Эдуард Лабулэ. Волшебные сказки. Перевод с французского Е.Г. Бартеневой, М.Л. Лихтенштадт и С.С. Миримановой. С.-Петербург. 1900.
Большой и превосходно изданный том заключает в себе тридцать внимательно и местами художественно переведенных сказок Лабулэ. Некоторые сказки связываются в преемственную нить поучительных фантазий, такова ‘Народная мудрость, или Путешествие капитана Жана’. В предисловии сам Лабулэ так описывает свое отношение к предмету: ‘Между другими своими слабостями я доныне сохранил любовь к волшебным сказкам. И вечером, когда все спит вокруг меня, когда дневная работа уже закончена, когда, утомленный изучением этого сборища всяких ужасов и безумств, называемого всеобщей историей, я считаю себя вправе отдаться самому себе, я снова возвращаюсь к своим друзьям детства, спрятанным в уголке, известном мне одному. Там, позади Лафонтена, который так любил ‘Ослиную кожу‘, — Вольтера, который был бы царем рассказчиков, если бы был не так умен и несколько более сдержан, — Гете, этого великого философа, который всю свою жизнь так любил Восток, сказки, детей и цветы, — у меня спрятаны Сказки Перро и Тысяча и одна ночь. А рядом с этими великими творениями я храню сборники пленительных сказок Севера и Юга, доказывающих, что везде люди нуждаются в чудесном, скрашивающем их серенькую жизнь. Там у меня Сборник бр. Гриммов и неаполитанский Pentamerone, полный веселости и остроумия. Там рядом со скандинавскими сказками у меня стоят и кельтские, Восток имеет своим представителем роман ‘Антар‘, санскритские сказки Сомадевы, переведенные на немецкий язык ученым Брокгаузом, Хитопадешу, Заколдованный Трон, Панча-Тантру. Персам там отведено также надлежащее место, и, право, они не менее изобретательны и не менее смелы, чем другие народы. Но, увы! наш ученый Жульен не перевел нам еще с китайского Лиао-чай-чи-и, — двадцать шесть томов волшебных сказок, а они без него никогда не попадут в наши коллекции’ (Предисловие, стр. VII).
Детский мир — еще не затуманившийся небесный мир, и каждое прикосновение к нему очищает взрослого, соскабливает заношенную старую кожуру с ученого и очищает из-под гражданина — человека.
Вернуться к детям — значит вернуться к истине и здоровью, а задернуть занавескою шкафы серьезных книг и открыть хоть бы один из 26-ти томов Лиао-чай-чи-и — это значит сразу сбросить с плеч несколько лет старости, опыта и раздраженной печени. Кто знает, через век, через два не сделается ли серьезною политическою программою лозунг: ‘Опять — к детям!’, ‘все — к детям!’, да и — не только политическою, а культурно-религиозною программой! Ибо, в самом деле, такая программа есть нечто цельное и очень содержательное, и о качественной ценности сего никто не подымет спора. Сказка есть прекрасный литературный мостик к такой программе: ее читает ребенок, а пишет взрослый, пишет утомленный политик и опытный литератор, как Лабулэ, т.е. она занимает обоих, обоих общит между собою. Сейчас я не могу забыть впечатлений одного лета: был критический момент в моей служебной деятельности, в ожидательном положении я попал к маленьким моим племянникам и нашел у них, в каком-то сокращении, Тысячу и одну ночь. Ничем не занятый месяца 1 1/2, я открыл их ‘для пополнения образования’ и ознакомления с знаменитою литературною вещью. И все эти 1 1/2 месяца, забыв о должности, о тревожном своем положении, я провалялся на кровати, точно в песках Аравии, утопая в фантазиях Шехеразады. То же может пережить и всякий, — и сказка вообще лучшее утешение в недоумении, смущении или, например, среди житейского унижения. Только около больного не следует читать сказок.
Сказки Лабулэ представляют местами знаменитый политический памфлет, увы, в наше время, человеку нашего века, трудно быть сказочником на манер древних. У Лабулэ жгуч самый язык, который щиплет совесть, как горчичник щиплет кожу.
‘ — Сударыня, — говорит Перлино богатой старухе, сманивающей его, — сказывают, что работа — ремесло быков, ничего нет здоровее отдыха. Я хотел бы иметь такое положение, чтобы мне ничего не надо было делать, но чтобы я мог получать так же много, как каноники св. Януария.
— Как! — вскричала дама Звонких Червонцев. — Ты уже теперь хочешь быть сенатором?
— Вот именно, сударыня, да еще двойным, чтобы получать двойной оклад жалованья’ (стр. 276).
И эти жгучие слова сменяются у него наивно прелестным тоном, исполненным первобытной стихийности:
‘Вдруг Виолетта услышала шепот соседних деревьев… Способность понимать все творения Божии дается лишь невинным.
— Сосед, — сказало рожковое дерево оливковому, — как неосторожно эта молодая девушка ложится там на земле. Через час выйдут волки, и если они пощадят ее, то роса и утренний холод наградят ее такой лихорадкой, что ей уже не подняться. Почему не взберется она на мои ветви? Она спокойно могла бы спать здесь, и я охотно предложил бы ей несколько из моих стручков, чтобы она могла восстановить свои силы.
— Ты прав, сосед, — ответило оливковое дерево, — но было бы лучше, если бы дитя, до отхода ко сну, просунуло руку в дупло моего ствола. Там спрятано платье и волынка странствующего музыканта. Даже и для того, кто не боится ночной свежести, теплый плащ — не лишняя вещь. Что же и говорить о девушке, на которой нет ничего, кроме кружевного платья и атласных башмачков?
Эти слова оживили заблудившуюся Виолетту. Когда ощупью она нашла грубую шерстяную куртку, плащ из козьей шкуры, волынку и остроконечную шляпу странствующего музыканта, она храбро взобралась на рожковое дерево, поела его сладких плодов, утолила жажду вечерней росой и, закутавшись, устроилась насколько возможно удобнее между двух ветвей. Дерево приняло ее в свои отцовские объятия, дикие голуби, покинув свои гнезда, укрыли ее своими листьями, ветер укачивал ее, как ребенка, — и она уснула, думая о своем возлюбленном’ (стр. 378).
Это благоухание природы — в той же сказке, откуда мы взяли и желчную выходку.
Замечательно родство сказок с мифами, т.е. мы хотим сказать, что в сказках есть часть вечной истины, бесспорно, заключенной в мифах. Миф есть прикровение истины, которую мы не хотим сказать прямо и которая остается истиною в наше время, как и в древнее. Читая, например, сказку ‘Три лимона’, я был поражен сходством одной ее части с известным мифом о халдейской Истар и Издубаре. Карлино (в сказке ‘Три лимона’), желая вернуть себе прекрасную невесту, приплывает, по указанию вещего старичка, на остров ‘Трех Парок’ и обращается к первой:
‘ — Спасайся, несчастный! — вскричала ему она. Я знаю, что привело тебя сюда, но я ничего не могу для тебя сделать. Обратись к моей сестре: может быть, она и сделает, что ты хочешь.
Она — жизнь, я — смерть.
Он бежит к той. Страна изменяется, на место пустыни появляется плодородная долина. Но вот вид самой Парки: слепая женщина, под тенью фигового дерева, наматывает на веретено золотые и шелковые нити:
— Дитя мое, — говорит она, — и я не могу ничего для тебя сделать! Я — несчастная слепая и сама не знаю, что делаю. Эта кудель, которой не я выбирала, будет располагать участью всех тех, которые родились в этот час. Я не знаю, богатство или бедность, счастье или несчастье связаны с этой нитью, которой я не вижу. Раба своей судьбы, я ничего не могу создать. Обратись к другой моей сестре, — может быть, она сделает то, чего ты желаешь. Она — рождение, я — жизнь.
— Благодарю, — сказал Карлино. И с легким сердцем он побежал к самой младшей из парок’.
И вот дальше — замечательное описание:
‘Он скоро отыскал ее, она была красива и свежа, как сама весна. Вокруг нее все произрастало, все получало жизнь: хлебные зерна пробуравливали землю и вытягивали свои зеленые ростки на черных нивах, на апельсинных деревьях распускались цветы, у почек больших деревьев лопались красноватые чешуйки, цыплята, едва покрытые пухом, бегали вокруг беспокоящейся наседки, а ягнята сосали молоко своей матери. Это была первая улыбка жизни’.
Читатель, знакомый с древностью, узнает Цереру, римские статуи которой представляют женщину, увитую пшеничными колосьями. Но полная аналогия проходит в мифе об Истар (Астарта). Потеряв возлюбленного Думмупи, она во что бы то ни стало хочет вернуть его на землю.
‘ — Он в Преисподней и ты должна сойти туда за ним’, — узнает она волю судеб.
И вот Истар ‘спускается в преисподнюю’. Та, которая есть ‘сама жизнь’, — входит в пасть смерти, сочетается со смертью, до известной степени, по природе своей, — она супружится со смертью, ибо ничего другого, кроме супружества, не содержится в ее понятии и существе. Какой ужас! что-то необыкновенное!! Но что же происходит на земле? Обратное картине, нарисованной Лабулэ в ‘Трех лимонах’! Боги, принудившие Истар ‘сойти в Преисподнюю’, сами пугаются последствий своего решения: земля и все на земле теряет силу, инстинкт, умение, в конце концов — тайну рождения, и это в картинном мифе проведено по царствам животному и растительному. Невольно вспоминается и восклицание мемфисских жрецов, когда стены храма Сераписа дрожали от ударов римских таранов:
‘ — Если храм Сераписа разрушится — Вселенная рухнет’.
Грубые римляне, не понимая аллегории, продолжали разрушать, и разрушили вещественный храм Сераписа. Но ведь богу этому поклялись через храм и в храме!? Разрушен ли был и даже доступен ли для таранов самый бог? Около стен храма пальмы качали свои ветки. Каждая клеточка в стволе пальмы, в листе пальмы, а более всего — в цветке пальмы, в ее тычинке и пестике — ‘есть храм Невидимого и Неуничтожимого’. Разрушьте, однако, клеточку, ‘сошлите Истар в преисподнюю’, отнимите — и притом метафизически, вечно — у природы уменье из сахара и клея ткать эту клеточку, инстинкт ее ткать, тайну ткать ее. И вот, как жрецы сказали, — ‘Вселенная не устоит’!
‘Клеточка‘-то и есть ‘храм Бога живого’! — А каменный храм есть лишь ее увеличенное в объеме подражание. Отсюда, на что не обратили внимания ученые, первые на земле храмы, да и до сих пор существо храма, — есть собственно соединение клетей, клеток, есть организм клеток, с частями главными, ‘святейшими’, и — второстепенными, менее святыми. Но мы несколько отклоняемся в сторону, хотя и очень интересную сторону.
Сказки Лабулэ исполнены глубокомыслия и остроумия, а их острота и жгучесть уничтожают единственное неприятное качество, присущее или возможное в сказках, деланную наивность или излишнюю слащавость. Такими недостатками, между прочим, страдают многие сказки Андерсена.
1900 г.
Впервые опубликовано: Новый журнал иностранной литературы. 1900. No 7. С. 92—94, под названием ‘Первый полный перевод сказок Лабулэ’.