту до смерти. И она узнала его, обрадовалась и заплакала, и засмеялась, и, трепеща, как птичка, в своей предсмертной агонии, шептала ему слова любви и умерла, как птичка, прижавшись к его груди.
Что-то похожее на жалость закопошилось и заныло в груди князя.
Эта мертвая женщина-малютка любила его бесконечно, любила покорною, рабскою любовью купленной собственности, и все же любила. Она не перенесла его серьезной измены, потеряла рассудок, потеряла и самое жизнь ради своей любви… Зачем он погубил ее, эту минутную свою прихоть чисто животного мужского влечения? Зачем увез ее от лотосовых нив и садов царственных хризантем ее священного Дай-Нипона? Маленькая гейша умела любить не на шутку и свою жизнь отдала за своего Гари. Сердце князя заныло острее.
Он быстро наклонился к Хане и взглянул в ее мертвое лицо. Теперь он ясно видел, что мертвое лицо улыбалось.
Князь не был суеверен, но оставаться наедине с мертвой вдали от всего живого было слишком тяжело. Он поискал глазами вокруг себя и увидел в углу каморки сложенные орудия для сада, когда-то оставленные здесь при прежних владетелях. Вид лопаты дал новое направление его мыслям.
— Надо похоронить ее! — произнес он, а затем взял лопату, тяжелую и неуклюжую, и, держа ее обеими руками, вышел из бельведера.
Между лопухами и крапивой он отмерил пространство и быстро-быстро стал рыть могилу. Выкопав яму в аршин глубиною, князь снова вошел в бельведер и, осторожно приподняв со скамьи мертвую Хану, вынес ее в сад и положил на краю могилы. Потом он быстро склонился над ней и заглянул в последний раз ей в лицо. Положительно, мертвое лицо Ханы улыбалось как живое.
— Бедная крошка! — произнес князь, и, не отдавая себе отчета, быстрым поцелуем прижался к губам маленькой японочки.
— Гари! Гари! Гари!
Он еще раз бережно приподнял ее, опустил в черную яму и, нарвав лопухов и крапивы, усыпал ими тело покойницы.
‘ Прощай, маленькая завядшая роза Японии! Прости меня, бедное дитя!’ — прошептал он чуть слышно и стал быстро, быстро набрасывать комки рыхлой земли на мертвое тело.
Скоро яма сравнялась с землею. Князь утоптал землю, далеко отшвырнул от себя лопату, отер крупные капли пота, выступившие у него на лбу, и, опустившись на колена, произнес глухо:
— Спи, бедная птичка! Спи, моя крошка, единственная женщина, любившая меня беззаветно! Не белые лотосы, не царственные хризантемы покроют твою могилу, а снежные сугробы запушат твою северную могилу и вопль метелицы будет баюкать твой вечный сон. Прости мне это, Хана, прости, что не верну родине твой бедный прах, восточная милая птичка! — Потом он простер руку по направлению Нескучного. — Одною из помех стало меньше для нашего союза, Лика! — проговорил он с насмешливой горечью. — Теперь остается победить последнее препятствие, вырвать тебя из рук тех, кому ты отдалась в своем заблуждении. И рано или поздно я добьюсь этого!

XVII.

Фабричный гудок звонко прорезал свежий сентябрьский воздух. Что-то веселое слышалось в этом привете, посланном огромной трубой навстречу первого утренника.
Несмотря на расстояние трех верст, казалось, что гудок был тут же рядом, в Нескучном. Лика проснулась от этого звука. Она плохо спала ночь. Она мало спала, впрочем, все это время с той роковой ночи, которая бросила снова на ее пути странного, властного человека, унесшего ее сердце. Были минуты, когда Лике хотелось кинуться к Силе и рассказать ему все: свое вновь воскресшее влечение к Гарину, свою вновь вспыхнувшую любовь к нему. Но тут же здравый смысл удерживал ее от этого. Выдать князя значило его погубить. Человек, скрывающийся под чужим именем, является уже преступником пред законом. К тому же этот человек не был вполне чужим душе Лики, ее влекли к нему болезненная склонность сердца, безумием навеянное чувство, ее сковывала власть этих магнетических глаз. И только теперь, когда они не сверкали пред ней, ей не так душно, не так тяжело. Но, появись он снова, и снова путы, тяжелые, как свинец, скуют ее душу. Рассказать все Силе значило сбросить в беспросветную тьму этого доброго, совершенного, безупречного человека. К тому же Лика не знала даже, кто из двоих дороже ей: князь или Сила. Князь, притягивая к себе все существо девушки, наполнял в тоже время ее ум ужасом своих взглядов, воззрений, принципов. Сила не то: Сила — ее брат по духу, брат по родству с человечеством. Она твердо знала, что общее дорогое дело, захватив их обоих, сблизит их.
К тому же князь Всеволод исчез отсюда безвозвратно. Уже более трех недель машинист Браун покинул спичечную и о нем не было ни слуха ни духа. А в эти две недели сколько радости принес Сила их фабрике! Решили не брать нового управляющего. Сам Строганов непосредственно стал управлять своим спичечным делом. Рабочие вздохнули свободнее. Фабричная больница еще более усовершенствовалась с водворением в ней врача, приглашенного Силой. Восьмичасовой рабочий день завершил собою торжество спичечников.
— Благодетель наш! Отец родной! — говорили рабочие, встречая Силу. — Век не забудем того, что ты сделал для нас!
— Не я это сделал, братцы, не меня благодарите… Одна золотая душа научила меня заботиться о вас, быть вашим братом. Ее благодарите! — отвечал он, весь сияя счастьем.
Спичечники знали, кто была эта ‘золотая душа’, и при встрече с Горной быстро обнажались головы, а глаза зажигались таким приветливым светом, что Лика могла смело рассчитывать на верную, неподкупную любовь этих людей.
И она любила их и думала о них, постоянно, а сегодня мысль об этих людях более, чем когда-либо преследовала ее. С сегодня она становилась еще ближе к пим. Ее связь с ними закреплялась еще одним лишним звеном. Сегодня назначена была ее свадьба с Силой.
Лика чувствовала себя теперь более, чем когда-либо принадлежащей своим милым серым братьям. Фабрика являлась теперь ее родиной, ее раем, где она чувствовала забвенье, местом успокоения всех ее былых невзгод. Она даже мало взволновалась от приезда матери, которая вместе с братом Анатолием и его женой Бетси, кузиной Силы, приехали к ним. Не особенно досадило и знакомство с отцом и матерью жениха, богачами-фабрикантами.
Это были люди старого закала, какие уже выводятся теперь в наш век, так сказать, последние могикане купеческого мира. Они смотрели подозрительными глазами на ‘генеральскую дочку’, сумевшую закрутить голову их ‘молодцу’, и нескрываемое изумление сквозило в их глазах при виде худенькой, издерганной, нервной Лики, с ее короткими кудрями, с ее глазами, делавшими ее похожей на святую Женевьеву.
Анастасия Лаврентьевна Строганова долго приглядывалась к Лике, потом отвела сына в сторону и проговорила с выражением красноречивого страха:
— Силушка, милый ты мой! да она у тебя не из курсисток ли тех, что без толку по Петербургу мокрые хвосты треплют?
— Не бойтесь, мамаша, не курсистка Лидия Валентиновна! — поторопился успокоить мать Сила.
— А не больна она у тебя?.. Ведь, глядеть не на что! Худа, как щепка!
— Нет, здорова, мамаша, — едва удерживая улыбку, отвечал Сила.
— То-то, смотри!.. Ох, не радостна мне твоя свадьба, Силушка! Толи бы дело из нашего общества купеческого выбрал… А то слава одна, что генеральская дочка, а ни приданого за ней особенного, ни красоты не видать…
— Ну, уж вы это молчите, мамаша! Лидия Валентиновна — красавица, каких мало, а душа у нее — бриллиант! — горячо возразил Сила.
Лика случайно услышала этот разговор и только улыбнулась в душе.
Приданое, красота, здоровье… какими дикими, какими странными казались ей эти слова… Причем тут красота, здоровье, деньги, когда ее душа тесно прилегла к душе Силы и обе их души ждут появления сверкающего солнца народного благополучия?
Строганов-отец произвел на нее более отталкивающее впечатление, нежели его недалекая супруга. Он своими рысьими глазками умел живо разглядеть все преобразования и усовершенствования на фабрике.
— Баловство это, брат, — сердито хмурясь, произнес он по адресу сына, — распустил парод, поблажки одни… Наших фабричных во как держать надо, — сжимая свой огромный кулак, добавил он, — тогда только они поймут, что они в капиталистах нуждаются, а не мы в них.
Все это вспомнилось девушке, пока она лежала, пробудившись в постели. Новый гудок на фабрике заставил ее быстро подняться… Было восемь часов и все спали еще в нескучневском доме. Только с кухни доносился стук ножей да в гостиной возилась горничная с уборкой комнаты.
Весь дом как бы преобразился с приездом гостей. Вместе с появлением Марии Александровны, матери Лики, появились и шелест шелковых юбок, и одуряющий аромат духов ‘вера-виолетта’, и французская непринужденная болтовня. Брат Анатоль привез с собою безразличное отношение к ‘диким идеям’ Лики и великолепные розы.
Внезапная мысль при виде цветов бросила в краску лицо Лики. Она быстро взглянула на часы.
Четверть девятого. До ‘Старой усадьбы’ всего три версты. Она успеет сходить туда и положить в старом бельведере эти розы. Она не знает, куда увез тело Ханы князь, но место кончины маленькой японочки она покроет цветами. Пусть эти цветы скажут другому бедному увядшему цветку Востока, что его искренне оплакивает златокудрая девушка. И, быстро одевшись, Лика пустилась в дорогу.

ХVIII.

Все били уже в сборе, когда раскрасневшаяся, порозовевшая от быстрой ходьбы Лика вошла в столовую.
Ее мать лежала в шезлонге и читала газету. Ее чуть подрисованное лицо могло сойти за молодое при тусклом освещении сентябрьского дня. Невестка Карской, маленькая толстенькая женщина в блузе-распашонке, какие обыкновенно носят беременные женщины, была далеко не авантажна со своим одутловатым лицом и безучастным взглядом усталых апатичных глаз. Лика невольно вспомнила другую, Бетси, какою та была года три тому назад, бойкую, веселую хохотушку, и ее сердце болезненно сжалось. Зато Анатолий остался тем же. От замены военного платья штатским отставной корнет не проиграл нисколько. При виде Лики он быстро пошел ей навстречу.
— Наконец-то! А я чуть-чуть не умер с тоски… Смотрел в окно… на красную рябину и вспоминал, что сегодня маленький Рагозин должен приехать со своей Нинеттой из Парижа и какую шикарную встречу закатят ему на вокзале наши друзья!
— Анатоль! — с ужасом протянула Карская и сделала испуганные глаза в сторону Бетси.
— Ах, пожалуйста! — недовольно протянула та, — я не ревнива… Не стесняйся, Анатоль! — насмешливо бросила она в сторону мужа.
Тот только поклонился ей чуть заметным поклоном и продолжал:
— Лика… Надеюсь, ты не последуешь примеру ‘у моей дражайшей половины’ и не станешь допекать Силу своей ревностью. Не рекомендую… Честное слово, это не способствует семейному счастью.
— Чем меньше требований, тем больше счастья! — томно проговорила Карская.
— Да, maman, не правда ли? — с чуть заметной усмешкой произнесла Бетси, — оттого-то я и не слишком требовательна к моему Анатолю.
— Бетси искала совершенства и уверяет меня, что я обманул ее ожидания… — насильственно смеясь, произнес Горный. — Но, ведь, я не лгал ей, нисколько, я ничуть не причислял себя к идеалу мужа.
— А что касается идеала, — отозвалась со своего места Бетси, — то я придаю ему надлежащую цену, найти идеал так же трудно, как и прожить жизнь без супружеской лжи.
— Это — маленький философ в юбке, и она права, — подтвердила Карская. — Идеальных мужей нет… кроме petit papa, конечно.
— И Силы! — улыбнулась Лика.
— Ликушка верно сказала. Сила Романович — золото! — вмешалась в разговор Зинаида Владимировна. — Таких людей, как Сила, днем с огнем не сыщешь. За них я спокойна.
— Ручаться нельзя ни за кого… — устало проговорила Бетси.
— Милая, ты не здорова и все тебе кажется в мрачном свете. Конечно, надо принять во внимание твое положение… напрасно ты пустилась в такой долгий путь! — бесстрастно произнесла Карская.
— Я хотела полюбоваться на ее счастье. Милая Лика, ведь, вы ничего не имеете против этого! — и толстенькая женщина протянула руки Лике.
Та порывисто бросилась к ней, схватила эти маленькие ручки и сжала их в своих. Чутьем догадывалась Лика, как глубоко несчастна бедная невестка, и всей душой сочувствовала ей.
— Милая Бетси! — прошептала она чуть слышно на ушко молодой женщине, отчего бледные щеки последней окрасились мгновенным румянцем. — Вы оденете меня к венцу, не правда ли, милая Бетси? После обеда мы пойдем одеваться… Венчание назначено в восемь. А пока, что говорится в сегодняшних газетах, мама?
— Беспорядки всюду и везде… В вашем городе еще спокойно?
— Вполне… — мотнув головой, сказала Зинаида Владимировна.
— Я не понимаю, чего хотят эти люди? Пожар народного движение охватил половину России… А эти забастовки, эти волнения на фабриках… эти митинги и сходки, к чему приводят они? — и Карская нервно подернула плечами.
— Милая мама, вы спрашиваете, чего хотят эти ? Хотят иметь свою человеческую долю, в которой отказано им. Хотят сознательного равенства с вами поставленными в более благоприятные условия, — горячо произнесла Лика.
— То есть, хотят быть господами, хочешь ты сказать? — прищурившись на дочь, спросила Карская.
Сознание господства должно жить в каждом человеке, — еще горячее подхватила Лика. Человеку определено быть царем животного и растительного мира, и если бы Творец хотел господства одних и рабства других, Он создал бы патрициев и плебеев аристократов и пролетариев, вельмож и шляхту… Он положил бы границы между первыми людьми. Но создав Адама, Он сделал его царем хлебопашцем, садовником того дивного сада, который зовется эдемом, и господином, властителем в одно и тоже время.
— А по-моему, не то, — снова подняла голос Карская. — Есть люди, которые привыкли к рабству и труду с колыбели, и давать им новые условия жизни, довольство, роскошь и негу, — значило бы выбить их из колеи.
— О, как это безнравственно, что вы говорите, сестра! — раздался из угла голос до сих пор молчавшей Зинаиды Владимировны. — Если они родились в нужде, грязи и смраде, в отрепьях и наготе, их надо пичкать хлебом с мякиной, по-вашему, и сделать из них белых невольников, потому только, что они поставлены с колыбели в худшие условия?
— Но нужно же кому-нибудь работать! — капризным тоном проговорила Марья Александровна.
— Работать нужно всем и наслаждаться жизнью всем надо тоже в равной степени. Пусть труд и богатство будут ровнее распределены между классами и тогда… тогда Россия будет идеалом европейского государства, — прозвучала мощная тирада с порога комнаты.
— Сила Романович! — вырвалось из груди присутствующих.
— Ты с ума сошел? В день свадьбы жених показывается на глаза невесте! — в патетическом ужасе произнес негодующим тоном Анатоль.
— На минуточку-с, ей Богу, на минуточку-с, — растерянно произнес богатырь-Строганов, — у меня дельце есть до Лидии Валентиновны, — и, смущенно сияя своими добрыми глазами, он протянул Лике небольшой конвертик. — Вот-с мой свадебный подарок, Лидия Валентиновна, — произнес он, совершенно растерявшись, — благоволите принять-с! А теперь исчезаю! — и, весь малиновый, Сила Романович скрылся за дверью, успев всунуть в руку Лики принесенный конверт.
— Что это такое? Банковый билет, кажется? — и, забыв все свое аристократическое достоинство, Марья Александровна быстро вскочила со своего места и с легкостью девочки подбежала к Лике. — Билет в несколько сот тысяч!
Лика вскрыла конверт и, вынув оттуда толстую синенькую книжку, быстро раскрыла ее.
— Ах! — вскрикнула она, всплеснув руками. — Милый, милый Сила!
— Но что это значит? — разочарованно протянула Марья Александровна, ожидавшая увидеть в конверте какой-нибудь документ громадной стоимости.
— А это значит, милая мама, что в нашем губернском городе повторяются частые забастовки и Сила выстроил там даровую столовую для безработных и принес мне книжку с миллионом даровых обедов, которые я могу рассылать рабочим.
— А-а!.. — неопределенно протянула Марья Александровна.
— Признаюсь, я не видел более странного брака, — проворчал себе под нос Анатоль, — вместо свадебной корзины со всякого рода драгоценностями, какие-то контрамарки с обедами для этих грязнулей!
— Настоящий союз двух революционеров! — попробовала улыбнуться Карская.
— Сознательный брак добрых и честных людей, — произнесла Бетси, оживившись на минуту, и, подойдя к Лике, протянула ей руку. — Мне кажется, что пора одеваться!
— Да, да! — спохватилась молодая девушка и вдруг неожиданно наклонилась к подурневшему, одутловатому личику толстенькой женщины и крепко поцеловала ее в самые губы.

XIX.

Крошечная деревенская церковь была залита огнями, Лика Горная об руку с братом входили в нее. В Красовке не было церкви и пришлось венчаться в Колотаевке, в 4-х верстах от фабрики. Старенький священник дал знак на клирос, и хор красовских фабричных грянул концерт в честь невесты.
Это был сюрприз для Лики. Ее лучшие друзья приветствовали ее первые при начале обряда. Она низко наклонила белокурую головку, к стриженым кудрям которой искусные руки Бетси едва сумели прикрепить белый вуаль и нежный букет флердоранжа. Потом глаза Ликии отыскали такого же дорогого друга, такого же близкого товарища ее сердцу.
Сила Романович стоял недалеко от аналоя… Сшитый в губернском городе фрак сидел на нем мешковато, высокие воротнички резали шею, ему было душно И неловко в этом торжественном наряде, но его милое лицо сияло таким счастьем, а голубые глаза были с таким чистым восторгом устремлены на входившую невесту, что все некрасивое и смешное исчезало в нем, только и видно было из всего богатырского существа Силы — что счастливое лицо и прекрасные глаза.
Старенький священник взял руки жениха и невесты и подвел их к аналою. Анатолий, шафер Ликии, И новый фабричный доктор, шафер Силы, подняли золотые венцы над головами брачующихся.
— Обручается раба Божия Лидия рабу Божию Силе! — продребезжал на всю церковь дряхлый голос, и Лика почувствовала прикосновение кольца к своему горячему пальчику.
Церковные двери широко распахнулись и целая толпа фабричных втиснулась в церковь. Всем им любо было поглядеть на обряд венчания их ‘благодетелей’.
Лика не молилась. Она машинально вслушивалась во все, что читалось отцом Георгием и пелось на клиросе, и безотчетно ответила ‘да’ на вопрос священника о добровольном ее согласии на брак, но молиться она не могла. Она отвыкла молиться с тех пор, как судьба сыграла с ней новую злую шутку в лице встречи ее с Гариным.
К тому же она находилась точно во сне все последнее время и эта сонливая рассеянность мешала ей долго сосредоточиваться на одной мысли.
Точно в тумане, сознавала Лика, что венчается она, Лидия Горная, а не кто-либо иная, что венчается она по собственному желанию со своим давнишним другом-приятелем Силой, которого любит всей душой, но что где-то, в тайниках ее души, живет, дышит, копошится другое чувство, нудное и сверлящее, которое ядовито, тлетворно, странно и могуче в одно и тоже время.
‘Вздор! Я люблю Силу, милого, доброго Силу!’ — твердил рассудок девушки, а сердце, или, вернее, один уголок сердца, шептал иное: ‘Князя Гарина ты любишь. Любишь единственной, роковой любовью’…
‘Единственной, роковой любовью, — вторил рассудок и тотчас же добавлял настойчиво: — но ты его никогда не увидишь… Никогда! Никогда! Никогда!’
‘Никогда’… — отвечало эхом сердце, и холодные струйки потянулись от него, наводняя собою все сокровенные уголки естества Лики.
— Никогда! — почти вслух прошептала она.
Ее взор упал на толпу приглашенных.
Вон стоит ее мать, красивая, нарядная, возбуждающая невольное восхищение фабричных, в жизни своей не видавших ничего подобного в своем медвежьем углу, та самая мать, которая три года тому назад, когда с ней случился тот ее страшный грех с князем, не постеснялась отпустить ее из дома потому только, что ‘свет’ не прощает ничего подобного своим верным жрицам. И теперь эта мать приезжала к ней сюда, чуть ли не за тысячу верст, и с притворными слезами благословляла ее на брак с Силой, потому только, что Сила — миллионер-капиталист, в недалеком будущем владелец двух фабрик, а у petite papa, благодаря непроизводительным тратам блестящей Мими Карской, накопилось до ста тысяч долга.
И Анатоль, успевший просадить в три года приданое жены, уже закидывал Лике удочку по поводу суммы, обещанной Силою на ее карманные расходы.
Взгляд Лики упал на коленопреклоненную фигуру. Зинаида Владимировна Горная горячо молилась за счастье племянницы, не замечая крупных слез, катившихся по ее лицу.
‘Тетя! Милая тетя! — умиленно произнесла девушка в своих мыслях. — Вот кто был мне второю матерью, настоящей матерью, не погнушавшейся принять меня в те тяжелые минуты… Ах, мама, мама! Зачем ты такая? Зачем ты положила пропасть между нами?.. Зачем лицемерие, ложь, мама?.. Ты никого не любишь, кроме себя, так имей же мужество не прикрывать своего нравственного недочета. Ведь, они же не скрываются, они кажутся такими, какие есть’.
И Лика остановила свои глаза на достойной паре представителей фирмы ‘Строганова и сына’ и его супруге. Вся залитая бриллиантами, с пухлыми пальцами, не сгибающимися от тесно нанизанных на них колец, эта живая витрина бриллиантовых вещей, туго затянутая в чуть ли не парчовое платье, истово крестилась, не отнимая глаз от иконостаса.
‘Эта, по крайней мере, но прикрывала ничем своего нравственного скудоумия, — продолжала анализировать Лика. — Эта попросту брякнула мне в первый же день приезда: ‘А и жидка же ты, будущая доченька! И за чем это тетенька смотрела? Откормить бы тебя хорошенько… А то от такой худышки какого же потомства ожидать можно?’
О, скольких усилий стоило Лике удержаться и, расхохотавшись в лицо, не сказать этой бриллиантовой тумбе, что вряд ли они могут надеяться на потомства от ее брака с Силой и что не для потомства сошлись они с обоюдного согласия.
Но Лика опомнилась вовремя: сказать — значило бы подвергнуть неприятным разговорам Силу, а Лика берегла этого большого ребенка, сделавшего ей столько Добра, как может только беречь любящая мать свое детище. Они и так допекали его за то, что он венчается здесь тихо и скромно, будто крадучись, а не задает пышного свадебного пира в Петербурге, на зависть всей купеческой братии. И потом они будут должны уехать сегодня после венчания, все — и старики Строгановы, и мать, и Анатоль с женою — уехать десятичасовым поездом в их северный город с его северными интересами, способными заморозить каждую живую душу. И пусть, пусть уезжают!
Бетси ей не жалко теперь…
Лика так увлеклась своими мыслями, что дребезжащий голос старичка-священника невольно заставил ее вздрогнуть, пробудиться от ее мыслей.
— Жена да убоится мужа! — продребезжал этот голос вместо обычного раскатистого баса дьякона, за неимением его.
Лика невольно улыбнулась и посмотрела на Силу. Он ответил ей ясной доверчивой улыбкой.
Нет, тысячу раз нет! Им нечего бояться друг друга. Они — равноправные союзники своего брака, они — два равных товарища по нравственной силе. Мысль о подчинении, страхе смешна и нелепа в применении к ним…
— Поцелуйтесь! — произнес снова священник и Лика доверчиво протянула к мужу свое прелестное лицо.
Сила Романович почти с благоговением прикоснулся к ее щеке губами.
Обряд венчания был кончен. Лидия Горная осталась где-то далеко, пустым и далеким призраком. На поприще старой милой деятельности выступала Лидия Строганова, и, проходя от алтаря к дверям церкви, молодая женщина ласково кивала серой толпе, смотревшей на нее с доверием и лаской, и ее уста шептали чуть слышно:
— Друзья мои, милые мои, вам будет хорошо со мною!..

XX

Последний колокольчик замер вдали. От крыльца фабричного дома, отремонтированного заново, отъехала последняя коляска. Старая тетя Горная долго крестила и целовала на прощанье свою девочку и уехала от новобрачных, взволнованная, как никогда.
Лика, проводив гостей, прошла в свою комнату и изумленная остановилась на пороге. В этой прелестной комнатке, превращенной стараниями Силы в целый эдем шелка, кружев, ковров и аромата, стояла нарядная, красивая, рослая девушка с венком белых роз в руках.
— Анна Бобрукова! — вырвался из груди Лики изумленный возглас.
— Я, Лидия Валентиновна, — почтительно кланяясь, произнесла та. — Меня прислали сюда к вам наши фабричные поздравить с законным браком и поднести вам эти цветы.
— Ах! — тихо и взволнованно проронила Лика и, схватив обеими руками букет, погрузила в него прелестное лицо. — Это — лучший подарок, который мне удалось получить когда-либо, подарок моих дорогих, любимых друзей! — и, прижимая одной рукой букет к сердцу, она другой обняла молодую девушку и крепко поцеловала ее в ее румяное полное лицо.
И вдруг высокая, Анна пошатнулась, как былинка и скользнув на пол, обвила руками колена Лики.
— Не ласкайте меня! Не ласкайте! — лепетала она, едва удерживаясь от рыдания. — Я не стою вашего расположения… Я оскорбляла вас… и дурное думала о вас, чистой, святой девушке… Помните, когда вы хотели вырвать негодяя Брауна из наших рук и до этого, я указывала на вас, как на его люб….
— Молчите! Ради Бога, молчите! — вся бледная прошептала Горная.
— Нет! Нет! Не могу! Я дурная! Я гадкая… Я смела вас облить грязью, вас, святую, прекрасную… Я от зависти это… или ревности. Я видела, какими глазами глядел он на вас, и ненавидела вас и его… Ведь, я принадлежала ему, ведь, я его любила! — и она снова громко неудержимо зарыдала, прижимаясь головой к коленам Лики.
— Вы? Вы принадлежали Гар… Брауну? — вырвалось из груди молодой женщины.
Анна только безмолвно кивнула головой, не отрывая лица от платья Горной.
— И вы любили его, а он вас? — чуть слышно прошептала вопрос новобрачная.
— О, что касается его — этот зверь не мог полюбить, меня даже… Его сердце давно, — говорил он, — отдано кому-то. Но, тем не менее, он не погнушался взять меня, как вещь, потому что у меня красивое лицо и здоровое тело… А я любила его и без рассуждения кинулась ему на шею… Я… — и снова тяжелое рыданье огласило розовую комнату новобрачных.
Лика горько усмехнулась.
‘Так вот он каков!.. В годы страданий он не изменился нисколько… Любя меня, Всеволод не стеснялся срывать цветы наслаждений мимоходом…А я верила ему… Верила, когда все его прошлое было полно жертв, подобных Анне!’
Обаятельный образ князя снова выплыл и встал пред Ликой с насмешливой улыбкой и сверкающим взором недобрых глаз.
И странно! Ни гнева, ни ненависти не ощутила в своем сердце Лика. Прежнее жгучее чувство влечения к нему, к этому безжалостному человеку заговорило в нем. Острая боль захватила Лику. Ее душило почти физически мучительно-нестерпимым порывом любви, отчаяния, муки.
Анна совершенно иначе истолковала этот порыв.
— Вы презираете меня! Вы не хотите простить меня, Лидия Валентиновна! Я, грязная, безнравственная девушка, не смела подходить к вам чистой, незапятнанной, прекрасной… Я уйду, сейчас уйду, Лидия Валентиновна, и постараюсь никогда, никогда больше не показываться вам на глаза! — и, быстро вскочив на ноги, она кинулась к двери.
Лика преградила ей дорогу. Эта чужая и далеко несимпатичная девушка стала вдруг близкой и родной ее сердцу.
‘Сестры по несчастью!’ — мысленно произнесла Лика, и вдруг ей показалось, что Анна Бобрукова олицетворяет собою живое звено, соединяющее ее с князем, последнее звено ее с ним. Она быстро взяла ее полные, сильные руки своими хрупкими, нежными , пальцами и заговорила, задыхаясь:
— Нет, нет… Не то вы говорите! Вы не поняли меня. Ты не поняла меня, Анна… Ты должна остаться со мною… Мы должны быть неразлучны отныне… Со мною тебе будет легче… Ты, как сестра моя, будешь, хочешь?
— Хочу ли я? И она еще спрашивает, этот Божий ангел. Чистая! Святая! — прошептала глубоко потрясенная Бобрукова.
— Нет, нет… Не смей называть меня так… я не лучше тебя! Я хуже… Оставим это!.. Ты жалка и дорога мне… Останься со мною! будь моей помощницей в близком деле! Помоги мне, Анна, милая сестра моя! — в экстазе шептала Лика.
— Лидия Валентиновна! Лидия! — прошептала Бобрукова и крепко обняла новобрачную. — Вы несчастны?!
Шаги Силы прервали эту сцену.
Анна наскоро поцеловала руку Лики и тенью выскользнула из комнаты.
Анне ушла. Но призрак князя не ушел вместе с ней. Он стоял, как живой, пред Ликой, стоял, тихо мерцая своими странными глазами.
Галлюцинация была настолько сильна, что Лика протянула руки, отталкивая странное видение.
Сила появился на пороге как раз в эту минуту. Он успел переменить фрак на обычную вышитую рубашку-косоворотку. Его мощная грудь ходуном ходила под ее шелковой тканью.
Лика бросилась к нему и спрятала голову на этой сильной груди, как бы ища защиты.
— Сила! Сила! — шептали ее губы, — любите меня, берегите меня… Защитите меня от себя самой, Сила!
Последние слова пропали, так они были беззвучны. Но зато первые были хорошо услышаны Силою.
— Раб ваш! Располагайте мною! — прошептал он, прижимая к груди золотистую головку.
И вдруг легкий крик вырвался из груди Лики. За плечами мужа она увидела другую фигуру, стройную, смелую. Глаза князя Гарина блеснули пред ней.
Лика зажмурилась, спрятала лицо у сердца Силы, обвилась руками вокруг его шеи, и, вся олицетворение муки, отчаяния и горя, прошептала:
— Твоя! Твоя! И ничья больше!
Строганов нежно, почти с благоговением поднял ее на руки и прижал к груди.

XXI

Ветер бушевал, насвистывая в трубы. Мороз с метелью и вьюгой грозил постоянными заносами. Было около восьми вечера, а казалось, что беспросветная, мглистая ночь окутала окрестности. Лика сидела у камина, зябко кутаясь в платок, с целым ворохом газет на коленах. Ее лицо, бледное и худенькое и прежде, теперь похудело и осунулось еще больше. Лишь огромные глаза стали еще красивее, еще лучше. Они одни жили в этом лице, принявшем отпечаток какой-то неземной скорби. В первую же брачную ночь Лика поняла одно: она не любила Силы, не любила тою нежною, самоотверженной женскою любовью жены, которая заменяет порою самое страсть и влюбленность. Поняла она и то, что князю Всеволоду принадлежит она каждым атомом, каждым фибром своего естества. До тех пор, пока Сила был для нее милым братом, живым воплощением ее заветных идей, она не ощущала боли в сердце, той мучительной боли любви, которую насильно вонзил в ее душу Гарин. Но с первой же супружеской лаской мужа молодая Строганова поняла весь ужас своего положения. Любя одного, она должна была принадлежать другому и, в довершении всего, должна была скрывать это от Силы, которого могло убить подобное отношение к нему.
И Лика скрывала и таяла на глазах мужа с каждым днем, с каждым часом.
Даже любимое дело не удовлетворяло ее по-прежнему. Правда, она по-старому помогала доктору в фабричной больнице, навещала красовских, колотаевских и рябовских крестьян, выслушивая их нужды и удовлетворяя их материально и духовно, по-старому собирала рабочих в артельной и читала им, знакомя их наравне с социальным положением европейского пролетария и с русскими классиками по изящной словесности. Но во всем этом не проявлялась прежняя горячая, страстная натура Лики, а чувствовалась какая-то апатичная пришибленность. Наедине с мужем Лика чувствовала себя как-то неловко, дико и всячески старалась замешать третье лицо в их недолгие свидания во время отдыхов Силы после фабричного трудового дня.
С отъездом тети Зины за границу, куда та, наконец, отправилась по настоянию племянницы, Лика тесно подружилась с Анной Бобруковой. Присутствие Анны стало ей теперь решительно необходимым. Эта простая, здоровая по существу и несчастная в силу обстоятельств девушка решительно влекла к себе Лику. Энергичная и смелая, она умела побороть свое горе и нести его с гордо поднятой головой. В Анне было много несимпатичного, но ее молчаливая скорбь смиряла с нею Лику, которая почти не замечала ее недостатков. К тому же в последние месяцы постоянных отношений с Горной Анна много усовершенствовалась. Она смягчилась душой, бросила свой умышленно ею принятый циничный тон, стала больше заниматься чтением и старательно занялась своей подготовкой на медицинские курсы.
Ее присутствия Лика, сама того не замечая, жаждала в силу и другой причины. ‘Он’, странный, вредный и безжалостный человек, был когда-то близок Анне и, целуя Анну, Лика хотела ощутить на себе поцелуи, оставленный на этом красивом, но несколько грубоватом лице князем Всеволодом. Она не ощущала ни малейшей ревности к Бобруковой, напротив, с каждым появлением последней появлялся невидимый призрак Гарина и Лика жила острым ощущением своих воспоминаний о нем.
Ветер по-прежнему завывал в трубах. Молодая Строганова машинально следила за печатными строчками газет. Где-то стукнула входная дверь.
— Это Сила! — произнесла Лика и вся как-то инстинктивно подобралась в своем кресле.
Вместе со струей свежего, морозного воздуха, вся запушенная снегом, вбежала Анна.
— Наши бастуют! — как отрезала, крикнула она своим звучным голосом. — С завтрашнего дня решили. Сила Романович пошел уговаривать в артельную. Сходка там… по примеру городских… ‘Пока, — говорят, — не добьемся отмены смертной казни, никто пальцем не двинет’. Вся фабрика стала. Красовские так прямо и говорят: ‘За тысячи верстов столице нашему брату пулеметами грозят, а мы со спокойной душой стой у станка… Дудки!’ Хозяин при мне прошел. Встретили на ‘ура’, качали… А все же, говорят: ‘Сила Романович, не погневись, забастуем. Жаль нам тебя сердешно, а не можем от товарищей отставать’… Им Кирюк, как в город за бандеролями ездил, целую пачку прокламаций привез. Вот они и взбунтетенились так, что небу жарко.
— Ты прямо сюда со сходки?
— Да, Кирюк говорил. Ловко это он шельма приноровился… Так и сыплет, так и сыплет…
— А ты молчала, Анна?
— Молчала. Язык чесался, не скрою. Да, ведь, гадко это! Ты да Сила Романович из кожи за нас лезете, а я черной благодарностью отплачу? Дудки, не таковская! — задорно тряхнув головой, заключила Анна. — Свежие известия? — после минутной паузы спросила она, указывая глазами на газеты, разложенные на коленах Лики.
— Все по-старому в городе. Забастовки и угрозы. Угрозы и забастовки. Не сегодня, завтра губернатор пойдет на компромисс. Он, ведь, мягкий… хороший… Кстати, получила разрешение на наш концерт в городской управе. Да теперь все это ни к чему, — печально покачала головою Лика.
— Как ни к чему? Не будет вечера в пользу безработных? — так и всколыхнулась Анна.
— Уехать нельзя отсюда нам с Силой в такое время, когда фабрика бастует… Нагонят сюда казаков без нас, кто за вас всех тогда постоит?
— Да хозяину и не надо ехать. Хозяин пусть остается. Неужели же ты одна не сумеешь устроить вечер и пропеть свои неаполитанские песенки? Да, ведь, не барышня же ты кисейная, Лидия Валентиновна. Чай, не раз умела справиться сама!
— Правда, милая, — согласилась та, — поедем-ка мы с тобою одни в город. Не могу я бросить тех несчастных оттого только, что собственное стадо ближе пастуху. А Сила здесь пока останется… Завтра же поедем! Хочешь?
И, говоря это, Лика разом оживилась.
— А покончим с концертом и айда сюда! — весело заключила Анна, сама разом повеселев при виде оживления молодой хозяйки.
Только к девяти часам вернулся из артельной Сила, усталый, но довольный.
— Уломали? — с робкой надеждой в голосе спросила Анна.
Сила только рукою махнул.
— Уломаешь их, как же! — улыбнулся он. — Нет, вырос и окреп в последнее время человек русский. У него и понятие о принципе вкоренилось. Бастуют там в силу принципа, будем бастовать и здесь. Славно!
Губернатор был холост и это способствовало его интересному положению всеми лелеемого холостяка.
В его доме вместо хорошенькой, молоденькой губернаторши до поры до времени управляла хозяйством его сестра, старая дева, окончившая когда-то за границей медицинские курсы и привезшая оттуда вместе с аттестатом на женщину-врача и заразительные, как оспа, идеи о свободе и равенстве. Она сумела повлиять на своего слабохарактерного брата, и весь губернаторский дом под ее искусной рукою принял тот неуловимый оттенок новшества, который был так к лицу положению начальника губернии в это смутное время. Однако, до сих пор все шло отлично. Губерния была довольна своим шефом, а шеф — губернией.
И вдруг, как снег на голову, свалились эти забастовки, частичные митинги, тайное, заглушаемое до поры до времени брожение, ежеминутно готовое перейти в открытую демонстрацию.
Но со вчерашнего дня причин для волнения было более, чем когда-либо. Вчера, как снег на голову, свалился к нему его кузен из-за границы, человек, бесцельно прожигающий свое время по европейским столицам и курортам, имевший до тысячи романов в своей жизни и теперь, очевидно, приевшийся ими.
Этот кузен, двоюродный брат губернатора по женской линии, сразу начал с нотаций… Он нашел, что губерния распущена, что он, как начальник края, ведет неверную тактику, что гуманностью и этикой ничего не поделаешь и что, привыкнув к кулаку и плетке, русский человек инстинктивно, помимо собственного сознания, жаждет последних.
Разговор с кузеном расстроил начальника края. Он более всего в мире боялся потерять свой престиж и показаться ‘ridicule’ (смешным) там, в высших сферах, а между тем…
Перед лицом губернатора на письменном столе лежала пестрая афиша. Там значилось о концерте, даваемом в здании городской управы в пользу безработных. Сам губернатор не находил в этом концерте ничего предосудительного.
Правда, рабочие городских заводов являются как бы ослушниками пред законом. Но, с другой стороны, чем виноваты их семьи — эти бедные женщины и дети, голодный писк которых порою достигает до гуманных ушей ‘его превосходительства’. И потом устроительница концерта, она же и участница его, лично приезжала недели две-три тому назад просить его о разрешении, с мужем.
Начальник губернии уже не раз слышал об этой женщине. Он слышал, что где-то далеко от города, в самых дебрях края, поселилась прелестная златокудрая волшебница, жившая исключительно для народа, что златокудрая волшебница победила чувствительное сердце фабриканта Строганова и они поженились. Стоустая молва распространила целую легенду о ней, и эта легенда, прикрашенная до баснословных размеров, долетела на своих фантастических крыльях и до дома губернатора. Он знал о Лике еще до свидания с четою Строгановых. Но, когда молодая женщина об руку с мужем явилась пред ним, необыкновенно очаровательная, хрупкая, губернатор растаял. Более прелестной женщины он не встречал еще в своей жизни. Маленькая Строганова захватила его…
— En voilА une femme А perdre la tИte! (Вот женщина, из-за которой можно потерять голову!) — говорил он своему любимому чиновнику особых поручений, с которым усвоил себе игриво-интимный тон.
И ради прелестных глаз этой маленькой Строгановой он сделал неловкий поступок по отношению к правительству, разрешив ей устроить концерт в пользу безработных.
‘Там, конечно, это примут к сведению, — размышлял он, взволнованно измеряя вдоль и поперек си ой кабинет шагами. — А может быть, и сойдет?’
И почему бы не сойти? Ба! Ведь, деньги достанутся не смутьянам, а их женам и детям? А денег соберется не малая сумма, так как весь город не преминет явиться на этот концерт. О маленькой Строгановой говорят всюду и много. Ее судьба украшена каким-то таинственным ореолом. Какая-то романическая история в прошлом, и чтобы то ни было приятно послушать хорошенький голосок с эстрады, распевающий, как где-то в Италии, у Пармы или в Неаполе, поэтичные, как весенний сон, рыбачьи песенки… К тому же когда певица обладает подобным личиком…
Начальник губернии, приятно улыбаясь и потирая руки, быстрее заходил по комнате.
— Ба, наконец-то! — весь под впечатлением игривых мыслей воскликнул он, протягивая руки входившему в элегантнейшем домашнем костюме стройному с бледным лицом человеку.
Черные усталые глаза поднялись на генерала.
— Ну, как ты провел ночь в нашей губернской трущобе? — обмениваясь сильным рукопожатием, осведомился губернатор.
— Ужасно! Только в России может быть что-либо подобное… Я, признаться, отвык в эти три года моих скитаний от этой татарщины. Какие-то свистки всю ночь, крики и еще что-то в этом роде, — небрежным тоном отвечал вновь пришедший.
— Но тебе не было причин беспокоиться! Это наши безработные собирались на митинг в городском сквере. Я приказал принять меры…
— Какие, осмелюсь спросить тебя? — с чуть заметной иронией спросил собеседник губернатора.
— Ну… словом, я приказал не допускать ораторов, я велел оцепить сквер полицией… Полицмейстер был у меня около двух часов с докладом.
— И что же, помогло? — спросил губернаторский кузен и его глаза заискрились уже явной усмешкой.
— Но, Боже мой! Они не демонстрировали по крайней мере! — окончательно растерялся губернатор.
— А ты исповедуешь, оказывается, ту же религию, что и прежде? — все еще насмешливо улыбаясь, произнес приезжий. — Когда три года тому назад мы встречались с тобою, ты мечтал о посте шефа губернии, ты высказывал в теории взгляды, исполненные гуманизма. Ты бредил Марксом и Лассалем и соглашался идти на всякий компромисс ради удобства этих господ, которым мировая история дала громкую незаслуженную кличку ‘народного пролетариата’. Но старушка история была не права… Пролетарий — это человек, сознательно продающий свой труд, а не стадо баранов, готовое бежать по первому призыву вожака на экспроприацию, безделье и эксплуатацию каждого мало-мальски в лучшие рамки поставленного человека. Теория Маркса в основе: труд-капитал-труд. Но я не вижу здесь труда в этом бессознательном стремлении посредством труда достичь силы… Они бранят буржуев, грозят интеллигенции и требуют чисто политических изменений. При чем же тут социальное положение рабочего?.. И этим людям ты потакаешь? Этим людям ты, со свойственной тебе гуманностью, всовываешь в руки Маркса и Лассаля, когда им нужны казацкая нагайка и хороший заряд пулеметов?.. Я приехал только вчера и уже слышу жалобы на застой промышленной жизни вследствие забастовок… Стоят фабрики, стоят трамваи, стоит почта… Не сегодня-завтра станет железная дорога. Народ, как мне сообщил твой лакей, собирается за городом, и горожане не сегодня-завтра ждут резни… А ты довольствуешься цепью городовых и чуть ли не домашним арестом двух-трех явных агитаторов…
— Но… кто же знал, что это так серьезно?.. — весь бледнея, произнес начальник края.
— Это очень серьезно! — подхватил бледный человек со сверкающими теперь глазами. — Это очень серьезно и будь покоен, ‘там’ по-своему оценили твою гуманность. Твои враги не дремлют… Не сегодня-завтра, без сомнения, настанет торжество реакции! Слабые меры здесь не при чем… Кто такой наш пролетарий? Продукт захудалой российской деревушки. Он с месячного возраста ест хлеб с мякиной, значит, может его есть и в тридцать… Его бьют с младенчества: бьет отец, бьет брат, бьет сестра и староста лупит в волости за каждую провинность в зрелых летах. А если и не бьет мать по излишней гуманности самочного инстинкта, то он сам побьет ее, когда вырастет и превратится в сильного болвана. Будь покоен! И к этим людям, привыкшим к кулаку и розге, ты приноравливаешь общечеловеческие меры?.. Нельзя, мой милый…
— Однако, в моей губернии было тихо и хорошо до этой поры.
— Но тем грознее, тем бурливее будет здесь ‘то’, на что ты, как ребенок на буку, зажмуриваешь глаза. И ‘там’, будь покоен, уже давно ждут этого.
— Ты что-нибудь слышал? — произнес губернатор, заметно меняясь в лице.
— Не надо что-нибудь слышать, чтобы понять эту несложную комбинацию, — спокойно ответил усталый голос. — Тебя сделали смешным эти меры гуманности, которые теперь, если хочешь, даже не модны…
— Ты слышал что-нибудь о моем переводе? — и лицо начальника губернии побледнело.
— Весьма может быть, — уклончиво возразил его собеседник.
— Но неужели они думают?.. — и генерал так сильно стиснул пальцы, что они хрустнули по всем суставам. — Неужели они думают, что я, монархист до кончиков ногтей и консерватор, мозгом и кровью убежденный консерватор, могу считаться с этим народом, когда дело дойдет до… до… ты понял меня. Нет, я, как двуликий Янус, должен поворачиваться на обе стороны. Я знал тех, кто шел открыто против, их угощали бомбою или заставляли покидать посты добровольно. Слуга покорный испытать и то, и другое.
— И ты предпочитаешь лавирование между двумя неприятельскими суднами? — уже явно не скрывая насмешки, произнес родственник губернатора.
Генерал весь так и всколыхнулся и возразил:
— Кто тебе сказал, что ‘там’ мой неприятель? Я и не думал ничего подобного… Я чужд по принципам этому народу… Который бесполезной шумихой хочет достичь своих прав… Те, конечно, они привыкли к кулаку и плетке и иное отношение к ним иметь нельзя…
— Тем лучше для тебя, что ты пришел к этому сознанию, потому что только такой начальник края ценим в данное время.
— Да? О, я и был таким всегда! — почему-то обрадовавшись, вскричал генерал, — смею тебя уверить. Глупцы считали меня иным почему-то. Губернатор с ‘краснинкой’… ‘розовый губернатор’, — прозвали меня так, но они увидят, какой я розовый…, я буду алый, если это понадобится. Это великолепно сказано, не правда ли? — И гуманный человек рассмеялся жирным, приятным смехом, вполне довольный своим неожиданным каламбуром. — Увидишь, дорогой. Ты останешься доволен мною!.. Моя тактика выяснится окончательно в решительную минуту, и если я скрывал свою игру до поры до времени, то для того только, чтобы удачнее рассчитать ход. Но, разумеется, с этим народом действительны только одни репрессии… И вот такая история не должна быть допустима, как одна из поблажек этим бездельникам! — И ‘розовый’ губернатор, разом почувствовавший себя монархистом, каких мало, при одном намеке на то, что ‘там’ могут быть недовольны, взмахнул пестрой афишей.
— Что это? — спросил его кузен и на его усталом лице появилось выражение любопытства.
— Это — концерт в ‘их’ пользу… Не концертами, а пулеметами следует угощать этих бунтарей. Сегодня же прикажу полицмейстеру по непредвиденным обстоятельствам запретить концерт! — и красивым жестом, исполненным благородного негодования, губернатор швырнул афишу на стол.
Бледный человек склонился над ней. И вдруг его лицо побледнело еще более, стало почти меловым. Вся кровь отхлынула к сердцу. Легкий крик вырвался из груди.
На бумаге афиши среди прочих номеров значилось крупным жирным шрифтом: ‘Неаполитанские песенки исполнит г-жа Строганова’. На эту крупную строчку сразу упал взгляд бледного кузена начальника губернии.
Минуту-другую длилось молчание. Губернатор, с ошеломленным от удивления лицом, смотрел прямо в рот кузену, как бы ожидая разъяснения всего происшедшего.
Ждать пришлось не долго. Бледный человек сделал над собою невероятное усилие и произнес твердым, металлическим голосом:
— Концерт должен состояться. Больше того, мы оба должны присутствовать на нем… Ты обязан вести свою игру до конца, если хочешь выиграть ставку! — и, наградив своего недальновидного родственника уничтожающим взглядом презрения, князь Всеволод Гарин вышел из генеральского кабинета.

ХХII

По всему зданию С-кой городской управы гулял свежий воздух, врывавшийся через открытые форточки в просторные залы. Сторожа дезинфицировали комнаты каким-то душистым и острым снадобьем. Полицейский пристав, толстенький человечек с отросшим в значительной мере брюшком, таил на своем лице отражение не то вопроса, не то недоумения. На эстраде чахоточный настройщик торопливо доканчивал свою работу за роялем. К восьми часам все приготовления были закончены.
Публика собиралась медленно и степенно, как имеет обыкновение собираться публика в губернских захолустьях, отброшенных за тысячу верст от центра. Сдержанный говор велся все на одни и те же темы, наболевшие в достаточной мере в сердцах губернских обывателей.
— Когда кончится забастовка? Когда станут на работу фабрики? Не слышно ли о демонстрациях?’ — слышалось кругом и наравне с этим раздавались более субъективные вопросы: — будет ли губернатор? Как он отнесся к этому концерту? Вечер в пользу безработных в городской управе! Это что-нибудь да значит, в конце концов.
В зале заседания задвигались стулья, зашуршали платья. Запестрели дамские наряды.
Говорили о гвозде вечера: о ‘Неаполитанских песенках’ и их исполнительнице. Имя Строгановой, окруженное фантастическим вымыслом, то и дело появлялось на устах публики. Ее знали, как ‘неутомимую деятельницу’, и жаждали видеть ее как можно скорее. Досужая фантазия дала огромный простор уму губернских кумушек. Откуда-то выкопали пикантную историю из прошлого молодой женщины, нелепую историю, не имеющую ни капли правды, и носились с ней, как с писаной торбой, передавая ее с нелепыми комментариями.
Н 9 часов приехал губернатор. Он нес с особенным достоинством свою представительную фигуру. Его свежее, красивое лицо улыбалось. На нем ясно значилось теперь никогда невиданное выражение: ‘Я добр, гуманен и снисходителен, но, когда является злоупотребление в ответ на мой гуманизм, я способен на репрессии… Пусть это запомнят все’.
— Что это с шефом края? — недоумевая, обратился председатель управы к полицмейстеру, — точно миллион получил в наследство.
— Ну, не совсем так, мой милый! От миллиона люди мягчеют поневоле, деньги способствуют доброте и гуманности. А мне, между нами, даны такие инструкции, ‘на случай’, какие в нашем краю и не мерещились…
— Репрессивные меры? — шепотом осведомился председатель.
— Ультра… Говорят, ‘нашим’ недовольны в высших сферах и он подтягивается понемножку.
— Ага… понимаю! ‘Розовый’ губернатор начинает бледнеть со скоростью скоротечной немощи. Взялся за ум.
— Ну, взяться-то не за что… — усмехнулся полицмейстер, — так как ум шефа губернии сверкает своим отсутствием… Но, взгляни, что значит это движение? Смотри, смотри, как всколыхнулись наши дамы! Новое лицо в городе!
— А! А! Вижу! Это — кузен губернатора, имеющий на нашего умника потрясающее влияние… Отчаянный консерватор… Но т-с-с! Они идут сюда…
По направлению говоривших, действительно, приближался губернатор, а рядом с ним медленно подвигался, возбуждая общее любопытство, князь Всеволод Гарин.

***

В маленькой курильной комнате, превращенной временно в дамскую уборную и тесно прилегающей к залу заседания управы, сидела Лика.
Она порядочно была утомлена с устройством концерта в последнее время и теперь рада была отдохнуть немного, сидя в мягком вольтеровском кресле.
Вот уже неделю, как она с Анной живет в губернском городе, и обе они не живут, а вернее мечутся. Помимо ‘неаполитанских песенок’, нм надо было составить другие номера для концерта. Лике удалось найти порядочного пианиста, недурного скрипача и совсем приличную инженю местного театра, обещавшую за корзину цветов исполнить мелодекламацию под аккомпанемент арфы. И арфиста они отыскали, взявшегося, кстати, аккомпанировать и на мандолине для итальянских песенок самой Лики. Все шло, как по маслу. За три дня до концерта на дверях управы был вывешен аншлаг, приятно гласивший: ‘Все билеты проданы’.
Лика чувствовала себя лучше, чем когда-либо, среди всех этих хлопот. Анна Бобрукова шутливо уверяла свою молодую хозяйку, что разлука с мужем полезна Лике.
И молодая женщина, оспаривая всеми силами слова своего нового друга, не могла не согласиться с их, правотою. Между репетициями с аккомпаниатором и совещаниями с портнихой, между поездками по городу и выискиванием участников вечера Лика забывалась. У нее едва хватало времени, чтобы прочесть длинные и нежные письма мужа, оставлявшие после себя след морщинок на молодом худеньком личике Строгановой. Да, как ни больно было это сознание в душе Лики, но она не могла не сознаться, что ей легче не видеть Силы, легче не подчиняться его благоговейным, робким ласкам, не слышать его застенчивых признаний, на которые она не могла отвечать. Лика, точно вырвавшийся на свободу школьник, праздновала свою недельную вакацию. Сегодня был ее последний день. Забастовка у них на ‘спичечной’, по письмам Силы, приходила к концу, и завтра рано утром у гостиницы ‘Бристоль’, где она остановилась с Анной, прозвучит звонок и ее муж появится снова, чтобы увезти ее, как вещь, как собственность, отсюда на фабрику, где она искала счастья и не могла найти.
Да, даже фабрика, даже ее милые серые друзья, для которых она не задумываясь пожертвовала бы жизнью, не могли заменить ей утрату в лице Гарина. Теперь она яснее, Чем когда-либо, сознавала это.
Завтра приедет Сила. Но до завтра ей остается еще целая ночь наедине с Анной, которую она любит, которой она сказала все. Она не могла не сказать. Ее сердце разорвалось бы под напором этой тяжелой, мучительной тайны. Не выдавая Брауна-Гарина, Лика многое поведала ей из своего прошлого.
Как с хрупким, больным ребенком, обходилась с ней эта сильная, крепкая Анна, как нянька, ухаживая за ней. Сейчас пред концертом она одевала Лику в номере гостиницы. По странному женскому капризу, Лика заказала себе точь-в-точь такое же платье, подобие белой одежды ангела, какое было у нее в тот знаменательный вечер, когда она выступала впервые три года тому назад с ‘неаполитанскими песенками’ пред строгой петербургской публикой. Ветка белой магнолии, как и тогда, запуталась в ее коротких золотых кудрях. Сидя в уборной и глядя на себя в трюмо, в котором отразилась вся ее прекрасная белая фигура, Лика почувствовала себя той же юной и чистой Ликой Горной, какою было три года тому назад. Независимой и свободной вышла она тогда на эстраду, белое видение невинности и красоты… И тогда впервые, в тот вечер, этот ужасный человек ворвался ей в душу, истерзал, скомкал ее и оставил умирать одну.
Лика вздрогнула и побледнела. Тогда и теперь… Разве теперешняя Лика не похожа на ту?.. Разве ее душа испортилась и почернела в тяжелые годы муки, страдания?
Она быстро встала, выпрямилась во весь рост, подошла к трюмо и окинула всю себя долгим, испытующим взглядом.
Бледное, худое, усталое личико глянуло на нее огромными лучистыми глазами. Целая поэма страданий и красоты отразилась в нем, но это было не прежнее лицо Лики, юной, беспечной и свежей, а лицо вымученной красавицы Лики, ставшей в сто крат прекраснее вследствие их.
И все же это было лицо и черты прежней Лики. Тоже воздушное одеяние белого ангела, та же ветка магнолии в золотых кудрях. Как будто та же уборная, тонувшая в цветах… Та же атмосфера праздника и возбуждения.
Лика прислушалась. С эстрады доносились заглушенные звуки, рвавшиеся из-под рук губернского пианиста… Точь-в-точь как и тогда. Сейчас он кончит и она должна будет выйти на эстраду… Как жаль, что Анны нет с ней… Но Анна, воспользовавшись свободным вечером, одев ее к концерту, пошла в рабочий квартал убеждать кое-кого из знакомых, уговорить остальных снова становиться за станки на работу. А Анна вернула бы ее к действительности, дала бы почувствовать ей, что она — Лидия Валентиновна Строганова, жена богача-фабриканта, имеющая свои обязанности, а не прежняя Лика, которою она чувствовала себя сейчас. Но Анны не было подле и Лика погрузилась в мир фантазии, снова завладевший ею. Тех трех лет как не бывало… Она — снова Лика Горная, светская девушка, свободная и жаждущая счастья. Снова розовые волны плещут вокруг нее, снова удушливый аромат доходит до ее обоняния. Да, да, все прежнее, как и тогда.
Гром аплодисментов доносится до ушей Лики. Это кончила свой номер губернская знаменитость и ей время выходить на эстраду. О, как сладко и жутко ей это мгновенье! В течение трех лет она не совершенствовалась в пении, не занималась им. Синьор Виталио пришел бы в ужас от ее смелости выступать так после огромного перерыва. Но милый маэстро далеко, тетя Зина тоже… Некому упрекать ее… Некому удерживать. И потом она снова в эту минуту прежняя смелая, самонадеянная Лика. Она знает, что там, за эстрадой, ждут ее не чужие холодные люди, не требовательная незнакомая публика, а ее друзья, которые отнесутся снисходительно и гуманно к ее молодости, дарованию, красоте. И Лике кажется, что она там, в Петербурге, что в первом ряду сидят ее родные: ее нарядная красавица-мать, отчим, англизированная сестрица Ирэн, Анатоль со своей невестой Бетси, обе княгини Дэви… и ‘он’ — он, светлый и радостный, блестящий и красивый, он, властитель ее сердца, он, которому она готова снова отдать свою жизнь без конца…
И, нервно обдернув кисейное облако, носившее название платья, бледная и торжествующая Лика вышла на эстраду.

***

Мундиры мужчин, светлые платья женщин и головы, головы без конца, целое море голов… Целое море… Но Лика чувствовала себя выше всех. Она стояла, как царица, посреди эстрады.
Все ее печальное прошлое, все мучительное и выстраданное исчезло с первым звуком мандолины, с первой перекатной волною одобрительного шепота, пронесшегося но залу при ее появлении… Зазвенели, запели, запрыгали серебряными звуками быстрые струны и вместе с ними зазвучал, то вырастая, то тая, чудный, нежный женский голосок. Златокудрая, стриженная, как мальчик, прелестная женщина пела о синем Адриатическим море, о его теплой, нежащей ласке, о белых и пурпуровых, как хлопья, воздушных магнолиевых цветах, о вечной борьбе слабых и торжестве сильных звенела песнь смелая и гордая, как человеческая душа. И мольба к сильным за слабых просящими, скорбными звуками лилась из нее и томительно нежила слух, и бледнила лица, а глаза слушателей зажигала кротким, светлым огнем… Лицо Лики розовело все больше и больше, уста бессознательно улыбались, как у сомнамбулы, и она гордо и смело выбрасывала прямо из души эти звуки, то нежные и хрупкие, как мольба, то энергичные и сильные, как требование рассудка.
Она пела одну из тех социальных итальянских песенок, которые вложил ей в уста синьор Виталио. И те, кто не понял слов, инстинктом угадал ее содержание. Жалобным, скорбным звуком на полуфразе оборвалась песнь… Мгновенная тишина воцарилась в зале, такая тишина, что, казалось, полет мухи был бы услышан сейчас. И вдруг разом, как по команде, грянул залп оглушительных, долго не смолкавших аплодисментов.
Лика стояла посреди эстрады, молчаливая, потерянная, без малейшей улыбки в лице. Она по-прежнему чувствовала себя восемнадцатилетней девочкой Ликой, участницей петербургского концерта. По-прежнему светлое, приподнятое настроение охватывало ее… Взоры ее лучистых глаз обегали ряды кресел и фантазия подсказывала то, чего не находили ее взоры…
Вон сидит мама, в ее зеленом платье, загадочная, как русалка, красавица-мама… И Ирэн… А вон и чудесная старушка Циммерванд! Милая барон…
И вдруг глаза Лики, странные, безучастные глаза сомнамбулы, видевшие то, чего не видели другие, расширились и стали страшными, как сама смерть…
Зал гремел. И под гром и треск аплодисментов из кресла первого ряда отделился стройный, бледный человек с темными горящими глазами. Он быстрой, уверенной походкой приблизился к эстраде и не отрывая от Лики своего упорного, тяжелого взгляда, остановился внизу, в трех шагах от нее.
Лика вперила в него немигающий, разом прояснившийся взор и вдруг инстинктивным движением протянула вперед руки. Ни удивления, ни страха не было больше в ее лице. Первое впечатление неожиданности налетело, как вихрь, и, как вихрь же, промчалось. Теперь она не нашла уже ничего удивительного в том, что Гарин посетил концерт, в котором она была ближайшей участницей. Только ее сердце забилось, готовое вырваться из груди, и голова закружилась от сладкого сознания действительности.
Потом быстрое, как вихрь, сознание явилось к ней. Она разом поняла все. Ее мысль прояснилась.
— Он здесь! — вырвалось из груди ее чуть слышным стоном, и какая-то волна вновь захватила ее.
Публика ревела, как ревет публика, непривыкшая включать в рамки приличия свои расходившиеся страсти.
Под рев этой публики князь Гарин вошел на эстраду, приблизился к Лике и подал ей руку, не сводя с нее своих упорных, сжигающих глаз.
Она приняла его руку машинально, оперлась на нее и позволила свести себя по крытым ковром, пристроенным сбоку эстрады, отлогим ступеням. В уборной князь не спеша накинул теплую соболью ротонду на ее тонкие плечики и, не говоря ни слова друг с другом, они прошли двое мимо расступившейся недоумевающей публики по залу, вышли в вестибюль и, спустившись с перрона, сели в карету.
Лика не протестовала, не противилась. Действительность была утеряна для нее. Начиналась сказка, сказка без слов, прекрасная и светлая, как лучистое сияние солнца.

XXIII

— Моя! — произнес князь Всеволод повелительно и сильно, и Лика почувствовала, что она всю жизнь принадлежала ему, только ему одному.
Она не знала, куда он привез ее и где они находились… Комната, вся устланная пушистыми восточными коврами, живо, явственно напомнила ей ту, в которой она без ропота и слез отдалась этому человеку. Голубой фонарь мягким, приятным светом заливал ее… И от этого света лицо князя казалось еще бледнее и красивее.
Он опустил поверх синих штор еще тяжелые плюшевые портьеры… Звуки с улицы стали теперь едва доноситься до них. Тяжелая малиновая ткань заслонила их от всего мира.
— Моя! — повторил еще раз Гарин, — теперь моя на всю жизнь! Только смерть разлучит нас с тобой!
— Да, смерть! — ответила Лика и улыбнулась (это была дивная, робкая улыбка, которою улыбаются люди, очутившиеся у преддверия вечности) и протянула ему руки.
Красивое, бледное лицо князя очутилось подле нее.
Душа Лики наполнилась блаженством. Она чувствовала что-то новое и необъяснимое внутри себя. Женщина, влюбленная без границ, беспомощный ребенок, обожающий свой кумир, исчезли в ней… Она не чувствовала даже собственного тела и его инстинктов. Князь как бы перестал быть для нее мужчиной, о котором она бессознательно для себя самой мечтала посреди долгих томительных ночей. Все исчезло — и страсть, и муки, и плотское влечение, и страдания, и страх. Все кануло бесследно в лету забвения. Одна любовь расцветала гигантски быстрым расцветом и наполняла все фибры ее ожившего, точно вновь пробудившегося существа.
— Моя! — произнес еще раз князь Гарин и прижал ее к своему сердцу.
— Да, твоя! — эхом отозвалась Лика.
Муж, совесть, долг, обязанность — все было забыто… Там, за тяжелой малиновой портьерой, кипела и бурлила жизнь, но ей было все равно до всего мира, до всего огромного, клокочущего и пенящего мира, все равно до времени… до жизни, до людей… В этой восточной комнате заключалось все ее счастье, ее утерянное и вновь обретенное счастье… В ней жила ее жизнь… Вне этой комнаты не было существования.
Теперь они молча, не говоря ни слова, тесно прижавшись один к другому, сидели на широкой турецкой тахте. Руки князя обвивали ее до боли крепко до боли сильно. Но она не противилась им. Эта боль была ей сладка, как наслаждение. Сама смерть так, вместе с ним рядом, являлась для нее чудной, пленительной сказкой. Чем-то неземным веяло на них от этой случайной встречи, от нового внезапного их соединения.
Они не расспрашивали друг друга, не говорили ни о чем. Часы бежали, а они сидели все так, тесно обнявшись, почти слившись в одно целое, потеряв всякое представление о времени, о часах… Они были одни со своим чувством, и им было хорошо, как хорошо бывает лишь одним богам, победившим бессмертие.
— Я не чувствую тебя, — прошептал, наконец, князь, первый нарушив молчание после долгой паузы, длившейся целые часы, — ты должна принадлежать мне, как прежде! А то я боюсь, что тебя вырвут от меня, как тогда, моя родная, счастье мое!
— Это невозможно! Мы умрем с тобою, — возразила Лика, — умрем или преодолеем все.
— Я хотел бы улететь с тобою… Как жаль, что у меня нет крыльев, счастье мое! — и он еще сильнее, еще теснее сжал ее в своих объятиях. — Теперь ты моя и ничья больше! — вырвалось у него сильно и мощно из груди.
— Твоя и ничья больше! — эхом ответила Лика.
Что-то сильное, как волна, сильнее ее любви и страданий, нахлынуло на нее. Голова кружилась… Она хотела подняться, встать — и не могла, хотела сказать слово — и не могла… Поцелуи князя падали, как раскаленные капли лавы, на ее лицо, шею и руки… Ее хрупкие, стройные плечи вздрагивали под его горячими, как огонь, пальцами.
Лика сделала невероятное усилие, чтобы подняться и, неожиданно пошатнувшись, снова очутилась в его сильных руках… Мысль закружилась, завертелась и потухла, как последний луч солнечного заката…
Она хотела противиться и не могла. Раскаленные поцелуи сыпались на нее теперь, как дождь, огненный дождь, сжигающий дотла все ее существо.
— Оставь! Оставь, милый! — шептала она, в то время как все ее существо жаждало страстных ласк князя, Все тянулось к нему навстречу.
Глаза Лики широко раскрылись последним молящим взглядом. Два страстные поцелуя огненной пеленою накрыли их… Вымученная, страстная, молящая улыбка бледно заиграла на ее нежных трепещущих губах. Но и ту быстро, как блеск зарницы, стерла страстная ласка князя. Обессиленная и покоренная Лика прижалась к нему.

***

Рассвет зимнего позднего утра давно уже забрезжил, а они все еще сидели, словно околдованные силою невидимого волшебника.
Лика полулежала в объятиях Гарина, вся завороженная им. Она не знала, не думала о том, что случится после. Ее мысль не шла дальше того, что она любит его, единственного в целом мире. Правда, сквозь обрывки мыслей являлось смутное сознание того, что они должны уйти, уехать отсюда и как можно скорее.
Князь Всеволод точно угадал состояние молодой женщины.
— Радость моя! — произнес он на ухо Лике, — ты видишь сама, борьба бесполезна. Судьба бросила нас снова в объятия друг друга. Мы отданы один другому на всю жизнь… — Он взглянул на часы, слабо белевшиеся в полусвете своим циферблатом. — Поезд в Москву отходит в десять. Ты уедешь со мною сегодня же туда, дорогая, а оттуда за границу.
— Да, да! Куда хочешь, милый
— Милая! Милая! Милая! Я дам тебе сказочное счастье! — и, упав к ногам молодой женщины, гордый, высокомерный князь Гарин коснулся ее туфли губами.
— О! — Лика вздрогнула от счастья и закрыла лицо руками.
И вдруг неожиданно и грозно прозвучал вблизи оглушительный залп нескольких ружей. Стены восточной комнаты дрогнули как бы от удара… Ужасным эхом прокатился еще раз этот звук.
— Что это? — сорвалось с губ Лики, и ее лиц стало белым, как бумага, а глаза расширились и остановились от ужаса, она стояла посреди комнаты, вся потрясенная, не понимая ничего, вся олицетворение живейшего испуга.
— Да, что это? — произнес князь Гарин, и вдруг его лицо приняло строгое, сосредоточенное выражение. Он приблизился к Лике и, обняв ее за плечи, притянул к себе, говоря: — оставь! Не наше это дело! Звездочка моя, Лика моя! Пусть волнуются люди, пусть кипит жизнь за нашими плечами, какое нам дело до нее?.. Как…
Князь не договорил, Новый оглушительный залп потряс весь дом до основания.
— Но там стреляют! — отчаянным голосом прошептала Лика, и ее глаза снова округлились от ужаса.
— Так что же… — начал было князь и не докончил.
Лика подскочила к окну, нервным, спешным движением отбросила тяжелую портьеру и, заглянув в окно, с громким стоном отступила в глубь комнаты, ломая руки…
— Это они! Они! Их убивают! — кричала она, как безумная, и, снова бросившись к окну, вскочила на широкий подоконник.
По улице бежали люди врассыпную, с испуганными, исступленными лицами. Многие из них были ранены, на лицах многих виднелись следы крови. Шаг за шагом, по пятам за беглецами спешили стройные ряды солдат… Вот они остановились, вот вытянулись в одну сплошную серую шеренгу. Маленький, куцый офицер на лошади, в сером пальто скомандовал что-то … Раздался новый залп и несколько человек из бегущих остались на снегу, обагрив его красной, как сироп, красивой и яркой кровью.
Вся белая, как алебастр, Лика кинулась к князю, схватила его за руку и потащила к окну.
— Ты видишь! Видишь! — шептала она, сверкая обезумевшими от ужаса зрачками, — Наших бьют… Рабочих бьют… Пусти меня к ним! Я должна быть среди них… Я должна…
— Дитя! Дитя! Что с тобою? — крикнул, в свою очередь, князь и, схватив за обе руки бившуюся изо всех сил Лику, прижал ее к себе. — Пусть бьют одних другие, более правые и сильные. Какое нам дело до того? Мы любим друг друга, Лика… И что нам до всех остальных?
— Ты ошибаешься! Я не могу оставаться спокойной и счастливой, когда… О, пусти меня! Пусти к ним, скорее! Я должна быть среди них!
И она сделала усилие вырваться из рук князя, сильно охвативших ее стан.
— Не пущу! — крикнул он и вмиг его лицо приняло то неумолимое и непреклонное выражение, которое и прежде наполняло холодом душу Лики.
Завязалась борьба. Строганова всеми силами стремилась вырваться из объятий князя, он же все сильнее и сильнее сжимал ее в них. Его трепещущие губы шептали в самые уши молодой женщины:
— Лика, опомнись! Моя Лика! Ведь, ты моя! Мы закрепили нашу любовь новым союзом! Ты не должна рваться к ним. Я не пущу тебя! Ты моя, моя!
— Нет! Нет! Оставь меня! Пусти меня! — кричала Лика и, что было сил, рвалась из сильных рук князя.
Он осторожно, но энергично сжимал ее, боясь причинить боль ее хрупкой, тоненькой фигурке и в тоже время чувствуя в себе присутствие всесокрушающего, всепожирающего зверя, готового уничтожить всех и все, лишь бы удержать ее.
Новый залп ружей заставил Лику, сделав неимоверное усилие, ринуться вперед, выскользнуть из рук князя и со всех ног кинуться к окошку.
— О, Боже мой! Смотри! Их убивают! — крикнула она диким голосом, в исступленном отчаянии протягивая вперед руки.
— Тем хуже для них! Жаль, что губернатор не выставил пулеметов, послушавшись моего совета! — произнес, тяжело переводя дыхание, Гарин, с видом затравленного зверя подходя к Лике.
— Твоего совета? Вы могли бы посоветовать расстреливать?
— Больше того! Я нахожу, что это — слишком почетная смерть для подобных негодяев. Я велел бы перевешать их, как собак, в назидание прочим! — и князь засмеялся недобрым смехом, исказившим до неузнаваемости его красивое лицо.
Одну минуту Лика оставалась спокойна. Ее глаза впились потемневшим взглядом в лицо Гарина. Минута молчания протянулась за вечность. И вдруг топкий стан молодой женщины вытянулся, как стрела. Ода стала на целую голову выше в это мгновение. Ее губы побелели и, отстраняя от себя рукою приблизившегося к ней князя, она вызывающе бросила ему в лицо.
— Все кончено! Мне жаль, что я непростительно забылась с вами. Вы — враг моих друзей, следовательно, и мне враг, князь Всеволод… Мое место там, на улице. Дайте дорогу!..
— Это невозможно! — произнес Гарин и, быстро опустив руку в карман, вынул из него блестящий, изящный, как дорогая безделушка, револьвер. — Есть последний выход, Лика, — произнес он глухим голосом.
— Вы хотите убить меня? — с явной насмешкой спросила молодая женщина.
Прежнего покорного и страстного обожания уже не замечалось в ее лице.
— Я хочу убить себя, Лика! — ответил тем же глухим, но твердым голосом князь, — и я убью себя, если ты пойдешь к ‘тем’… Клянусь тебе в этом моей любовью!
— Пустите меня! Я иду к ним… Я не должна оставаться с вами!
— Подумай, Лика, что ждет меня, если ты меня оставишь! — и трогательной, несвойственной ноткой отчаяния звучал голос князя.
— Я не могу остаться… Не просите! Я отдала свою жизнь народу и должна разделить его участь… а вы… вы живите без меня или идите со мною к ним,..
И глаза Лики с робкой мольбою поднялись на князя.
Наступила новая мучительная пауза. Князь первый нарушил молчание.
— Мне поздно меняться, — произнес он, обдавая Лику гордым взглядом. — Ты должна остаться со мною и жить для меня, ты…
Страшные крики на улице помешали ему докончить его фразу. Гул усилился, толпа скучилась у самого дома, где находились Лика и Гарин, и глухо ревела, Как разбушевавшейся поток.
Лика взглянула в окно в противоположную сторону и ее сердце захолодело от ужаса.
На подмогу серым шинелям спешили новые с ружьями наперевес, готовые дать залп по первому приказу. Стон, угрозы, проклятия, плач женщин поднялись в толпе… Все сбились в кучу, как испуганное стадо, воя и давя друг друга и грозя кому-то… И вдруг взор Лики упал на огромную, мощную фигуру без шубы, в кожаной тужурке, без шапки, с окровавленной полосою вдоль щеки. Он был на целую голову выше толпы, этот человек, и казался вожаком ее.
— Сила! — отчаянно вырвалось из груди Лики, — Сила! — задыхаясь, еще раз прокричала она.
Молодой Строганов не мог слышать этот крик, но, руководимый инстинктом, он поднял голову кверху на окна дома и в одном из них увидел Гарина И Лику…
Лицо молодого фабриканта судорожно перекосилось. Минуту он смотрел наверх не поддающимся описанию взглядом и вдруг ринулся вперед, прямо на протянутые к первым рядам толпы ружья солдат.
— О! — воплем вырвалось из груди Лики. — Мой муж там… Мой муж умирает!.. Пустите меня к ним, к нему… Ко всем моим братьям!
По лицу князя Всеволода проскользнула чуть заметная улыбка. Он побледнел еще более, на его лбу выступили крупные капли пота.
— Теперь я все понял, Лидия Валентиновна! — произнес он с легким поклоном, теперь я не стану удерживать вас, вы — свободны! — и он широко распахнул двери пред молодой женщиной.
Не помня себя, едва удерживая рвущиеся из груди вопли, Лика с быстротою молнии бросилась вон из комнаты…
Гарин долго с тою же странной улыбкой смотрел ей вслед. Потом он вынул платок из кармана, тщательно отер пот, проступивший на лбу, и, сев на ту самую тахту, на которой только что осыпал ласками Лику, приложил дуло револьвера к виску. Пред ним, короткое, как миг, пронеслось, одно , воспоминание: открытая могила у старого бельведера и в ней живые глаза мертвой Ханы. Князь улыбнулся и спустил курок. Послышался сухой, короткий звук, напоминающий треск дров в печи. Не перестававший улыбаться князь Всеволод мягко опустился на подушки тахты. Глаза Ханы еще раз блеснули пред ним и погасли. И его жизнь погасла вместе с ними.

ХХIV

Мгла в этот вечер стояла над городом в виде серого, скользкого волнующегося тумана. Выстрелы давно затихли и только частые патрули попадались по улицам. В воздухе чувствовались еще отдаленные перекаты боевой грозы, еще не вполне утихшие… В отдаленных кварталах попадались люди, испуганные, пришибленные, с бледными, как известь, лицами. Женщины, испуганные, с расширенными зрачками, скользили тенью, вглядываясь в каждое проходящее лицо. Жены и матери искали своих пропавших мужей и сыновей. В городскую больницу свезли много раненых. Несколько убитых лежало в покойницкой, не опознанных еще родными.
По темному, узкому переулку, едва передвигая ноги, шла Лика. Более шести часов прошло с той минуты, когда она полуживая от ужаса вырвалась из номера гостиницы, куда ее привез князь Гарин, и все эти шесть часов она провела на улице.
В первую минуту после нового залпа, раздавшегося тотчас же, лишь только она выскочила из дома, молодая женщина ничего не могла разобрать. Все свернулось в одну бушующую, клокочущую пену из серых шинелей, дымящихся ружей и окровавленных тел, распластанных на окровавленном снегу…
Куцый офицерик с саблей наголо преградил ей дорогу. Лика заметила, что его губы тряслись и глаза стали стеклянными от ужаса.
— Сюда нельзя, сударыня! — кричал он ей во весь голос, точно она была глухая, — поворачивайте обратно!
Как раз в этот миг промчалась толпа. Увлекая друг друга, неслись люди в отчаянной панике, в смертельном страхе. Кричали что-то о новом залпе… Подхваченная этим живым потоком Лика понеслась за ними… Шуба, накинутая ей на плечи, сползла с них и волочилась сзади поверх смоченного снегом платья, ее нарядного воздушного платья, в котором она пела вчера в концерте. Открытые плечи дрогли от холода. Но она ничего не замечала — ни усталости, ни стужи. Ее мысль горела одним желанием, преследовала одну цель: разыскать Силу живого или мертвого, найти его и искупить свою ужасную вину пред ним или умереть подле его трупа. И она вглядывалась в лицо каждого встречного, вглядывалась с мучительным вопросом…
‘Не он! Не он!’ — с отчаянием стонало ее сердце и грудь точно жгло раскаленными углями.
Ее ноги уже отказывались служить. Она путалась, как бездомная собака, по пустым закоулкам и улицам, не зная, куда идти.
Снег хрустел под ее ногами, тяжелая шуба и смокшее платье тянулись за ней. С каждой минутой становилось невыносимее, силы падали… И вдруг на повороте какого-то переулка она грудь с грудью столкнулась со знакомой фигурой.
— Анна!
— Лидия!
Они обе одним движением ринулись в объятия друг друга и обе зарыдали. Казалось, сама улица рыдала вместе с этими двумя женщинами, одинокими и затерянными среди чужого города.
— Сила Романович у отца… не беспокойся, он жив… На время его скрыли! — быстро шепотом проговорила Анна, — я отведу тебя к нему… Надо торопиться… Через час другой за ним придут… его арестуют.
— Арестуют? — эхом отозвалась Лика.
— Да… Он приехал рано утром, узнал, что ты не ночевала, и сразу понял все… В рабочем квартале ‘это’ уже начиналось и, сказав мне, чтобы я его не ждала, он помчался туда. Я последовала за ним… Он говорил, убеждал их, говорил, что бюрократия создана для того, чтобы оскорблять и поносить низшие классы, говорил, что надо отвоевать свои права во чтобы то ни стало… Его речь была принята с жаром… И потом все они пошли, пошли к губернаторскому дому с требованием улучшить немедленно права пролетариата. И Сила Романович пошел с ними… кажется, он повел их… я не знаю.
После первого залпа я уже была на улице и потом, позднее мне удалось увлечь его в квартиру к моему отцу — Я проведу тебя к нему. Он, как помешанный… Идем… скорее… За ним могут придти каждую минуту… — и, схватив за руку Лику, Анна увлекла ее вдоль темного переулка. Они шли долго, очень долго.
Серое, грязное одноэтажное здание выглянуло на них своим казарменного вида фасадом.
— В первый этаж налево! — произнесла Бобрукова почему-то шепотом. — Отец снимает здесь маленькую квартиру… — и, толкнув вперед Лику, она позвонила у обитой старой клеенчатой низенькой двери.
Им пришлось ждать добрых пять минут, если не больше. Наконец, после тревожного оклика ‘кто там?’ дверь растворилась и на ее пороге показалась седая стриженая голова бывшего управляющего спичечной фабрики.
— Ты, дочка? — оглядывая Анну, произнес он.
— Я, отец… С Лидией Валентиновной, — ответила Анна шепотом и еще тише прибавила вслед за этим: — еще не приходили?
— Нет… Но за этим не постоит дело… У нас полиция не из сонных. С минуты на минуту ждем незваных гостей. Пожалуйте, барынька милая! — обратился он к Лике, — проведу вас к супругу.
С каким-то болезненным замиранием сердца Лика последовала за ним. Он повел ее длинным темным коридором и, подведя к маленькой дверце, распахнул ее. Свет от небольшой лампы больно резнул по глазам Лику. Она невольно зажмурилась, и, когда снова подняла веки, пред ней, уронив голову на руки, в безнадежной позе все потерявшего и обездоленного человека, сидел Сила.

ХХV.

Невыразимое чувство боли, жалости и чего-то неизведанного, чистого и родного наполнило разом сердце молодой женщины при виде этой убитой фигуры.. Не помня себя, она упала на колена и ползком, как побитая собака, приблизилась к ногам мужа. Здесь, у этих ног, она прильнула к нему .
головою и, забившись вся, как подстреленная птица, прорыдала:
— Прости мня, Сила! Прости!
Он задрожал всем своим богатырским телом при первых звуках любимого голоса, подняв голову, встретился взором с ее глазами и вдруг… его светлые, чистые, как у ребенка, глаза наполнились слезами. Губы дрогнули, судорога пробежала по лицу. Он положил свою огромную руку на золотистую головку и прошептал с заметным усилием:
— Зачем? Не надо! Не надо! Ты ни в чем, ни в чем не виновата. Он лучше меня, он достойнее… Он — барин, аристократ… А я… Я — ничтожество, купец серый… Мужик сиволапый… И я еще смел тягаться за ним! Я надеялся, что ты меня полюбишь… Прости ты меня, Лидуша, ангел Господень… Прости меня!..
Оп сполз на пол с кресла, в котором сидел, и обнял ее маленькие измокшие ножки.
— Нет! Нет! — с отчаянием и мукой простонала Лика. — Нет! Нет! Не говори так, Сила! Не рви мне сердца! Оно изранено и так… Я не вынесу больше! Мне не надо его! Мне не надо! Я пришла к тебе, пришла, чтобы навсегда забыть его и остаться с тобою, если ты позволишь!
— Со мною? — сорвалось с дрожащих уст Силы робким, как у ребенка, звуком и, не помня себя, он рванулся к ней, обвил своими крупными руками ее золотистую головку и прошептал, задыхаясь: — Остаться со мною? Ты… Ты, милая! — Он вдруг оттолкнул ее и упал обратно в кресло. — Поздно, Лида! Поздно! Родная моя! — глухо вырвалось из его груди, и он в отчаянии закрыл лицо руками.
— Но почему? — скорее простонала, нежели проговорила, молодая женщина.
— За мною придут скоро, может быть, сейчас, сию минуту… Меня ждут арест, Сибирь… ссылка… Я был с ними, с этими несчастными… Я вел их… Я вдруг понял в то время, что, если их солнцу суждено встать когда-либо, оно встанет в это утро, и если частичному пролетариату суждено добиться своих прав, он добьется его сегодня! Я был неправ: я увлекся чисто субъективным влечением мести… И погубил все дело… Милая! Простишь ли ты мне это?
И его глаза с жалобною мольбою остановились на лице жены.
Лике хотелось закричать от жалости и боли. Он, он, этот великодушный человек, этот чистый большой ребенок молил ее о пощаде? Он, ни единым фибром своего существа невиновный пред ней? Дыхание захватило в груди Лики. Острая, болезненная жалость заставила ее замереть без сил, без воли, без движения. Жалость матери и мучительнейшая любовь ее к больному, измученному существу заговорили в ней…
Не помня себя, она ринулась на колена пред мужем, отняла его руки от лица и, вся прильнув к нему, пылко и взволнованно зашептала:
— Ты не ошибся, Сила! У них будет более светлая доля! А мы с тобой положим всю пашу жизнь, чтобы поддержать их в их серой, неприглядной жизни… Слышишь, Сила, мы должны поддержать их, пока не встанет их солнце! Брат мой милый! Единственный! Я пойду за тобою, я не оставлю тебя. Пусть тебя ждут тюрьма… Каторга… Ссылка… Я буду с тобою… всегда, всю жизнь… Я нужнее там, чем здесь, и тебе, и ‘тем’, другим страдальцам. Я буду жить там с вами и поселю в их сердцах светлую веру в яркое солнце!
Лика кончила, вся задохнувшаяся, взволнованная… В ее груди вырастало постепенно что-то огромное, могучее, что-то сильнейшее, нежели самое чувство жалости и скорби…
Это была любовь самоотверженная и прекрасная, любовь чистая и светлая ко всем страдающим братьям. Не помня себя, она покрыла поцелуями руку одного из этих будущих страдальцев и, рыдая, прижалась к нему. Пленительный образ Гарина постепенно стушевывался, отходя от молодой женщины все дальше и дальше, и, наконец, исчез, как в тумане.
Сила Романович нежно прижал к своему сердцу обновленную, преобразившуюся, вновь приобретенную Лику. Они сидели оба в одном кресле, тесно прижавшись друг к другу, готовые на все. Чувство сознания перенесенной муки сладко волновало их обоих.
Что-то великое, всеобъемлющее и прекрасное наполняло до краев их взволнованные существа. И, когда в передней дрогнул звонок, они не испугались, не встрепенулись, только чудная улыбка заиграла на обоих лицах, улыбка светлая, как день.
По коридору послышались быстрые шаги… Дверь распахнулась, и взволнованная Анна появилась на пороге.
— Сила Романович, приготовьтесь! ‘Они’ уже пришли за вами, — испуганным шепотом произнесла девушка.
— Мы готовы… готовы оба! — твердым голосом ответила Лика и, встав подле мужа, оперлась рукою на его плечо.
Ея лицо было бледно, без кровинки, но чудное спокойствие воцарилось на нем.
Роковые шаги послышались в коридоре. Дверь широко распахнулась и, в сопровождении двух солдат, жандармский офицер переступил порог комнаты.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека