Слава семьи Острогоровых, Яковлев Александр Степанович, Год: 1937

Время на прочтение: 37 минут(ы)

Александр Степанович Яковлев
Слава семьи Острогоровых

Старинную семью грузчиков Острогоровых знает давно вся трудовая Волга от Рыбинска до Астрахани.
Назад тому лет семьдесят вышли из чернораменских лесов братья Степан и Федор — двадцатилетние парни, — оба рослые, силы медвежьей, — и стали бурлачить. Так их на первых порах и прозвали: ‘Степка-медведь’ и ‘Федька-медведь’.
Братья работали сперва у знаменитого на Волге рядчика Дегтярева — того самого, что брался доставить судно с кладью в срок и раньше всех. Волжские купцы знали: если сдать судно Дегтяреву, можно спать спокойно — оно будет доставлено быстро в целости. Дегтярев отбирал в свои артели самых сильных бурлаков, платил им дороже других, а главное, давал награду артели, если она доставляла судно раньше срока, — и тем больше награда, чем скорее доставят. Артель порой в лоск ложилась, а сроки нагоняла.
В старинном бурлачьем судоходстве на Волге была одна особенность: бечевник — то есть тропка вдоль всего берега Волги — была очень узкой, — бурлаки вели суда только в ‘затылок’. Обогнать судно можно было лишь на стоянках или остановив его в пути.
И вот дегтяревские артели усердно ‘разбойничали’: едва они настигали чужое судно, они просто приказывали ему остановиться. А настигали дегтяревцы постоянно: в их артелях ходили самые быстроногие и самые выносливые.
Едва настигнут, как в два десятка глоток заорут:
— Останови-и-ись, сарынь!
Но и в других артелях были буйные бурлаки. Почему остановиться? Перед Волгой все равны: если догнал, иди в ‘затылок’.
— Останови-и-ись! — опять взревут, бывало, дегтяревцы.
А те идут себе, будто не слышат.
Тогда глава дегтяревской артели приказывал:
— А ну, Степка, расчисти дорогу!
И Степка-медведь шел расчищать дорогу: догонял бурлаков, хватал ручищами их бечеву и тянул назад. Это называлось на языке бурлаков ‘сделать теленка’. Между целой артелью бурлаков и Степкой-медведем начиналась борьба, бурлаки тянули бечеву вверх, а Степка вниз. Тут Степке и само судно помогало: остановленное, оно начинало сплывать вниз, тянуло бечеву… В конце концов Степка и судно перетягивали, артель сдавалась, ругаясь на чем свет стоит. И тогда дегтяревские перегоняли.
Порой бурлаки пытались вступить в драку. Степка немилосердно бил их пудовыми кулачищами, далеко разгонял по берегу, а бечеву рвал.
Однажды плыл по Волге важный чиновник, дегтяревские догнали его судно, потребовали остановиться. Бурлаки, надеясь на защиту чиновника, не остановились. Дегтяревские избили их и перегнали судно. Чиновник потом пять лет ‘бумаги писал’ против дегтяревских.
Братья Острогоровы работали в дегтяревских артелях до середины шестидесятых годов прошлого века, когда стало строиться множество пароходов, а бурлачий промысел пошел на нет.
Большой тогда был кризис. Бурлаков в шестидесятых годах на Волге ходило полмиллиона человек. А с постройкой пароходов народу потребовалось меньше в десять раз, — огромные толпы безработных бурлаков бродили по всей Волге, нанимались за бесценок — только за хлеб да за саламату на любую работу. Степан остался в Нижнем Новгороде, начал работать грузчиком. А Федор пошел в плотогоны: ежегодно сплывал на плотах из Козьмодемьянска в Астрахань. Из Астрахани он каждый раз возвращался пешком знакомой тропкой — бечевником — по правому берегу, возвращался к себе в деревню, в Черную Рамень, и нес подарочки — воблу или селедку. Один раз он принес восемь пудов сухой воблы, так и пер ее на горбу берегом от Астрахани до Нижнего. Здесь он пудик отделил в подарок брату, а семь пудов отнес дальше, домой в деревню. А сухая вобла легкая, восемь пудов ее были вроде горы целой. ‘Оно все ничего было нести, — сказал он брату, — только когда ветер подует встречь, так вобла-то парусит — и трудно идти’.
В следующие годы он носил уже подарки более подходящие: или бочку селедок, или куль соленого леща.
Необыкновенная его сила сразу создала ему славу, и однажды астраханский купец Волобуев, промышлявший лесом, позвал Федора к себе:
— Федор, можешь ты завозный якорь перенести с берега на мой склад?
— Могу, — отвечал Федор, хотя хорошо знал, что в завозных якорях не меньше двадцати пяти пудов.
Купец повел Федора на берег, где лежал якорь, наполовину увязший в грязи.
Федор пнул якорь ногой, обутой в лапоть, потрогал ржавое кольцо.
— Сколько уплатишь за труд?
Волобуев прикинул в уме: астраханская артель грузчиков за эту работу потребовала сорок рублей. А тут берется один. Значит, можно прижать. Он сразу стал ласковый, сердечный.
— Дам я тебе, человече, три бутылки водки, полмеры огурцов на закуску, пять селедок — залома, хлеба каравай да еще рубль деньгами.
Договорить он не успел всех своих щедрых условий, как Федор взял якорь за кольцо, понатужился, повернул, выволок из грязи, взвалил на спину и потащил на склад. А Волобуев за ним шаг за шагом и все приговаривал:
— Ай да молодец! Ай да работничек!
Мальчишки бежали за ним гурьбой, мужчины и женщины долго глядели вслед.
Притащил Федор якорь на склад, положил, где было указано, ждет расчета.
Тут дьявол жадности ущипнул купца:
‘Зря я так наобещал, — гляди, парень часа не возился, а ему почти четыре рубля выкладывай’.
И дал только бутылку водки и полтину денег.
Федор очень рассердился, но не сказал купцу ни слова. Выпив водку, он ночью пришел на склад, взял якорь, понес его к дому Волобуева и повесил на крепкие каменные ворота, которыми Волобуев очень гордился.
— Вот теперь подороже дело обойдется тебе, — пробормотал он, довольно усмехаясь.
Утром толпы зевак ринулись к волобуевскому дому смотреть якорь, висящий на воротах. Смех гремел на всю улицу.
Волобуев не знал, куда деваться от стыда. Никаких подъемных кранов тогда не было, все надо было делать руками, — и артель грузчиков потребовала с Волобуева сто рублей, чтобы снять якорь с ворот и отправить на склад…
Об этом случае потом вся Волга говорила года два.
Такая же силища была и у Степана. И Степана тоже знала вся Волга, хотя он никуда из Нижнего не выезжал. А узнала его вот по какому случаю.
Как-то раз на нижегородскую ярмарку прибыл ‘непобедимый, всемирно известный борец Генрих Каульнах’, немец. На ярмарке и в городе Нижнем были выставлены этим немцем дерзновенные афиши: ‘Вызываю на единоборство любого мужчину’. Трое купеческих сыновей один за другим выходили на единоборство, и всех немец легко победил. Обида в городе была всеобщая. Говорили, что городской голова пароходчик Королев целую ночь не спал после третьего поражения. И тут кто-то вспомнил грузчика Острогорова.
— Вот бы его стравить с немцем!
Один из побежденных купцов тотчас поскакал на Сибирскую пристань за Степаном. Это было днем, и Степан был вполпьяна. Огромный, лохматый, он стоял каменной глыбой, одетый в красную рубаху, с потником на спине.
— Можешь ты сразиться с этим самым немцем, чтоб ему пусто было? — вдохновенно приступил купеческий сын к Степану и тотчас извлек из кармана бутылку водки с белой головкой.
Увидав белую головку, Степан ухмыльнулся:
— Не доводилось мне с немцами бороться.
— Аль ты его боишься? Не острами Расею! На-ка выпей!
На другой день вечером Степан появился в цирке, готовый схватиться с немцем. Он был почти трезв, так как купец не давал ему водки ‘до время’, помня свой неудачный опыт, когда он сам вышел на арену ‘в сильных градусах’.
— Я тебе, брат, перед самым выходом дам. Коньячку хватишь.
Непобедимый, всемирно известный немец презрительно улыбнулся, когда увидал тяжелую, неповоротливую фигуру нижегородского грузчика с растрепанной рыжеватой бородой и неуклюжими ручищами. Он знал: в таких людях много силы, но совсем нет ловкости, а в борьбе ловкость главное. Перед состязанием купец дал Степану полбутылки коньяку, тот выпил коньяк залпом и теперь стоял перед немцем в самой решительной позе. Степану хотелось дать немцу по-простецки ‘раза’, но ему целый день твердили, что ‘раза’ давать никак нельзя, а надо бороться ‘по-заграничному’. Они сошлись на середине арены. Борьба велась на поясах.
Положив мускулистые руки на талию немца, Степан вдруг вообразил, что у него в руках пятиришный мешок муки, — такие мешки он каждый день перебрасывал сотнями.
Немец, выбрав момент, ловко тряхнул Степана, и тот упал на колени. ‘А-а!’ — разочарованно пронеслось по цирку. ‘А!’ — выдохнул Степан и, вскочив на ноги, сдавил немца руками, поднял над головой и со всей силой поставил опять на песок. Он его не валил, не бросал, а только поднимал над головой и ставил на песок. Так грузчики поднимают мешки и ставят… Тут коньяк сказался: ‘А-а, задушу!’ — сквозь стиснутые зубы захрипел Степан и раз за разом поднимал и ставил немца: хоп, хоп, хоп!.. Цирк примолк, затаив дыхание. Потом послышались смешки, потом смех, хохот, гром. Немец отпустил Степанов пояс, махал руками, выпучил глаза.
— У, задушу! — ревел Степан.
Послышались тревожные крики. Степана схватили за руки, а он все поднимал и опускал немца. Тогда притащили ведро холодной воды и вылили на Степана… Противника быстро унесли с арены.
Две недели потом купцы поили Степана водкой, и лишь одно утро в эти две недели он был трезв — это когда околоточный надзиратель вытрезвлял его и возил напоказ к губернатору. Тот задавал Степану вопросы, но Степан от смущенья не смог ответить ему.
Губернатор, очень любивший русские пословицы, ‘милостливо’ сказал:
— Велика Федора, да дура.
И приказал увести Степана, пожаловав ему на память о встрече три рубля.
Степан жил и умер в Нижнем в девяностых годах, оставив Волге сына Ивана.
Вот про Ивана и особенно про сына его Семена — тоже грузчиков — пойдет речь в этом рассказе.
Бывало, Степан зарабатывал хорошо, но, как это водилось у грузчиков, почти все пропивал. На семью, само собой, обращал самое малое внимание, — дети росли без призора, и без призора же, незаметно, вырос Иван и тоже стал грузчиком — такой же могучий, как отец.
Невозможно представить Нижний без грузчика. Здешние пристани всегда вели большую погрузочно-разгрузочную работу, здесь миллионы пудов разных товаров сгружались на ярмарку и нагружались после ярмарки. Здесь же шла перевалка грузов с мелких окских и верхневолжских судов на крупные нижневолжские и наоборот.
Летом, случалось, Иван Острогоров зарабатывал иногда до пятнадцати рублей в сутки, а уж пятерка всегда была верная: заработок хороший. Беда только, что судьба грузчика находилась в руках рядчика: рядчик и работу отыскивал, и цены устанавливал, и расчет вел, а большую долю заработка брал себе.
Рядчик спаивал грузчика. Пьяный грузчик работал, не щадя себя, — он поднимал тяжести, которые трезвый никогда бы не поднял, потому что пьяному море по колено. И пьяный за полтину сделает то, что трезвый не согласился бы сделать и за десять рублей.
После получки рядчик из денег, заработанных всей артелью, брал некоторую сумму и на нее покупал ведра два водки, — грузчики пили.
Степан пил еще умеренно, ‘вполпьяна’, — сказывалась лесная строгая староверская закваска. А его сын Иван уже стал пить ‘в полную меру’.
Жил Иван с семьей в Кунавине, на самом конце улицы, что вела к кладбищу, в доме мещанина Решетова, перенаселенном сапожниками, печниками и всяким другим ремесленным людом. Жильцы пили горькую, в пьяном виде били и заушали жен, калечили детей. Но даже и тут Иван Острогоров считался самым отъявленным пьяницей и драчуном.
Жена ему попалась здоровая, как говорили о ней соседки, ‘баба осадистая, широкой кости’. Такую бабу конем не задавишь. Однако и она постоянно жаловалась:
— Не муж у меня, а злодей. Что ни сгребет, все в мой горб кладет: палка — палкой, кирпич — кирпичом…
Бывало, тихим вечером в будний день выползут все решетовские квартиранты из своих тесных прокуренных углов к воротам на улицу посидеть на скамейке — посумерничать, посудачить, — и Матрена Острогорова тоже выйдет.
Разговоры тут велись самые благочестивые: про купца Бугрова — нижегородского миллионщика, — как он тридцать пятую девку взял к себе из скитов ‘на временное подержанье’. Подержит месяц или два, а потом выдаст замуж за какого-нибудь своего служащего — и хорошее приданое даст. Или расскажут, как другой купец — Брюханов — своего родного сына муравьями до смерти затравил, ‘заткнул рот тряпицей, руки-ноги связал, зарыл по горло в большую муравьиную кучу, и парень сгиб’…
— Ох-хо, господи, господи! Не одни мы грешны, а вот первые люди в городе тоже с ущербинкой.
Взрослые судачили, а мальчишки и девчонки тут же вертелись, слушали и поучались.
В городе и в Кунавине жизнь постепенно затихала, и лишь гулко раздавались гудки пароходов на Волге и Оке. Слышно было, как на соседней улице прогремела пролетка извозчика. Вечерняя тишина становилась чуткой.
И вот в эту чуткую тишину вдруг ворвался чей-то голос. Кто-то пел далеко. Слов нельзя было разобрать. У решетовского двора насторожились, прислушались и решили:
— Ваня Острогоров идет!
Голос ближе, ближе, из-за угла вылезла медвежья фигура пьяного грузчика. Иван пел всегда одну и ту же песню:
Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?
Ужели меня ты не любишь?
Не любишь, так бог же с тобой.
Едва вывернувшись из-за угла, Иван оборвал песню и трубным голосом заорал:
— Матрена-а! Иду-у-у-у! Встречай гостя дорогого!
Сидящие на скамейке заговорили возмущенно:
— Гость дорогой, дьявол тебя задави! Такого бы гостя поганым кнутом отстегать.
Матрена тотчас встала и заговорила дрожащим голосом:
— Мы с голоду дохнем, а он каждый день пьян.
— Все, поди, пропил? — вздохнула соседка.
— А то как же? Неушто домой принесет?
— Матрена! Иду-у! — кричал Иван. — Куда спряталась?
И обругался так, что листья на вязу задрожали.
Семка — единственный Иванов сын, — услышав отцов голос, уже бросил игру, подбежал к матери. У него заблестели глаза и сами собой сжались кулаки. Он знал, что сейчас будет, и, как рассерженный зверок, смотрел навстречу отцу. Матрена нырнула в калитку, ‘подальше от греха’. Иван враскачку подошел к дому и стащил с себя картуз, здороваясь:
— Мир вашему сиденью!
— Поди-ка, добро пожаловать, — со старинной утонченной вежливостью ответило ему несколько голосов.
Само собой, все знали: через минуту будет бой, крики, плач, но нельзя не ответить добрым словом на уставное доброе слово.
Иван вытаращил пьяные глаза, отыскивая Матрену.
— А где… моя-то?.. — прохрипел он и обозвал Матрену позорным словом.
Вдруг петушиный мальчишеский голос раздался от калитки:
— Ну, ты, дурак!..
Все, кто сидел на скамейках, встрепенулись и замерли. Иван повернул пьяное лицо к калитке. Семка стоял там со сжатыми кулаками. Иван минуту смотрел на него, чуть покачиваясь, и… разом рассмеялся самым веселым пьяным смехом:
— Ай да наследничек! Это ты меня? Отца? Законного отца так? Ну-ка, поди сюда! Поди, тебе говорю! Ну?
— Знамо, дурак, коли так ругаешь маманьку! — опять по-петушиному прокричал Семка.
Иван широко шагнул к нему. Семка тотчас исчез во дворе. Через минуту со двора — из квартиры Острогоровых — послышался треск и звон и отчаянно закричала Матрена:
— Что ты делаешь, окаянный?
Толпой решетовцы повалили во двор любоваться Ивановыми подвигами. Иван ломал табуретки, скамьи, стол и выбрасывал в окно, из которого уже успел высадить раму.
— Батюшки! Помогите! Не дайте все сгубить! — вопила Матрена.
А с крыши сарая раздавался голос Семки:
— Дядя Илья! Дядя Андрей! Дайте ему! Дайте ему взбучку!
Доломав и выбросив все, что можно было сломать, Иван деловито вышел во двор. Матрена опять исчезла где-то в темных углах двора. А Семка с крыши вопил:
— Вот подожди, я вырасту. Я тебе намну бока!
Зарычав, Иван схватил отломанную ножку стола и пустил ее в Семку. Сын успел спрятаться за конек крыши.
— Иван Степаныч, брось! Ты же его убьешь! — принялись уговаривать Ивана печник Селиванов и кровельщик Молодцов.
— И убью! И отвечать не буду. Кто я ему? Отец? А он меня какими словами?
Обеспокоенный шумом, на двор пришел сам хозяин дома Решетов — старик в очках, известных среди жильцов под именем ‘бараньих гляделок’.
— Эт-та что? — сухим тенорком закричал он, и реденькая его бородка судорожно задрожала. — Эт-та что? Иван Острогоров опять шумит? Ай-ай, какое беспокойство добрым людям. Придется позвать Кузьмича.
Иван полез на Решетова с кулаками, тот, отмахиваясь суковатой палкой, убежал на улицу. А через полчаса усмирять пьяного буяна пришел постовой Кузьмич — детина такого же роста, как Иван.
— Пойдем, Ваня, — сказал Кузьмич тихим голосом и взял Ивана за руку. — Пойдем ко мне в гости.
Иван отмахнулся, встал в боевую позу.
— Ты что? Ты полтинники пришел зашибать? А? Полтинники? — заорал он.
— Пойдем-ка, пойдем, — цеплялся Кузьмич, — меня не трогай. Ни-ни! Ты знаешь, я — власть. За меня ответ строгий. Я тебя, Ваня, люблю. Ты малый хороший, но в пьяном виде больно шумишь, и я должен тебя наставлять на ум.
Иван орал, махал кулаками. А Кузьмич говорил тихо и в конце концов увел Ивана.
— Ишь, пьян-пьян, а ведь ни разу Кузьмича не ударил. Знает, что ответ будет строгий, — сказал печник Селиванов.
— Известно, пьян-пьян, а об угол головой не ударится, — согласился кровельщик Молодцов, — полтинники, говорит, пришел зашибать. Конечно, Решетов Кузьмичу пожертвует полтинник, а потом накинет на Ивана.
Решетовцы, тихо разговаривая, стали расходиться по своим углам. А Матрена и Семка собирали во дворе изломанную мебелишку и бросали ее назад в разбитое окно. И оба ревели…
Вот так и жили. У Матрены, кроме Семки, еще были дети, незаметно рождались и незаметно умирали в первые недели после рождения. И когда умирали, Матрена скупо плакала и сквозь слезы говорила:
— Бог прибрал от нашей жизни.
Чтобы не умереть с Семкой с голоду, Матрена кидалась на всякий грошовый заработок. Летом она выгружала из баржей соль, доски, сортовое железо, а зимой ходила по богатым соседям мыть полы и полоскать белье. В свое время она попыталась отдать Семку в приходское училище, и у Семки ничего было пошли дела, — хорошо стал учиться, но осенью Иван утащил и пропил Семкино пальтишко и башмаки, купленные Матреной на свои деньги.
Так Семка и отстал от ученья.
В двенадцать лет он уже ходил с матерью выгружать соль, ‘работал не хуже любой бабы’, как говорила о нем Матрена. Был он крепкий, задорный, смелый. Зимой, когда кунавинские ребята устраивали драки с гордеевскими, Семка кидался в самую гущу. Была у него белая баранья шапка, и гордеевские прозвали его ‘Белой шапкой’.
— Держись, ребята. Белая шапка идет!
С ним плечо в плечо становился Никита Расторгуев — тоже малый усадистый, кулаками молотил вроде кувалдами. И еще Колька Смирнов — верткий, живой, быстрый. Втроем они так нажимали на гордеевских, что под ногами снег таял.
В шестнадцать лет Семка выглядел таким же длинным и плечистым, как папаша, и был принят в артель грузчиков. Может быть, он так же стал бы пить, как пил его отец и пили все грузчики, потому что какой же он в артели товарищ, если бы не пил? Но тут грянула война, и жизнь стала решительно меняться. С войной ‘прикрыли винопольку’, грузчики стали пить столярный лак, политуру и денатурат.
Как-то проходя по Нижнему базару мимо дегтярной лавки, Иван увидел у двери бак с керосином, взял фунтовый черпак, зачерпнул керосину и выпил… В лавке захохотали, стали отпускать соленые шутки. Какой-то дурак дал Ивану незажженную папиросу и спички:
— Закуривай, дядя!
Иван поднес зажженную спичку к бороде, борода вспыхнула — и обожженного Ивана на легковом извозчике полицейский повез в больницу.
Когда через полмесяца Иван появился на пристанях, его мало кто узнавал: он был безбород, худ и желт, как яичница. В полмесяца он постарел на десять лет и работал куда хуже прежнего.
— Вот… сдохну скоро, все нутрё не годится, — пожаловался как-то отец.
— А кто виноват? Сам грешил, сам и кайся, — жестко, без всякой жалости сказала Матрена.
— Да-а! Са-ам! Много ты понимаешь! — забормотал Иван.
— А кто же? Я, что ли, вливала тебе вино в глотку всю твою жизнь? Сам, поди, лакал.
Иван посмотрел на нее свирепо. Прежде Матрена от такого взгляда заметалась бы, как мышь, а сейчас просто посмотрела на него через плечо, не вынимая рук из деревянного корыта, в котором она стирала тряпки. Иван подавленно молчал. Ему хотелось кричать и спорить: не только он виноват, что жизнь его пропала ‘не за понюх табаку’.
— Сам… сам, — бормотал он, мучительно отыскивая, кто же в конце концов виноват.
К зиме Иван поправился. Однако прежняя сила к нему не вернулась. И он думал — виноваты тут новые порядки, запрещающие продажу водки: если бы ему пить столько же, как прежде, он был бы такой же сильный.
Месяцы и годы потянулась война. Мобилизации хлестали страну. Жизнь на Волге постепенно стала путаться. Не только молодые грузчики, но и пожилые уходили — угонялись на войну. Волга безлюдела. Пароходы подвозили к Нижнему запасных солдат, которые отсюда отправлялись дальше, на фронт, по железной дороге. Солдатские песни звучали грустно, как плач. И уже никто не верил в победу.
Когда в марте семнадцатого года докатилась в Нижний весть о революции и десятитысячной толпой сормовичи пришли с завода на Благовещенскую площадь — Семка Острогоров был в самой гуще толпы.
Он смотрел кругом точно проснувшийся. Что такое?
По какому случаю радуется весь народ? С восторгом и злорадством он смотрел, как по улицам вели арестованных полицейских и жандармов, вчера еще всесильных людей. Семен крикнул:
— Бей полицию!
На него оглянулись и остановили:
— Зачем бить? Их надо судить судом, а не самосудом.
В порту начались митинги. В длинных темных амбарах собирались грузчики. На первых порах речи им не давались:
— Это… как теперь… значит, мы вроде свободные граждане… то вот, значит, говори, ребята, как оно теперь и что.
‘Ребята’ — бородатые, огромные мужичищи, — как немые, беспомощно оглядывали друг друга:
— Вот ба… насчет прибавки. Хлеб-то стал дороже, а хуже. И морковь взять… ведь гривенник за штуку просят. Это думать надо!
— Верно! Давай прибавку!
Робкие митинги первых дней очень скоро сменились бурными собраниями вместе с судовладельцами.
Судовладельцы метались, как крысы, которым наступили на хвост, и сыпали словами, точно горохом:
— Да что вы, ребятушки, прибавки да прибавки? Это же разор всему судоходству. Кто нам будет кладь сдавать?
А здоровенные грузчики требовали:
— Прибавку давай!
Иван говорил дома, смеясь:
— Вот достукались жизни! Умирать не надо. Только выпивки маловато — самогон один…
А Семка хмурился и все оглядывался, не понимая, что кругом происходит. Он замкнулся, заугрюмел. Ему теперь шел двадцатый год, и мать собиралась его женить, советовалась с соседками, а те льстиво говорили:
— Такому молодцу невестушку можно подобрать первый сорт.
Раз вечером Семка пришел домой сердитый, — мать захотела развеселить его и заговорила о хваленой невестушке. Семка посмотрел на мать и сказал небывало грубо:
— А ну их, твоих невестушек.
Мать от испуга уронила блюдо.
— Да это что с тобой, бессовестный? Матери такие слова?
Семка махнул рукой.
— Учила бы ты меня, когда надо было. А бабу себе я и сам найду.
— Как учила? Ты про чего говоришь?
Угрюмо и зло Семен сказал:
— Хожу как дурак. Люди про книжки говорят, про газеты. А я всему чужой. Ну? Даже читать вы меня не научили. Тоже родители называются!
— Ай, батюшки! Ай, родимые! Да нешто я тому виной? Не виновата я, прости Христа ради. Я тебе для училища башмаки купила, а отец пропил.
— Дать бы этому отцу раза хорошего! — пробурчал Семка, и лицо у него стало жестоким.
Мать даже испугалась: ‘Пожалуй, отколотит отца, не дай бог!’ Когда отец пришел, Семка поспешно оделся и ушел, не сказав ни слова.
В августе в Нижнем Новгороде произошли крупные события: восстал местный запасный полк под влиянием работы большевистских агитаторов, отказался идти на фронт, требуя отправки буржуазно-помещичьих сынков, которые ‘работали на оборону’. Временное правительство послало для усмирения из Москвы юнкеров. Полк приготовился к бою. Весь город был в страхе. Ждали, что юнкера начнут стрелять из пушек по кремлю. Солдаты раздавали винтовки всем, кто согласен пойти ‘против господ’. У кремлевского арсенала толпились рабочие-сормовичи и курбатовцы, грузчики и Семка с ними. Тут он впервые взял винтовку. В решительный день, когда юнкера на броневиках подъехали к городу, Семка вместе с солдатами и рабочими пошел их встречать. Юнкера были сломлены в один час и обезоружены. Их повели в город по мосту. Увидев близко сытые господские лица, аккуратные фуражки, новые шинели и блестящие сапоги, Семка вдруг озлился, сунул свою винтовку товарищу и начал бить юнкеров кулаками. Его удержали. Свои кричали на Семена сердито, хоть иногда и смеялись. Парень с дерзкими серыми глазами крепко взял его за руку, отвел в сторону:
— Подожди, товарищ, успокойся.
— Как успокоиться? Они на нас пушками да пулеметами, а мы успокойся?! — кричал Семка.
Парень отвел его дальше, принялся расспрашивать, кто он, где он живет…
К вечеру Семен вернулся домой радостный: в нем бродили задор и дерзость, потому что он узнал, как надо держать винтовку. В ту исключительную осень судоходство на Волге спуталось еще задолго до конца навигации. Судовладельцы отказывались платить команде и грузчикам, пытались пораньше увести свои суда куда-нибудь в тихие гавани, вроде Василёва, Алексеевки, Балакова. Солдаты, покинувшие фронт, захватывали пароходы и силой заставляли команду плыть от города к городу. Работы в нижегородском порту прекратились. Грузчики ходили без дела. Казалось, Волга умирает.
Однажды в осенний вечер Семен возвращался домой. Нудный дождь поливал пустую грязную улицу. Вдали в сумерках виднелось кладбище с голыми деревьями. Вороны летели из города ночевать на кладбище, и ветер задирал их перья. Мокрый и раздраженный, Семен лениво шел домой.
С утра бродя по пристаням, он вымок и теперь злился неизвестно на что. Он плохо понимал, что делается кругом. Каждый день у грузчиков закипали споры почти до драки: ‘Не было революции — была у нас работа. А теперь вот у вокзала стойте, как нищие на паперти, — не дадут ли пассажиры чемоданчик отнести?’
Переваливаясь, ощущая непомерную тяжесть, Семка шел злой, как волк. Из-за угла вывернулся быстрый человек и разом остановился перед Семеном, будто на столб натолкнулся.
— Ба! Здорово, товарищ!
Семен присмотрелся. Это был тот самый, сероглазый, что когда-то после стычки с юнкерами расспрашивал его, кто он и где живет.
— Вот тебя мне и надо.
Он глядел в лицо Семену открыто, весело, и Семен улыбнулся впервые за день.
Парень заговорил о буржуях, о господах, спросил, согласен ли Семен взяться за винтовку.
— Мы собираем отряды Красной гвардии. Ты хочешь записаться?
И Семен ответил стремительно:
— Конечно, хочу!
Они быстро пошли назад, к ярмарке, и теперь Семен шел легко и весело.
В маленькой гостинице, каких бесчисленное множество было на ярмарке, шла запись в Красную гвардию. Сероглазый познакомил Семена с черненьким бойким товарищем в матросской форменке.
— Острогоров? Подожди… Острогоров, Острогоров… что-то фамилия очень знакомая. Это не родственники тебе грузчики Острогоровы?
— Я сам грузчик. И отец у меня грузчик. И дед был грузчиком.
— А-а, ну теперь знаю! — прервал черный. — Потомственный почетный пролетарий. Очень приятно… Так это твой отец пронес колокол в двадцать пять пудов целую четверть версты?
— Он его из трюма один вынес.
— А это нешто труднее?
— Знамо, труднее. Попробуй-ка по трапу подняться…
Черненький посмотрел на Семеновы плечи, на кулачищи и засмеялся. Потом он торопливо записал что-то карандашом в ученическую тетрадку.
— Ты приходи сюда к нам… каждый день. Мы подробнее с тобой поговорим. Может быть, тебе доведется взять груз потяжелее колокола…
Семен отошел от стола, остановился у стены, присматриваясь. В комнате толпилось десятка два матросов и рабочих. Молодой мужик с рыжей бородкой, в лаптях, что-то шепотом говорил трем солдатам. Все были сдержанными, эта сдержанность не понравилась Семену: он ждал, что здесь будет буйно и весело, как в ватаге Степана Разина, — о чем поется в старинных волжских песнях. А тут тихо, сурово… Он насторожился. Сероглазого не было в комнате, а чернявый усердно писал. Семену стало не по себе, и, никому не говоря ни слова, он ушел. ‘Вот они какие… большевики. С ними надо с опаской’.
Однако утром на другой день он опять пришел и тут увидел: все будто переродилось — все возбуждены и говорливы.
Сероглазый пробежал мимо с револьвером у пояса и на бегу крикнул Семену:
— Слыхал? В Петрограде началось!
И скрылся в соседней комнате. ‘Что началось?’ Семен прислушался, о чем говорят. В Москве из пушек стреляют. Офицеры и юнкера заперлись в кремле.
И точно кто толкнул его в спину, он шагнул к тем, кто говорил, и спросил властно:
— А мы… поедем?
— Куда?
— В Москву. Юнкерей бить?
— Нет, мы должны здесь приготовиться. Разве ты не слыхал? Здесь тоже собираются буржуи выступить.
— Ага. И у нас? А мы что?
— Вот и думаем, как с ними поговорить.
— Что же думать? За манишку их да под ноготь.
Кругом засмеялись.
— Верно, товарищ! За манишку!
Кто-то хотел хлопнуть его по плечу, но до плеча не дотянулся, хлопнул по руке.
— А ты уже винтовку взял?
И сразу будто заборы упали — все заговорили с Семеном, шутливо, с прибаутками:
— Такому богатырю на одну руку сто юнкеров подавай.
Уже через полчаса, с винтовкой на плече, подпоясанный новеньким солдатским ремнем, на котором висели патронные сумки, Семен шагал в толпе красногвардейцев из Кунавина в город. И знакомое чувство решительности и задора захватило его от маковки до пят.
В этот вечер он не вернулся домой ночевать. И не возвращался… вплоть до двадцать второго года, когда кончились все фронты, а красноармейцы были отпущены по домам. Буйным и вместе твердым шагом прошел он по всем фронтам. За четыре с половиной года побывал он и в Сибири, и на Украине, и в Крыму, и на Кавказе… Оглушительно пел он тогда простую, но победную песню:
Мы сме-е-ло в бой пойдем
За власть Советов
И, как один, умрем
В борьбе-е-е за это!
В конце голодного двадцать первого года он полтора месяца валялся в тифу в лазарете маленького украинского городка, — вышел из лазарета худой, высокий, костлявый… Тут его потянуло домой, к себе на Волгу.
Миллионы тогда было таких, как Семен, — смелых, решительных, но незаметных героев, которые на своих плечах несли великие пролетарские походы и их славу, а после походов вернулись к своему прежнему труду — спокойно и незаметно.
Четыре с половиной года Семен не был дома, а эти годы и для него, и для отца с матерью были как десятки лет. После долгих блужданий по Кунавину (теперь пригород стали называть Канавино) он наконец вошел во двор дома, где, как ему указали, жили Острогоровы.
В пустом дворе седой, согнутый старик разбивал колуном винную сорокаведерную бочку. Семен крикнул:
— Здорово, дедушка! Не здесь ли живут Острогоровы?
Старик обернулся. У него были очень широкие плечи, седая смятая борода закрывала лицо.
— Эва, дедушка! Да нешто я тебе дедушка? — сказал он и бросил колун.
— Тятя! — испугался Семен.
— Кхе-кхе… Знамо, тятя! Аль уж я так постарел?
С крыльца сбежала Матрена, закричала на весь двор:
— Семушка! Родной мой! А я уж и не чаяла тебя в живых видать.
Матрена изменилась мало, все такая же была высокая и костлявая. Со скупой суровостью все трое — очень непривычные к ласкам — поздоровались. Матрена всплакнула и сквозь слезы позвала:
— Чего же мы стоим на дворе? Пойдемте в избу.
Иван поднял колун и, выпрямляясь, закряхтел, как дряхлый старик.
В комнате было так же пусто, как бывало, но на полу лежала дорожка, сотканная из тряпок, и Семен вспомнил, что, когда он был маленький, мать часто ткала такие дорожки и продавала на базаре. Бывало, пьяный отец рвал их в клочья. Это воспоминание больно кольнуло, и Семен уже грубовато, обычным голосом спросил:
— Ну, как живете-то?
— Да ведь живем, — вздохнула Матрена и запнулась.
А Иван многословно, монотонным голосом начал рассказывать, что дела повсеместно сократились. ‘Волга будто не живая’, только и заработки, что у вокзала.
— Силов-то прежних нет, — вздохнула Матрена.
— Колотье у меня во всем теле, — пожаловался Иван, — теперь пять пудов насилу подымаю.
— А ты-то что такой худой? — спросила Матрена сына и опять заплакала. — И покормить-то тебя нечем, горе мое горькое! Вот отец разобьет бочку, печь затоплю, сварю картошки. Вчера в Совете бочку дали на дрова. Через всю улицу так и катили ее вдвоем. Живем трудно…
Семен нахмурился. Он видел: старики в самом деле живут плохо.
На другой день Семен пошел в город, в Совет ‘требовать работы’, вернулся только к вечеру, угрюмый. Матрена сразу заметила его сдвинутые брови.
— Аль не дали?
— Дали. Буду старостой над сторожами на ярмарке. Жалованье положили. Паек будет.
Матрена обрадовалась: сторожа на ярмарке хорошо живут, потому что воруют доски, двери, окна, оконные стекла — продают мужикам. Такое воровство не считалось за кражу.
— Говори слава богу! — весело сказала она.
— Вот знал бы грамоту, меня бы на хорошее место поставили, — угрюмо забурчал он. — А то… старший сторож… только.
Мать мельком поглядела на отца. Тот виновато отвернулся. Мать вздохнула:
— Дружок твой Колька Смирнов — самоучка, а теперь за писаря живет в пристанской конторе. Умный-разумный парень… только одна беда — большевик.
Семен засмеялся:
— Умный-разумный, хоть и большевик?
— Да, хороший парень, — просто ответила Матрена, не понявшая, почему Семен засмеялся.
На новой своей работе Семен оказался очень деятельным. Обыватели в этот год уже оправились от разрухи военного коммунизма и принялись чинить обветшалые дома и строить новые. Ярмарка для них была местом добычи строительных материалов. Сторожа, соблазненные подачками, ‘отпускали’ им и доски, и стекло, и кровельное железо, сорванное с крыш корпусов. Семен, как сокол на уток, налетал на сторожей:
— Воровать не позволю!
— Семен Иваныч! Да ведь добро-то купеческое. Аль ты за купцов стоишь? — вступали в спор с ним сторожа.
— Было купеческое, а теперь наше.
— А раз наше, бери и ты… и мы возьмем, сколько надо.
Семен неуклюже, но властно объяснял, почему нельзя брать, хотя это и наше.
— Вы свое государство обкрадываете. В одной Молитовке украли два миллиона пудов соли. Это как?
— А что ж нам, умирать с голоду? За соль мы хлеб покупали. Ты большевицку руку тянешь, а большевики сами говорят: при социализме бери, сколько тебе влезет.
Семен без дальних споров говорил:
— Вы вот что, граждане хорошие, идите-ка в контору, возьмите расчет. Нам таких ораторов не надо.
Сторожа-воры и через Матрену пробовали найти подход к Семену.
— Усовести ты его. Чего он так нос задирает! У такого доходного места стоит, а сам не берет и нам брать не дает.
Мать приступила было к Семену, а тот прямо закричал на нее:
— И ты за воров?
— Я не за воров, а только… ведь ты и сам таскал доски, когда мальчишкой был. Хорошо быть честным богатому, а у бедного какая честность?
— Старо, мать, старо! Теперь так не живут.
И обиженная Матрена потом говорила соседкам:
— Будто подменили его на этой проклятущей войне. Сладу с ним нет.
Два года Семен воевал на ярмарке. Бывало, в ночь-полночь посмотри, а он идет с берданкой за плечом: ‘Стой! Куда доску прешь?’ В него даже стреляли два раза. Да такого не испугаешь. На фронтах всего видал.
Вскоре пронесся слух, что Семен стал похаживать в Молитовку к девке Марье Кувшиновой и хочет на ней жениться. Тут и сторожа, и Матрена обрадовались: женатому больше надо, его легче соблазнить. Действительно, Семен женился. Ждали перемены, а перемены не вышло, все такой же он был несговорчивый.
— Вот нашли чертушку! — ругались сторожа. — Наш брат Исакий, а сладу с ним нет.
В эти годы рядчики, собиравшие артель грузчиков, исчезли, как дым, а на их место появилось множество кооперативных артелей, где главными заправилами были ловкие, пронырливые дельцы. Дельцы обирали грузчиков не хуже былого рядчика. Грузчики иногда били их смертным боем, внушая таким способом честное отношение к делу. Проклиная дельцов, грузчики говорили:
— Хорошо бы Семку Острогорова назад перетянуть. Пускай бы у нас был артельным. Свой человек — не обманет.
И при встречах звали Семена:
— Идем к нам. Мы тебя батырем выберем.
А батырь — по-татарски богатырь — у грузчиков староста, начальник.
— Что ты, Семка, от фамильного дела отбился? Отец твой, дед твой славой славились по всей Волге.
‘Ох уж эта мне их слава’, — морщился Семен, но все-таки решил после раздумья и размышлений вернуться к своему фамильному делу.
Одна артель его звала — ‘иди к нам!’, другая — ‘иди к нам!’.
Семен пошел в артель, которая работала на Молитовке.
С приходом Семена на Молитовку круг его жизни как будто завершился: грузчиком был, грузчиком и остался, и будто не было ни его походов по фронтам, ни бездомных костров в Сибири, на Дону и Крыму, ни страданий невысказанных не было. Грузчики в эти годы — как самый отсталый народ — жили малоизменившейся жизнью. Весь рост страны, вся перестройка шли мимо них. То же было пьянство (уже от себя, не от рядчика), те же драки — сперва ‘на любака’, потом в полную силу и злобу. Жили грузчики по сараям и на сушилках у молитовских мужиков. И та же былая жадность осталась при расчетах. Семен даже удивлялся, до чего не изменилась жизнь у грузчиков за эти годы. Будто остановилась на каком-то далеком времени. Изменения, которые понимали и чувствовали грузчики, — это восемь часов труда вместо прежних с трех утра до шести вечера. И это Семен считал очень большим делом. Он помнил, как изломанный и измолоченный долгой работой возвращался, бывало, домой. Тут действительно ‘с устатку выпить бы’.
А ныне после восьмичасовой работы все время твое и праздник весь твой! Подымайся, держись, расти, учись… И Семен принялся учиться.
Сначала не по себе, неловко было ему: ‘Маленького не учили, а дылда вырос, сам пошел учиться’. И еще: сидеть пришлось рядом с бабами да девками, что гурьбой пришли учиться. Чудно! И чтобы не очень стыдно и не очень скучно было, он и жену соблазнил учиться, — сынишку оставляли с бабкой — жениной матерью. И еще десяток грузчиков, помоложе, он уговорил пойти в школу.
Так тихо потянулась жизнь месяц за месяцем, год за годом.
Опять пошла молва об Острогорове по всей нижегородской пристани, острогоровская артель лучшая в порту — меньше пьют, не воруют, работают чисто… Грузчики сами набивались к нему: ‘Возьми нас к себе в артель. За тобой мы как за каменной стеной’.
И Семен выбирал тех, кто был ему по сердцу.
Может быть, так оно и пошло бы — мирно, спокойно, обычно, без больших перемен. Мало ли честных жизней проходит незаметно?
Однажды к Семену на причал пришел его прежний товарищ Колька Смирнов — ныне Николай Иванович, помощник заведующего участком. Они вспомнили, как в детстве босоногими мальчишками бегали по ярмарке, поговорили о Никите Расторгуеве, что теперь работает горбачом в острогоровской артели, о теперешней жизни, о том, что на заводах стали работать по-новому, по-ударному.
— Я так понимаю, — сказал Смирнов, — ныне у нас новая волна революции поднялась: первая была, когда царя свергли, вторая — буржуя свергли, третья — фабрики и землю взяли, четвертая — кулака изгнали, пятая — вот теперь, когда на всех фабриках и заводах стали работать по-ударному. Как у вас, есть ударники?
— Как же, ударники есть, — криво усмехнулся Семен, — по бутылке ударяют очень даже хорошо.
— Нет, в самом деле? — поднял густые брови Смирнов.
— Какие ударники? Работают, как мой дед работал.
Семен пожаловался на грузчиков — народ отсталый: водку пьют, как прежде, и жен колотят, как отцы и деды колотили.
Смирнов нахмурился.
— Да. Я вот читал… В пятом году грузчики были самыми ярыми погромщиками. Сормовичей ловили на Балчуге, убивали. Ты, чай, помнишь? Торговцы угощали их водкой, а они громили.
— Теперь не то.
— Знаю. Да, вот что… ты бы повел своих грузчиков на собрание… говорят об ударниках, о соревновании. Ты сам-то, поди, уже был?
Семен смущенно усмехнулся.
— Не был!
— Да ты что, брат? Аль пружина ослабла? Забился в свою нору, как сыч в дупло. Так нельзя. На широкую воду плыви! Ну? Вся страна вроде как на гору поднимается, а ты — ‘не был’. Отец-то у тебя что делает?
— А он в караульщики поступил. Теперь не пьет. Какая его жизнь? Стар, ноги запухают.
— Вот тебе! Непомерная сила была. А для чего истрачена? Нет, мы не должны так жить. Гляди-ка, гляди, что началось у нас на Волге. Пароход соревнуется с пароходом, приставь с пристанью.
Семен смотрел на приятеля и про себя посмеивался: такой же он остался, как в детстве, задорный, вроде воробья скачет: ‘чиль-чиль, чиль-чиль’.
Эта встреча заставила его задуматься. Вечерами, читая свою водницкую газету, он видел: в газете много говорится об ударниках, о соревновании. Прежде он пропускал такие заметки, не читая, они не касались грузчиков.
‘Новая волна революции…’ Чудак!
Как-то вскоре после того, вечером, перед концом работы, начальник молитовского участка вызвал Семена к себе в контору. В конторе сидел молодой парень с черными блестящими глазами, в серой кепке и серой рубашке с мягким воротником. Был он щуплый и легкий.
— Вот это наш батырь Острогоров, — сказал парню начальник участка.
Парень встал навстречу Семену, протянул руку, засмеялся:
— Теперь батырей нет, теперь бригадиры. Так это ты, бригадир Острогоров? Очень хорошо. Я, значит, к тебе… как бригадир грузчиков с третьего участка, вызвать пришел тебя на соревнование… — Он заговорил бойко, будто вслух читал газету, и бойкое было во всей его поджарой фигуре, и в серой кепке, и в черных дерзких глазах.
‘Ах, ты (Семен про себя обругался), тварь ты бесхвостая… да я тебя…’
Дерзкие слова обидели Семена. Он слушал, нахмурясь. Этот малец, надо полагать, пешком под стол ходил, когда Семен бился на фронтах гражданской войны.
— Так вот, товарищ Острогоров, мы и вызываем вас на соревнование. Принимает ваша бригада или нет?
— Принимаю, да, — глухо проговорил Семен, — сперва, знамо, я поговорю с товарищами… ну, думаю… они согласятся.
— Может быть, мы сейчас поговорим? Вместе бы?
— Конечно, конечно! Поговорить надо сейчас, — оживился начальник участка. — Созывай своих, Семен Иванович!
Семен вышел из конторы очень легкой и очень быстрой походкой, яростно ругаясь про себя. В этом вызове ему чудилось что-то обидное. Как? Ему? Этот… этот гвоздик?
В полутемном пакгаузе собрались все пятьдесят три грузчика — горбачи, выставщики, — вся Семенова артель. Юнец заговорил вольно, с вызовом. На него смотрели угрюмо:
— К чему оно нам, твое соревнование? Баловство? Мы и так работаем неплохо!
— А вот посмотрим, кто лучше! — грозился юнец.
— Кишка у тебя тонка. Ты гляди-ка, у нас какой батырь!
— А что, ребята, — сказал Семен, — нешто мы хуже их сработаем? Что они больно задорятся? Давайте-ка им нос утрем.
Так началась у грузчиков новая полоса жизни.
Через день очень робко водницкая газета написала про ‘бригаду Острогорова’ — так теперь стали называть артель: ‘Бригада Острогорова включилась…’
Утром начальник участка принес газету на причал, где грузчики выкатывали из трюма баржи бочки с цементом.
— Видал? — отрывисто спросил начальник и подал Семену развернутую газету.
Семен снял голицы и взял газету. ‘Бри-га-да Ост-ро-го-ро-ва’. У него перехватило дыхание. Вытаращенными глазами он поглядел на начальника. Лицо вытянулось, брови полезли на лоб.
— Это… это первый раз в жизни. Героем, можно сказать, на войне был, и то не печатали, а тут… Ух, елки зеленые! — сказал он.
Начальник засмеялся. ‘То-то, брат! Теперь гляди в оба!’ И пошел прочь, припадая на левую ногу. Семен, размахивая газетой, как флагом, побежал на баржу.
— Ребята! Про нас пропечатали в газете! — крикнул он.
В нем заговорило что-то молодое, задорное и непривычно шумное. Грузчики оборвали работу, сгрудились, по-детски заглядывали в газету. Маленький, вертлявый грузчик Володька восхищенно воскликнул:
— Вот здорово!
А бородатый Хмелев, узнав, в чем тут дело, вдруг пошел в сторону от толпы:
— Баловство одно. Делать им нечего.
И дойдя до люка, крикнул злобно:
— Ну, чего встали? Вам побасенки слаще работы? Суревнователи!
Грузчики пошли по местам, но весь день потом много было разговоров.
— Восемь тонн обработать в день на человека. Нешто возможно?
— Не восемь дадим, а десять.
— Будет верещать. Чего нельзя, так нельзя — в затылок себя не поцелуешь.
— Аля-ля-ля! Бери, бери, бери! — задорно крикнул Володька и загремел железной тачкой, спускаясь по трапу с высокой баржи.
— Бери, бери! Аля-ля-ля! — тотчас откликнулся голос с берега.
— Ходи ходором! — оглушительно рявкнул Васька Буков — буян и пьяница.
— Вира-а! Майна! Скорее, черт сопатый!
На барже, на берегу, на мостках задорный шум поднялся тучей. Шестипудовые бочки цемента одна за другой вылетали из трюма и на тачках вереницей мчались на берег. Мостки гулко гудели под ногами и колесами. Низко сгибаясь, грузчики с тачками лезли на яр. Семен схватил пустую тачку и бегом пустился с яра на баржу.
— Майна! Вира!
Двое выставщиков ловко повернули выхваченную из трюма бочку, положили на Семенову тачку.
— Клади другую! — крикнул Семен и сбил картуз на затылок.
— А-а! Берегись! Гляди, две попер! Ай да наши!
Единым духом он вынес тачку на яр к дверям амбара. Здесь он оглянулся. Вереница тачек ползла с баржи. На некоторых лежало по две бочки. Серая пыль стояла над мостками. Легкий ветер уносил ее прочь. Пыль тяжело садилась на воду. Все кругом было спокойно — Ока, горы за Окой, Волга и город вдали… только на барже и мостках необычный стоял шум.
Вечером, когда пошабашили, грузчики столпились у конторки, где шел подсчет. Бородатый Хмелев сказал:
— А чего ждать? Сколько выгрузили, то и наше. Завтра узнаем.
Он повернулся уходить. Никто не поглядел на него. Хмелев нерешительно остановился. Семен с бумагой в руке вышел из конторки. Он поднял бумажку высоко над головой:
— Четыреста двадцать тонн, ребята! И разом вспыхнул веселый говор:
— Это здорово! Это да! Знай наших! По восемь тонн на рыло!
— А заработали по тридцать два рубля на человека! — крикнул Семен, выждав, когда шум чуть улегся.
На момент все смолкли.
— Сколько? — со странным испугом крикнул кто-то.
— Тридцать два рубля.
— Не может быть!
Хмелев подошел ближе и недоверчиво усмехнулся.
Взволнованный уходил в этот вечер Семен с пристани домой. Тридцать два! Ведь это, если подсчитать на месяц, так это девятьсот рублей будет! Го-го-о! Значит, недаром ходят разговоры, что ударники на заводах зарабатывают по сотне в день.
Высокий, прямой, он шел, выпятив грудь. И ему казалось: нынче день похож на праздник. Марья, взглянув на мужа, сразу заметила его веселость и нахмурилась.
— Аль в трактир заходил? — сварливо начала она. — По отцовой дорожке пошел?
— Чего бормочешь? — удивился Семен.
— По какому случаю выпил?
— Чего выпил? Воды?
— Веселый больно!
Семен засмеялся… Нельзя не быть веселым, ежели такая победа. Тридцать два рубля — это что? У Марьи глаза засветились, и тотчас она забегала, засуетилась, — скорей готовить ужин.
Хоть и устал Семен, а не спал полночи: прикидывал, как сделать лучше. Работать можно по-всякому. Можно работать — все кипит-горит. А можно работать — мухам смерть. ‘Ежели поставить Никишку и Петьку Бирюка на укладку бочек, они бы ловчее’… ‘Что кому дано — кому сила, кому ловкость’.
И на следующий день он властно распоряжался: Никишку и Петьку Бирюка поставил принимать бочки, а Хмелева — на укладку досок, по которым тачки въезжали на первый ряд бочек, потом на второй, на третий, на самый верх яруса. Прежде этим занимались сами грузчики: подъедет и положит доску. Это отнимало минуту, две у каждого. А Семен понимал: хочешь хорошо работать — считай минуты.
— Давай! Давай! Давай! — гремело весь день и на мостках, и на берегу, и на барже.
— Майна! Майна! Вира-а! Давай — пошевеливай!
В картузах, в шляпах, с расстегнутыми воротами рубах, грузчики живым гужом тянулись на берег, нагруженные тачки ворчали глухо на гнущихся мостках. А с берега бежали бегом, пустая тачка гремела звонко. С баржи поднималась пыль.
Никита Расторгуев, похожий на копну, рыжебородый, встречаясь на мостках с Семеном, орал задорно:
— Бей гордеев!
Он намекал Семену на прошлое, когда они, мальчишками, били гордеевских ребят.
В обед на пристань пришел черный кудреватый паренек в белой рубашке и белых брюках, спросил бригадира Острогорова. Семена он встретил на пристани. Тот вез тачку с двумя бочками. Семен повернул тачку в сторону, чтобы дать дорогу другим, спросил торопливо, в чем дело. Паренек в белых брюках сказал, что он от газеты — пришел узнать, как идет работа.
— Идет, идет работа! Вчера восемь с четвертью выработали, сегодня дадим больше! — бодро крикнул Семен и наклонился к тачке, повез. Паренек в белых брюках побежал за ним с записной книжкой в одной руке, с карандашом в другой:
— А сколько выработали в рублях?
— Тридцать два! — крикнул Семен не оборачиваясь.
— На человека? — бежал паренек.
— Не на артель, знамо!
Так под грохот тачек, перекликаясь, они добежали до амбара. Паренек остановился у дверей дожидаться, когда Семен сгрузит свои бочки. На минуту Семен остановился возле него.
— Вечером приходите, товарищ! Видно будет, сколько дадим. Похоже, много дадим.
И улыбнулся, показывая белые широкие зубы, загремел тачкой вниз, под яр, на мостки. Паренек подождал его, Семен вывез тачку на яр.
— А как вы готовите рабочее место?
Семен удивленно посмотрел на него:
— Какое рабочее место? Подождите-ка, я отвезу сперва.
Вернувшись из амбара, он отодвинул тачку в сторону, спросил, что такое рабочее место. Паренек рассказал про бригадира с третьего участка. Вот тот действительно умеет готовить место. Семен смотрел на него ястребом.
— Вон как! Это надо обдумать. Спасибо, товарищ, что на мысль навели.
Он пожал пареньку руку и помчался с тачкой вниз, на баржу. Паренек постоял, посмотрел, что-то долго писал в книжку.
В тот день ‘взяли’ по девять с половиной тонн на человека — по тридцать восемь рублей.
А еще через три дня паренек в белых брюках привел с собой лохматого фотографа с аппаратом, тот густым басом попросил Семена постоять:
— Сделайте вид, что везете тачку.
Семен ‘сделал вид’, вышло у него неловко, будто он в первый раз взялся за тачку, но фотограф пробасил:
— Благодарю вас, все в порядке!
Маленький Володька фыркнул и, зажимая рот ладонью, побежал в амбар. Потом он, встречая бригадира на мостках, кричал басом:
— Благодарю вас, все в порядке.
На следующий день в газете водников была статья в половину страницы под глазастым заголовком: ‘Победа бригады грузчика Острогорова’. И снимок был: кто-то с лицом негра неловко вез тачку по мосткам, — ‘бригадир Острогоров показывает образцы работы’.
В бригаде как? Если хочешь, чтобы хорошо работали другие, работай сам лучше всех. ‘Черта ли ты указываешь, если сам работать не умеешь. Сам дай работу!’ Эту простую истину Семен знал нутром. На крану, на тачке, на подкладке досок, на переставке мостков — он брался за все сам, и все у него кипело-горело.
— Аля-ля, давай, давай! Майна! Вира!
‘Мы им покажем, этим молодцам в белых штанах!’
С некоторой тревогой он ждал дня получки. А вдруг все запьют? Ну, если не все, так некоторые? День, два могут пролететь, и тогда какое тут к черту соревнование!
В день получки работали неровно, много раз допрашивали Семена: сколько же получим?
— Да подождите, дьяволы, сами увидите! Пристают, как ребятишки.
Вечером каждый грузчик получил вдвое против обычного. Эти бородатые дяди, похожие на медведей, подмигивали, смеялись, шутили. Даже хмурый Хмелев, засовывая в кошелек кучу бумажек, сказал:
— А ничего, жить можно!
Никита Расторгуев с картузом стал обходить грузчиков:
— Ну-ка, ребята, клади по пятерке на построение выпивки! Праздновать, так праздновать! Ныне много огребли.
Он подошел к Семену.
— Клади, бригадир.
Семен заколебался: положить — значит одобрить пьянство, не положить — товарищи обидятся. Нет уж, надо приставать к одному берегу.
— Не положу.
Расторгуев сразу обозлился:
— Это что? От артели отстаешь, Семка?
— В выпивке от артели отстаю.
И, отвернувшись от Расторгуева, пошел на берег. Расторгуев яростно плюнул ему вслед.
— Начальника строишь? Это мы поглядим.
Семен резко повернулся, широкими шагами подошел к Никите.
— Чего глядеть? Ну? Вот тебе глядеть надо — это верно. Будешь сбивать артель на выпивку — мы покажем тебе дорожку на берег. Понял? Ну, так вот. Собирай, да помни.
Стычка очень взволновала Семена. Грузчики, конечно, не барышни, не институтки, грубость у них обычна.
Однако: ‘Начальника строишь?’ Куда хватил! А еще старый приятель!
Поднимаясь на обрыв и потом шагая по песчаным улицам Молитовки, Семен все раздумывал о стычке. ‘Как-то надо исправить жизнь? Грузчики — народ без устоев, — это правильно. И не надо бы их соблазнять. Не надо бы, например, у самой пристани продавать вина. А то смотри-ка, в каждой винной лавочке на дверях висит зазывающий плакат: ‘Продажа водки стопками’. Не хотел бы, да забежишь.
И опять же этот табак… через каждые четверть часа слышь-послышь крик на барже, на мостках, на берегу, у амбара: ‘Закуривай-ай!’ И четверть часа сидят, курят. На языке грузчиков это называется ‘сделать залог’ — отдых. А какой же отдых, если человек вместо чистого воздуха дышит смрадным табачным дымом?’
Домой он пришел озабоченный, суховатый, даже забыл купить ребятишкам гостинец, как это делал каждую получку.
Марья, увидев мужа с пустыми руками, посмотрела на него испуганно:
— Аль деньги не получил?
Семен молча вынул толстую пачку бумажек.
— Это что же? Это что же такое? — забормотала Марья, переводя глаза то на мужа, то на пачки денег.
— Ну, закудахтала! — махнул рукой Семен и засмеялся.
Утром случилось то, чего боялся Семен: семеро не вышли на работу. ‘Где?’ — ‘Известно где, закурили!’
Семен промолчал, сцепив зубы. Зато заругался вертлявый Володька:
— Мы работай, а они пьянствовать!
И ворчал мрачный Хмелев:
— На чужом горбу к обедне ездить хотят… Какая тут, к дьяволу, премия, ежели сразу семеро не работают! Тоже бригада называется!
Перед обедом на яру, возле амбара, вдруг появился Расторгуев. В расстегнутой красной рубахе, без пояса, лохматый, без картуза, он встал, широко расставив ноги, и заорал:
— Эй, начальники! Выходи все на одну руку!
У амбара, на мостках, на барже засмеялись, заулюлюкали, заругались.
— Вон он, Аника-воин!
И Семен сердито засмеялся. Ух, сколько он видел таких богатырей! Это бревно поперек дороги.
— Выходи на одну руку, Семка! Ну? — орал Расторгуев, засучивая рукава.
Грузчики с тачками хохотали и ругались, но никто не остановился, все цепью тянулись по мосткам и берегу. Расторгуев пьяными кривыми шагами подошел к цепи.
— Ну? Выходи!
Он остановился перед тачкой Хмелева, схватил Хмелева за руку, дернул. Хмелев закричал:
— Ты что? Драться?
Трое грузчиков подскочили к Расторгуеву, взяли под руки. Тот вырвался, полез в драку. Цепь остановилась на мостках и на барже, и десятки глоток заорали сердито:
— Дайте ему взбучку, чтобы не лез! В воду его, черта! Сам не работает и другим не дает!
В одну минуту Расторгуева схватили, скрутили, увели за сарай, за ворота, дежурному милиционеру приказали: ‘Не пускай’.
— А-а-а! — ревел Расторгуев на улице. — Все на одного? Я вам покажу!
После работы, как и каждый вечер, собрались на минуту у конторки узнать, сколько сработали. На каждого — больше, чем вчера, но на всех — меньше. И куда меньше!
— Какая тут премия! Поговорить бы надо: или работа, или пьянство. Таких из бригады вон! Верно! Гнать к чертям! Ты вот что, Семен, ты поговори с ними построже.
Когда наутро Семен пришел к пристани — за час до начала работы, чтобы все подготовить, — его встретил Расторгуев — с красными глазами, с мокрой головой:
— Я, слышь, вчера набедокурил. Ты уж не вспоминай, браток!
Семен пристально взглянул на него. И вдруг увидел красные глаза… отца. Вот так же когда-то отец с похмелья бывал смущен ненадолго, а вечером опять буйствовал и дрался.
— Ты не со мной разговаривай, а с бригадой, — жестко сказал Семен. — Вот сейчас соберутся, ты и поговори.
Расторгуев сразу заугрюмел, глаза глянули остро, брови сошлись.
— Ага! Рассердились? Чего это им сердиться? Все одним миром мазаны. Все пьяницы. А в пьяном виде чего не сделаешь? Тут кто-нибудь подстроил. Я узнаю кто.
Он косо, волчьим взглядом посмотрел на бригадира, пошел на берег, глубоко засунув руку в карман, вытаскивая оттуда деньги.
Пока Семен торопливо обходил баржу, причал и амбар, Расторгуев тоже торопливо шел к винной лавке. Угрюмо-ласково он сказал знакомой продавщице:
— А ну, Авдотья Ивановна, отпусти-ка свеженькой литровку.
— Самая свежая! — шутливо улыбнулась продавщица и подала Расторгуеву бутылку водки. — Ты бы закусочки купил…
— На что? Я водку пью голую.
Расторгуев подмигнул, зашел за угол, оглянулся, нет ли поблизости милиционера, и залпом выпил половину бутылки.
— Ха-а! — дохнул он широко открытым обожженным ртом. — Крепка!
Он пошел к пристани и на ходу бормотал:
— Рассердились? Я вам покажу… я вам покажу, как из решета чай пить.
Как раз у конторки собрались все грузчики — на десятиминутное производственное совещание перед началом работы.
— Эй, вы, сердяги! — рявкнул Расторгуев.
На него оглянулись. Он выпил остальную водку и бросил бутылку с яра в толпу грузчиков. Бутылка пролетела через головы, ударилась в стену — осколки засверкали, как брызги.
— Ты-ы! Чалдон. Бурлацкого киселя захотел? — четыре десятка глоток заревели в ответ.
Расторгуев засучил рукава. Четверо подбежали к нему, и минуты не прошло — его волокли уже к воротам.
— Когда он успел нахвататься? — удивленно сказал Семен. — Полчаса назад приходил совсем трезвый.
— Умеючи, нешто долго?
‘Пожалуй, я виноват, надо бы просто поговорить, а я пригрозил…’
Перед его глазами мелькнула смущенная похмельная физиономия Расторгуева — и ему стало совестно за себя. В обед он нарочно пошел мимо винной лавки, надеясь встретить Расторгуева, поговорить. И встретил: Расторгуев мертвецки пьяный валялся за углом — головой в бурьян, лицом в землю. Огромные руки беспомощно раскинулись в стороны. Ох, как это было знакомо! Чувство злобы кольнуло Семена в сердце: ‘Валяется, как свинья в грязи!’ И тотчас шевельнулась жалость: точно ли, что человек сам виноват. Он вспомнил детство, мальчишку Никитку… Сам ли виноват?
На другой день Семен встретил Расторгуева уже у ворот пристани, где два милиционера сердито прогоняли его прочь:
— Вчера дрался и нынче драться пришел? Иди домой!
Семен подошел к нему, улыбаясь:
— Опять скандалишь?
Расторгуев оглянулся. Лицо его было измято, смущенно и сердито.
— Не пускают! Работать не пускают! — закричал он.
— Ну-ну, ребята, не обижайте мальчика. Он нынче скандалить не будет. Идем со мной.
Милиционеры посторонились. Старший сказал:
— Раз бригадир на себя ответ берет, мы пропустим.
Бригады еще не было. Семен принялся готовить ‘рабочее место’ — проверять трюм баржи, расчищать место в амбаре, оправлять мостки. Он не сказал ни слова Расторгуеву. А тот — похоже — ждал руготни. И сам приготовился ругаться.
Длинные, двухвершковые, доски мостков были тяжелы, и Семен поворачивал их с напором. Расторгуев деловито принялся помогать.
— Га-га-га! Вот они, работники-то! — закричали на яру.
То подходили грузчики. Два, три заворчали было на Расторгуева — Семен оборвал резко:
— Будет вам! Нашли про что толковать! Аль с вами не бывает греха?
С середины июля на Верхней Волге и на Оке начинается обмеление, суда в Нижнем (ныне город Горький) паузятся, то есть часть груза с них снимается, а крупные суда разгружаются вовсе.
В тот год из-за небывалой засухи Волга обмелела до полуметра на перекатах. Работа грузчиков в порту приобрела особое значение. Бригады работали непрерывно день и ночь. Лучшим бригадам были обещаны крупные премии.
Бригады соревновались упорно. Семен придумывал все новые улучшения, добивался установки конвейеров с баржи на берег, заставил грузчиков носить голицы, потому что голой рукой, как он заметил, грузчики работали не так смело. Наконец он соединил грузчиков в звенья по пять человек — одинаково сильных и ловких — и расчет вел по выработке каждого звена. Так началось соревнование между звеньями уже внутри бригады. И самое было удивительное, что звено Расторгуева шло первым… Ого, что было, когда начинала работать бригада! Будто пожар пылал и на барже, и на берегу, и в амбарах. ‘Залоги’ — то есть ‘минуты отдыха’, ‘покурим!’ — были редки: пять минут в час.
О бригаде уже говорили по всем пристаням города Горького, каждый день писала о ней газета, бригаду стали перебрасывать с одного участка на другой — на прорывы…
Первая декада сентября была объявлена на всем водном транспорте стахановской. На рейде перед городом и ниже города по Волге длинными рядами стояли баржи, ожидая перегрузки и разгрузки. Сентябрь — самый рабочий месяц у грузчиков: надо успеть все сделать до ледостава. Стахановская декада была объявлена вовремя. И в эту декаду бригада Острогорова постановила работать, не считаясь со временем.
— Все равно зима идет — зимой отдохнем.
Пятнадцатого сентября, вечером, в клубе водников было отчетное заседание — по стахановской декаде. Днем перед заседанием на причал к Семену пришел профорг. Поговорили о делах, потом профорг сказал:
— Вот что, Семен Иваныч, тебе придется ныне речь сказать. Приготовься.
Семен нахмурился: речей-то говорить он не любит, и не доводилось выступать на собраниях.
— Да уж ты как-нибудь. Понатужься, — засмеялся профорг.
— О чем же говорить?
— Мало ли о чем! Ну, скажи, как работали в декаду, как ты объединял людей в звенья, по каким признакам. Да, вот еще что, — ты знаешь, как жили грузчики прежде. Семья Острогоровых — известная семья. Скажи, как жили прежде и как теперь. Куда грузчики девают деньги… Ну, ты сам знаешь.
Семен смущенно почесал в затылке:
— Непривычный я в этом.
— А ты привыкай. Ты у нас знатным человеком становишься, говорить доведется.
И ушел.
Всю остальную часть дня Семен ходил как связанный. ‘О чем же сказать? Как живут грузчики? Вот Белов купил кровать за триста рублей — с шишками, с матрацем’. Семен про себя засмеялся: ‘Нешто про кровать рассказать?’
В клуб пошли всей бригадой — пятьдесят два человека, а пятьдесят третья — Марья Острогорова — Семенова жена. Когда вошли в трамвай, она оглядела грузчиков и зашептала мужу на ухо:
— Гляди, гляди, как все оделись!
Семен оглядел всех, — в самом деле все оделись чисто, в новых пальто. ‘Нешто про одежу еще сказать?’ — подумал он, все время мучительно подыскивая, о чем говорить на собрании.
Клуб водников помещался в большом здании на бывшей ярмарке. До революции здесь был ресторан. Семен помнил, как из окон, бывало, доносились пение и пьяные крики.
Сейчас полным-полно собралось грузчиков, пришли и начальники участков, механизаторы, счетоводы. Перед эстрадой, заставленной пальмами, большим кружком сидели музыканты. Трубы их сияли под тысячесвечными лампами. В зале стоял сдержанный шум. У Семена забилось сердце, он оглянулся тревожно (мысль о выступлении мучила его, как заноза). Но кругом были все знакомые лица. Вот Бородулин Федор — бригадир со второго участка, — он все кричал, что ‘всем пить даст’. При виде его Семен почувствовал прилив задора. Вот Николай Смирнов издали кивает головой. Надо быть дураком, чтобы при нем смутиться. ‘А, скажу что-нибудь’, — решил он и стал оглядываться уже спокойно.
Вдоль стены прошел представитель наркомата Дулейкин — высокий, худой. Здесь, среди грузчиков, он стал будто меньше ростом. Прошел инструктор политотдела.
— Все начальство нынче здесь! — зашептал кто-то позади Семена.
Представитель профсоюза водников открыл собрание. Музыка оглушительно сыграла ‘Интернационал’. Председатель прочитал список, кого партком и профком предлагают избрать в президиум. И тут Семен будто прыгнул в холодную воду — такой дрожью обдало, когда председатель назвал его имя. Марья, сидевшая рядом, зашептала радостно: ‘Тебя! Тебя!’ Семен торопливо толкнул ее локтем: ‘Молчи!’
— Какие изменения? Какие дополнения? — взывал председатель. — Товарищи члены президиума, прошу занять места.
Музыка заиграла веселый марш, пока там и здесь поднимались избранные и шли на эстраду. Представитель наркомата взял Семена за рукав, посадил рядом с собой — в первом ряду, прямо у стола. Семен положил было руки на стол, но они ему показались слишком огромными, и он спрятал их под стол, в складках красной скатерти.
— Товарищи! Основной доклад о работах горьковской пристани сделает представитель наркомата Дулейкин, — крикнул председатель.
Все глаза повернулись к Дулейкину, и Семен облегченно пошевелился. ‘А чего я робею?’ — подумал он. И, чуть улыбаясь, посмотрел туда, где сидела Марья. Виднелась только половина ее лица. Марья заметила его пристальный взгляд, кивнула головой.
— На первое место в нашем соревновании вышла бригада товарища Острогорова, сидящего вот здесь! — говорил Дулейкин и, повернувшись к столу, показал на Семена.
В зале что-то грохнуло, будто повалился потолок. Сразу лица оживились, белые хлопающие руки замелькали, как птицы.
— Вы знаете, товарищи, Острогоров происходит из старинной семьи грузчиков Острогоровых, которая славилась издавна своей силой и буйством. Прошлую темную славу этой семьи ныне сменяет светлая слава нашего прекрасного работника, бригадира…
В зале опять загрохотали хлопки. У Семена билось сердце.
— Нами постановлено выдать бригаде Острогорова первую премию в десять тысяч рублей…
— Урра! Браво! — закричали в зале.
Дулейкин поднял руку.
— Из этих десяти тысяч одна тысяча присуждается персонально бригадиру Острогорову…
Музыка заиграла туш, и зал наполнился грохотом. Начальник пароходства встал со стула и, глядя прямо в лицо Семена, оглушительно аплодировал. Семен растерянно поднялся. Дулейкин с другой стороны тоже смотрел ему в лицо и неистово хлопал. И со всех сторон — лица, лица, улыбки, хлопки, музыка.
— Браво! Урра! Острогоров!
Семен, беспомощно улыбаясь, стал кланяться. Он плохо понимал, что происходит.
Но вот шум стал стихать, все опять сели на места. Дулейкин опять закричал в зал:
— Вторая наша премия, пять тысяч рублей, выдается женской бригаде Илюниной.
И опять гром, музыка, шум. Илюнина поднялась красная, с блестящими глазами. Семен тоже встал, захлопал огромными ладонями… И дальше все пошло проще — речи, музыка, шум в зале. Говорил начальник пароходства — опять с особенным почетом о бригаде Острогорова, потом инструктор политотдела… Председатель нагнулся к уху Семена, сказал шепотом:
— Сейчас твоя очередь.
— О чем же сказать?
— Скажешь, как работали. И о прошлом скажи. А вот теперь ты… (Он поднялся.) Товарищи, слово имеет бригадир Острогоров.
Весь похолодевший, подошел Семен к трибуне.
— Теперь… я скажу, как мы работали, — хрипло начал он и дважды кашлянул. — Конечно, до стахановского движения мы работали по старинке, как мой дед и отец работали. А тут разговор пошел — ударники, стахановцы, рабочее место. Я сперва и не знал, что это такое…
Он рассказал, как бригадир с третьего участка вызвал его на соревнование, как он ругался про себя, оскорбленный, как научился готовить рабочее место, следил за работой товарищей, объединял в звенья, ‘равный к равному’.
— О прошлом расскажи! — крикнул молодой голос из зала.
— А чего рассказывать? Ныне и вспоминать не хочется. У деда моего, и прадеда, и отца только и праздника было, что водка. Это вы знаете. Я лучше расскажу, как теперь мои товарищи по бригаде живут…
В зале примолкли, сотни глаз глядели в лицо Семену.
— Бывало, рядчики спаивали бурлака, — бурлак за полбутылку готов был поднять груз в двадцать пять пудов. Пьяный себя не берег. А ныне — себя берегут, людьми себя считают. И дома живут не так, как бывало.
И рассказал про кровать в триста рублей, про то, что грузчики ходят в театр, читают книги. И даже пятеро концерт ходили слушать — ‘заплатили по пять рублей за место’.
Ему хлопали сильнее, чем Дулейкину. И он успокоился только тогда, когда заговорила Илюнина… В конце вечера начальник политотдела сказал, что переходящее Красное знамя присуждено бригаде Острогорова:
— Пусть лучшее звено этой бригады возьмет знамя!
Зал замер. Никто не шевельнулся. Председатель крикнул:
— Лучшее звено? Товарищ Расторгуев здесь?
Кудлатый Расторгуев поднялся из рядов.
— Где твое звено? Пусть товарищи идут сюда.
Еще четверо поднялись за ним, все полезли на эстраду, музыка играла оглушительно. Пять здоровенных мужчин вышли на эстраду. Инструктор политотдела подал Расторгуеву знамя. Расторгуев взял его обеими руками. Зал зашумел, как водопад. Семен поднял руку, и шум смолк.
— Обещаем никому не давать это знамя, держать его твердо в нашей бригаде.
Из зала крикнул кто-то с насмешкой: ‘Ну, посмотрим!’ И опять гром аплодисментов и музыка. Расторгуев пошел с эстрады. Красное бархатное знамя высоко поплыло над головами.
Осенью, когда закрывалась навигация, Семен ездил в Москву на съезд водников как делегат грузчиков. До закрытия навигации переходящее знамя так и осталось в его бригаде. В горьковских газетах была помещена речь Семена на съезде в Москве — все о том же, как работали грузчики, как жили прежде и живут теперь. И о кровати в триста рублей тоже было. Газета поместила портрет Семена.
Со съезда Семен вернулся с двумя чемоданами подарков, чуть похудевший, но веселый, постриженный и причесанный. Это было утром, когда вся Молитовка работала. Поздоровавшись, он заторопил Марью, чтобы скорей дала завтракать:
— В союз просили прийти.
— Ну уж, подождал бы ныне ходить, — недовольно сказала Марья, посматривая на чемоданы.
Очень быстро она приготовила завтрак и, поставив его на стол, уцепилась за чемоданы. Стоя на коленях, она начала выкладывать подарки — книги, вязаную кофточку, отрез материи, патефон.
В тот же день слух о приезде Семена пронесся по всей Молитовке, а на другой день, с утра, лишь ушел Семен на работу, соседки гурьбой полезли к Марье в избу — узнать, что рассказывал Семен про Москву.
Мать Мараиха, видавшая на своем веку всякие виды, качала годовой, удивляясь вслух:
— Вот времена! Семка-грузчик на одном плану с высоким начальством.
— Уж чего… — скромно вздохнула Марья, — теперь в газетах только и печатают, кто хорошо работает.
Весь день в избе одни соседки сменялись другими. Пришли и Матрена с Иваном — оба высокие, по-стариковски тощие. Иван хрипел, шел тяжело, опираясь на падог. И тотчас сел у стола.
— Еще здравствуйте. Давно у вас не были. Услыхали ныне, Семен приехал из Москвы. Вот пришли.
Сын рассказал про свою поездку.
Иван покачал головой, задумался. И сказал тихо, по-стариковски:
— Вот дела-то… какие. Жить бы теперь… глядишь, и я бы к настоящему делу пригодился. Сила у меня была больше Семкиной. А ныне… нет… ушла силушка.
1937

————————————————————————

Источник текста: Человек и пустыня Роман, рассказы / Александр Яковлев, Вступ. ст. В. Петелина. — Москва: Художественная литература, 1986. — 526 с., 22 см.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека