Сирень цветет! Пышная, душистая… По вечерам воздух напоен ее ароматом. Цветов так много, что кусты издали кажутся совсем лиловыми. И кустов тоже много. Они разрослись вдоль всей изгороди, тянутся ветвями в окна дома, обступили балкон и украсили его с обеих сторон гигантскими букетами. Пока сирень цветет, еще ничего не жалко: все только начинается, ничего еще не прошло, все впереди. Это — ранняя молодость природы, когда она уже красива и все еще много обещает на будущее. Когда цветет сирень, поют соловьи. Ночи темны, но коротки. Должно быть солнце не налюбуется на землю: оно медлит уйти и спешит вернуться. Хорошо весной жить тем, кто молод и счастлив! Природа и они, это — одно целое. Природа и они знают, зачем цветет сирень, о чем поют соловьи, знают, почему каждый зеленый листочек, каждая букашка радуются теплу и свету. Все, что молодо, счастливо и красиво, живет весной одною общею жизнью, с радостью в настоящем, с надеждою на будущее.
Но в маленькой усадьбе, где так много сирени, живут одни старички. Их трое: Егор Иванович, его жена Ольга Сергеевна и ее сестра Дуня.
Дуня — старая дева: ей 39 лет. Она называет себя старушкой, носит темненькие платья и беленький платочек на голове. Она маленькая, худенькая. У нее ровный, матовый цвет лица, лучистые серые глаза, тоненький носик и черные волосы, которые видны только тогда, когда беленький платочек почему либо собьется или же из-под него упадет до пояса густая коса.
Ей 39 лет, а ей можно дать не больше 25-ти. Но и она, и все окружающие привыкли к мысли, что Дуня далеко не молода, что ее век прошел.
Дуня живет у сестры с тех пор, как у Егора Ивановича был удар и здоровье его настолько пошатнулось, что он уже не может управляться со своим хозяйством. Ольга Сергеевна давно хворает: у нее одышка от полноты, головокружение от полнокровия, и она редко встает с кресла, потому что ей всегда кажется, что у нее опухли ноги. Ей 50 лет, но на вид гораздо больше, и она приписывает это обстоятельство тому, что у нее много детей и очень слабое здоровье.
Раньше Дуня жила у старой, больной тетки, пока та не умерла. Еще раньше — у вдового брата, пока его дети не поступили в закрытые учебные заведения. Еще раньше, совсем молодой девушкой, она была сестрой милосердия и с тех пор привыкла носить на голове беленький платочек.
‘Дуняше судьба за больными ходить, — бывало, скажут про нее родственники или знакомые. — Ведь поди ты, — то туда, то сюда, a о себе и подумать некогда было. Зато ей самой Бог здоровья посылает’.
И действительно, Дуня может похвастаться своим здоровьем. Она не знает простуды, утомления, недомогания. Она даже не бывает не в духе: ее лицо всегда одинаково приветливо, глаза лучисты и ясны. Случается, что ей не удается заснуть ночью: или отзовут ее на село, где необходима скорая помощь, или Ольге Сергеевне не заспится и покажется, что она серьезно занемогла.
Дуня ни за что не приляжет днем.
‘Чего еще? — удивится она, если кто-нибудь предложит ей отдохнуть. — Разве ночи-то больше не будет? Последняя была?’
Ольга Сергеевна очень ворчлива. Она может брюзжат целыми часами, и это доставляет ей удовольствие.
Она перебирает все неудачи и невзгоды своей жизни, точно укоряя в них того, кто ее слушает, жалуется на судьбу, на свои болезни, на всех окружающих, раздражается своими жалобами и часто переходит на личные обвинения и упреки.
Егор Иванович боится этих излияний, как мучительной операции. Он знает, что жена всегда найдет достаточно поводов, чтобы наговорить ему самых неприятных и нелестных слов, он знает, что во всех ее воспоминаниях ему будет отведена самая невыгодная роль, и поэтому едва лишь он заметит, что жена собирается ‘завести свою песню’, он старается воспользоваться малейшим предлогом, чтобы как-нибудь ускользнуть из комнаты. И тогда, ковыляя и опираясь дрожащею рукой на палку, он идет искать Дуню и еще издали делает ей торопливые, тревожные знаки.
— Чего вы, Егор Иванович?
— А Олюшка там чего-то… Вы не говорите, что я вас послал, а будто сами от себя.
Дуня сразу понимает в чем дело: сестре нужен слушатель, и слушатель опытный, умелый, который помог бы ей и высказаться, и успокоиться.
Люди обыкновенно жалеют тех, у кого нет личной жизни, а никто так горько не жалуется на жизнь, как те, кто жил лично для себя.
И Дуня долго слушает воркотню и жалобы Ольги, и из ее длинных речей ей становится ясно, что ее сестра — мученица, потому что послушалась сердца и вышла замуж. Муж ее обманывал, дети огорчали. Теперь она стара и больна, и все считают это в порядке вещей: никто даже не жалеет ее, никто не любит по-настоящему. И это за все ее жертвы, за все ее старания!
— Неправда, Оля, муж любит, дети любят, — кротко возражает Дуня.
Это возражение необходимо, но по внешности оно раздражает сестру.
— Чем они это доказывают? Я жила для них, а разве они для меня живут? Кто живет для меня?
— Так и должно быть, — доказывает Дуня. — Ты бы и не хотела, чтобы было иначе. Ты радуешься за своих детей, как наша мать радовалась за нас… Так и должно быть.
— Странная справедливость! — сердится Ольга Сергеевна. — Странная справедливость, что мне только заботы да горе!
— А разве ты не была счастлива? Разве ты одинока? Разве ты в чем-нибудь нуждаешься?
— Много ты понимаешь! — вскрикивает Ольга. — У тебя не было ни мужа, ни детей. У тебя даже зубы никогда не болели… Много ты понимаешь в жизни, что берешься говорить. Ты не жила.
— Да, это правда, я не жила, — покорно подтверждает Дуня.
Уже третью весну встречает она в доме сестры. Третий раз цветет сирень, поют соловьи. Егор Иванович и Ольга Сергеевна точно оживают весной. Он проявляет даже некоторую заботу о своей наружности, которая когда-то была очень привлекательна: приводит в порядок волосы и бороду, редко показывается в халате и как-то особенно молодцевато выпрямляется и подергивает больной ногой. На лице его часто блуждает мечтательная улыбка, и он любит воспоминать эпизоды из давно минувших лет. Но рассказать то, что ему хотелось бы рассказать, — некому. Случается, что он пробует пооткровенничать с Дуней.
— Вот я вам расскажу, сестрица, — говорит он. — Вы не думайте, что я тогда уже был женат. Нет! Боже сохрани… Я тогда еще и не знал, какая-такая будет у меня жена, и поэтому за грех не считаю… Знаете пословицу: ‘быль молодцу не укор’? Ну-с, так вот… Жили мы тогда в губернском городе, и вот, слышим, приехал к нам цирк. Звери, клоуны, лошади, все, как должно быть, ну и… наездницы… Одна худая такая, вертлявая, волосы рыжие, пушистые… Этакая, черт ее знает, ядовитая!.. Я страсть таких женщин люблю! С ними вот как держи ухо востро! Проведут, обманут, надуют, вокруг пальца обовьют да еще насмеются. И жестокости в них, и алчности, и бесстыдства столько, что привыкнуть нельзя! Каждый раз диву даешься. Ну, и ловки, и хитры!!. Словом, занимательнее не надо. Тут и красота значения не имеет… Я, знаете, узнаю таких женщин по одной повадке: и глядит она, и двигается как-то особенно. Одним взглядом, одним движением так сразу свою хищную натуру и выдает. Да если она к тому же умна, ну, хоть погибать из-за нее — и то не жалко… Как увидал я эту наездницу рыжую… Батюшки!.. Ольга на сносях была и в цирк со мной не пошла… Уже она никуда не показывалась…
Вдруг Егору Ивановичу становится почему-то неловко. Дуня глядит на него чуть-чуть смеющимися, ясными глазами, и этот взгляд заставляет его заметить свою оплошность. Свой рассказ он кончает торопливо, скомкано и весьма неправдоподобно. Ему досадно за свою рассеянность и экспансивность. До своей болезни он, конечно, не дал бы такого промаха. До болезни, всего три года тому назад, он чувствовал себя еще таким молодым, бодрым… Ему досадно и грустно, и так как он сознает, что Дуня не верит скромному и добродетельному концу его рассказа, он пускается на хитрость.
— И вообразите, сестрица, ничего этого не было… И я все это сейчас выдумал. Взял да и выдумал… И цирк, и наездницу рыжую. А вот вы и поверили и попались.
Он принужденно смеется, и Дуня тоже смеется и ласково говорит:
— Вы, Егор Иванович, любите надо мной подшутить. И всегда так ловко и смешно.
— Ловко? — радуется Егор Иванович.
— Ну еще бы! Уж вы такой…
— А какой я? — уже совсем весело и задорно спрашивает больной.
— Вы — хороший, милый, — убежденно отвечает девушка.
Ольга Сергеевна радуется весне, потому что приближается время, когда в усадьбу приезжают гостить ее взрослые дети. Ей не будет скучно и меньше будет времени думать о своих болезнях. Да и приятно сидеть на балконе или в саду, а не в душной комнате, слушать птиц, а не однообразный треск сверчка. А там, глядишь, начнут поспевать ягоды, а потом яблоки, груши, сливы. Целыми днями можно что-нибудь жевать и не от скуки, как зимой, а с охотой, с удовольствием. Уже теперь поспела в парниках редиска.
Егор Иванович каждое утро подносит ей две — три ветки сирени.
— Понюхай, мой друг, — чудесно пахнет…
Она нюхает, а потом отмахивает веткой комаров. К цветам она равнодушна.
Когда солнце заходит, она боится оставаться на воздухе и приказывает затворить в доме все окна. Егор Иванович, по ее убеждению, тоже должен сидеть в комнатах. Но Егор Иванович иногда очень упрям и хитер, и, случается, ему удается обмануть заботливость своей жены. Он знает, что Ольге Сергеевне достаточно малейшего повода, чтобы задремать, а затем заснуть так основательно, что даже в дальней комнате слышен ее тяжелый храп. Он пользуется этою способностью и старается усадить ее как можно удобнее и спокойнее. Сам он садится так, чтобы загородить ее от света, вызывается почитать ей вслух или мурлычет про себя какую-нибудь песенку. И едва только жена начинает дремать, как он уже не спускает с нее глаз, следит за ее дыханием. Первый резкий гортанный звук, и он чувствует себя свободным.
Когда цветет сирень, поют соловьи. По вечерам воздух влажен и душист. По вечерам глубоко и свободно дышит вся природа и тысячи чистых ароматных дыханий насыщают воздух. Каждый цветок, каждая былинка травы, согретая солнцем земля, мимолетное облачко, — все веет чистотой, свежестью, теплом, прохладой и влагой.
По вечерам цветы пахнут сильнее, а зелень кажется свежее и гуще.
Егор Иванович выходит на крылечко, смотрит и слушает. Воспоминания душат его, ему хочется рассказать кому-нибудь о прошлом, но рассказать некому, и ему становится грустно, и он начинает думать о том, как он несчастлив и обижен, как несправедливо, что он стар и болен, когда он уже так привык наслаждаться жизнью. Ему непонятно: что же будет дальше? Неужели он останется здесь навсегда с Ольгой и Дуней? Будет есть и пить только то, что ему разрешат, будет слушать, как ворчит или как храпит жена? А если сделать так: взять да и объявить сегодня же вечером, что ему необходимо съездить в город по делам? Необходимо — и кончено… Эти бабы под предлогом его болезни совершенно забрали его в руки и обращаются с ним, как с малолетним. А он покажет им, что он совсем не нуждается в их опеке. Довольно с них, поцарствовали! Он уедет в город, а потом опять пойдет все по-старому, так, как было до его болезни.
По двору из конторы идет Дуня. Она еще издали увидала Егора Ивановича и ласково, чуть-чуть лукаво улыбается ему. Эта улыбка сердит больного. Он понимает ее значение: ‘Тебе не позволяют выходить после захода солнца, а ты вышел. Ты виноват’.
‘Довольно! Поцарствовали!’ — мысленно с озлоблением повторяет Егор Иванович и старается принять независимый, самостоятельный вид.
— Вы из конторы, сестрица? — снисходительным тоном спрашивает он. — О чем это вы там толковали?.. Я очень вам благодарен, что вы взяли на себя всю эту обузу, Но теперь я избавлю вас от нее. Завтра я еду в город, а когда вернусь, то буду заведовать всем сам.
Он ждет, что Дуня будет удивляться или возражать. Но она остается совершенно спокойной и равнодушной.
— Обуза не велика, — говорит она. — Достаточно было бы даже одного Финогеныча… На него можно положиться.
— Нет, я теперь сам… — волнуется Егор Иванович. — Все сам… Завтра поеду в город по делам, а когда вернусь…
Дуня садится на ступеньку у его ног и ласкает собаку, которая непременно хочет лизнуть ее в лицо.
— Завтра поеду в город, — настойчиво, с дрожью в голосе повторяет больной.
Она молчит.
— Вы слышите, что я говорю? — неожиданно вскрикивает Егор Иванович. — Я поеду!.. Я не хочу больше вашей опеки! Я не могу больше так жить! Я не болен, а меня сделали больным, нарочно довели меня до такого состояния. Вам всем хорошо: вам нравится такая жизнь и ровно ничего, ничего больше вам не нужно. За что же я-то здесь пропадаю? Слова сказать не с кем, — всех отвадили. Кормят как в больнице… И вы знайте: если я увижу еще горшок с простоквашей, я разобью его о чью-нибудь голову! Вы слышите, что я говорю?
Дуня отталкивает собаку и поправляет на голове платок.
— Слышу — кротко отвечает она.
— Все горшки перебью! И сегодня же к ужину подайте мне вина.
— Хорошо.
— И распорядитесь насчет лошадей.
— Хорошо.
Егор Иванович удивлен. Ему еще хочется сердиться, но предлога уже нет, хотя уступчивость Дуни кажется ему подозрительной.
— ‘Хорошо… хорошо’, — передразнивает он ее. — Вы на все согласны, потому что уверены, что Ольга меня никуда не пустит и вина мне не даст.
— Так вы уезжайте так, чтобы она не знала. И вино можете пить, когда она не видит. А мне, Егор Иванович, все равно: я теперь уеду от вас. Мне больше делать здесь нечего.
— Как так уеду? Как так нечего? — пугается Егор Иванович.
— Да ведь вы поправились. А мне здесь, знаете, тоже скучно. Ольга всегда ворчит, всем недовольна. Финогеныч тоже недоволен, что я вмешиваюсь в его дела. Да и экономка, и все… Пожила, пока нужно было, а теперь уеду и все вам передам. Меня в Крым приглашают. Я в Крыму никогда не была, а теперь там хорошо.
— В Крыму теперь уже не хорошо. В Крыму теперь жарко, — быстро говорит Егор Иванович.
— Все равно… Вы поправились, а я жила здесь только для вас. Когда у меня нет дела, мне скучно. Зачем я буду жить зря, если я могу быть кому-нибудь полезной Я не имею права жить без дела.
— Вот так раз! — растерянно говорит Егор Иванович. — Как же так, не имеете права? У вас свои средства. Вы не бедная…
Дуня нетерпеливо дергает головой.
— Это все равно — средства… — задумчиво возражает она. — Это совсем не важно… А видите, какая я здоровая, сильная. Вы как думаете, разве это мне даром дано? Ну, нет, не даром. Это — указание.
— Указание? — с недоумением повторяет больной.
— Непременно. Разве мне лично моя сила нужна? Так неужели она только затем и дана мне, чтобы ей даром пропадать? Я не имею права жить без дела.
В ее голосе слышатся теперь убежденность и искренность.
— А другие же живут! — с торжеством возражает Егор Иванович. — Ведь это же гордость — хотеть быть лучше других. Ага! Вот я вас и поймал.
— Да я и не хочу быть лучше, — тихо говорит Дуня. — Другим можно, а мне нельзя. У меня оправдания нет. Другие-то… Да они только тем, что существуют, что они есть, сколько людям счастья приносят… Какое им нужно оправдание, если и без того каждая минута их жизни дает радость и любовь? Вот они сами по себе и ценны и ничего им больше не надо: живи и радуй других тем, что живешь среди них. И это — указание. Каждому человеку указано его место в жизни. А мне нельзя без дела… Я больше ни на что не предопределена. И если я не буду оправдывать своего существования, мне будет стыдно жить.
Она смотрит на свои руки, прячет их в складки платья и низко опускает голову.
— Какие пустяки! Какие пустяки! — бормочет Егор Иванович, который ничего не понял из ее слов. — Вы не замужем и оправдываться вам совсем не перед кем. У меня, знаете, всегда был широкий взгляд. В нашем обществе слишком много предрассудков. А вот расскажите-ка мне, покайтесь, зачем вам нужно оправдание? И почему это иначе вам будет стыдно жить? Ну-ка, ну-ка…
В кустах сирени свистит соловей, а на небе, как раз против Дуни, загорается первая звездочка. В ближайшем пруду, за садом, кричат лягушки.
— Другим можно, а мне нельзя, — тихо продолжает Дуня, точно говорит не с Егором Ивановичем, а сама с собой. — Я сама по себе ничего не стою, а каково это знать, что ничего не стоишь, и есть, пить, заботиться о своих удобствах! Ах, какой это стыд, какой стыд! Нет, каждой жизни непременно должно быть оправдание…
— А ведь вы хорошенькая были, — говорит Егор Иванович и хохочет. — Разве я не помню? Пышечка такая… Прехорошенькая! Вы как-то к Оленьке погостить приезжали, и я даже за вами приударил… А меня-то помните, какой я был? А?.. Подождите… Вот поправлюсь и опять за вами ухаживать буду.
Дуня молчит, глядит на звезду, и обыкновенно ясное и спокойное лицо ее отражает какую-то внутреннюю тревогу.
— Никогда я не была хорошенькой! — неуверенно возражает она. — Разве такие хорошенькие бывают? И какое значение имеет красота? Помните, вы мне про наездницу рассказывали? ‘Рыжая, вертлявая, ядовитая, жестокая, жизни за нее не жалко’. За такую-то не жалко… Вот, значит, какие нужны… A я никогда никому не была нужна. Я — ‘сестра’. Если не я, так другая. И всем все равно: я или другая. И молода я была…
— А, признайтесь, влюблены были? Ведь из-за любви и в ‘сестры’ пошли? Что? Ведь поймал я вас?..
Егор Иванович лукаво подмигивает и грозит пальцем. Он не видит лица Дуни и не замечает, как вся ее фигурка съежилась, поникла.
— А толкуете о каком-то оправдании жизни, — смеясь, продолжает он. — Влюблены… Вот это я понимаю! И чтобы осудить — ни-ни! Я, знаете, всегда широко смотрел, без предрассудков…
— А ты скажи, что я в конторе. Скажи — в конторе, — шепотом приказывает барин. — С приказчиком, мол, заняты и сейчас придут.
После ужина, за которым Егор Иванович покорно ест простоквашу, муж и жена идут спать. Дуня тоже уходит к себе. Из ее комнатки — дверь на маленький, увитый зеленью балкон. Эта дверь открыта, и в комнате свежо и пахнет весной и сиренью. Дуня выходит на балкон. Поет соловей, кричат лягушки. Небо темное и все сплошь усеяно звездами. В саду на куртине белеют яблони, осыпанные цветом.
Дуня стоит, смотрит, и ей кажется, что она рада, что ее жизнь прошла, что все прошло.
О, Бог с ней, с этой жизнью, со всеми ее тревогами, желаниями, печалями, болезнями!.. Нагляделась она на нее достаточно, хотя сама прошла стороной. Когда-то и она мечтала, надеялась, горячо вымаливала себе счастья. Сколько унижения в этих женских мечтах и мольбах, когда нет удачи! Одно воспоминание о них так долго-долго причиняет стыд и боль. И было время, когда ее собственное существование казалось ей каким-то позорным бременем, когда она презирала себя. Теперь она спокойна. Она нашла свое место в жизни вне личного счастья, она нашла применение своим силам. У нее есть своя цена, без которой так унизительно всякое существование. И ничего больше не вернется: ни жалость к себе, ни сомнения, ни смутные тревоги. Жизнь прошла. Все прошло…
— Жизнь пропала! — неожиданно мысленно восклицает она.
Ночь светла. Деревья и кусты стоят и не шелохнутся. Небо темно, а звезды ярки.
Дуня невольно поднимает руки и прижимает их к груди.
‘Что могло быть и чего не было, то только казалось возможным, — мысленно убеждает она себя. — Ничего не пропало. Я ни о чем не жалею. Я спокойна’.
— Я спокойна! — шепчет она. Но мысль уже не подчиняется ей. Нет у нее больше власти над собой.
Пахнет сирень. Поют соловьи. А Дуня плачет. Ей не стыдно. Кто ее видит?
Дуня плачет, но ее слезы легки и приятны. Ей радостно даже то, что у нее нет власти над собой. Никто не увидит и не узнает. А когда пройдет эта душистая весенняя ночь, она постарается забыть и ее, как забыла все свои прежние мечты и желания. Она опять будет только ‘оправдывать’ свою жизнь.
—————————————————-
Источник текста: Лидия Авилова. Сборник рассказов ‘Образ человеческий’. 1914.