Дела литературные, Зайцев Борис Константинович, Год: 1955

Время на прочтение: 4 минут(ы)
Зайцев Б. К. Собрание сочинений: Т. 9 (доп.). Дни. Мемуарные очерки. Статьи. Заметки. Рецензии.
М: Русская книга, 2000.

ДЕЛА ЛИТЕРАТУРНЫЕ

1. Конкурс

Известные французские писатели — среди них Мориак, Моруа — выбрали недавно двенадцать лучших иностранных романов. Русскую литературу хорошо оценили. Три наших автора оказались лауреатами: Толстой, Достоевский, Чехов. Однако, Диккенс получил за ‘Большие надежды’ 15 голосов, а Толстой за ‘Войну и Мир’ — 14, Достоевский (‘Братья Карамазовы’) 13. Чехов никогда романистом не был. Ему дали за ‘Скучную историю’ и рассказы 8 голосов. Это уже большинство, все же странно ставить нашего классика на одну доску с Хемингуэем. Но тут ничего не поделаешь: англосаксы заполонили конкурс.
Толстой считал Диккенса писателем ‘для юношества’. (Кажется, сказано еще резче.)
Изобразительный дар Диккенса бесспорен, велик. Добрые намерения и чистая душа неоспоримы. Столь же неоспорима словоохотливость. И главное — внутренний примитив, дух прописи. Выше Толстого и Достоевского! Это значит возвращаться к детству — и только. Все мы зачитывались ‘Давидом Копперфильдом’, ‘Домби и сыном’ (правда, в спасительном сокращении). Но это было именно в детстве.
‘Война и Мир’, ‘Братья Карамазовы’ вообще величайшие из романов, рядом с ними просто ничего нельзя поставить, их надо взять отдельно, как бы вне конкурса, а не равнять с Киплингами, Кафками, симпатичной Мансфилд.
Но тут начинается совсем странное. Катрин Мансфилд была очень мила, любила Чехова, писала элегические дневники, рано умерла. Романа ее ‘Гарден парти’, получившего больше голосов, чем Чехов, я не читал, но ее фигуру и литературное значение вижу ясно: все это такое же скромное, как и она сама. И вот ‘Гарден парти’ получает 11 голосов, а Тургенев (‘Отцы и дети’) три. Можно говорить о том, что Тургенев больше поэт и лирик, чем романист, что ‘Отцы и дети’ не лучший его роман (но чтобы оценить ‘Дворянское гнездо’ надо быть русским) — все же… Мансфилд и Тургенев!
Когда судим судей, то отчасти их извиняет незнание языка. Англичан читают (почти все, думаю) в подлиннике, русских в переводе. Оценить по-настоящему, значит, для них труднее.
Одно из условий оценки было: 1850 г. — 1950-й. Пушкинская проза сюда не входит и ‘Мертвым душам’ не хватило нескольких лет, чтобы попасть в состязание. Может быть, однако, Кафка обогнал бы Гоголя.
Что же все-таки делать, если надо выбрать непременно двенадцать? Откуда взять? У немцев, итальянцев, у испанцев что-то не видно. Франция дала бы своих Флоберов, может быть, Золя, Прустов, Мориаков, но романы должны быть чужие. Как будто выход один: некоторым сверхавторам добавить. Тогда получилось бы: Толстой — кроме ‘Войны и Мира’, ‘Анна Каренина’. Достоевский — ‘Идиот’, ‘Бесы’. Гамсуну непременно прибавить ‘Пана’. Это гораздо выше ‘Голода’, включенного в лавры.) Но поэзия севера, Норвегии, ‘Пана’ и героя его, капитана Глана, французским писателям далека. Как далек и светлый внутренний дух, обаяние (при всей старомодности и некоей сентиментальности) ‘Дворянского гнезда’.
У нас ‘Пан’ был переведен превосходно, полвека назад. Поляковым в ‘Скорпионе’. Склад души норвежской, склад самой речи нам ближе, чем французскому человеку. Как и Гамсуну, близка была Россия, русская душа. Он и литературу нашу любил. Особенно Достоевского.

2. Памятник Толстому

5 июля в сквере на бульваре Сюше открыли памятник Льву Толстому — именно ‘открыли’: бюст работы Гюрджиана уже стоял среди зелени, с него сняли покрывало, и он предстал пред нами — задумчивый, глубокий, несколько смягченный Толстой, не такой крепкий и ветвистый, вековой, как отложился в сердце с детских лет. Несколько и мифический облик, может быть.
В Толстом Гюрджиана больше мягкости, он очень человечен — что же, при своем как бы суровом виде Лев Толстой никакой суровости не проповедовал. (‘А я говорю вам, не противься злому’ — это он очень любил.) Один из ораторов даже отметил: Толстой и атомный век… Да, тот русский век, Толстого породивший, был далек от всяких истреблений.
Торжество вышло как бы семейное. Громадный облик заслуживает, конечно, иного размаха. Но отчасти так лучше. Семья в прямом смысле — потомки, внуки, но и более широкая семья пришла почтить — русская интеллигенция, пожилые дамы, скромно одетые, мы все, тоже неблестящие, уходящие, но нельзя сказать, что не помнящие родства: нет, очень хорошо помнящие, где наша истинная родина. Не надо быть во всем согласным с Толстым, есть в нем даже и такое, что вовсе чуждо и враждебно, все же, когда Моруа сказал пред памятником, что вот Толстой в конце жизни бросил и близких, и славу, и богатство, сердце дрогнуло: да, русский писатель! Моруа почтительно упомянул о ‘безумии’ — уж, конечно, латинский не бросит.
Праздник вышел ‘без государства’. Городской голова есть хозяин Парижа, он — самоуправление, он дал место, разрешил поставить бюст, сказал слово сочувственное — и дай Бог ему здоровья. Государство не было представлено. Тоже хорошо. Вопервых, Толстой и не очень-то обожал государство. Второе это избавило нас от другого государства, которое заявилось бы непременно и угостило бы нас Толстым, приодетым под Ленина. Нет, все прошло достойно.

3. Из дневника

23 июля. ‘Собрался опять в сквер к Толстому. Вечер прекрасный, солнечно и нежарко. Полупустой Париж.
На открытии много было народу, впечатление беглое. Теперь хочется рассмотреть ближе, внимательней.
Толстой слит с глыбой мрамора, как бы выплывает из нее. Борода струится, наклон головы удачен, очень толстовский, лоб преувеличенно громаден, выдается над нижней частью лица. Знаменитые брови и совсем неудачный нос. Будто Гюрджиан постеснялся толстовского носа, очень русско-мужицкого, но так ему подходившего! Гюрджиан обобщил, ‘идеализировал’. Получился некий всечеловеческий мудрец в знакомом облике. Мог быть и греческим философом. Такому нужен гармонический нос.
Над Толстым каштан, довольно большое дерево, кругом кусты. С расстояния, от скамейки, на которой сижу, бюст лучше. Очень выигрывает. И слава Богу, что стоит здесь. Больше чувствуется Толстой, именно Толстой, наш, такой, как жил в Ясной Поляне, в Москве в Хамовниках. Когда-то, в юности, не без трепета случалось проходить мимо этого особняка с забором. Там Толстой! Само слово магическое. Есть такие слова, например, Синай. Но Толстого встретить, хоть и жили в одном городе, так и не пришлось.
Зато вот теперь сижу, смотрю на его ‘кумир’. Это единственный памятник русскому писателю в Европе — стоял бюст Чехова в Баденвейлере, да во время войны немцы сняли.
Странно: в Толстом совсем не было мира и тишины. Он всю жизнь так и прокипел, промучился. Вряд ли ‘освободился’. Но вот сейчас его памятник говорит о каком-то успокоении. И одиночестве. В чужом дальнем городе мраморный Толстой распространяет задумчивость.
Солнце ближе к закату. Тихо здесь, голубовато, золотисто. Беззаботно играют дети’.

ПРИМЕЧАНИЯ

Русская мысль. 1955. 5 авг. No 786.
С. 339. Синай — гора, на которой пророк Моисей получил десять заповедей Иисуса Христа, написанных на двух каменных плитах.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека