Крашевский Ю. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 7: Сиротская доля: Повесть. Король хлопов: Историческая повесть / Пер. с польск.
М.: ‘ТЕРРА’, 1997. (Библиотека исторической прозы).
Был чудный весенний день накануне Вознесенья, сирень расцветала в саду, пели соловьи, роса сверкала на листьях, небо алело на востоке, в тишине, предшествующей утру, можно было слышать не только громкую песню влюбленного соловья, но и малейший шелест листьев… Дневной свет сквозь густые ветви сада проникал в большую комнату на нижнем этаже, боролся с красноватым блеском нескольких восковых свечей, стоявших вокруг дивана, накрытого ковром, на котором лежало тело умершего мужчины средних лет.
Вероятно, гроб был еще не готов и тело лежало уже одетое, как следовало для далекого путешествия. Оно покоилось со сложенными руками, державшими крест, в сером кафтане. Это был еще не старый мужчина, но уже надломленный жизнью. На желтом лице застыло выражение боли. Должно быть, он много выстрадал, судя по преждевременным морщинам, по облысевшей, наполовину седой голове. Обыкновенно человек сходит в могилу как бы с успокоенным лицом, но здесь виднелась смертная тоска, застывшая в минуту кончины на хмуром челе и на сжатых губах. Руки, в которые вложен был простой медный крест, были желтые, костлявые, как у человека, который долго болел, прежде чем умереть.
Комната, в которой лежал покойник, была бедна, хотя и просторна. На двух противоположных стенах висели почерневшие иконы Спасителя и Скорбящей Божьей Матери. На камине стояли давно остановившиеся часы, с толстыми алебастровыми колонками, из которых одна была разбита. У двери на гвоздике висела оловянная кропильница. У одной стены стоял простой дубовый стол. В головах у покойника на столике, покрытом старой салфеткой, стоял крест между свечами. В ногах на кожаной подушке стояли на коленях дети, прислонясь друг к другу, по временам плакали, но изнеможденные плачем дремали, потом пробуждались и снова плакали… Старший был подростком лет тринадцати-четырнадцати, а девочке, стоящей рядом с ним на коленях, было не более восьми.
Лица обоих, несмотря на горе и слезы, были прекрасны. У мальчика был большой лоб, голубые глаза, орлиный нос, маленький рот, и выражение мужественной силы и отваги виднелось сквозь детские слезы. У девочки большие черные глаза с длинными ресницами, круглое личико ее походило на изображение ангела. Волосы ее рассыпались по плечам, прикрытым простым ситцевым платьицем. Весеннее утро было прохладным, двери и окна растворены, и плачущие дети прижимались друг к другу. По временам мальчик бросал взгляд на осунувшиеся черты покойника, останавливался на них и слезы катились по его лицу. Девочка протягивала руки к ногам и рыдала.
В дверях другой комнаты стояла на коленях пожилая женщина в слезах, опираясь о притолоку и почти теряя сознание от горя. Она хотела молиться по книжке и не могла, ибо каждый раз, как раскрывала ее, слезы заливали страницы и несчастная едва не падала, стараясь сдерживать рыдания, вероятно.
Иногда она с беспокойством смотрела на детей, вид которых вызывал в ней новые слезы. В целом доме долго, очень долго стояла невозмутимая тишина, и только пел соловей, плакали дети, покойник спал вечным сном, пожилая женщина рыдала у порога… Прислуга, измученная предсмертной болезнью хозяина, разошлась для отдыха. Солнце медленно вставало, предвещая погожий и жаркий день. На крышах начали клекотать аисты. До слуха женщины долетел стук экипажа, раздавшийся громче на мостике и утихший недалеко от дома.
Через минуту бедно одетый мальчик, в серой куртке, подошел и шепнул что-то на ухо женщине, которая встала, тихо приблизилась к детям, прижала их к себе и, говоря им что-то поочередно, направилась в другую комнату, опираясь о стену.
— Мечислав, ты старший, — сказала она мальчику, — возьми Люсю за руку и ступайте к тетке: тетка ожидает вас во флигеле.
— Милая Орховская! — воскликнула девочка. — Ведь у нас… у нас нет тети.
— Я тебе говорила, душенька, что у вас их даже две, есть у вас и дядя, и они вам теперь будут вместо отца.
— Ах, моя Орховская, — сказала Люся, бросаясь к ней на шею, — мы их не знаем, не видели… они здесь никогда не были. Отец всегда говорил: ‘Нет у вас никого из родных на свете’.
— Отец так говорил, — шепнула Орховская, — чтоб вы привыкали ни на кого не рассчитывать, а только на собственный труд и покровительство Божье… А если они не приезжали… то потому, что им было некогда… так сложились обстоятельства… Ступайте же к тете Ломицкой, упадите к ее ногам, будьте ей послушны.
Мечислав оглянулся назад, на отца. Люся плакала, но Орховская, подталкивая их, вывела на двор. Здесь между старыми тополями стоял такой же старый, как они, флигель, покосившийся, с крышей, обросшей мхом. Перед крыльцом его стояла бричка, запряженная тройкой, и кучер разбрасывал по земле сено чахлым лошадям, удостоверившись прежде, что их не было где распрячь и поставить. Действительно, сараи были жалкие, а возле них стояло несколько повозок, и запряженные в них лошади ели овес из торб, подвешенных на шеях.
Во флигеле, в небольшой комнате эконома, сидела немолодая женщина, не снявшая еще дорожного костюма, с глазами, покрасневшими от слез и усталости. Изредка посматривая вокруг на окружающую ее бедность, она вздыхала.
И вот вошли дети, подталкиваемые Орховской. Увидев их, приезжая закрыла лицо и заплакала. Дети остановились, боясь подойти к ней. Орховская хотела уже подтолкнуть детей вперед, как на дворе застучала и въехала четвернею карета, в которой сидела дама рядом с горничной в платке, старавшейся занимать как можно меньше места. Едва экипаж мог поворотиться в малом дворике. Приезжая дама, к которой подошел за приказаниями лакей, слезший с козел, не знала, что сказать ему, осматриваясь с испугом и ища глазами местную прислугу. У дверей дома стоял только мальчик в серой куртке. Но на стук экипажа вышла старая Орховская, оставив детей во флигеле, и приблизилась к карете.
— Конечно, здешняя? — спросила у нее дама.
— Да, ясновельможная пани.
— Куда же тут заехать? Где выйти?
— А где ж, — отвечала тихо со вздохом старая домоправительница, — я уж право не знаю, что и сказать, так у нас тесно. В доме в большой комнате лежит тело, комнаты покойного вчера запечатаны судейскими чиновниками, рядом вам было бы неприятно… Во флигеле одна комната, там уже поместилась пани Ломицкая, и я отвела туда детей, и если вам угодно…
Пани в карете вздохнула, приподнялась и осмотрелась. Не отвечая ни слова, она ворчала себе что-то под нос. Лакей стоял у дверец, лошади дергали, потягиваясь к конюшне. Подумав немного, пани велела наконец открыть карету, и лакей высадил ее. Задумчиво пошла она к флигелю, останавливаясь по дороге, словно колебалась и не знала, что делать. Орховская шла за нею.
— Где же наконец? Здесь? — спросила она, указывая на дверь флигеля.
Старуха пошла вперед.
Когда отворили дверь, то находившаяся в комнате пани стояла уже, как бы ожидая вновь прибывшую. Они смерили друг друга взглядами.
Комната была небольшая, часть ее занимали вещи эконома, в центре стоял большой дубовый стол. Пользуясь замешательством, дети отодвинулись к шкафу у дверей и забились в угол. Эконом вышел. Приезжая пани осталась с детьми и Орховской, остановившейся у порога. С смущением и гневно смотрели они друг на друга, словно хотели начать разговор и обе боялись неудобных свидетелей. Наконец находчивость пани, приехавшей в карете, вывела обеих из затруднения. Более светская, она поклонилась приехавшей в бричке, обняла детей, велела Орховской увести их и уселась на пустой стул. Дверь закрылась, обе пани, оставшись наедине, молчали. Пани Ломицкая, приехавшая в бричке, ждала, пока заговорит другая.
— Итак, несчастный Павел умер! — воскликнула со вздохом пани Бабинская, приехавшая в карете.
— А мы через много лет встречаемся, по крайней мере, у его гроба, — ответила Ломицкая.
— Милая Ломицкая, — прервала, нахмурившись и поправляя платье, пани Бабинская, — здесь не время и не место для упреков.
— Я и не упрекаю, — возразила, отвернувшись немного, Ломицкая.
Приглядевшись к двум женщинам, можно было заметить немалое сходство между ними. Пани Ломицкая была, пожалуй, старше несколькими годами, но время сравняло их и разница казалась, небольшой. Жизнь, однако ж, сделала гораздо большую перемену. Пани Ломицкая была одета бедно, Бабинская — роскошно, тщательно и щегольски. У первой лицо было бледное и желтое, у второй — полное и румяное, на обеих одинаково обнаруживалось выражение излишней обидчивости и гордости — у одной от бедности, у другой — от довольства. Оба эти чувства, рождающиеся как от богатства и звания, так и от бедности и приниженности, сходятся вместе в одной и той же холодности, в одном и том же презрении. В глазах у обеих виднелись взаимное отвращение и ненависть, может быть только сдерживаемые торжественностью минуты. Они молчали.
— Вот результат нелепого упрямства покойника! — сказала наконец пани Бабинская. — Дети без средств обременят чужое семейство… Кто этому виной?
— Оставим мертвых в покое, — отозвалась Ломицкая. — Мы тоже бедны, но если понадобится, то возьмем детей моего брата.
— Я тоже не пожалею для них куска хлеба, хотя у меня и есть свое дитя, — отозвалась другая, — но что правда, то правда. Павел добровольно разорвал со всем семейством.
— Оставим мертвых в покое, — повторила, повышая голос, Ломицкая.
Разговор постепенно принимал все более острый характер, но на мосту застучал третий экипаж. Он уже не мог поместиться в тесном дворике, кучер остановился прямо у моста, а из экипажа высунул голову не старый еще мужчина и, оглянувшись вокруг, приказал ливрейному лакею отворить дверцу и вышел.
Он осматривал дом и экипажи, опередившие его, как подошла к нему Орховская с детьми. При виде их пан быстро поцеловал Мечислава в голову, потом Люсю и спросил серьезно:
— Ну, куда же тут деваться? Кажется, уже Ломицкая и Бабинская приехали? Где же?
— Во флигеле, ясновельможный пан, в комнате у эконома, потому что в доме лежит покойник.
Высокого роста, стройный мужчин немного задумался, потом проворчал что-то и пошел во флигель. Он вошел на порог именно в ту минуту, когда пани замолчали, и, отворив дверь, сказал:
— Вот и я! Добрый день!
Бабинская и Ломицкая молча подали ему руки.
— Боже мой, как беден был этот Павел! — сказал мужчина, бросая шапку на стол. — Я никогда здесь не был. Я знал, что деревушка убогая, но не представлял ничего подобного!.. Страшная нищета. Как он мог жить в такой трущобе!.. Несчастный должно быть замучил себя и детей погубил.
Пан пожал плечами.
— Вот и я говорю то же самое, — вставила Бабинская, посматривая на соседку, — но с покойником не было никакой возможности договориться.
— Что правда, то правда, — сказала Ломицкая. — Не мы отреклись от него, а он от нас, однако прибавлю еще раз, не время говорить об этом.
— Ну и не будем, — отвечала Бабинская, отворачиваясь к окну.
— Хорошо, но зачем же мы сюда приехали? — воскликнул пан. — Необходимо организовать похороны и что-нибудь решить с детьми. Что было, то было, а покойник Павел все-таки наш брат. Люди осмеяли бы нас, если б мы теперь отреклись от него так, как он отрекался от нас. Надо что-нибудь придумать.
— Я самая бедная в семье, — начала с живостью пани Ломицкая, — у меня пятеро детей, но, если нужно, возьму и этих сирот.
— Позвольте, я тоже не отказываюсь, — громко сказала пани Бабинская, — никто не налагает на вас этой тягости, но мне кажется, было бы справедливее, если бы мы разделили сирот.
— Я не отказался бы от исполнения родственной обязанности, — отозвался пан, — издержки ничего не значат, но жена моя болезненная, мы дома не сидим, она же не любит детей… Что же я буду делать с ними? Вам известно, что у меня нет своего состояния, и хоть жена мне ни в чем не отказывает, однако я должен считаться с этим… да, должен считаться!
— Помилуйте, — прервала резко Ломицкая, — прежде надо подумать о покойнике. Ведь тело ожидает погребения.
— Я уже позаботился об этом, — ответил мужчина, — я заезжал к ксендзу и пригласил его. Конечно, нечего думать о пышности, но сегодня же произведено будет приличное погребение. Неужели же я буду ему еще делать поминки за то, что он не хотел знаться с нами? Кто будет из соседей, тот будет: ведь всем известно, что он умер. Вот и все. Но, кажется, — прибавил он, — здесь не дождешься и кофе.
Он постучал в окно на Орховскую. Старушка вошла.
— Скажи мне, асани {Обычное обращение к низшим. — (Примеч. пер.)}, не можешь ли ты дать нам хоть кофе?
Орховская вздохнула, ломая руки.
— А где же у нас могло быть кофе? — прошептала она. — Давно уже мы его не пробовали. Был бы для детей суп, да можно было бы достать яичка или немного молока.
Пан покачал головою, смотря на сестер.
— Ничего не остается, — воскликнул он, — как пойти к покойнику помолиться, а потом ехать в местечко и там ожидать, похорон! Когда все будет готово, ксендз даст нам знать. Асани, кажется, зовут?..
— Орховская, к вашим услугам.
— Итак, пани Орховская, после похорон прошу к нам в местечко: там решим что-нибудь. Понимаешь?
И пан быстрыми шагами, словно хотел скорее отделаться от? неприятной обязанности, направился к дому. За ним последовали обе пани. Все на минуту стали на колени у тела, взглянули на лицо покойника, позакрывали глаза, словно не желая показать слез, которых, кажется, и не было, и поспешили выйти из смрадной комнаты на свежий воздух.
Вскоре все три экипажа выехали в местечко, а дети с Орховской стояли у крыльца, смотря на отъезжавших.
В доме слышались погребальный напев и стук молотка… Именно в это время столяр прибивал крышку.
В тот же день вечером совершилось погребение.
В большой комнате постоялого двора в местечке собралось семейство покойника, которое утром мы видели во флигеле.
Кроме членов этого семейства сидел в кресле старик с седыми, гладко зачесанными волосами, со спокойным, но грустным лицом, в сутане бедной и сильно поношенной. Несмотря на то что с первого) взгляда в нем видно было добровольное убожество, какая-то благородная серьезность внушала к нему уважение. Щегольские костюмы пана и пани не произвели на него ни малейшего впечатления, и присутствующие посматривали на него с некоторой боязнью.
— Напрасно говорить светским языком, золотя пилюлю, — отозвался он через минуту, — будем беседовать так, как повелевают любовь к истине и христианский долг. Покойник не был виновен… Человек достойный, честный, трудолюбивый — пал жертвой долга… Вся его жизнь легко передается в нескольких словах. Полюбил он бедную, но честную девушку, вы не хотели признать ее за сестру, потому что она не была шляхтянкой. Но даже и в силу ваших неправильных понятий о дворянстве, о котором не упоминает Спаситель в своем Евангелии, вы были не правы, ибо и по вашим законам женщина, выходя замуж, входит в сословие мужа и разделяет права его.
— Позвольте, ксендз-каноник! Что же мы могли сделать вопреки целому свету?.. Дело шло не о нас, но о семействе… Мы не могли ни убедить, ни исправить света…
— Об этом и речи нет, считайтесь сами со своей совестью, — возразил каноник. — Что сделано, то сделано, но человек, которого вы напоили горечью, исполняя свой долг и защищая жену, жил, боролся с бедностью один, без помощи. Потеряв жену, он трудился для детей, но злая судьба оказалась сильней него… Остались сироты… Ну, что же вы думаете делать с этими сиротами? Не пора ли раскаяться?
— Я уже сказала, — отозвалась с живостью пани Ломицкая, — что у меня пятеро детей, что я бедна, но если надо, я беру детей к себе.
— А я уже сказал, — произнес мужчина, пан Петр Орденский, — что детей не возьму. Жена моя терпеть не может детей, мы дома не сидим… одним словом, не могу. Но я для них пожертвую, охотно дам… что могу, сделаю.
— Я от обязанностей не уклоняюсь, — сказала серьезно пани Бабинская. — У меня есть сын, но Бог нам дал достаточно средств и для воспитания сирот. Вы можете, братец, ничего и не давать, сестрица должна заботиться о своих пятерых детях, а я похлопочу о сиротах. Стало быть, нечего и говорить об этом. Я уверена, что муж одобрит мое решение. Повторяю, что дело кончено.
Они замолчали. Пробощ широко развернул платок, посмотрел на него, потом на пани Бабинскую и сказал:
— Что ж, это хорошо, очень хорошо. Но вы, делая добро, не отымайте заслуг и у других. Каждый должен по своим силам…
— Но я дам… сколько там нужно? Я дам! — воскликнул мужчина.
— Ничего ты не должен давать, — отозвалась сестра, — достаточно будет и наших средств.
— Позвольте же, дайте и мне слово выговорить, — резко начала пани Ломицкая. — Не оскорбляя сестры, мне кажется, недостаточно еще сказать ‘я беру детей’ и потом бросить их во флигеле без надзора, чтоб ее сын не избаловался при них. Я если возьму детей, то буду воспитывать их вместе со своими. И как следует.
— А вы думаете, что они у меня испортятся? — воскликнула резко пани Бабинская. — Где же доказательства? Разве вы можете проникнуть в мои мысли? Ведь я же еще не объяснила, как буду воспитывать? Я не сделаю из них изнеженных баричей, но и не выброшу во флигель.
Сестры взглянули друг на друга. Ломицкая улыбнулась, пожимая плечами.
— Мои предположения, сударыня, — отвечала она, — основаны на том, что мы знаем одна другую.
— Перестаньте, перестаньте, — прервал каноник, — разве ж это годится… Ведь вы сестры.
— Здесь дело идет о судьбе сирот! — воскликнула Ломицкая.
— Воспитывая их со своими пятерыми детьми, вы не дали бы им лучшей доли, — прервала Бабинская.
— Намек на мою бедность! — воскликнула Ломицкая. — Но она мне милее, нежели миллионы, приобретенные, извините, на скотном дворе.
Пани Бабинская вскочила со стула, пан Орденский смутился, ксендз встал.
— Уймитесь, — сказал последний серьезно, — как вам не стыдно! Приехали на похороны со слезами, а тут ссоритесь и из-за чего? Разве же честный доход от свиней хуже дохода от пшеницы? Бог с вами! Ведь вам нельзя забывать, что вы сестры.
— Действительно, нельзя, — отозвалась, улыбаясь, пани Ломицкая, — потому что я не пренебрегала своими сестринскими обязанностями, но со стороны Бабинских было иначе. Потому только, что мы бедны, что к крыльцу их подъезжали в бричке, нам были не рады, и мы без труда это поняли. Да и братец тоже не лучше.
— Перестань же, Ломицкая! — воскликнул пан Орденский. — Я женился на особе знатной фамилии, и потому не слишком приятно, если бедные родственники придут доказывать, что я живу за чужой счет. Есть известные общественные условия, с которыми следует считаться.
— Тем более, — прибавил ксендз с усмешкою, — что пани Ломицкая поступала с покойной невесткой так, как вы с нею.
— Отец! Ведь она была мужичка.
— И Адам был Божьим земледельцем и дай Бог, чтоб все мы были Божьими крестьянами, моя пани. Да, — продолжал ксендз, — прекратите этот разговор.
Ломицкая села, отвернувшись к окну, пан Петр Орденский начал быстро ходить по комнате, каноник сел.
— Итак я беру детей, — сказала Бабинская.
— И Бог наградит вас за это, — отвечал ксендз. Пан Орденский отозвался:
— Берет для того, чтобы люди сказали: ‘Посмотрите, какие добрые эти Бабинские, какие это благородные люди! Покойник был с ними в ссоре, а они после его смерти приютили его сирот!’ И еще прибавят: ‘Богатый брат не подумал об этом, а другая сестра умыла руки. Бабинские великодушны, господа Бабинские’.
— Петр! — закричала вдруг Бабинская. — Не заставляй меня высказать тебе горькую правду, ибо, клянусь Богом, скажу…
— А ну, скажи, сделай одолжение, — проговорила, улыбаясь, Ломицкая, встав со стула и сделав реверанс.
Но в момент, когда Бабинская собиралась уже произнести нечто неприятное, ксендз положил конец ссоре.
— Довольно! — сказал он. — О безрассудные, сердитые женщины! Что это значит? Саном моим запрещаю вам всякую ссору.
Обе сестры уселись, брат закурил сигару.
— Я настаиваю на том, — отозвался пан Орденский, — чтоб и я в известной степени участвовал в содержании сирот.
— А вы возьмите на себя приведение в порядок дел брата, это будет лучше, — сказал ксендз-каноник. — Впоследствии, когда будет нужно, займетесь судьбою мальчика и поможете девочке. Теперь даже лучше, чтобы дети были вместе — бедные сиротки очень привязаны друг к другу.
Каноник встал с кресла.
— Пани мои, — сказал он с кроткою улыбкою, — в память покойника и во имя божественной любви забудьте ссору и как сестры примиритесь. Ведь вы родные, вас всего трое на свете. Бог велел любить друг друга, исполните же это повеление. Разве можно, чтобы люди потому только, что случайное положение ставит их на различных ступенях, ссорились из-за подобного ребячества? Вы вместе воспитывались, одна и та же кровь течет у вас в жилах. Мир вам, мир, мир!
Бабинская посмотрела на Ломицкую, Ломицкая на Бабинскую, кто сделает первый шаг, — пан Петр стоял равнодушный, но готовый к примирению. Наконец Ломицкая протянула руку — последовало холодное пожатие. Брат подошел, но как-то не мог выговорить ни слова. Очевидно, они подчинились совету священника, но в сердцах осталась прежняя неприязнь, которые только спрятались, как бы умолкли на минуту.
Каноник посмотрел на эту сцену, взял шляпу и, поклонившись, тихо вышел из комнаты.
Едва он сделал несколько шагов, как на дороге из ближайшей деревушки увидел Орховскую, которая вела детей за руки. Ксендз подождал их и молча начал целовать детей и прослезился. Мечислав опустил голову, лицо его было печально. Каноник слегка поднял мальчику голову и посмотрел в глаза.
— Тебе уже пошел четырнадцатый год, не правда ли? — начал он тихо. — В этих летах является уже сознание, ты должен понимать и чувствовать свое положение и положение сестры… Вас двое на свете… Ты ее покровитель — об этом никогда не следует забывать, ты имеешь обязанности. Понимаешь?
— Понимаю, ксендз-каноник, — отвечал мальчик медленно, обдумывая каждое слово, — понимаю. Покойный отец несколько раз повторял это во время болезни… Я Люси не оставлю, а как вырасту, возьму ее к себе домой и будем жить вместе.
— Так, но до тех пор тебе нужно учиться прилежно, чтоб уметь заработать себе кусок хлеба, — говорил священник. — Тетя Бабинская берет вас обоих к себе.
Дети, молча, посмотрели друг на друга.
— Надо быть за это признательным, послушным, кротким, — продолжал каноник, — и отблагодарить за эту милость. В чужом доме, хотя бы и у родственников, где вас приютят из сострадания, надобно смиряться…
Мальчик слушал, не отвечая ни слова… Орховская плакала и не могла удержаться, чтоб не прервать каноника.
— Ах, дорогой отец! — сказала она в слезах. — Пани Бабинская! Бабинская… О Боже мой, как-то будет у нее детям… Сомневаюсь, чтобы она захотела взять меня вместе с ними, а они так ко мне привыкли, да и я к ним привязана. Тяжело расставаться, даже если подумаю об этом, то сердце разрывается. Если б вы, отец мой, походатайствовали за меня… Пусть бы мне отвели там какой-нибудь угол… Я вообще ем мало, одежды у меня хватит еще надолго… и по крайней мере я могла бы присмотреть за детьми. Ведь известно, ксендз-каноник, что чужие люди не слишком будут о них заботиться.
— Уж я не знаю, захотят ли вас взять, — отвечал каноник, — а навязывать им это условие неудобно… Хорошо еще, что хоть детей берут… Возвращаться мне с этим неудобно. Просите сами пани Бабинскую, а я при случае замолвлю слово.
Каноник удалился задумчивый, а дети, прижимаясь к старушке, пошли к постоялому дому. Там еще царствовал мир, заключенный при посредстве каноника, хотя после долгого равнодушия трудно сразу возвратиться к искренности. Пан Петр Орденский ходил по комнате с сигарой, а обе пани, обмениваясь словами, смотрели друг на друга с плохо скрытым недоверием. Отворилась дверь, и вошла Орховская с детьми, которые, с беспокойством посматривая на теток, остановились у порога. Бабинская знаком подозвала их к себе.
— Иди же, Мечислав, поклонись тетеньке в ножки, — шепнула Орховская, — поблагодари…
Подталкиваемые, бедняжки пошли вперед… Бабинская была незлая женщина, слезы выступили у нее на глазах, и, обняв детей, она прижала их к себе.
— Вы едете со мною, — сказала она. — Только будьте послушны, и будет вам хорошо.
Мечислав поцеловал тетке руку.
— Если уж вы так милостивы к нам, бедным сиротам, тетенька, — сказал он, — то окажите нам еще одно благодеяние.
— Что такое? — спросила тетка.
— Орховская сильно плачет, ей хотелось бы уехать вместе с нами. Люся так привыкла к ней, и мы ее так любим
— Но, дитя мое, — холодно возразила Бабинская, — трудно мне забирать для вас всех ваших слуг. Довольно их у меня. В заботливом надзоре вы не будете иметь недостатка… наконец…
Орховская, не смея заговорить, плакала.
— Трудно, невозможно, — продолжала Бабинская. — У нас до- ^ вольно прислуги.
— Ясновельможная пани, — пробормотала старушка.
— Но я не могу, не могу… Не следует приучать детей к таким * нежностям… Напрасно. Собери только вещи, асани, детские вещи, и пришли их ко мне сюда.
— Я сама принесу, — отозвалась старуха и поспешила за дверь, чтоб скрыть безудержные слезы.
Дети хотели последовать за ней, но Бабинская удержала их.
— Прошу оставаться здесь… Садитесь там на кровати. Попрощаетесь с Орховской, когда она придет с вещами.
И пани Бабинская обратилась к сестре, словно желая объясниться перед нею.
— Нельзя же опять загрязнить дом такою нищетою, — сказала она. — Эта старуха неопрятна и выглядит как нищая. Я не могла бы вынести ее присутствия… Впрочем, оно и бесполезно: есть кому присматривать за детьми. Наш Мартиньян почти ровесник Мечиславу — они однолетки, а что касается Люси, я сама буду за нею ухаживать.
— А пока привыкнут… — отозвался брат.
— Не надо баловать, это хуже всего, — прервала Бабинская, — пусть сразу учатся жить. Их в мире ожидает много грустных моментов… Нет, это бесполезно.
Пани Ломицкая вздохнула. Дети уселись на кровати и, взявшись за руки, то боязливо посматривали на незнакомых родственников, то плакали.
Между тем приказано было запрягать лошадей, ибо пани Бабинская очень спешила домой, и, когда Орховская с мальчиком принесли вещи, все было готово к отъезду.
Прошло семь лет со времени описанного происшествия, семь лет, в продолжение которых Мечислав из тринадцатилетнего мальчика сделался двадцатилетним юношей, но который в действительности был старше своего возраста.
Люся тоже была уже пятнадцатилетней барышней, а так как это нежное уменьшительное имя, вынесенное еще из отцовского дома, не пристало бедной племяннице, жившей у Бабинских из милости, то ее и называли панною Людвикою Орденскою.
В доме у Бабинских мало что изменилось в эти семь лет, разве только что Мартиньян, будущий наследник обоих родителей, единственный и любимый сын, вырос и собирался повидать свет и пользоваться свободною жизнью.
Бабинские жили в согласии, как и в первое время после свадьбы, и хотя любовь прошла, но осталась тесная дружба, основанная на взаимном уважении.
Мы должны возвратиться к прошлому, чтоб лучше обрисовать героев нашего романа. Орденские — старинная и весьма богатая шляхта — владели значительными имениями и жили в высших сферах общества, имея все условия для хорошего приема в этих сферах. Но, как у нас чаще всего случается, сношения с богатыми, с магнатами повлекли Орденских к непосильным издержкам, для поддержания их необходимо было приносить жертвы, имение пострадало, разорилось, и пришла пора — и лопнуло.
Когда уже состояние колебалось по смерти старосты Орденского, надо было подумать о будущем двух дочерей и двух сыновей. Панны получили хорошее воспитание, одна из них вышла за богатого доробковича {Слово, передаваемое буквально, — доработавшийся. Так называется шляхтич, который из самого бедного состояния трудом или спекуляциями достигает богатства. Аристократия смотрит на него презрительно, потому что он доробкович, и сам он уже считает унизительным иметь сношения с бедною шляхтой. Разумеется и здесь, как везде, есть исключения. — (Примеч. пер.)}, пана Бабинского, шляхтича сомнительного происхождения, а другая за бедного Ломицкого, имевшего всего одну деревушку в долгах. Петр женился на богатой пани, которая влюбилась скорее в его наружность, нежели в другие достоинства, ибо природа была скупа к нему относительно последних. Павел, несмотря на то что ему очень мало осталось после родителей и что мог бы найти себе невесту с приданым, влюбился в бедную девушку, крестьянскую дочь, воспитанную в монастыре. Семейство его делало что могло, чтоб воспрепятствовать этому, и он вынужден был рассориться с ними. Переходя с аренды на аренду, он бедствовал, мучился, потерял жену и, наконец, оставил детей сиротами. Родственники практически не общались между собой.
Пан Петр, женатый на знатной и весьма гордой особе, должен был удалиться от своих, ибо даже богатый Бабинский не был по родственному принят в доме, зараженном аристократизмом.
Бедные Ломицкие, у которых было пятеро детей, имели не слишком много времени бывать в свете. Бабинские жили в своем кругу.
Бабинский был человек простой. Отец его, как было известно околотке, свое состояние сколотил на свиньях. Он покупал их откармливал, торговал ими, а так как ему везло и человек он был бережливый, то приобрел столь значительный капитал, что купил обширное имение и вошел в число помещиков. Он не знал, как, да и не сознавал потребности дать сыну блестящее воспитание. Предназначив его на роль земледельца и хозяина, он был того убеждения, что деревенскому жителю немного нужно кроме здоровья и трудолюбия, а потому нанял семинариста, велел учить сына чтению, письму, четырем правилам арифметики и тем удовольствовался. Молодой человек скоро окончил образование. Детина из ней вышел огромный, располневший преждевременно. Лицо у него было приятное, хотя и не очень умное… Но он и сам отлично знал, что пороха не выдумает, да и не имел на это ни малейшей претензии
Еще при жизни отца Бабинский задумал жениться, он влюбился в панну Орденскую, увидев ее однажды в костеле. Пани получил неплохое образование, была умна, раскованна, носила шляхетское имя, но приданого имела очень мало. Старика Бабинского это не радовало, ибо он намеревался женить сына на богатой, однако он не противился, так как был того убеждения, что сыну необходимо жениться поскорее. Со стороны панны и ее семейства, когда Бабинский начал ухаживать, возникали затруднения, но у наивного жениха были три отличные деревни и, конечно, капиталы у отца который все еще спекулировал, хотя и не свиньями, — и к тому же молодой человек казался сговорчивым созданием. Последнее в особенности говорило в его пользу. В сущности, он был человек хоть и неотесанный, но доброго сердца и крепкого характера. Он не слишком-то нравился панне, но она была бедна и чувствовала, что будет управлять им. И вот с первых же пор — еще женихом — она взнуздала его. Бабинский был так проникнут превосходством своей невесты, так любил ее, так был счастлив, что доставалось ему подобное сокровище, что весь отдался в ее распоряжение. Кася приказывала, и ее слушались беспрекословно.
Вскоре после свадьбы, несмотря на замечания старика Бабинского, который был врагом всякого хвастовства, пани приказала построить дом, названный палацем, и все необходимые к нему пристройки Молодому мужу это нравилось, он находил все это необходимым для такой особы, как его жена. Пока жил старик Бабинский, еще заметна была какая-то сдержанность, но после его смерти пани могла беспрепятственно исполнять самые смелые свои замыслы. Одну деревню, из уважения к шляхетским преданиям, назвала Новым Бабином, чтоб несколько поддержать свое шаткое дворянство… Заложили парк, выкрасили палевым цветом палац, и появились гербы всюду, где только приличие позволяло поместить их.
После свадьбы Бабинский получил нечто вроде дополнительного образования: жена научила светскому языку и внушила то спасительное убеждение, что выгоднее всего говорить мало, улыбкою, наклоном головы, пожатием плеч, заменяя слова, которые часто могли компрометировать. Бабинский усвоил наружный лоск и молчанием приобрел себе имя серьезного человека. Никогда ему не случалось в чем бы то ни было пойти вразрез с женой. Она была к нему добра, но и помыкала им без сожаления и сделала из него эконома, для чего, в сущности, он и был создан.
Когда умер брат Павел, оставив двух сирот, пани Бабинская постановила, чтобы заслужить добрую славу у людей, взять этих сирот к себе и заняться их воспитанием. У них был один только сын, ровесник Мечислава, а племянница не могла причинить им хлопот. И вот дети Павла очутились в Бабине. По соседству начали восхвалять добродетель великодушных Бабинских, которые, несмотря на то что брат был с ними в ссоре, что дети его никогда их не видели, взяли, однако ж, сирот и занялись их судьбой. Для богатой семьи двое детей не были обременительны… Пани Бабинская не думала нанимать гувернантку для Люси и вознамерилась воспитать ее как можно проще, на старинной азбуке и на молитвеннике.
У сына их, Мартиньяна, был гувернер и учитель музыки, которые добровольно вызвались учить Мечислава, имевшего очень хорошие задатки. Музыкант, полюбив хорошенькую Люсю, начал ее немного учить на фортепиано. А так как сироты служили для хвастовства благотворительностью и долженствовали быть живым доказательством доброты сердца Бабинских, то их и не прятали по углам.
В первые дни бедняжки, боязливые и заплаканные, возбудили даже искреннее сострадание в самой пани и ее домашних, и им не было худо сначала: к облегчению их доли послужило еще и то обстоятельство, что старуха Орховская, любившая их с нежностью матери, не будучи в состоянии жить без своих сироток, пошла пешком в Бабин и так как не могла быть принята в доме, то и поселилась у кучера в работницах. Когда спали господа, она рано утром прокрадывалась к детям и служила им. Хотя это самопожертвование бедной старушки, которая платила трудом за свое содержание, скоро стало известно пани Бабинской, однако последняя сделала вид, что не знает об этом, и терпела Орховскую. Когда Детям бывало грустно, плохо, когда им хотелось пожаловаться, поплакать, они искали Орховскую.
Таково было начало пребывания сирот в Бабине.
Всякие отношения в свете, пока упрочатся и примут известные формы, требуют времени, но с детьми это делается гораздо легче и скорее. Хотя пани Бабинская и не выказывала особой чувствительности к Люсе, однако девочка привыкла к ней и привязалась. В особенности же полюбил ее сам пан Бабинский… Но он боялся выказать это перед женою, потому что подобное чувство она сочла бы несправедливостью по отношению к сыну, которого единственно отец обязан был любить, обожать.
Мартиньян, будущий наследник Бабинских, унаследовал нечто от матери и немного от отца. Лицом он походил на последнего, но умом обещал превзойти даже мать: от отца он получил доброе сердце, от матери любовь к труду и образованию, светское любопытство и панские замашки. Он полюбил щегольство, модное платье, красивые безделки, изысканные игрушки и выглядел баричем, а так как мать внушила ему, что в большом свете требуются познания и уважаются таланты, то он ревностно начал заботиться о тех и других.
Ксендз-каноник, по временам приезжавший в Бабин, потому что очень любил самого хозяина за его простоту и искренность, порицал воспитание сына.
— Учиться — пусть учится — это всегда пригодится ему в свете, — говорил он, — но только Бога ради не делайте из него барича и франта. Зачем было переименовывать его из простого Мартына в Мартиньяна? Зачем приучать к щегольским нарядам и девичьим прихотям?.. Теперь никто не уверен в будущем. Вы знаете, что ожидает его впереди? Будь он самый богатый человек, кто же поручится, что не потеряет состояния, что не будет принужден зарабатывать себе кусок хлеба… А ведь трудно, когда придется отвыкать от панских привычек.
Пани не хотела слушать этих замечаний, молчала из уважения к канонику, а мальчику доставлялось все, что бы тот ни пожелал.
К счастью, его это не испортило.
Отец, может быть, в душе и был против подобного баловства, но повиновался, потому что жена так приказывала, а любя нежно сына, и сам невольно ему потворствовал.
Прибытие Мечислава, который во всяком случае должен был воспитываться вместе с Мартиньяном, сперва озаботило родителей. Не зная мальчика, они боялись его… и со страхом смотрели на его близость к единственному сыну. С первого же дня мальчики подружились. Мартиньян сильно подружился с двоюродным братом, найдя в нем ровесника и товарища, которого ему недоставало. Во всяком случае, мать предостерегала его, чтоб он не допускал излишней фамильярности в отношениях.
Мечислав и сам не допустил бы этой короткости, потому что мальчик был умный, рассудительный и не по летам осторожный. Он знал свою бедность, о чем твердили ему постоянно, и думал только о том, как бы чему-нибудь научиться и обеспечить будущность себе и Люсе.
Мечислав был молчалив и значительно развитее двоюродного брата. Он многое понял, находясь при отце, его первом учителе. Покойный пан Павел, кажется, главным образом, заботился охранить детей от заблуждений, а потому постоянно повторял сыну, чтобы тот ничего не ждал от людей, остерегался их и рассчитывал только на себя.
Живя в уединении, в котором не перед кем было излить жалобы, измученный болезнью, может быть, покойник и неосмотрительно набрасывал перед сыном эти картины разочарования, но не мог удержаться. Страдание слышалось в каждом слове этого человека. Поэтому Мечислав явился в Бабин с тем убеждением, что хотя бы люди были с ним вежливы, добры, он не должен был рассчитывать на их сердца. Мальчику сразу сделалось ясным и то обстоятельство, что тетка и дядя не знали их так долго… Значит, не слишком-то любили отца, а следовательно, и их любить не могли. Старуха Орховская, с которой Мечислав был откровеннее, поддерживала его полунамеками на этом настроении.
Хотя сирота и сошелся с Мартиньяном, однако держался осторожно, был вежлив, но всегда немного холоден. На другой же день Бабинская нашла, что мальчик выглядел деревенщиной, был дик и что в нем отражалось происхождение матери и холопская натура.
— Уж пусть пробудет некоторое время с Мартиньяном, — сказала она мужу, — я ничего не имею против этого, но ему как бедняку необходимо другое образование. Панские дети могут воспитываться и дома, а для убогих есть гимназии. Нет ничего лучше школьной скамейки… она учит жизни.
— Ну а почему же нам не отдать бы и Мартиньяна, моя милая? — спросил Бабинский.
— Ведь он один у нас, такой нежный и совершенно в особом положении.
— Правда, милочка, правда.
— И наконец, — прибавила Бабинская, — мне не хотелось бы, чтоб наш мальчик набрался у него этих манер… Мечислав дикий, пугливый, подозрительный — его нужно ободрить, отшлифовать.
— Да, да, отшлифовать, милочка, — сказал, вздохнув и думая о себе, Бабинский. — Я все еще жалею, что сам не совершенно отшлифован.
— Не обижай себя, — отвечала жена. — Правда, у родителей ты не мог приобрести светского лоска, ибо не каждому Бог допускает родиться в семействе, где эта светскость наследственна, но у тебя счастливый инстинкт и ты усвоил столько, сколько нужно в жизни.
— Но ведь ты так добра! — воскликнул расчувствовавшийся муж, целуя жене руку. — Я знаю, что всем тебе обязан.
Будучи в душе того же мнения, Бабинская ничего не ответила, а только прибавила:
— Мечислава надобно отдать в гимназию, это будет стоить денег, но делать нечего, лучше потратиться, нежели допустить опасное влияние на сына.
— Конечно, милочка, — отвечал послушный муж, — конечно
— При том же пан Петр обещал со своей стороны дать что-нибудь на воспитание сирот… Я из него вытяну…
— Пан Петр! — воскликнул, засмеявшись, Бабинский и выделывая на воздухе какую-то фигуру рукою. — Пан Петр!
— Что же касается Люси, она не будет нам в тягость.
— Милая, красивая девочка, — сказал муж, — пусть себе остается и воспитывается.
— Ну, милого-то и красивого в ней ничего нет, — прервала жена, — такая же кислая, как и братец. Посмотришь, когда вырастет, то подурнеет, потому что все-таки в ее жилах течет холопская кровь.
— Говорили, однако ж, что мать ее прельстила вашего брата красотой, — заметил Бабинский.
— Какая там была красота! — воскликнула с живостью пани. — Обыкновенная, мужицкая, никакого выражения, только и всего, что была молода, свежа и здорова… Потом, как говорили мне, так подурнела, что страшно было взглянуть на нее.
Муж не ответил, ибо не имел привычки спорить, но припомнил, что видел бедную женщину за несколько недель до смерти исхудалую, больную, но все еще необыкновенной красоты. Люся походила на нее, но в девочке тип стал еще краше, словно на ее личике отразилась материнская грусть, грусть, создающая ангелов и озаряющая лучами идеалы. Бабинский даже не смел признаться, что ребенок ему очень нравился.
Через несколько месяцев по прибытии сирот в Бабин, в доме начали уже громко поговаривать, что Мечислав поедет в Люблин, в гимназию. Весть эта сперва заставила мальчика призадуматься, он начал рассчитывать, что из этого могло выйти, поговорил с Орховскою и утешился. Ему только было грустно расстаться с сестрой, которую любил чрезмерно, но старушка успокоила его замечанием, что ведь он будет приезжать на каникулы и праздники, как уже обещано, а она сама останется при Люсе, чтоб той не было скучно.
— Таким образом, — шепнула Орховская, — ты в гимназии скорее научишься чему нужно и сможешь иметь свой кусок хлеба, тогда и Люсе будет лучше.
Мысль эта льстила пылкому воображению Мечислава, потому что он давно уже замыслил учиться прилежно, добиться независимости, перестать пользоваться благодеянием и как можно скорее высвободить сестру из-под родственной опеки. Им не было там плохо, может быть даже лучше, нежели, в убогом отцовском доме, но тем не менее часто чужой приют давал себя чувствовать.
Бабинская непомерно ворчала на Люсю под предлогом воспитания и приготовления к жизни. Насколько она была снисходительна к сыну, настолько сурова к сиротке. По ее теории следовало женщин воспитывать строже и заранее приучить к тому, что их неизбежно ожидало. Хотя она и не могла жаловаться на собственную судьбу, но не упускала случая жаловаться на подчиненность женщин, на деспотизм мужчин, на унижение слабейшей половины рода человеческого. Отличным поводом к необыкновенно суровому обращению с Люсей служило ей то, что девочка заранее усвоила робкий, молчаливый характер, почти скрытный, к чему имела наклонность от природы. Если она и жаловалась потихоньку и плакала, то разве на руках у старухи Орховской, которая ежедневно утром и вечером пробиралась к ее двери для того, чтоб обнять свою паненку.
Эта любовь старой домоправительницы и самопожертвование ее для детей сперва казались Бабинской временными, она предсказывала, что это продлится недолго… Но когда потом Орховская и год и другой не переставала приносить свою бедную и тихую жертву, пани Бабинская с некоторой досадой начала объяснять это иначе.
— Старуха непременно хочет казаться героиней, — говорила она, — для того, чтобы люди говорили о ней, как дескать она жертвует собою для детей. Может быть, она думает этим способом получить у меня место и втереться в дом. Но ведь я не люблю этих комедий. Она полагает, что я не знаю и не вижу ничего, и если думает, что растрогает меня, то сильно ошибается.
В сущности же, доброй Орховской и в голову не приходило ничего подобного, она слушалась только сердца, привязалась к детям… Родных у нее не было, и она пошла за ними. И жила себе мирно старушка, а кротостью, трудолюбием, домовитостью так умела задобрить своих хозяев, что они, привыкнув к ней за два года, считали ее своей родственницей и ни за что не отпустили бы ее.
Когда Мечиславу пришлось первый раз выезжать в гимназию и расставаться с сестрой, детей почти невозможно было оторвать друг от друга. Люся плакала, уцепившись за шею брата, у мальчика слезы навернулись на глазах, Бабинская говорила нетерпеливо:
— Довольно уж этих излишних нежностей.
Мартиньян тоже очень жалел товарища игр и прогулок, подарил ему все, что только имел возможность, провожал его верхом и захотел сам ехать с ним в гимназию — так ему грустно было расстаться с двоюродным братом. Мальчик, впервые предоставленный самому себе, молился и давал себе слово не допустить никому опередить его в учении, чтобы как можно скорее стать на ноги в жизни.
Быстро прошли эти годы ученья… Мечислав блистательно окончил гимназию, вырос, созрел, возмужал. В последние два года он мог уже содержать себя уроками без посторонней помощи, что и сделал, поблагодарив Бабинских за их благодеяния, и хотя учителя советовали ему остаться при гимназии, так как у него было много уроков, однако он уехал в университет. Два года уже он учился медицине, а через три надеялся заработать кусок хлеба себе и сестре. Он усердно трудился и так как при этом имел хорошие способности, то считался одним из наиболее перспективных студентов, так что профессора смотрели на него как на будущего товарища. Ему пророчили место адъюнкта, а впоследствии и кафедру поего специальности. Практика и подобное место сразу сулили до-, вольство. По-видимому, блистательная будущность развертывалась перед Мечиславом, который горячо добивался этого не столько, может быть, для себя, сколько для сестры.
В сущности, положение Люси в доме тетки было намного тяжелее, нежели положение свободного уже Мечислава. По мере того как девочка развивалась, росла, хорошела и обращала на себя взоры всех, тетка постепенно становилась с нею все суровее. Какое-то необъяснимое чувство зависти закрадывалось в сердце последней. Чужое дитя в ее собственном доме похищало привязанность всех и каждого, даже старика Бабинского. У Люси не было врага, не было даже равнодушных к ней — все любили сиротку. Бабинская не могла переносить ее присутствия. И не только хорошеньким личиком и грациозной красотой приобрела себе друзей и поклонников, но сердца всех влекли к ней скромность, кротость, терпеливость, ум и такт не по летам. В особенности умела она выносить беспрерывные нападения, ворчание и часто несправедливые упреки тетки, которой каждое малейшее обстоятельство служило поводом бранить несчастную Люсю. Пани Бабинская видела в ней упорство — источник всего зла, и каждое действие, каждое слово ее объясняла в дурную сторону. Люся сносила все это кротко, без жалобы, без ответа, выслушивая и даже извлекая пользу из этого немилосердного обращения тетки.
Сперва, как мы уже сказали, пани Бабинская имела твердое намерение воспитать ее самым скромным образом, по ее словам, на должность ключницы.
— У нее не будет ни гроша за душою, — говорила она, — зачем же давать ей блестящее образование, чтоб у нее голова закружилась, чтоб девчонка испортилась? Я не хочу иметь этого на совести. Пусть научится читать, писать, считать, шить и хозяйничать и с нее довольно. Если выйдет за порядочного эконома, то и слава Богу, ибо кто же захочет взять ее с этим как будто недурным личиком, но без гроша.
Но пани Бабинская стреляла, а господь Бог пули направлял. У Мартиньяна был музыкальный учитель — мальчик имел значительный талант — и этот учитель вызвался учить Люсю безвозмездно. Но тетка не согласилась, и учение шло тайком, пока не настроили Мартиньяна упросить мать. Последняя, ни в чем не отказывавшая сыну, пожала плечами и согласилась. Люся ревностно занималась музыкой и к удивлению вскоре оказалось, что она обещала превзойти кузена. При этом снова велено было прекратить уроки, но Люсю любили и она начала учиться тайком по-прежнему. По соседству с Бабинскими межа с межою жил землевладелец Буржим. Это был человек весьма уважаемый соседями, немолодой вдовец, имевший одну дочь и женившийся на ее гувернантке-француженке. Он часто бывал с женой и дочерью Адольфиной в Бабине. Бывшую гувернантку, а теперь пани Буржимову пани Бабинская высоко ценила, потому что француженка происходила из дворянского рода и называлась баронессою Де-ла-Тур. Сам Бабинский целовал Буржима в плечо, а украдкой даже рассказывали, что отец Бабинского в молодости служил в доме у родителей Буржима.
Буржимы были люди богатые, со связями, и так как жили на широкую ногу, то пани Бабинская очень привечала их. Пани Бур-жимова увидела Люсю, полюбила ее и даже вздохнула от зависти, что такая девочка досталась Бабинским, когда была бы такой приятной подругой для ее падчерицы. Сделана была даже попытка — не уступит ли тетка племянницу на воспитание, но пани Бабинская отказалась решительно, заявив, что не может сделать этого. С большим трудом смогла только пани Буржимова, которая умела обращаться с соседкой, уговорить последнюю, чтоб Люсе позволяли хоть по несколько дней гостить у Буржимов. Отказать было трудно. Условившись, чтоб девочку не баловали, Бабинская посылала иногда Люсю на неделю к Адольфине, с которой сиротка очень скоро подружилась. Иной раз недели затягивались на целые месяцы. Пани Буржимова учила падчерицу сама и с одинаковым же усердием занималась и воспитанием Люси. Таким образом, сиротка начала говорить по-французски и приобрела начала других познаний. Ей давали книги, помогали, но все это должно было происходить в глубочайшей тайне от пани Бабинской, которая запретила Люсе заниматься ‘французчиною’ и корпеть над книгами. Но девочка была тут не виновата, потому что ее учило уже само сообщество Адольфины и ее мачехи.
Не без причины иногда в досаде пани Бабинская говаривала, что Бог наказал ее за доброе дело этой несчастной Людвикой, ибо всегда как-то все складывалось против ее воли и намерений. В особенности ее сердило то, что все любили девочку, защищали, прикрывали ее, начиная с собственного мужа и родного сына.
Мартиньян тоже года полтора как был чрезвычайно нежен и внимателен с кузиной. Он остерегался выказывать это при матери, но сердце ее угадывало то, чего она не могла видеть. Поэтому в последнее время она менее противилась продолжительному пребыванию Люси у Буржимов, и Люся деятельно употребляла это в свою пользу. Там она могла вместе с Адольфиной играть, рисовать, читать свободно и прилежно учиться. Пани Буржимова полюбила ее как родную дочь, а старик Буржим делил почти поровну свою любовь между Адольфиной и ее подругой.
Пани Бабинская не могла не видеть и не догадываться, что племянница ее знала больше, чем ей полагалось знать, что значительно похорошела и выросла, и ее это страшно досадовало. Но более всего возбуждало в ней гнев одно только предположение, что сыну ее могла вскружить голову красота этой девушки. Бесспорно, Люся была красивее всех девушек по соседству. Бабинская не хотела признать этого, но будучи не в состоянии противоречить очевидности, отговаривалась тем, что это был род красоты, которой она терпеть не могла.
Тщательно, заботливо следя, за каждым словом, за каждым движением девушки, она ни в чем не могла упрекнуть Люсю относительно обхождения последней с кузеном. Словно предчувствуя опасность, Людвика, казалось, не видела, не знала, не замечала кузена. На вопросы его она отвечала коротко, не смотрела на него, явно его избегала. Но вследствие этого Мартиньян еще более старался ухаживать за нею, несмотря на то что мать, потворствовавшая ему во всем, не прощала ни более дружественного слова, ни малейшей услужливости кузине. Когда случайно молодые люди бывали вместе, тревожный взор Бабинской перелетал от Людвики к Мартиньяну, схватывая даже незаметные оттенки более нежного тона голоса и взгляда. Беспокойство это возрастало с каждым днем Бабинский не разделял его положительно и очень любил Люсю, хотя и старался не показывать этого.
А между тем девочка росла среди этих неприятностей и борьбы, которые вводили ее в жизнь, и росла задумчивая, серьезная, молчаливая. Ее девическая, почти детская красота приобретала от этого грустного, задумчивого выражения дивную, необычайную прелесть, которая редко кому дается в расцвете. В ней было что-то внушающее уважение, какая-то симпатия, привлекающая к этому идеалу сироты.
Бабинская, которая привыкла ворчать на нее с самого начала, диктовать ей и всегда обращаться как с ребенком, не догадывалась даже, что Люся из ребенка превратилась в рано созревшее существо. Людвика говорила мало, коротко, а мыслей своих не привыкла высказывать тетке.
Она достигала пятнадцатилетнего возраста, и красота ее была в полном блеске, а Мартиньян, домашнее воспитание которого окончилось, пожирал ее глазами. Бабинская начала сильно бояться опасности, о которой догадывалась. Однажды вечером последняя итрудом могла удалить сына от пялец сиротки, к которым он подходил словно невольно. На другой же день, утром, она позвала мужа в сад. Добряк покорно поспешил за нею, как и всегда стараясь быть к услугам своей ‘милочки’.
Когда они порядочно отошли от крыльца, на котором осталась одна Люси, пани Бабинская схватила мужа за руки и, обернувшись к нему, сказала:
— Скажи мне, пожалуйста, что мне делать с этой девочкой?
— С какой девочкой? — спросил наивно муж. — Что такое?
— С вашей любезной Людвикой — этой иезуиткой, лицемеркой, — сказала Бабинская, — потому что это на вид тихое, покорное, доброе, послушное создание, в сущности, опаснейшее существо в мире. Что же мне с нею делать? Как будто я взяла ее для того, чтоб не иметь в доме ни минуты спокойствия. Отдать? Но кому, куда? Кто возьмет ее? А выгнать невозможно.
— Что ж она сделала? — спросил муж спокойно.
— Ничего, и что же бы она сделала? Я была бы несчастна, если б она что-нибудь вздумала. Но и ухитрись же поймать ее на чем-нибудь! Удивительно тонкая штучка. Ты ничего не знаешь, не видишь, — ты слеп.
— Слеп, милочка, известно плохо вижу, — отвечал Бабинский, кашляя и сплевывая.
— Она рассчитывает на Мартиньяна. Этот глупый мальчик…
— А разве он глуп? — прервал Бабинский. — Одумайся, милочка, разве Мартиньян глуп!
— В этом случае глуп и глуп, потому что влюблен в нее… Я это вижу — девчонка ловко сводит его с ума, и знаешь каким образом? Она словно отталкивает его, не посмотрит, не заговорит по-людски с ним, играет комедию, представляет из себя богиню, героиню, становится таинственной, загадочной, а у мальчика кружится голова.
Бабинский пожал плечами.
— Позволь же и мне сказать слово, милочка, — отозвался он, обдумывая ответ. — А что же ей, милочка, делать? Если б она смотрела на него, разговаривала с ним, улыбалась ему, то я, глупец, обвинил бы ее, что она сводит его с ума, а теперь, милочка, ты сердишься на нее. Что же ей делать?
Бабинская, которой муж в течение двадцати лет ни в чем не смел противоречить, почти остолбенела, услышав его ответ. Она остановилась, устремила на него взор, замолчав, как бы пораженная этой дерзостью. Бедняга понял, что провинился, что оскорбил своей глупостью существо, во сто раз высшее, и с мольбой протянул к ней руку. Но Бабинская отступила.
— И ты еще будешь защищать ее! Ты, ты смеешь говорить мне такие вещи!
— Но позволь же, милочка, ангел мой, — сказал муж, — ты не понимаешь меня.
— Я не понимаю тебя! Знаешь ли, что это превосходно! — воскликнула Бабинская насмешливо. — Я тебя не понимаю!
— Ну, я молчу, милочка, потому что известно — я дурак, — окончил Бабинский.
— Слушай же меня, и это будет гораздо лучше, чем защищать Девчонку, которая не заслуживает этого. Я убеждена, что мы пригрели змею на груди, — продолжала Бабинская, — и змею тем более опасную, чем она кажется безвредной. Необходимо изыскать средство сбыть ее.
— В таком случае мы ее сбудем, — отвечал муж, — и искать долго нечего. Отдадим ее Буржимам, они возьмут.
— Извини, любезный друг, но ты в самом деле чрезвычайно ограничен.
— Это правда, милочка, я всегда был ограниченным, — сказал спокойно Бабинский. — В таком случае говори ты.
— Ничего не было бы хуже, как отдать ее Буржимам, тут же У себя под носом. Мартиньян воспользовался бы этим. Нет, ее надо отправить в такое место, чтобы он не мог более с нею видеться.
Бабинский нахмурился и начал кашлять, потому что кашель избавлял его от ответа.
В эту минуту из аллеи, по которой они проходили, Бабинская гневно указала мужу на крыльцо. На балконе, с работой в руках, сидела Люся, а поодаль стоял Мартиньян и смотрел на нее в восторге
В то время, когда пани Бабинская в саду старалась раскрыт мужу глаза на опасность, Мартиньян, следивший всегда заботлив за Люсею и выискивавший случаи быть с нею без свидетелей заметил, что родители ушли в сад, и, догадавшись, что Людвига одна оставалась на балконе, поспешил к ней. Сидя за работой девушка, услыхав шаги, с живостью подняла глаза и покраснела она хотела уйти немедленно, но рассудила, что следовало остаться хоть несколько минут, чтобы не обнаружить страха.
Красивый и до крайности изнеженный мальчик, Мартиньян смотрел то в сад, то на Люсю испуганными глазами.
— А вы, кузина, одна? — спросил он наконец, собравшись с духом.
— Тетенька только что вышла с дядей и должна быть в нескольких шагах, — отвечала Люся, — я сама хотела уйти в свою комнату.
— О, Бога ради! — воскликнул поспешно юноша, складывая руки. — Неужели же никогда словечка не промолвите.
— Как! Мы ведь всегда разговариваем.
— Да, в гостиной.
— Надеюсь, что вы не можете сказать мне такого, чего на могли бы слышать другие.
— Вот именно вы и ошибаетесь. Между молодыми родственниками и добрыми друзьями, такими, как мы с вами, надеюсь, есть вещи, которых старшие понять не могут и которых при них говорить не следует.
— Конечно, пан Мартиньян, и я не поняла бы этих вещей. Вы знаете, — прибавила девушка, — как тетя не любит, когда… когда…
Она не кончила, предоставив ему догадаться о том, чего не досказала, а потом прибавила тише: