В России мы некогда жили, дышали ее воздухом, любовались полями, лесами, водами, чувствовали себя в своем народе — нечесаный, сермяжный мужик был все-таки чем-то родной, как и интеллигент российский — врач, учитель, инженер. Жили и полагали: все это естественно, так и надо, есть Россия, была и будет, это наш дом, и особенно с ним мудрить не приходится.
Никак нельзя сказать, чтобы у нас, у просвещенного слоя, воспитывалось тогда чувство России. Скорей считалось оно не вполне уместным.
Нам всегда ставили в пример Запад. Мы читали и знали о Западе больше, чем о России, и относились к нему почтительнее. К России же так себе, запанибрата. Мы Россию даже мало знали. Многие из нас так и не побывали в Киеве, не видали Кавказа, Урала, Сибири. Случалось, лучше знали древности, музеи Рима, Флоренции, чем Московский Кремль.
С тех пор точно бы целый век прошел. Из хозяев великой страны, перед которой заискивал Запад, мы обратились в изгнанников, странников, нежелательных, нелюбимых. Не приходится распространяться. Все тут ясно.
В нелегких условиях, причудливо, получудесно, все-таки мы живем. И не намерены даже сдаваться. Нищи ли мы внутренне? Вот это вопрос. И ответ на него мой: нет. Не нищи те, у кого есть святыня. Святыни бывают различные, и различна их иерархия. Среди них бесспорное место, высокое, прочное: Родина. Именно вот о ней сейчас несколько слов.
Одно дело — воспринимать изнутри. Другое — со стороны. Судьба поставила нас теперь именно как бы в сторонку, отобрав почти все. Что же, может быть, в таком облегченном виде зрение и верней.
Многое видишь теперь о Родине по-иному. Находясь в стране старой и прочной культуры, ясней чувствуешь, например, что не так молода, не безродна и наша Россия. Когда жили в самой России, средь повседневности, деревянных изб, проселочных дорог, неисторического пейзажа, менее это замечали. Издали избы, бани, заборы не видны (хоть и вошли, разумеется, в изображение России). Но зато чище общий тысячелетний облик Родины. Сильней ощущаешь связь истории, связь поколений и строительства, и внутреннее их духовное, ярко светящееся, отливающее разными оттенками, но в существе своем все то же, лишь вековым путем движущееся: свое, родное.
Нынешний, 1938 год для России в некотором смысле юбилейный, он уже назван Владимировским: девятьсот пятьдесят лет крещения Руси.
Владимир ‘Красное Солнышко’… — связывается с ним и школьное, и сказочное, поэтически легендарное, но это ведь и совсем уж История — началась тут большая, настоящая История России — под солнечным светилом, при солнце! Каков был в действительности этот Владимир, через толщу веков сказать трудно, а вот сияние его, светоносность осталась же, запомнилась. При свете принято христианство и введена Родина из местного во вселенское. Это создало неповторимые явления не только в религиозном, но и во всем творчестве русском. Местное оплодотворено вселенским, но не теряет своеобразия. Зодчие возводят храмы св. Софии в Киеве и Новгороде, позже во Владимире, Пскове, Новгородской области, в самой Москве — византийское сочеталось со славянским. Иконописцы расписывают фресками храмы, те же древние киевские и новгородские святыни, и другие — Успенский собор в Москве, северные Ферапонтовы, Кирилло-Белозерские монастыри. Являются творения и личные — мастеров Дионисия, Андрея Рублева, не говоря уже о живописи тех, чьи имена не сохранились. Русская иконопись ныне справедливо прославлена.
Если взять область звука, то поражаешься древности и возвышенному величию музыки в России. Когда русский духовный хор исполняет на концерте в Париже, например, ‘Покой, Спасе…’ знаменитого распева, то ведь перед иностранцем открывается мир новый, а у русского холодок по спине: подумать только, эти и подобные им вещи сочинялись около тысячи лет назад. Напевы, величественные в суровой своей чистоте и неизукра-шенности, написаны ‘знаменем’, т. е. как бы иероглифами, еще нот теперешних не было, звуки изображались рисуночками. И творения эти, несмотря на татарщину, разгромившую Киев, прошли через всю Россию, вошли в церковный обиход не только среднерусских областей, но и Севера: Валаамского монастыря, Соловецкого, всюду принимая местные, своеобразные черты.
Разве не может не волновать, что в какой-нибудь обители св. Трифона Печенгского, на берегу Ледовитого океана, где монахи живут полгода при незаходящем солнце, полгода в непрерывной тьме, во времена Иоанна Грозного уже пели древние знаменные распевы, прикочевавшие с юга? А царь Федор Иоаннович — музыкант и композитор знаменных распевов.
Молодая страна! Молодая культура! Мы не только славяне и татары, мы наследники Византии, Родина наша была и есть гигантский котел, столетиями вываривавший из смесей племен и рас нечто совсем свое и совсем особенное.
Азия затопила наше средневековье, но вот уцелели и древнее зодчество, и иконопись, и музыка — все перекинулось на север, более пощаженный. Уцелел и таинственный обломок поэзии — ему 750 лет — ‘Слово о полку Игореве’ — настоящий талисман литературы русской, до конца XVIII века потаенно укрывавшийся в единственном списке XVI века! А теперь ‘Слово’ переведено на многие языки (только что вышел новый, отличный перевод его и на французский). Вызывает оно у иностранцев по-прежнему изумление: как это в России XII века мог существовать такой поэт.
Вот и существовал, как бы скальд наших князей, может быть, и не один такой существовал: но лишь один дошел до нас.
Долги, сложны пути русского творчества — через подвиги наших святых, основателей монастырей и просветителей полудиких племен, через зодчих, музыкантов, иконописцев, народную песнь и былину, через созерцания заволжских старцев, позже — трагедию петровского разрыва — созидания — через все многовековое странствие выходит творящий дух Родины в эпоху, для нас уже не легендарную, а совсем как бы живую и настоящую, — девятнадцатый век.
Разумеется, живя у себя дома, в прежней, мирной России, мы сызмальства питались Пушкиными и Гоголями, отрочество наше озарял Тургенев, юность Лев Толстой, позже пришел Чехов. Мы выросли во мнении, что литература наша очень хороша, но она — продолжение всего нашего склада, наших имений, троек, охот — своя, домашняя, так и должно быть, в родном доме должно быть тепло, светло, радостно. Ну, много еще ‘неустроенного’ и ‘темного’ в стране, но все же ничего удивительного, что у нас Толстые и Достоевские, как не удивительно для ребенка, возрастающего в любящей семье, и семье им любимой, что мать, отец кажутся существами вообще лучшими, не сравнимыми ни с кем, и главное: так и надо, иначе быть не может. Вероятно, это — настроение неосознанной любви к себе, продолжение вовне этой любви: у меня должна быть такая семья, такой дом.
Но вот нечто произошло катастрофическое. Как, почему, какова цель, не об этом сейчас речь. Важно то, что изменилось положение ‘сына Родины’ — он попал из хозяев в созерцатели. И тут оказывается, что высшее цветение культуры русской, девятнадцатый век, воспринимает он тоже не совсем так, как раньше.
Древняя наша духовная культура с чужбины кажется и величественней, и значительней, и старше. Но не только древняя. И на девятнадцатый, золотой век российской литературы (и замечательный век музыки) — другой угол зрения. Пушкины и Толстые не только очаровательное наше домашнее, отцы и деды, земляки по московским, тульским губерниям, вспоившие и вскормившие нашу юность как добрые божества дома (домашние лары). Они в действительности-то гораздо больше. Во всеобщее вносят они русское и в русском выражают всеобщее. Не напрасно самый жизнелюбивый, самый ‘ренессансный’ из них сказал о себе:
И долго буду тем любезен я народу,
Что чувства добрые я лирой пробуждал,
Что в мой жестокий век восславил я Свободу
И милость к падшим призывал.
Если Пушкин, то что же Гоголь, Достоевский, Толстой, Тургенев, Чехов… Мимо каких это ‘падших’ прошли они равнодушно и какую ‘милость’ могли отвергнуть? Нет, разумеется, из ‘прохладного’ Запада, на фоне его крепко, иной раз жестко очерченного духовного пейзажа — пейзаж русской литературы выступает особенно душевней и трогательней. Человечнейший и христианнейший из всех… а где корни этого? Одно можно сказать: девятнадцатый русский век, со всей славой его, создан сынами тысячелетней России. Это ярчайший ее плод, и никак не скажешь, чтобы мир не заметил его. Столетие Пушкина отпраздновано в восьмидесяти городах тридцати пяти стран — в Европе, Азии, Африке, Америке и Австралии. Лев Толстой безраздельно властвует ‘над Планетой’ нашей, почти равно и Достоевский. Скромный Чехов, образец тишины, слышен в Лондоне, Нью-Йорке, Австралии. Из ныне здравствующих европейскими лаврами увенчан Бунин.
И не меньше того и в музыке. По всему свету ходят теперь и Мусоргский, и Римский-Корсаков, и Чайковский, Рахманинов. А Шаляпин? Мы только что видели его похороны — кажется, в первый раз отдан такой почет иностранному артисту на чужбине.
Для русского же человека в изгнании эта мировая слава Родины — теперь для него уж бесспорная — имеет и еще оттенок: защиты, укрытия в одиночестве и заброшенности. Даже больше — связи, соединения. Не просто мы бесприютные. Кое-что за плечами и есть. Сейчас мы в изгнании, а что завтра будет, еще не известно. Наследие же, история величия Родины — этого не отнять у нас. И поклонения нашего этому, и надежды.
Может быть, не всегда ведь будет так, как сейчас. Не вечно же болеть ‘стране нашей Российской’. Возможно, что приближаются новые времена — и в них будет возможно возвращение в свой, отчий дом.
Так что вот: древность и блеск культуры духовной, своеобразие, блеск ее и в новое время, величие России в тысячелетнем движении и ощущение — почти мистическое — слитности своей сыновней с отошедшими, с цепью поколений, с грандиозным целым, как бы существом. Сквозь тысячу лет бытия на горестной земле, борьбы, трудов, ужасов, войн, преступлений — немеркнущее ядро духа — вот интуиция Родины. Чужбина, беспризорность, беды — пусть. Для русского человека есть Россия, духовное существо, мать, святыня, которой мы поклоняемся и которую никому не уступим.
Думается и так, что кому предстоит возвратиться на Родину, не гордыню и не кичливость должны принести с собой. Любить — не значит превозноситься. Сознавать себя ‘помнящими родство’ и наследниками величия не значит ненавидеть или презирать другие народы, иные расы. Россия объединяла в имперском могуществе — в прошлом. Должна быть терпима и не исключительна в будущем — исходя именно из всего своего прошлого: от святых ее до великой литературы все говорили о скромности, милосердии, человеколюбии — обо всем том, в чем так бесконечно нуждается сейчас мир.
Русь, Россия! Тридцать лет назад сказал о ней молодой тогда писатель русский так: ‘О, ты, Родина! О, широкие твои сени — придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты, безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечною силою. Хвала тебе, великая Мать’.
24 июня 1938
Комментарии
Возрождение. Париж, 1938. 24 июня. No 4137. Печ. по рукописи из парижского семейного архива Б. К. Зайцева, присланной составителю дочерью писателя Н. Б. Зайцевой-Соллогуб.
А царь Федор Иоаннович — музыкант и композитор знаменных распевов. — Сочинителем духовных распевов, их исполнителем и стихотворцем был ученик Симеона Полоцкого, ставший в 1676 г. царем, Федор Алексеевич (1661—1682), а не Федор Иоаннович.
‘О, ты, Родина! О, широкие твои сени…’ — Зайцев цитирует свою повесть ‘Аграфсна’.
———————————————————————
Источник текста: Борис Зайцев. Собрание сочинений. Том 7. Святая Русь. — М: Русская книга, 2000. 525 с.