Сказки Земли, Гусев-Оренбургский Сергей Иванович, Год: 1908

Время на прочтение: 50 минут(ы)

С. Гусевъ-Оренбургскій.

Сказки Земли.

Посвящаю
Екатерин Павловн
Пешковой.

…Съ воплемъ счастья слились въ поцлу два угасшихъ міра. Серебряно-льдистыя планеты полопались, какъ сплыя почки, на дн бездны, гд два тусклыхъ солнца слились въ порыв страсти, какъ два усталыхъ сердца. И страсть зажгла ихъ снова. Въ черный мракъ вселенной безшумно метнулись бушующіе вихри распавшихся атомовъ. И несъ эфиръ въ безконечность ихъ содроганье, какъ блескъ свадебныхъ свчей. Въ буйномъ весельи они наслаждались свободой, кипя, носились, не сталкиваясь, въ бшеномъ танц,— долго-долго,— пока радостное чувство распада не смнилось жаждой общенья… Изъ кипящаго хаоса возникъ новый міръ.
Ничто не могло остановить его роста, ничто!
Его создала Необходимость.
Она разскла кипящую туманность на огненныя вихри. Бросила огненные вихри, какъ шары, на ихъ орбиты. Охлаждая, сжимала ихъ въ твердые комки. Рисовала на нихъ узоры горъ и голубыя моря.
Такъ родилась Земля,— дочь и наслдница невдомыхъ міровъ.
Ничто не могло остановить ея роста, ничто!
Ее родила Необходимость.
… Земля была неустроена и пуста,
Бродили слпыя напряженныя силы въ царств пляшущихъ атомовъ,— любовь и ненависть порождали въ нихъ. Изъ любви атомовъ родилась первая клточка. Хрупкою и нжною родилась она.
Лучъ солнца зажегъ въ ней душу.
Новая въ этомъ мір, среди невдомыхъ опасностей искала она себ подобныхъ, чтобы въ дружескомъ обществ отстоять существованье. И подобно атомамъ, въ механическомъ общеніи и механической борьб создававшимъ груды скалъ, волны моря, порывы бурь,— всю эту срую еще и печальную землю,— она, повинуясь памяти и инстинкту, создала коммуну, породившую организмы. И покрыла она горы лсами, степи травами и цвтами, дно морское кораллами, взбороздила рыбой морскую рябь, побжала по земл животнымъ, взлетла ввысь на крыльяхъ птицы и, какъ наскомое, припала жаломъ къ сладкой влаг цвтовъ. Въ жадныхъ поискахъ совершенства, растя отъ формы къ форм подъ ударами борьбы за счастье жить, утончала она свои инстинкты, свои способности, пока въ самыхъ тонкихъ и благородныхъ клточкахъ,— клточкахъ мозга,— не вспыхнуло сознаніе.
И изъ сознанія медленно выросъ Разумъ.
И Разумъ сказалъ о себ:
— Я.
Такъ Природа противопоставила себя себ самой, точно заглянула въ туманное и тусклое зеркало.
… Человкъ — это растущій разумъ на основ животнаго. Это — Природа, познающая себя, какъ Истину, и наслаждающаяся собой, какъ Красотой.
Разумъ поднялъ въ глубь чернаго неба свой багровый факелъ и, взмахнувъ имъ, освтилъ бездну съ безстрашнымъ вопросомъ:
— Кто ты?
И бездна отвчала ему эхомъ:
… ты …
Но онъ не узналъ себя. Не понялъ себя!
До сихъ поръ природа была мощной Волей. Теперь она стала Идеей. Идея, сливаясь съ волей, должна была творить великую, несказанную Красоту, превращая эту милую землю въ прекрасный рай для прекраснаго существа. Но для этого Идея должна отражать Сущее. А Разумъ… создалъ Химеры. Какъ Природа, творя Разумъ, шла ощупью по пути безчисленныхъ опытовъ, такъ Разумъ, познавая Природу, шелъ въ туман впечатлній обманчивыхъ и неврныхъ. Въ жадномъ исканіи Истины онъ понялъ силы природы, какъ боговъ, владвшихъ міромъ. Онъ сдлалъ вселенную жилищемъ этихъ боговъ. Онъ создалъ религію — культъ этихъ боговъ. Онъ создалъ мораль — волю этихъ боговъ. И пришли хитрые и наглые и сказали:
— Врь и повинуйся!
И волею боговъ стала воля хитрыхъ и наглыхъ.
Подъ священнымъ покровомъ небесъ они жадными руками захватили землю и осквернили вольный просторъ ея… Закрпили власть свою законами. Поставили троны… Было много троновъ, были они жадны, было имъ тсно. Поили они землю кровью въ военномъ разбо. И въ черной тни враждующихъ троновъ стали хитрые и наглые господами земли. Подъ шумъ сраженій и льющейся крови обманутыхъ химерами рабовъ, подлили они богатства земныя между собой и загнали человчество въ загоны. На мрачныхъ скрижаляхъ исторіи вками чертили они кровавыя слова:
— Врь и повинуйся!
Вками бичъ звучалъ и плеть свистла надъ мыслію и волей человка.
Рабство пропитало жизнь.
Рабство пропитало клточки мозга.
Водопадъ бурной матеріи,— съ бушующей страстью, жадно искавшій черезъ человка невдомаго лучезарнаго совершенства,— перегородили шлюзы, и на шлюзахъ повисли крпкіе затворы. Красивое желанье,— дитя мощной воли и инстинктивныхъ исканій совершенства,— это великое ‘хочу’ Природы, порождавшее всю многогранную прелесть жизни, было заключено въ оковы пошлаго разсудка и брошено въ темницу долга. Здоровые и сильные инстинкты были сбиты съ пути химерами. И на земл появилось то, чего не знала природа:
Пошлость извращеннаго инстинкта.
Порокъ!
И самый наглый изъ пороковъ — добродтель,— маска разбойниковъ и лжецовъ, вольныхъ или невольныхъ.
Человкъ сталъ маленькій, жалкій, кровожадный, слабый, подлый, рабъ передъ сильными, деспотъ надъ слабыми.
И земля стала тюрьмой для него.
Черной гробницей неслась она въ пустыняхъ міра и дымилась кровью и слезами…
…Разумъ росъ!
Ничто не могло остановить его побдоноснаго роста! Ничто!
Ибо онъ — сынъ Необходимости.
Среди клточекъ химеръ, этихъ гіенъ и шакаловъ мозга, тупыхъ и наглыхъ, упорно вспыхивали, какъ яркія солнца, живыя, бодрыя, жизнерадостныя клтки, жадно искавшія откровеній Природы. Он видли стны земной тюрьмы и съ шумомъ бури обрушивались на нихъ. Трепеща въ пасти гіенъ и шакаловъ, звонкими голосами он кричали глухому и нмому человчеству объ идеал человка, о Великомъ Освобожденіи. Он гордыми взмахами орлиныхъ крыльевъ вздымались въ самую глубь вселенной и сталкивали тамъ одинъ за другимъ сусальные престолы Химеръ.
Он кричали:
— Знай!
Это была работа вковъ.
Внизу, въ долинахъ рабства, глухо шумло человческое море, вками слышалось непрерывное шуршанье милліоновъ ногъ, неврныхъ и жалкихъ…
…И звонъ цпей… и стоны…
И крики кровавой вражды… и псни скорби…
И вопль недоумнья.
А одиночки, носители Истины,— эти яркія клточки въ темномъ мозгу человчества,— точно на скалахъ все перекликались, какъ часовые у выходовъ изъ огромныхъ тюремъ:
— Слу-ша-а-а-й! — звали они изъ вка въ вкъ.
И втеръ столтій разносилъ ихъ голосъ:
— Слу-у-ша-а-а-й….

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

И пришла пора!
Бурно заволновалось человческое море и гордыя волны его ударились съ ревомъ въ берега Химеръ. Великая Идея стала достояніемъ массъ, напитала ихъ до боли въ груди, до страстной жажды мірового взрыва… великая идея Торжествующаго Разума: о блаженномъ существ на прекрасной, какъ рай, земл.
…Земля!..
Колыбель моя… мое единственное отечество!
Гражданинъ вселенной разумомъ, я сынъ твой моимъ тломъ, моими чувствами, моимъ жарко-бьющимся сердцемъ, моей жаждой Красоты и Истины. Много усилій употребила Природа, чтобы ликующая пснь вселенной проникла въ мое, рожденное тобою, сознанье. Я понялъ тебя… понялъ путь твой… черезъ тебя пойму вселенную, какъ Истину, и отражу ее теб, какъ Красоту.
Ничто не остановитъ моего роста, ничто!
Меня родила Необходимость.
И когда придетъ часъ твой, Земля моя, и ты, усталая, упадешь въ сладкія объятья какой-нибудь тоскующей планеты, чтобы породить новый міръ въ багрянц страсти, каждый твой этомъ будетъ проникнутъ слдами моей жажды, моей мысли, моего упорства…
…Мы не умремъ, Земля моя!..

I.
ОДИHЪ.

I.

Было такъ знойно, что степь курилась.
Золотисто-желтая, она сухими объятьями сжимала село, дышала на него палящимъ жаромъ. Призраки жажды,— крутились по ней вихри, простирая просящія руки въ золотую пыль раскаленнаго неба.
Хаты припадали къ земл съ тусклымъ взглядомъ, изсохшія отъ зноя. На пустынныхъ дворахъ колыхался бурьянъ и пахучая полынь. Заброшеннымъ кладбищемъ казалась сельская улица, а крестный ходъ — похоронной процессіей. Горячій втеръ приносилъ со степи пыль, слпилъ глаза, рвалъ изъ рукъ темныя иконы. Хлопалъ хоругвями, мшалъ идти, раздувая полы одеждъ… казалось: люди борются съ бурей, склоняя впередъ тла, сгибая головы. Бабы, задыхаясь, часто мнялись иконами. У воротъ апатично крестились и вяло кланялись мужики, косматые отъ втра.
Надъ высохшимъ ручьемъ долго просили Бога о дожд.
Просящія лица съ мольбой смотрли въ небо…
Съ неба сыпалась пылъ.
А надъ ручьемъ безлистныя деревья качались отъ втра, и на нихъ долгимъ крикомъ, вторя унылому пнью, кричали галки, безсильно развая клювы.

——

Бабы поднимали вверхъ худыя лица, и съ ихъ засохшихъ губъ срывался дрожащій крикъ:
— Да-ждь до-ждь…
Дьяконъ,— тусклый, пыльный,— щумно вздыхалъ:
— Да-ждь дождь…
О. Геннадій думалъ о сын: что за гроза разразилась надъ его головой, тамъ, въ шумномъ город? Его письмо пылало гнвомъ на неправды міра, жаждой невдомой правды. Но за словами что-то темное, тревожное было, какъ сонный крикъ. И тоскою звучало прощанье. О какомъ дальнемъ пути говоритъ онъ? Точно навки…
По сурово сжатымъ губамъ скользнула улыбка, какъ отблескъ пылающей степи.
— Тсенъ міръ его сыну… тсенъ міръ!
Хоругви бились, какъ красныя крылъя.
Съ иконъ святые безучастно смотрли круглыми глазами. Пантелеймонъ застылъ съ ложечкою и ковчежцемъ, Георгій поражалъ дракона, Илья улеталъ на огненныхъ копяхъ. Ликъ ‘казанской’ смотрлъ огромнымъ чернымъ пятномъ. Въ воздух жила напряженная жажда огненныхъ молній, ударовъ грома, шумящихъ ливней.
Не пли, а кричали пвчіе:
— Да-ждь до-ждь….
Мрачная тнь легла на загорлое мдное лицо о. Геннадія, съ жесткой бловатой бородой, и внутрь ушелъ взглядъ темныхъ, почти мутныхъ, глазъ.
…Не Голгоа ли его жизнь?
Скитанья по приходамъ, взгляды вражды, шопотъ за спиной. Интриги и козни только потому, что привыкъ упорно и хмуро отстаивать свою правду. Но вотъ… и сыну чужда его правда! Что жъ длать… Пусть идетъ своими путями, пусть смло идетъ! Разв не духъ отца горитъ въ немъ? Не вс ли мы на разныхъ поприщахъ жизни ищемъ живой воды, чтобы оросить жаждущую почву?.. А онъ, съ своей Юліей, издалека будетъ слдить за нимъ…
Мысль о жен всколыхнула въ немъ нжность.
И на мигъ небо улыбнулось ему золотой улыбкой.
Засмялось солнце.
А вокругъ все стонало въ агоніи жажды:
— Да-ждь до-ждь…
Воспаленныя лица смотрли въ бездну неба:
— Да-ждь до-ждь…
Жаркія груди томились:
— Да-ждь до-ждь…
О. Геннадій въ смутномъ порыв поднялъ руки:
— Да-ждь до-ждь земл жа-ждущей, Спа-а-се!

——

Черный вихрь поднялъ лохматую голову. Потушилъ солнце. Упалъ тучей пыли на хоругви, плюнулъ въ иконы, больно ударилъ въ лица. Въ буйной ссор крутились песчинки, металась пыль, сновали листья, неслись по круту въ шумящей свалк. И пришелъ другой вихрь и схватился съ этимъ. Хоругви пытались улетть. Иконы рвались изъ рукъ. Люди хрипящими голосами, ослпленные, допвали молебенъ.
Вихри распались.
Но еще жило ихъ безуміе въ возникшей ссор.
Покрытый соромъ дьяконъ, получивъ за молебенъ деньги, со звономъ бросилъ на столъ мдныя монеты. И, взбрасывая руки, грозилъ о. Геннадію, поворачивая къ толп багровое лицо:
— Люди добрые! Разсудите меня съ нимъ. За Іисуса Сладчайшаго — пятнадцать копеекъ! У меня брюхо… Разсудите меня съ нимъ!
Его обступали бабы съ молящими голосами:
— Дьяконъ! Дьяконъ!
Лаялъ щенокъ. Крутились хоругви.
Мужики съ пыльными лицами окружили его. Дьяконъ метался въ ихъ толп и кричалъ:
— За Илью пророка — гривенникъ! Пятакъ за ‘утоленіе печали’. Грошъ, грошъ… ‘всхъ скорбящихъ радосте’. Братіе! Гд то видано отъ начала вковъ? Мы святыхъ по дешевк распродаемъ!
Точно таинственный, долго-жданный, лозунгъ бросалъ онъ въ толпу. И въ ней росло непонятное возбужденіе. Лица наливались кровью, въ воздух метались грозящія руки:
— Дьяконъ правильно говоритъ!
— Такъ, такъ!..
— Отъ сего аукціона я и дти мои по міру пойдемъ!
— Врно! А кому отъ того легче? Лучше взыщи… что положено. Какъ въ другихъ приходахъ. Взыщи! Не томм только!
Дьяконъ заглушалъ гомонъ голосовъ:
— Академикъ!.. Мой сынъ… Александръ… академикъ! Я родилъ… академика! Онъ прошелъ высшія науки. ‘Уставы предковъ священны’,— говоритъ мой сынъ… ‘академикъ!’ Ибо, кто установилъ требы и даянія за нихъ? Сирчь таксу? Господь…
Мужики отзывались:
— Врно!
Враждебною стною стояли противъ о. Геннадія и бросали въ лицо ему упреки:
— Не томи насъ наставленьями!
— Что въ томъ, что за требы не берешь, а за каждый шагъ преслдуешь?
— Кто безъ грха, что ты всякаго укоряешь грхомъ его?!
— Взыщи! Не томи только!..
Выталкивали изъ среды своей сдого, приземистаго, краснощекаго мужика.
— Вотъ Демьянъ! Говори ему, Демьянъ! Говори за всхъ, Демьянъ!
Демьянъ впивался въ лицо о. Геннадія острыми маленькими глазками.
— Моготы нашей больше нту,— говорилъ онъ.— Что у насъ… Лавра? Хочешь живыми на небо втащить? Мы сами туда дорогу найдемъ, коли понадобится… вотъ что! Только пужаешь зря… вотъ что! У насъ двушки разучились пть псни. Бабы, завидвъ тебя, прячутся въ чуланы. Да скоро и мужикамъ въ пору прятаться будетъ…
Кто-то угрюмо добавилъ:
— Точно въ каждомъ дьяволъ сидитъ!
Толпа возмущенно шумла:
— Взыщи!
— Каждый шагъ…
— Не томи!
Крутясь, какъ комокъ пыли, дьяконъ выбрасывалъ къ о. Геннадію руки:
— Кто есть человкъ, который любитъ тебя?
Въ приступ возмущенія грозилъ ему:
— Собственный сынъ ушелъ отъ тебя!..
Опираясь о столъ рукою, о. Геннадій спокойно стоялъ, и сумрачно смотрлъ, не отрывая глазъ, на вихрь лицъ, и точно о грудь его, остро-колющая, разбивалась буря возмущенья.
Но при словахъ дьякона глаза его мрачно вспыхнули.
— Безумцы! — протянулъ онъ руку.— Обличеньями ли моими недовольны?
— Да! Да! — кричали ему въ отвтъ.— Да, да!
Обступали его съ безпорядочнымъ гомономъ:
— Застращалъ все село!
— Не томи!
— Моготы нтъ!
Оглушали его криками.
Глаза его загорлись, и голосъ принялъ металлическій тонъ:
— Жесткимъ жезломъ моего слова, какъ упорное стадо, гоню васъ въ царство Отца Небеснаго. А вы… каменныя души! Вы отъ боли кричите, ибо нтъ въ васъ мста, чистаго отъ грха!
Онъ возвысилъ голосъ среди возмущеннаго шума.
— Съ гнойныхъ пастбищъ грха гоню васъ! Предъ вратами Ада сторожу васъ! Ибо я пастырь, а вы — овцы мои, безумныя овцы, забывшія Бога! Ночами въ слезахъ молюсь за ваши души,— за упорныя души блудниковъ, клятвопреступниковъ, лихоимцевъ, безбожниковъ, пьяницъ и татей. Я обличаю васъ? Да! Ибо я голосъ совсти вашей. Если бъ я не обличалъ васъ,— громъ небесный обличилъ бы васъ въ то время, когда вы, пьяные, валяетесь подъ заборами, когда вы крадетесь тайкомъ къ чужимъ женамъ и ваши жены длаютъ то же… когда вы предаетесь скотскимъ порокамъ… когда вы, какъ тати, стремитесь захватить чужое, ненасытные, какъ піявки! И когда вы тонете, беззаботные, въ черной пучин грха, одинъ я стою на страж, и за каждымъ шагомъ вашимъ слжу, дабы…
Кто-то изъ толпы дерзко и угрюмо сказалъ:
— За своей женой слдилъ бы лучше!
Точно получивъ ударъ, о. Геннадій вскинулъ голову и густо вспыхнулъ.
Наступила смущенная тишина. Только дьяконъ веселился и радовался.
— Его жена! — повторялъ онъ.— Его жена!
Бабы моляще шептали ему:
— Дьяконъ! Дьяконъ!
Но онъ выбрасывалъ руки изъ толпы ихъ.
— Мы знаемъ… его жена!… Кто видитъ сучокъ въ глазу брата, не видитъ въ своемъ бревна! Его жена…
Точно посыпались искры съ лица о. Геннадія. Онъ хотлъ что-то крикнуть, но задохнулся. Сдлалъ впередъ шагъ. И вдругъ съ силою ударилъ дьякона въ щеку.
— Святитель Николай… Арія… за Христа… а я за жену мою… за святую!
Между ними бросились.
Шумли, кричали, уговаривали.
О. Геннадій мутнымъ взглядомъ оглядлъ ихъ…
…Отхлынули.
Образовали кругъ, кого-то пропуская.

——

Дв бабы вели подъ руки костляваго старика.
Онъ былъ сухъ и пыленъ, какъ образъ Засухи.
Безцвтными глазами съ сраго лица смотрлъ онъ на о. Геннадія. Раскрывъ беззубый черный ротъ, задыхался, палимый жаждой, и грудь его подъ холщевой рубахой работала, какъ мхи, а босыя ноги въ грязныхъ портахъ едва переступали.
— Засохъ!— шумно шепталъ онъ.— Только и облегченія, когда желзо сосу. А воды глотокъ… не держится! Сейчасъ сонъ видлъ: нагнулся въ колодезь… упалъ. А тамъ горячія жабы облпили… пили мою кровь!
Бабы кланялись:
— Напутствуй его, батюшка!
О. Геннадій провелъ рукою по лицу, будто сонный.
— Сейчасъ,— сказалъ онъ, задыхаясь,— я сейчасъ. Схожу домой… за святыми дарами.
Пошелъ.
Степь жарко дышала ему въ разгоряченное лицо. По ней плясали вихри, какъ черные монахи. …И гд-то въ вышин клекталъ степной орелъ…

II.

Солнце бросало отвсные лучи, точно дкія стрлы.
Расплавленное золото степи, какъ море, колыхаясь, плескалось, вливая въ улицы волны горячихъ вздоховъ и томныхъ поцлуевъ земли. Отъ травъ,— полузасохшихъ,— отъ безводныхъ облаковъ,— прозрачно блыхъ, отъ крика коршуновъ, отъ горизонтовъ,— мутножелтыхъ, жадныхъ, отъ черныхъ вихрей,— сухихъ, безшумныхъ, шло напряженно-знойное томленье.
Мутныя волны влекли о. Геннадія быстро впередъ.
Солнце жгло блыя стны дома.
Ставни были наглухо закрыты.
И казались ему темныя ставни комками грязи, брошенными враждой на блыя стны.
Онъ оттолкнетъ грязныя руки вражды… съ гнвомъ оттолкнетъ ихъ! Среди грховнаго мірового потопа его священный ковчегъ — семья его. Уже не разъ темные намеки, какъ ржавые гвозди, впивались въ его сердце…
— Онъ презираетъ ихъ… да, презираетъ!
…Разв ея милое сердце не раскрыто передъ нимъ, какъ страницы священной книги? Разв вынесъ бы онъ холодныя бури своего одинокаго пастырства безъ сладостнаго дуновенія ея кроткой и врной души? Молчаливая, она умла всегда поддержать его взглядомъ, ободрить улыбкой. Не ея ли рука скользила по волосамъ его легкимъ прикосновеніемъ, отгоняя тяжелыя думы? Не казалось ли ему солнцемъ лицо ея, когда возвращался онъ усталый и измученный съ послушаній?
— Да! Солнце… она солнце жизни его… его Юлія!
Горячая нжность обняла его.
Прошелъ въ темныя сни съ тайною мыслью:
— Спитъ? Отъ жары разметалась… Осторожно пойду, не разбужу… перекрещу ее!
Безшумно проникъ въ душную залу…
Мебель стояла, нахохлившись отъ жары. Въ углу бллъ гипсовый образъ Христа. Въ стекло съ громкимъ жужжаніемъ билась одинокая муха.
Онъ стоялъ среди залы съ бьющимся сердцемъ, и въ темнот отъ улыбки блли его зубы.
Смутно и странно прокричалъ кто-то?
Нтъ… послышалось?
Осторожно ступая, пошелъ.
Безшумно раздвинулъ темныя занавски спальни.
Вставилъ лицо между ними.
…Заглянулъ…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

…Въ безстыдств обнаженныхъ членовъ… въ бшеномъ бг ногъ и рукъ, дрожащихъ бёдеръ, плечъ, какъ міровую ткань, ткалъ паутину грхъ, ткалъ паутину грхъ, нагой, безстыдный.
Въ чаду палящихъ вздоховъ, укусовъ, криковъ, алчныхъ поцлуевъ, бшено билось золотистое тло въ крпкихъ, черныхъ, настойчивыхъ объятіяхъ. Обвивалось змиными кольцами, пухлыми, блыми. Разжималось и страстно вытягивалось, нагло безстыдное въ каждомъ движеньи, нагло прекрасное, знакомое… и чужое, невдомое тло… оно искало невроятнаго, оно торопилось, какъ воръ, оно дрожало, какъ преступникъ, оно жадно пило, какъ умирающій отъ жажды, послднія капли исчезающей влаги. Оно превращалось все въ золотистый поцлуй, пламенно льнущій.
Млло и нмло.
Падало само и увлекало за собой сквозь сладко гаснущій міръ, сквозь бредъ и блаженный сонъ, въ адскія бездны кричащаго наслажденья,— падало и звало изъ бездонныхъ пропастей млющимъ шопотомъ бреда… ненасытное…
…Еще…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Въ сорочк, поспшно накинутой, не скрывавшей ея пухлыхъ ногъ и пышной груди, быстро вышла, полная дикаго испуга. Запахнула за собою занавски и стояла, крпко держа ихъ. Золотисто-томное пылающее лицо ея, красиво-пухлое, съ сочными, влажными, еще дрожащими отъ поцлуевъ губами, обвивали темныя космы спутанныхъ волосъ, змями падая на горящія щеки. Изъ глазъ, еще хранившихъ тухнущія искры, смотрлъ звриный ужасъ.
У иконы Христа стоялъ о. Геннадій.
Онъ стоялъ спиною и свертывалъ въ эпитрахиль дароносицу.
Обернулся.
Не взглянулъ на нее.
Пошелъ.
— Ганя! — позвала она беззвучно.
Онъ скоре почувствовалъ, чмъ услыхалъ ея зовъ. Остановился, не обертываясь.
— Ты — зачмъ… приходилгь?
— Нужно причастить… умершаго,— оказалъ онъ. И голосъ его былъ далекъ и пустъ.
— Умершаго… что?…
— Умирающаго,— поправился онъ.
Повинуясь сжимавшему душу сомннью, она отдлилась отъ занавсокъ, безшумно ступая босыми ногами.
— Ганя!
Страхъ шепталъ ея губами:
— Что же ты… не поцлуешь меня?
Онъ рзко обернулся.
Со вспыхнувшаго лица готово было сорваться бьющее слово навстрчу ея косматой голов и нагому тлу:
— Блудница!
Сдержался. Отвернулся.
— Я со святыми дарами! — глухо сказалъ.
Ушелъ.

——

Пылала багровая заря.
За околицу въ степь, змистой дорогой, быстро шелъ о. Геннадій навстрчу зар… по кровавому морю.
Золотисто-знойная, напряженная, солнечная кровь артерій дня точно отхлынула къ сердцу утомленной поцлуями солнца, сладко отдыхающей, земли… воздухъ, дали, небо налились густой венозной кровью. Межъ сухого дрожащаго ковыля кровь плыла и уплывала. Гонимая дыханьемъ втра по курганамъ, клубясь въ низинахъ, играя въ лент рки, на горизонтахъ сгущаясь въ багровые сгустки, кровь плыла и уплывала. И какъ счастливая улыбка засыпающей земли, быстро угасала заря.
Шелъ…
А въ ушахъ его стоялъ шумъ погони… шумъ погони обнаженныхъ тлъ. Ускорялъ шагъ, весь подаваясь впередъ, съ полураскрытымъ ртомъ, съ невидящимъ взглядомъ. Но босыя ноги шуршали за нимъ, теплое дыханье обвивало его, плыли страстные вздохи.
…Падали… сплетались… извивались…
Ихъ страстнымъ лепетомъ проникалось небо.
Томленьемъ ихъ томились травы, звзды, дали.
…Вставали… бжали… нагоняли… безстыдные… косматые… нагіе…
Страшнымъ yсиліемъ воли онъ погашалъ эти образы бреда.
Смотрлъ въ глубь неба.
Тамъ… за блдными звздами… Богъ!
Онъ бросалъ ему обрывки словъ.
— Ты… создавшій! Ты… бросившій человка на грязную землю, какъ похотливаго червя! Таинственный! Непонятный! Зачмъ налилъ сердце человка мутной кровью? Жилы его — расплавленнымъ оловомъ страсти? Ты… сотворившій ангеловъ… Зачмъ? Зачмъ?!
Но слова были мертвы и пусты.
И Богъ былъ ему далекъ и чуждъ.
… На курган, у чернаго креста, его уже встртила ночь.
Но были нжныя руки ея пусты для него.
Темный покровъ ея легъ на него, какъ трауръ.
Ея задумчиво-спокойное лицо было для него лицомъ застывшаго отчаянія. Онъ озирался, какъ затравленный… міръ измнился, міръ сталъ чуждъ для него, міръ смотрлъ на него пустыми впадинами мертваго лица. Къ кому онъ протянетъ руки, кому крикнетъ про свою смертную муку?! Отъ горизонта до горизонта онъ одинъ. Пусть стучитъ онъ въ небо, какъ въ крышку гроба… оно будетъ глухо! Человкъ брошенъ съ своимъ страданьемъ на пустую землю… одинъ! Пусть бьется онъ съ крикомъ о земную грудь… онъ будетъ одинъ. Пусть протягиваетъ онъ руки къ звздамъ, кричитъ тучамъ, зоветъ вихри, бур подставляетъ горящее лицо и въ ночную тьму бросаетъ слезы… онъ будетъ одинъ. Вчно… въ нмой тишин, въ шум урагана, среди крикливаго людского потока, во мгл долинъ…
Одинъ!
Воспаленнымъ взглядомъ онъ всматривался въ тьму.
…Міръ умираетъ!
Въ агоніи томится темное село.
Безмолвный боръ, припавъ къ земл, умираетъ. Умираютъ долины и въ нихъ засохшія травы, увядшіе цвты, усталыя птицы, задохнувшаяся отъ песковъ рка. Умираетъ небо съ дрожащими звздами… и бездна, пустая бездна тамъ, вверху, умираетъ.
Онъ одинъ среди этой пустой бездны… онъ одинъ!
Завтра потухнетъ солнце… а онъ будетъ одинъ!
Завтра погаснутъ звзды… а онъ будетъ одинъ.
Завтра земля содрогнется, и встанутъ моря сдой грядой, чтобы смыть горы съ ихъ основаній въ послдней гибели міра… а онъ будетъ одинъ.
Завтра Богъ сойдетъ въ огненной бур для послдняго суда… а онъ будетъ одинъ.
И встанутъ мертвые… и найдутъ милыя лица, а онъ будетъ одинъ.
И по тропинкамъ рая будутъ ходить они, обнявшись, счастливые въ радости встрчи… а онъ будетъ одинъ. И кричало ему небо:
— Одинъ! Одинъ!
И смялся ему втеръ:
— Одинъ… одинъ!
И звенли ему травы:
— Одинъ… одинъ!
И шептала ему ночь:
— Одинъ… одинъ…
Пришли изъ черной тьмы и овладли имъ, обезсиленнымъ, образы бреда.
Отъ равнодушныхъ звздъ, отъ далей,— нмыхъ и темныхъ,— отъ рки, какъ змя, извивной, отъ чернаго бора, отъ земли и неба тянулись къ нему липкія нити, сплетались передъ нимъ въ узоры блыхъ тлъ… нагихъ, безстыдныхъ тлъ,— всюду, всюду,— какъ дикій сонъ наполняли степь, трепетали на горизонтахъ, извивались на курганахъ, дрожали во мгл низинъ.
Золотистымъ свтомъ ихъ наполнялась тьма.
Земля казалась ему измятымъ ложемъ ихъ грха, самое небо — ихъ сброшенной одеждой.
Онъ со стономъ закрывалъ глаза.
Прижималъ къ нимъ сжатыя руки.
Напрасно!
…Кружились… сплетались… расплетались…
Страстный лепетъ ихъ проникалъ тьму, обвивалъ землю, вплетался въ звзды.
На мигъ ярость мутной волной поднялась со дна души его.
Какъ Іовъ, онъ хотлъ вызвать Бога на судъ.
Кричалъ ему:
— Значитъ, ты безсиленъ побдить зло? Не ты,— оно царить, оно правитъ міромъ. Такъ гд же ты?!. Я не вижу тебя!!
И въ молчащее небо онъ сталъ бросать проклятья.
Он проклиналъ жизнь, пропитанную грхомъ.
Онъ, проклиналъ младенцевъ въ утробахъ матерей ихъ, чтобы, родившись мертвыми, они не узнали зла, отравившаго землю.
…землю, травы, звзды…
Но сквозь проклятья плылъ къ нему со степи сладостный лепетъ и дрожали передъ глазами извивы милаго тла.
И покатились звзды.
Обрушилось небо.
Закачалась степь, какъ гигантская чаша.
…Упалъ на землю, въ смертной тоск, въ необъятномъ одиночеств прижимался къ ней, хватался руками за ея черную, еще горячую грудь, сонно дышавшую, извивался какъ раздавленный червь, въ безпамятств, съ хриплымъ стономъ, пропитываясь теплою пылью…

——

Утро пришло съ весельемъ солнечныхъ лучей.
На теплыхъ волнахъ со степи плыло стрекотанье кузнечиковъ, острый запахъ цвтовъ, звенящій шопотъ травъ. Жаркіе лучи заставляли кричать отъ счастья птицъ и черезъ золотыя окна врывались въ комнаты играющими стрлами, смющимися пятнами. Впиваясь въ слпящій бокъ самовара, отражались на блой скатерти межъ посуды серебристыми искрами.
Юлія Львовна взглянула на мужа, и ложечка рзко звякнула у нея въ стакан.
— Ганя! — вскричала она.— Что съ тобою?
— Что? — спросилъ онъ, не поворачивая лица.
— У тебя въ вискахъ… сдые… волосы!
— Да? — равнодушно сказалъ онъ.
Всталъ, взглянулъ въ зеркало.
Постарвшее, осунувшееся лицо, точно чужое, смотрло на него.
— Въ самомъ дл,— тускло улыбнулся онъ,— сдые, да! Это отъ заботъ.
Слъ къ столу, равнодушно повторяя:
— Это отъ заботъ.
Она смотрла въ лицо ему съ насторожившеюся боязнью. И видла: механически размшивая чай, онъ думаетъ о чемъ-то упорномъ и тяжеломъ.
Темное подозрніе возникло въ ней.
— Неужели…
Тихо спросила, испытывая:
— Ганя! А ты меня и…. и не поцловалъ сегодня?
Снова, какъ вчера, глаза его вспыхнули. Взгляды ихъ встртились, и что-то прошло между ними, отчего она похолодла, сжалась, и на лиц появилось побитое выраженіе.
Но уже взглядъ его сталъ мутенъ и пустъ.
И онъ равнодушно повторилъ, не слдя за словами:
— Это отъ заботъ…
Сидли молча.
Тягучая тишина обнимала домъ.
Тогда, страшась тишины, въ мучительномъ сомнньи, она заговорила.
Она говорила о тысяч мелкихъ домашнихъ заботъ, о больной овц, о скисшемъ молок, о всемъ, что приходило на умъ по случайнымъ ассоціаціямъ,— а сама пытливо смотрла на мужа.
— И если и ныншній годъ не уродится хлба, ужъ и не знай, какъ жить будемъ… ужъ и не знай…
И пока она говорила, онъ медленно повернулъ къ ней лицо и остановилъ на ней мутный,точно мертвый взглядъ.
Но не отвчалъ ей.
Онъ не слышалъ ея, нтъ,— она это видла.
Жуткое чувство охватило ее, и она вскричала, откинувшись на стул:
— Ганя!
Онъ вздрогнулъ:
— Что? — спросилъ, какъ сонный.
— О чемъ ты думаешь?
Онъ не отвчалъ и продолжалъ смотрть на нее мертвымъ взглядомъ.
Что-то напряженное, какъ угроза, протянуло въ воздух нити.
Руки ея стали дрожать.
…Хлопнула калитка.
Юлія Львовна вскрикнула.
О. Геннадій всталъ и настороженно-ожидающимъ взглядомъ смотрлъ на двери.
Вошелъ Александръ.
Бодрый, свжій, съ мокрой рыжей бородой и съ полотенцемъ на плеч, онъ точно внесъ смсь свжести и зноя.
— А я прямо съ пруда. Здравствуйте!
Непринужденно бросился на диванъ и, вынувъ портсигаръ, закурилъ папироску. Его загорлое лицо выразило полное блаженство. Пуская изъ сочныхъ губъ синія струйки дыма, стараясь, чтобы он выходили кольцами, онъ смотрлъ на о. Геннадія золотистыми, смющимися, слегка прищуренными глазами — Повздорили вчера съ папенькой? Крутенько поступить изволили-съ!
О. Геннадій исподлобья угрюмо взглянулъ на Александра.
— А онъ вамъ… все разсказалъ?
Легкое смущеніе только на мигъ заставило Александра отвести глаза.
— Чего не говорится въ пылу раздраженія. Ахъ, о. Геннадій! Вдь, папеньк-то полъ-столтія! У него и зубы мудрости давно повыпали. Поздно-съ его исправлять! И то едва уговорилъ къ архіерею не здить. ‘Отъ длани священника и заушеніе священно’,— этимъ только и убдилъ его. Я вамъ на этотъ счетъ анекдотецъ разскажу…
И за однимъ анекдотомъ онъ разсказалъ другой и третій. И всю свою рчь, въ основ серьезную, онъ пересыпалъ шутками и остротами. У Юліи вспыхивали глаза свтлымъ и благодарнымъ блескомъ, когда онъ моментами обращался къ ней. Но она тотчасъ спохватывалась и съ тревожнымъ недоумніемъ наблюдала мужа. И казался онъ ей непонятнымъ и страннымъ въ своемъ спокойствіи, за которымъ чувствовалось ей что-то бездонное.
— Знаетъ? Не знаетъ… неужели знаетъ?
Эта мысль била крыльями въ ней.
Иногда она начинала искоса искать его взгляда, точно желая заглянуть въ бездну его мыслей.
Онъ не смотрлъ на нее.
Онъ угрюмо присматривался къ Александру, и, когда тотъ закончилъ уже съ серьезною настойчивостью:
— Я не имю права и не хочу давать совтовъ Но все-таки поставилъ бы вамъ, о. Геннадій, одинъ вопросъ: все ли такъ правильно и врно въ вашей приходской практик, если вами вс недовольны?
О. Геннадій всталъ.
— Когда человкъ исполняетъ долгъ,— заговорилъ онъ съ хмурой суровостью,— его не смутитъ дыханье недовольства, хотя бы весь міръ въ ярости возсталъ и упалъ на грудь его. Долгъ человка — Голгоа его, его терновый внецъ… крестъ, покрытый кровью его сердца! Онъ суровъ… да, онъ суровъ! А люди…
О. Геннадій въ упоръ взглянулъ на жену и Александра. И взглядъ его угрюмо вспыхнулъ.
— Люди валяются въ грязной похоти! — почти крикнулъ онъ.
И отъ словъ его тревога забилась въ стны дома.
— Люди пропитали землю пной разврата… ибо отбросили долгъ! И потому свободный духомъ среди рабовъ плоти всегда одинокъ… хотя бы отдалъ имъ кровь сердца… всегда непонятъ…
Горько улыбнулся.
— Обманутъ!!
Александръ съ темнымъ вопросомъ бгло взглянулъ на Юлію.
— Я… нсколько не понимаю,— смутился онъ, почувствовавъ тайный смыслъ въ словахъ о. Геннадія.
Но о. Геннадій отвчалъ, не ему, а себ:
— Земля въ агоніи послднихъ временъ. Вянуть травы. Сохнутъ рки. Сгораютъ лса. Самый воздухъ горячъ и сухъ отъ дыханія грха! Пали священные устои семьи, святое довріе оплевано, какъ Христосъ у Пилата. Лежатъ въ пыли скрижали долга, оплеванныя!
Мрачной страстностью проникся его голосъ.
— Но близокъ день… день суда! Уже звучатъ трубы…
Дрожалъ отъ непонятнаго возбужденія.
Поднялъ руки.
Скорбное вдохновенье охватило его.
— Я высоко подниму ихъ,— мои скрижали! Буду крпко держать ихъ, буду идти навстрчу чернымъ бурямъ грха… Кричать, кричать! Уста Господни вдохнутъ въ меня гнвъ. Изъ рукъ Его возьму огненныя стрлы! Пусть вражда преслдуетъ меня! Пусть измна бросаетъ капканы подъ мои ноги! Пусть вс… вс… вс отвернутся отъ меня…
Еще Юлія не видала его такимъ.
Замеревъ, съ темнымъ страхомъ, съ слпымъ ожиданіемъ смотрла на него.
А онъ, точно на развалинахъ міра, уврялъ себя съ страстностью отчаянія:
— Я не одинокъ! Нтъ… нтъ! Со мною Богъ!
Александръ, смущенный тайнымъ смысломъ его словъ, сказалъ:
— Вы все о долг говорите, о. Геннадій. И потому для васъ міръ мертвъ и пустъ!
— Онъ мертвъ! Онъ пустъ!
— Но міромъ правитъ Любовь!
О. Геннадій внезапно вытянулъ дрожащія руки, съ такимъ видомъ, точно хотлъ ударить его.
— Не говорите о любви! — дико крикнулъ онъ. Юлія Львовна съ легкимъ крикомъ встала. Оперлась о столъ въ ожиданіи чего-то неотвратимаго, что грозитъ обрушиться на нее и раздавить. Александръ угрюмо насторожился.
— На Голго умерла любовь! — кричалъ въ лицо ему о. Геннадій.— Любовь оплевана! На любви терновый внецъ… съ острыми, съ кровавыми иглами!
Впивался въ него острымъ взглядомъ:
— И птелъ… трижды… не прокричитъ…
Изъ глазъ его рвалась тайная мысль, и на губахъ накипали отчаянныя и роковыя слова. Онъ перевелъ взглядъ на жену. И, вдругъ съ силой вздохнувъ, сдержался. Подавилъ возбужденье. Вышелъ въ сосднюю комнату.
— Что съ нимъ? — тихо спросилъ Александръ.
Она едва слышно пролепетала:
— Не знаю…
— Быть можетъ… онъ…
Она изъ взгляда его поняла его мысль и опять отвчала съ видомъ побитой:
— Не знаю…
Но о. Геннадій уже вышелъ, въ соломенной шляп, съ своимъ высокимъ посохомъ, холоднымъ и мутнымъ взглядомъ взглянулъ на нихъ:
— Я ухожу. Не вернусь до вечера.

Ш

Степь лежала сожженная, желтая. Она томилась въ агоніи зноя, дышала горячечнымъ дыханьемъ въ лицо о. Геннадію. Онъ быстро шагалъ по ея сухой, растрескавшейся груди. И какъ бредъ ея курились на горизонтахъ тяжелые, мутно-желтые туманы, а солнце казалось ея воспаленнымъ окомъ. Она тосковала въ необъятной жажд, и точно руки ея, сухія, черныя, тянущіяся къ небу, вставали на дорогахъ вихри, бились въ воздух и, безсильные, разсыпались, обдавая о. Геннадія горячей пылью. Его мысли крутились, какъ эти вихри, въ знойной пустын его ума, въ горячемъ сумрак его тяжелыхъ чувствъ. Он гнали его по степи, напряженно-сосредоточеннаго, съ острымъ взглядомъ безумца, покрытаго пылью и липкимъ потомъ усталости.
Его давило это огненное небо.
Ему хотлось упасть на эту раскаленную землю и забыться… хоть на мигъ забыться въ пыли сухихъ травъ отъ пламени мыслей. Но онъ шелъ… дальше… дальше… точно въ огненномъ сн, полномъ отчаянія и дикихъ криковъ, тяжело переставлялъ свои пыльныя ноги. И казалось издали, что онъ борется съ втромъ, съ пространствомъ, съ туманно-желтыми горизонтами, стремясь къ неясной, инстинктивной цли, къ спасенію или гибели — все равно.
Кровь билась въ виски, туманила взглядъ.
Его охватывалъ бредъ, мучительные сны на-яву.
Ревъ потопа слышался ему.
Смрадное море вздымалось на горизонтахъ. Плескалось въ небо. Выходилъ изъ бездны зврь… вчный зврь… съ семью главами. И каждая голова его — смертный грхъ! Вотъ… изъ его раскрытыхъ пастей льются клубки сплетенныхъ тлъ, золотыми гирляндами вьются въ мутной мгл, багровымъ потопомъ заливаютъ землю, смясь и извиваясь.
Ему казалось: онъ идетъ по колно въ этомъ живомъ мор.
Вздымались волны, влекли его, бросали.
Падало небо, дрожали дали.
Онъ закрывалъ глаза, ускорялъ шагъ. Но, злорадно шипя, склонялись надъ нимъ пасти звря.
— Онъ побдилъ! — хрипло шепталъ о. Геннадій,— онъ побдилъ!
Безплодны были жертвы… крики пророковъ во мгл прошедшаго… вопль Христа на Голго! Все напрасно!
Земля стала царствомъ Звря. Онъ поставилъ на ней тронъ свой.
— Побдилъ!
О. Геннадій со стономъ вдыхалъ горячій воздухъ.
— Такъ, значитъ, Зло непобдимо?!
И все, съ чмъ боролся въ своей жизни о. Геннадій, претворилось въ образы, закружилось въ мутной мгл дикимъ хороводомъ…. Царство Зла распахнуло передъ нимъ горизонты и отовсюду,— нахальное, наглое,— лицо Грха глядло на него съ гнуснымъ смхомъ оголенныхъ челюстей. И это было лицо человчества… всхъ близкихъ и далекихъ, всхъ, кого онъ въ жизни встрчалъ, чьи признанья выслушивалъ, чьи души съ воплемъ склонялись къ ногамъ его… на мигъ, на мигъ! Вотъ эти дти, развращенныя еще въ семь, предающіяся пороку цлыми школами. И эти юноши, истощенные развратомъ, зараженные болзнью. И женщины, торгующія тломъ… И женщины, погрязшія въ животной похоти, оскверняющія очагъ семьи… И эти мужчины, ищущіе грха на перекресткахъ и въ темныхъ переулкахъ… Вотъ они вс,— наглые, циничные,— скрывающіе гниль души подъ маскою улыбокъ и вншнимъ блескомъ жизни… Вотъ они жадные, трясущіеся надъ золотомъ… вотъ они, созидающіе дворцы на костяхъ бдняковъ… вотъ они завистливые, ненасытные, истребляющіе другъ друга за мірскія блага… вотъ они, наполнившіе землю криками вражды, потоками крови, преступленіями порока!
Реветъ и плещетъ это мутное море.
Хохочетъ въ немъ Зврь своими семью пастями… вчный Зврь… дышитъ смрадомъ въ этомъ торжествующемъ мор зла.
Его жена захлебнулась въ этомъ мор… его жена!
О. Геннадій ускорялъ шагъ.
Его грудь томилась криками.
Его губы потрескались отъ жажды, а воспаленный взглядъ блуждалъ по мертвой степи.
Инстинктивно онъ сорвалъ голубой полузасохшій цвтокъ. Поднесъ его къ лицу, вдохнулъ его нжный, тоскливый запахъ. Но тотчасъ съ гнвомъ отбросилъ его въ пыль дороги.
— Ты лжешь своимъ ароматомъ… лжешь!
Какъ на змю, ступилъ на него.
— Въ теб таится ядъ!
Пыльный ковыль устало припадалъ къ земл вокругъ него.
Отчаянно вздымали вихри въ небо безформенныя лапы, словно моля о капл влаги.
… Дорога вбжала на пригорокъ, перегнулась.
Изъ лсной чащи заблла стна монастыря.
Золотые купола монастырской церкви ослпили его яркимъ блескомъ.
А изъ дымящейся дали взглянулъ на него, какъ притаившееся чудовище, громадный городъ.

——

У знакомыхъ воротъ о. Геннадій ударилъ въ гулкій колоколъ.
Тотчасъ въ пріоткрывшуюся калитку выглянуло маленькое сморщенное лицо послушника, съ синимъ грушевиднымъ носомъ.
Спиртный запахъ заструился въ воздух.
— Никакъ, о. Геннадій? — осклабилось лицо,— милости просимъ… во имя Господне!
Отпахнулъ калитку.
— Ужъ не опять ли къ намъ на послушаніе?
— Не пришелъ еще часъ мой.
— Отъ, не вмы ни дня, ни часа, егда гнвъ владычній сразитъ… Къ игумену?
— Да.
— Пожалуйте за мною, провожу васъ,— онъ теперь въ новомъ помщеніи. А ужъ самъ на строгія очи его не покажусь.
— Все зашибаете, отецъ?
Монахъ пожевалъ губами, и по лицу его прошла жалкая усмшка.
— Соблазняетъ князь міра сего и въ уединеніи.
По пустынному двору, покрытому муравою, мимо молчаливыхъ келій, изъ которыхъ доносились донные вздохи, они прошли въ тнистый садъ, окружавшій церковь. Снаружи церковь была ярко расписана изображеніями святыхъ. Грубое произведеніе монастырскаго художника,— ихъ лица ничего не выражали, кром тупого равнодушія. Они не уставая смотрли круглыми глазами въ тнистые закоулки сада, а на церковныхъ дверяхъ, какъ предводитель этого равнодушнаго воинства, пестрлъ въ полинявшей кольчуг Михаилъ-Архангелъ съ желтымъ огненнымъ мечомъ. У ногъ его на ступенькахъ, прислонясь къ деревянной колонн небесно-голубого цвта, сладко храплъ тучный инокъ, съ багровымъ безбородымъ лицомъ. Во сн онъ блаженно улыбался. Вокругъ его раскрытаго рта суетились мухи.
— О. Савватій! Проснитесь, о. Савватій,— трясъ его за жирное плечо послушникъ.
Пухлое тло Савватія колыхалось, и голова безпомощно кивала.
— О. Савватій! Проснитесь… во имя Господне! Гости. Къ о. настоятелю.
Тихо отдлившись отъ колонны, Савватій склонился на плиты и загородилъ двери, вытянувъ ноги въ рыжихъ сапогахъ. И изъ складокъ его рясы выпало и покатилось что-то звенящее. Инокъ быстро поднялъ это, сверкнувшее на солнц, и спряталъ въ карманъ.
— Утомися зло! — вздохнулъ онъ.
И взглянулъ на о. Геннадія смющимися глазами.
— Силенъ врагъ надъ рабами твоими, о, Господи! Рыщетъ по свту, искій, кого поглотити… даже иноковъ не щадитъ.
Пріотворилъ дверь церкви.
— Черезъ святаго отца не побрезгуете перешагнуть?
— А разв о. настоятель въ церкви?
— Уединяется.
О. Геннадій осторожно шагнулъ черезъ жарко дышащее тло и вошелъ въ прохладный притворъ въ то время, какъ монахъ сокрушенно говорилъ безмолвному тлу:
— Савватій! Савватій… Сколь легко овладваетъ нами діаволъ. Не говорилъ ли теб игуменъ: борись… Стой на страж, Савватій!
Что-то мелодично заструилось, прервавъ наставленіе.
О. Геннадій обернулся.
Инокъ смотрлъ на него въ полъ-глаза, и тотчасъ унесъ руку въ карманъ, отирая другою блестящіе усы.
Покачивая маленькой головкой и бормоча что-то благочестивое, онъ отворилъ небольшую дверку и пригласилъ о. Геннадія подниматься вверхъ по темной лстниц колокольни, а самъ шелъ позади, осторожно шаря руками въ темнот, и по временамъ сквозь легкій смхъ слышалось тихое переливаніе.
— О. настоятель святой человкъ,— бормоталъ онъ, задерживаясь на ступенькахъ,— діаволъ не иметъ надъ нимъ никакой власти. Вчера онъ трижды обошелъ вокругъ обители съ иконами и проклялъ діавола, запретилъ ему соблазнять иноковъ. Запретилъ соблазнять… святой человкъ! А діаволъ…
Тутъ что-то со звономъ покатилось внизъ по ступенькамъ, и внизу разбилось на хрустящіе осколки. Инокъ съ сокрушеніемъ вздохнулъ:
— О, Господи!..
Они съ трудомъ поднимались вверхъ въ черной тьм по скрипящимъ ступенямъ.
— Купцомъ прикинулся, діаволъ-то,— бормоталъ инокъ,— ну, и трапезы привезъ. Разсказывалъ, будто въ город бунтъ и военачальника убилb. А трапеза-то у него… охъ, сокрушеніе!
Они у,е были вверху у закрытаго трапа. Инокъ трижды постучалъ и пвуче произнесъ:
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа!
— Аминь! — отвтилъ суровый голосъ изъ-подъ колоколовъ.— Кто осмлился нарушить мое распоряженье, данное во имя Господне?
— Во имя Господне нарушаю его я, смиренный Петръ, ради святаго гостепріимства. Къ теб, авва настоятель, грядетъ гость… во имя Господне!
— Кто?
— О. Геннадій.
Трапъ, скрипя, поднялся и отпахнулся.
Вверху виднлось жерло большого колокола съ неподвижнымъ языкомъ. Изъ-подъ колокола, нагнувшись надъ лстницею, смотрло худое строгое лицо въ черной бород, начинавшейся у самыхъ глазъ,— близко сидящихъ, быстрыхъ, острыхъ, черныхъ, какъ угли.
Онъ впился глазами въ монаха.
— Пьянъ?
— Гршенъ, авва отче!
— Пьяницы, любоди… слуги Ваала! Что мн съ вами длать?!
— Слабъ, авва отче.
— Изыди вонъ, рабъ плоти, въ осужденіемъ настоятеля твоего!
— Прости, авва отче…
Боязливо отступая, инокъ оступился и съ шумомъ поползъ по лстниц, какъ въ преисподнюю, вздыхая и стеня.
Смолкъ внизу гд-то…
…Подъ колоколами были постланы цыновки.
У простнковъ между пролетами стояли скамьи и стулья, черное распятье съ аналоемъ передъ нимъ, а у одного изъ пролетовъ — большой блый деревянный столъ, сплошь заваленный книгами въ кожаныхъ переплетахъ. Книги лежали и на полу у стола,— больныя тяжелыя Четьи-Минеи. На ршеткахъ у пролетовъ мирно сидли голуби,— блые, лиловые, пгіе. Они съ любопытствомъ вытягивали головки, смотрли на отца Геннадія глазками въ красныхъ ободкахъ. Взлетали, садились на колоколъ, скользя нжными лапками… улетали. Колоколъ отзывался на порывы горячаго втра глухимъ шопотомъ, и, временами, какой-то неясный гулъ исходилъ изъ его мднаго тла. А въ пролеты лились жгучіе лучи солнца, золотя цыновки, и смотрла, курясь, желтымъ окомъ степь.
И въ этомъ пустынномъ уединеніи, наполненномъ воркованіемъ голубей и томными вздохами степи, о. Геннадій почувствовалъ, что вся напряженность его исчезаетъ. Вмст съ слабостью, заставившей его почти упасть на стулъ, поднялась со дна души вся бунтующая скорбь, вся необъятная тоска, вразъ охватившая, сдавившая его здсь, у цли его стремленій.
Онъ сидлъ и молчалъ, уронивъ лицо въ ладони.
И волосы закрывали ему руки.
Игуменъ стоялъ передъ нимъ, возвышаясь худой исохшей тнью, и, перебирая четки, острымъ взглядомъ смотрлъ на его склоненную голову и безсильно опустившіяся плечи.
— Не опять ли къ намъ на послушаніе?
На отрицательный жестъ Геннадія, игуменъ помолчалъ, тихо положилъ на плечо ему руку, и голосъ его глухо прозвучалъ откуда-то издалека, какъ изъ подземелья, суровыми и мертвыми тонами:
— Со скорбью пришелъ?
Глубокою могилою показался о. Геннадію міръ.
Заживо-погребенный, онъ извивается и бьется на дн ея въ сыромъ и тсномъ гроб, стучитъ въ крышку съ крикомъ отчаянія…
Некому услышать!
Только этотъ суровый монахъ стоитъ и прислушивается къ его крикамъ.
Съ тяжелымъ стономъ, потрясшимъ его сильное тло, поднялъ о. Геннадій искаженное лицо и запекшимися губами — быстро-быстро,— сталъ говорить, словно изливая изъ груди потоки мутной крови, мшавшей дышать, давившей сердце болью и мозгъ кошмарными снами. Образы падшаго міра, возбуждаясь, бросалъ онъ монаху: въ объятьяхъ извивающіяся женскія тла, золотистыя, жаркія, прекрасныя въ своемъ грховномъ трепет… И только теперь онъ остро почувствовалъ всю прелесть любимаго тла, когда оно стало чужимъ.
Въ чемъ же эта проклятая жгучая прелесть грха?
Вдь душа ея ему принадлежала… ему!
Болла его болями, скорбла его скорбями, какъ солнце — освщала его тернистый путь.
Или это былъ долгіе годы предательскій обманъ?
Такъ чему же врить, если ложь — свтъ солнца, сіянье звздъ, бирюза неба? Такъ стоитъ ли жить въ этомъ мір, гд нельзя даже врить камню, положенному подъ голову въ пустын,— потому что подъ нимъ можетъ оказаться змя?!
Или онъ не внесъ въ отношенія сладость грха?
Онъ — аскетъ.
Онъ въ семинаріи спалъ на голыхъ доскахъ, питался однимъ хлбомъ съ водою, и отблескъ этой суровости остался на немъ до сихъ поръ,
И ея тло ушло отъ него.
Ея тло отдалось другому, ея милое, прекрасное тло, онъ видлъ самъ,— оно страстно и знойно трепетало въ другихъ объятіяхъ, какъ никогда не трепетало въ его!
Онъ не можетъ потушить въ себ этой яркой картины грха, она давитъ мозгъ его, она острыми иглами впивается въ сердце. Едва закроетъ глаза,— она вспыхиваетъ и дрожитъ въ вчномъ движеніи. Она встаетъ на горизонтахъ въ тысяч отраженій. Въ остромъ красномъ туман она ходить, двигается, говоритъ… и кровь въ немъ переливается, какъ расплавленное олово, бьетъ въ виски, мучитъ стопами и лепетомъ грха.
Въ полномъ отчаянь о. Геннадій охватывалъ голову пылающими ладонями.
— Отецъ! Отецъ!.. Отецъ! Я всю жизнь боролся съ грхомъ во всхъ его проявленіяхъ. Я обличалъ жадность, преслдовалъ сребролюбіе, укорялъ чревоугодіе, гналъ пьянство… Я поражалъ гнвомъ моимъ блудъ! Я видлъ порокъ въ нагот его, какъ можетъ видть только священникъ: малакію, трясущуюся отъ истощенія, упорную и наглую содомію. Растлитель и скотоложникъ съ плачемъ припадали къ ногамъ моимъ. И т, кого мучатъ нечистыя грезы! Волнами липкаго грховнаго потопа казалась покрытой мн земля. И только плавалъ по ней чистый ковчегъ моей семьи… Моей семьи. Но и сюда… какъ тать, проникъ грхъ и засмялся своимъ блуднымъ смхомъ.
Онъ залился краскою стыда отъ этихъ словъ и, уронивъ лицо въ ладони, глухо и отчаянно спрашивалъ:
— Такъ, значитъ, грхъ непобдимъ?!
Голуби въ звонкомъ полет хлопали крыльями вокругъ колокольни и, воркуя, выгибали зобы на откосахъ пролетовъ… красивые, милые… цловались, любили…
— Такъ, значитъ, безсильно Добро?!
Какъ комокъ пламени, золотистый голубь пытался ссть на голову о. Геннадія, обдавая его вяньемъ крыльевъ.
И улетлъ.
И въ лучахъ солнца вздымался и падалъ, и уносился въ легкой погон за голубкой. Огненно-жаркая степь приняла его въ золотыя объятья.
У темнаго колокола черною тнью стоялъ игуменъ. И, по мр того, какъ говорилъ о. Геннадій, лицо его наливалось кровью гнва, и дикій огонекъ вспыхивалъ въ глазахъ. Онъ слегка наклонился, точно впитывалъ въ себя горькія слова, и борода его странно шевелилась. Внезапно выпрямившись, онъ съ дикой силой оттолкнулъ въ плечо о. Геннадія и быстро зашагалъ вокругъ колокола, точно въ крадущейся погон за кмъ-то невидимымъ, но таившимся тутъ. И вдругъ, остановившись у пролета, весь облитый лучами заходящаго солнца, широкимъ жестомъ сталъ крестить пролетъ:
— Проклятый! Проклятый!
Отъ пролета къ пролету переходилъ онъ и ограждалъ ихъ широкимъ крестомъ.
— Изыди! Сгинь! Заклинаю тебя… именемъ Божіимъ!
Гнвно плевалъ въ пролеты.
— Плюю на тебя! Проклятый!
Голуби закружились испуганной тучей, громко хлопая крыльями,— блые, желтые, синіе, странно молчаливые.
Игуменъ остановился передъ о. Геннадіемъ.
Въ дикомъ возбужденіи протянулъ руку.
— Смотри!
О. Геннадій прослдилъ направленіе его руки, и взглядъ его утонулъ въ золотистой глубин вечерющей дали.
— Это царство діавола! — глухо говорилъ игуменъ.— Сойди сейчасъ на сто двадцать ступенекъ этой колокольни, и ты — въ его царств! Отъ его дыханья не спасаютъ святыя стны обители. Стны храма не спасаютъ отъ него. Имъ проникнутъ каждый камень стнъ, отъ каждаго цвтка идетъ его дыханье, каждая травка… Сорви, вдохни ея запахъ… онъ войдетъ въ тебя съ ея ароматомъ и будетъ хохотать въ твоей плоти радостнымъ хохотомъ обладанія! Онъ входитъ въ тебя изъ воздуха, изъ солнечнаго луча… изъ звзды, если ты любуешься ею! Онъ шумомъ бури, псней рки прельщаетъ тебя. Онъ зоветъ тебя сотней голосовъ, сотней глазъ смотритъ на тебя ласково и нжно. Предатель! Проклятый! Хитрый! Наглый! Онъ крадется въ мір безшумными шагами. Смотри! Смотри! Эта желтая степь — его лицо! Румянецъ неба — румянецъ его щекъ. Солнце и луна — глаза его. Ты видишь? Видишь?
И, въ самомъ дл, казалось о. Геннадію, что въ пролеты смотритъ хитрое, жаркое лицо и смется.
— Вся природа грхомъ пропитана! — продолжалъ игуменъ. — Смотри… тамъ, за горизонтами, въ этой огненной дали, живутъ люди. Башни вавилонскія они построили себ! Слышишь шумъ голосовъ ихъ? Топотъ ихъ ногъ? Ихъ вой? Ихъ псни? Дикій хороводъ ихъ жизни? Это скелеты, еще не попавшіе въ склепы… они кружатся и стучатъ костями, полные гніенья. Въ нихъ копошатся черви, еще прежде, чмъ они лягутъ въ могилы. Слышишь? Тамъ, вдали… они стучатъ и лязгаютъ, и кишатъ, и кружатся желтыми волнами! И золотитъ ихъ око діавола, лаская и гря ихъ, рождая въ нихъ блудную похоть. Но близокъ день! Ударитъ Господь своей гнвной десницей по солнцу и лун, по звздамъ и земл. И вспыхнетъ міръ, сгоритъ, на судъ предстанетъ… на страшный судъ!!
Онъ поднималъ худыя черныя руки.
— Иди! Вотъ мой отвтъ! Иди къ жен своей. И крикни ей: кайся, близокъ судъ… на колни! Да, да! Пусть томится въ молитвахъ, пусть исходитъ въ слезахъ. Пусть носитъ вериги. Пусть пищею ей будетъ хлбъ. И питьемъ вода. И земля постелью. Пусть закроетъ глаза и не смотритъ на міръ съ красотой его діавольской! И пока душа ея не изойдетъ въ слезахъ и вздохахъ покаянья, стой надъ ней, кричи ей: кайся, блудница!..
…Внезапно игуменъ кинулся подъ колоколъ. Схватилъ веревку и сталъ раскачивать языкъ, крича:
— Къ повечерію! Къ повечерію!
Гулкій ударъ ахнулъ въ воздух. Еще… еще.
Игуменъ склонялся и вразъ откидывался.
Языкъ ударялъ въ оба края, и колоколъ, чуть покачиваясь, гудлъ и плъ. Ахающіе звуки вылетали въ пролеты и плыли, и тонули въ синющей дали.
— Помоги!!
О. Геннадій схватился за веревку.
Они вдвоемъ колыхались, напрягая руки, заражаясь весельемъ звуковъ, посылая въ воздухъ гулкіе удары.
Замеръ послдній звукъ.
Они осторожно стали спускаться по темной лстниц. Внизу игуменъ споткнулся о сонное тло монаха: тотъ уснулъ, собирая блестящіе осколки.
Игуменъ гнвно перешагнулъ черезъ него.
Въ пустынной церкви гулко звучали ихъ шаги.
Гудящимъ голосомъ игуменъ плъ и читалъ, то скрываясь въ ндрахъ алтаря, то появляясь на клирос, напоминая сошедшаго со стнъ святого. Отъ легкаго втра тихо стучали въ стекла втки кленовъ. О. Геннадій съ удивленіемъ озирался: никто изъ монаховъ къ повечерію не пришелъ.
Посл службы игуменъ подошелъ къ нему и, съ хмурой усмшкой, сказалъ:
— Когда замтишь мерзость запустнія на мст свят, знай: близокъ конецъ! Пойдемъ. Я покажу теб прелесть міра сего и власть князя тьмы.
Онъ гулко зашагалъ впереди крпкими ногами.
Молча переступилъ черезъ спящаго монаха на ступеняхъ храма и углубился въ тнистыя аллеи. И всюду по пути ихъ,— въ густющей тни аллей, на крыльцахъ келій, въ ихъ нутр, видномъ сквозь распахнутыя окна,— лежали въ разнообразныхъ позахъ иноки.
— Вечеръ, вечеръ приближается,— гнвно бормоталъ игуменъ,— а для нихъ уже ночь… ночь смерти!
На пустынномъ двор въ мурав тоже виднлись неподвижныя фигуры,— словно шли он вс куда-то въ сторону, къ неясной цли, и на пути охватилъ ихъ сладкій сонь. Игуменъ шелъ все дальше, дальше, крестясь и отплевываясь, пока калитка въ стн не вывела на широкую лужайку, сбгавшую къ рк, и окруженную темною стной лса и кустарниковъ.
У стны близъ калитки, подъ густымъ кленомъ стоялъ живой скелетъ, съ узкой сдой бородой до пояса, изможденный, съ лицомъ, покрытымъ морщинами, но съ безумно-напряженнымъ, пылающимъ, точно провалившимся взглядомъ. Онъ былъ въ грязной рубах и портахъ, и стоялъ на одной ног, другую поджавши подъ себя. Перебиралъ огромныя черныя четки. А на дерев вокругъ него висли крестики, ленты, образки,— дары богомольцевъ.
Игуменъ остановился.
— Побждаешь ли, братъ Зосима?
Зосима заговорилъ, точно хриплые часы на отарой башн:
— Кто Богъ велій, яко Богъ нашъ…
— Соблазняютъ ли виднія?
— Бсы! — хриплъ Зосима,— бсы!
Онъ раскрывалъ ротъ, какъ засыпающая рыба.
— Пытались столкнуть меня… нын ночью… плевали въ лицо. Но силою Господней держался я! И раскрыли они передо мною Адъ. Ходилъ я въ пламени… невредимый! Гршники, гршники… скрежетали, стонали, извивались въ пламени, протягивали ко мн свои мерзкія руки, просили меня о капл влаги. И взмолился я ко Господу: ‘избави меня, Господи, отъ сего гнуснаго вида!’ И сила Божія подняла меня въ небо. И окружили меня въ блыхъ одяніяхъ старцы и сказали мн: ‘Зосима! Проси, чего желаешь ты для гршнаго міра!’ И отвтилъ я: ‘Чтобы попалилъ его огонь!!’ Тогда, какъ громъ, прозвучалъ мн голосъ: ‘Не пришелъ еще часъ его, Зосима’! И сила Божія въ легкомъ втр перенесла меня сюда.
Глаза его дико пылали.
— Благослови, авва отче, продолжать искусъ мой!
Игуменъ оснилъ его крестомъ.
— Стой, Зосима… молись за міръ… молись за насъ гршныхъ!
Они пошли.
А позади Зосима плъ, какъ испорченная труба.
— Ты еси Богъ, тво-о-ря-ай чудеса…
Игуменъ быстро шелъ вдоль опушки лса.
Приближались къ нимъ ритмическіе звуки. Выростали въ веселую струнную псню. Внезапно за поворотомъ показалась кишащая куча иноковъ. Они кругомъ сидли на трав. И посреди этого круга въ странномъ танц крутились два инока, присдая и выпрямляясь, выбрасывая ноги изъ-подъ черныхъ одеждъ. Они гукали и свистли въ тактъ струнъ, то подпирались въ бока руками, то, вывертывая ладони, выкрикивали веселыя слова.
Игуменъ въ гнв поднялъ руки, словно готовясь къ проклятію, и какъ колоколъ прозвучалъ его голосъ:
— Слуги діавола! Не сатанинское ли повечеріе оправляете?!
Какъ втеръ сдулъ монаховъ.
Крутясь по земл, пригибаясь, уползая, метнулись они чернымъ дождемъ въ чащу, и только шелестъ листьевъ указывалъ, гд они таились.
Лишь одинъ,— хромой, съ рыжей бородой до пояса и выпуклыми круглыми глазами,— остался и стоялъ темной тушей.
Игуменъ вплотную подошелъ къ нему.
— Во имя Отца и Сына и Святаго духа! — сказалъ онъ, точно заклиная.
— Аминь! — спокойно отвчалъ монахъ.
— Рабъ плоти! Отвтствуй! Какою цною купилъ Господь твою душу?
— Цною Своей пречистой крови.
— Безумный и лукавый рабъ! За какія же блага мірскія продалъ ты ее діаволу?
Монахъ спокойно улыбнулся.
— Я обманулъ діавола на этой сдлк, авва отче… Я посрамилъ его! Онъ хотлъ соблазнить меня водою веселія… Ну, я ее выпилъ. Я, какъ Христосъ въ Кан, не только превратилъ воду въ вино, но и выпилъ его. Діаволъ вселилъ въ душу мою тоску, но я убилъ ее веселіемъ. Я, какъ Давидъ, скакаше и играя! И душа моя осталась чиста передъ Господомъ, ибо, по завту апостола, что ни длалъ,— длалъ во славу Божію. И діаволъ бжалъ посрамленный! Если же чмъ прегршилъ…
Онъ слегка склонилъ голову.
— Накажи, авва отче!
Заслышавъ спокойный разговоръ, тамъ-и-сямъ изъ кустовъ показались черныя фигуры. Робко подходили. Образовали кругъ. И молча склонялись передъ настоятелемъ въ поясномъ поклон.
— Дти безумія! — съ горечью заговорилъ игуменъ,— въ веселіи ли душевномъ отдаетесь во власть діавола? Разв не видите знаменій на земл и на неб? Близокъ день гнва Господня! Я въ уединеніи моемъ одинъ молюсь за васъ… Сыны погибели! Чмъ укротить мн въ васъ похоть плоти? Вдь, земля могила для васъ! Обитель — гробъ! Неустанно должны вы отпвать свое тло, а свободнымъ духомъ устремляться въ небо!
Онъ обвелъ ихъ острымъ взглядомъ.
— На колни!!
Одна за другой попадали на землю черныя фигуры.
— Пойте погребальный канонъ!
Онъ стоялъ въ средин круга и регентовалъ длинными руками. Звуками унылаго пнія огласилась поляна,— эти люди отпвали себя.
Въ мрачномъ равнодушіи слушалъ о. Геннадій пніе, и ему казалось, что онъ присутствуетъ при погребеніи міра…
Солнце сло.
Багровый румянецъ окрасилъ небо.
Точно кровью пропитались огенныя дали за пурпурной ркою.
…и гд-то въ вышин клекталъ степной орелъ…

IV.

Ночь одла землю темнымъ, нжнымъ, таинственнымъ покровомъ. Отдыхая отъ дневного зноя, степь сладко дышала ароматами и смотрла, немигающая, въ небо, гд горли въ черной пропасти звзды.
Съ пригорка о. Геннадій еще разъ взглянулъ во тьму долины. Едва блла спящая обитель. А за нею, на горизонт, чудовищный городъ бросалъ въ небо снопы благо свта, словно вки громаднаго глаза. Тусклымъ окомъ зла показался онъ о. Геннадію. Въ голов его тупо стучали слова игумена:
— Міръ — царство сатаны!
Да, онъ теперь чувствовалъ это всмъ существомъ своимъ. Образъ Зла онъ видлъ лицомъ къ лицу. Зло — это земля, ибо она, какъ блудница, извивается въ сладкомъ трепет грха, раздражая похоть яркими красками, нжными звуками. Зло — это солнце, ибо оно зажигаетъ кровь и заставляетъ ее бурно биться въ жилахъ. Недаромъ святые скрывались въ пустыни и подземелья отъ прелестей міра. Міръ отравленъ грхомъ.
Міръ умираетъ!
И живитъ его только мутная кровь сатаны…
Потопъ грха плещетъ и бьетъ золотистыми волнами, заливаетъ землю.
Внезапно,— снова, снова,— съ острой болью вспыхнули въ его воображеніи образы грховнаго міра. Манили женщины изъ оконъ, и крались къ нимъ мужчины. И у женщинъ… было лицо его жены!
Но этотъ образъ гасъ въ приступ мрачнаго возмущенья.
Какъ вопль проклятья, слышался ему крикъ игумена съ колокольни. Вотъ черная тнь его раскачивается и бьетъ въ мдный колоколъ.
— Бей! Сильнй бей! Возвщай гибель… пока огненно-гнвная рука не напишетъ на тухнущемъ неб: конецъ!
Мрачная тоска давила его.
— Чего же медлить Богъ? Пусть потухнетъ солнце. Пусть упадутъ звзды. Пусть вспыхнетъ земля отъ гнва устъ Господнихъ!
Глядя въ черное небо, онъ шепталъ:
— Приди!..
… Остановился, удивленный. Кто-то звалъ его изъ тьмы:
— О. Геннадій!
Нагналъ и пошелъ рядомъ, заглядывая въ лицо.
О. Геннадій тотчасъ узналъ Власа, съ его клочковатой бородой и маленькими безпокойными глазками. Угловатый, быстрый, живой, лохматый, какъ тнь, сплетенная изъ кружевъ ночи, онъ оживилъ сонный сумракъ возбужденными словами. Шумъ и гамъ, крики и вопли большого города принесъ онъ въ себ, сялъ ихъ по степи жестами рукъ, населялъ ночную тьму образами сказки, хлынувшей на о. Геннадія набатнымъ звономъ, топотомъ ногъ, моремъ кричащихъ лицъ, красными крыльями геройства.
Выбилъ его изъ круга его мыслей.
Вспугнулъ, встревожилъ.
… — Закрылись заводы, лавки, магазины. Народъ, какъ черная рка, запрудилъ улицы. Шли… и пли… и кричали тысячи народа, какъ въ одну грудь. Весело было… и жутко! Стояли солдаты, поднявши ружья. А впереди шелъ человкъ, тучный, плотный… и въ рукахъ у него знамя!
— Знамя бунта! — угрюмо сказалъ отецъ Геннадій,— знамя грха!
— Нтъ, нтъ!..— строго вскричалъ Власъ…
И изъ словъ его въ ночной тьм зазвучали залпы.
— Пули… въ окна… въ стны! И тотъ упалъ… А рядомъ шла двушка… въ бломъ! И она схватила знамя. И крикнула что-то. Крикнула — и пошла впередъ Но пуля… ей въ грудь попала!
— Убили?!
— Платье на груди стало краснымъ, какъ знамя.
Передъ о. Геннадіемъ такъ ярко встала эта блая двушка въ черномъ мор толпы.
И у нея было… преображенное лицо его жены.
… красное пятно на груди…
— Власъ! — вскричалъ онъ съ тоскою.— Скажи мн, Власъ! Но въ чемъ же ваша правда?!
Власъ не слышалъ его.
Власа давили кровавыя виднья, и онъ говорилъ хрипящимъ шопотомъ:
— Кровь… везд кровь… горячая, дымящаяся!.. Мы звали на землю Правду, а Кривда посылала намъ пули. Изъ переулковъ выходили солдаты, солдаты… и стрляли! И на дорог, на камняхъ, на стнахъ — запеклась кровь.
О. Геннадій расширенными глазами смотрлъ во тьму.
Кровавые образы съ воплемъ разбгались и пропадали гд-то во впадинахъ, въ низинахъ. И всталъ надъ степью изъ словъ Власа Духъ Гнва, съ сверкающимъ лицомъ. И освтилъ тьму молніей, преломившейся въ лужахъ крови.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

… Вмигъ всплыло лицо сына.
Онъ тамъ!
Онъ тамъ — въ этомъ бунтующемъ город, среди кричащаго потока людей. О, то, что онъ подозрвалъ, теперь стало увренностью: правда ихъ — его правда! И путь его съ ними… Но въ чемъ же ихъ правда? Куда ихъ путь? Что это новое, что подняло надъ землею красное знамя бунта? Знамя Гога и Магога, о которыхъ предвщало Писаніе? Знамя бурныхъ лтъ Антихриста? Возстаетъ братъ на брата, слуга на господина, сынъ на отца… подъ нимъ, подъ этимъ знаменемъ! Падаютъ устои общества, колышатся троны, отвергаются власти… подъ нимъ, подъ нимъ!
— Знамя грха?!..
Его сынъ… подъ нимъ, подъ нимъ!
О. Геннадій мутно смотрлъ передъ собою.
Степь молчала, нмая, задумчивая.
Тихо мерцали миріады міровъ.
Но о. Геннадій не видлъ ихъ.
Снова закружились передъ нимъ навязчивые образы: блыя женскія тла. Но на груди ихъ пылали пятна крови.
… Пятна крови!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дома о. Геннадія ожидала новость: вернулся сынъ.
Онъ сидлъ съ матерью въ зал за самоваромъ и тихо разговаривалъ съ нею.
О. Геннадія поразила таинственность, съ какою его встртили. Юлія Львовна сейчасъ же затворила дверь на крючокъ, а Георгій, опершись на столъ, съ какою-то темной внимательностью смотрлъ на отца, точно ожидалъ увидать чужого и опасался этого. Изжелта-блдное, какъ восковое, лицо его нервно подергивалось, а въ большихъ глазахъ отражался внутренній пожаръ. Въ углахъ губъ бродила саркастическая усмшка, придававшая злое и старое выраженіе его юному лицу съ квадратной бородкой. При вид отца онъ озарился нервной радостью и точно метнулся изъ-за стола къ нему. Порывисто обнялъ.
— Какъ ты измнился,— съ удивленіемъ разсматривалъ сына о. Геннадій,— словно подмнили тебя!
Онъ внимательно присматривался къ сыну.
Видлъ въ немъ много новаго.
Казалось,— все въ душ его было изломано и торчало острыми углами. Настроенія, чувства — какъ волны — то упадали въ мягкую и нжную глубину, то вразъ, пнясь, вздымались въ бурливую высь. Онъ не сидлъ,— все ходилъ, ходилъ своими длинными странными ногами, шагалъ и порывисто обертывался, не садился, а бросался на стулъ и вразъ вскакивалъ, точно каждый нервъ его худого стройнаго тла жилъ безпокойной жизнью.
Сдлалъ мягкій жесть рукою.
— А, вдь, знаешь, отецъ, — я къ теб, какъ къ товарищу, пришелъ!
По-дтски засмялся.
Заговорилъ быстро, смотря въ полъ:
— Арестовали конспиративную квартиру. Пришлось бжать. Спшно! Массовые обыски. Въ город негд укрыться. Я весь день скрывался въ лсу. Но возможно, что прослдили. Могутъ явиться сюда. Каждую минуту. Надо быть готовымъ! Приготовить отступленіе. Мн бы только до утра. А тамъ дальше… дальше…
— Георгій! — тихо вскричалъ о. Геднадій,— съ тобою случилось что-то ужасное?!
— Ну… нельзя этого сказать… если я здсь! — Но въ глазахъ его метнулось темное пламя.
— Въ чемъ ты замшанъ, Георгій?
— Партійное дло.
И вдругъ, нервно смясь, взглянулъ на отца и мать.
— Есть у васъ бритва?
— Бритва?!
— Или, все равно, ножницы. Надо устроить водевиль съ переодваньемъ. Сбрить бороду. Да я переодться бы не мшало.
— Ганя,— сказала Юлія Львовна,— у насъ, кажется, была гд-то бритва? Я поищу.
Она вышла.
Георгій быстро ходилъ, насвистывая. О. Геннадій сидлъ, опустивъ голову на руки. Тишина и молчанье обнимали домъ, полныя тревожныхъ вопросовъ.
— Георгій,— глухо сказалъ о. Геннадій,— кто была… эта двушка въ бломъ?
Тотъ рзко обернулся.
Почти уронилъ руки на столъ, опираясь.
— Что?! Откуда ты знаешь?
— Прихожанинъ разсказывалъ дорогой.
Столъ дрожалъ подъ руками Георгія.
— Она была, отецъ… Она была…
Губы не слушались его.
— Она…
Глаза ихъ встртились, темные, мутные. И смотрли въ душу другъ-другу. Вразъ увидали тамъ черныя пропасти. И необъятная печаль, непонятная, смутная, вошла въ душу о. Геннадія.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вошла Юлія Львовна со старой поломанной бритвой.
— Вотъ и отлично! И отлично! — повторялъ Георгій, какъ въ смутномъ сн,— вотъ и устроимъ мы все… все хорошо!
На рука его дрожала, беря бритву. Мертво улыбался.
— Преображусь… возьму посохъ… и дальше… какъ странникъ!
Повторялъ, не замчая:
— Дальше… дальше!
Снова искоса взглянулъ въ глаза отцу.
И токи прошли между ними.
…Токи печали…
Тамъ, за темною оболочкою глазъ, видли они глубокое смутное дно, гд жили тусклые призраки съ остановившимся взглядомъ.
И сидли молча, не задавая вопросовъ, каждый съ своей думой.
Въ домъ вошла безшумная тревога, прокралась въ комнаты и сла въ уголъ, слпая. И кто-то тамъ, за стнами дома, казалось, крался, тускло заглядывалъ въ окна, сторожилъ и ждалъ. Рзкимъ казался свтъ лампы. Юлія Львовна инстинктивнымъ движеніемъ полуопустила огонь.
— Никто не долженъ знать, что я былъ здсь,— точно откуда-то издалека сказалъ Георгій.
— Слышишь, Юлія?
О. Геннадій мутно взглянулъ на жену.
— Никто не долженъ знать!
Настойчиво повторилъ:
— Никто!
Она вздрогнула и сжалась.
И опять лицо ея стало побитое.
Чужимъ взглядомъ мелькомъ взглянула на мужа, словно ожидая удара.
…Еще полночи не было. Никто не думалъ о сн.
Точно по уговору, отецъ и сынъ взяли шляпы и вышли.
Бурьяномъ огорода, за пряслами, вдоль коноплей вышли въ степь. Семья неподвижныхъ и сонныхъ мельницъ словно разступилась передъ ними. И степь обняла ихъ теплыни объятьями, сухимъ ароматомъ травъ, сумракомъ далей. Говорили о случайномъ и неважномъ. Напряженно чувствовали другъ въ друг трепетъ вопроса, но избгали его.
И внезапно разгорлся спорь.
Изъ-за чего — они бы не сказали…
Но вотъ они уже стояли другъ передъ другомъ подъ звзднымъ небомъ — два міра, готовые столкнуться съ шумомъ бури.
Степь наполнилась образами спора.
…Шелъ Христосъ своей блдной походкой, съ лучистыми глазами. Потрясалъ скрижалями Моисей, съ лицомъ багровымъ отъ гнва. Выбгалъ изъ пещеръ, угрожая, быстрый и сухой Илія. Выростали стны древнихъ городовъ, и съ нихъ въ ночной тьм нжно звали блудницы… и шли на ихъ зовъ воины въ блестящихъ шлемахъ, военачальники, вожди и цари. Падали царства отъ заразы пороковъ и выростали новыя, чтобы утопать въ похоти и наполнять землю разгуломъ плоти. И раскрывалось надъ ними небо, вспыхивало сдое лицо… дышало гнвомъ и местью…
И подъ огненной бурей о. Геннадій метался и кричалъ:
— Отравлена грхомъ каждая пылинка міра!
Поднималъ руки, точно призывая гибель:
— Потухнетъ солнце, упадутъ звзды, не дастъ свта луна…
Но изъ бурныхъ словъ сына выбгалъ кто-то темный, худой, кричащій. Вскрывалъ горящія раны. Проклиналъ небо, стоналъ и падалъ, цловалъ землю, прижимался къ ней… и вставалъ… и выросталъ… Въ гнв, въ ярости, въ страсти разрушалъ вчныя стны. Перестраивалъ землю. Кричалъ въ шумной радости:
— Побда!
И отзывались смющимся воплемъ дали:
— Побда!
Дрожала земная грудь, и колыхались на ней травы:
— Побда!
Глухой гулъ шелъ съ темнаго неба:
— Побда!
Но съ лицомъ звря казался о. Геннадію этотъ кричащій, онъ не врилъ въ этого кричащаго, съ гнвомъ отталкивалъ его.
— Ты человка сдлалъ своимъ богомъ! Сгустокъ грязи, комокъ грха! Георгій! Георгій! Вдь, ты свергаешь религію?!
— Есть только одна религія — религія Природы!
— Уничтожаешь мораль?!
— Есть только одна мораль — мораль земли. А ваша,— взятая на прокатъ съ неба, хозяйка публичнаго дома вашего общества!
— Опомнись, Георгій!!
— Да, да! Эта почтенная старушка съ провалившимся носомъ давно пережила себя. Химера! Химера! Пора сдать ее въ архивъ…
Рзко отбрасывалъ руку.
— Къ крысамъ, къ крысамъ ее!
Теперь они стояли, какъ враги, и, точно ловя руками звзды, нападали другъ на друга.
— Что же есть для тебя святого, если сама добродтель…
— Лицемрная маска разбойниковъ!і
— Но святость семьи, семьи?!
— Гд люди соединены не сердцемъ, а желудкомъ?
— Но цломудріе?!
— Сгорающее отъ тайныхъ желаній, доводящихъ до невроятныхъ извращеній? Разв не для него существуютъ публичные дома, охраняемые вашимъ государствомъ, и больницы, гд люди разлагаются заживо!
— Долгъ?!
— Передъ субботами?
Его голосъ сталъ груднымъ отъ негодующаго волненія.
— Ваша идея долга нужна рабамъ! Сверху до низу построено на ней все ваше гнилое общество. Вс язвы его — язвы долга! Человкъ по природ своей жаждетъ прекраснаго, а мораль говоритъ ему: ты долженъ, ты не долженъ! Ибо въ ней выражается господство однихъ надъ другими. Рабъ жаждеть свободы, но онъ долженъ повиноваться господамъ. Это выгодно господамъ, и потому это долгъ! Человкъ долженъ охранять свою семью, хотя бы она давно превратилась въ тайный притонъ, гд живутъ враги, обманывая и ненавидя другъ-друга!
— Георгій!
— Да, да! Но семья — основа общества, съ распадомъ ея погибнетъ все ваше неправедное общество, и потому охранять этотъ притонъ разврата — долгъ! Хотя бы въ ея адской атмосфер гибли дти… А, впрочемъ,— погибать, заражаясь вашей моралью, въ семь, въ школ, въ церкви,— это долгъ дтей! Какой-нибудь цезарь Неронъ… кровавый зврь… Да что говорить! Вотъ что такое вашъ долгъ! Это — чудовище, рожденное моралью и религіей, моралью и религіей господъ, которыми они сами отравились.
— Георгій! Въ теб говоритъ гордость сатаны!
— Это гордость свободнаго духа!
— Блаженны кроткіе…
— Ложь! Блаженны только смлые духомъ, ибо они станутъ людьми… въ братскую семью они сольются, и покорятъ землю, и измнятъ свою природу: возвышенной, прекрасной сдлаютъ ее!
И онъ вскричалъ въ порыв вдохновенья:
— Они идутъ… трудовые братья земли… они идутъ… Да, да! Одиноки они были: ихъ раздляли химеры и обманы. Но скоро они бросятъ земл и небу свое мощное слово: міръ — это мы… потому что мы — одной Они сдлаютъ землю Раемъ,— храмъ любви и братства создадутъ изъ нея. И тогда то, что вы зовете грхомъ, порокомъ, преступленьемъ — исчезнетъ съ лица земли.
— Никогда! — страстно вскричалъ о. Геннадій.— Нтъ, нтъ! Никогда не исчезнетъ грхъ!
— Его смнитъ радость!
— Никогда не исчезнетъ ненависть, раздирающая людей.
— Она растворится во всемірномъ братств.
— Зависть…
— Счастливые не завидують.
— Жадность!
— Болзнь неудовлетворенныхъ.
— Убійство!
— Братьевъ не убиваютъ.
— Обманъ, ложь… измна!
— Ихъ не будетъ въ царств братской любви.
Тогда онъ крикнулъ:
— Блудъ?!
Ждалъ отвта съ страннымъ интересомъ.
Но Георгій безстрашно схватился съ этимъ вчнымъ чернымъ призракомъ грха, и тмъ, кто произвелъ его изъ темнаго сознанья, бросалъ свои страстныя слова.
— Атомъ къ атому свободно стремится въ творчеств міра. Опытъ свой организовала природа и передавала его въ творческомъ акт… пока не создала человка. А они, пошлые земли… неугасимое стремленіе къ творчеству жизни назвали блудомъ! Мораль, Религія, Право,— вся эта выжимка изъ господства однихъ надъ другими,— наложила свою грязную руку на великое творчество жизни. Бросила женщину подъ власть мужчины…. убила ея духъ, сузила мозгъ. Бросила мужчину и женщину въ цпи семьи для пользы государства господъ, чтобы сдлать изъ общества людей — заводскую конюшню, для производства больныхъ и развращенныхъ рабовъ. И протестъ возмущеннаго инстинкта окрестила пошлыми словами. Да!.. Грхъ, порокъ, преступленье — это протестъ природы, выбитой изъ нормальнаго русла, это исковерканный и искаженный инстинктъ, доводящій людей до послдняго паденія ихъ, прекраснаго по природ, существа. Отчего у зврей птъ измны? Нтъ прелюбодянія? Нтъ распутства? Нтъ растленій? Нтъ дтей рахитниковъ, дтей, развращенныхъ чуть не съ пеленокъ въ семь и въ школ? Зври цльны! Они свободно творятъ жизнь. Они сильно и красиво любятъ. А человкъ…
Мрачное вдохновенье охватило Георгія, и онъ сталъ бросать рзкія слова, точно тяжелые камни:
Человка еще не было!
Человкъ будетъ.
Человкъ — это нсколько клточекъ въ мозгу.
Остальное — зврь!
Этотъ зврь испорченъ. Инстинкты его извращены… уже цлые вка. Оттого такъ кровавы и страшны муки рожденія человка. Вдь, вся исторія человчества и состоитъ въ зубовномъ скрежет испорченнаго звря и мятежномъ метаньи человка. Людей разъединяло рабство. Но въ одну семью сольетъ ихъ братство, ибо въ мір уже неудержимо растетъ братство клточекъ мозга.
Тогда вырастетъ новый человкъ!
Онъ исправитъ въ себ звря.
Облагородитъ его.
На красивомъ и сильномъ звр вырастетъ онъ въ недосягаемую высь, когда, отбросивъ логику неба, будетъ жить по логик земли.
И не будетъ у него иного бога,— кром Истины,
Иной религіи — кром Красоты.
Иной морали — кром Гармоніи жизни.
Зврь — это жизнь міра!
Человкъ — это пониманіе міра!
Къ Красот жизни черезъ Истину человка — вотъ путь исторіи будущаго.
…На крыльяхъ умственной бури уносился Георгій вдаль… вдаль…
Степь расцвтала цвтами.
Звенли псни.
Мужчина и женщина, повитые полевыми цвтами, улыбались, какъ дти, нжныя дти земли, лучамъ солнца, золотымъ далямъ, утопающимъ въ зелени воздушнымъ постройкамъ вдали отъ черныхъ громадъ заброшенныхъ городовъ. И природа ихъ была прекрасна! Наслдственность дала имъ здоровье, силу, красоту. Они были цльны! И были вчно вмст, одинъ и другая. И наполнялась земля отъ любви ихъ красивыми, сильными дтьми, играющими среди полевыхъ цвтовъ. Изъ дтей выростали смлые люди, завоеватели міра… граждане царства Красоты… Радужный мостъ въ безконечность развитія!

——

Уже давно молчалъ о. Геннадій.
Со смутнымъ интересомъ наблюдалъ онъ сына. Его страстное возбужденіе волновало его, покоряло, и, въ то же время, рождало темное предчувствіе. Неясное и глухое подозрнье возникало въ немъ.
— Георгій,— думалъ онъ,— онъ рожденъ сражаться съ драконами…
Глухо стучало сердце въ предчувствіи откровенія.
Просилась мысль какая-то…
И не могла!
А Георгій, весь трепетный и гнвный, кричащій отъ необъятной внутренней боли, вразъ овладвшей, вразъ прорвавшейся въ страстныхъ словахъ, проникнутый горькимъ негодованьемъ, уже бился съ призраками, уже наполнялъ степь образами Крови. Вспыхнули пожары. Затрещали залпы. Стеня, бжали, сгибаясь, тни, кровавя землю. Выростали вислицы, впивались въ небо…
Яркое, какъ молнія, вспыхнуло въ мозгу о. Геннадія.
Вспыхнула мысль.
Озарила мозгъ пожаромъ.
— Георгій! — вскричалъ онъ съ ужасомъ.
Тотъ вразъ смолкъ и стихъ.
Понялъ тайную мысль отца,— его догадку. Поднялъ лицо съ блдной улыбкой къ звздамъ.
— Георгій! Георгій! Тамъ… въ город…
Сынъ медленно и глухо отвчалъ:
— Да…
О. Геннадій схватилъ его за плечи, держалъ крпко и сильно, словно боясь, что вотъ онъ растаетъ передъ нимъ во мрак ночи, какъ призракъ бреда.
— Ты?!
И опять сынъ отвтилъ откуда-то издалека:
— Да.
Отецъ разжалъ пальцы, отнялъ руки.
Молча стояли они, неподвижные, нмые.
Георгій переходилъ взглядомъ съ звзды на звзду, съ странной, съ блдной улыбкой. И, быть можетъ, не видлъ ихъ отдльно: он сливались передъ нимъ въ серебристый пожаръ, полный вихрей, круговоротовъ и бурь.
Отецъ смотрлъ въ лицо его, освщенное звздной бурей.
И міръ горлъ, крутился, падалъ передъ нимъ въ этомъ лиц… рождался въ новыхъ образахъ. Это прекрасное лицо… лицо его сына… любимое лицо… лицо преступника?
Мысли метались. Добро и зло перемшались.
Такъ разв можетъ добро рождаться зломъ?
Любовь — ненавистью?!
Но тогда… откуда же эта, рожденная преступленьемъ, святость?
…Они больше не сказали ни слова.
Молча вернулись домой.

——

Ночью о. Геннадій зашелъ въ кабинетъ, гд помстился сынъ.
Тьма.
Сонно шелестятъ деревья сада за раскрытымъ окномъ…
Подошелъ къ постели сына, долго стоялъ темной тнью, чувствовалъ, что сынъ не спитъ… будто ждетъ чего-то.
Тогда онъ широкимъ крестомъ перекрестилъ его. Нагнулся. Поцловалъ въ лобъ. И, точно отдаваясь порыву, поцловалъ еще… въ лицо… и еще… крпко, долго, въ губы. Съ легкимъ вздохомъ Георгій обнялъ его за шею, какъ въ дтскіе годы, прижался къ нему. И такъ, молча, они оставались долго, не говоря, но понимая, какъ затерявшіеся на граняхъ прошлаго и будущаго, впервые угадавъ другъ-друга.
И стало вздрагивать и трепетать въ его объятьяхъ это молодое тло.
Онъ угадалъ тайную горесть.
Ощутилъ влажный запахъ слезъ.
— О чемъ ты… Георгій!
И снова спросилъ:
— Раскаянье?..
— О, нтъ, нтъ… нтъ!
Молчаніе.
Отецъ мыслью ходилъ по его міру. И уже научился понимать его. Тихо спросилъ, припавъ щекой къ мокрой щек сына:
— Кто была… эта двушка въ бломъ?
Тогда, привставъ на постели, бля во тьм, Георгій зашепталъ въ страстной горечи:
— …Она отдала все… все, все отдала… длу народа. Молодость, счастье, жизнь! Отецъ, отецъ! Она была, какъ дочь мн. Я душ ея отдалъ все, что было во мн святого. Я ей мечту мою отдалъ! И она несла ее… гордая, смлая… прекрасная! Да, да… она была прекрасна! Отецъ, отецъ! Разв она умерла?! Нтъ, нтъ!.. Она не умерла… не можетъ умереть! Она какъ зарница… какъ молнія будущихъ далей… блеснула… провозвстница грозъ. О, ихъ много придетъ… двушекъ въ бломъ… ихъ много придетъ, гордыхъ, смлыхъ, прекрасныхъ… и міръ отъ нихъ зазвенитъ серебрянымъ свтомъ! Но… он будутъ… он будутъ для меня…
Закончилъ въ отчаянной вспышк:
— Не она!
— Ты любилъ ее? — беззвучно спросилъ о. Геннадій.
Георгій крпко, до боли, сжалъ ему руки.
— Я любилъ ее, отецъ… люблю ее!

——

Едва о. Геннадій забылся тревожнымъ сномъ, передъ нимъ въ ночной мгл встали неясныя очертанія колокольни. Въ пролетахъ ея металась черная фигура игумена. Чугунный языкъ съ гуломъ ударялся въ мдные бока, плодя звуки медлительнаго звона, отъ котораго колебалась тьма, какъ трауръ, и, какъ въ предсмертной агоніи, вздрагивала земля. На горизонтахъ, бля, кружились скелеты въ хрустящемъ танц. Тоскою одолвало о. Геннадія сознаніе конца. Но сквозь колокольный гулъ онъ слышалъ поспшные шаги, твердые быстрые шаги по скрипучей лстниц колокольни. Онъ прислушивался къ нимъ. И въ сердце его лилась надежда. Все быстре раскачивался игуменъ въ послднемъ безумномъ усиліи. Но уже кто-то вошелъ, кто-то схватился съ нимъ… И подъ вой скелетовъ звякнулъ колоколъ и смолкъ. Дв тни боролись тамъ, вверху. И съ бьющимся сердцемъ о. Геннадій узналъ сына, потому что лицо его освщалось гнвомъ. Вотъ схватилъ онъ игумена, поднялъ и бросилъ въ пролетъ. Но тотъ чернымъ ворономъ съ карканьемъ носился. И тучи вороновъ хлопали крыльями и кричали. А Зосима стоялъ на одной ног и гнусавилъ нараспвъ:
— Кто Богъ велій, яко Богъ нашъ…
Но уже въ воздух поплылъ радостно-тревожный набатъ.
И вмигъ небо окрасилось пурпурнымъ заревомъ. Съ воплемъ разсыпались скелеты. Отъ радостныхъ криковъ задрожала степь, и дали отозвались отвтнымъ эхомъ:
— Побда!
Трепетали, колыхаясь, знамена… мелькали въ воздух тысячи радостныхъ рукъ, и смутно чудились кричащія лица:
— Побда!
И радость охватила о. Геннадія при вид торжествующей жизни.
Вдругъ смолкло все… Склонились знамена. Онъ взглянулъ…
— Двушка въ бломъ!
Она шла, смотрла на звзды и блдными руками перебирала цвты.
И зналъ онъ: это была Красота, любимая его сыномъ…
Вдругъ онъ увидалъ крадущіяся тни зврей… за ней, за ней! Спшили волки съ раскрытыми пастями, теряя жадныя слюни, а за ними крались хитрыя лисы и переваливались медвди. Быстрыя, кривляясь на втвяхъ, скакали обезьяны, тигры протягивали мохнатыя лапы. И съ злыми глазами тянула къ ней съ дерева, точно съ тропа, змя свое острое жало.
Тоска и боль, жалость и гнвъ сжали ему сердце.
Онъ хотлъ бжать… къ ней, къ ней… на помощь!
Но ноги не слушались его.
Съ крикомъ проснулся…
…Сквозь яростный лай и визгъ собакъ въ ворота гулко стучали. На двор звучали голоса. Потомъ вразъ во вс ставни, на двор и на улиц, забили крпкія руки.
— Вставайте! Отворяйте!
Насмшливый голосъ звонко говорилъ:
— Именемъ закона!
О. Геннадій вмигъ схватился, метнулся въ комнату Георгія, нащупалъ въ темнот постель.
Она еще тепла… пуста!
Окно раскрыто.
Онъ выглянулъ.
И увидалъ во тьм, на дорожк сада, высокую плотную фигуру жандарма.
Отпахнулись ставни.
Въ стёкла глянули лица.
Точно темная сила окружила домъ.
И съ топотомъ ворвались въ дверь, какъ толпа неуклюжихъ медвдей, раскачивая фонарями. Стучали шпорами и грубо задвали мебель. Словно ворвался черный потокъ, заливая комнаты мутной волной.
Зажигали лампы, свчи.
— По предписанію главноначальствующаго,— слышалъ, какъ во сн, о. Геннадій.
Передъ нимъ стоялъ полковникъ.
На жесткомъ гладко-бритомъ лиц его, похожемъ на совиную маску, скрещивались тни фонарей и лампъ. И оттого онъ казался призракомъ, у котораго вытягивался и исчезалъ носъ, а глаза свтились зминымъ блескомъ. По рзкому движенію его руки тяжелыя фигуры бросались, толпясь, въ сосднія комнаты, шумно двигали мебель, съ кмъ-то перекликались въ раскрытыя окна. На подволок топали тяжелыя ноги, и съ потолка осыпалась известка и пыль.
О. Геннадій чувствовалъ себя въ кошмарномъ сн.
Проводилъ рукою по лицу, точно желая проснуться.
Но мрачная грёза продолжалась.
— У васъ есть сынъ? — спрашивалъ полковникъ.
— Есть.
— Его зовутъ Георгій?
— Георгій.
— Онъ здсь?
О. Геннадій спокойно смотрлъ въ лицо полковника.
— Нтъ!
— Онъ здсь, говорю я вамъ! — дерзко крикнулъ полковникъ.— Безполезно запираться,— его слды прослжены!
О. Геннадій отвчалъ ему въ тонъ:
— Его здсь нтъ, говорю я вамъ!
Но въ это время вокругъ дома загудло и застонало, словно налетла, преслдуя жертву, туча ночныхъ птицъ.
— Нашли! Нашли!
О. Геннадій вздрогнулъ.
Впился глазами въ дверь.
Изъ дверей и въ двери метались юркіе человчки въ штатскомъ, что-то кричали гнусавыми голосами, какъ вспугнутое стадо обезьянъ.
Въ сняхъ возились, топали, и кого-то тащили.
Съ грубымъ смхомъ втолкнули въ дверь женщину,— полуобнаженную, въ короткой юбк, съ шалью, упавшей на одно плечо.
Она дрожала.
Поправила шаль.
Темнымъ взглядомъ животнаго нашла взглядъ о. Геннадія и ушла имъ въ сторону.
За нею ввели, крпко держа, высокаго человка въ разорванной рубах.
— Въ бан нашли!..
О. Геннадій положилъ руку на столъ и мутно взглянулъ на полковника.
— Полковникъ! Эта женщина… моя жена. Отпустите ее!
— А это… вашъ сынъ?
— Нтъ.
— Кто же?
Что-то мутное охватило на мигъ о. Геннадія и подчинило себ.
— Этотъ человкъ передъ вами… спросите.
— Кто вы?
— Сынъ… мстнаго дьякона.
— А! — саркастически разсмялся полковникъ,— очень пріятно…
И, откинувшись на стул, обратился къ Юліи:
— Гд же вы изволили быть?
— Я… услыхала шумъ… вышла… Испугалась…
— А вы? — уже не скрывая насмшки, обратился жандармъ къ Александру.
— Услыхалъ шумъ,— подавленно отвчалъ Александръ, не замчая совпаденія словъ.
— И вышли?
— Думалъ, что воры…
— И встртились въ бан?
Легкій смхъ прошелъ среди жандармовъ. О. Геннадій крпко оперся о столъ, такъ что тогъ подвинулся и заставилъ вскочить полковника.
— Полковникъ! — вскричалъ онъ гнвно,— это не иметъ отношенія къ моему сыну. Прошу не забывать, что здсь домъ священника!
— Здсь все иметъ отношеніе къ вашему сыну!— съ внезапнымъ бшенствомъ крикнулъ полковникъ, впрочемъ, мняя тонъ.— Знаете ли вы, въ чемъ обвиняется вашъ сынъ? Вашъ сынъ… убійца!
Юлія Львовна пронзительно вскрикнула:
— Убійца… нтъ, нтъ! Вы лжете!
Кинулась впередъ, блдная.
Шаль упала съ плечъ ея, но она не замтила.
— Мой сынъ… вы лжете! Онъ не можетъ быть убійцей! Нтъ, нтъ!
— Онъ здсь? — быстро кинулъ ей вопросъ полковникъ.
Она взглянула на мужа, схватилась за грудь, сдержалась, глухо проговорила:
— Нтъ.
— Его уже нтъ?
— Нтъ.
— Значитъ, только-что былъ?
— Нтъ. И не былъ… нтъ!
Схватившлсь за голову, она упала въ безпамятств.
О. Геннадій бросился къ ней, вырвалъ ее изъ грубыхъ рукъ жандармовъ и, прикрывая ее шалью и держа за талію на рук, другую руку рзко протянулъ къ полковнику.
— Полковникъ! — крикнулъ онъ,— это издвательство!
— Что-съ?!
Полковникъ вскочилъ.
— Прошу не забывать: я — представитель закона!
— Земного? А я представитель закона, начертаннаго въ Евангеліи! Не длайте другимъ того, чего не желаете себ,— сказано тамъ. Ибо въ ню же мру мрите…
Съ глухимъ намекомъ докончиль:
— Возмрится и вамъ!..
— Что это? Угроза?! — вспыхнулъ полковникъ.
О. Геннадій обдалъ его мрачнымъ взглядомъ’
… Со двора кричали:
— Нтъ!
Входили съ докладомъ, беря подъ козырекъ:
— Нтъ!
— Да здсь вс сговорились? — вскричалъ полковникъ,— все равно! Мы не могли ошибиться. Вашъ ли сынъ, или кто другой… мы найдемъ его на дн моря. Обыскать весь домъ! Осмотрть печи! Взломать полъ!
Задвигались ящики, застучали вьюшки, посыпались на полъ изъ шкафовъ книги.
… Стали съ трескомъ взламывать полъ…

V.

Черная туча нависла надъ поповскимъ домомъ, придавила его.
Духовенство не зазжало боле къ о. Геннадію, а въ вечернія зори близъ дома звучали похабныя псни приспшниковъ старосты. О. Геннадій не исправлялъ разрушеній, словно въ память той ночи. Сбитыя съ петель двери построекъ жалобно скрипли отъ втра, открывая взломанные полы погребовъ и амбаровъ. Въ бурьян двора валялись кадушки, доски, упавшія съ крышъ, втеръ игралъ обрывками бумагъ и перьями прорванной перины.
Какъ-то утромъ съ крикомъ вбжала служанка:
— Бда случилась… бда!
— Ну, что еще тамъ такое?!
— Вымазали дегтемъ ворота!
О. Геннадій поднялъ голову.
Лицо его было блдно, но спокойно.
— Это — Голгоа! — сказалъ онъ.
И съ этихъ поръ не опускалъ головы.
Съ застывшимъ выраженіемъ гордаго спокойствія, съ темнымъ ‘внутреннимъ’ взглядомъ, онъ ходилъ и двигался, какъ автоматъ. Ровнымъ, но далекимъ, голосомъ плъ и читалъ, совершалъ требы и богослуженіе. Съ особенной тихою важностью говорилъ съ женой, словно и вся обыденная жизнь превратилась для него въ богослуженіе. Но волосы мало по-малу сдли надъ его еще молодымъ лицомъ.
Юлія Львовна неслышно сновала, какъ тнь, изъ комнаты въ комнату. Украдкою, косящимъ взглядомъ, наблюдала мужа, полная животнаго страха.
— Онъ знаетъ… вдь, онъ знаеть… онъ знаетъ! — день и ночь стучала въ ней мысль.
Удивлялась, страшилась его молчанья.
— Отчего-же онъ молчитъ… отчего?!
Лицо ея худло и покрывалось морщинами, глаза тускнли отъ скрытыхъ слезъ. Полная страховъ ожиданья, живя подъ гнетомъ какихъ-то нарастающихъ, отовсюду грозящихъ, ужасовъ, она перестала слдить за костюмомъ и прическою…
Только сынъ соединялъ ихъ.
Вечерами, въ темнот, они тихо говорили о немъ. Волны общественной бури доходили до нихъ, разбиваясь о домъ ихъ слухами. И они жадно ловили слухи, жадно ждали извстій.
Извстій не было!
Быть можетъ… онъ пойманъ? Воображали его въ темниц, въ кандалахъ. Казнятъ его… а они не узнаютъ!
По цлымъ днямъ о. Геннадій уходилъ въ книги, перечитывалъ библію, ища отвта на свои мучительные запросы. Необъятный міръ открылъ передъ нимъ поступокъ сына, міръ, полный пугающихъ и странныхъ, непонятныхъ, образовъ. Въ борьб Добра и Зла хотлъ онъ разобраться подъ угломъ этого факта. И гулкій крикъ борьбы облекался передъ нимъ въ причудливыя виднья, мучилъ его снами,— когда онъ видлъ борьбу Бога и Сатаны, темныхъ и свтлыхъ силъ… и его сынъ вмшивался въ эту борьбу, всегда освщенный багровымъ заревомъ мірового пожара.
… Иногда вечерами онъ уходилъ въ степь, къ кресту на знакомомъ курган, и тамъ стоялъ, неподвижный и темный, со скрещенными руками.
Посл знойныхъ дней бушевали бури.
Бжали по степи во тьм чудовища, съ воемъ и стономъ пригибаясь къ земл. Вставали до тучъ въ сдыхъ лохмотьяхъ дождя, какъ дикія грёзы… ахали, падали… Освщенныя сверху невидимой луной, испуганнымъ стадомъ спшили тучи, холодныя, слпыя. Шурша въ сухой трав, подкрадывался втеръ, проводилъ по лицу о. Геннадія влажными лапами и убгалъ…
А съ горизонтовъ вставали вопли бури.
И мрачные голоса ночи будили въ о. Геннадіи неясныя, но большія мысли. Суровые бурные стоны ея говорили ему больше, были ближе ему, чмъ нжная и страстная улыбка дня. Точно идеи боролись передъ нимъ и проносились въ воздух мысли, мысли о великой борьб, тамъ, за горизонтами… Вставали одинокіе Маккавеи… всегда побждаемые! Тамъ Моисеи въ гнв убиваютъ египтянъ, поднимаютъ скрижали и зовутъ изъ плна народъ… чтобы быть побитыми камнями. Тамъ пророки встаютъ…чтобы умереть въ темниц!
Онъ всматривался въ тьму.
Тамъ, во мгл и бур, гд-то бродитъ его сынъ, быть можетъ, укрываясь во впадинахъ земли, въ сырыхъ и грязныхъ ямахъ… такой же гонимый, какъ онъ… такой же одинокій! Идетъ, идетъ… не имя пристанища, подъ дождемъ и втромъ.
Но міръ предастъ его!
Разв онъ, о. Геннадій, не знаетъ людей? Самымъ близкимъ и милымъ нельзя врить.
— Нельзя! Нельзя!
Снова вспыхивали передъ нимъ образы грховнаго міра.
Но онъ холоднымъ взглядомъ,— со стороны,— смотрлъ на нихъ: они больше не волновали его.
Билъ въ колоколъ на колокольн своей черный игуменъ, бшено бросая проклятья…
Но приходилъ сынъ.
И мыслью уходилъ за нимъ о. Геннадій по холодному міру.
А буря дышала въ лицо ему.
… И пришло изъ тусклыхъ сумерекъ окружающей ночи что-то новое, еще непонятное, безшумно постучало въ окна, улыбнулось улыбкою неяснаго лица, еще незнакомаго, но уже близкаго, будящаго и радость, и смутную тоску.
Не въ первый разъ долетала къ поповскому дому насмшливая псня:
Му-ужъ мо-ой свяще-е-е-енникъ,
А я по-о-па-дья-а…
Наглый смхъ дрожалъ въ вечернемъ сумрак. Блдными тнями, молча сидли и слушали за чайнымъ столомъ попадья и о. Геннадій эти пвучіе звуки вражды, душившіе ихъ костлявыми пальцами. Она ничего не смла говорить, молча сносила, слегка уводя голову въ плечи, какъ побитая. А онъ думалъ о терновомъ внк, и попадья въ темнот различала на лиц его горькую улыбку. Вражда, нагля, уже подходила къ самымъ окнамъ, выводила на площадь чужую тайну и плевала на нее, обнаженную:
Выходи-ка, дорогая,
На свиданьиц ко мн!
Обниму тебя, лаская,
У дьякона на гумн…
Но разъ псня смнилась криками.
Выросъ шумъ драки.
Въ вечернемъ сумрак вокругъ дома метались кричащія тни, жалобно стонали подъ тупыми звуками ударовъ, молили о пощад. И псня смолкла…
— Кто эти нежданные друзья? — съ удивленіемъ думалъ о. Геннадій.
Перебиралъ въ памяти знакомыя лица.
— Кто они?
Но память ничего не подсказывала.
Неужели онъ плохо знаетъ своихъ прихожанъ? Неужели въ вчной борьб съ грхомъ онъ просмотрлъ то милое, что вокругъ таилось, то человческое, что, какъ невидимый ковчегъ, несется по волнамъ звринаго потопа въ невдомое свтлое царство…
Какъ-то, выйдя во дворъ рано утромъ, онъ, пораженный, остаyовился передъ воротами.
И сердце его крпко забилось.
За ночь кто-то выкрасилъ ворота зеленою краской.
…исчезло дегтяное пятно…
Однажды пришелъ дьяконъ.
— Ну, прощайте,— заявилъ онъ,— живите, какъ хотите, а я отъ васъ ухожу!
— Какъ? Куда? Когда?
— Получилъ назначеніе. Богатйшій приходъ! Однихъ браковъ за годъ двсти. А нашъ братъ только браками и живетъ. Настоятелемъ же тамъ о. Любоправдовъ… строгій человкъ, приходъ въ рукахъ держитъ. Ужъ тамъ не будутъ расплачиваться пятаками за ‘утоленіе печалей’! Н-этъ! На все своя такса!
По тусклому лицу дьякона прошла мягкая улыбка.
— Эхъ, о. Геннадій! Все я понимаю… да, вдь, дти! Всякій человкъ по-своему живетъ. Зналъ я одного архирея: тотъ чай только съ солеными огурцами пилъ. Всякому своя линія положена.
Онъ неуклюже растопырилъ руки:
— Забудемъ лихо! Обнимемся…
О. Геннадій мелькомъ взглянулъ на жену.
Та сидла выпрямившись, съ тупымъ взглядомъ.
— Когда же въ отъздъ, дьяконъ?
— Сегодня въ ночь.
…Вечеромъ пришелъ Александръ.
Какъ-то безшумно проникъ онъ въ залъ, первый разъ съ тхъ поръ. Сталъ въ дверяхъ и темный лихорадочный взглядъ золотистыхъ глазъ остановилъ на о. Геннадіи.
— Проститься пришелъ,— сказалъ онъ глухо.
Юлія Львовна не шевелилась, какъ застывшая.
Оба смотрли на о. Геннадія.
Чего-то ждали.
Взгляды ихъ пытливо спрашивали и боялись,— боялись молчанія и спрашивали его.
О. Геннадій молча взялъ шляпу и пошелъ изъ комнаты. Но въ дверяхъ пріостановился — и вдругъ протянулъ руку Александру.
Ушелъ.
…Быстро прошелъ мимо во тьм молчащихъ мельницъ, таинственно шевелившихъ лапами. Возбужденно шагалъ по степи.
Вс мысли сосредоточилъ на сын.
— Бдный, бдный… умерла его двушка въ бломъ.
Искалъ его мыслью за угрюмыми далями, разговаривалъ съ нимъ и спорилъ, напряженно всматривался въ воющую тьму, словно надясь увидать его тнь. И въ звукахъ бури чудился ему его голосъ, зовущій на помощь:
— Ко мн! Ко мн!
Буря вздымалась съ земли до тучъ, хохотала и плакала въ глубин неба, тушила мигающія звзды и, падая внизъ, шумно ревла въ черныхъ лощинахъ.
…ко мн! Ко мн!
Отъ дальнихъ горизонтовъ, изъ ночной мглы, отъ шумящихъ травъ шелъ этотъ крикъ.
Терзалъ его.

——

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Ночью Юлія Львовна металась въ бреду.
Косматая, горящая, она лепетала что-то запекшимися губами, кусала ихъ до алой крови, крпко сжимала блые зубы. Пыталась бжать, вскакивая съ постели. Отталкивала о. Геннадія. Смотрла въ темноту пустыми, какъ ямы, глазами… что-то видла тамъ, исторгавшее крики, точно вопли заблудившейся въ бурныхъ тучахъ чайки. Кто-то, страшно больной, несчастный, бился въ ней, стоналъ въ темныхъ подпольяхъ, молилъ и плакалъ…
О. Геннадій терпливо ухаживалъ за него.
Клалъ на голову ледъ.
Сдерживалъ бурные порывы.
Она смирялась передъ силою его рукъ, стихала и шептала трепещущими губами:
— Але-кса-ндръ…
Липкія слезы обливали ея лицо.
Когда она стихла и лежала обезсиленная, нмая, неподвижная, о. Геннадій тихо прошелъ въ кабинетъ, въ надежд отыскать гд-то въ дальнемъ ящик лкарство.
Поставилъ на столъ оплывшую свчу.
Заглянулъ въ ящикъ, въ другой,— ничего не нашелъ. Задумался, облокотившись на столъ. Втеръ дышалъ въ раскрытое окно, колебалъ пламя свчи. Откуда-то сильно пахло цвтами.
Вдругъ о. Геннадій вздрогнулъ и выпрямился.
Прямо передъ нимъ на стол лежалъ внокъ изъ свжихъ полевыхъ цвтовъ, дышавшихъ ароматомъ. И по тому, какъ лежалъ внокъ, видно было, что бросилъ его кто-то черезъ окно.
Онъ быстро взялъ его.
На немъ алла лента…
Вспыхнулъ.
Понялъ.
Въ страстномъ благодарномъ порыв онъ прижалъ къ губамъ пахучіе цвты. И вдругъ замтилъ письмо, крпко перехваченное концомъ ленты.
— Отъ сына! — все всколыхнулось въ немъ.
Дрожащими руками развязалъ письмо, разорвалъ конвертъ…
— Да, да! Отъ сына!
…и онъ читалъ, жадно читалъ это милое письмо, облокотившись у оплывшей свчи. Онъ читалъ это письмо изъ подполья, гд таился сынъ его…
Поднялъ отуманенные глаза.
Кто-то стоялъ у окна.
— Власъ! — вмигъ догадался онъ.
И метнулся къ окну и чему-то крпко обрадовался.
— Ты?
— Я, батюшка! Я давно тутъ, въ саду… поджидалъ тебя. Сказать теб надо… тайное! Теперича Егорій твой въ надежномъ мст. А зовутъ его Миколаемъ.
— Видлъ его?
— Нту.
— А письмо… это ты?
— Я. И ежели теб надо будетъ ему письмо… кликни меня.
— Да какъ же ты… передашь?..
— Черезъ товарищей.
Ночь дышала влажнымъ дыханьемъ за спиною Власа. Но отъ лица его исходилъ на о. Геннадія какой-то мягкій и нжный свтъ…
— Прощай, батюшка,— тихо сказалъ Власъ.
О. Геннадій съ счастливой и радостной улыбкой протянулъ ему руку.
…Сидлъ у постели жены, задумавшись, смутно улыбаясь чему-то.
Взглянулъ и увидлъ: Юлія Львовна смотрла на него темнымъ взглядомъ.
— Очнулась?
Положилъ руку на ея косматую голову и печально улыбнулся ей:
— Юля! Зачмъ такъ много скрытаго страданья? Разв это нужно?
Юлія смотрла, не понимая. Онъ слегка отвернулся.
— Не надо больше печали!
Помолчалъ и тихо добавилъ:
— Я отпускаю тебя!
Юлія порывисто приподнялась на постели.
— Куда?!
— …Къ нему.
Она упала лицомъ въ подушку.
— Ты знаешь? Ты знаешь?
Все отчаянне рыдала.
— Ты знаешь…
Подняла къ нему мокрое отъ слезъ лицо.
— Ты гонишь меня?
— Ахъ, не гоню… пойми!..
Она схватила руку его и цловала ее.
— Я не уйду отъ тебя… не гони! Я люблю тебя! Тебя одного… слышишь?! Буду у ногъ твоихъ лежатъ… какъ собака…
— Не унижайся, Юля!
— Нтъ!.. Нтъ… буду въ глаза теб смотрть!.. А то… это не то! Это прошло! Это сильне меня… Я не знаю… Это не то! Я не знаю…
Брала и крпко сжимала руки его воспаленными ладонями.
— Вдь, это родное… свое!
Обнимала его оголенными руками.
— Это родное… свое!
Опять откидывалась въ отчаяніи.
— Двочкой… я любила смхъ… любила смхъ… Смялась… смялась… Это оттого!
— Юля! — сказалъ о. Геннадій,— это забыто.
— Простилъ? — вскричала она. И пытливо насторожилась.
— Простилъ? — настаивала она.
— Мн не въ чемъ тебя прощать, Юля!
Тогда она внезапно забилась передъ нимъ въ припадк безумнаго отчаянія.
— Не прощай, нтъ, нтъ… прокляни меня! Ганя! Прокляни!!
И поднимая къ нему лицо, въ слезахъ и пятнахъ, напряженно шептала:
— Это было… это было… не разъ!!
Онъ смотрлъ на нее… на ея постарвшее и опухшее лицо, со слдами такъ долго скрытыхъ отъ него страстей и горя, смотрлъ и удивлялся, что нтъ въ немъ ни ревности, ни злобы… все исчезло. Точно съ далекаго неба смотрлъ онъ внизъ на нее, и удивлялся мыслямъ своимъ. Вотъ прошлое передъ нимъ плачетъ и стонетъ. Кто-то въ комъ-то получилъ свободу и первое движеніе его — лучистая слеза… вздохъ по красот, неотысканной въ тайныхъ исканьяхъ по грязнымъ и глухимъ дорогамъ…

——

…И снова степь приняла его въ пылающія объятья, прижала, какъ мать, къ ароматной груди своей.
И казалось ему,— онъ перешагнулъ черезъ себя прежняго, скорлупу ‘ветхаго человка’ стряхнулъ съ себя.
Что-то дрожало въ немъ… свтлое!
Не прощенье… а пониманье.
Великое пониманье жизни!
Все жило, трепетало, искало вокругъ него, стремилось вдаль, вглубь, къ совершенству, къ цльности, стонало, грубо сдавленное, гибло, искаженное, проклинало, оскорбленное, инстинктивно мстило за себя — и сквозь мрачныя тснины исковерканной жизни лилось свтлымъ потокомъ мечты въ царство еще невдомой, но властно грядущей Красоты.
Онъ уносился на свтлыхъ волнахъ вдаль… вдаль…
И не было времени.
Не было пространства.
Внутри хрустальной слезы уносился онъ по безднамъ міра.
И не былъ онъ больше одинокъ!
Гд-то вблизи него таилось близкое, протягивало къ нему милыя нжныя руки братства. Бодрыя улыбки чудились ему… звали смлые голоса. И въ груди его разросталось свтлое стремленье, жажда — протянуть имъ руки, слиться съ ними въ радостномъ чувств.
Степь шептала ему сказки травъ и цвтовъ.
Втеръ нжно смялся въ лицо ему.
…И гд-то въ вышин клекталъ степной орелъ…

Сборникъ товарищества ‘Знаніе’ за 1908 годъ. Книга двадцать третья

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека