Сочинения Э. И. Губера, Дружинин Александр Васильевич, Год: 1860

Время на прочтение: 12 минут(ы)

А. В. Дружинин

Сочинения Э. И. Губера
Изданные под редакциею А. Тихменева, три тома. СПБ. 1860

Русские писатели о переводе: XVIII-XX вв. Под ред. Ю. Д. Левина и А. Ф. Федорова.
Л., ‘Советский писатель’, 1960.
Пропуски восстановлены по: Собр. соч., т. VII
Если б мы принадлежали к школе библиографов-подражателей Керара или Дизраэли старшего, еще весьма недавно пускавших в свет разные анекдотические монографии по части истории литературы,— мы бы непременно сочинили один этюд под оригинальным заглавием: Чужестранцы в русской науки и словесности! Предметом этюда нашего была бы деятельность людей не русского происхождения, занимавшихся русской наукой, русской поэзиею и русской прозой, а таких лиц у нас, всегда было много и со временем будет еще больше. В этом отношении только одна французская литература может иметь перевес над нашей. В ней всегда было много чужестранцев, — вследствие распространенности французского языка и преобладания французского вкуса по всей Европе, преобладания до сих пор еще не уничтожившего ее. Наши же русские чужестранцы-писатели являются на свет по причинам совершенно другого рода. С одной стороны наше отечество состоит из множества стран населенных по русскими племенами, с другой же русское общество издавна принимало и теперь принимает в себя довольно значительные эмиграции чужеземцев, прибывающих к нам для службы, промышленных целей, земледелия,— поселяющихся в России на вечные времена, даже хорошо узнающих ее язык,— но все таки не вполне сживающихся с русской народностью. Еще весьма недалеко от нас время, когда вся почти ученая деятельность в России принадлежала людям чужеземного происхождения (что может быть влекло за собою не одно неудобство для науки и для учащихся). Кто из бывалых людей не помнит наших русских мудрецов-чужестранцев, так хорошо умевших пристроиваться к разным ученым корпорациям, занимать удобные квартиры в казенных домах, свысока поглядывать на настоящих русских ученых, а втихомолку вводить в ученое дело разные германско-бюрократические усовершенствования? Кто не слыхал о их честолюбии, о их непотизме и (что весьма странно в чужеземце) о их весьма ленивой деятельности? Мы очень хорошо знаем, что ученые чужестранцы во многом были полезны России Петровского времени, и виним их только в том, что они уже слишком долго продолжали считать молодую Россию Петровской Россиею. В области изящной словесности нашей мы тоже находим чужестранцев, начиная Кантемиром и оканчивая бароном Розеном, еще весьма недавно взятым могилою. На этом поприще чужестранцы-писатели были и менее полезны и менее вредны, чем на ученом. Сверх того, даже в самые бесцветные, самые подражательные периоды литературы они были в меньшинстве между русскими. Заседать в академиях и брать жалованье было легко человеку не знающему ни слова по-русски, даже в душе презирающему русский язык, — но считаться самым посредственным русским поэтом или прозаиком такое лицо не могло, хотя бы с помощью самой сильной протекции. От того-то, большею частию, участь наших полурусских писателей не могла показаться завидной участью. Немногие из них одолевали чуждый им язык на столько, чтоб писать на не гладко, и почти никто не освоивался с его духом, на сколько это мог сделать всякий человек русский по происхождению. Разбирая труды наших чужестранцев-литераторов, мы очень просто приходим к делению этих писателей на две категории. К одной из них придется отнести довольно комические личности, просто незнакомые с русским языком, как, например, был незнаком с ним уже упомянутый барон Розен, — сочинивший десятки томов, — наполненных самыми смешными германизмами, к другой же отойдут писатели, с детства говорившие по-русски, может быть даже умевшие думать на нашем языке, но все таки недостаточно сблизившиеся с русской жизнью, и наперекор всем своим усилиям, оставшиеся чужестранцами, гладко пишущими по-русски. Представителем — и почтенным представителем — литераторов этой второй категории мы имеем полное основание считать покойного Эдуарда Ивановича Губера, три тома сочинений которого недавно изданы г. Тихменевым.
Г. Тихменев, в том нет сомнения, принадлежит к числу очень усердных деятелей по издательской части, но все его предприятия до сих пор не принадлежат к числу удачных. Года два или три тому назад он принимал (если мы не ошибаемся) деятельное участие в издании первого тома студентского петербургского сборника, в котором было несколько дельных статей, но тем не менее книга успеха не имела. Почти в одно время с издавием этим начал выходить, благодаря трудам г. Тихменева же, ‘Сборник статей, посвященных памяти покойного книгопродавца Смирдина’ — сборник, на первых же порах встретивший полное и, надо сознаться, совершенно заслуженное падение. Длиннее, ужаснее и бесцветнее статей, помещенных в Смирдинском сборнике, трудно было себе что-нибудь представить. Тут находились повести, отвергнутые всеми возможными редакциями, стихотворения, написанные словно на смех и сочетание литературных имен, в высшей степени разнородных. ‘Сборник в память Смирдина’, как и следовало ожидать, в журналах наших встретил полное невнимание или насмешки, да и публика оценила его по достоинству. Не унывая от неудач, г. Тихменев задумал новое предприятие. Он издал ‘Собрание сочинений Губера’, с примечаниями, портретом, кратким вступлением и очень длинною биографиею покойного поэта, которая, не отличаясь ни занимательностью, ни искусным изложением — все-таки стоит внимания, как запас сведений о честном и добром чужестранце, не без некоторого успеха занимавшемся русскою литературою.
Вот в кратких словах жизнь Э. И. Губера. Родился он в 1814 году, в Саратовской губернии, в немецкой колонии Усть-Залихе. Отец Губера был пастором в лютеранской церкви этой колонии. Всякому человеку, имевшему возможность бывать в иноземных колониях внутри России, хорошо известно до какой степени колонисты наши, преимущественно же немцы, мало сживаются с русскими людьми и русским бытом. Еще простой илии очень бедный колонист германский может был иногда поставлен в необходимость нуждаться в русском человеке, вести с ним дела, сходиться с ним и проводить часть жизни в кругу русских, но в семействах достаточных того почти никогда не бывает. Отец Губера, по своему званию пастора, по своему положению в колонии, по своему образованию, превышающему общий уровень, был как бы обречены на самую замкнутую жизнь в кругу семьи и прихожан-немцев. Старик, в том нельзя сомневаться, был просвещенным, благороднейшим человеком, типом доброго пастора и превосходным семьянином. И он и жена его воспитывали сына старательно, на германский манер, поощряли в нем охоту к чтению и литературным занятиям, так что ребенок, семи лет от роду, уже имел у себя тетрадку стихотворений на латинском и немецком языках, под заглавием Полное собрание сочинений Эдуарда Губера, издать после моей смерти. В доме пастора, само собой разумеется, все говорили на немецком языке, а языку русскому маленький Эдуард стал учиться уже на одиннадцатом году, в Саратове, куда отец его был переведен на место пастора и асессора евангелическо-лютеранской консистории. С помощью прилежания и врожденных способностей мальчик сделал большие успехи, а впоследствии, долгая жизнь между русскими, чтения русских писателей и занятия литературою достаточно ознакомили Губера с механизмом и отчасти духом русского языка. В первые годы своих занятий, — он писал по-русски не совсем правильно, в стихах позволял не германизмы и неточные обороты, — при конце же своей жизни, он знал наш язык так, как может только знать его человек родившийся между немцами и не слыхавший русского слова до одиннадцатого года своего возраста.
В Саратовской гимназии, куда определили Э. И., чуть успел он выучиться по-русски, — литературные помыслы юноши продолжали развиваться с новой силою. В тетрадках его стали показываться русские стихотворения, обильные ошибками и бедные содержанием, но довольно замечательные по плавному стиху. С помощью огромных усилий Губер но возможности очищал их от германизмов и в скором времени стал порядочным версификатором. Одно из его произведений, довольно легкого содержания, было напечатано в Саратове. Без сомнения, похвалы учителей и товарищей еще сильнее разожгли в нем охоту к занятиям, от которых в жизни суждено было ему иметь больше горя, чем радостей. Как бы то ни было, но отправляясь из Саратова в Петербург, шестнадцати лет, для поступления в корпус инженеров путей сообщения, Губер уже серьезно мечтал о славе русского писателя, а знакомство с Жуковским, к которому ему дала рекомендательное письмо одна баронесса, — еще более утвердило его в таких планах. А между тем, каждая страница биографии показывает нам, как туго давался Губеру каждый шаг на предполагаемом поприще. Русская литература все еще была для него чужою литературой, в которой он не знал, как ориентироваться. ‘Борис Годунов’ Пушкина кажется ему произведением недостойным великого поэта, в дружеских его письмах поминутно встречаются не только отчаянные германизмы,— но книжные и дряхлые обороты, от которых уже отступались все тогдашние русские писатели. В одном писем своих, в 1835 году, вскоре после своего выпуска из института, прапорщиком, Губер с негодованием говорит о критиках, а в другом упоминает про неприятности, какие будто бы он имел с О. И. Сенковским. Сущность этих неприятностей разгадать довольно легко: по всей вероятности Сенковский не напечатал присланных ему стихов или позволил себе исправить язык в каком-нибудь переводе, потому что вскоре после выпуска, Губер уже добыл себе кой-какую мелкую работу в журналах, с чисто денежной целью.
И так, вот данные, с которыми является нам молодой поэт в самую горячую пору своей деятельности. Образованием своим и начитанностью он был выше многих современных ему русских писателей, — едва ли не выше их он был способностью на горячий труд, на добросовестную, неутомимую работу над своими произведениями. Он с толком изучал философские сочинения, еще ребенком ознакомился с сокровищами древней литературы, с своим отцом читал Гомера и римских поэтов. Шиллера и Гёте знал он почти наизусть. Но он оставался слаб во всем, что дается поэтам их жизнью и их родной почвой. Твердой почвы не имел под собой Губер. Молодость его пролетала бесцветно. Из России знал он всего два или три уголка, русских людей он почти не видел близко: в тесном круге его знакомых более всего было немцев или особ, с которых долгая столичная жизнь сняла печать всякой национальности. Служба по ведомству путей сообщения, удобная для переездов по России и весьма практическая по деятельности, не привлекала к себе молодого человека — для книжных своих занятий он ощущал потребность жить в столице, ближе к литературным центрам. После долгих усилий осуществить эту мысль, Губеру удалось пристроиться в канцелярию главноуправляющего путями сообщения, где все его полюбили за благо родство души и способности, но где ему, по самой сущности занятий, пришлось еще более отдалиться от практической жизни и погрузиться в мир официальных бумаг или докладов. Так дела шли до 1843 года, когда Губер решился оставить службу и жить исключительно литературными трудами.
В течение осьми лет, истекших со времени выпуска Э. И. из корпуса до выхода его в отставку, наш поэт успел приобрести довольно почетную, хотя и не долговечную известность в русской литературе. Решительным и, по всей вероятности, самым радостным событием в жизни молодого человека было его знакомство с Пушкиным. Знакомство это совершилось, как кажется, в конце 1835 года при следующих обстоятельствах. Губер напечатал в журналах несколько стихотворений и хотел было издать свой перевод первой части ‘Фауста’, но цензурные условия того времени помешали этому последнему предприятию. Э. И., глубоко огорченный, истребил рукопись перевода, о чем по какому-то случаю узнал Пушкин. Движимый сочувствием к бедному поэту и, вероятно, желая пособить пропуску ‘Фауста’ своим влиянием, великий писатель немедленно отправился к Губеру, но не застал его дома. Найдя у себя карточку Пушкина, Э. И. поспешил явиться к нему и был очарован простотой, живостью и участием Пушкина. Сведения об этом свидании и об отношениях двух поэтов, несмотря на свою недостаточность, нам кажутся весьма характеристичными. Поэт ‘Онегина’ более всего оценил в Губере переводчика, убедил его вновь взяться за ‘Фауста’ и просил приходить к себе не иначе, как имея в кармане по отрывку из перевода. Если б Пушкин оценил в Губере самобытного поэта и поощрял его на самобытную деятельность, неужели бы друзья Э. И. или сам Губер в своих письмах не упомянули об этом?
Как бы то ни было, вторичный перевод ‘Фауста’ был произведен с той неуклонной, истинно немецкой старательностью, которой всегда отличались труды Губера. Пушкин не дожил до его напечатания, но успел воодушевить молодого человека и предсказать ему внимание читателей. И действительно, наш великий поэт не ошибся — перевод ‘Фауста’, напечатанный в 1838 году, до сих пор составляет лучшую заслугу Губера.
С напечатанием ‘Фауста’ известность Губера совершенно обозначилась, хотя, как и следовало ожидать, масса публики осталась довольно холодна к переводу, и единственное его издание едва-едва разошлось, тогда как Губер рассчитывал по крайней мере на три. До 1843 года, как мы видели, служба давала поэту некоторые средства к жизни и с ними независимость от черного литературного труда: пользуясь этой относительной независимостью, Губер всего себя посвятил поэзии. Его стихотворения стали чаще прежнего появляться в журналах и сборниках, г. Кукольник в своем ‘Новогоднике’ напечатал первую главу большой оригинальной поэмы Губера — ‘Антоний’. Критика и, особенно, Сенковский оказывались весьма благосклонными, хотя во всех статьях по поводу Губера и даже в статьях самого Белинского напрасно будем мы искать хоть какого-нибудь ясного определения Губеровой музы. За ней признавали гладкий стих, лирические порывы, способность откликаться на поэзию великих поэтов, тем похвалы и оканчивались. В свете пелись романсы со словами Губера, в альбомах того времени можно отыскать стихи Губера. Но едва ли кто из самых записных любителей знал наизусть хоть одно из Губеровских стихотворений. Начало философской поэмы ‘Антоний’ прошло совершенно незамеченным. А между тем надо было жить, заготовлять деньги на лечение за границей, наконец, на тот случай, когда по службе усилятся уже начавшиеся неприятности. С грустью сознавши, что стихами не разбогатеешь, Губер вошел в сношение с редакцией ‘Библиотеки для Чтения’ и принял в свое заведывание некоторые отделы журнала за 6,000 ассигнациями ежегодного содержания.
Одною из весьма неприятных особенностей в литературной карьере Губера была какая-то несвоевременность всех его предприятий. Всюду приходил он или слишком рано или очень поздно, иногда по своей вине, а еще более по прихоти судьбы. Явись его ‘Фауст’ хотя несколькими годами ранее, за Губером осталась бы слава первоклассного переводчика и книга его была бы признана образцовою. Живи он в ту пору, когда поэмы ‘Чернец’ и ‘Нищий’ исторгали слезы у всего русского юношества, философская поэма ‘Антоний’, вместо полного невнимания, встретила бы хвалителей и читателей. Поживи Губер подольше, поспей он к эпохе более зрелой, — и его философские сведения, его знакомство с европейскими литературами могли бы принести много пользы русской журналистике. Наконец, пристройся Губер к ‘Библиотеке для Чтения’ во времена ее славы, он мог бы во многом изменить направление журнала, — и своей серьезной добросовестностью смягчить многие недостатки самого Сенковского. К сожалению, Сенковский и журнал его за 1843 и следующие годы не много могли дать Губеру, не многим могли от него попользоваться. Литературный авторитет ‘Библиотеки’ был подорван, но материальныя средства журнала не упали, потому-то, как часто бывает в подобных случаях, редакция не желала обновления, не дорожила новыми силами. Сенковский не занимался изданием, и не только не искал себе помощников, а даже затруднял их, не делая никаких уступок всему новому в литературе. Он любил Губера искренно (мы имеем положительные тому доказательства), звал его преемником Пушкина, а между тем этот преемник Пушкина вел в журнале черную, неблагодарную работу, отбивавшую его от трудов более серьезных. По части критики и текущих рецензий Губер оказался несостоятельным с первого раза — его настоящее призвание было вести ученый отдел журнала, но Сенковский не обращал на это внимания и Губер продолжал писать то, к чему не имел положительного призвания. С большим и постоянно усиливающимся упадком когда-то первого у нас журнала, уменьшились выгоды, доставляемые Губеру занятиями в ‘Библиотеке для Чтения’. Скудость денежных средств побудила его взять на себя фельетон ‘С.-Петербургских Ведомостей’ — переводчик Гёте и творец философских поэм стал толковать с публикой о балах, маскарадах и дачных гуляньях. Выписки из фельетонов этих, приложенные к биографическому очерку г. Тихменева, весьма умны, но до крайности утомительные чувством тоски и уныния, в них разлитыми. Утвердительно можно сказать, что ни одна газета в мире не имела такого оригинального сотрудника, как Губер: его можно назвать Гераклитом в фельетонном роде.
Таким образом, грустно и безотрадно заканчивалась литературная деятельность благородного труженика, еще недавно мечтавшего о лавровых венках и славе великого русского поэта. Иллюзии разрушились, бессилие было сознано наполовину. К затруднениям денежным присоединилось новое последнее горе — здоровье Э. И. расшатанное трудом и петербургским климатом, совершенно ослабело. Чтобы как-нибудь забыться от грустных мыслей, Губер стал вести жизнь не по силам, — биограф его упоминает слегка о беспорядочной жизни, об ужинах у Дюссо, о стихах в честь разгула и удалых гостей. В это время Губер выезжал довольно много и в числе своих знакомых считал большое количество богатой и праздной молодежи, которая вовлекла его в увеселения, еще более усиливавшие опасное положение Э. И. Такая жизнь продолжалась недолго: в апреле 1847 года Губер умер, после кратковременной болезни, в доме близкой приятельницы своей П. Н. Всеволожской.
Самого беглого взгляда на все написанное Э. И. Губером будет достаточно для подтверждения нашего вывода о тех, что он был одним из трудолюбивейших и талантливейших чужестранцев в русской литературе. Родись и живи наш поэт в Германии, его деятельность была бы иной деятельностью. В нем не было самостоятельного поэтического дара, — он был умен, чист сердцем, восприимчив на все прекрасное, так что влияние родной почвы и родной народности могло бы оживить всю его деятельность. В случае неудачи на поэтическом поприще, он мог бы быть отличным ученым, горячим журналистом или публицистом. Но на чужой почве, посреди общества не связанного с ним никакими корнями, Губер был бессилен на все самобытное. Мы видели как уныло и бесцветно прошла его жизнь, начатая в чужой земле, посреди маленькой колонии германских соотечественников, оконченная в Петербурге, который, как всякому известно, больше всех городов России похож на огромную колонию. Ни русская природа, ни русская жизнь, ни русские интересы не коснулись души Губера, и хотя он как благонамеренный человек, любил свое второе отечество, любовь эта была привязанностью головною, холодною. Какое растение может вырасти без почвы, хотя бы дурной и не подготовленной! Перечитайте весь томик оригинальных стихов Губера и вы убедитесь, что он всю жизнь строил дом без фундамента, сеял на воздухе. Отчего ни одно из его стихотворений, правильных, легких и благозвучных, не врезывается в память, отчего ни одно из них, даже при жизни поэта, не сделалось популярным? Стишонки других поэтов, самые посредственные, с плохими рифмами иногда пробивались в народ, заучивались мальчиками, — но труды Губера несравненно достойнейшие, пропадали бесследно. Причина тому было отсутствие в них всякого народного колорита, отсутствие того собственного запаха (по выражению Гамлета щигровского уезда), который, помимо воли, даже иногда помимо дарования, является в писателях крепко стоящих на родной почве. Возьмите, например, самых второстепенных русских поэтов державинского, карамзинского периода — эти люди делали все возможное, чтоб подражать французам, отделываться от народности, а между тем влияние родной среды, родной природы всегда сказывается в их трудах, наперекор Нимфам и Олимпу, наперекор Лилетам и Темирам. Губер, живший позже, при полном упадке псевдоклассицизма, старался быть русским, — иногда (особенно в позднейших своих вещах) даже пытался пускать в ход простонародные выражения, а между тем вы у него не подметите ни искры русской поэзии, ни одной картинки настоящей русской природы. Ни жизнь помещичья с ее подчас необузданным привольем, ни быт русского чиновника с его горем и интересами, ни существование простолюдина не говорили сердцу Губера того, что говорят они самому обыкновенному русскому. Разъединенный с поэзиею и правдой Германии, своей родины, Э. И. был вечным учеником, вечным пришельцем среди поэзии и правды русского быта. Он был как бы обречен на безвыходную субъективность в своих созданиях, но к несчастию и жизнь его была бедна, и усилено работая над собою, он совершал труд неблагодарный. Только в последнюю пору, близость смерти и горькое сознание одиночества вырвало у него несколько трогательных аккордов — читатель их сам отыщет в собрании, — выписывать же их и разбирать мы считаем лишним.
Слава Губера как переводчика гораздо прочнее его известности как самобытного поэта. Э. И. любил и понимал Гёте, как едва ли кто любил и понимал его в русской литературе. Восприимчивый на поэзию, знакомый с русским языком настолько, чтоб с легкостью укладывать в изящный стих мысли подлинника, Губер решился взяться за ‘Фауста’. Перевод его и доныне мы считаем лучшим, он истинная драгоценность для всякого русского, лишенного возможности читать Гёте в оригинале, но и тут к похвале нашей мы должны прибавить оговорку. В переводе лирических мест ‘Фауста’, то есть везде, где требуется субъективная сторона, где тон отрывка высок или чужд житейской мелочи,— Губер превосходен, но не таков он в тех частностях, где ирония, шутливость, юмор требуют особенной гибкости в языке переводчика. Только полное проникновение в тонкости русского слова, только прирожденная связь с ее духом могут пособить в такой задаче, а Губер, как мы знаем и видим из его трудов, не знал нашего языка в совершенстве. Через это мы видим, например, что у него Маргарита (это было замечено и Белинским) в некоторых сценах нисколько не передает идеала Гётевой Гретхен, а скорее напоминает собой горничную, мещанку. Можем ли мы предположить, что Губер, так проникнутый оригиналом, так умно понимавший поэму, не был способен уразуметь ту степень чистоты и ясной наивности, которою Гёте наделил свою Гретхен? И мысль о том невозможна. Разгадка всему делу гораздо проще. Губер, как чужестранец, очень естественно затруднялся там, где от переводчика потребовалось особенно тонкое знание. Он не мог разглядеть грани, отделяющей простоту речи от просторечия или ясную наивность от грубоватой тривиальности. Если бы кто-нибудь усомнился в заключении нашем, то мы можем подкрепить его доказательством столь же сильным, как и роль Маргариты. Мефистофель в труде Губера выходит до такой степени неровен, что с его лицом трудней помириться, чем с лицом Гретхен-мещанки. Нет страницы из речей беса, в которой бы мы не отыскали стихов, весьма близких к оригиналу и до крайности отклоняющихся от него своим духом. И здесь переводчик, со всей добросовестностью своею, проглядел грани, ясные глазу всякого, гораздо менее умного труженика,— но труженика, русского по происхождению. Трудно смешать иронию с шутовством, цинизм с забубенностью, а Мефистофель в переводе Губера так и поражает нас то каким-то балакиревским тоном, то ухарским словом, совершенно не подходящим к цели поэта, задумавшего громадный образ циника-искусителя.
Остается сказать несколько слов о журнальных статьях Губера, из которых некоторые перепечатаны в настоящем издании. Во всех их видим труд умного и дельного человека, много учившегося, читавшего с толком, работающего не для приобретения пятидесяти целковых полистной платы, а из желания сказать, что-нибудь полезное. Статья о Шиллере, написанная по поводу перевода ‘Вильгельма Телля’, дышит особенной теплотою. О фельетонах Губера, отрывки из которых щедро рассыпаны г. Тихменевым в его биографическом этюде, мы уже сказали свое мнение — один только Гераклит, да разве еще Юнг, творец когда-то знаменитых ‘Ночей’ могли бы соперничать с нашим поэтом безотрадностью тона и обилием умных размышлений. Но когда вспомнишь, что эти горькие, плачущие фельетоны почти все набросаны больным Губером в год его смерти, шутка замирает на устах и сменяется чувством искреннего сострадания о честном, умном, благодушном Губере, печальном чужестранце посреди молодой русской литературы.
1860
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека