Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.
СЛЕЗА РЕБЕНКА
Где ты был, когда Я основал землю? Кн. Иова
Балкон шестого этажа на бульваре Распай. Листва каштанов по бульвару, уходящему влево, тронута коричневатым. Над Парижем купол Инвалидов — смутно поблескивает золотом в осеннем небе. В садах через улицу некогда жил Шатобриан. Теперь ходят монашки, опекают каких-то убогих.
Эрна Дем, молодая веселая художница, с мужем Маркушей и Верой хохочет в столовой, за моей спиной, накрывая к обеду.
‘Пройдет тридцать лет, все такой же бульвар будет и Инвалиды, но нас никого не останется, — ни меня, ни Маркуши, ни Эрны, ни Веры, рассказывающей им еврейский анекдот’.
Стало жаль и себя, и близких. Что же, это бывает. Приходит, уходит. Через пять минут чокались уже с хозяином — вечность не уйдет, а мы продолжаем еще жить и несмотря ни на какие войны и нашествия садимся обедать.
Но к хозяевам милым вечность пришла раньше, гораздо раньше, чем померещилось на балконе… — всего через год. Как ко многим в то страшное время: заточение, вывоз в Германию— смерть.
‘Сентябрьский свеженький денк…’ — помню его, очень помню. И на днях, на посмертной выставке погибших художников снова увидел и купол Инвалидов, и буреющую листву каштанов: с того же балкона и вид, гуашью, все той же живой и веселой Эрны.
— Какая грусть эта выставка, — сказала Вера, выходя на улицу, — точно панихида. Не могу забыть Эрны, Маркуши.
* * *
На тридцать лет вперед нечего загадывать. Но на тридцать назад прикидываю.
И вот зрелище (иное, или все такое же?).
Конец февраля 1917 г. Москва, Александровское училище. С лекции вызывают юнкера вниз — там в приемной сообщают, что убит в Петербурге Юра, близкий мой родственник. Только что выпущенный из Павловского училища, был он в тот день первый день ‘бескровной’ революции-дежурным по Измайловскому полку. Загородил дорогу врывавшейся толпе, тут же и был заколот.
Мать получила в провинции телеграмму о его смерти. Сестра, с нею жившая, закричала от ужаса. Но она сказала: ‘Кричать не надо’. И выехала в Петербург.
Тело сына любимого нашла во дворе полка, в конуре. Он был наг, все сорвали с него и украли — весь пронзенный штыками, окостенелый в морозе.
Под улюлюканье толпы она похоронила все-таки его и возвратилась. В Москве я ее видел — маленькая, с огромными карими глазами, спокойная, как всегда. Только сказала:
— Значит, так Богу угодно было. Значит, так лучше. Плохо Господь не сделает.
А через много лет от сестры, вскрикнувшей при известии, узналось, что вернувшись она говорила еще: ‘Особенно я жалею убийц его. Что они сделали…’ Добавила ли ‘с собой’? Этого я не знаю. Сама же она давно скончалась. Ее жизнь после смерти сына стала совсем монашеской — думаю, приняла она тайный постриг — скончалась в ‘ангельском образе’.
* * *
С тех пор так вот мы и живем в тридцатилетней войне. Были и перемирия. Казалось временами, будто затишье. Но только казалось, — потому что далеко от родины и мало знали. Теперь знаем больше. Кровь не меньше лилась и в тридцатых годах, теперь не одних интеллигентов кровь, а и крестьян, разных колхозников, и рабочих, и беспризорных. Те же пытки, о коих уж лучше и не читать. Те же проклятые лагеря, каналы Беломорские на человечьих костях (Горький восхищался некогда ‘моральным воспитанием’, которое там получают заключенные).
А потом подошел Гитлер со всеми своими прелестями — способный ученик. Все вывернул наизнанку, но по свирепости той же школы. И притом: ‘нет истины, все дозволено’ — это насчет высшего, идейного. А жизненно, ученики с учителями на родственной утвердились морали: ‘что нам выгодно, то и хорошо. То и есть истина’.
Мы же пережили и войну, и ‘нашествие иноплеменных’, и все ужасы истребления неповинных — все эти Эрны, Маркуши, Оли, Мелитты съедались чудовищем зато, что принадлежали к неподходящей расе — как ни в чем неповинные Юры, и барские, и крестьянские, и мещанские, всякие гибли на родине нашей и продолжают гибнуть: за неподходящесть тоже. Да и вообще жертвоприношение в разгаре. Человек ничего уж не стоит. В минуту сожжена Хиросима, в двадцать минут Дрезден с живыми людьми. (Начнешь перечислять ужасы, среди которых живешь, не остановишься).
Вопль Иова не умолкает. Тысячелетний вопль звучит, ‘разумные’ друзья дают разумные советы и ответы и научают, вплоть до жены, вовсе ‘разумно’ посоветовавшей Иову от Бога отвернуться. Иов, как известно, не послушался. А Бог на разглагольствования эти дунул вихрем и возгремел: ‘Кто этот, помрачающий Промысл речами без смысла?’
И началось, и началось… Где ж человеку вопрошать Бога? Пиголице бездну? ‘Знаешь ли ты законы неба и можешь ли уставить порядок его на земле?’ ‘Открылись ли для тебя врата смерти?’ ‘Обозрел ли ты широту земли?’ ‘Твоим ли велением подымается орел и вьет высоко гнездо свое?’
Невелик ты, человек, с Богом не спорь. Иов склонился. ‘Знаю, что Ты все можешь…’ ‘Отрицаюсь и раскаиваюсь в прахе’.
* * *
О слезинке замученного ребенка Жуковский сказал ранее Достоевского. Но не бунтовал и билета почтительнейше не возвращал. Вот вычитал в 47 году среди ‘происшествий’: ребенок скакнул с копны сена и напоролся на вилы, которых не видел. Они пронзили ему внутренности, и так как концы их загнуты, то нельзя было вынуть. Дитя скончалось в мучениях — за что они? Есть от чего помешаться. Но Жуковский спокоен (так же отнесся и к незаслуженным горестям собственной жизни). В его философии неколебимо смирение. То, что кажется нам бессмысленным, имеет смысл, только не открыт он нам.
Для этого нужна огромность веры. Ничем не смущаться для каких-то неведомых нам целей Господь делает все к лучшему, хотя бы и облик (внешний) дел представлялся ужасным.
У Достоевского не было такой меры доверия. Не всегда мог он приять. Но всегда был именно брат наш, человек пестрый. Сердце его так же кровоточило и раздиралось, как наше. Истина выше, конечно. Но не всякому дано последнее спокойствие смирения.
…Троицын день, еще на всенощной в субботу ‘Радуйся, Царица…’ А все воскресное богослужение — свет и радость, вся церковь в цветах, даже березки наши украшают стены, образа, иконостас. ‘Земля именинница’ — удивительный праздник, вроде обручения с Природой, тварью, или венчание. Свет и в молитвах коленопреклоненных — моление за себя и за мир, и за скончавшихся, даже в аду сущих. Только сим светом и можем подкрепиться в печали нашей.
ПРИМЕЧАНИЯ
Русская мысль. 1948. 9 июля. No 65 (с уточнениями по рукописи, озаглавленной ‘Меланхолия’).
С. 247. Эрна Дем, молодая веселая художница, с мужем Маркушей и Верой… — Художники Эрна и Марк Вольфсон — друзья Зайцевых. Эрна — автор скульптурного портрета писателя. Вера — жена Зайцева Вера Алексеевна.
‘Сентябрьский свеженький денек…’ — Первая строка стихотворения А. Белого ‘Былому’ (Париж, 1907).
С. 248. …убит в Петербурге Юра, близкий мой родственник. — Юрий Буйневич — сын сестры писателя Татьяны Константиновны Зайцевой (в замужестве Буйневич). Зайцев в феврале 1917 г. заканчивал учебу в Александровском училище (см. мемуары ‘Москва’ в т. 6).
С. 249. Вопль Иова не умолкает. — Подвергшийся суровым испытаниям, Иов проклинает день, в который он родился (Книга Иова, гл. 3. ст. 1—26).