На дворе большого четырехэтажного дома, в песке и мусоре копался мальчик лет тринадцати. Черные, как смоль, волосы кольцами и кудрями спускались на высокий лоб, на худом, бледном, слегка загорелом лице просвечивали синие жилки, большие, черные глаза то блестели и искрились, то заволакивались задумчивым туманом, то совсем полузакрывались темными ресницами, из под толстых, красных губ порою блестел ряд синевато-белых зубов, под темною кожею голых рук и ног ясно обозначались крепкие, жилистые мускулы. Мальчика этого звали Колькой, он жил у тетки Марsы и дяди Трофима в подвале, в портерной, и приходился им каким-то дальним родственником. Портерщик с женою считались в околотке людьми достаточными, их собственные дети ходили чисто, носили сапоги, имели зипуны и тулупы. Но о Кольке мало кто в семье заботился, о нем вспоминали только тогда, когда надо было ‘посидеть’ в портерной за прилавком. Носил он обноски хозяйских детей, обуви летом и весною ему совсем не полагалось, а зимою давались рваные валенки с чьих-нибудь ног. Колька бегал в школу за город, версты за две, для этого ему долго пришлось выпрашивать позволение у ‘дяденьки’, который считал ученье баловством и поблажкой. Но все равно, Кольку пока некуда было деть, и ему разрешили бегать к учителю. Была школа и в городе, ближе, но туда ходили все соседские ребятишки, они смотрели на него свысока, учитель косился на босые ноги и рваную рубаху, Кольке было стыдно, и он охотнее бегал в пригород, где сидели за столами такие же рваные, босоногие мальчишки, как и он сам.
Колька лепил из глины колодец и обломком ножа строгал что-то из палочек. Он часто поглядывал на окна третьего этажа, при всяком шорохе вздрагивал и оборачивался, по-видимому, он кого-то с нетерпением ждал.
Наконец, из-за угла дома вышла девочка лет девяти, в чистеньком ситцевом платьице и белом переднике. Она была белокурая, толстенькая, невысокая, красные пухлые щеки с ямочками немного лоснились, пальчики и сгибы на руках точно перетягивались нитками, вздернутый носик, быстрые глазки, ротик с пуговку — все это двигалось, ходило, смеялось, нельзя было уловить минутки, чтобы рассмотреть хорошенько это маленькое плутовское личико. Манечка была далеко не хорошенькая девочка, но нельзя было посмотреть на нее и не улыбнуться: ее розовым ямочкам на щечках часто доставалось от непрошеных поцелуев. Колька бросил и щепочки, и осколок ножа и вприпрыжку побежал к ней навстречу.
— Манечка, что ты так долго?
— Нельзя было, Колька, я, ведь, теперь в пансион хожу, приду домой, надо пообедать, переодеться, Киньку накормить. Смотри, какой он стал большой!
Манечка вынула из передника серого котенка. Дети посмотрели на него, погладили и пустили гулять по двору.
Манечка была дочь какого-то чиновника. Она росла не одна у папы и мамы, но все в доме ее особенно любили, даже старшие дети баловали не меньше самих родителей. С Колькой она познакомилась месяца два тому назад, в начале лета, в то время, когда у портерщиковой кошки родились котята. Их некуда было деть, и Кольке велели утопить их. Он бы, может быть, и утопил, да уж очень жалобно они пищали, Кольке стало их
жалко, сидит с ними за углом, у ворот, плачет. Манечка проходила с кухаркой мимо и заметила его. Ей тоже стало жаль котят, она упросила Дарью взять хоть двух.
— Да куда с ними, Манечка? Ведь они маленькие.
— Ничего, Дарьюшка, я сама за ними буду смотреть, а как подрастут, одного оставлю, а другого отдам тете Лизе, только бы мама позволила.
Котят взяли, последнего же котенка Колька снес в чулан, под лестницу, и потихоньку от своих выкормил его. Колька стал видеться с Манечкой каждый день. Каждые послеобеда она приходила на двор поиграть с ним, и Кольке казалось, что иначе и быть не может. Без Манечки ему становилось скучно, не по себе, он бродил из угла в угол и не знал, чем заняться.
Дети взялись за руки и расхаживали по двору.
— А что, Манечка, у тебя в школе хорошо?
— Да, ничего, так много, много девочек, и больших, и маленьких… Только я еще не привыкла, очень долго надо смирно сидеть, все уроки…
— Ну, так ведь как же? Без уроков нельзя, на то и школа. А вы играете там?
— Играем, только бегать мало приходится, всего час отдыха, надо в пары встать, идти в залу на гимнастику на четверть часа, потом позавтракать, и только уж тогда позволяют играть.
— Ну, известно, у вас школа какая — не то, что у нас, у вас там, небось, все мадамы обучают, а у нас вот свободно: учитель добрый, сам с нами гулять ходит, сам игры устраивает…
— Перестань ты со своей школой! — смеясь, сказала Манечка, — что это, право, все школа, да школа… Вот тебе, лови!
Она ударила его слегка по руке и мигом отбежала. Он бросился ее ловить, но она увертывалась, как настоящая мышка, со звонким смехом кружилась около него, дразнила, подманивала, а в руки не давалась. Колька запыхался но, наконец, с большим трудом, догнал-таки ее и поймал.
Оба они смеялись.
— Манечка, зачем ты такая… такая… хорошая? — спросил ее Колька, заглядывая ей в глаза.
— А разве я хорошая? — смеясь, спросила Манечка.
— Я тебя вот как люблю, вот как, — и Колька стиснул ее руки в своих.
— Ай, больно! — вскрикнула Манечка. — И я тебя люблю, Колька… Зачем мы не брат с сестрой? Мы бы вместе жили, всегда были бы вместе…
— Знаешь что, Манечка, — задумчиво сказал Колька, — усаживая ее подле. себя на песке, — знаешь что?.. Назови меня разок не Колькой, а Колей, ну, назови, ну, один раз…
Манечка удивленно смотрела на него.
— А разве это тебе не все равно… Ведь все тебя зовут Колькой?..
Колька топнул ногой, и глаза его блеснули.
— Ну, что ж, что все?.. злые они все, вот что… А ты одна добрая, ты и назови.
— Да зачем тебе?—пристала Манечка.
— Да так, хочется, ну, просто, хочется, чтобы тоже… и я хоть раз… почеловечески… не как собака, какая нибудь…
Слезы брызнули у него из глаз. и он зарыдал.
— Коля, милый, Колюшка, что ты? — испуганно заговорила Манечка. — Ну, Колечка, ну, голубчик мой, ну, перестань, я тебя всегда буду звать Колей, никогда не назову больше Колькой, ну, право, никогда утешала она его и старалась вытереть ему слезы своим передником.
Колька понемногу перестал плакать и сконфуженно смотрел вниз.
— Что ты так, Колюшка, зачем ты так? — спрашивала его Манечка, и, кажется, в первый раз в жизни ямочки пропали у нее на щеках.
Колька никогда не рассказывал ей о своем житье, они бегали, играли, болтали, но всегда о постороннем. Теперь горе вырвалось наружу и полилось, полилось…
— Манечка, кабы ты только знала, как мне тяжело живется, все-то как люди, у всех, даже у самого последнего деревенского мальчишки есть свой тятька, своя мамка, все кто-нибудь да есть, кто приголубит. А я, как собака, всяк толкнет, всяк обругает, ни от кого доброго слова не дождешься. И поесть дадут обглодки, и надеть нечего — тряпье старое бросят, и дела то никому до меня нет, хоть пропади, хоть неделю глаз не показывай, еще рады…
Манечка слушала с полуоткрытым ротиком, не сводя глаз с Кольки, и ей стало его очень, очень жаль.
— Да разве можно так жить? — спросила она. — Зачем же ты живешь так?
— Да куда же я денусь? У меня ни тятьки, ни мамки нету, померли, один родной остался Трофим, куда же я от него пойду? И бьют меня, Манечка, добро бы за что следует били, а то ни за что, ни про что… Что я им сделал? Дадут мне дело сбегать куда, или посидеть в лавке, я все исполняю, за что же они меня бьют?
Манечке, было до смерти жалко Кольки, она его утешала, как могла, ласкалась к нему, вытирала снова выступившая на глазах его слезы.
— Знаешь что, Колюшка, ты не горюй, я как выросту большая и выучусь всему, дам тебе много, много денег, сколько сама заработаю, и мы вместе будем жить.
— Нет, Манечка, так не бывает, — грустно прервал Колька, — ты станешь барышней, тебя всему научат, а меня в ремесло отдадут, там тоже много, сказывают, бить будут, и за волосья таскать, и всячески…
— Так как же быть то? — спрашивала Манечка.
— Да так, перетерплю, — гордо подняв голову, выпрямился Колька. — Вот кабы мне да подольше в школу походить да выучиться грамоте, так я бы сам в люди вышел.
— Как же так?
— А так: стал бы книжки разные читать, я и теперь читаю, что достану, только трудного не могу, а тогда бы я стал и трудные читать, вот, науку сам и произошел бы.
— А разве можно самому учиться?
— Можно, отчего нельзя? Вот Андрюшка-половой сам читать выучился, даже стихи пишет, таково у него складно выходит, точно в книжке.
Манечка замолчала и задумалась. Колька молча принялся строгать.
— Что ты это строгаешь, Коленька?
— Хочу сделать колодец, чтобы он, как настоящий был, чтоб и ведра выточить, и рукав сделать, и столб, вот как я в деревне видел…
— А ты разве умеешь?
— Сумею, я уж третий раз за дело принимаюсь.
— Когда же ты сделаешь?
— А к завтрему, вот увидишь.
В эту минуту Манечку позвали наверх чай пить.
Она простилась с Колькой и просила его непременно к завтрему кончить колодец, потому что ей очень хочется посмотреть, как это все будет.
— Мы и воды туда нальем?
— И воды…
Манечка запрыгала и забила в ладоши, потом повернулась, обняла Кольку, неожиданно перевернула его, схватила подбежавшего Киньку и пустилась бегом за угол.
Колька долго смотрел ей вслед, потом вздохнул и принялся за строганье: он непременно хотел кончить к завтрему, и кончил, — только Манечке не пришлось увидеть его работу.
Пожар
Двенадцатый час ночи. Все понемногу заснуло: Трофим уже давно запер портерную, в верхних этажах тоже с полчаса как погасли огни, вся улица опустела, сторожа задремали на своих лавках, собаки притихли в своих конурах, городовые тоже присели, кто у домов, кто в сторожках, на всю окрестность спустился первый, крепкий, железный сон… Только в мастерской сапожника, во дворе, мерцает огонек— верно он шьет кому-нибудь на заказ сапоги, может быть, и всю ночь проработает… Но что это? Огонь у него как будто растет, вот и все окно озарилось желтовато-красным блеском, широкою полосою осветив двор, вот показался свет и в другом, и в третьем окне, и медленно, тихо, одна за другою выползли из окон огненные змейки. Боже мой, ведь это пожар! Неужели никто не проснется? Нет, все спят, никто и не чует беды, у сапожника в квартире только и жили, что он сам, да глухая старуха кухарка, их обоих давно уже задушило дымом, им больше не увидеть Божьего света…
Уже с полчаса горела вся внутренняя стена дома, а никто из жильцов еще не проснулся. Наконец, добрались страшные огненные языки и до наружного фасада и лизнули раз, другой трофимову квартиру.
— Батюшки, горим! — выскочил кто-то из окна пивной…
— Горим, горим! — пронеслось по всему дому и охватило всех спавших ужасом. В один момент повскакали с кроватей и в верхних, и в нижних этажах, на лестницах большого дома все шумело, толкалось, давило друг друга, все старались спасать свое добро: кто нес шкатулочки, ящички, кто тащил мебель, кто бросал из окон тюфяки, белье, платье, какой-то барин суетился в толпе и уговаривался с двумя мужиками, которые брались вытащить из второго этажа всю его мебель и доставить куда- то по близости, к его знакомым. Прибыли пожарные, им пришлось пробиваться между толпою. Кого-то задавили, кого-то переехали, крик, давка, стоны, плач — все сливалось в один общий, ужасный гул, от которого мороз подирал по коже.
Огонь, между тем, разросся, окреп и с треском и шумом делал свое дело: горящие балки разлетались далеко по улице и перекидывались на соседние крыши, шипящие головни то и дело отскакивали на тротуар, все вокруг накалилось так, что трудно было дышать, удушливый дым застилал всю улицу и ел глаза, но толпа не расходилась, а росла, топталась на одном месте около пожарища и стонала: всякому было жаль своего добра, хотелось хоть что-нибудь спасти.
Трофим давно уже хлопотал около своего скарба со всеми домашними, только Кольки не было видно.
— Куда это мальчишка девался? — говорила портерщица. — Хоть бы подмог в чем, хоть бы у вещей посидел…
— Забежал куда от страху, — равнодушно отвечал Трофим и тревожно переводил глаза с одного сына на другого, как будто желал убедиться, что все они целы… — Небось, не пропадет, придет…
Но Колька никуда не забежал, он был тут же, на пожаре… — Услышав крики ‘горим’, он выскочил на улицу, и первою его мыслью была Манечка. Где она? Что с нею? Он взглянул на окна третьего этажа: пламя еще только что добиралось туда, но уже добиралось, еще минута, две, три — и квартира будет в огне… Скорей, скорей!
Колька побежал было на заднюю лестницу, но вся деревянная пристройка с кухней и лестницею уже обрушилась. Надо было попасть по парадной, и Колька бегом пустился снова на улицу. Вот и лестница: он быстро проюркнул между толпою и пожарными и взбежал по разрушенным ступеням. Вот и дверь, но как туда попасть? Колька стал трясти ее изо всей силы, дверь не подавалась. Что делать? Что делать? Вдруг в голов его мелькнула счастливая мысль: он быстро отворил окно, полез ползком по широкому карнизу и благополучно добрался до окна прихожей. Выбить стекло, влезть в квартиру — было делом одной минуты. В квартир стоял удушливый угар, такой, как бывает в бане, на полке, когда слишком жарко натоплено. Ни в прихожей, ни в гостиной никого не было. Колька мимоходом отворил окно в гостиной и, наконец, добрался до крайней двери, которая, он знал, вела в детскую. Он отворил… В детской стоял синий угар, он бросился к кроватке: в ней, без дыхания, бледная, лежала Манечка.
Как ее могли забыть, как об ней не похлопотали, Колька не мог себе объяснить: может быть, все выскочили с испугу и ни могли попасть, может быть, сгорели?.. Но думать было некогда. Колька вышиб окно и крикнул, но окно вело на двор, никого не было, кроме двух, трех пожарных, и те за дымом и треском не могли ни видеть, ни слышать его. Тогда Колька приподнял Манечку: он спешил, он сам задыхался в дыму и боялся угореть. Манечка оказалась ему под силу. Он огляделся: на стуле лежало аккуратно сложенное платье, а подле, на полу, стояли сапожки, он прихватил все это, завернул Манечку в простыню, одеяло оказалось слишком тяжело, и медленно пошел со своею ношею в прихожую. Там стоял теперь такой дым, что Колька едва нащупал дверь и замок. Замок щелкнул, дверь отворилась, но… Колька отшатнулся в ужасе, лестницы уже не было: она обрушилась вместе с перилами. Колька вернулся, заглянул в одно, другое, третье окно — всюду по стенам извивались огненные языки, всюду пламя обхватывало дом и жало его в своих горячих тисках. Колька не знал, как быть: один то он бы как-нибудь спустился по стене, соскочил бы, но с тяжелою ношею это было невозможно. Он положил Манечку у открытого окна и побежал искать выхода: посмотрел на балкон, отворил дверь в кабинет, в спальню, все было пусто, ни откуда нельзя было выбраться. Наконец он вышел из спальни в маленький чуланчик, заглянул в окно, и чуть не вскрикнул от радости: стена еще была цела, она выходила на соседний двор, а у самаго окна лепилась водосточная труба.
Нашел!.. мелькнуло у него в голове, и он бросился к Манечке, которая все лежала без дыхания, как мертвая. Он обвязал вокруг нее платье и чулки, ботинки сунул к себе за пазуху, потом схватил со стены два полотенца и крепко привязал Манечку к своим плечам так, как увязывали тюки носильщики на бирже — крепко будет, — подумал он.
Потом он прошел к заветному окну, взглянул вниз, никого на соседнем пустыре не было.
— Ну, с Богом!..
Он обхватил обеими руками трубу, вылез из окна и повис в воздухе…
— Вниз не надо глядеть, — думал он, припоминая, как недавно свалился маляр, потому что посмотрел вниз, и голова закружилась.
Манечка висела у него за спиною и покачивалась в воздухе, а он медленно, бесстрашно стал перебирать руками и ногами, спускаться все ниже, ниже, ноги скользили, руки обдирались о ржавое железо, на них выступила кровь, но до того ли? Колька бодро полз книзу, вот он уже у второго этажа, вот у первого, соскочить бы! Да Манечка может перетянуть — разобьешь ее, нет, лучше терпенье, и Колька пополз дальше. Слава Богу! вот и земля.
Осторожно отвязал он Манечку, взял ее на руки, как берут детей, и понес в соседний парк. Там он уложил ее под дерево и, глубоко вздохнув, присел подле.
— А что, как она умерла? Задохлась от дыма…
Эта мысль в суете не приходила ему в голову, но теперь ему ясно представилось, что она мертвая, и он даже вскочил с испугу. Он стал щупать ее руки, ноги, голову, прислушался: не дышит, холодная… Господи!..
Где-то вблизи плескалась вода. Он пошарил в Манечкином платье и нашел в кармане носовой платок. Он сбегал к речке, помочил платок и стал примачивать девочке голову, потом вспомнил, что надо растирать и стал тереть грудь, руки, виски…
Манечка вздохнула и открыла глаза. У Кольки слезы брызнули от радости.
— Манечка, голубушка, ты жива!.. — обнимал он ее.
Манечка ничего не понимала и протирала глаза.
— Что это, Колечка? Где мы? — со страхом озиралась она на деревья.
— Ах, Манечка, пожар у вас, ты чуть не умерла… говорил Колечка, задыхаясь от волнения.
— Пожар?.. А мама? папа? А няня? А братья? — допрашивала она.
— Ничего я не знаю, никого в квартире кроме тебя не было, я тебя унес, по трубе спустился… Манечка стала приходить в себя и припоминать…
— Мама с папой и с братьями уехали вечером к тете, сказали, что поздно вернутся, они, значит, у тети были… А вот няня то с кухаркой…
Ну, а они, верно, забыли тебя, или струсили, к тете твоей побежали.
Колька быстро, нервно, задыхаясь, рассказал все Манечке, она слушала и дрожала, зубы ее стучали, руки тряслись…
— Оденься, Манечка, экой ведь я дурак, болтаю тут, а тебе холодно…
Но Манечка от слабости ничего не могла делать, все у нее из рук валилось, Колька одел ее, как маленького ребенка, принес ей напиться в горстях, примачивал ей голову, и, наконец, довел до скамейки, Манечке стало лучше.
Она тихо плакала.
— Колюшка, все сгорело? — спрашивала она.
— Видно, что все, ведь некому было и спасать.
— Ах, Колечка, и Кинька, верно, сгорел…
— Ну, может быть, и выскочил, Кинька — кошка, убежит…
— Колюшка, мама то, ведь, подумает, что я сгорела… плакать будет.
— Как же с этим быть? Я бы сбегал, да тебя нельзя оставить…
— Я уж как-нибудь пойду с тобой.
Дети поплелись. По дороге Манечка все еще расспрашивала Кольку.
— Как же ты меня поднял? Ведь ты сам маленький?
— А что? Ты не смотри, что я худой да тощий, я сильный…
И Колька сжимал свой кулак, так, что мускулы натягивались под кожею.
Дошли до пожара. Около полуобрушившегося дома теснилась такая толпа, что нечего было, и думать пробраться. Ни папы, ни мамы не было видно. Манечка горько заплакала. Колька утешал ее, как мог.
— А где твоя тетка живет? — спросил он.
— Да я хорошенько не знаю, далеко отсюда.
— А близко живет кто-нибудь?
— Да, близко пансион, куда я хожу.
— Ну, вот, туда я тебя и сведу, а сам отыщу твою маму.
Они пошли. Едва достучались они во втором часу ночи, дворник не хотел их пустить, но Колька объяснил в чем дело, и их провели по черной лестнице в пансион. Там все переполошились, все ухаживали около Манечки, все удивлялись Колькиной храбрости. Кольке стало стыдно.
—Я пойду, Манечка, — сказал он, — теперь тебе хорошо…
Его не хотели пустить, но он объявил, что не успокоится до тех пор, пока не отыщет Манечкину маму.
Поздно вернулись Манечкины папа и мама, дом уже был в огне, они увидели это еще издалека. Первая мысль их была о Манечке, но ни Манечки, ни няни, ни кухарки никто не видал. Мать совсем обезумела с отчаяния, отец расспрашивал у всех, и ни у кого не мог добиться толку. Весь третий этаж был объят пламенем, одна за другою рушились балки…
— Манечка, Манечка! — звала, не помня себя, мать, бегала между толпою, заглядывала в лицо всем встречным девочкам. Манечки не было, Манечка сгорела!
В отчаянии мать прислонилась к какой-то стене, стонала и плакала. Около нее собралась толпа: кто жалел, кто охал, кто советовал, но она никого не слышала, ничего не понимала.
Вдруг сквозь толпу пробился мальчик.
— Манечка жива, не плачьте, — сказал он, тронув несчастную женщину за плечо.
Она вскочила.
— Кто ты? Откуда? Ты знаешь про Манечку? — спрашивала она. — Говори, говори скорей…
— Жива она, в школе своей сидит, ухаживают там за ней… пойдемте, я вас сведу.
Толпа молча расступилась, и мать с Колькой прошли.
— Кто этот мальчик? Откуда? Чей? — слышались расспросы.
Но Кольку мало кто знал, а если и знали, то в чаду, ночью, трудно было признать. Пришел отец, и ему тоже передали слышавшие Кольку, что Манечка жива и теперь в школе. Он пошел туда.
Можно себе представить, как горячо обнимала мать свою спасенную девочку, можно понять, какою благодарностью забилось ее сердце, когда она услышала, как Колька спас Манечку, но где же он? Он исчез, и его нигде не могли отыскать. А Колька забился в темный угол соседнего двора и плакал навзрыд, судорожно, ему было и весело, и легко, и хорошо, и больно, больно… Весело потому, что Манечка была жива, спасена, больно потому, что теперь он больше, чем когда либо, чувствовал себя одиноким: у него, ведь, не было ни крова, ни отца, ни матери.
—————————————————
Источник текста: Ландыш. Сборник рассказов для детей О. И. Роговой. Изд. 4-е. — СПб: Издание А. Ф. Девриена, 1902.
Распознание, подготовка текста: В. Г. Есаулов, январь 2014 г.