Сильвек, Ожешко Элиза, Год: 1881

Время на прочтение: 221 минут(ы)

СИЛЬВЕКЪ.

Романъ Элизы Ожешковой.
(Переводъ съ польскаго).

I.

Осенній день клонился къ вечеру. Между небомъ и пространствомъ бурыхъ полей висла мгла мелкаго дождя. Въ этой мгл слышался плачъ степнаго втра и плескъ большой рки, бившейся о свои высокіе берега.
Если бы кто-нибудь помстился на одной изъ тучъ, тяжело ползущихъ подъ грязновато-срымъ небомъ, и посмотрлъ бы внизъ, то его вниманіе привлекло бы три пункта различныхъ размровъ, но находящихся на одной линіи и въ недалекомъ разстояніи другъ отъ друга. Первымъ и большимъ былъ городъ, занимающій огромный кругъ земли и выбгающій изъ окружности нсколькими прямыми и кривыми отростками. Послднія напоминали руки гиганта, протянутыя не то съ мольбой, не то съ угрозой. Повитый густою пеленою дождя, какъ будто заключенный въ сосудъ изъ плохаго стекла, городъ точно стремился къ къ небу башнями костеловъ, точно сожаллъ объ одиночеств полей и заигрывалъ съ ними, подмигивая красноватыми огоньками жилищъ. Отъ круга, отъ вытянутыхъ рукъ долетали глухіе, хаотическіе звуки, въ которыхъ, если прислушаться внимательно, можно различить стукъ колесъ, звукъ музыки, лай псовъ, громкій хохотъ, прерванный крикъ, однимъ словомъ, вчно гремящій, сложный аккордъ городской жизни.
Другимъ пунктомъ было кладбище, широко расположившееся на высокомъ и обрывистомъ берегу рки, похожее во мрак на лсъ, наполненный толпою неясныхъ, срыхъ или блоснжныхъ, неподвижныхъ существъ. И здсь также не было тишины. Ея почти не нарушали ни шопотъ втра въ деревьяхъ, ни стукъ дождевыхъ капель о памятники, но за то изъ дома кладбищинскаго сторожа слышался говоръ нсколькихъ голосовъ и какой-то поющій, охрипшій голосъ. Домъ этотъ, приросшій къ каменной оград кладбища, былъ скоре избушкой, чмъ домомъ. На низенькомъ, пожелтвшемъ отъ сырости и недосмотра фасад, подъ провалившейся крышей виднлись три окна и одна дверь. Въ окнахъ горлъ красноватый огонь лучины, снаружи стояла у одного изъ оконъ узкая, влажная, полусгнившая скамья. Отголоски разговора и псни летли изъ хаты съ одной стороны къ памятникамъ, съ другой — на болотистое, покрытое сухими стеблями, поле.
Третьимъ пунктомъ была женщина, приближающаяся къ кладбищу. Она шла медленно, съ большимъ трудомъ подвигаясь по крутому берегу рки. Откуда она шла? Отъ начала длиннаго пространства бурыхъ полей, что оканчивались у подножія еле замтныхъ лсовъ, горною лентою обрамляющихъ горизонтъ,— изъ самой глубины той мглы, что царила всюду, изъ какого-то неизвстнаго мста, откуда вырывался втеръ, который, ударяя своими порывами въ ея плечи, казалось, выталкивалъ ее откуда-то, куда-то гналъ, за что-то преслдовалъ. Она шла одна. Ни предъ ней, ни за нею не было ни одной живой души. Втеръ разввалъ полы ея одежды, когда въ воздух наставало минутное затишье, она прислонялась къ придорожному дереву или пню, вроятно, для отдыха. Дошедши до кладбища, она осторожно и не смло подошла къ дому сторожа и сла у окна, на наружной лавк. Красноватый огонь падалъ на нее отъ окна. Ея одежда, довольно приличная, была насквозь промочена дождемъ и густо залплена грязью, на голов и плечахъ большой чорный платокъ, отчасти закрывавшій и лицо, такъ что при скупомъ и мигающемъ свт можно было замтить только пряди большихъ, черныхъ, безпорядочно спутанныхъ волосъ подъ смуглымъ лбомъ, да черные глаза. Усвшись, она положила на колни какой-то большой свертокъ, который держала прежде въ рукахъ.
Черезъ окно доносились отрывки разговоровъ и псенъ. Какой-то мужской, тонкій и хриплый голосъ плъ:
Смерть отъ Бога намъ дана…
Пусть же царствуетъ она!
У нея богата нива,—
Дастъ и мн она на пиво!
Напвъ циническаго четверостишія отличался тмъ, что первые два стиха звучали плясовой мелодіей краковяка, а послдніе тянулись уныло и медленно, какъ погребальная церковная пснь:
Въ отвтъ послышался крикливый и сердитый женскій голосъ:
— Пиво! пиво! У него только и въ голов, что пиво! Веселье! хохотъ! псни! Вотъ, погоди, узнаешь ты пиво, какъ тебя ксндзъ-деканъ отъ ‘могилокъ’ прогонитъ. Палкой тогда тебя, на церковную паперть! Въ молодости былъ лакеемъ, а умрешь церковнымъ нищимъ!
— Ну, ну!— отвчалъ голосъ, пвшій о смерти,— гд бы ни умереть, только бы прожить повеселе! На паперти ли, въ золотыхъ ли палатахъ, смерть все найдетъ и схватитъ! Я — кладбищенскій сторожъ, тотъ — большой панъ, я человкъ простой, только и умю, что сторожить людской прахъ, тотъ ученый, считаетъ звзды на неб, а, все-таки, мы равны предъ Отцомъ Всемогущимъ. Аминь!
~ Аминь!— повторилъ хоръ нсколькихъ голосовъ, а мужской голосъ, тонкій и хриплый, послышался вновь:
— Настя, дай кусочекъ колбасы! А? Дай колбасы на закуску посл пива. Ужь коли балъ, такъ балъ!
— Не нужно! не нужно! Пусть пани Лукашова не безпокоится!— отозвались гости. Одинъ изъ нихъ продолжалъ:
— Мы, вдь, такъ себ, приходимъ сюда поболтать и освдомиться о вашемъ здоровь. Пана Лукаша слушать любо: точно изъ священной книги читаетъ!
Хозяйка изъ глубины избы, гд, можетъ быть, розыскивала въ это время колбасу, отвчала нсколько успокоеннымъ, хотя все еще сердитымъ голосомъ:
— Я ничего не жалю для вжливыхъ людей, которые оказываютъ намъ свою любезность. Коли есть, сейчасъ подамъ. Ужь онъ меня пріучилъ къ этому, только, вотъ, о старости подумать страшно! Человкъ голый, какъ сейчасъ только родился на свтъ! Онъ что заработаетъ, то пропьетъ и прогуляетъ, а дальше что? Побираться придется?
Чмъ дольше она говорила, тмъ больше слышалось въ ея голос раздраженіе, смшанное со слезами. Какая-то глиняная посудина, миска или тарелка, глухо стукнула о столъ, вроятно, поставленная сердитою рукой.
Тонкій мужской голосъ опять затянулъ:
— То и наше, что сегодня, Настя, то и наше, что сегодня! Время уходитъ, смерть приближается, вчность ожидаетъ! Человкъ, рожденный смертною матерью, не знаетъ ни дня, ни минуты своей кончины. Живъ сегодня — завтра тебя не будетъ. Положатъ тебя въ сырую землю, засыпятъ пескомъ глаза чего ты не видлъ, того и не увидишь, чего не сълъ, того и не съшь, чмъ не порадовался, тмъ и не порадуешься… До царства небеснаго дорога не близкая и ведетъ черезъ чистилище.
За этимъ вновь зазвучала псня:
Эхъ, глубока могила эта,
Куда уходятъ вс со свта,
Въ ней лежа, гршный человкъ,
Не выпьешь водки ты во вкъ.
— Ха, ха, ха, ха, ха!— пискливымъ, но сердечнымъ смхомъ закончилъ поющій, а вслдъ за нимъ, точно зараженные его примромъ, засмялись и прочіе. Въ веселомъ хор только голосъ женщины отсутствовалъ.
Обращала ли вниманіе женщина, сидящая на лавк, снаружи, на вс эти разговоры, псни и смхъ,— трудно было сказать.
Покрытое чернымъ платкомъ, ея лицо оставалось неподвижнымъ. Блестящіе глаза были устремлены въ одну точку сраго пространства. Въ неподвижномъ взгляд виднлось какое-то тупое отчаяніе, доходящее почти до безсмысленности. Съ выдающагося карниза крыши на ея одежду падали густыя, крупныя капли дождя, а она все сидла, не замчая этого и не стараясь укрыться. Два раза она вставала съ лавки, точно намреваясь идти, стояла нсколько времени, съ лицомъ, обращеннымъ къ городу, и вновь садилась.
А въ сторон шумъ то усиливался, то стихалъ. По временамъ раздавался низкій, сердитый голосъ женщины и каждый разъ вслдъ за этимъ тонкій мужской голосъ протяжно, на манеръ монотонно читаемой молитвы, начиналъ трактовать о кратковременности человческой жизни на земл, о необходимости пользоваться, пока есть время, всми сладостями жизни, и кончилъ псней съ веселымъ началомъ и погребальнымъ концомъ, гд неизмнно фигурировали: смерть и пиво, могила и миска.
Наконецъ, двери сторожки отворились и гости начали одинъ за другимъ удаляться. Это были все простые люди, въ убогой одежд, съ почернлыми лицами. Каждый на порог благодарилъ за угощеніе, каждый, проходя мимо сидящей женщины, поглядывалъ на нее съ равнодушнымъ любопытствомъ и уходилъ. Изъ открытыхъ дверей хозяинъ еще разъ крикнулъ на прощанье:
— Будьте живы и здоровы, потому что ваша смерть человку и дырявыхъ сапогъ не зачинитъ.— И онъ заплъ на мотивъ краковяка, а окончилъ монотоннымъ голосомъ молитвы:
Смерть отъ Бога намъ дана!
Пусть же властвуетъ она,
Пусть гремитъ своей трещеткой…
— Надъ золотыми палатами, надъ каменными дворцами, надъ полными шкатулками, надъ тми, что задираютъ носъ кверху, а передъ Тобой падаютъ во прахъ, да будетъ воля Господня, во вки вковъ, аминь!
Когда кощунство, страннымъ образомъ перемшанное съ молитвой, стихло, въ глубин комнаты, на порог появилась толстая и высокая женская фигура. Она осмотрлась кругомъ и крикнула:
— Что это? Сгинь, нечистая сила! Кто сидитъ здсь?
Женщина на лавк обратила голову къ говорящей и, вставая, тихо и не смло проговорила:
— Простите… это я!..
— Кто я? какая я?— послышался гнвный вопросъ.— Бродяга, какая-нибудь? Нищая, что ли, или злодйка, можетъ быть? Прости, Господи!.. Таскаться по ночамъ, сидть подъ чужими окнами…
— Присла отдохнуть,— отозвался тихій и несмлый голосъ.
— Отдохнуть! Какъ отдохнуть? Гд отдохнуть? Подъ окнами! Можетъ быть, подслушивать и подглядывать! Ужъ не Ежевичъ ли это прислала васъ сюда, чтобы вы все тутъ разнюхали, да потомъ летть къ ксендзу-декану со сплетнями: у Лукаша, молъ, пьютъ, у Лукаша дятъ, у Луккша гуляютъ! Идите, идите, откуда пришли, и разсказывайте, что видли и слышали…
Женщина, теперь совершенно скрытая въ тни, проговорила:
— Я пришла издалека…
— Изъ далека, изъ далека! Отъ Ежевича, отъ врага нашего, отъ ябедника, изъ-подъ собора, изъ каменнаго переулка! Изъ далека! Откуда же это, напримръ?
Изъ тни послышался шопотъ:
— Изъ деревни…
Женщина у порога молчала. Она какъ-то вдругъ смолкла и вытягивала шею по направленію къ пришедшей, желая въ темнот разсмотрть ея лицо. Наконецъ, значительно уже тише и мягче она проговорила:
— Изъ деревни… А откуда, съ какой стороны?
— Изъ Таргова.
— Изъ Таргова? Не знаю. Не слыхала. Гд это?
— Десять миль отсюда… за тми большими лсами…
— Да, за лсами…— въ раздумьи повторила хозяйка и прибавила:— десять миль… Ну, ну, порядочная даль! И что-жь, пшкомъ шли? Долго? Сколько дней?
— Пшкомъ… три дня. Не могу идти скоро…
— Гм… изъ деревни… за лсами… изъ деревни! Лучше бы вамъ въ хат отдохнуть, чмъ здсь. Съ крыши льетъ… цлый божій день шелъ дождь. А? Переночевали бы у насъ? Ночь темная, вс скоро спать залягутъ… Если въ городъ придете, то хоть на улиц ночевать придется… Пойдемте въ хату.
Прохожая не двинулась съ мста. Она молчала.
— Ну, что же?— съ возрастающимъ нетерпніемъ повторила хозяйка,— что вы оглохли, что ли, или онмли? Я ей, говорю, какъ человку, а она молчитъ, какъ столбъ. О, Матерь Божья! что за погода! Идемте въ хату.
Прохожая еще съ большею робостью прошептала:
— Благодарю васъ, пани… я переночевала бы… отчего бы нтъ? Измучена я, устала и… такъ холодно. Но… не знаю… у меня…
— Да или же! Слышишь?— крикнула хозяйка, совершенно взбшонная.— Ночь такая, что собаки на дворъ не выгонишь, а она тутъ: благодарю васъ! не знаю!… Фокусы разные, церемоніи глупыя! Если сейчасъ не пойдешь, ей-Богу, побью, прогоню и дверь запру! Иди и пропадай! Ну, идешь или нтъ?
— Иду, иду,— быстро отвтила прохожая и вошла въ избу.
Хозяйка съ трескомъ затворила выходную дверь.
Изба съ двумя небольшими, глубоко сидящими окнами, освщалась пламенемъ лучины, догорающей въ щели глиняной печи. При дрожащемъ, красноватомъ огоньк вс вещи въ изб сливались въ одну неясную, безобразную массу. Тутъ были грубые, неотесанные стулья, деревянныя скамьи, хромые столы, латки, горшки, земледльческія и огородническія орудія. Черезъ открытую низкую дверь виднлась другая маленькая комната съ двумя широкими войлоками вмсто постелей и длиннымъ рядомъ образовъ и образковъ на стн, въ разноцвтныхъ и золоченныхъ рамкахъ. Предъ однимъ изъ нихъ, на самой середин стны, на мдной цпочк, слабо горла маленькая лампада. Въ первой комнат было сыро, воздухъ отдавалъ затхлостью и жаромъ сильно натопленной печи, чадомъ отъ чего-то жаренаго и дымомъ табаку самаго плохаго сорта. Раздавалось храпніе кого-то спящаго. На скамь, у стны, съ лицомъ, обращеннымъ къ потолку, и руками, заброшенными за голову, спалъ сухощавый, костлявый человкъ, въ выцвтшей одежд безъ рукавовъ. Тонкія и длинныя руки его были покрыты рукавами толстой, срой рубахи.
— Вотъ теб!— входя въ избу, пробормотала хозяйка,— ужь и спитъ! И такъ всегда! Настся, напьется, наговорится и храпитъ… а вся работа на моей ше. Кто посуду посл него и его гулянокъ вымоетъ? Я. Кто вс вещи соберетъ, чтобы по пусту не портились? Я. Кто дровъ изъ сней на утро натаскаетъ? Я. Кто Ежевичу глаза выцарапаетъ за его проклятыя сплетни и интриги? Я. Кто передъ ксендзомъ-деканомъ выплачетъ и выклянчитъ, чтобы насъ отсюда не турнули? Я. Все я! А что мн за это? Пока ничего, а подъ старость церковная паперть, и только! Лучше бы я свта благо не видала… чтобы только нищей не сдлаться…
То шепча, то ворча, то жалуясь такимъ образомъ, она ходила по комнатк большими, тяжелыми шагами, собирала со стола и мыла глиняную посуду, тщательно собирая остатки кушанья и вытирая фартукомъ крошки хлба и разлитое пиво.
— Что-жь ты стоишь у порога?— вдругъ обратилась она къ дверямъ.— Отчего не садишься? Можетъ быть, изба наша кажется черезъ-чуръ тсною, а лавка твердою?.. Поди, сядь… поговоримъ по-людски, а не то, ступай себ… Тутъ мертвецовъ не надо, и такъ ихъ довольно…
Она указала пальцемъ въ сторону кладбища.
Прохожая тихо приблизилась, сла на лавк у печки и начала, молча, развертывать свертокъ, который все это время держала въ рукахъ. Хозяйка, какъ вкопанная, остановилась посередин комнаты.
— Что это?— крикнула она.— Ребенокъ?
— Ребенокъ,— проговорила прохожая.
— Чей? Твой?
— Мой.
— Ага! Разверни его, а то, пожалуй, задохнется въ такомъ угар.
Ребенокъ тихо заплакалъ.,
— Сколько ему?— раскрашивала хозяйка.
— Восемь мсяцевъ.
— Съ такой крошкой, въ такую пору пускаться въ дорогу… ну!— Стоя въ нсколькихъ шагахъ она пристально всматривалась въ лицо прибывшей.
— Вдова, что ли? Мужъ умеръ?— вновь спросила она.
— Нтъ,— послдовалъ краткій отвтъ.
— Что же? Бросилъ, можетъ быть, какой-нибудь подлецъ?
— Нтъ,— еще тише отвчала женщина.
— Нтъ и нтъ! Что же такое? Для чего же ты таскаешься по блу свту одна, да еще съ ребенкомъ?
Она вдругъ замолчала и прекратила свои разспросы.
— Да, да, да…— догадалась она.
— Ну, что же? продолжала она ласково.— Что длать? Всякое бываетъ на свт. Не хорошо, точно не хорошо. Стыдъ и позоръ… Но ужь когда сдлалось, назадъ не вернешь. исусъ Христосъ сказалъ намъ: кто не видитъ грха за собой, пусть первый броситъ камень.
Въ этомъ замчаніи было много снисходительнаго великодушія, но любопытство превозмогало все: маленькіе глазки хозяйки, глубоко сидящіе въ глазныхъ впадинахъ, блеснули огонькомъ и заморгали. Она сла на лавку.
— Бдняга! кто ты такая? На паненку похожа… Платье когда-то было щегольское, только теперь загрязнилось и продралось, да и плащъ ничего… отъ холода не годится… и тонкій… Кто ты?
Прохожая, казалось, была тронута высказаннымъ сочувствіемъ. Ея черныя глаза, устремленные въ сренькіе глазки распрашивающей, походили въ это время на глаза смертельно раненой лани.
— Слугою была,— отвчала она немного громче:— гардеробною у покойницы пани, матери молодаго пана… Ребенкомъ взяли меня изъ хаты, любили, учили работать, одвали хорошо… Мн было отлично.
Она умолкла.
— Ну, дальше-то, дальше!— настойчиво разспрашивала хозяйка.
Прохожая, укачивая ребенка и не спуская съ лица хозяйки страдальческаго взора, продолжала:
— Когда покойница пани скончалась, я цлый годъ пробыла при панн Плацид, родственниц пани, а такъ какъ панна Плацида вотъ ужь четыре года, какъ замужемъ, панъ построилъ въ лсу домикъ моему брату и сдлалъ его лсникомъ! Я жила у брата: пьяница онъ и злой, невстка — простая крестьянка, но пана вс боялись и мн было хорошо.
— Такъ чего-жь ты ушла отъ нихъ? Нужно было сидть въ хат и работать съ родственниками.
— Выгнали.
— Это выгналъ?
— Братъ.
— А за что онъ тебя выгналъ? Лнтяйка, вроятно?
— Нтъ. Только я ему была совсмъ безполезна. Жать не умю, огородовъ копать тоже, ни кушанья готовить, потомъ…. люди его за меня… преслдовали… и панъ пересталъ смотрть сквозь пальцы, какъ онъ деревья изъ господскаго лса продаетъ… Комиссаръ заявилъ ему, что прогонитъ его со службы, потому что онъ пьяница и воръ… Онъ тогда ко мн придрался: ‘Розалія! такая-сякая! что мн проку отъ тебя? Чего ты сидишь у меня на ше и хлбъ шь?’ Ужь около года прошло съ того времени… я все выносила, терпла… Одинъ разъ онъ напился и такъ побилъ меня, что я начала кашлять и теперь еще все грудь болитъ и я все кашляю… А невстка говоритъ: ‘Иди ты отъ насъ! Онъ когда-нибудь тебя подъ пьяную руку совсмъ убьетъ и выйдетъ уголовщина’. Я и пошла…
— Ну, ну!— сказала внимательно слушавшая хозяйка,— что на бломъ свт-то длается! Дурно ты сдлала, нечего ужь грха таить, дурно! Да и братецъ-то твой… чтобъ его!.. какъ находилъ выгоду держать тебя, держалъ, а потому и выгналъ! Ну… Она колебалась минуту, но любопытство, наконецъ, превозмогло все.
— Ну, а… панъ-то?— тихо и надъ самымъ ухомъ Розаліи спросила она.
Вопросъ этотъ произвелъ необыкновенное дйствіе на молодую женщину. Она вся вздрогнула, точно отъ электрическаго удара, вскочила съ мста, положила на лавку уснувшее дитя и порывистымъ движеніемъ сорвала съ головы платокъ.
— А!— крикнула она:— чтобы ему каждая минута была горька также, какъ моя жизнь, чтобы онъ никогда не видлъ счастья! Пусть Господь Богъ не попомнитъ ему моей обиды! Пусть его счастье будетъ также велико, какъ мое несчастье! Пусть его собственное дитя пронзитъ ножомъ ему грудь! Пусть ангелы-хранители хранятъ его отъ такихъ мукъ, какъ мои! Чтобы ему каждая минута была также горька, какъ вся моя жизнь!
Слезы ручьями лились по ея разгорвшемуся лицу. Глаза ея горли, голосъ то дрожалъ страстью, то звучалъ горемъ и чувствомъ.
Хозяйка кивала головой на половину съ сочувствіемъ, на половину съ усмшкой.
— Ты съ ума сходишь, милая,— отозвалась она съ гнвною нотою въ голос,— проклинаешь и благословляешь… ненавидишь и любишь… сама не знаешь, что говоришь! Но что же потомъ было, а?
Розалія опустила глаза въ землю.
— Женился.
Она нсколько успокоилась, сла на лавку и, укачивая на рукахъ ребенка, начала:
— Онъ, можетъ быть, и не женился бы, да люди начали болтать, что онъ въ связи съ одной сосдней панной. Кто-то ему это прямо въ глаза и брякнулъ… Вышла цлая исторія: онъ вызвалъ на дуэль того, кто, о той панн такія вещи говорилъ, и они стрлялись, отъ этого сплетни сдлались еще больше, онъ былъ раненъ въ руку, и какъ только выздоровлъ, присватался къ панн и женился… Пану Сеницкому, своему большому пріятелю, онъ сказалъ: ‘Я не стерплю, чтобы черезъ меня женщина потеряла честь и уваженіе общества’. Я тогда стояла подъ окномъ и слушала. Онъ ужь такой и есть, моя пани: добраго сердца и страшно гордый… и неудивительно, что взялъ панну и вознаградилъ ее за людскую клевету…
Анастазія слушала разсказъ съ улыбкой на блдныхъ, выдающихся губахъ. Маленькіе глазки ея горли гнвной ироніей.
— А тебя-то отчего же онъ не вознаградилъ?
Розалія съ удивленіемъ посмотрла на нее.
— Это совсмъ другое дло,— протянула она.— Та барышня, какъ картина писаная, по-французски говоритъ, на фортепьянахъ играетъ… Какъ же мн равняться съ ней?
Въ ея словахъ не было ни горечи, ни насмшки. Она говорила искренно.
Анастазія задумалась. Морщины на ея большомъ лбу двигались и образовывали складки при сильной мозговой работ.
— Такъ-то такъ, это правда,— черезъ минуту заговорила она.— Барыня… говоритъ по-французски… что намъ равняться? Однако, если бы мой Лукашъ не спалъ, а слушалъ… Онъ, видишь ли, лнивецъ и обжора (не пьяница, сохрани Боже! только пиво пьетъ, а водки и ко рту не подноситъ, а что обжора, то обжора, и страшный лнивецъ, но умный, очень умный, такъ что люди ходятъ слушать, какъ онъ говоритъ… Такъ вотъ, еслибы онъ не спалъ теперь, то непремнно сказалъ бы: ‘Я кладбищенскій сторожъ, тотъ большой панъ, а я человкъ простой, тотъ умный и звзды считаетъ, а вс мы равны предъ Отцомъ нашимъ Всемогущимъ’.
Об замолчали. Розалія отозвалась первая.
— Мн бы только мальчика сбыть съ рукъ, тогда устроилась бы… къ мсту пошла.
— Въ городъ?
— Въ городъ ли, въ деревню ли,— все равно, но съ ребенкомъ тяжело… не возьметъ никто.
— Такъ вы оставьте ребенка у кого-нибудь на воспитаніи: будете платить за него, а сами служить.
— Да у кого оставить? Въ город я никого не знаю.
Анастазія задумалась.
— Онъ окрещенъ?
— Какже! Въ Тарговскомъ приход. Метрику я взяла съ собой, люди говорили, что безъ нея его никто не приметъ.
Она повернулась къ хозяйк и обняла ея колни своими руками.
— Пани,— умоляла она,— отыщите мн какое-нибудь мсто, хатку, гд бы взяли ребенка и хоть немного подержали его. Я пойду въ службу и все свое жалованье отдавать буду, только оставлю себ на башмаки, да на тряпки какія-нибудь. Отыщите, ради Бога, порекомендуйте, помогите… сама я въ незнакомомъ город, какъ въ лсу.
Анастазія долго молчала.
— Пускай,— заговорила она нершительно,— мальчикъ у насъ останется. Дтей у насъ нтъ, мы живемъ только двое, здсь, въ этой кладбищенской дыр, точно волки, богатства у насъ нтъ, ой, нтъ! потому что какъ западетъ лишній грошъ въ нашу хату, мой его сейчасъ и простъ…
Розалія схватила и горячо цловала ея руки. Однако, протекло много времени, прежде чмъ он окончательно сговорились. Анастазія колебалась. Она хотла и не хотла, общала и отказывала.
— Хорошо бы было имть какую-нибудь отраду въ нашемъ нищенскомъ жить, а иногда и смхъ дтскій услыхать. Мы тутъ только и слышимъ, что трезвонъ, погребальныя псни и рыданія, только и видимъ, что могилы… оттого-то, можетъ быть, мой Лукашъ такъ и любитъ веселиться… а моей утхою былъ бы этотъ мальчикъ… сама я бездтна.
Черезъ минуту, пристально глядя на Розалію, она спросила:
— А какъ ты намъ давать нечего не будешь? Пойдешь куда-нибудь на край свта — ищи втра въ пол!… А намъ нечмъ лишній ротъ кормить, нечмъ, нечмъ…
Она сердилась, видно было, въ какой гнвъ придетъ она, если ребенка придется, дйствительно, кормить задаромъ. Розалія клялась сдержать слово и цловала ея руки.
Посл длиннаго разговора, Анастазія взяла въ руки спящаго ребенка и, глядя на него, заговорила:
— Всемогущей Господь — да будетъ воля Его!— не далъ мн счастья… Я изъ шляхетскаго рода, шляхтяцкой родилась… была когда-то здоровая двка, за меня многіе сватались, и я вотъ только Лукаша полюбила… Почему? Богъ знаетъ! Побдилъ мое сердце умными своими рчами, а, можетъ быть, и чернымъ сюртукомъ, который носилъ, потому что былъ лакеемъ въ сосднемъ двор. Противъ воли родителей и цлой семьи пошла я за него, а тутъ трахъ! и спала на насъ кара Божья за непослушаніе. Мсто онъ потерялъ… потащились въ городъ. Въ город, какъ въ город… какъ былъ то на мст, то безъ мста, а жить съ грошемъ на мостовой тяжко. Я тогда мыла и катала блье, нанималась на самыя тяжкія работы, даже воду таскала ведрами, какъ случится. А тутъ, случилось разъ, онъ захворалъ, всталъ посл болзни, а службы нтъ… не нашелъ. Господа говорили, что онъ старъ, неказистъ. Когда онъ остался безъ мста, его сначала ни въ хат не удержишь, ни къ работ не приспособишь… привыкъ жить на лакейскомъ хлб. Тогда я и взяла его въ ежовыя рукавицы… бранила неустанно, била, если упрется… отправляла пилить дрова и копать огороды, и, ничего, по милости Божіей, не запилъ, а какъ былъ разумнымъ и тихимъ человкомъ, такъ и остался. Потомъ очистилось вотъ это мсто, ‘на могилкахъ’. Хата, кусокъ огорода и кой-какія деньжонки отъ родственниковъ тхъ, что погребены здсь… Двнадцать лтъ сидимъ уже здсь, а кто знаетъ, долго ли удержимся еще? Злые люди интригуютъ, а въ особенности Ежевичъ зарится на это мсто. Ксендзъ-деканъ говоритъ, что непристойно и гршно, если у кладбищенскаго сторожа бываютъ пирушки. А мой безъ этого, какъ рыба безъ воды, какъ только заведется грошъ въ карман, сейчасъ созоветъ гостей и пируетъ… Что я съ ними-сдлаю? Ужь и силъ нтъ кричать и бить-то его жаль! А какъ выгонятъ отсюда? Господи ты Боже мой! Прямхонько на паперть и пойдемъ. Онъ слабый, хилый, ни къ какой работ неспособный, а мн ужь пятьдесятъ съ лишнимъ стукнуло… И измучена же я! Ты думаешь, это ничего при покойникахъ жить?… Покойники-то своею смертью живыхъ заражаютъ… У обоихъ насъ здоровья на грошъ нту… Я какъ будто на видъ кажусь толстою и сильною, но ни въ рукахъ, ни въ ногахъ у меня ни капельки силы нту, а въ груди что-то такое, что часомъ еле дышу…
Она и вправду задыхалась отъ длинной рчи и должна была долго молчать, чтобы собраться съ силами. Опытный глазъ сразу увидалъ бы, что она страдаетъ астмой. Въ то же время, она была и болтлива. Отдохнувъ, она продолжала:
— И характеръ мой не тотъ, какъ прежде. Вмст съ горемъ и злость въ душу вступила. Прежде, бывало, что бы ни случилось, все молчишь и сносишь, а когда хорошее что случится, то такъ смешься и распваешь, что отъ родительской хаты мой голосъ и на огород, и въ пол былъ слышенъ… Ой, огороды, и поля, и лса шумящіе, и потокъ тотъ чистый, что плыветъ по зеленому лугу! Такъ между ними прошла молодость… старость проходитъ между могилами!…
Маленькіе ея глаза увлажились, пухлыя, но болзненныя щеки задрожали, голова упала на грудь.
— Теперь я такая злая,— вновь заговорила она,— что въ злости готова человка убить. Что въ рукахъ держу, тмъ и пущу въ голову… Ужь я и раскаиваюсь въ этомъ и каждый день у Господа Бога прошу, чтобы онъ мн послалъ терпніе и кротость. Нтъ и нтъ. Что-то вступило въ меня, и то не сразу. Вступало, вступало и завладло всею. А въ особенности нечистый смущаетъ меня, какъ подумаю, что со мной и Лукашемъ будетъ, если насъ протурятъ отсюда… Нтъ, придется намъ прожить наши послдніе годы у паперти и умереть гд-нибудь подъ заборомъ… Уфъ!
Она задрожала всмъ тломъ и, обхвативши обими руками голову, съ которой спадали въ безпорядк сдющіе волосы, раскачивала изъ стороны въ сторону свою толстую, закутанную въ кафтанъ, фигуру.
На утро, о восход солнца, въ жилищ кладбищенскаго сторожа не было уже пришедшей женщины. Едва наканун начало разсвтать, она поднялась, поговорила минуту съ Анастазіей, оставила ей нсколько денегъ и, поцловавъ ея руку выбжала. Это была женщина лтъ двадцати съ чмъ-нибудь, красивая, съ цыганскимъ цвтомъ лица и черными, какъ ночь, глазами. Она шла къ городу, начинавшему пробуждаться, не такъ какъ вчера,— подъ бременемъ тяжести и медленно,— но быстро и смло. Было видно, что эта тяжесть спала съ нея, тяжесть непосильная, или, можетъ быть, нежелательная. Ни въ выраженіи лица, ни въ глазахъ ея уже не было ни стыда, ни тревоги. Только лобъ, покрытый слегка складками, свидтельствовалъ о прожитой, до сихъ поръ тлющей въ глубин сердца горести. Но изъ-подъ этихъ развалинъ поднимались, очевидно, какія-то новыя надежды, жажда жизни, любопытство будущаго. Въ старательно вычищенной и кое-гд украшенной пестрыми лоскутками одежд, она скоре бжала, чмъ шла, и, наконецъ, вошла въ этотъ сосудъ изъ грязнаго стекла, гд масса, составляющая городъ, начинала проясняться, говорить, стонать своими колоколами и блестть окнами, горящими пурпурами и золотомъ при лучахъ восходящаго солнца. Она вошла въ этотъ сосудъ и исчезла, какъ песчинка, увлеченная движеніемъ песочныхъ часовъ.
Въ то же самое время, Лукашъ, кладбищенскій сторожъ, посл короткаго разговора съ женой, приблизился къ маленькому окошку, оправленному въ полусгнившую раму, развернулъ смятый листъ бумаги и не безъ труда, по складамъ, прочелъ:
‘Лта 18… въ приходской тарговской церкви окрещенъ младенецъ мужскаго пола, рожденный отъ Розаліи Клиновой, крестьянки, и неизвстнаго отца. Имя ему дано Сильвестръ’.

II.

Первая сцена, которую Сильвекъ впослдствіи ясно и обстоятельно помнилъ, была слдующая:
Въ одно весеннее утро онъ проснулся посреди кладбища на большой наклонной плит благо мрамора. Босыя ноги опирались о выпуклые мраморные цвты, украшающіе памятникъ, а голова покоилась на таблиц съ эпитафіей. Разсвтало. Воздухъ былъ прозраченъ, блдно-синяго цвта. Срыя кладбищенскія деревья и блые памятники были молчаливы и неподвижны. Только иногда, внизу, тихо всплескивала рка, да отъ времени до времени пробгалъ холодный втеръ, всколыхивалъ втки деревьевъ и утихалъ… все вновь возвращалось къ полной тишин и неподвижности.
Холодъ разбудилъ Сильвека, онъ потянулся, звнулъ и закинулъ полунагія руки за голову съ цлою копною черныхъ, кудрявыхъ волосъ. Съ поднятымъ къ небу лицомъ онъ слдилъ за маленькими облачками: вотъ изъ синеватыхъ они стали желтоватыми, вотъ слегка позлащенный дымъ началъ складываться въ различныя фигуры подъ сводомъ, все боле синющимъ. Его забавляла. эта воздушная игра красокъ и линій, онъ присматривался внимательно и весело. По блднымъ, тонкимъ губамъ пробгала улыбка, маленькія босыя ноги выбивали тактъ на холодной и твердой мраморцой плит. Вдругъ, почти надъ самой его головой, пролетла срая птичка, юркнула въ втви плакучей березы, зашуршала ими и сла на одну изъ нихъ такъ, что молодые листья коснулись лба мальчика и облили его крупными каплями росы. Сильвекъ громко разсмялся. Въ ту же минуту, на краю горизонта выплылъ огромный огненный дискъ солнца. Цлый дождь раскаленныхъ искръ брызнулъ между кладбищенскими деревьями. По темнымъ могиламъ, по блымъ памятникамъ поплыли золотыя и розовыя струйки, и цлая волна свта подкатилась къ подножію плакучихъ березъ, объяла мраморную плиту и лежащаго ребенка, который улыбался висящей надъ его головой на серебрянной втк птиц. Это была минута невыразимаго восторга для Сильвека. Прежде всего его иззябшіе отъ ночнаго холода и мрамора маленькіе члены насквозь проникались живительнымъ солнечнымъ тепломъ. Собственно говоря, ему ужь не въ первый разъ приходилось засыпать подъ открытымъ небомъ на каменной постели, но при какихъ условіяхъ происходило его пробужденіе, онъ до сихъ поръ не зналъ. У него еще не было яснаго воспоминанія о прошедшемъ. Теперь, въ первый разъ онъ почувствовалъ присутствіе тла, отогрвающагося посл долгаго холода, и почувствовалъ съ силою, свойственной страстной натур. Онъ вытянулся во весь ростъ, протянулъ ноги за гирлянду мраморныхъ розъ, которая шла внкомъ по краямъ плиты, и широко раскинулъ худыя, точно изъ темной бронзы, руки. Однако, кром чисто физическаго наслажденія, онъ испытывалъ нчто другое, что было ему какъ будто знакомо раньше, но что только теперь является для него сознательнымъ, что онъ могъ бы назвать, хотя вовсе не думалъ о названіи. Это былъ восторгъ, восхищеніе. Первая вибрація той струны, которою не каждый организмъ и не въ равной степени обладаетъ, началась въ моментъ, когда Сильвекъ наблюдалъ, какъ синяя предразсвтная мгла сгущается въ желтыя, золотистыя, пурпуровыя облачка. Теперь, при солнечномъ освщеніи, предъ нимъ развернулась картина съ громаднымъ количествомъ деталей,— картина, которую мать-природа рисуетъ во всякомъ уголк своего царства. Кладбище являлось заколдованнымъ мстомъ, по края наполненнымъ прелестью и кипящимъ жизнью. Сильвекъ не различалъ подробностей картины и не останавливался ни на одной изъ нихъ. Онъ смотрлъ на все. Смотрлъ сначала съ улыбкой, потому со вниманіемъ, какъ другія дти въ его года забавляются блестящими погремушками, такъ онъ забавлялся прелестью природы. Глядя на идущія надъ нимъ облака, онъ вытягивалъ руки кверху и на половину со смхомъ, на половину съ гнвомъ шепталъ: ‘Убгаютъ! убгаютъ! убгаютъ!’ Самымъ тонкимъ чувствомъ его былъ слухъ. Когда въ первый разъ поверхъ глухаго шума утра всплыла и потекла грустная мелодія городскихъ колоколовъ, Сильвекъ вскочилъ, слъ, оперся локтемъ о колно, положилъ голову на ладонь и началъ слушать. Плывущая по воздуху мелодія возбуждала въ его полунагой груди цлую гамму ощущеній, совершенно непонятныхъ, но наполнявшихъ его и болью, и восторгомъ. Въ этомъ чувств опытный психологъ различилъ бы два элемента: грусти и гнва. Отчего Сильвекъ грустилъ, на что гнвался? Онъ самъ даже не зналъ, что груститъ и гнвается, а если бы догадался, то не съумлъ бы указать на причину своей грусти, на предметъ гнва. Но, все-таки, чувство, возбуждаемое въ немъ мелодіею колоколовъ, не было ничмъ инымъ, какъ только грустью и гнвомъ. Онъ заслушался, нахмурился и жалобно вздохнулъ: ‘Ой. Боже мой, Боже!’ Но когда зазвонили сильне, когда втеръ подулъ въ сторону кладбища и ударилъ цлымъ летучимъ аккордомъ, Сильвекъ приподнялъ голову, сжалъ об руки и, потрясая ими въ воздух, крикнулъ: ‘А, чтобы васъ черти побрали, чтобы земля подъ вами разступилась! Провалиться бы вамъ!’ Черныя брови его слились подъ бронзовымъ лбомъ, глаза метали искры.
Въ это время послышался крикъ громкій, гнвный. Кричала женщина.
— Сильвекъ! Сильвекъ! Сильвекъ!
Углубленный въ воздушную музыку, занятый своими наблюденіями, Сильвекъ не слыхалъ зова.
— Сильвекъ! Сильвекъ! Сильвекъ!— все раздавался крикъ. Вотъ онъ ближе и ближе, и, наконецъ, мальчикъ очутился въ твердыхъ и сильныхъ рукахъ, которыя стиснули его какъ желзные обручи и унесли съ мраморной плиты. Надъ его лицомъ наклонилось женское лицо, большое, желтое, съ маленькими, глубокими, блестящими злобою глазами. На морщинистый лобъ изъ-подъ грязнаго платка падала прядь срыхъ волосъ. Ласковый шумъ деревьевъ и меланхолическая музыка колоколовъ заглушили въ ушахъ у Сильвека градъ брани и ругательствъ.
— Молоко! молоко!— кричала женщина,— гд молоко, что я вчера поставила въ горшк за печкой? Вылакалъ его, воришка, негодяй, подкидышъ ты эдакій! До дна, до остатка, до капли вылакалъ молоко! А намъ теперь постную пищу сть и даже и той приправы, что я на послдній грошъ купила, нту! Подожди! Вотъ только притащу тебя домой! Будетъ теб молоко!
Ея пальцы впивались въ тло Сильвека, изъ задыхающейся груди вырывалась хриплое дыханіе, лицо горло. Несмотря на то, что она почти задыхалась, ребенка не выпускала и шла съ нимъ стежками кладбища, минуя могилы.
Въ изб горлъ огонь въ печк, близъ нея лежала полнница неровно нарубленныхъ дровъ. Анастазія вошла въ избу, поставила Сильвека на земь и упала на скамью, тяжко и глубоко дыша. Не имя возможности нкоторое время ни дышать, ни двигаться, она свирпо поглядывала горящими глазами на мальчика, который прислъ на земь, подперъ подбородокъ ладонями и безсмысленно поглядывалъ на огонь. Женщина отдохнула немного, вскочила съ лавки, схватила Сильвека и поставила его на колни на полнниц.
— Стой,— крикнула она,— стой тутъ цлый день, до вечера! Встать не позволю и сть не дамъ! Пусть теб полнья ноги поломаютъ! Съ голоду пропади!
Сильвекъ покорился не вслдствіе сознанія своей вины, а изъ боязни, смшанной съ глухой злобой. Еслибъ Анастазія захотла его убить теперь, то онъ и тогда не сказалъ бы ни слова. Отворачивая голову, онъ упорно смотрлъ въ огонь, это его, наконецъ, начало занимать. Но дло продолжалось недолго. Шаткій пьедесталъ подъ ребенкомъ, облитымъ горячимъ свтомъ пламени, началъ расшатываться. Полнья раздвигались. Ничего не говоря, не спуская глазъ съ огня, Сильвекъ старался сохранить равновсіе. Платье его было прорвано, острыя щепки безпрепятственно проникали въ тло. Вдругъ все рухнуло, полнья распались въ разныя стороны и Сильвекъ упалъ прямо лицомъ.
— О, чтобъ теб сквозь землю провалиться,— крикнула Анастазія,— поднимайся сейчасъ и становись вновь!
Онъ поднялся и сталъ опять. Нсколько капель крови показалось на пораненномъ виск. Его колни, опирающіяся на острый край полна, дрожали, на поблднвшемъ, понуромъ лиц виднлась мука. Подъ окнами дома раздались поспшныя шаги и въ избу вошелъ сухой и сгорбленный старикъ съ мертвенно-блднымъ лицомъ и остаткомъ рыжеватыхъ, съ просдью волосъ, торчащихъ на полу-лысой голов. Громко отпирая двери, онъ воскликнулъ:
— Съ покойникомъ, Настя, съ покойникомъ!
— Съ покойникомъ? А ты почемъ знаешь? Не врешь?
— Вотъ теб на! А зачмъ бы я сталъ обманывать и тебя, и себя? Какъ ударили въ колоколъ, я побжалъ въ городъ и столкнулся съ Амброзомъ. Ночной сторожъ знаетъ все, что по вол Божіей длалось съ людьми ночью. Умеръ кто-нибудь? спрашиваю.— А ты оглохъ, что ли? говоритъ. Слышишь звонятъ.— А гд смерть прошла?— Склеповой улицей, говорятъ, зашла въ богатый каменный домъ и подкосила купца. Когда онъ кончался, я подъ его окнами заставилъ играть мою трещетку, а онъ, должно быть, думалъ, что это смерть надъ его ухомъ костями погромыхиваетъ! Ха, ха, ха!
Лукашъ долго и весело смялся острот своего пріятеля, ночнаго сторожа.
— Да, будетъ пожива, Настя, будетъ… и хорошая! Покойный оставилъ жену и дтей, взрослыхъ уже. Посмотри только, какъ начнется рытье могилы, постановка памятника!… А безъ кладбищенскаго сторожа ничего не обойдется, ничего, ничего! Меня обо всемъ должны просить, потому что я тутъ господинъ… Это мое удльное царство, моя аренда, моя казна…
И старикъ, взявшись за бока, пустился въ плясъ и заплъпритопывая дырявыми сапогами:
Смерть отъ Бога намъ дана!
Пусть же царствуетъ она,
Пусть гремитъ своей трещеткой…
Вдругъ его взоръ упалъ на ребенка, все остающагося въ прежнемъ положеніи. Лукашъ остановился и пересталъ пть
— А это что такое? За что ты его, Настя, поставила на колни? И на обрубк! Ай, ай! отличная подушка! Такъ и кости поломать можно! Что ты надлалъ, бездльникъ? А? Можетъ быть, дерзко отвчалъ своей пріемной матери и благодтельниц, или, какъ намедни, повытаскалъ изъ печки картофель и сълъ? Ха, ха, ха! Ловкій изъ тебя выйдетъ плутъ!
— Смйся, смйся еще!— заворчала Анастазія, но ужь съ меньшимъ озлобленіемъ,— теб все смхъ, а мн только горе и заботы! Молоко выпилъ,— понимаешь ты?— все вытянулъ изъ крынки! Еще вчера выпилъ и убжалъ изъ хаты ночевать на могилкахъ. Неравно, когда-нибудь и околетъ тамъ, и намъ же его хоронить придется.
— Молоко выпилъ!— протяжно повторилъ Лукашъ, — а, а, молоко выпилъ изъ крынки! Значитъ укралъ, снова укралъ! Тогда картофель, вчера молоко! Нехорошо, очень нехорошо, Оильвекъ! Божья заповдь: не укради! Я, вдь, тебя научилъ 10-ти заповдямъ! Ну, въ наказаніе повтори ихъ! Азъ есмь Господь Богъ твой… Ну, говори дальше…
— Азъ есмь Господь Богъ твой и не будутъ теб…— зачастилъ дрожащій, дтскій, тоненькій голосокъ. Отъ долгаго и неудобнаго стоянья, колни Сильвека почти онмли, щека, раненная щепкой, болла… Прежній стоицизмъ его началъ быстро таять, глаза наполнились слезами. Лукашъ съ скрещенными руками сталъ передъ нимъ и самымъ грознымъ тономъ, на какой только былъ способенъ его жидкій голосъ, повторялъ:
— Ну, говори дальше.
Сильвекъ читалъ десять заповдей такъ, какъ будто бы, вслдъ за окончаніемъ ихъ, долженъ придти конецъ его муки. На словахъ: не укради! Лукашъ остановилъ его.
— А! вотъ видишь, — не укради! Всемогущій Господь, Творецъ нашъ, сказалъ Моисею на Синайской гор: не укради! А ты укралъ молоко… Для чего ты укралъ? Почему согршилъ?
Глаза ребенка сразу высохли и блеснули вовсе ужь не дтскимъ огнемъ.
— Я былъ голоденъ!— крикнулъ онъ.
Руки Лукаша, протянутыя, съ выразительнымъ жестомъ, упали… голова грустно опустилась на грудь. Онъ замолчалъ на минуту.
— Былъ голоденъ! Укралъ только потому, что былъ голоденъ! Настя, вдь, это резонно! Голодъ — вещь скверная… Когда брюхо пусто, то и въ голову начинаютъ залзать разныя дурныя мысли… Я ужь это отлично знаю на практик! Хо, хо! Боже мой! сколько разъ бывалъ я голоденъ во время своего земнаго странствованія.
— А, все-таки, воромъ не былъ, хотя и голодалъ,— отозвалась Анастазія, оставляя мшать въ горшк. Лукашъ ничего не отвчалъ. Сдыя брови его нахмурились, глаза опустились внизъ, а клочекъ взъерошенныхъ волосъ теперь казался еще боле взъерошеннымъ. Долго молчалъ онъ, наконецъ, сразу поднялъ голову и выпрямился.
— Настя!— сказалъ онъ,— прости ты этому негодяю его вину! И остави намъ долги наши, яко же и мы… Пусть встанетъ себ и сядетъ по-человчески! Голоденъ былъ… ну, и укралъ.
Анастазія все это время возилась около печки со своими горшками. Перспектива ли хорошаго заработка благопріятно подйствовала на расположенія ея духа, или гнвъ ея излился въ первыя же минуты, она равнодушно взглянула въ сторону Сильвека и разршила ему встать.
Сильвекъ тяжело поднялся, но тотчасъ же и опустился на земь, у печки. Пораненныя и наболвшія ноги не въ состояніи были удержать маленькаго туловища.
Анастазія налила дв миски крупяной каши съ картофелемъ и легкими признаками солонины, поставила ихъ на столъ, затмъ наполнила до верху меньшую миску и подсунула ее къ печк, поближе къ Сильвеку.
Она принялась было за ложку, но потомъ обратилась къ мальчику, жадно поглощавшему неприхотливую пищу:
— Можетъ, теб еще положить картофелю?… А?… Картофелю хочешь?
Не дожидаясь отвта, она встала, зачерпнула изъ горшка и выложила нсколько картофелинъ въ миску Сильвека.
— Коли есть, то и теб даютъ,— пробормотала она,— а если вс голодаютъ, голодай и ты! Что тутъ много разговаривать! У насъ такъ: одинъ день всего много, другой — ничего нтъ! Я, что ли, тутъ виновата?
Она смочила холодной водой какую-то тряпочку и обмыла оцарапанную щеку Сильвека. И теперь, при ласковомъ, нжномъ прикосновеніи большой, грубой руки, мальчикъ оставался такимъ же равнодушнымъ, безучастнымъ, какъ и раньше, когда т же самыя руки стискивали его, какъ клещами, и, наконецъ, бросили на кучу дровъ. Сильвекъ принялъ обычную свою позу, оперся локтями на колна, закрылъ лицо ладонями и началъ покачиваться вправо и влво, иногда жалобно вздыхая: ‘ой, Боже ты мой, Боже!’ Таково было первое ясное воспоминаніе Сильвека.
Въ то время ему было пятъ лтъ.
Вскор произошло событіе, оставившее боле твердые слды въ его памяти.
То было въ снжный, зимній вечеръ, на другой день посл похоронъ одного богатаго жителя города.
У Лукаша были деньги, устраивался балъ. При свт одной сальной свчки, горящей на стол, и яркаго огня въ печк, на скамьяхъ и табуретахъ сидло нсколько мужчинъ, съ загорлыми лицами, въ оборванныхъ, грязныхъ одеждахъ, вс пили пиво и закусывали чернымъ хлбомъ и твердымъ сыромъ. У печки Анастазія, злая и печальная, какою бывала обыкновенно во время пиршествъ мужа, мсила муку на галушки и жарила солонину на таган. За столомъ велась оживленная, но приличная бесда: у Лукаша люди ли и пили, но никогда не напивались. Зтаго не дозволяло близкое присутствіе кладбища, всегда возбуждающаго нкоторый страхъ и уваженіе, не дозволяло самое положеніе кладбищенская сторожа, состоящаго подъ контролемъ церковныхъ властей, а прежде всего не допускала Анастазія, которая при одномъ намек на водку обошлась бы и съ гостями, и съ мужемъ со свойственной ей безцеремонностью. Наконецъ, жители убогой части города, отдленной отъ кладбища только небольшимъ выгономъ, совершенно искренно утверждали, что посщаютъ кладбищенскаго сторожа не столько ради ожидающаго ихъ угощенія, сколько для удовольствія насладиться умными рчами хозяина. А Лукашъ порядочно изъздилъ на своемъ вку, много любопытныхъ вещей видлъ, умлъ пть псни, и даже сочинить ихъ. Въ его замчаніяхъ, въ его псняхъ было нчто, что льстило самолюбію и будило затаенныя стремленія такихъ людей, какъ угрюмый, бородатый Амброзъ, ночной сторожъ, старый и сдой Якубъ, бывшій плотникъ, нын пильщикъ, блдный, высокій Антосекъ, работникъ огородника, Янекъ, каменщикъ, вчно сидящій безъ работы, и т. п. Въ город съ ними всякое бывало, но тутъ они были трезвы и только отъ времени до времени какая-нибудь шутка или псня хозяина вызывала залпы веселаго хохота.
Въ одну изъ такихъ-то минутъ общаго веселья, двери отворились и на порог показался человкъ, никому изъ присутствующихъ незнакомый. Это былъ низенькій, худой человчекъ, въ бараньемъ полушубк, толстыхъ, высокихъ по колна сапогахъ и бараньей же шапк. За плечами у него виднлась большая котомка, а въ рукахъ продолговатый футляръ, старательно закутанный въ клеенку.
— Покой этому дому!— сказалъ онъ на порог.
Вс повернулись къ нему лицомъ.
— Покой простымъ и добрымъ людямъ, веселящимся въ невинности сердецъ своихъ!— прибавилъ еще пришедшій.
— Благодаримъ!— отвтили два голоса, а Лукашъ крикнулъ:
— Просимъ путника въ хату, просимъ! На двор морозъ и вьюга. Войдите и отогрйтесь!
Анастазія, съ чумичкой въ рук, пожирала глазами и пришельца, который, къ ея великому неудовольствію, увеличивалъ число тхъ, кого она называла ‘прихлебателями’, и своего мужа, пригласившаго гостя.
— Благодарю васъ, гостепріимный и добрый человкъ,— отвтилъ путникъ, входя въ комнату,— я могъ бы пойти и въ городъ заночевать… но увидалъ веселый огонь въ вашихъ окнахъ, услыхалъ ваши веселые голоса и меня потянуло къ вамъ.
Онъ снялъ свою котомку, поставилъ на лавку продолговатый футляръ и, отряхнувъ съ себя снгъ, приблизился къ столу.
Трудно было сказать, молодъ ли онъ или старъ. Волосы его были свтлые, точно ленъ, высокій блый лобъ изборожденъ стью мелкихъ морщинокъ, глаза голубые, темносафироваго цвта, съ невыразимо добрымъ, ласковымъ взглядомъ. Наконецъ, лицо, блдное, безъ признаковъ растительности, казалось и молодымъ, и старымъ въ одно и то же время.
— Я Шимонъ Кенпа {Въ данномъ случа П въ фамиліи Кенпа произносится въ носъ, какъ французское n.}, деревенскій учитель по призванію. Мн нтъ надобности утаивать передъ кмъ-нибудь мое имя. Ничего дурнаго я никогда и никому не сдлалъ, напротивъ, стремлюсь, по мръ моихъ силъ, служить человчеству, въ особенности тмъ изъ его членовъ, которые проводятъ жизнь въ простот, незнаніи и незаслуженныхъ мученіяхъ. Я люблю человчество, но преимущественно люблю униженныхъ, оскорбленныхъ и обиженныхъ. Люблю и васъ, братья мои, хотя въ первый разъ сталкиваюсь съ вами. Позвольте мн присоединиться къ вашему кружку, я не замараю его ни словомъ, ни дломъ.
Вс присутствующіе слушали, разинувъ ротъ, даже Анастазія и та что-то проворчала одобрительное.
— Какъ говоритъ! Точно но книжк читаетъ!
Вылзъ и Сильвекъ изъ какого-то темнаго угла, въ которомъ дотол невидимо присутствовалъ, перешелъ въ другой уголъ, поближе къ столу, и жадно устремилъ свои черные, огненные, быстрые глаза на новаго гостя.
Лукашъ пришелъ въ полнйшій восторгъ. Появился новый человкъ — товарищъ по кружк и по бесд, и въ добавокъ человкъ разсудительный и краснорчивый. Гости раздляли вполн чувство хозяина: умная рчь среди нихъ высоко цнилась.
Вс поспшно подвинулись и дали мсто вновь прибывшему. Тотъ слъ, и хозяинъ, еле сдерживая свое любопытство, началъ его разспрашивать:
— Откуда Богъ несетъ? Издалека наврно?
— Нельзя сказать, чтобъ издалека, для меня, привыкшаго къ пшимъ путешествіямъ, пройти пятнадцать миль, оглядывая окружности, удивляясь всюду разсянными прелестями природы, заходя подъ скромныя кровли, чтобы подлиться съ простыми и добрыми людьми хлбомъ и бесдой — одно наслажденіе и наука. Да, наука, потому что, братья мои, учиться мы должны вс и всегда, учиться всему, а въ особенности любви, той взаимной любви, которая все понимаетъ, все прощаетъ, всмъ длится и когда-нибудь обратитъ въ рай всю землю.
Онъ замолчалъ. Голубые глаза его засверкали, на губахъ появилась восторженная улыбка. Кто-то вздохнулъ глубоко и протяжно, какъ вздыхаютъ въ церкви посл цвтистой проповди ксендза. Лукашъ моргалъ отъ великаго удовольствія.
— Такъ-то такъ,— заговорилъ онъ,— когда-нибудь, можетъ быть, и лучше будетъ на свт, а теперь нужно употреблять вс усилія, чтобы прогонять горе и тоску, кружкой и веселой псней. Когда Христосъ появится на облакахъ и раздлитъ людей на овецъ и козлищъ, кто знаетъ, куда мы попадемъ? Что сегодня, то наше.
— Козлища,— отвтилъ Кенпа, — это богатые себялюбцы, люди съ затвердлыми сердцами, т, которые не только ничего не длаютъ для приближенія минуты воцаренія царства небеснаго на земл, но, напротивъ, еще отдаляютъ ее своими грхами и излишествами. Овцы, братья, мы, то-есть избранные и благословенные: это вы — трудящіеся въ пот лица своего, несущіе крестъ свой со смиреніемъ, вы — съ чистыми сердцами, да я, который своимъ сердцемъ почувствовалъ, что великая минута будущаго близка и проповдую это малымъ, дабы они, узнавъ про то, съ умомъ бы шли къ нему на встрчу.
Онъ приложилъ руку къ сердцу. Лицо его сіяло гордой радостью. Слушатели были взволнованы потокомъ словъ, которыя казались имъ и привлекательными, и, вмст съ тмъ, удивляли ихъ. Какъ бы для облегченія, Антосекъ, рабочій огородника, проведшій молодые годы въ деревн, спросилъ:
— А каковъ урожай въ деревняхъ, панъ путникъ? Хороши ли зеленя показались осенью? А то этою зимою хлбъ вздорожалъ. Говорятъ, что въ прошломъ году жито погнило подъ ранними снгами, какъ бы того же не случилось и въ ныншнемъ.
— Урожай, — отвтилъ Кенпа,— кажется, будетъ не такъ плохъ, какъ въ прошломъ году. Зеленя были хороши, снгъ пошелъ во время, упалъ на замерзшую землю… и гд хорошее хозяйство, тамъ и хлба будетъ вдосталь. Жаль только, что хозяйства-то не везд хороши, дурныхъ даже больше, чмъ хорошихъ. Люди не покорили еще всхъ силъ природы, не овладли еще всми ея богатствами, наконецъ, обрабатывать поле — трудъ не легкій, хотя и онъ со временемъ будетъ снятъ съ людскихъ плечъ.
— Какъ!— воскликнулъ Лукашъ, который весь обратился въ слухъ.— какъ! Люди не будутъ обрабатывать землю? Ни пахать, ни сять, ни жать? Какъ же это… само собой…
— Не само собой, добрый человкъ, но при помощи машинъ, которыя будутъ придуманы сердцами, горящими любовью къ ближнимъ. Машины все будутъ длать… начало мы уже видимъ, но конецъ далекъ еще, далекъ… При конц дла земной шаръ будетъ представлять видъ сада — нивы съ роскошными хлбами, деревья, гнущіяся подъ тяжестью плодовъ, цвты райской красоты и благоуханія… Пустынь, безплодныхъ песковъ, болотъ на всей поверхности земли не останется ни пяди. Нигд не будетъ также ни жаровъ, ни морозовъ, ни снговъ, ни проливныхъ дождей и засухи, — надо всей землей воцарится вчное тепло, умряемое теплыми втрами и живительною влагой чистыхъ, какъ кристалъ, источниковъ, которые серебристою стью опояшутъ нивы, цвтники и блыя фермы, — тихія пристанища любви, добродтели и покоя.
Теперь восторгъ слушателей достигъ высшаго предла. Передъ ихъ глазами разстилалась картина, сверкающая самыми привлекательными красками. Въ особенности имъ понравились блые домики, стоящіе среди фруктовыхъ деревьевъ.
— Простите за безпокойство,— тихимъ и глубоко-почтительнымъ голодомъ спросилъ Амброзъ, ночной стражъ, — какъ же это… неужели все… машины могутъ сдлать?
— Все это, братья мои, совершитъ любовь, которая, поселившись въ сердцахъ людей, творитъ чудеса.
— Эхъ!— крякнулъ старый Якубъ,— еслибъ эта любовь поскорй поселилась въ людскія сердца! Тогда ужь ненужно было бы таскать пилу на старой спин и по цлымъ днямъ торчать на площадяхъ въ ожиданіи работы. Но, панъ мой, Господь исусъ Христосъ давно уже завщалъ людямъ, чтобы они любили другъ друга, однако, они не слушаются… и что сдлаешь съ ними?
Путешественникъ выпрямился, глаза его засверкали.
— Что длать?— крикнулъ онъ, — учить! проповдывать! умолять! взывать! согрвать остывшія сердца! будить сонныхъ! громить упрямыхъ!
Лукашъ сіялъ. Злобная усмшка пробгала по его губамъ.
— Вотъ именно, вотъ!— закричалъ и онъ.— Громить, громить! Пусть ихъ смерть громитъ. Я всегда пою:
Смерть отъ Бога намъ дана!
Пусть же царствуетъ она,
Пусть громить своей трещеткой
тхъ, что задираютъ носы кверху, а передъ тобой надаютъ во прахъ, какъ слабыя творенія Всемогущаго, Которому подобаетъ хвала во вки вковъ. Аминь.
Анасгазія поставила по середин стола большую дымящуюся миску, всмъ раздала деревянныя ложки, а передъ Шимономъ Кенпой поставила фаянсовую выщербленную тарелку.
— Возьмите себ изъ миски и кушайте,— предложила она. Гость вскочилъ съ мста, схватилъ обими руками толстую руку хозяйки и почтительно поцловалъ.
— О, Матерь Божія!— вскрикнула Анцстазія,— что я святая икона или большая барыня, что вы мн руки цлуете?
— Никогда,— отвтилъ Кенпа, выирямлясь,— никогда голова моя покорно не преклонялась передъ сильными свта. Вашу руку я поцловалъ не потому. что вы большая барыня, а добрая и мудрая женщина, строго блюдущая чистоту домашняго очага.
Анасгазія долго всматривалась въ него широко открытыми глазами, затмъ, пошла къ ‘домашнему очагу’, сплюнула и тихо проговорила: ‘Господи Боже мой, вретъ, какъ! А языкъ-то, точно цпъ, такъ и болтается! Сумасшедшій, что ли?..’
Кенпа тмъ временемъ оттолкнулъ свою фаянсовую тарелку и попросилъ позволенія хлбать изъ общей миски. Конечно, вс головы наклонились въ знакъ согласія, вс головы хоромъ заявили о своемъ удовольствіи.
— Мы сочтемъ это за честь,— важно прибавилъ Лукашъ.— Панъ Кенпа весьма ученый человкъ, и хотя вс равны предъ лицомъ Всемогущаго Отца…
— О, да!— съ энтузіазмомъ воскликнулъ Кенпа, — да! да! Вс мы равны между собою: простые и ученые, вс мы, братья, вышли изъ лона одной природы. Я ничмъ не хочу отличаться отъ моей братіи, ни головой возвышаться надъ нею, ни сть съ роскошной посуды…
Богу только одному извстно, какъ мало походила выщербленная фаянсовая тарелка на символъ великолпія. Тмъ не мене, Кенпа отодвинулъ ее отъ себя и ползъ своею деревянною ложкой въ общую чашку. Вс ли и, какъ это бываетъ съ людьми, рдко утоляющими свой голодъ вкусной нпщей, мало-помалу приходили въ лучшее расположеніе духа.
— Ну, и галушки пани Лукашовой… ну, галушки!— тономъ высокаго восхищенія проговорилъ Амброзъ.
— Моя покойница тоже хорошая хозяйка была, а. однако, ей такія галушки и во сн бы не приснились!— подтвердилъ старый Якубъ и, отирая ладонью длинные, сдые усы, со смхомъ добавилъ:— вотъ еслибъ каждый день такъ сть, то можно сразу два сажня дровъ напилить.,
— А если такой галушкой кого-нибудь въ лобъ угодить, то прямо на смерть убьешь! Ей-Богу!— еле проговорилъ полнымъ ртомъ Антосекъ.
Только одинъ Лукашъ не терялъ времени на пустые разговоры.
— Панъ Кенпа!— сказалъ онъ.— а когда наступитъ золотое время?
Онъ дожевалъ пищу и закончилъ:
— Когда машины будутъ все длать за людей, а земля обратится въ райскій садъ?
Кенпа пересталъ сть и отвчалъ:
— То время, добрый человкъ, наступитъ тогда, когда за земл будетъ больше людей любви, жертвы и отреченія, людей, которые, какъ я, все человчество носятъ въ своемъ сердц.
— А какъ же сдлать, чтобы эти люди поскорй народились на свтъ?— нсколько шутливо и недоврчиво поинтересовался Якубъ.
Таинственная улыбка пробжала по устамъ Кенпы.
— Нужно, чтобы мы вс работали для этого,— отвтилъ онъ.— Я работаю… Вотъ сколько лтъ я пишу сочиненіе, а когда окончу его, люди посмотрятъ на свтъ, на самихъ себя и на идеалы человчества, какъ слпые, которымъ открыли глаза. Мое сочиненіе сниметъ завсу съ ихъ глазъ, покажетъ что длать они могутъ, а не длаютъ, какія сокровища лежатъ у нихъ подъ руками и какъ они лниво протягиваютъ къ нимъ руки! Мое сочиненіе будетъ провозвстникомъ новой эры для свта…
Вс съ глубокимъ изумленіемъ смотрли на говорящаго: въ первый разъ имъ удалось видть воочію человка, пишущаго книжки.
— Панъ Кенпа сочинитель, — въ вид объясненія сказалъ Лукашъ.— Какимъ же должны быть вы ученымъ! Я думаю, не одну тысячу книжекъ прочитали…
— Прочиталъ! Да, я много читалъ въ моей молодости, — сказалъ Кенпа,— но теперь читаю только въ собственномъ сердц и списываю то, что въ немъ написано.
— Ваше сердце! О, золотое то сердце, которое длаетъ человка такимъ разумнымъ, что онъ и книжки писать можетъ!— восторженно воскликнулъ Лукашъ, и тутъ же прибавилъ:— Почему же вы не кушаете и ложку свою бросили? Или галушки вамъ не нравятся?
— Напротивъ, напротивъ,— поспшилъ гость,— он черезъ-чуръ вкусны, чтобъ я имлъ право много състь ихъ! Съ самаго ранняго дтства я ршилъ не потворствовать слабостямъ своего тла. Когда мн что-нибудь очень нравилось, я или совсмъ не лъ ничего, или лъ очень мало, а аппетитъ удовлетворялъ чмъ попало… Да къ тому же теперь, благодаря вамъ, гостепріимные хозяева, я не голоденъ.
Онъ говорилъ неправду, иначе зачмъ бы ему такъ жадно посматривать на дымящуюся чашку, зачмъ глотать такіе большіе куски ржанаго хлба? Лукашъ еле врилъ своимъ ушамъ.
— Не сть вкусной пищи, когда она стоитъ на стол, это, извините,— величайшая глупость! Во-первыхъ, потому, что она не всегда къ нашимъ услугамъ, во-вторыхъ, ею надо пользоваться… Ха ха, ха! Ну, хоть пивомъ запейте сухой хлбъ.
Кенпа отказался.
— Я ничего не пью хмльнаго и никогда не пилъ.
Удивленіе и уваженіе Лукаша, кажется, начинало переходить въ иронію.
— Ну, ну,— сказалъ онъ,— желалъ бы я, чтобъ съ вами не было того же, какъ съ тмъ, о которомъ, говорятъ, было написано на памятник посл его смерти: ‘не нался ты, не напился, если не будешь въ раю,— значитъ много глупостей надлалъ!’ Ха, ха, ха!
Кенпа не отвчалъ. Съ момента, когда онъ упомянулъ о своемъ сочиненіи, онъ впалъ въ глубокую задумчивость. Наконецъ, онъ пробудился, обвелъ взоромъ вокругъ и спросилъ:
— Чмъ я заплачу вамъ, добрые люди, за ласковый пріемъ, за мсто у вашего стола, за хлбъ и за соль? Я обидлъ бы васъ, еслибъ, взамнъ этихъ даровъ, далъ бы вамъ деньги, которыхъ вы, вроятно, и не желаете…
— О, какъ еще желаемъ!— вполголоса отозвалась Анастазія, но Кенпа не слыхалъ ея голоса. Онъ всталъ и взялъ со скамейки свой футляръ.
— Отблагодарю васъ чмъ и какъ умю,— сказалъ онъ,— на минуту вознесу ваши души въ горнія сферы, укрплю ихъ высокими чувствами…
Онъ вытащилъ изъ футляра скрипку и вс присутствующіе вскрикнули отъ радости. Музыку они любили не меньше пышныхъ фразъ.
— Ого!— сказалъ кто-то,— и книжки пишетъ, и играть уметъ!
— А также и старую обувь чинить!— шутливо добавилъ Кенпа.— Я этому ремеслу научился еще въ дтств отъ отца… Покойникъ былъ хорошимъ сапожникомъ, но потомъ ему какъ-то не повезло, вотъ онъ и давалъ мн только чинить старую обувь… Я тоже дитя народа, братья мои. Вы знаете уже, кто мой отецъ. Мать живетъ и до сихъ поръ, торгуетъ на Зеленомъ рынк булками и зеленью.
— На Зеленомъ рынк! Такъ вы родомъ изъ нашего города?
— Изъ вашего, дорогіе мои, изъ вашего! Только давно уже я тамъ не былъ.
Онъ повелъ смычкомъ по струнамъ. Вс примолкли, даже Анастазія прислонилась къ печк съ скрещенными руками, ожидая чего-то.
Кенпа началъ, играть. Сразу сильно ударилъ онъ по струнамъ и вызвалъ цлый рой звуковъ, полу-веселыхъ, полу-печальныхъ, которые одно время перемшивались въ безпорядк, плача и смясь, сталкивались, разъединялись для того, чтобъ потомъ потечь мрной чередой и соединиться въ одинъ, полный силы, гармоничный аккордъ. Изъ этого аккорда, точно нитка изъ клубка, начала выходить чудная мелодія. Сначала она напоминала вальсъ, одно изъ тхъ музыкальныхъ произведеній, что въ наше время гремятъ по всему свту сверху до низу,— отъ сводовъ великолпной концертной залы до грязнаго двора, наполненнаго пискливыми звуками скрипки бродячаго музыканта. Вскор, однако, всмъ извстная, избитая мелодія уступила мсто импровизаціи играющаго, импровизаціи отчаянія, горести, куда иногда врывались то звуки бшеной радости, безумнаго, дикаго веселья, то вновь все расплывалось въ широкихъ, ласкающихъ модуляціяхъ. Тамъ вопли горести переплетались со вздохами какой-то безотчетной надежды, тамъ гремли удары грома и слышались рыданія, тамъ крики и стоны таяли и преобразовывались въ тихій, любовный шопотъ. То не было исполненіе великаго маэстро, знатока дла, виртуоза, опытные слушатели не были бы восхищены имъ, но, пожалуй, на минуту и они забылись бы. То была импровизація геніальнаго самоучки, неправильная, но увлекающая игра сумасшедшаго, который, можетъ быть, потому и не сдлался извстностью, что былъ сумасшедшимъ. Слушатели въ изб кладбищенскаго сторожа наклонили свои густо обросшія лица къ столу, покрытому крошками хлба и облитаго пивомъ. На стол стояла еще опорожненная миска и мерцала вставленная въ бутылку, сальная свча. Дальше, въ красноватомъ освщеніи догорающей печки, рисовалась толстая, неуклюжая фигура Анастазіи, еще дальше, за низенькой дверью, въ сосдней комнат мерцала слабымъ огонькомъ лампадка передъ святымъ образомъ, отъ темнаго угла,— отъ того угла, гд когда-то въ раскаяніи и тревог, стояла мать Сильвека, плыли порывистые, соединяющіеся гд-то въ безбрежной безконечности звуки.
Долго игралъ Кенпа, наконецъ, бросилъ. Онъ остановился на половин такта, опустилъ внизъ руку со смычкомъ и тяжело вздохнулъ отъ усталости. Прошло нсколько секундъ, а изъ присутствующихъ никто не проронилъ ни звука, не сдлалъ ни малйшаго движенія: вс точно окаменли. Въ комнат воцарилась тишина.— впрочемъ, нтъ: откуда-то неслись подавленныя рыданія. Кто это плакалъ? Правда, глаза Антосека и Анастазіи были мокры, но они не плакали. Рыданія доносились снизу, точно изъ-подъ земли.
— Да воскреснетъ Богъ!— перекрестилась Анастазія.
— Исчезни, сгинь, нечистая сила!— вскрикнулъ, сплевывая, Лукашъ.— Вы пробудили умершихъ своею музыкою. Вотъ они теперь пролзли, подземнымъ проходомъ, сюда подъ полъ и плачутъ!
— Кто плачетъ?— переспросилъ Кенпа, пробуждаясь отъ своего экстаза.— Кто тамъ плачетъ?— повторилъ онъ и побжалъ въ сторону, откуда слышались все боле и боле возрастающія рыданія. Онъ отодвинулъ скамью, оттолкнулъ столъ, наклонился, и когда выпрямился, присутствующіе увидали въ его объятіяхъ плачущаго Сильвека. Ребенокъ, съежившись въ углу, между стной и скамейкой, съ любопытствомъ прислушивался къ разговору за ужиномъ, а когда Кенпа заигралъ, глаза Сильвека загорлись, какъ раскаленные уголья, потомъ наполнились слезами. Онъ оставилъ свое мсто, залзъ подъ столъ и тамъ окончательно разрыдался. Пойманный и вытащенный на свтъ Кенпою, онъ вырывался изъ его объятій, стараясь высвободиться, и крпко прижималъ маленькія, худыя рученки къ заплаканному лицу.
— Посмотрите, господа!— кричала Анастазія,— это тотъ негодяй плакалъ тамъ подъ столомъ. Погоди, задамъ я теб! Я взяла тебя къ себ, чтобъ мн самой веселй было, а ты…
— Ты не дала ему галушекъ,— замтилъ Лукашъ,— оттого онъ и плачетъ.
Кенпа, цлуя, прижалъ ребенка къ груди.
— Нтъ,— сказалъ онъ,— вы ошибаетесь, добрые хозяева! Ребенокъ плакалъ не отъ голода, а отъ чувства. Моя музыка заставила звучать въ его груди какую-нибудь струну жалости или предчувствія. Звуки музыки представили его глазамъ какой-нибудь чудный, небесный образъ или, можетъ быть, неясною своею рчью повдали о будущихъ страданіяхъ и мукахъ… Я понимаю это, потому что въ дтств самъ испытывалъ такія же впечатлнія… Очевидно, натура этого ребенка сходна съ моею — такая же пламенная, глубокая, избранная!…
Онъ слъ на лавк, посадилъ Сильвека на колни и ласково отнялъ его руки отъ лица.
— Какія прелестныя черты!— воскликнулъ онъ.— Какая правильность линій! Лицо это удивительно, удивительно напоминаетъ мн какого-то знакомаго, скоре двухъ… Хозяйка, это вашъ ребенокъ?
Въ голос Кенпы слышалось нетерпливое любопытство. Анастазія, какъ всегда, при вопрос о происхожденіи Сильвека разразилась гнвомъ и жалобами.
— Мой ребенокъ! Мой ли это ребенокъ! Разв Всемогущій Господь далъ мн эту радость и счастіе? Бездтна я, бездтна… А этотъ — подкидышъ, незаконнорожденный… Я взяла его отъ матери на воспитаніе года на два, на три. Она должна была платить за него… клялась, становилась на колни передъ образами, руки мн цловала… Я смиловалась надъ этой потаскушкой — взяла, а она ушла, потуда ее и видли. Пропала, точно въ воду канула… Что-жь? Я на дворъ мальчишку не выкинула, на улицу не выгнала… воспитываю, кормлю, одваю, а все мн радости отъ него никакой цвъ… Унылый какой-то, упрямый, хаты не любитъ, все по кладбищу таскается, да воруетъ!
Долго, долго она говорила, еще на эту тему, все возвышая голосъ, хрипя и тяжко вздыхая. Одно и тоже въ ея рчи повторялось по многу разъ. Больше всего доставалось матери, которая взвалила на ея шею ребенка, а сама ушла и не показывается.
— А что будетъ съ нимъ?— продолжала она.— Мы съ Лукашемъ недолговчны, учить его намъ не на что, а сами мы не умемъ. Помремъ мы… а потомъ? Пойдетъ онъ побираться по міру и еще, сохрани Боже, разбойникомъ какимъ-нибудь сдлается… Несчастное твореніе, да и только!
Послднія слова она произнесла уже значительно мягче и, повернувшись лицомъ къ печк, грустно покачала головой.
Кенпа разсянно прислушивался къ рчамъ Анастазіи, онъ больше всматривался въ лицо Сильвека и повторялъ про себя безпрестанно:
— Удивительное сходство! удивительное, удивительное! Потомъ онъ внезапно просвтллъ и съ глазами полными слезъ началъ цловать губы, лобъ и щеки ребенка.
— А!— прошепталъ онъ, вставая, — воспоминаніе… сонъ юности…
Гости тмъ временемъ начинали уже выходить изъ-за стола. Вс поочередно подходили къ Кенп пожать его руку и поблагодарить за умную бесду, музыку и честь.
— Честь!— воспротивился Кенпа, — о, нтъ, нтъ! Никогда этимъ словомъ, братья мои, не скверните вашихъ чистыхъ устъ! Это слово людей богатыхъ и праздныхъ… О! я зналъ того, который рисковалъ своею жизнью за честь женщины, а другую женщину погубилъ и повергъ въ бездну порока… Я братъ вамъ, равный вамъ, счастливъ уже тмъ, что вы меня полюбили, тмъ, что я могъ усладить хоть одну минуту вашей честной, трудовой жизни…
Понемногу вс разошлись.
— Переночуйте у насъ, панъ Кенпа,— сказалъ Лукашъ.
— Если позволите.
— Только, какъ же… замялась Анастазія,— гд же намъ Кенпа спать будетъ? Разв мы съ Лукашемъ на лавкахъ, а…
— Ни за что!— закричалъ Кенпа, — я ни за что не соглашусь, чтобы вы пожертвовали для меня своей постелью. Я сосну или здсь на скамейк, или на полу, мн ничего и не нужно: котомку подъ голову, а полушубкомъ покроюсь…
Анастазія, все-таки, принесла ему какую-то тощую, какъ блинъ, подушку и старую, суконную сермягу. Черезъ нсколько минутъ въ дом кладбищенскаго сторожа царилъ мракъ и тишина: только лампадка,— она днемъ и ночью горла передъ образомъ,— своимъ неврнымъ, мигающимъ свтомъ освщала комнату, въ которой раздавалось то громкое храпніе Лукаша, то тяжкій кашель Анастазіи. Кенпа не спалъ. Въ полночь онъ всталъ со скамейки, тихо подошелъ къ печк, гд на полу спалъ Сильвекъ, и провелъ спичкой по стн. Спичка вспыхнула и освтила мальчика, спящаго на вязанк соломы и прикрытаго срымъ полотнянымъ мшкомъ. Мальчикъ спалъ навзничь, съ разгорвшимися щеками, съ обнаженными руками, закинутыми надъ растрепанной головой. Спичка погасла. Все вновь погрузилось въ темноту.
— Ея ли это ребенокъ?— прошепталъ Кенпа.—Неужели я нападу на ея слдъ!
Еле разсвтало, когда онъ вновь стоялъ надъ спящимъ Сильвекомъ. Въ старомъ домик сторожа за ночь сдлалось очень холодно. Сильвекъ весь съежился въ комокъ отъ холода. При слабомъ свт зимняго дня, на куск срой холстины, изъ-подъ которой выглядывала солома, онъ казался маленькимъ страдальцемъ.
— Хозяюшка!— обратился Кенпа къ Анастазіи, которая въ это время, позвывая и кашляя, вошла въ комнату.— Хозяюшка!— прибавилъ онъ тихимъ, умоляющимъ голосомъ,— скажите мн, кто была мать этого ребенка? Какъ вы познакомились съ нею? Сколько времени прошло съ того дня?
Анастазія, застигнутая въ расплохъ. гнвно посмотрла на гостя и пошла къ печк. По утрамъ она обыкновенно бывала не въ дух.
— Ахъ, да оставьте вы меня въ поко съ подкидышемъ и его матерью! Охъ, ночью все мн страшное снилось… Божье ли предзнаменованье, или еще что? Приснилось мн, что будто мы съ Лукашемъ сидимъ на церковныхъ ступеняхъ и просимъ милостыню, а Ежевичъ со своей женой идутъ мимо насъ, смются… издваются… О, не дай Богъ дождаться жтого!
Вся ея большая, грузная фигура вздрогнула отъ страха.
— Уфъ!— простонала она.— въ хат точно въ могил! Холодно! Она босою ногою толкнула спящаго Сильвека.
— Вставай-ка! будетъ спать! Тотъ лнивецъ спить (она указала на сосднюю комнату, откуда несся храпъ Лукаша) и не добудишься, и этотъ еще тутъ, подъ ногами, спать будетъ. Вставать сейчасъ! Натаскай дровъ, да воды принеси изъ сней… какъ всегда! Слышишь? Мальчикъ вскочилъ, протеръ глаза, сунулъ свой мшокъ за печку и выбжалъ въ сни. Анастазія подобрала солому, бросила ее въ печку и зажгла.
Комнату наполнялъ блый свтъ, отражающійся отъ окрестныхъ снговъ. Огонь, разведенный въ печк, весело потрескивалъ. Анастазія предъ печкой согрвала свои большія, желтыя, окоченвшія отъ холода руки, а Сильвекъ въ худыхъ холстинныхъ штанахъ и кафтан безъ рукавовъ все ходить отъ двери къ печк, и наоборотъ, таская воду и дрова. Каждый разъ, какъ отворялись двери, въ комнату врывался потокъ холоднаго воздуха, а намерзшія петли скрипли и визжали, какъ будто жалуясь на свою судьбу.
— О, добрая женщина, вы не знаете, какія воспоминанія пробудили во мн черты этого ребенка и какое сожалніе, какую гршную, но, видитъ Богъ, непобдимую злобу я чувствую въ своей груди при взгляд на него! Да, всякій гнвъ, всякую ненависть я считаю за грхъ, за паденіе, отступленіе отъ идеаловъ добра и любви, къ которымъ я всю жизнь стремился и стремлюсь всей своею душою! Что же длать, если я не въ силахъ? Богь свидтель въ томъ, что я не могу позабыть, не простить…
Онъ схватился обими руками за свои волосы, такіе свтлые и мягкіе, и, угрюмо глядя въ землю, продолжалъ дале:
— Я думалъ, что онъ лучше многихъ, равныхъ ему въ томъ, что они называютъ рожденіемъ и положеніемъ въ свт… Когда онъ призвалъ меня, когда я ознакомился съ нимъ, то полюбилъ его, полюбилъ искренно, горячо, какъ ребенокъ, никогда не подозрвающій измны… Прекрасный, влюбленный въ искусство, самъ художникъ, когда онъ дотрогивался до клавишей, мн казалось, что онъ играетъ на моемъ сердц! Каргины, статуи, домъ его, точно храмъ искусства, онъ говорилъ, что любитъ людей…
Кенпа горько засмялся и остановился на минуту.
— Онъ хотлъ просвщать народъ, искалъ сельскихъ учителей.. Я узналъ о томъ… сталъ рядомъ съ нимъ… три года, три наисчастливйшихъ года моей жизни прожилъ тамъ, работая, мечтая и заблуждаясь… О чемъ я мечталъ, великій Боже! точно мои мечты могли осуществиться! Я жаждалъ въ томъ бломъ домик, который для меня сдлался святыней, гд съ моихъ устъ лились въ непросвщенные дтскіе умы лучи истиннаго свта, зажить съ нею.— съ нею, которая была дочерью народа, также какъ я — его сыномъ, учителемъ и предводителемъ! И мн хотлось взять свою долю личнаго счастія… Онъ зналъ о томъ… да я-то ничего не зналъ… три года не зналъ ничего… былъ слпъ… вдругъ я прозрлъ и, поврите ли, добрая женщина?— простилъ. Да, простилъ. Я пришелъ къ нему и сказалъ: возьми ее въ жены и сдлай ее счастливой! Я… удалюсь. Нтъ на свт ничего такого, чмъ бы я ни пожертвовалъ для счастья ея и твоего. Тогда… вы знаете, что онъ отвтилъ мн? Онъ расхохотался и… приказалъ мн выйти вонъ!
Онъ поднялъ голову и уставился въ глаза Анастазіи такимъ взоромъ, какъ будто бы призывалъ ее въ свидтели по страшному преступленію или умолялъ разъяснить непонятную для него тайну. Анастазія уже нсколько минуть оставила свою работу и съ ножомъ въ одной рук и картофелиной въ другой внимательно вслушивалась въ безсвязный разсказъ Кенпы.
— Такъ значитъ,— проговорила она.— что вы полюбили нехорошую двушку, которая предпочла богатаго пана… Какова она была собой?
— Охъ, она была прелестна! Высокая, стройная, волосы, какъ вороново крыло, глаза большіе, большіе… Смуглая, какъ цыганка… У этого ребенка и глаза ея, и цвтъ лица…
Анастазія тяжело поднялась съ мста.
— Сильвекъ!— крикнула она,— перебирай картофель.
Скоро она очутилась въ сосдней комнат, отперла сундукъ и потомъ вернулась назадъ съ сверткомъ бумаги въ рукахъ, старательно завернутыми въ тряпичку.
— Можетъ быть, и та самая… Кто ее знаетъ?— сказала она. Прочтите это, тутъ ея имя и фамилія.
Кенпа схватилъ бумагу, развернулъ ее и жадно началъ читать. Кровь горячимъ потокомъ хлынула къ его лицу, онъ закрылъ лицо руками и Заплакалъ. Рыданій не было слышно, только слезы, какъ тяжелыя дождевыя капли, катились по его щекамъ и падали на одежду.
— Бдная! бдная!— шепталъ онъ, наклоняясь изъ стороны въ сторону,— роза моя! бдное дитя мое, оскверненное, загубленное!
Въ его слезахъ и шопот было столько искренняго, невыносимаго горя, что Анастазія почтительно отошла къ печк, а Сильвекъ устремилъ на плачущаго человка свои любопытные, задумчивые глаза. Онъ смутно догадывался, что рчь шла о немъ. Наконецъ, Кенпа пересталъ плакать и началъ съ лихорадочной посншностью разспрашивать Анастазію: сколько лтъ тому назадъ она была здсь? что говорила? куда пошла? что намревалась длать потомъ?
Анастазія могла сообщить очень немного, она и сама мало знала.
— Хотла пойти въ услуженіе и пошла наврное, а что съ ней сталось потомъ — разв я знаю? Я весь городъ исходила, а ее, все-таки, не нашла. Умерла, можетъ быть, совсмъ запуталась, а. можетъ быть, и замужъ вышла… тогда, конечно, срама своего передъ мужемъ и добрыми людьми показывать не захочетъ.
Кенпа позвалъ къ себ Сильвека, взялъ его на колни, осыпалъ его поцлуями и дрожащею рукою гладилъ по растрепанной голов. Анастазія ничего не имла противъ этихъ ласкъ. Она потихоньку приблизилась и тихо, съ затаеннымъ любопытствомъ спросила: ‘А онъ богатъ? очень богатъ?’
— Очень богатъ,— также тихо отвчалъ Кенпа,— имнія у него огромныя, лса вковые, дворецъ полонъ рдкихъ книгъ, картинъ, зеркалъ… рай, говорю вамъ, рай земной, а самъ онъ, въ томъ раю, какъ богъ — высокій, красивый и съ такой благородной, возвышенной наружностью. Лицо у него тоже смуглое, а руки блыя, точно выточенныя изъ мрамора… Посмотрите — у ребенка рука тоже отцовская.
Онъ показалъ Анастазіи руку мальчика. Несмотря на загаръ, слды обжоговъ и шрамы, рука ребенка отличалась своею изящною формой.
Анастазія полу сердито, полусаркастически улыбнулась.
— Это, значитъ,— задумчиво сказала она,— что папаша пользуется всми благами жизни, а на шею нашу, бдныхъ людей, свалилъ своего ребенка…
Кенпа неожиданнымъ движеніемъ спихнулъ ребенка съ своихъ колнъ и обими руками схватился за голову.
— О, Боже!— воскликнулъ онъ, — изгони изъ моего сердца тотъ гнвъ и ту ненависть! О, Боже! дай мн силы для борьбы съ тмъ врагомъ!
Борьба дйствительная, страстная борьба совершалась теперь въ человк, который весь былъ доброта и простодушіе. Теперь, съ опущенными внизъ глазами, онъ шепталъ дрожащими губами:
— ‘И остави намъ долги наши, яко же мы оставляемъ должникомъ нашимъ’… О, великая молитва, проникни до глубины души моей! О, всепрощеніе, ты неразлучно съ любовью’. я, слуга и апостолъ любви, долженъ просить! простить! простить!
Онъ упалъ на лавку, измученный, задыхающійся, отеръ потъ, выступившій на лбу, и проговорилъ подавленнымъ голосомъ:
— Не могу! Не могу забыть, не могу простить! Ненавижу его за нея, за себя, за это невинное существо,— ненавижу за то, что онъ первый влилъ въ меня тотъ разъдающій ядъ, осквернилъ мой духъ, сдлалъ то, что я не могу уже сказать о себ, что я — совершененъ!
Съ потемнвшими глазами, съ зминой улыбкой на блдныхъ устахъ, онъ снова притянулъ къ себ Сильвека и, обнявши его, зашепталъ ему:
— Слушай меня, мое дитя, и запомни, хорошо запомни то. что я скажу теб. Ты обиженъ страшно, кроваво обиженъ однимъ изъ тхъ, что живутъ тамъ… высоко… Та убогая, холодная лачуга, гд ты выросъ, лохмотья, что накрываютъ тебя, куски, которые теб бросаютъ, вовсе не то, что теб суждено судьбой. Все это только несправедливость по отношенію къ теб… Слышишь? Лачуга, лохмотья, шрамы на твоихъ рукахъ, синяки, которыми тебя наградилъ кто-то, все горе, вс невзгоды, какія ты испытываешь, и даже преступленія, какія ты совершишь когда-нибудь, все это несправедливость! Ничто иное, какъ несправедливость! Твое же мсто по праву — это роскошный дворецъ, теплый, свтлый, полный чудесной прелести, полный нги, ласкъ, поцлуевъ, счастья… Вотъ, что теб принадлежало на этомъ свт и что у тебя отняли! Ты долженъ быть паномъ, будешь нищимъ. Помни, что то вина одного изъ тхъ, что живутъ тамъ… высоко. Я не говорю теб: прости! потому что и самъ не могу, простить… Но я также не могу и мстить, и потому говорю теб: отомсти! Будь мстителенъ за обиды свои и подобныхъ теб! Ты и я разными дорогами будемъ вести человчество по дорог къ совершенству и счастью, я — проповдуя любовь, ты — карая за содянное зло. Твое дло когда-нибудь заставить людей пробудиться отъ сна… Рости, чтобы отомстить!
Онъ выпустилъ изъ рукъ Сильвека и всталъ съ лицомъ полупомшаннаго. Анастазія, которая на половину не дослышала его поученій, съ удивленіемъ глядла на него, въ особенности, когда онъ прислонился горячимъ лбомъ къ обледенвшему стеклу. ‘Должно быть, рехнулся немного,— ворчала она надъ горшкомъ съ картофелемъ,— а, все-таки, то, что онъ шепталъ мальчишк, дурно! Онъ ужь и безъ того хорошъ, и такъ похожъ на разбойника, а подчасъ такъ смотритъ, что какъ будто у него, прости Господи, въ глазахъ самъ нечистый съ головнй сидитъ’!…
Въ комнату, потягиваясь и позвыя, вошелъ Лукашъ. Анастазія тотчасъ же набросилась на него, что онъ такъ долго валяется и не помогаетъ ей по хозяйству. Лукашъ, застигнутый въ расплохъ, разсыпался въ извиненіяхъ и своимъ тонкимъ, охрипшимъ голоскомъ напомнилъ о завтрак.
— На вотъ, подавись, если ужь ты такъ голоденъ!— крикнула женщина, со стукомъ ставя на столъ миску съ остатками вчерашнихъ галушекъ. Луккшъ жадно вылавливалъ ихъ деревянной ложкой.
— А, вотъ это отлично! Съмъ, съмъ и вчерашнія галушечки! Правда, он холодныя, застыли, отвердли, не то ужь, что вчера было, но… брюхо не зеркало, что попадетъ туда, то все хорошо! Ха, ха, ха, ха! Панъ Кенпа, прошу къ завтраку! Прошу! Картофель сейчасъ будетъ готовъ… свжій, горячій, съ солониной…
Кенпа отвернулся, отъ окна.
— Доброе утро,— сказалъ онъ,— благодарю, я не буду сть…
Онъ ударилъ ладонью себя по лбу.
— Зачмъ я сказалъ ему это? Зачмъ отравилъ невинное сердце?… О, какъ же я слабъ, какъ скоро сворачиваю съ прямой дороги!
Видно было, что совсть сильно угрызала его.
— Если позволите, — добавилъ онъ,— я возьму кусочекъ хлба, съмъ его на дорог, мн ужь пора идти, а времени мало… Будьте здоровы, добрые люди! Много горькаго, невыносимо горькаго узналъ я подъ вашей кровлей… Будьте здоровы!
— Что онъ городитъ?— тихонько спросилъ у жены Лукашъ.
Анастазія нетерпливо пожала плечами. Кенпа стоялъ уже у порога съ котомкой за плечами и футляромъ со скрипкой въ рукахъ.
— Будьте здоровы, друзья мои,— повторилъ онъ сердечнымъ голосомъ, и вдругъ, принимая проповдническій тонъ, прибавилъ:— любите другъ друга, длитесь вашимъ добромъ съ тмъ, кто бдне васъ, освщайте своей жизнью и примромъ дорогу къ счастью и совершенствованію человчества.
Когда двери затворились за нимъ, Лукашъ приставилъ себ ко лбу указательный палецъ и устремилъ на жену полусочувственный, полунасмшливый взоръ.
— Ага!— утвердительно отвчала Анастазія.
— Жаль,— прибавилъ Лукашъ,— онъ и ученый, и играетъ отлично, и вещи разныя хорошо разсказываетъ! Охъ, ужь хоть бы поскорй машины стали длать все за людей, а земля превратилась бы въ райскій садъ! Ходи тогда себ по гладкимъ дорожкамъ, рви яблоки, да шь ихъ. Не знаю только, что въ этомъ саду — будутъ ли сами по себ расти галушки съ солониной и зразы?
И онъ опять заплъ:
Смерть отъ Бога намъ дана!
Пусть же царствуетъ она,
Пусть коситъ безъ сожалнья,
И наполнитъ, безъ сомннья,
мою миску зразами, галушками и всяческими явствами, созданными на радость и подкрпленіе гршнаго человка, вины котораго да отпустить Господь Всемогущій, во вки вковъ. Аминь.
Анастазія молчала, но вдругъ схватила себя за голову.
— Ахъ, дура я!— захныкала она,— ахъ, я несчастная! И того умишка и памяти, что достались отъ Бога, и тхъ теперь не осталось! Охъ, и била бы же я себя, и волосы рвала бы, вотъ такъ!
Красная отъ гнва, какъ піонъ, она схватила себя за пряди сдыхъ волосъ, выбившихся изъ-подъ чепца, и немилосердно рвала ихъ. Лук4=ашъ, привыкшій къ подобнымъ явленіямъ, изрдка насмшливо посматривалъ на происходящее и спокойно жевалъ галушки.
— Что съ тобою, Настя?— пробормоталъ онъ, наконецъ.— Что ты, душечка, такъ себ жизнь отравляешь? Что сегодня, то…
Анастазія не слушала его. Изъ града ругательствъ и проклятій, которыми она осыпала себя, можно было отчасти догадаться, что она не выпытала у путешественника кто такой и гд живетъ отецъ Сильвека. Можетъ быть, онъ наградилъ бы ихъ за присмотръ надъ ребенкомъ, а можетъ быть… можетъ быть, и Сильвеку далъ бы какое-нибудь воспитаніе и обезпечилъ бы его. А теперь, благодаря ея глупости и недогадливости, она лишилась справедливаго вознагражденія и — кто знаетъ? можетъ быть, хорошей пенсіи до самой смерти, а мальчику загородила дорогу къ счастью, за что ей на томъ свт непремнно придется переносить вчныя мученія. Голосъ ея изъ гнвнаго перешелъ въ плаксивый тонъ, она перестала дергать себя за волосы и вмсто того залилась слезами и почти безъ дыханія упала на скамейку.
Лукашъ, узнавшій такимъ образомъ, причину ея горя, презрительно махнулъ рукою.
— Э!— флегматически сказалъ онъ, — наплюй ты на это, Настя! Знаешь ли ты, кто таковъ этотъ, какъ и гд онъ живетъ, не знаешь ли,— все одно, потому что если бы ты отправилась къ нему, онъ просто приказалъ бы своимъ лакеямъ вытолкать тебя вонъ. Онъ-то знаетъ ли? помнитъ? поврилъ бы теб? Да еще и правда ли, что теб тотъ говорилъ? А если и правда, то мало ли такихъ правдъ ходитъ по блу свту? Кто имъ всмъ дастъ вру? О, о! зналъ я эти вещи, зналъ, какъ свои пять пальцевъ! Былъ лакеемъ, а потомъ долго таскался по свту. Везд также точно творится, не иначе. Человкъ рожденъ гршною матерью, и самъ долженъ гршить. Коротокъ день его жизни на земл, вотъ онъ и стремится провести его въ радости и наслажденіи. Въ царство небесное приводитъ длинный, тернистый путь… отъ ада и адскихъ мученій да спасетъ всхъ насъ Господь. Аминь.
Анастазія все съ большимъ, и большимъ вниманіемъ слушала замчанія мужа, и мало-по-малу успокоилась. Уваженіе ея къ мужу и краснорчію Лукаша было настолько велико, что это одно часто удерживало ее среди страшной вспышки гнва. Она вспомнила о гречневой каш, ей захотлось сть. Черезъ четверть часа, сидя за столомъ вмст съ мужемъ, она вполголоса разсказывала объ утренней сцен съ путешественникомъ.
— Однако же,— замтила она,— нехорошія рчи онъ ему тутъ говорилъ… о несправедливости, о мести… Пусть Господь самъ отомститъ… ребенку въ голову могутъ придти гршныя мысли.
— Э!— махнулъ рукою Лукашъ, — разв онъ могъ понять? Однимъ ухомъ слушалъ, а въ другое выходило! Малъ еще и глупъ.
Да, Сильвекъ въ то время (ему было восемь лтъ) былъ малъ, но глупъ не былъ. Столь почитаемый умъ Лукаша не былъ въ состояніи видть, какая работа происходитъ въ маленькой головк, какія мысли роятся тамъ. Во весь этотъ день Сильвекъ былъ точно пьяный. Помогая по хозяйству Анастазіи, онъ надлалъ массу ошибокъ, разливалъ воду изъ жбана, выпускалъ изъ рукъ посуду, сильно опаливши себ руку головней, даже не крикнулъ, только всматриваясь въ рану и подувая на нее, грозно хмурилъ брови. Наконецъ, когда все уже было окончено и Анастазія съ огромными очками на носу засла въ сосдней комнат чинить блье, а Лукашъ потащился въ городъ, Сильвекъ, вмсто своей обычной прогулки на кладбище, услся на земь, въ самый темный уголокъ избы, положилъ подбородокъ на ладони и задумался. Подъ вечеръ Анастазія заснула, опустивъ голову на разбросанные по столу лоскутья, во всмъ дом воцарилась тишина, нарушаемая только псней сверчка да поскрипываніемъ деревьевъ за окнами домика. Смерклось. Зимнія сумерки еле просвтлились сквозь мелкія, зеленоватыя стекла, а у печки все также неподвижно сидла согнутая фигура мальчика. Въ глубин души Сильвека совершался громаднйшій переворотъ, настала та минута, когда человкъ въ первый разъ выходитъ изъ потемокъ полусознательной жизни и начинаетъ познавать положеніе, въ какое поставила его судьба. Память мальчика Богъ не обидлъ, онъ хорошо запомнилъ все. Чуткій слухъ далъ ему возможность понять интонацію всякой фразы, малйшее колебаніе голоса. Воображеніе изъ каждаго, слова творило образъ, цлая сложная картина возставала передъ его глазами. Все, когда-то слышанное, когда-то виднное, развивалось теперь въ одну длинную, длинную цпь. Трудно было сначала слабой мысли разобраться среди такого огромнаго матеріала, но первый шагъ сдланъ, дальше дло пойдетъ легче. Теперь онъ увидалъ причину вспышекъ злобы, которыя такъ скоро овладвали имъ. Одъ понялъ, что причины эти — грязныя и душныя коморки, откуда онъ бжалъ при первой возможности, дни голода,— а ихъ было такъ много! кулаки Анастазіи,— онъ чувствовалъ ихъ тяжесть на всхъ членахъ своего маленькаго тла, смертельный холодъ памятниковъ, его обычной постели, и еще тотъ холодъ, не мене удручающій, котораго онъ и теперь еще не могъ понять и только характеризовывалъ такъ: ‘добраго слова никогда не скажутъ, не приголубятъ’. И вотъ теперь передъ нимъ стала выясняться причина грусти, какую онъ испытывалъ, слушая унылую мелодію колоколовъ, жалобный свистъ втра, монотонное потрескиваніе дровъ въ печк и съ особенной силой вчера, благодаря скрипк путешественника. Кром того, онъ думалъ иногда и еще о разныхъ, очень пріятныхъ вещахъ, передъ глазами его мгла легкая, легкая, какая бываетъ лтомъ на лугахъ, сгущалась, росла… выростала въ цлый рядъ домовъ, блыхъ, какъ снгъ, такихъ высокихъ, что кровлей имъ служило голубое небо, а окнами — звзды. Вотъ раннія, утреннія облака тихо спускаются къ нему, онъ слышитъ въ воздух музыку и пніе, точно отголосокъ тхъ печальныхъ псенъ, съ какими погребальныя процессіи входятъ на кладбище, или той, которою старшая дочка кузнеца убаюкивала своего маленькаго брата. Теперь онъ уже зналъ, что плакалъ потому, что ему хотлось жить въ такомъ бломъ дом, гд окна свтятся, какъ звзды, хотлось лежать на мягкой постели, слушать такія же серебристыя псни, какими убаюкивали дтей кузнеца, или нтъ… еще лучше… т, что слышались ему когда-то вдали, въ воздух, подъ самымъ небомъ, въ втвяхъ деревьевъ, среди шумящихъ листьевъ, насквозь пронизанныхъ золотистымъ, ласкающимъ свтомъ солнца’. Онъ зналъ уже, что плакалъ, желая, чтобы кто-нибудь ласково улыбнулся ему, чтобы ему дали много, много блестящихъ игрушекъ и румяныхъ яблокъ… А яблоки!… Вчера путешественникъ долго говорилъ о поляхъ, съ волнующимся житомъ, и блыхъ домикахъ, что стоятъ по середин этихъ полей! Вокругъ домиковъ все деревья, осыпанныя яблоками, точно красною росою. ‘Кто живетъ въ этихъ домикахъ и стъ эти яблоки’? спросилъ у себя Сильвекъ, и въ отвтъ ему послышался шепотъ Кенпы: ‘помни, что та вина одного изъ тхъ, что живутъ тамъ’. Такъ, значитъ, если бы не одинъ изъ тхъ, то онъ бы жилъ тамъ и лъ т яблоки… ‘А кто таковъ онъ… тотъ’? И, стискивая руки, Сильвекъ добавилъ: ‘Тотъ, что обидлъ’…
Дальше работа мысли Сильвека не могла идти.
Часы уплывали, подходила ночь. Въ окно хижины, тихой и темной, какъ могила, проникъ лучъ восходящаго мсяца, заигралъ на гнилыхъ рамахъ окна, и, спустившись по глиняному полу въ самую глубь комнаты, озарилъ своимъ блднымъ свтомъ ребенка, сидящаго у печки. Опершись плечами къ заплеснввшей стн, покрытый рваными лохмотьями, Сильвекъ безсмысленно глядлъ въ пространство, иногда потрясая головой и шепча отъ времени до времени: ‘несправедливость! несправедливость! несправедливость’!..

III.

Несправедливость, на которую Сильвекъ жаловался ночи и свту мсяца, вскор представилась ему въ боле осязательной форм.
Ему было около восьми лтъ, когда онъ въ первый разъ отважился пойти въ городъ. Онъ давно бы подался чувству любопытства, если бы его не удерживали боязнь съ одной стороны, стыдъ — съ другой. Громадная масса города, при солнечномъ освщеніи ослпительно блестящая близною стнъ и металлическимъ отблескомъ, кровель на домахъ и церковныхъ башняхъ, хмурая, повитая туманами въ непогожіе дни, ночью черная, мигающая тысячью золотыхъ огоньковъ, и вчно,— днемъ ли, ночью ли, въ погоду или непогоду, шумящая и кричащая, представлялась въ воображеніи ребенка чмъ-то живымъ и движущимся, манящимъ и вмст съ тмъ, страшнымъ. То былъ исполинъ, и на этого исполина, не осмливаясь приблизиться, пугливо смотрлъ ребенокъ. Притомъ, какъ только Сильвекъ подумывалъ познакомиться съ нимъ поближе, его обнималъ невыразимый стыдъ. Онъ смотрлъ на свои босыя ноги, на колна, выглядывающія изъ прорхъ штановъ, на лохмотья, висящіе вмсто рукавовъ, и стыдился своей одежды. Откуда могъ явиться этотъ стыдъ? Изъ окружающихъ никто не смялся надъ его одеждой, никто не щеголялъ передъ нимъ своею… Стыдъ Сильвка былъ просто инстинктивнымъ проявленіемъ его чуткой натуры, наслдствомъ, родившимся вмст съ нимъ на свтъ.
Однажды случилось одно обстоятельство, наполнившее его сердце радостью. Не часто приходилось видть ему обновки, а тутъ Анастазія сшила ему, изъ своей старой ваточной юбки, одежду, алжирку, какъ она называла,— алжирку, гд,— о невыразимая радость!— не было ни малйшей дыры, и снабженную такими длинными рукавами, что въ нихъ совершенно исчезали руки ребенка. Анастазія долго шила этотъ нарядъ, перекраивая и ломая голову надъ разршеніемъ вопроса, какъ бы миновать пятна и прорхи, украшавшія самый матеріалъ? Наконецъ, дло было кончено. Анастазія самодовольно вздохнула, прижала мальчика, одла его въ новый нарядъ и, въ знакъ особой щедрости, подпоясала алжирку красной тесьмой. Въ тотъ день расположеніе ея духа было отличнйшее (нсколько недль она ничего не слыхала ни о Ежевич, ни о его Яген), нарядивъ мальчика, она улыбнулась и потрепала его своею огромною рукою по щек.
— Ну,— сказала она,— теперь ты ужь не будешь дрожать отъ холода! Юбку-то я и сама могла бы еще носить, да ужь Богъ съ тобой! Носи себ на здоровье алжирку!
Очевидно, въ своемъ новомъ костюм Сильвекъ былъ защищенъ отъ холода, за исключеніемъ ногъ, отъ колнъ до ступни прикрытыхъ только рваными холстинными штанами. Все-таки, ему казалось, что онъ одтъ очень удовлетворительно, и если-бъ только обувь, хоть какая-нибудь обувь, онъ былъ бы вполн, идеально счастливъ. Конечно, и красная тесьма тоже вещь далеко не плохая! Одна изъ причинъ, отдалявшихъ его отъ города, устранялась. Теперь ему уже нечего было стыдиться, правда, оставался страхъ, да и тотъ превозмогло любопытство. Онъ пошелъ. Никто и не думалъ спрашивать его, куда и зачмъ шелъ онъ, никто даже и не замтилъ его отсутствія. Анастазія была занята очень тяжелою для нея работою — мытьемъ блья. Лукашъ, лежа на войлок, весь погрузился въ чтеніе какой-то старой, растрепанной книжки, вчера доставленной Амброзомъ.
День стоялъ холодный, но тихій, ясный. Городскія стны сверкали своею ослпительною близной, снгъ, покрывавшій землю, сіялъ тысячами искръ, деревья садовъ и бульваровъ стояли, точно изваянныя изъ мрамора и осыпанныя дождемъ брилліантовъ. Почти все населеніе города высыпало на улицу, по средин неслись сани, визжа полозьями, по тротуарамъ взадъ и впередъ сновали пшеходы. Сильвекъ, достигши главныхъ улицъ, прижимался какъ можно тснй къ стнамъ, чтобы не помшать проходящимъ. Такъ вотъ каковъ онъ, этотъ гигантъ, который издали своимъ видомъ наполнялъ его сердце страхомъ и уваженіемъ къ себ! Онъ былъ изумительно прелестенъ и, черезъ край наполненъ людьми. Только людьми. Роскошь различныхъ предметовъ, отовсюду бросавшихся въ глаза Сильвка, привела его сразу въ изумленіе, но вскор это прошло и замнилось чувствомъ восторга и какой-то мечтательности, составлявшей одну изъ главныхъ сторонъ его характера. Боязнь тоже уступила мсто полной увренности въ своихъ силахъ. Докол онъ могъ только воображать себ городъ, докол воображеніе рисовало ему Богъ знаетъ что, до тхъ поръ онъ боялся, теперь же, когда онъ лицомъ къ лицу столкнулся съ дйствительностью, боязнь исчезла безъ слда. Какъ видно, смлость и отвага тоже лежала въ основаніи его характера, онъ могъ дрожать только передъ фантомами своего собственнаго пылкаго воображенія.
Сильвекъ шелъ, смотрлъ, удивлялся и восхищался, онъ чувствовалъ себя счастливымъ. Вдругъ онъ остановился, еще шире, чмъ прежде, раскрылъ глаза, изъ груди его вырвался не то крикъ, не то протяжный стонъ. Онъ на городской площади, засажденной деревьями, обычнымъ мст игръ дтей горожанъ. Дти! Въ первый разъ въ жизни Сильвекъ увидалъ сразу такое количество дтей (да еще такихъ, какъ эти, что съ криками и смхомъ проносились передъ его глазами, словно рой бабочекъ), порхающихъ надъ снгомъ. Двочки, вс розовыя или голубыя, скакали черезъ вбревочку и сами то сплетались въ длинную цпь, то образовывали огромный подвижной кругъ. Мальчики бросали и ловили мячи, галопировали на деревянныхъ коняхъ и скользили по зеркальной поверхности замерзшихъ лужицъ, а солнечные лучи весело отражались на ихъ лакированныхъ сапожкахъ, опушенныхъ мхомъ. Сильвекъ остановился на улиц, прислонился къ дереву и смотрлъ. Пока онъ шелъ, ему было тепло, теперь холодъ начиналъ давать себя чувствовать.
Новая алжирка на самомъ дл была очень стара, а ноги жестокій морозъ могъ пощипывать безъ малйшаго препятствія. Вообще всему тлу Сильвка было холодно, но ноги… он почти совсмъ окоченли.
Онъ крпче прижался къ осыпанному инеемъ дереву и, дрожа съ ногъ до головы, смотрлъ. Все вниманіе его привлекалось однимъ предметомъ, врне сказать, одною категоріею предметовъ, это — обувью играющихъ дтей, и чмъ дольше онъ глядлъ, тмъ мрачне становилась глубь его черныхъ глазъ. Онъ поперемнно поджималъ то одну, то другую ногу, усиливаясь какъ-нибудь отогрть ее подъ алжиркой, и все смотрлъ на красивую обувь ровестниковъ. ‘Чтобъ ихъ черти побрали!’ — прошепталъ онъ. Какъ разъ въ это самое время въ его сторону бжала маленькая двочка, вся. съ ногъ до головы, въ голубомъ, даже въ голубыхъ сапожкахъ, опушенныхъ мхомъ. Злобная, ядовитая усмшка пробжала но синимъ губамъ Сильвка. Онъ высунулъ изъ-подъ алжирки свою покраснвшую ногу и изо всей мочи ударилъ ею по маленькой ножк двочки. Обладательница голубой одежды болзненно и испуганно вскрикнула и упала прямо лицомъ въ снгъ. Сильвекъ спрятался за дерево и засмялся короткимъ, но злымъ смхомъ. ‘Вотъ теб!— пробормоталъ онъ,— что ходишь въ такихъ сапожкахъ…’
И онъ бросилъ взглядъ кверху, по направленію къ верхнимъ этажамъ каменныхъ домовъ, къ большимъ окнамъ, за которыми виднлись живописныя складки матерчатыхъ занавсокъ и широкіе листья какихъ-то невдомыхъ Сильвку растеній. А морозъ съ каждою минутой все крпчалъ и крпчалъ. Больше стоять не было никакой возможности. Сильвекъ пошелъ. Опять та же самая людная улица, но Сильвекъ уже не разсматривалъ, какъ прежде, выставки на окнахъ магазиновъ, не любовался быстроногими рысаками, прозжающими срединою улицы въ своихъ разноцвтныхъ сткахъ и звнящей сбру,— онъ только неспокойными, лихорадочно блестящими глазами отыскивалъ среди проходящихъ, маленькія дтскія фигуры и тотчасъ обращалъ вниманіе на ихъ обувь. Одна мысль, одно чувство, всецло завладло имъ. Онъ не зналъ, что это чувство была зависть, но, тмъ не мене, зависть грызла его маленькое сердце и спазмодически сжимало его горло, заставляло скрежетать блыми, какъ снгъ, зубами.
Начинало смеркаться. Въ красивыхъ каменныхъ домахъ начали зажигаться огни, изъ оконъ доносились слабые звуки музыки. Долго еще бродилъ Сильвекъ по ярко освщеннымъ тротуарамъ. Какъ ни озябъ онъ, какъ ни былъ голоденъ, онъ. все-таки, не могъ оторваться отъ зрлища, въ которомъ видлъ осуществленіе самыхъ радужныхъ своихъ мечтаній. Иногда онъ останавливался и, поднимая голову къ освщеннымъ окнамъ, и еще выше, къ небу, тихонько говорилъ: ага!… Наконецъ-то онъ видитъ т прелестные, блые дома, которымъ небо служитъ крышею, а звзды окнами. Теперь онъ вполн ясно понялъ значеніе словъ Кенпы о тхъ, что живутъ тамъ… высоко!
Наконецъ, онъ оставивъ городъ. Во все время своего перваго путешествія онъ не заблудился и ни разу еще не потерялъ дороги. Вотъ и городъ кончился, вотъ потянулись поля, а за полями сейчасъ будетъ и кладбище. На половин дороги, окруженная убогими домиками, стояла кузница и бросала изъ своихъ открытыхъ дверей снопы красноватаго свта на покрытую снгомъ землю. Въ кузниц кузнецъ со своими работниками хлопоталъ надъ какимъ-то кускомъ раскаленнаго желза, у дверей дти кузнеца играли въ снжки. Сильвекъ хорошо зналъ этихъ дтей, они часто въ своихъ играхъ добгали до воротъ кладбища, а иногда, въ сопровожденіи отца или матери, заходили въ домикъ кладбищенскаго сторожа. Сильвекъ никогда не разговаривалъ съ съ ними, хотя ему очень хотлось этого. Старшая сестра, еще маленькая двочка, съ льняными волосами и кроткими глазами, каждый вечеръ убаюкивала своего крохотнаго братишку серебристыми, грустными псенками, которыя такъ нравились Сильвку и заставляли его тихонько подкрадываться подъ самое окно дома кузнеца и въ нмомъ молчаніи застаиваться долгое время. Теперь онъ почувствовалъ, какъ какая-то непреодолимая сила потянула его къ дтямъ кузнеца. То не были розовыя или голубыя двочки, то не были веселые, щегольски одтые мальчики, которыхъ онъ видлъ на городской площади и которымъ съ величайшимъ бы удовольствіемъ перебилъ камнями тепло обутыя ноги. То были дти, похожія на него, въ короткихъ, грубыхъ кафтанахъ и холстинныхъ штанахъ. Одинъ изъ нихъ былъ даже босъ. Веселый хохотъ дтей заражалъ Сильвека, онъ тоже усмхался, стоя въ сторон, а иззябшія ноги такъ и просились донести его къ товарищамъ. Наконецъ, онъ наклонился, быстро слпилъ изъ снга огромный комокъ и съ громкимъ смхомъ, который освтилъ все его лицо дтской невинностью, бросилъ его въ шумливую кучку. Блая бомба угодила въ старшаго мальчика. Раненый схватился за голову и пронзительно вскрикнулъ:
— Кто тамъ такой?
Сильвекъ отъ радости подпрыгивалъ на мст.
— Смотрите! и онъ здсь! Зачмъ ты пришелъ сюда, подкидышъ, нищій ты эдакій?
Остальныя дти подхватили слова брата, шумъ все боле усиливался. Веселость Сильвка изчезла, какъ мимолетный метеоръ, ее замнило недоумніе, которое вскор перешло въ бшенство. Онъ вскрикнулъ, сжалъ кулаки и стремительно бросился на старшаго сына кузнеца. Борьба длилась не долго, гибкое, эластическое тло Сильвка, точно змя, обвилось вокругъ толстаго, мускулистаго мальчика. Скоро противникъ лежалъ на земл, а Сильвекъ, наступивъ на него колномъ, энергически дйствовалъ кулаками.
— Что такое? Что тамъ случилось?— послышался со стороны дома чистый, гармоническій голосъ, который плъ каждый вечеръ серебряныя псни надъ колеблющейся въ тактъ колыбелью ребенка. Сильвекъ тотчасъ же пересталъ бить своего противника, всталъ и съ наклоненной головой началъ отчищать свою алжирку отъ снга. Дти съ крикомъ побжали навстрчу сестр.
— Магдзя! Магдзя! Кладбищенскій Сильвекъ… пришелъ къ намъ… неизвстно откуда… Франка поколотилъ…
— Кладбищенскій Сильвекъ?— почти надъ самой головой Сильвка зазвучалъ двичій голосокъ, но, увы! какъ измнившійся! Теперь въ немъ звучали гнвъ и презрніе.
Сильвекъ медленно и не смло поднялъ глаза. Двочка съ льняными волосами стояла въ дверяхъ кузницы, вся облитая краснымъ огнемъ, строгая и разгнванная.
— Кладбищенскій Сильвекъ!— повторила она, все возвышая голосъ.— Зачмъ ты пришелъ? Кто просилъ тебя? Еще Франка бить будешь! Не угодно-ли! Подкидышъ! бродяга бездомный! оборвышъ! Мы, слава Богу, люди хорошіе, чтобы знаться съ такими, какъ ты. Она протянула руку впередъ и прибавила:
— Прочь!
Она схватила подъ мышки младшаго мальчика и побжала домой, остальныя дти за нею. По мр того, какъ она удалялась, голосъ ея, такой рзкій и высокомрный при разговор съ Сильвкомъ, все боле и боле смягчался, а у дверей домика уже совсмъ напоминалъ серебряный колокольчикъ, призываюшій дтей домой.
Послушная кучка исчезла въ дверяхъ стараго домика, къ ярко горящему очагу, а Сильвекъ пошелъ въ другую сторону, туда, гд кладбищенскія деревья сливались въ однообразную черную массу, кое-гд прорзанную блыми контурами надгробныхъ памятниковъ.
Нсколько слдующихъ дней Сильвекъ былъ такъ блденъ, что цвтъ его лица скоре переходилъ въ желтый, подъ глазами появились синіе круги, а самые глаза такъ свтились, что, по выраженію Анастазіи, можно было подумать, что ву нихъ сидитъ нечистый съ головой въ зубахъ. Лукашъ прежде всего обратилъ вниманіе, что ребенокъ почти ничего не стъ. Анастазія какъ-то притронулась къ его голов и вскрикнула отъ изумленія: голова была горяча, какъ раскаленная заслонка. Лукашъ выразилъ нкоторое безпокойство о Сильвк.
— Не послать ли его къ доктору?— сказалъ онъ.
— Еще что!— запротестовала Анастазія.— Послдній злотъ тратить на него! Поболитъ и перестанетъ.
Дйствительно, черезъ нсколько дней голова Сильвка охладилась, лицо приняло прежнюю окраску, аппетитъ возвратился. Онъ выздоровлъ. Но никто не зналъ, никто не догадывался, что это была за болзнь и какіе глубокіе слды оставила она посл себя.
Наконецъ, Сильвекъ не всегда бывалъ печальнымъ. Въ теплые, въ особенности въ солнечные дни имъ овладвало какре-то тревожное волненіе. Тогда внутренность домика казалась ему боле, чмъ когда-либо тсною, душною, отвратительною, а такъ какъ огородъ, разстилающійся подъ окнами, постоянно бывалъ на запор, то Сильвекъ бжалъ на кладбище, въ то мсто, откуда домъ сторожа не былъ виднъ и куда Лукашъ рдко приходилъ со своими садовыми инструментами. Тогда, въ боле отдаленныхъ и дикихъ частяхъ кладбища, можно было видть мальчика, съ дикими прыжками и крикащ играющаго между могилъ. Онъ гонялся за бабочками, а т прятались отъ него за желзныя ршетки монументовъ, старался поймать въ пригоршню солнечный лучъ, играющій въ зелени, съ кошачьей ловкостью взбирался на деревья и, усвшись среди втвей, срывалъ золотистыя дикія яблоки, либо красныя ягоды рябины.
Иногда, никмъ нестсняемый, онъ обвивался вокругъ какого-нибудь высокаго креста, добирался до самой его вершины и, повисши на одномъ изъ его крыльевъ, улыбался двумя рядами блыхъ зубовъ небу, земл и воздуху. Къ вечеру измученный, съ раскраснвшимся лицомъ, съ тяжело дышащей грудью, онъ падалъ на свою любимую плиту изъ блоснжнаго мрамора и съ лицомъ, обращеннымъ къ небу, слдилъ за игрою облаковъ. Тогда уста его долго и тихо, почти неслышно шептали что-то.
Онъ говорилъ и разсказывалъ о чемъ-то пчеламъ, жужжащимъ вокругъ его головы, птицамъ, чирикающимъ въ втвяхъ плакучей березы, порывамъ втра, обввающимъ его лицо и обнаженную грудь. Случалось, раздастся внизу свистокъ, застучатъ колеса, и онъ торопливо вскакиваетъ, садится и напряженно смотритъ на легкій мостъ, переброшенный черезъ рку. Черезъ минуту изъ глубокой выемки выбгаетъ и со свистомъ, сопровождаемымъ длинною лентою благо дыма, проносится черезъ мостъ безконечная цпь вагоновъ. Сильвекъ знаетъ, что эти вагоны полны народомъ, что эти люди дутъ въ далекія страны, туда, туда… гд небо сходится съ землей, на самый край свта… Тамъ-то, вроятно, тамъ, куда они дутъ, на самомъ краю свта и стоитъ тотъ прекрасный, блый домъ, въ которомъ ему суждено было бы жить, еслибъ не несправедливость! Дикій ребенокъ съ надгробной плиты со страстнымъ любопытствомъ и горемъ протягивалъ свои руки къ дтищу цивилизаціи, мчащемуся въ далекія страны.
Осенью самыми лучшими минутами для него бывали т, когда къ Анастазіи приходили поболтать ея знакомыя и ровестницы, старыя женщины, съ головами, обвязанными полинялыми тряпицами, съ пожелтвшими, изборожденными всяческими невзгодами лицами, съ болтливыми языками. Были между ними и такія, которыя умли и любили разсказывать длинныя, удивительныя, страшныя исторіи о покойникахъ и оборотняхъ, о разбойникахъ и разныхъ ужасныхъ случаяхъ всякаго рода. Когда женщины разсядутся на скамейкахъ, начнутъ свои бесды, когда Анастазія, въ глубокомъ, внимательномъ молчаніи, варитъ вечернюю пищу, либо усиливается прясть больною, трясущеюся рукой, когда Лукашъ дремлетъ или прерываетъ женскій разговоръ своими поучительными сентенціями, Сильвекъ, скрытый въ самомъ темномъ углу комнаты, жаднымъ ухомъ ловитъ каждое слово и изъ каждаго учится познавать свтъ и людей. Въ такіе вечера онъ узнаетъ и о томъ, что на свт есть горы высокія, моря широкія, поющія деревья, говорящія птицы, источники водъ, изцляющія всякія людскія болзни и горести, что гд-то далеко стоятъ темные, необозримые лса, въ которыхъ кроются и выжидаютъ путешественниковъ какіе-то огромные, необычайно сильные люди, охочіе до богатствъ и золота, что на дорогахъ, проходящихъ черезъ эти лса, происходятъ кровавыя, убійственныя схватки, люди людей хватаютъ за горло, валятъ на земь и грабятъ. И — странное дло!— въ этихъ разсказахъ, поучающихъ Сильвка познавать свтъ и людей, разбойники, поджидающіе въ темныхъ лсахъ прозжающихъ, всегда представлялись людьми красивыми, съ мужественною осанкою, съ сильными руками, а иногда даже милосердыми, добрыми, то были люди, которые, какъ нкогда ангелы противъ Бога, взбунтовались… противъ чего? Объ этомъ сами разкащицы ничего не знали, да и разузнать не любопытствовали, но ребенокъ, сверкая блестящими глазами изъ темнаго угла, отвчалъ самому себ: противъ несправедливости! Значительно уже меньшее впечатлніе производили на него разсказы объ умершихъ, что для разныхъ надобностей и въ разныхъ видахъ возвращались на свтъ. Со смертью и со всми ея послдствіями онъ былъ вполн знакомъ, они сдлались для него обыденнымъ явленіемъ и утратили все свое грозное значеніе. Онъ прыгалъ и плясалъ на могилахъ, ночи часто проводилъ въ глубин склеповъ или на дн свже-выкопанныхъ ямъ, куда завтра, передъ его глазами, съ глухимъ стукомъ опускался гробъ, не разъ онъ держалъ въ своихъ рукахъ и кости умершихъ людей. То бывало, когда, немного подросши, онъ помогалъ Лукашу содержать въ чистот памятники, сметать сухіе листья съ дорожекъ, и Лукашъ, вырывая могилу, нападетъ лопатою на какой-нибудь твердый предметъ, наклонится, вытащитъ его изъ песка и, со свойственной ему насмшливой улыбкою, осмотритъ его со всхъ сторонъ и покажетъ ребенку. Когда не было другихъ слушателей, онъ любилъ говорить хоть съ кмъ-угодно.
— Видишь?— спроситъ онъ.— Что это?
— Что. это?— повторяетъ Сильвекъ, широко раскрывая глаза.
— А что? Голова человческая! Ха ха ха! Вотъ она, скалитъ зубы, какъ двка парню! Слушай же! На чьихъ плечахъ ты сидла при жизни? а? Не отвчаешь. Ну, и пусть ее! А вотъ еще косточка! Ужь это непремнно ручка, которая, можетъ быть, когда-нибудь щеголяла въ лайковыхъ перчаткахъ… Посмотри за нее… какая маленькая, деликатная, двичья, должно быть, а можетъ и отъ старости такъ высохла… Да будетъ благословенно имя Божіе во вки вковъ, аминь.
Лукашъ долго еще распространялся о краткости жизни вообще и о равенств людей всхъ званій предъ смертью въ особенности, причемъ поперемнно то смялся, то читалъ молитву, наконецъ, съ благоговйнымъ почтеніемъ закапывалъ кости вновь въ землю, бормоча себ подъ носъ:
— Не знаешь, человче, рожденный смертною матерью, ни дня, ни часа смерти своей… Положатъ тебя въ сырую землю, засыплятъ пескомъ глаза, чего не видалъ, того ужь и не увидишь, чего не сълъ, того не съшь, и чмъ не радовался, тмъ не возрадуешься. Грустна земная жизнь человка!… Богородице Дво… А ты отчего не становишься на колна, Сильвекъ, а? Слышишь, небось, что я молюсь за души тхъ, что были погребены въ этой могил?
Сильвекъ становился на колна и безсмысленно повторялъ слова давно знакомой молитвы, лишенной для него всякаго смысла и значенія. Гораздо боле занимала его игра физіономіи Лукаша, коль скоро послдній сталкивался въ воротахъ кладбища съ родствениками умершихъ, въ особенности съ тми, кто боле походилъ на богатаго жителя города. Въ присутствіи таковыхъ, лицо Лукаша сразу принимало скорбное выраженіе. Съ обнаженной головой сопровождалъ онъ прибывшаго постителя къ надлежащей могил, наклонялся и внимательно очищалъ мураву отъ прошлогоднихъ сухихъ листьевъ, смахивалъ пыль съ дорогихъ памятниковъ, потомъ становился позади колнопреклоненнаго, нердко плачущаго родственника, и тяжко вздыхалъ. Когда вся церемонія кончалась и горожане оставляли кладбище, Лукашъ слдовалъ за ними съ шапкою въ рукахъ и грустнымъ, тихимъ голосомъ пересчитывалъ достоинства памятника, поставленнаго на могил, скорблъ, что цвты, за которыми онъ такъ старательно ухаживалъ, не росли, какъ должно, предлагалъ проекты насажденія новыхъ, красивыхъ кустарниковъ и т. д. У воротъ онъ останавливался съ самымъ грустнымъ видомъ. Сильвекъ, однако, отлично замчалъ, что въ это время его срые глаза безпокойно бгали, а концы губъ подергивались саркастической улыбкой. Если прибывшій давалъ ему мелкую монету, Лукашъ молча, съ достоинствомъ кланялся и потомъ, высоко поднявши кверху свой трофей, отправлялся домой, приплясывая по дорог и повторяя:
— Дай теб Богъ прожить долгія лта въ счастіи и благополучіи и какъ можно позднй въхать въ предлы моего царства на тріумфальной колесниц:
Случалось такъ, что ему ничего не перепадало. Тогда онъ злобно смотрлъ во слдъ удаляющемуся и бормоталъ сквозь стиснутые зубы:
— Чтобъ вся твоя жизнь прошла такъ же весело, какъ идетъ моя, а по смерти чтобъ тебя черти грызли такъ, какъ Настя грызетъ меня за тотъ рубль, что я вчера оставилъ въ город!
Иногда родственники покойниковъ забывали какіе-нибудь предметы: мокрые отъ слезъ платки, блестящіе крестики, запонки, мелкія монеты. Ничто не укрывалось отъ вниманія Лукаша, который, однако, не поднималъ ихъ съ земли, пока потерпвшій не пройдетъ, по крайней мр, всей дороги отъ кладбища до города.
Лишь тогда онъ торопливо возвращался назадъ, поспшно наклонялся и потерянная вещица изчезала въ его кулак. Этого онъ не несъ домой торжественно, какъ бывало съ деньгами, пріобртенными честнымъ образомъ, отъ щедротъ постителей. Напротивъ, въ этотъ день онъ бывалъ очень задумчивъ, а подъ вечеръ и совсмъ впадалъ въ уныніе, причемъ клокъ рыжеватыхъ волосъ на его голомъ череп ежился какъ-то особенно. Тогда Анастазія поглядывала на него съ видимымъ безпокойствомъ.
— Лукашъ,— спрашивала она,— что съ тобою? Ты сидишь точно въ воду опущенный…
Она приближалась къ нему и въ сумеркахъ можно было замтить, какъ ея большая рука съ материнской нжностью поглаживала по жесткимъ волосамъ и морщинистому лбу мужа.
— Не болнъ ли ты? Скажи, не болнъ ли?
Посл минуты молчанія, Лукашъ, самымъ тонкимъ голосомъ отвчалъ:
— Когда исусъ Христосъ покажется на огненномъ облак и раздлитъ людей на овецъ и козлищъ… Куда мы пойдемъ, Настя, куда мы пойдемъ? Съ овцами, ли или съ козлищами?
Онъ вздыхалъ и прибавлялъ молитвеннымъ шепотомъ:
— Спаси и сохрани насъ, Господи, отъ мукъ адскихъ. Аминь.
— Ну, ну!— успокоивала Анастазія,— снова на тебя напали твои грустныя думы! Зачмъ намъ идти съ козлищами? Что мы съ тобой гршники, что ли, нераскаянные? Работаемъ мы, хвораемъ, страдаемъ, переносимъ нужду, а грховъ у насъ на совсти нтъ. Ни злоди мы, ни убійцы, ни развратники! Богъ милостивъ, съ козлищами не будемъ!
Лукашъ вздыхалъ и грустилъ еще нсколько времени, потомъ бралъ шапку, шелъ въ городъ и возвращался съ пивомъ, закусками и пріятелями.
Сильвка предметы, оставляемые на кладбищ и попадающіе во власть Лукаша, занимали всегда, а со временемъ еще боле начали интересовать. Его гибкая, ловкая фигура поспвала всюду, быстрые глаза все видли.
— Находитъ онъ, найду когда-нибудь и я!— говорилъ онъ про себя.
На что могли пригодиться ему потерянныя монеты или блестящія бездлушки, онъ и самъ не зналъ хорошенько, но плановъ своихъ не оставлялъ. Однако, нелегко было обмануть и опытное око Лукаша. Сильвку удалось это одинъ только разъ, но, о радость! предметъ, оставшійся посл ухода какой-то блдной, убитой горемъ, богато одтой женщины,— предметъ, не замченный Лукашемъ, былъ перстень, золотой, съ блестящимъ зеленымъ камешкомъ. Сильвекъ отлично зналъ, что Лукашъ найденныя вещи продаетъ въ город, цнность же мелкихъ ассигнацій и монетъ ему тоже были не безъизвстны, все, что происходило въ дом кладбищенскаго сторожа, мальчикъ жадно поглощалъ и усвоивалъ. Когда его обязанности по хозяйству были покончены, онъ осмотрлся, и, замтивъ, что за нимъ никто не слдитъ, пустился въ городъ. Тогда ему было уже одиннадцать лтъ и городъ боле не пугалъ его. Проходя мимо дома кузнеца, онъ остановился на минуту и издали посмотрлъ на группу играющихъ дтей, посмотрлъ гнвнымъ взоромъ и улыбнулся гордой, презрительною улыбкою. О, въ эту минуту онъ былъ неизмримо богаче своихъ ровеетниковъ, которые когда-то оттолкнули его отъ себя за его нищенскую одежду, за его лохмотья! Лохмотья! Въ послдній разъ онъ носитъ ихъ на себ. Посмотримъ, какимъ онъ будетъ, когда возвратится изъ города черезъ часъ, много черезъ два, увидятъ они… эти дти кузнеца… увидятъ!..
Сильвекъ остановился только въ одной изъ тсныхъ улицъ города. Тамъ можно, опершись локтемъ о шаршавую стну, вынуть изъ кармана свое сокровище и налюбоваться имъ вволю. Вдругъ за его плечами, какъ разъ подъ самымъ ухомъ, раздалось восклицаніе:
— Ого! какое хорошенькое колечко!
Сильвекъ, нисколько не испугавшійся, оглянулся назадъ. За нимъ стоялъ мальчикъ, года на два или на три постарше его, въ тсномъ сюртучк, съ металлическими пуговицами въ красивой шапочк, обшитой серебрянымъ галуномъ. Лицо мальчика было бло, съ яркимъ румянцемъ, изъ-подъ шапочки выглядывали пряди густыхъ волосъ, только сквернаго, желтоватаго цвта, свтлоголубые глаза его, немного косые, съ жаднымъ любопытствомъ впивались въ перстень Сильвка.
— Хорошенькое колечко!— повторилъ онъ голосомъ, въ которомъ слышались восторгъ и сарказмъ.
— Конечно, хорошенькое!— самодовольно произнесъ Сильвекъ и съ любопытнымъ началъ оглядывать лицо и одежду новаго знакомца.
— Любопытно, очень любопытно, какъ у такого оборванца, какъ ты, могло очутиться такое кольцо… Укралъ ты его, что ли?
— О, нтъ!— равнодушно отвтилъ Сильвекъ, — вовсе не укралъ… нашелъ.
— Нашелъ? Скажи, пожалуйста, гд такія вещи сютъ? И я пойду собирать! Гд ты нашелъ его?
— Гд же иначе? На могилкахъ… Пани какая-то потеряла.
— Пани какая-то потеряла? Скажите… чтобъ ее! Отчего она не шла около меня, когда теряла это колечко?…
— А на что теб находить такое колечко?— спросилъ Сильвекъ. Незнакомый мальчикъ выпрямился.
— Прежде всего, любезный, ты долженъ знать, что такому оборванцу, какъ ты, нельзя обращаться со мной такъ фамильярно… Ты оборванецъ, или нищій… что-то врод этого, а я… я паничъ… Моя мать вдова чиновника и двоюродная сестра пана Титуса Торжица, очень богатаго человка, который меня на свой счетъ въ школу… чортъ бы ее побралъ!… посылаетъ… и который даетъ матери 50 рублей ежемсячнаго содержанія… Вотъ кто я таковъ! Видишь? Такъ не смй же мн ‘тыкать’ или иначе я закачу теб такую затрещину, что ты свта Божьяго не взвидешь и колечко свое бросишь…
Сильвекъ слушалъ эту тираду безъ малйшаго удивленія и гнва,— напротивъ, съ насмшливой улыбкой. Мальчикъ умолкъ и Сильвекъ заговорилъ, подражая тонкому, хриплому голосу Лукаша:
— Вс мы равны передъ Отцомъ нашимъ Небеснымъ, ему же подобаетъ всякая слава во вки вковъ, аминь.
Мальчикъ покатился со смху, Сильвекъ засмялся тоже.
— Ахъ ты, шутъ гороховый! Какъ же ты меня спрашиваешь, на что мн такія дорогія вещи?
— Вы такъ хорошо одты и отъ васъ такъ отлично пахнетъ,— отвтилъ Сильвекъ.
Дйствительно, гимназическій мундиръ мальчика былъ весь пропитанъ запахомъ парфюмерной лавки.
— Врно,— сказалъ онъ,— мамаша любитъ духи и я тоже… Господа всегда душатся… Но гд ты видишь мою хорошую одежду,— этого я ужь не знаю. Мундиръ и только! Часовъ даже,— и тхъ у меня нтъ. Вотъ у дяди Таржица, такъ часы! Когда я былъ въ Женев… впрочемъ, что я говорю?… какъ будто ты, дуракъ, знаешь, что такое Женева? Ты человкъ темный, въ школу не ходишь… за что, между прочимъ, можешь благодарить Бога съ ранняго утра до поздней ночи всю свою жизнь… Ну, а теб-то на что это кольцо? Что ты то съ нимъ сдлаешь?
— Продамъ,— промолвилъ Сильвекъ.
— Продамъ! продамъ! Я знаю, что не съшь его… но съ деньгами что сдлаешь?
— Куплю себ сапоги и сюртукъ.
— Фью, фью!— свиснулъ мальчикъ — какъ расходился! За одно кольцо пару сапоговъ и сюртукъ третій! Да и гд ты продавать будешь? Кому?
Веселое до тхъ поръ лицо Сильвка омрачилось тревогой. Онъ медленно почесалъ затылокъ и нершительнымъ голосовъ проговорилъ:
— Не… не знаю…
Дйствительно, онъ до сихъ поръ не подумалъ, кому онъ продастъ кольцо. Думалъ, что продастъ его въ город, и конецъ.
Мальчикъ въ мундир задумался на минуту.
— Знаешь что?— сказалъ онъ, наконецъ,— гд ужь наша не пропадала! Такъ и быть, дамъ теб пару сапоговъ и сюртукъ… о! такой же точно сюртукъ съ серебряными пуговицами… Давай кольцо!
Сильвекъ весь задрожалъ отъ радости и боязни.
— А гд же…— началъ было онъ.
— Гд? гд?— предупредилъ его мальчикъ,— понятно, не ношу же я ни въ карман, ни подъ мышкой своего гардероба… сапоги и сюртукъ дома, какъ только дашь мн кольцо, то я сейчасъ же побгу и принесу… Въ мигъ буду назадъ, вотъ увидишь!
— А ты гд живешь?— спросилъ все еще колеблющійся Сильвекъ.
Мальчикъ указалъ рукою въ пространство.
— Вонъ тамъ! за тою улицею направо, потомъ въ нереулокъ, изъ переулка на площадь, съ площади налво, а потомъ опять направо, на третій дворъ десятаго каменнаго двора, тринадцатая дверь!
Сильвекъ слушалъ сначала внимательно, потомъ махнулъ рукой.
— Пойду и я съ тобой!— сказалъ онъ.
— Еще что!— презрительно крикнулъ мальчикъ,— съ такимъ красавцемъ очень пріятно прогуливаться по городу! Кром того, у насъ сегодня обдаетъ дядя Таржицъ, и если увидитъ тебя, то прикажетъ собаками тебя травить… Онъ большой господинъ… Понимаешь ли ты, что такое значитъ имть дядей большаго господина, ты, бездомный? Ну, даешь кольцо, или нтъ? Не дашь, такъ и не нужно: продавай кому-нибудь другому, а я теб только одно скажу, что не вс, какъ я, поврятъ теб, что ты дйствительно нашелъ… Скажутъ, что укралъ и отправятъ въ полицію. Вотъ тамъ и увидишь сапоги и сюртукъ.
Сильвекъ отдалъ кольцо.
— Я ужь лучше здсь подожду,— сказалъ онъ, съ безпокойствомъ всматриваясь въ лицо мальчика.
— Подожди, подожди! я сейчасъ вернусь!…
Мальчикъ вынулъ изъ кармана красивый портмоне изъ слоновой кости, спряталъ туда кольцо и ушелъ. Сначала шаги его были медленны, потомъ все шибче, шибче, пока онъ не скрылся за поворотомъ улицы.,
Сильвекъ слъ на земь и цлый часъ просидлъ спокойно, разсматривая окна противуположнаго дома и рдкихъ прохожихъ. Потомъ онъ почувствовалъ безпокойство, наконецъ, тревогу. Онъ вставалъ, шелъ на уголъ улицы, заглядывалъ въ глубь расходящихся оттуда переулковъ, возвращался назадъ и нервно сжималъ руки.
Прошло нсколько часовъ, имъ овладло полное отчаяніе. Онъ пошелъ искать незнакомца и долго таскался по разнымъ улицамъ, площадямъ, переулкамъ, заглядывалъ въ ворота домовъ, входилъ во дворы и нетерпливымъ взоромъ окидывалъ двери и лстницы. Нсколько разъ дворники, замтивъ его, кричали ему, чтобъ онъ поскорй убирался со двора, а одинъ изъ нихъ, во время попытки Сильвка заглянуть въ какія-то великолпныя сни, схватилъ его сзади за шиворотъ и съ бранью вышвырнулъ на улицу. Слезы, крупныя, частыя, дождемъ полились изъ глазъ ребенка. Сильвекъ возвратился на условное мсто, услся гд-то въ уголку, но, однако, такъ, чтобъ можно было видть всю улицу, и, положивъ разгорвшуюся щеку на ладонь, просидлъ въ такомъ положеніи до поздняго вечера. И только когда въ окнахъ домовъ погасли послдніе огни, когда узенькая улица замолкла и опустла, когда затрещали трещотки ночныхъ сторожей, Сильвекъ вышелъ изъ свой засады, тихонько,— прижимаясь къ стнамъ, проскользнулъ изъ города и пошелъ домой.
Онъ понялъ, что былъ обманутъ. Но — странная вещь!— къ обманщику онъ питалъ не одно чувство злобы,— нтъ, тутъ было еще и удивленіе, даже нчто врод почтенія, которое въ мысли его выразилось двумя словами: ‘Ого, какой!…’ Это ‘какой’ значило умный.
Впрочемъ, вечеромъ этого дня Сильвекъ не имлъ много времени раздумывать надъ случившимся. Приближаясь къ кладбищу, онъ услыхалъ громкій крикъ Анастазіи, перемшанный съ спазмодическими рыданіями и громкимъ говоромъ еще нсколькихъ голосовъ, мужскихъ и женскихъ. Никогда, даже въ самые веселые вечера, въ дом Лукаша не было ничего подобнаго. Заинтересованный Сильвекъ ускорилъ шаги и, какъ котъ, цпкими руками ухватившись за стну, заглянулъ въ окно. Онъ хотлъ сначала осмотрть позицію, удостовриться, можно ли, безъ всякаго ущерба для себя, войти въ эту минуту въ домъ, или не благоразумне ли ему ночевать на кладбищ. Онъ не зналъ, что эти крики, рыданія и громкій говоръ были для него предвстниками новой фазы жизни.

——

Въ то время, когда Сильвекъ носилъ въ городъ найденное кольцо, а потомъ ожидалъ расплаты, въ дом кладбищенскаго сторожа происходили сцены, имющія ршительное вліяніе на будущія судьбы его владльцевъ.
Уже дв недли до ушей Анастазіи доходили извстія, что Ежевичъ, издавно поглядывавшій завистливыми глазами на постъ Лукаша, вновь началъ подводитъ подъ него разныя интриги. Одно время онъ притихъ было, а теперь вновь послалъ жену куда надлежало, чтобы она разсказала правду и неправду и довела до нищенской сумы противника. Притомъ, нсколько недль тому назадъ произошла перемна въ личномъ состав церковный властей, были приняты новыя, боле суровыя мры. Анастазія ходила, какъ въ воду опущенная, угрюмая, молчаливая и злая-презлая… Сердито швыряла она разныя домашнія вещи, на предлагаемые вопросы не отвчала, а если и отвчала, то дерзостью, однажды Лукаша, который изъявилъ было желаніе пость какого-то боле изысканнаго кушанья, изо всей силы ударила кулакомъ въ спину, а потомъ, часа черезъ два, чуть сама не плакала. Долго сквозь слезы смотрла она на мужа, наконецъ, отерла глаза рукавомъ рубашки и глубоко вздохнула: Боже Всемогущій! Отче Всемилосердый! Смилуйся надъ нимъ!
Неудивительно, что, будучи въ такомъ расположеніи духа, Анастазія, при вид своего смертельнаго врага, приближающагося къ кладбищу, выскочила изъ дома такъ, какъ будто бы ее кто-нибудь выгонялъ оттуда огненнымъ мечемъ, и, загородивъ дорогу худой, желтой женщин, начала съ того, что сорвала трясущейся рукой пестрой платокъ съ головы прибывшей и бросила его на землю. Худая и желтая женщина какъ зъія бросилась на грудь Анастазіи и схватила ее за волосы. Началась формальная драка. Кричали об, одна густымъ, задыхающимся, другая пискливымъ, пронзительнымъ голосомъ, въ воздух стоялъ гулъ отъ отборнйшихъ ругательствъ. Лукашъ тогда вышелъ изъ дому и, тревожно покачивая головой, потягивалъ за платье то одну, то другую изъ борющихся сторонъ, ломалъ руки отъ отчаянія и самымъ пискливымъ голосомъ усовщивалъ окончить распрю. Привлеченный шумомъ, прибжалъ и кузнецъ, въ кожаномъ фартук, съ молотомъ въ рукахъ, сильною рукою отбросилъ Анастазію къ самому порогу дома, а маленькую Ежевичову, которая порывалась докончить начатое, схватилъ въ охапку и отнесъ на значительное разстояніе. Съ пискливымъ, пронзительнымъ крикомъ Ежевичова стрлою пустилась въ городъ, а Анастазія, еле дыша, опустилась на лавку, плача и вырывая цлыя пряди волосъ изъ головы. Въ этотъ день Лукашъ самъ готовилъ обдъ, а дло его все какъ-то не ладилось, каждую минуту онъ оборачивался въ сторону жены, пожималъ плечами и шепталъ себ подъ носъ:
— Умретъ еще, пожалуй, чего добраго! Вотъ бда-то!
Посл обда въ домик явился какой-то мальчикъ и позвали Лукаша къ ксендзу-декану.
— Вотъ и конецъ свта!— прошептала Анастазія.
Лукашъ надлъ на себя лучшую одежду и пошелъ, но вскор вернулся. Хорошее расположеніе духа и болтливость совершенно покинули его. Брови его нахмурились, волоса растрепались въ разныя стороны.
Женщина, лежащая на лавк, съ головой, обвязанной мокрой тряпкой, посмотрла на входящаго угасающимъ, длиннымъ, пытливымъ взоромъ.
— Да будетъ воля твоя, яко на небеси, и на земли,— пробормоталъ Лукашъ и тутъ же, вдругъ, прибавилъ: — выгнали! Чтобъ ихъ такъ же Архангелъ Михаилъ огненнымъ мечомъ выгналъ изъ царства небеснаго!
Женщина вскочила съ лавки и отчаянно зарыдала. Вскор пришли знакомые, притащились кумушки, и цлый вечеръ до поздней ночи, при свт сальной свчки, вправленной въ бутылку, проболтали передъ черной, зіяющій пастью печи, которую на этотъ разъ никто и не думалъ растопить.
На утро Анастазія не встала съ постели. Нсколько разъ пробовала она подняться и, безсильная, падала вновь. Дыханіе ея съ хрипотой вылетало изъ запекшихся устъ. Видно было, что она испытывала тяжелыя страданія, хотя никто не слыхалъ отъ нея ни одной жалобы. Физическая боль уступала мсто боле могущественной — нравственной. Анастазія говорила съ большимъ трудомъ, но не переставая, то шепотомъ, то громко. Глаза ея, казалось, съ нмою мольбою обращались къ кумушкамъ, окружавшимъ постель, съ лекарствами, совтами и утшеніями.
— Копалъ могилы,— шептала она, — копалъ… вотъ и выкопалъ!
Минутами на лиц ея выражался величайшій ужасъ.
— Къ собору…— стонала и хрипла она,— къ собору, прямехонько! Ссть только на ступеняхъ и руку протягивать! О, Боже мой милосердый! Родилась я шляхтянкой… отецъ пахалъ свою землю своими же волами, мать своихъ коровъ доила и свой ленъ пряла… О, отчего я малымъ ребенкомъ не легла въ отцовскую землю, отчего не сшили мн изъ льна матери погребальную рубашку!
Такъ плакалась она цлый день на свою судьбу.
Лукашъ ни на шагъ не выходилъ изъ дому и съ величайшей заботливостью ухаживалъ за больной женой. Каждую минуту онъ поправлялъ и перекладывалъ ея подушки, приносилъ воду и перемнялъ компрессы, бросалъ въ жаровню, стоящую около кровати, освященныя травы, отчего вся комната наполнялась клубами удушливаго дыма. Около полудня онъ вынулъ изъ шкафа каравай чернаго хлба, отрзалъ огромный кусокъ и наклонился надъ женой.
— Что, Настя?— тихо спросилъ онъ.— Какъ теб? Не лучше?
На Сильвка въ этотъ день никто не обращалъ ни малйшаго вниманія. Онъ гд-то, въ углу шкафа, розыскалъ куски твердаго, какъ камень, сыра и неторопливо грызъ его за печкой.
Къ вечеру Анастазія немного притихла и взоромъ, который начиналъ принимать какое-то торжественное выраженіе, слдила за движеніемъ мужа. Когда онъ наклонился къ ней съ тмъ же вопросомъ, какъ и прежде, она махнула рукой въ сторону нсколькихъ женщинъ, которыя, собравшись въ кучку у окна, о чемъ-то шептали и соболзновательно покачивали головами.
— Пусть идутъ!— выговорила она, — пусть себ идутъ!— и съ необычною для нея мягкостью прибавила:— съ Богомъ! съ Богомъ!
Черезъ минуту кумушекъ въ дом уже не было. Лукашъ, съ изысканной вжливостью, въ длинной рчи поблагодарилъ ихъ за любезность и просилъ зайти завтра.
— А пока я самъ за женой присмотрю,— закончилъ онъ.— Передъ алтаремъ я клялся ей въ любви до гроба, и да поможетъ мн въ этомъ Господь Богъ. Аминь. Онъ утеръ рукавомъ свои влажные глаза. Когда домикъ опустлъ, Лукашъ приблизился къ постели жены, прислъ у ея изголовья и долго, долго смотрлъ на нее.
— Что съ тобой, Настя? Ты умираешь?
Должна умереть, — посл минуты молчанія отвтила Анастазія и повторила голосомъ, полнымъ покорности судьб:— да, умираю…
— Вотъ,— прибавила она,— точно предчувствіе какое было: такъ мн хотлось быть на прошлой недл у св. исповди. Съ Богомъ я примирилась, а что нагршила въ прошлую недлю, то Отецъ милосердый… Она не закончила, но не потому, что не могла говорить, — нтъ!— она теперь дышала гораздо легче, только на нее находила какая-то глубокая задумчивость. Въ потухающихъ сумеркахъ можно было видть, какъ ея глаза неподвижно остановились на муж. Черезъ минуту изъ-подъ груды лохмотьевъ, которыми она была покрыта, освободилась большая, желтая, какъ воскъ, рука, и, дрожа, опустилась на плечо Лукаша.
— Бдный ты!— прошептала она,— что ты теперь станешь длать безъ мста и безъ жены? Хаты не будетъ, жены будетъ!.. Бдный ты!
— Ничего,— успокаивающимъ голосомъ началъ Лукашъ,— не тревожься обо мн въ свои послднія минуты. Кого Господь Богъ сотворилъ, того не покинетъ. Птицы небесныя не сютъ и не жнутъ, однако, живы бываютъ… и цвты полевые…
Тутъ, неизвстно почему, онъ замолкъ. Не потому, вроятно, что не зналъ конца сказанія о полевыхъ цвтахъ… грудь его что-то стиснуло, что-то не давало ему говорить.
— Не безпокойся! Теб легко говорить… ты никогда не безпокоился ни о чемъ… безпокоилась обо всемъ я. Богъ свидтель, что я боле безпокоилась о твоей голов, чмъ о своей… Разв я не жена твоя? Разв я не длила съ тобой и дурное, и хорошее столько лтъ?.. О, Боже ты мой! столько лтъ! Сорокъ, я думаю, будетъ, а?… Подъ внецъ съ тобой меня палкой не гнали, напротивъ, отговаривали, бранили… пошла, все-таки… и никогда не жалла о томъ и… не жалю… Разно бывало… но, все-таки, бдаа замужемъ не за пьяницей, а за человкомъ съ головой, съ умомъ.
Тутъ Лукашъ громко застоналъ.
— Настя! о, Настя! Когда предстанешь предъ судомъ Всемогущаго, моли, чтобъ онъ отпустилъ мои тяжкіе грхи!
Анастазія не отвчала. Глаза ея становились все боле неподвижными, рука, лежащая на плеч Лукаша, боле тяжелою. Теперь она смотрла уже не на Лукаша, а на лампадку передъ образомъ.
— Когда ты бездльничалъ, — зашептала она, — я бранила тебя, даже била… и, все-таки, жалла… Когда ты безъ толку тратилъ деньги, я подомъ ла тебя… а все мн тебя было жалко…
Она замолчала и долго лежала неподвижно. Лукашъ, сидя на земл, нкоторое время вздыхалъ, а потомъ, мало-по-малу, началъ дремать. Около полуночи его разбудилъ какой-то глухой шепотъ. Кто-то нсколько разъ назвалъ его по имени.
— Что, Настя, что?— спросилъ онъ, пробуждаясь.— Какъ ты себя чувствуешь? Лучше теб, а?
Она не отвтила на его вопросъ, только прошептала:
— Лукашъ! нагнись ко мн… сюда, ко мн… вотъ такъ, подставь ухо!… Дай мн одно общаніе… въ эту послднюю мою минуту… дай общаніе, что… никогда не будешь воровать… слышишь? никогда!… навсегда погубишь душу… и водки тоже не пей… а то сопьешься, сохрани Боже! Ты былъ хорошимъ человкомъ… и честнымъ… теперь будешь нищимъ! Что длать? Воля Божья!… Честнымъ и помри… Слышишь?
— Слышу, Настя, слышу!— зарыдалъ Лукашъ, — не забуду твоей воли… иначе пусть меня Господь Богъ забудетъ!
Анастазія вздохнула легче, точно съ ея груди свалился тяжелый камень. Посл долгаго молчанія она заговорила опять, но ужь почти неслышнымъ голосомъ:
— Въ первый разъ я увидала тебя на зеленомъ лугу… въ лсу березовомъ…. въ зеленомъ лсу, тогда еще куковала кукушка, когда я въ первый разъ сказала, что буду твоею… Солнышко свтило… органъ игралъ… когда ксендзъ приказалъ намъ обмняться кольцами… Быть можетъ, на томъ свт милосердый Богъ снова… соединитъ… насъ…
Она больше уже ничего не говорила. Глаза ея неподвижно уставились въ мерцающую лампадку. Лукашъ уснулъ и проснулся лишь тогда, когда порывы втра разсяли туманы осенней ночи, когда деревья кладбища начали по немногу освобождать изъ мрака свои сухія втви и мокрые памятники, точно рой видній, забллись на сромъ фон. Разсвло. Анастазія лежала неподвижная, нмая и вовсе не похожа? на самое себя. ‘Нечистый’, который, по ея словамъ, вступилъ въ нее съ горемъ, теперь исчезъ вмст съ концомъ ея горестной жизни. На большой лобъ спускались пряди сдыхъ волосъ и прикрыли морщины, вчное молчаніе сомкнуло ея уста печатью улыбки, стеклянные глаза задумчиво глядли въ пространство безъ тревоги и волненія. Теперь въ ней можно было усмотрть сходство съ прежней двушкой, что когда-то, давно, давно, на отцовскомъ зеленомъ лугу, прислушивалась къ голосу кукушки, кукующей въ березовомъ лсу…

——

Черезъ нсколько дней посл смерти Анастазіи, Лукашъ, сидя на лавк, съ распухшими отъ слезъ глазами, разговаривалъ съ Сильвкомъ:
— Я теб, мальчикъ, кое-что скажу сейчасъ. Только навостри уши и слушай, слушай хорошенько, потому что дло идетъ о судьб, о судьб твоей и моей. Понимаешь? Судьба — это, видишь, тотъ же втеръ. Гонись за нимъ, гршный смертный, отъ колыбели до могилы! Схватишь — хорошо! Не схватишь — страдай! А, все-таки, гнаться нужно всегда. Мы съ покойницей Настей,— упокой Господь ея душу!— сорокъ лтъ ловили этотъ втеръ своими горстями, онъ все уходилъ… бдная жена умерла отъ горя и отчаянія. А знаешь, чего она отчаивалась? Что я, посл ея смерти, пойду побираться. А я вотъ и не пойду. Знала она меня 40 лтъ слишкомъ, а того и не знала, какой у меня разумъ… Я пораздумалъ и ршилъ, что нищимъ не сдлаюсь, и, можетъ быть, судьбы своей еще добьюсь… Только ловить ее мы будемъ вмст… да, да, такъ должно быть по справедливости. Вдь, я тебя выростилъ и вскормилъ своею трудовою копйкой… Рука руку моетъ, такъ самъ Богъ Всемогущій повеллъ, чтобы было…
— Ну-ка, что вы придумали? Разсказывайте,— съ любопытствомъ перебилъ Сильвекъ.
— А вотъ что я выдумалъ. Завтра намъ надо выбираться отсюда. Ежевичъ придетъ,— чтобы онъ попалъ въ неугасимый огонь на вки вковъ, аминь! Завтра въ печк, гд, бывало, варила моя покойница,— упокой Господи, ея душу въ селеніяхъ праведныхъ!— жена Ежевича варить и жарить станетъ,— чтобъ ее черти варили и жарили въ раскаленной смол отнын до вка, аминь! Что намъ длать? Сшить сумочки, надть ихъ, да идти: ты въ одну сторону, я въ другую? Скверно какъ-то, и мн не хотлось бы. Я не таковъ, какъ другіе, у меня голова на плечахъ сидитъ. Всякую рухлядь, что здсь находится, я вчера еще продалъ. Въ сорокъ лтъ набралось порядочно таки этой дряни. Покойница берегла добро наше, о! берегла, и за лоскутъ, за черепокъ, готова была глаза выцарапать. Черезъ часъ за всмъ этимъ придутъ жиды и дадутъ малую толику деньжонокъ. Немного дадутъ… эхъ! немного, а, все-таки, достаточно, чтобы купить у Каспара (знаешь, горбатый немного? кривой?) шарманку.
— Шарманку!— протяжно повторилъ Сильвекъ и глаза его загорлись радостью.
— Шарманку, — торжественнымъ голосомъ повторилъ Лукашъ.— Старикъ захворалъ, по улицамъ таскать ее не можетъ. Взяла ее себ дочь, та… что за Амброзомъ, ночнымъ старожемъ… а Амброзъ и говоритъ мн: инструментъ-то хоть бы продать кому, все бы нсколько рублей можно выручить… Ну, положимъ, она у него не удержится — натура у него моя — гроша за душой не удержитъ… Да что тамъ, впрочемъ, толковать! Я сказалъ ему, что покупаю шарманку, и баста!
Сильвекъ вскочилъ и захлопалъ въ ладоши отъ радости.
— Подожди, дурень, и слушай рчи старшихъ!— важно проговорилъ Лукашъ.— Да, братецъ, будемъ играть! да, будемъ играть!… Да ужь не ты ли на своихъ плечахъ будешь таскать такую коробку? Я буду, и вертть ручку тоже… а ты около меня и шарманки будешь танцовать.
Сильвекъ вовсе не выразилъ изумленія. Ему часто приходилось видть на улицахъ дтей, танцующихъ передъ толпою звакъ. Онъ заявилъ только, что не уметъ танцовать.
— Не умешь! велика наука! Что ты, въ господскіе залы, что ли, пойдешь… кадриль или польку трамблямъ съ княжнами да графинями танцовать? По улицамъ, братецъ, ходить будешь, по дворамъ… а тамъ особеннаго искусства не требуется… прыгай, и довольно, какъ на могилкахъ прыгалъ, бывало. Точно я не видалъ твоихъ прыжковъ вокругъ памятниковъ, гд покоится священный прахъ умершихъ? Видлъ все, хорошо видлъ, только смотрлъ сквозь пальцы, и покойниц не говорилъ, а то бы она загрызла и тебя, и меня… Ноги у тебя крпки, не бойся! а когда разыграешься, то ты на аршинъ отъ земли скачешь и по деревьямъ лазаешь, точно блка. О! я отлично тебя знаю! Сошью я теб красную куртку, зеленый поясъ, шапку съ красной кисточкой и башмаки… сапоговъ не надо — они тяжелы и дороги,— въ башмакахъ прыгать легче… тесемками перевьемъ до колнъ… какъ тиролецъ… люди подумаютъ, что ты и есть тиролецъ… Можетъ быть, даже, вмсто шапки съ кисточкой я теб куплю и настоящую тирольскую шляпу, знаешь, какъ въ горахъ носятъ… Вотъ и отлично! Каждый посмотритъ, послушаетъ, дастъ что-нибудь… Я старый, ты малый… Къ старымъ и малымъ люди везд снисходительны, да намъ и особаго снисхожденія не нужно — мы не даромъ будемъ деньги брать. Такъ-то вотъ! денегъ пособираемъ, и весело себ жить будемъ… а? Хорошо?
— Конечно, хорошо,— согласился Сильвекъ.— Коли прыгать, такъ прыгать… а вы позволите мн по вечерамъ самому играть на шарманк?
— Отчего же нтъ? Я — человкъ добрый, сердце у меня точно воскъ! Если ты хорошо будешь танцовать, я тебя, пожалуй, самъ научу вертть ручкой.
— Э! э!— отвтилъ Сильвекъ, — точно я-то не умю! Дай Богъ мн столько счастливыхъ дней, сколько я часовъ провелъ въ город передъ шарманками… знаю, какъ это длается,
Черезъ два часа въ обихъ комнатахъ церковнаго сторожа было совершенно пусто. Жиды, посл долгихъ торговъ, споровъ и разговоровъ, разобрали между собою и разнесли весь плодъ сорокалтнихъ трудовъ Анастазіи. Столъ и стулья, скамейки, горшки, миски, сундуки, напиханные разнообразнйшими лохмотьями, даже образа, въ такомъ количеств украшавшія спальню, исчезли. Лукашъ, получивъ отъ покупателей нсколько грязныхъ бумажекъ и дв пригоршни мдяковъ, пошелъ въ городъ, а Сильвекъ набралъ кучу хворосту и затопилъ печку. Лукашъ возвратился скоро, кряхтя подъ тяжестью большой коробки, спустилъ ее на земь и оглянулся вокругъ. Пустыя комнаты, голыя стны, покрытыя зелеными пятнами плсени, вызвали въ немъ рой грустныхъ воспоминаній.
— Уфъ!— простоналъ онъ,— страшно здсь, точно въ могил… При покойниц веселй было… веселй… упокой ее Господи!
Онъ прислъ на единственную скамью и, осмотрвшись округъ, точно искалъ слдовъ умершей, заплакалъ. Слезы ручьемъ лились изъ старыхъ глазъ, рыданія сжимали горло… Лукашъ поднялъ руку, хотлъ было утереть рукавомъ слезы, но рукавъ что-то долго остановился на глазахъ. А Сильвекъ въ это время подкрался къ коробк, снялъ съ нея клеенку, и дотронулся до мдной ручки. Рука его дрожала, глаза горли отъ восторга и нетерпнія. Внутри этого бездушнаго деревяннаго ящика былъ заключенъ цлый рой легкихъ волшебныхъ звуковъ, которые столько разъ вызывали въ немъ массу разнообразныхъ впечатлній, когда въ город онъ, бывало, проскользнетъ съ улицы на какой-нибудь узкій и грязный дворъ, и слушаетъ, слушаетъ до самозабвенія музыку разбитой шарманки. Теперь этотъ волшебный инструментъ передъ нимъ. Онъ сначала робко дотронулся до ручки, потомъ схватилъ ее и нсколько разъ повернулъ кругомъ. Въ пустой комнат раздалась печальная псня. Лукашъ вскочилъ со скамейки.
— Ага!— крикнулъ онъ,— уже заигралъ, заигралъ, негодный! Еще инструментъ испортишь! Подожди, не такъ нужно: заиграю я, а ты танцуй! Ну, танцуй! Я поставилъ вальсъ! Тра-ла! тра-ла! тра-ла!
Печальная псня смнилась игривыми звуками вальса.
— Ну, танцуй же!— кричалъ Лукашъ,— отчего не танцуешь, дуракъ ты эдакій?
Сильвекъ стоялъ, какъ вкопанный.
— Я не могу танцевать,— прошепталъ онъ.
Дйствительно, онъ не могъ танцовать. Ноги его окаменли, руки, какъ плети, опустились внизъ.
— Ты упрямый и непослушный мальчишка,— выговорилъ Лукашъ, переставая играть,— если теб приказываютъ, какъ ты можешь не слушаться? Чти отца твоего и матерь твою, сказалъ Господь Богъ Моисею на Синайской гор… а я теб вмсто отца… Можетъ быть, ты не знаешь?.. Нечего длать! Приходится побезпокоить старыя ноги и дать теб урокъ! Ну, смотри ты! точно барчукъ какой-нибудь будешь учиться танцамъ! Стань здсь и поверти ручку, а я буду танцовать… вотъ увидишь, какъ.
Онъ остановился посреди комнаты и уперся руками въ боки.
— О, да! въ молодости, когда служилъ въ знатныхъ домахъ, я видалъ разные танцы… да еще какіе!.. Смотри въ оба, да верти ручку хорошенько…

——

Со слдующаго дня жители города могли видть незнакомаго еще имъ шарманщика. Маленькій, блдный, рыжій человчекъ, согбенный подъ тяжестью большой коробки, входилъ во вс ворота, останавливался у всякаго балкона и, нагнувшись, старательно вертлъ ручку инструмента. Аріи изъ Трубадура, Лючіи и Травіаты смнялись польками, вальсами и кадрилями. Но не шарманщикъ, не его музыка привлекали всеобщее вниманіе уличной толпы, предметомъ этимъ былъ товарищъ, сопровождавшій старика, одиннадцатилтній мальчикъ, въ фантастическомъ костюм, длавшимъ еще боле оригинальною и безъ того не дюжинную его наружность. Одежду его составляла красная или ярко-зеленая блуза, положимъ, засаленная и оборванная, но за то отлично идущая къ его чернымъ, какъ вороново крыло, волосамъ и смуглому цвту лица. Опоясанный цвтной лентой, въ дырявыхъ башмакахъ, сквозь которые просвчивались пальцы, въ тирольской шляп, закрывающей верхнюю часть лица, мальчикъ этотъ, все-таки, не походилъ на уличнаго музыканта или паяца. При взгляд на него скоре приходили на память фантастическія исторіи о дтяхъ, которыя были похищены изъ золоченныхъ колыбелей и воспитывались въ цыганскихъ таборахъ. Высокій для своихъ лтъ, стройный, онъ обладалъ какой-то особой, прирожденной граціей, почти не свойственной людямъ низшихъ слоевъ общества. Когда онъ плясалъ и выдлывалъ ногами различныя фигуры, никто изъ зрителей не чувствовалъ охоты засмяться. Бывали дни, когда мальчикъ плясалъ, очевидно, только по принужденію, но достаточно было малйшаго поощренія со стороны зрителей, и онъ оживлялся. Тогда танецъ его носилъ какой-то дикій, бшеный характеръ. Стремительнымъ движеніемъ онъ сбрасывалъ съ своей головы помятую шляпу и бросался впередъ, точно догоняя что-то, а его воспаленныя, горячія губы шептали: скорй! скорй!
Старикъ вертлъ ручку, какъ могъ, быстрй. Черные глаза мальчика горли, а на его лбу и въ складк губъ рисовалось гордое презрніе и ненависть къ чему-то.
Со временемъ мальчикъ началъ вводить въ свое ремесло разныя нововведенія. Однажды, начиная танецъ, онъ высоко поднялъ надъ головой металлическій дискъ и началъ ударять въ него такою же палочкой. Рзкій звукъ металла соединялся съ печальными нотами шарманки и, казалось, побуждалъ его къ новымъ прыжкамъ, къ еще боле сумасшедшимъ движеніямъ.
Потомъ онъ началъ пть подъ звуки своего импровизированнаго инструмента. По его знаку шарманка умолкала и въ воцарившейся тишин лились звуки полудтскаго, чистаго, какъ кристалъ, голоса. То были по большей части псни безъ словъ, эхо тхъ, которыя ухо ребенка улавливало изъ оконъ домовъ или открытыхъ дверей костеловъ, схваченныя врно, но повторяемыя съ различными варіаціями. До нкоторой степени его жили этимъ пснямъ, потому что иногда можно было услыхать, какъ онъ плъ о высокомъ солнц, о далекомъ неб, о райскихъ Садахъ и адскихъ мукахъ, о смерти, любви и вчномъ спасеніи. Кто научилъ его этимъ словамъ, безсмысленнымъ на первый взглядъ, но основаннымъ непремнно на какомъ-нибудь грустномъ фундамент? Кто знаетъ? Можетъ быть, старый шарманщикъ или жители избушекъ на курьихъ ножкахъ, что срли тамъ, надъ самымъ берегомъ рки, далеко за городомъ, куда каждый вечеръ скрывались наши музыканты.
Вроятно, отсюда вынесъ онъ и ту циническую псенку, которую однажды исполнилъ, съ самой отвратительной мимикой и жестикуляціей, передъ толпою своихъ слушателей:
— Шла двица черезъ рчку, черезъ рчку. Замарала свою юбку, юбку…— плъ Сильвекъ и подмигивалъ глазами, а его тонкія, коралловыя губы складывались въ циническую улыбку, такъ неидущую къ дтскому лицу. Въ первый разъ его слушатели могли засмяться надъ нимъ, а когда онъ кончилъ свою псню, оглашающую обыкновенно внутренность кабаковъ,— т, кто былъ постарше, покачивали только головой.
— Смотрите! Такой маленькій, а ужь столько знаетъ!
Онъ вовсе не былъ маленькимъ, напротивъ, его можно было бы назвать подросткомъ, когда въ одинъ ясный весенній день онъ, вмст съ старикомъ Лукашемъ, взошелъ на большой, чистый дворъ, вокругъ котораго вытянулись небольшіе домики.
— Мы, ддушка, тутъ еще никогда не были,— замтилъ Сильвекъ.— Отчего такъ?
— А я почему знаю? Обходили какъ-то… не доглядли.
Старикъ остановился у крыльца и началъ играть. Сколько ни вертлъ онъ ручку шарманки, ни въ окно, ни на крыльцо никто не показывался.
— Да будетъ вамъ! будетъ!— шепнулъ ему мальчикъ,— тутъ хоть до страшнаго суда играйте, никто не услышитъ.
Шарманщикъ остановился играть. Какъ видно, не онъ, а имъ повелвали. Мальчикъ ударилъ въ металлическій кругъ и пустился въ плясъ. Желанный результатъ не заставилъ себя ждать. Въ окнахъ, за широкими листьями растеній, промелькнуло чье-то лицо, исчезло вновь и вскор появилось на балкон, да еще не одно, а въ сопровожденіи двухъ другихъ людей. Одна изъ этихъ особъ была пожилая женщина въ скромномъ черномъ плать, въ бломъ чепц на сдющихъ волосахъ, другой — высокій, видный, очень красивый мужчина, съ прекрасными глазами, тоже слегка посдвшій, третій — мальчикъ лтъ пятнадцати, въ потертомъ гимназическомъ мундир, рыжеватый, слегка косящій глазами какого-то неопредленнаго голубовато-сраго цвта. Женщина казалась небогатою, изнурнною горемъ, мщанкою, мужчина, очевидно, былъ богатымъ, важнымъ бариномъ, подростокъ въ мундир удивлялъ особенно наглымъ выраженіемъ своего лица.
Когда вс вышли на балконъ, шарманщикъ быстро снялъ шапку и, согнувшись подъ своей ношей, принялъ еще боле покорный, угнетенный видъ. Мальчикъ не переставалъ пть и танцовать.
— Прелестное дитя,— глядя на него, произнесла женщина.
— Странный ребенокъ,— усмхнулся мужчина,— замчаете, кузина, какъ онъ танцуетъ, съ какой граціей?.. А поетъ?.. Теноръ… отличный теноръ… Что-то о высокомъ солнц поетъ… Слышите? Что-то очень поэтичное.
Онъ повернулся къ шарманщику:
— Позови своего мальчика! Я хотлъ бы поближе посмотрть на него.
— Сильвекъ!— заторопился шарманщикъ,— Сильвекъ! Сильвекъ! Перестань, довольно! Панъ зоветъ тебя… Слышишь?… Лукашъ долго повторялъ одно и то же, пока мальчикъ не услыхалъ его зова и не остановился. Точно очнувшійся отъ глубокаго сна, онъ оглянулся вокругъ, и съ пылающимъ лицомъ, съ блестящими глазами, легкими шагами приблизился къ балкону.
Женщина въ черномъ плать съ сожалніемъ поглядывала на него, но въ глазахъ пана виднлось чувство побольше простаго любопытства.
— Знаете, кузина, — сказалъ онъ, — этотъ мальчикъ можетъ служить отличною моделью для портрета. Жаль, что я давно забросилъ свою палитру… Изъ него вышелъ бы отличный лаццарони или… ребенокъ, украденный цыганами… что-нибудь врод исторіи Трубадура. Впрочемъ, нтъ, для лаццарони онъ черезъ-чуръ подвиженъ, черезъ-чуръ живъ… Это твой сынъ, старикъ?
Голосъ пана былъ мягкій, ласковый. Лукашъ низко поклонился.
— Нтъ, ясновельможный панъ, то не мой сынъ,— онъ сирота, несчастный, покинутый всми. Я его выростилъ, вскормилъ и вспоилъ только изъ милости, для славы Господа Бога, коему подобаетъ всякая хвала во вки вковъ, аминь.
— Voila,— шепнулъ панъ своей сосдк,— voila, ou les bonnes oeuvres viennent se nicher… А какъ тебя зовутъ, мальчикъ?
Мальчикъ не отвчалъ. Глаза его впились въ лицо пана съ какимъ-то жаднымъ, страстнымъ любопытствомъ.
— Сильвекъ, а Сильвекъ! что жь ты не отвчаешь?— понукалъ его старикъ.
— Робокъ,— замтила женщина.
— О, нисколько!— перебилъ мужчина,— скоре дикъ. Но что за глаза, что за глаза! Я видлъ такіе глаза… Кого-то они мн напоминаютъ… Ну, мальчикъ, говори, какъ тебя зовутъ?
— Сильвекъ,— неохотно прошепталъ мальчикъ.
— То-есть тебя зовутъ, вроятно, Сильвестръ. А фамилія твоя?… Какъ ты прозываешься?
Нсколько громче и съ улыбкой, неимющей въ себ ничего веселаго, Сильвекъ проговорилъ:
— Кладбищенскій.
— Странно! Неужели есть и такія прозвища? Отчего, мой милый, у тебя такая печальная фамилія?
Глаза мальчика смло и даже вызывающе уставились въ глаза пана.
— Оттого,— отрзалъ онъ,— что я выросъ и воспитался на кладбищ.
— О,— съ сожалніемъ сказалъ панъ,— прада, изъ тебя вышелъ настоящій зврокъ кладбища, красивый и печальный.
Онъ положилъ на кудрявую голову мальчика сваю маленькую, холеную руку.
— Такъ чтожь…— началъ было онъ, но Сильвекъ отскочилъ назадъ и вновь началъ пытливо глядть въ глаза владльцу ласкавшей его руки:
— Дикій ребенокъ!— вполголоса произнесъ панъ, и прибавилъ, обращаясь къ своей собесдниц: — удивительно, какъ при нашей цивилизаціи могутъ родиться и теперь такія первобытныя существа!
Онъ вынулъ изъ кармана изящный бумажникъ, досталъ оттуда пятирублевую бумажку и подалъ ее Сильвку.
— Вотъ теб, милый, на сапоги… твои башмаки худы, а ты танцуешь по камнямъ.
Но Сильвекъ настолько углубился въ свое созерцаніе, что не замтилъ подарка, за то старый шарманщикъ согнулся чуть ли не вдвое и разсыпался въ благодарностяхъ и благопожеланіяхъ вчнаго счастья.
Въ это время изъ-за плечей высокаго мужчины высунулось лицо гимназиста. Видно было, что робость въ немъ боролась съ жадностью, но послдняя превозмогла.
— Но, дядюшка, — воскликнулъ онъ, — на что ему столько денегъ? Такой уличный бродяга…
Теперь Сильвекъ увидалъ его въ первый разъ и весь вздрогнулъ.
— Ага!— невольно крикнулъ онъ отъ удивленія и радости.
Они посмотрли другъ на друга и во мгновеніе ока рыжеватый мальчикъ исчезъ неизвстно куда. Совершенно растерявшійся, онъ быстро юркнулъ въ открытую дверь, а Сильвестръ опять принялся разсматривать пана, продолжавшаго разговоръ съ пожилой женщиной.
— Маврицій съ каждымъ днемъ, мн все мене нравится. Я не говорю уже о томъ, что онъ плохо учится… сердца у него никакого нтъ… Женщина умоляюще сложила свои блдныя, худыя руки.
— Ахъ, Титусъ,— прошептала она,— не будьте такъ суровы! Я — мать, я лучше знаю, какое это золотое сердце, какой это великодушный ребенокъ!… Лнивъ онъ немного, правда, но за то такъ молодъ!
— Ну, ужь не особенно молодъ… избаловали вы его, Плацида, и, сказать по совсти, во многомъ виноваты сами. Я вамъ ршительно говорю, что если онъ въ этомъ году не перейдетъ въ слдующій класъ, я его отдамъ въ ученье къ какому-нибудь ремесленнику…
Женщина вдохнула и съ грустно опущенной головой пошла къ двери. Мужчина послдовалъ за ней, почтительно уступая ей дорогу.
Во все время этой бесды Сильвекъ не переставалъ глядть на высокаго пана. Онъ вовсе не прислушивался къ тому, что говорятъ, казалось, даже, совсмъ забылъ о встрч съ подросткомъ въ мундир, а встрча эта должна была сильно интересовать его: когда-то этотъ мальчикъ обманнымъ образомъ выманилъ у него найденное кольцо… Сильвекъ все время смотрлъ на гордый лобъ пана, на его небрежно откинутые назадъ волосы, на его изящный сюртукъ, на его золотую цпочку… Словно, онъ давно видлъ его, только издали, а теперь познакомился воочію.
— Ддушка,— сказалъ онъ,— помните вы того пана, что былъ у насъ когда то… тамъ… говорилъ такъ долго и игралъ на скрипк?
Лукашъ задумался.
— Что-то не помню… нтъ, не помню.
— А я помню!— воскликнулъ Сильвекъ.
— Ну, такъ что же?
Мальчикъ поднялъ кверху свою голову. Блые зубы его сверкнули, точно онъ хотлъ укусить кого-то.
— Ничего,— отвтилъ онъ,— такъ себ… припомнилось мн, когда я смотрлъ на того, что живетъ… тамъ высоко!

Часть вторая

I.

То было маленькое, грязное окно, днемъ скудно пропускающее свтъ, а вечеромъ мигающее огнемъ лампы, стоящей за цлымъ рядомъ бутылокъ на деревянномъ прилавк. Въ темныя, осеннія и зимнія ночи окно это было единственнымъ источникомъ свта въ длинномъ узкомъ переулк, который прямо упирался въ развалины когда-то великолпнаго дома.
По об стороны этого окна, прорзаннаго въ почернлей, облупившейся стн, царствовалъ глубокій мракъ, напротивъ, неясный лучъ падалъ изъ окна на гніющій заборъ, а внизу отражался и трепеталъ въ лниво текущихъ водахъ сточной канавки.
Вечеръ былъ не поздній, но очень темный, во всемъ переулк царила тишина, которую можно было бы назвать мертвою, еслибъ ея не нарушали слабые отголоски, доходящіе иногда изъ отдаленнаго города, да, ставши подъ единственное освщенное окно, можно было услыхать, какъ сквозь двойную раму проникалъ какой-то неясный шумъ. То были звуки какихъ-то голосовъ, то утихавшіе, то усиливающіеся.
Не знаю, почему это окно особенно интересовало маленькую двочку, которая усиливалась заглянуть внутрь, въ комнату со стойкой, уставленной рядами бутылокъ.
— Папа! папа! папа!— кричалъ серебристый голосокъ, чуть не плача.
Зовъ былъ напрасенъ: никто не откликался. Двочка, скорчившись, услась на мокрыхъ каменьяхъ, не спуская своихъ сафировыхъ глазъ съ освщеннаго окошка.
— Сидитъ и сидитъ! снова напьется и ползетъ на лстницу! Еще когда-нибудь упадетъ, разобьется и умретъ! Какъ Тодзя… умеръ, и нтъ его!
И, напрягая вс силы своей маленькой груди, колыхающейся отъ рыданія, она вновь закричала:
— Папа! папа! папа!
Опять глухое молчаніе, опять тотъ же неясный отголосокъ говора многихъ голосовъ.
— Пойду, возьму его за руку и поведу домой… Не сидть же мн тутъ цлую ночь подъ окномъ, словно послдней пьяниц!
Она сдлала движеніе, точно собираясь двинуться къ маленькой, узкой двери, какъ вдругъ ея взглядъ упалъ на верхнюю часть окна. Она вновь остановилась.
— Ахъ!— вдругъ крикнула она, и лицо ея озарилось свтлой улыбкой.— Птичка! птичка! пвунья! маленькая моя!
Предметъ, привлекшій вниманіе ребенка, была клтка, висвшая надъ батареей бутылокъ. Въ клтк, на деревянной нассти, сидла канарейка. Огонь закопченной лампы билъ прямо ей въ глаза. Птица не могла уснуть и грустно смотрла своими маленькими, черными, неподвижными глазами. Губы ребенка, сидящаго у канавы, сложились въ соболзнующую улыбку надъ участью птицы, проводящей безсонную ночь въ шинк.
Въ это время въ улиц, прилегающей къ переулку, послышался голосъ шарманки. Арія заключеннаго въ башню трубадура, та, которая столько разъ восхищала сотни постителей театровъ, теперь оглашала только безлюдную, грязную, темную улицу. Псня умолкла, за то раздались ровные, сильные мужскіе шаги, все ближе, ближе…
— А! ты, Клара, снова здсь!— сказалъ звучный, молодой голосъ,— сидишь въ грязи, словно лягушка, и все ждешь отца! Эй! Клара! Это ты или какой-нибудь щенокъ?
— А,— отвтила двочка и прибавила вопросительно:— а это ты, Сильвекъ?
— А это ты? это ты?— передразнилъ мужской голосъ,— можетъ быть, волкъ, медвдь, цыганъ… У! у!
Вслдъ за подражаніемъ рычанію медвдя, какой-то тяжелый предметъ сильно стукнулъ о каменья тротуара и дв сильныхъ и гибкихъ руки обняли ребенка и подняли его кверху. Мутный свтъ лампы освтилъ новую группу: красивый, статный юноша, въ блуз, перепоясанной ременнымъ поясомъ, держащій въ рукахъ пятилтнюю двочку, съ головы которой съхалъ мокрый платокъ и обнажилъ длинные золотистые волосы. Голова юноши была покрыта грибообразной шляпой, и тонкія, пунсовыя губы съ усмшкрй приближались ко лбу ребенка.
— Отнести тебя домой, а? котенокъ ты маленькій! А то опять, какъ тогда, упадешь въ канаву и вся выкупаешься въ грязи… Ну, пойдемъ! отнесу къ матери.
Ребенокъ сердито бился въ его объятіяхъ.
— Я жду отца!— крикнула она.— Папа тамъ! такъ ужь долго! Бдный папа! Папу обидли! Я хочу дождаться его!
— Вотъ что!— протяжно засмялся юноша въ блуз,— папу обидли! Папа бдный! Ты какъ скворецъ повторяешь, что папа городитъ, когда налижется. Не бойся, ничего съ нимъ не сдлается. Придетъ домой пьяный, выспится и завтра опять папьется. А вотъ ты, если такъ будешь валяться въ грязи, то захвораешь и умрешь… какъ Тидзя.
Двочка, обвивая его шею одною рукою, успокоилась. Она приложила свой крохотный пальчикъ къ блднымъ губамъ и вновь сосредоточила все свое вниманіе на канарейк.
— Сильвекъ!— защебетала она,— о! видишь? птичка! Бдная птичка… пвунья моя маленькая!
Группа мало-по-малу выходила изъ освщеннаго пространства, мало-по-малу погружалась въ. темноту. Маленькая рученка съ пальцемъ, протянутымъ но направленію къ канарейк, исчезла послдней, а изъ темноты послышался голосъ юноши:
— Да! хорошо живется тамъ твоей пвунь! Вчера Винцентъ, каменщикъ, хотлъ было ей глаза выколоть, а потомъ намочилъ булку въ водк и напоилъ до пьяна. Папа птичку твою отдалъ въ залогъ за стаканъ водки, а выкупать и не думаетъ… разв, ужь я ее когда-нибудь выкуплю, когда мн изъ оконъ набросаютъ побольше серебряныхъ денегъ…
Тутъ со стукомъ и визгомъ отворилась калитка въ наклонившемся отъ старости забор. Сильвекъ, съ Кларой на рукахъ, взошелъ на узкій и длинный дворъ, напоминающій собой какое-то дикое ущелье. Съ одной стороны виднлся низенькій, длинный домикъ, другая представляла собой сплошной ветхій заборъ, а въ глубин, даже на фон мрачнаго ночнаго неба, вырисовывались огромныя развалины какого-то строенія.
Домикъ былъ тотъ самый, который выходилъ въ переулокъ однимъ окномъ и одною узкою дверью. Оттуда онъ казался небольшимъ, на самомъ же дл былъ вовсе не такъ малъ. Одна сторона его выходила на дворъ, другая — на узкую, болотистую полоску земли, вчно пустую и огороженую такимъ высокимъ заборомъ, что ни дневной свтъ, ни нескромный глазъ не могли заглянуть въ окна. Окна полуразвалившагося дома были закрыты ставнями, откуда кое-гд вырывался узкою полоскою свтъ. Несмотря, однако, на вс предосторожности, шумъ, едва слышный въ переулк, здсь былъ гораздо слышнй.
Юноша со своею ношей миновалъ окна длиннаго дома и направился къ развалинамъ, чернющимъ въ глубин двора. Сильный и ловкій, хорошо знакомый съ мстностью, онъ, все-таки, нсколько разъ споткнулся о кучу каменьевъ или сора, а ноги его такъ и шлепали по лужамъ, мирно стоящимъ въ углубленіяхъ испорченной, выбитой мостовой. Наконецъ, онъ достигъ развалинъ, вошелъ въ темныя сни, отдлявшіяся отъ двора только одной скрипучей дверью, ощупью отыскалъ другую и направился по узкому корридору. Шаги его гулко отдавались въ ничмъ не нарушимой тишин корридора, мрачно глядвшаго своими двумя окнами со сгнившими рамами. Лстница… еще лстница… наконецъ, онъ провелъ рукою по шаршавой стн и отыскалъ дверь, тоже ничмъ не запертую.
— У васъ двери, кажется, никогда не запираются,— проворчалъ Сильвекъ и приставилъ:— впрочемъ, что жь! нищему нечего воровъ бояться!
Онъ остановился въ дверяхъ комнаты. Какой-то женскій голосъ, нжный и звучный, но болзненный доносился изъ темноты:
— Это единственное мое утшеніе, дорогая пани, единственная отрада въ моей грустной жизни! Что бы, я, несчастная, стала длать, еслибъ не было моихъ любимыхъ книгъ, еслибъ я не упивалась ими, еслибъ он не уносили меня въ лучшіе, призрачные міры? Вы не поврите, какое я испытываю наслажденіе, когда, въ воображеніи, уношусь въ область изящнаго, салоновъ, рыцарей, графовъ и князей… въ мое прошлое… Вы знаете, дорогая пани Лирская, что это не чуждо мн.
— Да, да,— отвтилъ другой женскій голосъ, — только я всегда думаю, откуда ты, Элена, достаешь эти книжки… вдь, это не дешево стоитъ.
— Ихъ немного осталось у меня отъ стараго, лучшаго времени, а потомъ… признаюсь вамъ, милая пани Плацида, что иногда я не домъ, не допью… потащусь въ городъ,— именно потащусь, потому что съ моимъ здоровьемъ мн очень трудно ходить,— потащусь и куплю… не допью, не домъ, не однусь, а куплю…
— Но… дти твои… дти!
Въ это время отозвался Сильвекъ:
— Клару принесъ!
— Ахъ! ахъ!— испугано вскрикнула женщина, но Сильвекъ, не обращая ни малйшаго вниманія, смло и даже рзко продолжалъ дале:
— Благоволите зажечь свчу и взять Клару. Она валяется тамъ въ грязи, въ канавахъ. Измокла, какъ щенокъ.
— О, пани Лирская, безцнная пани Лирская! зажгите свчку, умилосердитесь, зажгите свчку! Ахъ! какъ я испугалась! О, сердце мое, сердце… разорваться готово!… Пани Плацида, свчку! скорй свчку, а то я еще боле перепугаюсь!…
— Да я не знаю, гд свчка и спички!— съ оттнкомъ нетерпнія отвчалъ другой женскій голосъ?
— Тамъ… тамъ… на комод, у стны… Ай! ноги мои… одеревенли… не могутъ двинуться!…
Наконецъ, въ комнат блеснулъ огонекъ спички и женщина въ черномъ плать и бломъ чепц, съ добрымъ, блднымъ лицомъ и сдющими волосами, зажгла огарокъ стеариновой свчки, вставленный въ подсвчникъ, который, вроятно, цлый годъ не отчищался отъ толстаго слоя сала и стеарина.
Теперь можно было оглядться въ этомъ оригинальномъ жилищ, которое никогда не задиралось и въ, которомъ, посреди мертвящаго холода и сквознаго втра изъ сней, корридоровъ и лстницъ, нжный женскій голосъ говорилъ объ изяществ, салонахъ, рыцаряхъ, графахъ и книжкахъ. Все помщеніе состояло изъ двухъ большихъ, высокихъ комнатъ. Когда-то здсь были комнаты людей богатыхъ, или, что еще врне, фабричныя залы… Теперь высокія стны, совершенно голыя, съ отвалившейся мстами штукатуркой, глядли какъ-то особенно уныло. Также уныло смотрли и огромныя окна съ перегнившими рамами и перебитыми стеклами. Первая отъ входа комната была совершенно пуста, если- не считать желзной печки въ одномъ углу, да двухъ соломенныхъ тюфяковъ и разной рухляди въ другомъ. За то вторая комната обладала большимъ количествомъ мебели: дв кровати съ блинообразными матрацами, комодъ, гд въ безпорядк валялось нсколько засаленныхъ книжекъ, шкафъ съ небольшимъ количествомъ носуды, нсколько стульевъ, дтская, еще новая кроватка и, наконецъ, кушетка, покрытая страшно грязнымъ, засаленнымъ перкалемъ, на которой въ изысканной, утомленной поз полулежала женщина средняго роста, высокая и худая, страшно худая, съ ввалившимися глазами. Несмотря на царящую вокругъ нищету, видно было, что когда-то она была очень красива, да и теперь еще ея лицо не утратило всей прежней красоты. Въ особенности хороши были волосы, густые, золотистаго цвта. Костюмъ ея состоялъ изъ истрепаннаго темнаго платья:, на плечи былъ кокетливо наброшенъ какой-то розовый лоскутъ.
Когда пожилая женщина зажгла свчку, Сильвекъ поставилъ Клару на землю и, держа ее за руку, сдлалъ нсколько шаговъ впередъ, но, все-таки, не вошелъ въ другую комнату. Женщина на кушетк смотрла на него слегка прищуренными глазами. Она опомнилась отъ своего страха и съ гордымъ кивкомъ головы проговорила:
— Напрасно ты безпокоился, мой любезный! Клара возвратилась бы домой одна, а я ужь столько разъ говорила теб, чтобы ты не приближался къ моимъ дтямъ… Ты не можешь быть для нихъ приличнымъ товарищемъ.
За порогомъ сосдней комнаты раздался громкій, насмшливый голосъ.
— Ха, ха, ха!— заливался Сильвекъ, — я и не имю намренія приближаться къ вашимъ дтямъ… Они сближаются еще съ худшими, чмъ я… Владзю я видлъ сегодня, какъ онъ играетъ съ уличными ребятишками на кучахъ сору, а Дамекъ, кажется, укралъ что-то вчера у жены мастера и очень приблизился къ плетк хозяина. Вотъ что! А что касается Клары, то тутъ уже вы ничмъ не поможете! Мы въ пріятельскихъ отношеніяхъ съ того самаго времени, когда я ее, пьяную, вытащилъ изъ кабака, отнесъ къ доктору, вылечилъ и такъ потомъ окормилъ пирожками, что она едва вновь не расхворалась…
Голосъ Сильвка длался мягче, смхъ утратилъ свой насмшливый оттнокъ. Клара, усвшаяся на своей кроватк, поглядывая на своего друга, тоже весело смялась.
— Матерь Божія!— воскликнула пожилая женщина въ черномъ плать,— такая крошка и была уже пьяна!
— Такъ точно, пани,— отвчалъ изъ темноты мужской голосъ,— пошла она за отцемъ… въ кабакъ… тамъ ее и напоили для забавы… точь въ точь какъ вчера канарейку! Будьте здоровы! Покойной ночи, Клара.
Громкій поцлуй, посланный рукой въ сторону ребенка, раздался въ темной комнат. Сильвекъ ушелъ.
— Кто это такой, Элена?— спросила пожилая женщина. На ея блдномъ, симпатичномъ лиц рисовалось полное отвращеніе.
Элена зажмурила свои глаза и умирающимъ голосомъ проговорила:
— Ахъ, этотъ? Шарманщикъ какой-то! Кажется, былъ сначала уличнымъ паяцомъ, потомъ каменщикомъ, а теперь ходитъ съ шарманкою, вчно покровительствуетъ ей! У этого ребенка какая-то изумительная притягательная сила! Необыкновенное сходство со мной! Вы замчаете, пани Плацида, что у Клары совершенно мои черты, мои волосы, мои глаза? И я тоже… когда-то… была очень счастлива, также привлекала къ себ всхъ… Помню, когда въ первый разъ съ maman я была на бал князя…
— Милая Элена,— ласково перебила собесдница,— что было, то прошло. Но теперь, когда вы такъ обднли, теб не мшало бы лучше присматривать за дтьми.
Элена схватилась за голову блыми, страшно исхудалыми руками.
— Ахъ, ахъ! голова моя! бдная моя голова! У меня и такъ постоянно болитъ голова, а по ночамъ, милая пани Плацида, я еле не задыхаюсь отъ кашля… Въ груди точно раскаленные уголья.
Она прижала руку ко впалой, тяжело поднимающейся подъ розовымъ платочкомъ, груди.
Плацида Лирская съ участіемъ смотрла на нее.
— Ты живешь въ нездоровой обстановк,— начала та,— почти никогда не выходишь изъ этого сыраго, холоднаго дома, плохо шь и цлыя ночи проводишь безъ сна, за книжками… Тутъ Геркулесъ, и тотъ бы не выдержалъ. Я уже сколько разъ совтовала теб: вмсто того, чтобы брать обды изъ плохой кухмистерской, займись сама хозяйствомъ, ходи въ городъ, покупай, готовь… развлечешься, будешь здорова…
Элена съ презрительнымъ отвращеніемъ махнула рукой.
— Не умю,— прешептала она,— и… не могу! Нервы у меня такъ впечатлительны… я вздрагиваю при вид сыраго мяса… Наконецъ, меня ничто не интересуетъ… Я жду только той минуты, когда все утихнетъ вокругъ меня, чтобъ взять книгу и читать… читать… читать до забвенія объ окружающемъ, до упоенія. Ночь для меня — самое лучшее время: тогда вс спятъ и мн ничто не мшаетъ. Только у меня не всегда бываютъ свчи… я и обхожусь, какъ могу… поэтому и васъ принимала въ темнот… Кром этого огарка, въ комод осталась только одна свча, а купить не на что…
— Вотъ то-то и дло!— сказала пани Лирская,— еслибъ ты поменьше читала свои романы… еслибъ хоть немного примирилась съ жизнью, хотя и тяжкою, но…
Элена выпрямилась. Румянецъ яркими пятнами выступилъ на ея худыхъ щекахъ, глаза блеснули.
— О!— крикнула она,— странное дло! Вс имютъ право длать, что имъ угодно, только я одна нтъ! Сколько женщинъ, въ моемъ положеніи, въ мои года, наконецъ, съ моей наружностью начали бы искать счастья… хоть бы на дорог порока! А я?… Я осталась врной женой, да какого мужа? Я заживо погребена въ нужд и униженіяхъ! Я умираю отъ горя и скуки и, все-таки, не схожу съ пути добродтели! А на свт, все-таки, есть любовь и счастье… на свт есть довольство, увеселенія, роскошь… Если я не могу обладать всмъ этимъ въ дйствительности, то не мшайте мн пользоваться имъ хоть въ воображеніи!
Плацида ничего не отвчала. Прошло нсколько минутъ. Наконецъ, она тихо и несмло сказала:
— Что Илярій? Часто теперь напивается?
Элена горько усмхнулась.
— Какъ когда. Бываютъ трезвые дни, когда онъ работаетъ, переписываетъ бумаги для адвокатовъ и вс заработанныя деньги отдаетъ мн… Признаюсь вамъ, что эти дни для меня самые тяжелые… вчно подъ бокомъ торчитъ что-то… ни минуты уединенія… Потомъ онъ надодаетъ мн выговорами за мое чтеніе… говоритъ, что я дтьми никогда не занимаюсь, и говоритъ въ такихъ неделикатныхъ выраженіяхъ, что когда онъ кладетъ перо и перестаетъ писать, у меня сердце перестаетъ биться изъ опасенія, чтобы онъ не заговорилъ со мной… Но, къ счастью, онъ чаще всего тогда сажаетъ на колни Клару и ласкаетъ ее по цлымъ часамъ. Годъ тому назадъ, въ такомъ же припадк трезвости, онъ отдалъ Дамка въ науку къ слесарю… Я умоляла его, просила, чтобы онъ не длалъ этого, повторяла сто разъ, что когда-нибудь мои родные да отзовутся же, вспомнятъ обо мн, и тогда наши дти пойдутъ далеко… Онъ ничего и слушать не хотлъ, наговорилъ мн кучу непріятностей и отдалъ Дамка по контракту, на срокъ… Мой сынъ — ученикъ слесаря! О! иронія судьбы!
Пани Лирская опять покачала головой.
— Что же длать, душечка?— кротко замтила она,— знать теперь времена такія… Мн самой было очень, очень тяжело, когда мой кузенъ, Титусъ Тиржицъ, отдавалъ моего Мориса на кожевенный заводъ… Я врю въ его умъ и вчно останусь благодарна за его ангельскую доброту ко мн и къ моему сыну… но, все-таки, мн было какъ-то грустно. Покойникъ, мой возлюбленный мужъ, происходилъ изъ шляхетской фамиліи и все время былъ чиновникомъ… моя мать — Таржицъ по фамиліи… Странно мн казалось, чтобъ Морисъ сдлался кожевникомъ, хотя Титусъ клялся, что если мальчикъ оправдаетъ его ожиданія, онъ дастъ ему небольшой капиталъ на устройство собственной фабрики… Я не противилась желанію человка, по милости котораго мы существуемъ, но въ глубин души желала, чтобы Морисъ окончилъ гимназію и пошелъ бы по другой какой-нибудь дорог. Ребенокъ былъ слабъ здоровьемъ, науки какъ-то плохо ему давались, наградъ не получалъ… Потомъ и на завод пробылъ не долго, работа не по его силамъ… онъ такой нжный, свободу любитъ… конечно, какъ всякій молодой человкъ. Титусъ разгнвался, пенсію платитъ мн, какъ и прежде, но къ Морису сталъ совершенно равнодушенъ, почти вниманія не обращаетъ. Вотъ и теперь, признаюсь теб, Элена, я приняла, чтобы… чтобы…
Она замялась и опустила внизъ глаза. Голосъ ея началъ дрожать.
— Конечно, прежде всего, чтобъ навстить тебя, а потомъ… мн сказали, что Морисъ бываетъ иногда… на вашемъ двор… въ томъ самомъ мст… гд бываетъ и твой мужъ… Вотъ, я и думала, не разузнаю ли я какимъ-нибудь способомъ, правда ли это?… Я даже намрена просить твоей помощи въ этомъ дл…
— Какъ же я могу помочь вамъ, пани Плацида?— спросила, Элена, которая отъ времени до времени все посматривала на лежащія на комод книжки. Съ минуты, когда она перестала говорить о себ, присутствіе гостьи становилось для нея утомительнымъ.
— Я думала… что ты пошлешь кого-нибудь… посмотрть…
— Кого же я могу послать? Ливрейной прислуги нтъ у меня.
— Какая досада! какая досада!— прошептала про себя женщина въ бломъ чепц,— что я не попросила того шарманщика… Хоть это и стыдно, да что-жь длать? Я знала бы, по крайней мр, какъ отвчать тмъ, что о моемъ сын такія сплетни распускаютъ! Элена! милая! помоги мн, пошли кого-нибудь… ну, хоть сосда какого-нибудь… сосдку…
— Я со здшними жильцами не вхожу ни въ какія сношенія, — уже съ нескрываемой скукой и утомленіемъ отвтила Элена.— Еслибъ Дамекъ или Владзя были дома, то послала бы кого-нибудь.
— Какъ!— вскрикнула Плацида,— сыновей своихъ… сыновей… послала бы въ… въ…
Она остановилась. Языкъ не могъ выговорить названія мста, куда, какъ она опасалась, ходитъ ея сынъ.
Элена пожала плечами.
— Что-жь длать! Они привыкли къ этому, часто ходятъ туда за отцомъ… Они, пани Плацида, больше дти Илярія, чмъ мои… вс пошли въ Илярія… Даже Клара… и она ко мн совершенно равнодушна, а отца любитъ страстно. Съ того времени, когда мой старшій, мой красавецъ Тадзя умеръ, я… считаю себя бездтною. Для меня ни въ чемъ и нигд радости нтъ… только и живу воображеніемъ. Во мн…
Она снова разговорилась и оживилась. А ея грустная собесдница, казалось, и не слушала ея, вся ушла въ свою глубокую, безрадостную думу.
— О, Госпoди!— медленно и задумчиво сказала она, наконецъ, — что бы сказалъ мой милый Винцентъ, еслибъ всталъ изъ гроба? Лучшій другъ его, Илярій Шарскій, такой умный, такой положительный человкъ, въ… кабак… Родной его сынъ, такой добрый, такой прекрасный ребенокъ, можетъ быть… Что длается съ людьми на свт! Были пріятелями, сослуживцами въ одномъ управленіи… вдругъ трахъ! обоихъ выгнали! За что? Боже милосердый! будь Ты судьй нашимъ. Несправедливость такъ поразила ихъ, что одинъ терзалъ себя и затерзалъ до смерти, а другой… до сегодня ищетъ успокоенія въ водк!.. О! Боже справедливый, будь Ты мстителемъ нашимъ!..
Она достала изъ кармана платокъ и отерла свои влажные глаза, а Элена въ это время втихомолку вытащила изъ-подъ грязной подушки книгу и нетерпливо переворачивала ея листы своими худыми, блыми пальцами.
Вдругъ кто-то съ трескомъ отворилъ входныя двери, въ темной комнат послышался топотъ двухъ паръ ногъ, — одной въ обуви, другой босикомъ. Отворились и другія двери и на порог показались два мальчика: старшій, обутый въ сромъ сюртучк, лтъ тринадцати, младшій — босой, въ какой-то неопредленной одежд, не то блуз, не то рубашк, моложе десяти. Они остановились у порога.
— Отецъ дома?— спросили разомъ два задыхающіеся голоса.
Клара, которая въ своемъ грязномъ платьиц заснула было на маленькой кроватк, теперь повернула къ братьямъ свою растрепанную головку и жалобнымъ голоскомъ закричала:
— Папы нту! нту! Папа въ кабак! Напьется и опять на лстниц… Сонъ сомкнулъ ея вки, маленькая головка вновь повалилась на грязный валикъ, служащій вмсто подушки.
Элена прижимала руку къ груди.
— Тише! тише!— простонала она, — не кричите только, мои милые! Охъ, голова моя… голова! Какъ вы меня перепугали! Кто же такъ внезапно и съ такимъ крикомъ входитъ въ домъ? Неужели мн никогда не удастся пріучить васъ къ приличнымъ манерамъ!
Не обращая ни малйшаго вниманія ни на жалобы матери, ни на присутствіе посторонняго лица, оба мальчика, толкая другъ друга, направились прямо къ шкафу, гд виднлось нсколько горшковъ и тарелокъ. Дверцы шкафа съ шумомъ растворились, горшки застучали, тарелки зазвенли.
— Ничего нтъ!— заоралъ старшій.
— Ничего нтъ!— съ отчаяннымъ пожатіемъ плечей повторилъ младшій.
— Вотъ теб. И всегда такъ! Человкъ возвращается съ работы и не наводитъ дома ни крошки хлба! Учись такъ-то слесарному ремеслу, учись и съ голода хоть желзо гложи!
Младшій мальчикъ об руки запустилъ въ свои растрепанные золотистые волосы.
— Такъ всегда!— плаксиво началъ онъ жаловаться.— Когда отца дома нтъ, то и пость нечего! Мама сама, все сама състь, или книжекъ себ накупитъ, а намъ шишъ! Томашъ гораздо счастливе: ему мать каждый день такой кусокъ хлба отржетъ, просто страхъ, и картофелю… и Антка счастливе: всегда что-нибудь выпроситъ у прохожихъ…
Изъ груди Элены вырвался глубокій вздохъ.
— О! какъ меня мучатъ эти дти! Убиваютъ меня! И какая несправедливость, о, Боже! Что я ла сегодня? Обдъ изъ кухмистерской купить было не на что… Илярій, что у него было, все забралъ съ собою… Съла одинъ только хлбъ и полстакана прокислаго молока. А они мн выговоры читаютъ, что я все подаю…
Нсколько слезинокъ потекли по ея худымъ щекамъ, блдныя губы задрожали, а глаза, сквозь слезы, съ жаднымъ нетерпніемъ все обращались, на раскрытыя страницы книги. Плацида, грустная и разстроенная, все время знаками подзывала къ себ мальчиковъ, но т не обращали на нее ни малйшаго вниманія. Наконецъ, пани Лирская достала изъ кармана кошелекъ, и мальчики сразу догадались, въ чемъ дло. Теперь, когда они подошли ближе къ свчк, можно было и разсмотрть ихъ. Глаза старшаго какъ-то странно бгали изъ стороны въ сторону, младшій, напротивъ, былъ неповоротливъ и постоянно смотрлъ въ землю.
Плацида вынула изъ маленькаго портмоне серебряную монету и подала ее старшему мальчику.
— Подите въ кухмистерскую,— ласково сказала она,— и купите тамъ себ чего-нибудь на ужинъ.
Глаза обоихъ мальчиковъ блеснули и оживились, по губамъ старшаго промелькнула едва замтная, хитрая усмшка. Оба сдлали что-то врод намека на поклонъ и собирались было выйти, какъ пани Лирская неврнымъ голосомъ проговорила:
— Подождите, дтки, подождите немного!
Т остановились, дрожа отъ нетерпнія.
— Милая Элена!— тихо начала женщина, — такъ какъ они всегда тутъ ходятъ… то, можетъ быть, все одно… можетъ быть, ты пошлешь Дамка, чтобы онъ посмотрлъ… нтъ ли тамъ… моего Мориса… а?
Элена медленно повернула голову къ дтямъ.
— Дамекъ!— проговорила она слабымъ голосомъ, — поди къ виноторговцу… попроси отца возвратится домой, да, кстати, посмотри, тамъ или нтъ панъ Маврицій Лирскій… ты знаешь, вдь, его? сынъ пани…
— Какъ не знать!— крикнулъ было Дамекъ, но Владзя перебилъ его.
— Тамъ, тамъ наврно! Я его столько разъ видлъ тамъ!
— Ты ошибаешься, милочка, — дрожащимъ голосомъ проговорила пани Лирская, — лгать — очень дурная привычка… Онъ тамъ до сегодня никогда не бывалъ, а я просто хочу узнать — теперь не тамъ ли онъ, чтобъ проводилъ меня домой! Димекъ! ты старшій… не солжешь! Поди, посмотри и приходи тотчасъ же, чтобъ сказать мн…
— Иду!— крикнулъ Димекъ.
— И я иду!— еще громче повторилъ Владзя.
— Только скорй возвращайтесь и разскажите!— бросила имъ въ догонку Плацида.
— Въ одну секунду будемъ назадъ!— уже изъ-за двери послышался голосъ Дамка.
Женщины снова остались одн. Элена молчала и смотрла на книжку. Плацида, съ глазами, устремленными въ землю, крпко прижавъ руки къ груди, колыхалась изъ стороны въ сторону. Она была блдне, чмъ прежде.
— Вотъ до чего дошло! До чего дошло!— шептали ея блдныя губы,— да нтъ! не можетъ быть! одни сплетни…
Дамекъ сдержалъ свое общаніе. Не прошло и пяти минутъ, какъ онъ возвратился и отрапортовалъ на порог:
— Тамъ! тамъ! играетъ на бильярд…— и снова исчезъ.
Плацида вскочила съ мста и судорожно схватилась за голову,
— Что мн теперь длать?— отчаянно прошептала она,— что длать? Идти туда и просить его… умолять… чтобъ вышелъ… или утромъ сказать… или сдлать видъ, что ничего не знаю? О, дитя мое, бдное дитя! Что скажетъ Титусъ, если узнаетъ отъ кого-нибудь? Что чувствуетъ теперь мой незабвенный Винцентъ?…
Шепча, она собирала съ трехногихъ стульевъ свою одежду.
Вдругъ она остановилась на средин комнаты. Какое-то героическое, ршеніе вырисовалось на ея встревоженномъ лиц.
— Пойду,— сказала она,— пойду и выведу его оттуда… Что изъ того, что тамъ кабакъ?.. О, Боже мой! Пока живу, никогда нога моя… въ такихъ мстахъ…
Слезы хлынули изъ ея глазъ ручьемъ.
— А какъ онъ обидится… скажетъ, что его преслдуютъ, шпіонятъ, жизнь отравляютъ?… Бдный ребенокъ! Грустно живется ему, правда, правда!.. Лучше ужь утромъ скажу… стану передъ нимъ на колна:., буду умолять… а теперь только въ окно загляну… хоть въ щель… можетъ быть, и неправда!
Она вышла, забывъ даже проститься съ хозяйкой, но Эленъ не обратила на это никакого вниманія. Съ момента, когда ушли дти, а Плацида перестала съ ней разговаривать, она всею душею углубилась въ книжку. Не слыхала она крика Дамка о пребываніи въ шинк Мавриція Лирскаго, не видала отчаянія, колебаній и удаленія своей собесдницы. Глаза ея оторвались отъ книги только тогда, когда свчка почти совсмъ догорла и еле-еле освщала страницы книги. Только тогда она встала, выпрямила свою стройную фигуру и неровными шагами подошла къ комоду. Тамъ хранился огарокъ стеариновой свчки… А сколько можно перевернуть страницъ, пока догоритъ онъ!
Въ большихъ, голыхъ комнатахъ воцарилась гробовая тишина, только отъ времени до времени втеръ постукивалъ плохо затворенными дверями, да жалобно, жужжала муха, попавшая въ паутину. Лежащая на кушетк женщина дрожащими пальцами перевертывала страницы маленькой книжки, 12-го тома какого-то безконечно длиннаго романа, гд фигурировали князья и злоди, дамы высшаго свта и падшія женщины, салоны и вертепы, геройства и преступленія, блаженство и муки любви. Она поглощала это всею глубиною своей впалой груди, всею силою мозга, читала съ увлеченіемъ, забываясь все боле и боле. Худыя щеки ея разгорлись, глаза засверкали, густые, свтлые волосы разсыпались по подушк. Машинально, какъ будто ее что-то давило, она сбросила съ себя розовый платочекъ и разстегнула нсколько пуговицъ ворота. Теперь она походила или на пьяную женщину, или на вакханку.

II.

Сильвекъ едва протискался со своею шарманкой въ узкую дверь кабака. Дверь вела прямо въ маленькую комнату, кругомъ обставленную полками съ сигарами, папиросами и разными ящиками, всякихъ величинъ и формъ, но одинаково непривлекательной наружности. Ближе къ одной изъ стнъ примыкалъ столъ, замняющій буфетъ, а на немъ, помимо шеренги разнообразныхъ бутылокъ, зеленли въ глиняныхъ мискахъ соленые огурцы, лежали на выщербленныхъ тарелкахъ селедки самаго плохаго сорта, валялись булки, бублики и почернвшіе отъ пыли и сырости куски сыра. За буфетомъ прохаживался бородатый еврей, который все усиливался придать своей физіономіи отпечатокъ важности, да неизвстно зачмъ торчали дв двочки, тоже еврейки, съ растрепанными волосами и апатичнымъ взглядомъ.
Сильвекъ снялъ съ плечъ шарманку, поставилъ ее на стулъ и, кивнувъ головой хозяину, сказалъ:
— Нуженъ я вамъ буду сегодня, или нтъ?
— А я почемъ знаю,— равнодушно протянулъ еврей.— Посидите, тогда и увидите, будутъ ли охотники, или нтъ. Гостей, слава Богу, довольно… можетъ быть, и музыка понадобится.
Сильвекъ пошелъ по направленію къ маленькой дверц, въ самой глубин комнаты. Онъ былъ настолько высокъ, что долженъ былъ наклониться, чтобъ переступить порогъ второй комнаты. Какъ только онъ отворилъ дверь, на него пахнуло дымомъ и запахомъ спиртуозныхъ напитковъ. Въ комнат было такъ накурено, что вновь прибывшій человкъ съ трудомъ могъ бы различить находящіеся въ ней предметы. Современемъ глазъ привыкалъ и могъ различать большую комнату, съ поломъ и низкимъ потолкомъ, съ закопченными стнами, на которыхъ уныло мерцали два жалкихъ кенкета. Посередин комнаты стоялъ билліардъ съ порыжвшимъ отъ времени сукномъ, а вокругъ билліарда стояло и расхаживало нсколько человкъ, за билліардомъ можно было замтить еще дверь, ведущую въ совершенно пустую комнату. Къ стнамъ билліардной жались дв лавки, нсколько столовъ и стульевъ. На одной изъ лавокъ, поближе къ кенкету, стало быть, лучше освщенной, сидлъ человкъ средняго роста, плечистый, хотя худощавый, съ короткими, сдющими волосами, съ большимъ, одутловатымъ лицомъ, безъ всякаго, признака растительности. Сидлъ онъ въ самой небрежной поз, почти лежа верхней половиной тла на стол, смоченномъ остатками разныхъ напитковъ, и, поднявъ вверху указательный палецъ, съ полуидіотской улыбкой монотоннымъ голосомъ вщалъ:
— Повторяю вамъ, что плохо жить на свт! Люди людьми какъ шашками играютъ! Облюбовалъ ты какой-нибудь клочокъ земли, воздлалъ его въ пот лица своего… именно, именно въ пот лица, потому что не всегда же ты былъ кабацкимъ завсегдатаемъ, а когда-то трудился и думалъ себ: здсь я стою, здсь работаю, здсь жить и впередъ буду съ семьей моей! А оказывается нтъ! Иди прочь! говорятъ. За что прочь? Почему прочь? Разв я лнтяй? или разбойникъ? или развратникъ какой-нибудь? Сохрани Боже! Весь городъ знаетъ, какимъ чиновникомъ былъ Иларій Шарскій. Въ свою палату ходилъ пунк… ту… аль… но, дло свое зналъ, милостивый государь, какъ свои пять пальцевъ, дурнаго никому не длалъ, сохрани Боже! Иди прочь! За что прочь? Куда? Съ семействомъ! на улицу! безъ гроша!… Вотъ, милостивый государь, несправедливость-то, она я есть! И покатился шаръ по мостовой, и докатился сюда, къ Хаиму… Что длать! Квартиры стали дороги… дти хотятъ сть… и жена… Хаимъ подъ бокомъ, а въ сердц рана, какъ зальешь ее, то не такъ больно… Говорятъ, на войн стрляютъ и штыками колятъ… страшно! да не такъ страшно, какъ носить въ душ сознаніе несправедливости… Жжетъ она, милостивый государь, колетъ, ржетъ… Ибо что такое несправедливость? Это убійство, милостивый государь, это отрава, отъ нея руки опускаются, кровь превращается въ жолчь… Смотришь на себя и не знаешь, тотъ ли ты самый человкъ, какимъ былъ, или нтъ? Натурально, что не тотъ: ты несправедливость, ходящая на двухъ но8ахъ и взывающая къ Господу Богу объ отмщеніи… Богъ высоко, но и до него можно дойти. Отчего не дойти? Можно… нужно только въ силахъ своихъ укрпиться… да!
Дрожащей, желтой рукой онъ взялъ стоящую передъ нимъ бутылку съ водкой, налилъ до верху большую оловянную чарку и выпилъ ее всю.
— Вотъ такъ!— крикнулъ чей-то голосъ.— Шарскій уже подкрпился, теперь ползетъ по лстниц къ самому Богу.
Шарскій ударилъ рукою по столу. Срые глаза его сверкнули изъ-подъ распухшихъ вкъ.
— И ползу!— крикнулъ онъ,— Богомъ клянусь, ползу! Еще немного подкрплюсь, и ползу… Разъ не дойду, другой разъ не дойду, а въ десятый разъ дойду, до самаго неба дойду. Самому Богу принесу жалобу, пусть Онъ самъ ршитъ, что мн длать съ моими дтьми… Трое дтей… Было четверо, теперь трое. Что я съ ними сдлаю… что я имъ дамъ?… Сердце разв свое вынуть и сказать: шьте? Кровь свою выпустить и сказать: пейте?
Онъ закрылъ глаза рукою и заплакалъ.
— А! панъ Шарскій, правду вы говорите! Нтъ правды на свт! Несправедливость направо, несправедливость налво! Всюду несправедливость!— раздалось надъ самымъ ухомъ плачущаго пьяницы.
Шарскій отнялъ руку отъ лица.
— Правда, панъ Сильвестръ, правда! Вы не глупый человкъ… а т, съ позволенія сказать, дураки, только смются надо мной… А надъ чмъ тутъ смяться-то? Надъ горемъ человческимъ, надъ нуждой человческой, надъ горькою несправедливостью? А, впрочемъ…
Онъ понизилъ голосъ и продолжалъ таинственно:
— Чего и требовать отъ нихъ? Люди они простые, неотесанные, темные… мужичье… Я совсмъ иное дло… и вы тоже… Мы между ними… господа., цивилизація…
Сильвекъ усмхнулся.
— Вы сюда случайно попали, благодаря той несправедливости… а я… почему я здсь чужой?— проговорилъ онъ. Улица — моя мать, шинокъ — моя школа… Почему же мн быть здсь чужимъ?
По горькой усмшк, скривившей его губы, не трудно было догадаться, что, несмотря на свои увренія, онъ на самомъ дл чувствовалъ себя ‘чужимъ’ въ обществ, которое теперь онъ осматривалъ своими горящими глазами. На одномъ только человк онъ могъ остановить свой взоръ и внимательно началъ вглядываться въ него. Вдругъ лицо его прояснилось радостью.
Человкъ, привлекшій вниманіе Сильвка, былъ стройный двадцатилтній юноша, рзко отличавшійся отъ окружающаго общества. Лицо его было бло, съ яркимъ румянцемъ, рыжеватые волосы старательно подвиты, костюмъ хотя скромный, но, однако, доступный только людямъ высшихъ сферъ общества. Быть можетъ, зная, куда отправляется, онъ надлъ нарочно одежду похуже, но, все-таки, казался настоящимъ баричемъ среди заплатанныхъ сюртуковъ и запачканныхъ блузъ. Отъ времени до времени онъ доставалъ изъ бокового кармана тонкій платокъ и тогда по всей комнат проносилась струя сильнаго аромата. Онъ игралъ на билліард съ какимъ-то молодымъ парнемъ, не то штукатуромъ, не то мельникомъ, совершенно, впрочемъ, трезвымъ. Зрителей было довольно много, покуривая трубки на коротенькихъ мундштукахъ, попивая водку и закусывая солеными огурцами, они иногда длали замчанія относительно игры и играющихъ,— замчанія, иногда злыя, но всегда не особенно пристойныя для самолюбія игроковъ. Очевидно, завсегдатаямъ кабака не по вкусу приходилось присутствіе панича, но тотъ не обращалъ ровно никакого вниманія на различныя выходки, направленныя противъ него и казался весь поглощеннымъ своимъ занятіемъ. Конечно, онъ былъ настолько выше этихъ людей, что никакой ихъ поступокъ не могъ оскорбить его. Онъ пришелъ сюда просто для того, чтобъ играть… Отчего онъ не отправился въ другое мсто, боле соотвтствующее его вкусамъ и потребностямъ? Это была ужь его тайна. Онъ пришелъ сюда, чтобъ играть, а, можетъ быть, познакомиться с:ь молодой двушкой, которая сидла тамъ, въ углу, и безцльно глядла куда-то въ даль своими красивыми, грустными глазами. Паничъ отъ времени до времени поглядывалъ на нее, иногда длалъ какіе-то таинственные знаки и потомъ вновь брался за кій съ азартомъ истаго и страстнаго игрока. Онъ выигралъ дв партіи, молодой рабочій въ фартук положилъ на бортъ мелкую серебряную монету, а когда зрители изъявили ему сво сочувствіе, беззаботно воскликнулъ:
— Э, велика бда! Завтра заработаю больше!
— Нтъ! отыграйся!— крикнулъ чей-то голосъ,— отыграйся, Франекъ! Реваншъ! Паничъ обязанъ дать теб реваншъ! Разв это хорошо, такому паничу уносить изъ кабака деньги бднаго человка? Паничъ зашелъ сюда случайно! Онъ еще проиграетъ теб столько, что ты намъ гарнецъ спирту поставишь…
Паничъ безпокойно оглядывался въ сторону двушки и видя, что она уходитъ вслдъ за какимъ-то оборванцемъ, вновь взялъ кій, какъ чья-то рука, загрубвшая, но чрезвычайно изящной формы, сильно ударила его по плечу.
— Наконецъ-то попался ты мн, голубчикъ!— раздался за его спиною голосъ Сильвка. Молодой человкъ вздрогнулъ и обернулся назадъ.
Минуту они молчаливо глядли въ глаза другъ другу.
— Помнишь?— прервалъ молчаніе Сильвекъ, а губы его дрожали отъ злой улыбки. Видно было, что ему было и смшно за теперешнее, и злость разбирала за старое. Послдняя превозмогла.
— Давно ужь я слжу за тобою, знаю даже, гд ты живешь съ своею матерью и какъ тебя зовутъ… только, вотъ, ты до сихъ поръ въ руки мн не попадался. Помнишь мое колечко съ изумрудомъ?… Теперь ужь я знаю, какъ этотъ камень называется и сколько стоилъ! Отлично ты одурачилъ меня тогда… не глупъ, видно… ну, а теперь пора и расплатиться! Да, расплатиться и именно здсь и сію же минуту! Заплати, сколько ты мн долженъ! Отдай, что укралъ!
Онъ теперь держалъ Мавриція Лирскаго обими руками и трясъ его, какъ тоненькое, хилое деревцо. Маврицій подеремнно то блднлъ, то краснлъ. Боязнь и гнвъ всецло забрали его въ свою власть.
— Чего теб нужно отъ меня? Пусти… Я не тотъ, за кого ты меня принимаешь… Я никогда не видалъ тебя…— бормоталъ онъ.
— Да?— крикнулъ Сильвекъ,— и тогда тоже не видалъ меня, врно, когда говорилъ о своемъ дяд, что онъ мн черезъ-чуръ много дастъ денегъ? Плевать мн на твоего дядюшку, большаго пана, и на его деньги, а ты… ты долженъ заплатить! То была и моя собственность! Можетъ быть, благодаря ей, я нашелъ бы свое счастье, можетъ быть, ее бы достало заплатить въ школу за ученье, можетъ быть, я сдлалъ бы изъ нея употребленіе лучшее, чмъ ты, котораго дядюшка училъ, училъ, да и выучилъ на то, чтобъ ты, какъ и я, по шинкамъ таскался.
За исключеніемъ Шарскаго, который, не обращая ни на что вниманія, продолжалъ свой монотонный разговоръ, вс остальные гости шинка окружили молодыхъ людей. Дло пахло дракой, а, можетъ быть, чмъ-нибудь и боле крупнымъ. Любопытство и скрытое удовольствіе рисовались почти на всхъ лицахъ, всякая перебранка, всякая свалка служили этимъ людямъ тмъ же, чмъ инымъ служатъ театральныя представленія, публичныя лекціи и т. п. Со всхъ сторонъ посыпались вопросы, восклицанія и совты.
— Держите его, чтобы не ушелъ! Все раскажу!— уврялъ Сильвекъ.
Чьи-то сильныя руки такъ ухватили локти Лирскаго, что онъ ни на шагъ не могъ двинуться съ мста и только стоналъ отъ боли и страха. Сильвекъ отошелъ въ сторону и началъ разсказъ о приключеніи, которое въ первый разъ осязательно познакомило его съ людской неправдой. Рчь его полилась бурнымъ, ни чмъ не сдерживаемымъ потокомъ, такъ можетъ говорить только дикарь, не могущій совладть съ собою и не отдаться во власть своихъ впечатлній. Смуглыя щеки Сильвка разгорлись, глаза вспыхнули зловщимъ огнемъ, два ряда блыхъ зубовъ такъ и сверкали изъ-подъ чернаго пушка нарождающихся усовъ и придавали его лицу какое-то кровожадное выраженіе. Одежда его, состоящая изъ плисовой блузы, ременнаго пояса, высокихъ сапоговъ и краснаго платка на ше, нисколько не связывала движеній его гибкаго тла. Онъ говорилъ быстро и сильно жестикулировалъ, несмотря на воодушевленіе, вс его движенія были замчательно изящны и пластичны.
Какъ только сущность дла стала выясняться, аудиторія, не дожидаясь конца разсказа, разразилась градомъ свистковъ, проклятій и ругательствъ. Лирскаго сжимали все сильне и сильне, кричали, что по справедливости паничъ долженъ возвратить бдному человку стоимость украденной вещи, что, если при немъ нтъ денегъ, то пусть отдастъ часы, сюртукъ, пальто и даже носовой платокъ, отъ котораго такъ хорошо пахнетъ. Лирскій теперь дрожалъ весь, съ головы до ногъ, зубы его стучали какъ въ лихорадк, но, несмотря на все это, глаза его, устремленные на Сильвка, горли страшною ненавистью. Наконецъ, какая-то рука уже протянулась за его часами.
— Караулъ!— закричалъ Лирскій.
На этотъ крикъ двери шинка распахнулись и на порог появился перепуганный до нельзя хозяинъ и началъ умолять гостей прекратить ссору.
— Уголовное дло!— лепеталъ онъ, — уголовщина! Боже, какое несчастіе! Шинокъ мой закроютъ, разорятъ до нитки!
Гости до нкоторой степени опомнились. Молодой каменщикъ, бывшій партнеръ Лирскаго, нахлобучилъ на голову шапку и торопливо выбжалъ вонъ, бородатый извощикъ отправился на свое старое мсто, у стны, и, усмхаясь, вновь закурилъ коротенькую трубочку, остальные тоже намревались удалиться и толпились у дверей. Лирскій подъ прикрытіемъ хозяина скрылся въ толп, а Сильвекъ, прислонившись плечами къ стн, не принималъ никакого участія въ поднятой имъ же самимъ свалк.
Вся толпа ввалила въ сосднюю комнату, гд еще нсколько минутъ слышался топотъ ногъ, подавленные крики, насмшливый хохотъ, наконецъ, выходныя двери со стукомъ отворились, на мостовую упало что-то мягкое и вся толпа вновь вернулась въ билліардную. Оборванецъ, за полчаса тому назадъ угощавшій въ буфет красивую двушку, явился въ сюртук, накинутомъ на плечи, въ рукахъ двушки блестли серебряные часы на золотой или, можетъ быть, позолоченной цпочк, кто-то еще помахивалъ надъ головой парой щегольскихъ ботинокъ, а старуха, очень смахивающая на вдьму, прикладывала къ своему красному, расплывшемуся носу тонкій, надушенный платокъ.
— А деньги? деньги? Денегъ разв не было?— раздалось съ разныхъ сторонъ.
Никто не видалъ, что красивый, маленькій портмоне былъ вытащенъ у Лирскаго какою-то загрублою рукою и исчезъ въ широкомъ карман холщевыхъ штановъ. Хотя вншность кошелька была очень привлекательна, но содержимое, увы, не велико. Загрублая рука съ быстротою молніи осмотрла скудное количество мелкихъ серебряныхъ монетъ, находившихся внутри кошелька.
— Денегъ-то нту, а какъ бы не случилось съ нами какой нибудь бды?— спросилъ кто-то изъ толпы.— Пожалуй, жаловаться пойдетъ, полицію приведетъ сюда!
Остальные громко расхохотались.
— Ха ха! что выдумалъ! Какъ же, признается онъ, что былъ здсь! Да, вдь, это стыдъ и срамъ! И не пикнетъ никому, пока живъ! Врно!
Вещи Мавриція Лирскаго въ безпорядк валялись на билліард.
— Эй, кладбищенскій!— крикнулъ какой-то рослый парень,— бери, что твое, а намъ поставь гарнецъ водки. Что теб надлежало, мы отобрали безъ суда и полиціи… Что длать! За компанію и жидъ удавился! Рука руку моетъ. Бери за свое колечко, да и насъ не забудь… Слышишь?
Сильвекъ сдлалъ шагъ къ билліарду и протянулъ руку за часами съ золотой цпочкой, но вдругъ попятился назадъ. Губы, его сложились въ презрительную усмшку, то было проявленіе какого-то инстинктивнаго чувства отвращенія, незнакомаго всему окружающему обществу. Онъ поднялъ голову, скрестилъ руки и небрежно проговорилъ:
— Не стоитъ изъ-за такой дряни и руки марать. Не особенно большое сокровище! Если бы черезъ это человкъ могъ добиться своего счастья, тогда дло другое… а то какіе-то лохмотья, сорванные съ чьихъ-то плечъ… Отвратительно!
Онъ вышелъ въ сосднюю комнату, услся на низкомъ обрубк дерева и спряталъ въ ладони свое пылавшее лицо.
Толпа, посл нсколькихъ недружелюбныхъ замчаній относительно гордости Сильвка, приступила къ длежу добычи, не разъ тяжелая рука опускалась на плечи сосда, не одно проклятіе вылетло изъ мужскихъ и женскихъ устъ, только одинъ Шарскій попрежнему оставался безучастнымъ ко всему происходящему. Облокотившись на влажный отъ разлитой водки столъ, онъ все время безсмысленными, полусонными глазами поглядывалъ на зажженную лампу на противоположной стн и, вытягивая по направленію къ ней указательный палецъ, монотоннымъ голосомъ читалъ, ей, нравоученія.
— Женщина, милостивый государь, весьма важная вещь! То или другое! Ангелъ или чортъ! Всякому человку необходимо имть въ дом хозяйку, мать дтямъ и вчнаго друга. Откроешь передъ нею сердце… легче станетъ! Хорошо — такъ хорошо, плохо — такъ плохо, а мы всегда друзья. Но когда жена дурная, то бдному человку — хоть ложись да умирай! Горе случилось, обидли тебя, а она еще грызетъ! Я для того-то создана, я для этого-то не создана, я родилась въ такомъ-то семейств, отъ такихъ-то родителей, я молода, я красива, я болзненная женщина, я и я! и все припвъ къ тому: чмъ я родилась, и чмъ стала! А чмъ была-то, спрашивается? Имніе такое было, милостивый государь, что собака лежитъ на ихъ земл, а хвостъ ея на чужой! Да, да… А теперь все явилось! Дворцы… кареты… князья! Не видалъ! Клянусь Богомъ, не видалъ! Еслибъ видлъ, не взялъ бы! Камень на шею, милостивый государь, камень на шею, и повситься!… Клару жаль… охъ, какъ жаль!… послднія мои счастливыя минуты! Господу Богу жаловаться буду… апеллировать на несправедливость, въ высшую ин…стан…цію…
Тяжелыя вки такъ и закрывали полусонные глаза. Шарскій длалъ величайшія усилія, чтобъ не поддаться дремот и все бросалъ умоляющіе взоры на кенкетъ, который еле-еле мигалъ ему въ отвтъ черезъ закопченное стекло. Въ это время изъ шумящей толпы выдлились два мальчика. Одинъ, обутый, догрызалъ соленую селедку, причемъ сокъ отъ нея сбгалъ по его пальцамъ и падалъ на одежду, другой, босой, съ жадностью пожиралъ какое-то черное и липкое лакомство изъ меда и мака. Все это не мшало имъ съ любопытствомъ присматриваться къ происходящему и иногда вставлять свои замчанія. Старшій мальчикъ, въ шапк, надвинутой на глаза, которые не могли ни на минуту остановиться на одномъ предмет, обладалъ красными и такими длинными ушами, что какъ будто кто-то умышленно и очень часто вытягивалъ ихъ. Младшій, съ своими ясными, густыми волосами, походилъ на голоднаго, обиженнаго херувима.
Когда дти вошли въ кругъ огня, бросаемаго лампой, съ Шарскимъ произошло что-то необычное. Точно ему вылили ведро холодной воды на пьяную голову. Онъ широко раскрылъ глаза, поднялся съ мста, на распухшемъ лиц промелькнулъ проблескъ сознанія и только большія желтыя руки задрожали еще сильне.
— А!— крикнулъ онъ,— снова здсь! Снова!… Онъ сдлалъ усиліе, поднялся съ лавки, но опять тяжело опустился внизъ. Его руки протянулись въ сторону дтей, губы шептали, чтобы дтей взяли, увели куда-нибудь… выскли…
Никто не слыхалъ его, не слыхали и дти. Все вниманіе ихъ обратилось на билліардный шаръ, вновь появившійся на грязномъ, порванномъ сукн.
А Сильвекъ все это время одиноко сидлъ въ сосдней комнат. Тамъ, кром обрубка дерева и бочки съ квашеной капустой, была еще и печь, съ огромнымъ первымъ устьемъ, откуда раздавался громкій храпъ спящаго кота, и дв двери, изъ которыхъ одна отворялась прямо на дворъ. За другою дверью, замкнутою, плакалъ ребенокъ, а женскій голосъ старался его убаюкать. То жена шинкаря успокоивала больнаго ребенка.
Сильвекъ сидлъ лицомъ къ замкнутымъ дверямъ, низко опустивъ голову. Быть можетъ, псня матери, смшивающаяся съ нестройнымъ хоромъ пьяныхъ голосовъ, привела ему на память серебристый голосокъ дочери кузнеца, которая, когда-то давно, также пла надъ колыбелью своего маленькаго брата.
Можетъ быть, самый мотивъ псни, самыя слова, говорящія о родномъ дом, о свтлой дтской участи, неустанно преслдовали его, встрчали его. всюду, потому что онъ самъ жадно ловилъ ихъ, потому что въ немъ самомъ жило стремленіе слышать ихъ. Онъ такъ заслушался, что лицо его, горвшее за минуту передъ тмъ огнемъ и жизнью, теперь окаменло, какъ отлитое изъ бронзы. Погасшіе глаза его опустились въ землю, на лбу легли дв глубокія морщины. Онъ не слыхалъ, какъ дверь со двора тихо и медленно отворилась, не видалъ, какъ въ комнату вошелъ человкъ небольшаго роста, худощавый, въ длинной суконной одежд, въ шапк, изъ-подъ которой виднлся красный, обвязывающій голову платокъ Вошедшій остановился въ углу комнаты, возл бочки, на которой горла желтая свча, досталъ изъ-подъ полы скрипку и провелъ смычкомъ по струнамъ. Только тогда Сильвекъ поднялъ голову.
— Эй!— гнвно крикнулъ онъ,— кто ты такой, что приходишь сюда съ музыкой? Думаешь, можетъ быть, заработокъ отнять у меня? Я здсь играю постоянно, а кто мн вздумаетъ стать на дорог, прямо въ окно вышвырну. Слышишь?
Комната была такъ слабо освщена, что стоящему у бочки человку Сильвекъ представлялся въ вид неясной тни. Онъ поднялъ руку со смычкомъ и проговорилъ:
— Я не знаю, кто вы такой и за что такъ неласково принимаете меня въ этомъ мст, но голосъ вашъ мн кажется знакомымъ… Да, я когда-то его слышалъ.
— Пусть меня черти возьмутъ,— крикнулъ, вставая, Сильвекъ,— если я также не слыхалъ когда-то вашего голоса! Какъ васъ зовутъ?
Онъ подошелъ къ бочк, взялъ свчу и поднесъ ее къ самому лицу своего собесдника. То было блдное, сморщенное лицо, съ покраснвшими глазами и безкровными губами. Въ рамк краснаго платка и влажныхъ, свтлыхъ волосъ лицо это казалось какимъ-то плохимъ плодомъ со сморщенной и пожелтвшей кожей.
— Нтъ, не знаю и не видалъ,— сказалъ Сильвекъ, ставя свчу обратно,— и повторю то, что сказалъ: уходи отсюда вонъ. Въ этомъ кабак музыкантомъ я, и хлба у себя отнимать не позволю! Свтъ широкъ! Ступай, пока я не разсердился, а какъ разсержусь, то и скрипку твою, и тебя самого въ дребезги разобью. Чего-жь ты не уходишь? Чего еще ищешь?
Прибывшій не длалъ ни малйшаго движенія, только выцвтшіе, блдно-голубые глаза его жадно всматривались въ лицо Сильвка. Губы его нскольско разъ передернула нервная судорга.
— Постой!— закричалъ онъ, и протянулъ впередъ руки, защищаясь отъ занесеннаго надъ его головой кулака Сильвка.— Подожди минуту! Не обижай меня, не узнавъ кто я! Я ничмъ не провинился передъ тобой! Я былъ здсь на прошлой недл, игралъ, заработалъ нсколько копекъ, а тебя здсь не видалъ, и никто мн о теб не говорилъ ни слова. Теперь, конечно, я уйду, уйду куда-нибудь въ другое мсто, но, прежде всего, долженъ узнать, не измняетъ ли мн память… не сынъ ли ты Розаліи Елиновой, Сильвекъ, воспитанный кладбищенскимъ сторожемъ? Сходство громадное, непостижимое… глаза матери… голосъ отца…
Сильвекъ успокоился и только съ любопытствомъ глядлъ на незнакомца.
— Врно,— сказалъ онъ,— я Сильвекъ, выросъ ‘на могилкахъ’ у кладбищенскаго сторожа и въ метрик моей записана какая-то Розалія Клинова… Ну, такъ что-жь? А ты кто такой?
— Разв ты можешь меня помнить?— грустно сказалъ прибывшій.— Ты былъ такимъ маленькимъ, когда меня видлъ! Меня зовутъ Шимонъ Кенпа…
Сильвекъ радостно подпрыгнулъ на мст.
— Кенпа!— крикнулъ онъ, и сейчасъ же оправился, — панъ Кенпа! Какъ часто я вспоминалъ васъ, высматривалъ васъ на улицахъ и удивлялся, что вы совершенно исчезли изъ города! Ну, ну! Что я вамъ долженъ поразсказать, о чемъ буду спрашивать! Чего просить! Страхъ!
Блдное лицо Кенпы разцвло улыбкой невыразимаго счастія.
— Наконецъ, — прошепталъ онъ, — нашлась на свт хоть одна человческая душа, которая рада мн… и то ея… ея сынъ.
Съ живостью, которую трудно было ожидать отъ него, онъ ринулся къ Сильвку, схватилъ его за руки, притянулъ къ себ его голову и цловалъ его въ лобъ, въ глаза, въ уши, наконецъ, расплакался чуть не до истерики. Впрочемъ, Сильвка ласки эти скоре удивили и разсмшили, чмъ тронули.
— Что вы меня такъ цлуете? Довольно, будетъ! Разв мы пьяныя бабы, чтобы чмокаться другъ съ другомъ ни съ того, ни съ сего? Лучше вы разскажите-ка мн, гд вы были, что длали, что видли на бломъ свт. Я ужасно любопытенъ, а о васъ всегда думалъ, что вы человкъ умный и всему научить можете! Да и постарли же вы! Я вотъ какъ сейчасъ помню день, когда вы у насъ были. Тогда, кажется, вы были не стары. А теперь-то! Дряхлый старикъ и то лучше смотритъ!
— Пути жизни, дитя мое!— тряся головой, отвтилъ Кенла,— тяжелыя пути жизни! и патетически прибавилъ:
— Такъ всегда бываетъ съ людьми, посвящающими себя на службу человчеству!
— И достатковъ у васъ, кажется, не много,— продолжалъ Сильвекъ, оглядывая одежду Кенпы.— Разв у васъ нтъ другаго платья, чтобы ходить по городу въ срмяг?
— Нту, нту! Откуда взять мн его? А будетъ! ого! увидишь, дитя мое. Меня въ колесницахъ еще возить будутъ и внчать лавровыми внцами. Дай только окончить мн великую мою работу…
Сильвекъ громко расхохотался.
— Ну, до колесницъ вамъ еще далеко! На колесниц ли, въ телг ли, откуда вы теперь-то пріхали? Издалека?
Лицо Кенпы опять нервно дрогнуло. Онъ горько и гордо, вмст съ тмъ, улыбнулся.
— Откуда я прибылъ? Это бы могъ предположить? Будущіе вка станутъ слышать о подобныхъ вещахъ, какъ о страшномъ сн человчества… Я теперь, все-таки, горжусь, что раздляю судьбу Сократа, Джордано Бруно, Галилея и прочихъ великихъ мужей… Сократу велли принять ядъ, Джордано сожгли, Галилея заключили въ темницу… я, дитя мое, прихожу сюда изъ тюрьмы…
Сильвекъ обими руками схватился за. голову.
— Ай!— крикнулъ онъ,— какъ это скверно!— но потомъ весело добавилъ: — ну, ну! не велика бда! Въ тюрьму легко попасть ни за что, ни про что!.. Я зналъ хорошихъ людей, которые тамъ сидли и сидятъ… А васъ давно выпустили?
— Полгода тому назадъ, я пришелъ сюда пшкомъ… добрыхъ миль 40, по дорог игралъ въ корчмахъ танцы… Народъ у насъ хорошій, добрый (хоть онъ и длается иногда кровожаднымъ звремъ, какъ я разскажу теб впослдствіи), онъ награждалъ меня за музыку хлбомъ и деньгами. Вотъ ужь три мсяца, какъ я здсь, досталъ себ кой-какую работу… чиню старую обувь!.. а такъ какъ для моихъ цлей мн необходимо имть хоть какой-нибудь сюртукъ, я и ршилъ что-нибудь и смычкомъ зарабатывать… На прошлой недл я игралъ здсь, а тебя не видалъ.
— Прошлую недлю я просидлъ у Лукаша, въ его нор, потому что на меня хандра напала, а какъ она нападетъ на меня, то мн всякое человческое лицо противно. Пойдемте-ка! Пойдемте въ мою нору, то-есть въ нашу, потому что я живу съ Лукашемъ. Старикъ обрадуется, когда васъ увидитъ.
— Нтъ,— отказался Кенпа,— съ Лукашемъ я увижусь завтра или еще когда-нибудь!… Пойдемъ лучше ко мн… Намъ нужно поближе познакомиться… а для того, чтобъ ты узналъ меня, мн необходимо разсказать теб всю мою жизнь: чмъ я былъ, чмъ есть теперь и чмъ буду когда-нибудь! Пойдемъ!
— Хорошо! Пусть и такъ будетъ! Пойдемъ! А гд вы живете?
— Не далеко отсюда. Въ старомъ дом, что тамъ въ конц переулка… Знаешь?
— Еще бы не знать! Хотлось бы мн видть столько счастливыхъ дней въ жизни, сколько холодныхъ ночей провелъ я тамъ… Идемъ! вотъ сюда, тамъ и шарманка моя стоитъ.
Въ билліардной народу поубавилось, стало значительно тише. Одни ушли совсмъ, другіе уснули мы бормотали какія-то неразборчивыя слова. Билліардъ былъ свободенъ, за то въ одномъ изъ угловъ трое или четверо людей играли въ засаленныя карты. Хозяина за столомъ тоже не было, только одна растрепанная двушка сидла на высокомъ стул, апатично созерцала и играющихъ, и спящихъ, и лампу, все еще горящую, все недающую покоя канарейк. Бдная птица никакъ не могла сомкнуть своихъ маленькихъ глазъ.

III.

Шимону Кенп было лтъ сорокъ слишкомъ. Много воды утекло съ того времени, когда жители города могли каждый день видть маленькаго, худенькаго, блокураго мальчика, поспшно бгущаго по тротуарамъ съ починенною обувью въ рукахъ, или согнувшагося подъ тяжестью корзины съ зеленью. Когда онъ разносилъ обувь, то обыкновенно бжалъ во всю прыть, потому что въ окошк ихъ сраго домика всегда виднлось усатое, суровое лицо и сильныя, жилистыя руки, которыя, вооружившись шиломъ и дратвою, работали съ какой-то лихорадочной поспшностью. Обладатель усатаго лица и жилистыхъ рукъ не долженъ былъ быть особенно кроткимъ и разсудительнымъ человкомъ. Ребенокъ, возвращаясь домой, прежде чмъ войти въ дверь, всегда робко посматривалъ на окна. Вообще онъ былъ очень не смлъ и до нельзя чувствителенъ. Не разъ, при вид тяжело нагруженной клячи, еле подвигающейся подъ градомъ ударовъ кнута, онъ садился на тротуаръ, обхватывалъ маленькими рученками толову и принимался громко рыдать. Со старой, безногой нищенкой, что сидла на церковной паперти, его связывала самая тсная дружба, онъ часто сиживалъ рядомъ съ ней и велъ въ полголоса нескончаемые разговоры, отъ нея же онъ научился тяжело вздыхать и покачивать головой. Иногда въ карман его убогаго платья находился для нея кусочекъ хлба, сыра, или пара печеныхъ картофелинъ. Вс собаки сосднихъ улицъ хорошо знали его и, при первомъ его появленіи, поднимали радостный визгъ. Онъ наклонялся къ нимъ, собиралъ вокругъ себя насколько возможно многочисленную свиту, прижималъ ихъ головы въ своей груди и осыпалъ самыми нжными названіями. Онъ поврялъ имъ свои радости и невзгоды, и собаки точно понимали его языкъ.
Корзины съ зеленью и печенымъ хлбомъ каждое утро провождались, почти черезъ весь городъ, на рынокъ. Тамъ торговала его мать, толстая, крикливая женщина, на которую вчная борьба съ нуждою наложила свою неизгладимую печать. Случалось, она цловала блдныя щечки ребенка и давала ему булку или какой-нибудь фруктъ, а въ другой разъ осыпала тяжелыми ударами. Поцлуи, подачки и удары зависли отъ обстоятельствъ, часто независящихъ отъ ребенка: отъ удачной или неудачной торговли, отъ домашнихъ ссоръ передъ отправленіемъ на рынокъ.
Потомъ ребенокъ, разносящій по городу обувь и корзины съ зеленью, цлые часы посвящающій разговору съ калками или бесд съ собаками, ребенокъ съ ласковымъ, задумчивымъ взоромъ исчезъ. Врне сказать, онъ преобразился въ сухопараго подростка, который, въ школьномъ мундир, съ книгами подъ мышкой, каждый день пробгалъ пространство, отдляющее школу отъ дома его отца-сапожника и матери-торговки.
Образованіемъ маленькій Шимонъ былъ обязанъ исключительно матери. Завтной мечтой торговки было будущее ея единственнаго сына, когда онъ будетъ чиновникомъ, станетъ носить на фуражк свтленькую звздочку и регулярно получать въ мсяцъ столько-то рублей жалованья. О! это было что-то до такой степени привлекательное, что она добровольно отказалась отъ большой части своихъ скромныхъ потребностей, чтобы осуществить завтную мысль. Мальчикъ вовсе не походилъ на своихъ ровесниковъ и школьныхъ товарищей. Дятельный въ работ, прилежный въ наукахъ, онъ мало-по-малу терялъ свою энергію, длался небрежнымъ, лнился. Собственно говоря, то не была лность, — на него часто нападали минуты глубокаго раздумья, когда онъ, казалось, хотлъ понять что-то, до чего-то дойти, однимъ словомъ, безуспшно ломалъ надъ чмъ-то свою дтскую голову. Къ тому же иногда его черезъ-чуръ уже оригинальные поступки доводили до слезъ пани Кенпову и замедляли ученье самаго Шимона. Однажды, встртивъ на улиц мальчика, который со слезами жаловался на то, что его босыя ноги озябли, пятнадцатилтній Шимонъ слъ на край тротуара, снялъ со своихъ ногъ обувь и отдалъ ее плачущему сверстнику. Прошло нсколько недль, прежде чмъ Кенпова, могла выручить деньги на обувь сыну, конечно, до этого нечего было и думать о хожденіи въ школу. Все это время мальчикъ просидлъ дома, мучаясь, плача отъ гнва и сожалнія и постоянно думая объ одномъ: почему онъ такъ бденъ, что не можетъ тотчасъ же купить себ другой обуви? Почему школьное начальство не дозволяетъ входить во храмъ науки босымъ мальчикамъ? Почему его мать была такая грубая, безсердечная женщина и осыпала его такими оскорбительными, жестокими упреками? Вообще, онъ обладалъ самымъ щекотливымъ самолюбіемъ. Въ глубин души онъ: считалъ себя за боле способнаго, боле умнаго, чмъ вс его товарищи, а только Богу одному извстно, сколько разъ и какъ сильно было уязвлено самолюбіе сына торговки среди школьнаго кружка! Въ 17 лтъ, пройдя пять классовъ гимназіи, онъ почти совсмъ пересталъ учиться, не потому, что залнился, а просто сдлался какъ-то равнодушномъ къ наукамъ. ‘Ни на что это ненужно,— говорилъ онъ своимъ избраннымъ друзьямъ.— Съ наукой ли, безъ науки, люди всегда будутъ страдать’. Что же нужно сдлать, чтобы люди страдать перестали? Онъ долго не могъ придти ни къ какому ршенію, не спалъ по ночамъ, не лъ по нскольку дней и совершалъ дальнія загородныя прогулки. Онъ сталъ религіознымъ до фанатизма, цлые часы проводилъ въ костелахъ на колнахъ передъ образами, весь погруженный въ экстазъ, иногда даже доходилъ до неистовства и начиналъ вслухъ разговаривать съ Богомъ. Его стали считать за полупомшаннаго, впрочемъ, не надолго, потому что онъ бросилъ свои костелы и всецло погрузился въ искусство. Въ немъ открылись богатыя музыкальныя способности. Въ это время онъ окончательно оставилъ гимназію. Два года онъ не сдавалъ уже экзамена послдняго класса и былъ выключенъ изъ списковъ. Кенпова, посл долгихъ истерикъ и рыданій, окончательно захворала, а Шимонъ вовс не огорчался, что его постигла подобная судьба. Онъ перебрался изъ дома овдоввшей матери и сталъ давать уроки, чтобъ прокормиться самому и платить за музыкальное образованіе. Этотъ заработокъ приводилъ его въ величайшее негодованіе, унижалъ его. Какъ прежде въ религію, такъ теперь онъ весь погрузился въ музыку. Талантъ у него былъ дйствительно, и талантъ не дюжинный, но скоро и музыка отошла на второй планъ, благодаря слдующему обстоятельству. Подъ открытое окно скромнаго жилища Кенпова подошелъ однажды нищій, жалобнымъ голосомъ прося милостину и бросалъ косые взгляды во внутрь комнаты, гд Кенпа въ это время внимательно читалъ какую-то новую и очень интересную книгу. Голосъ нищаго заставилъ Шимона поднять голову. Онъ было поспшно всталъ, чтобъ подать просящему какую-нибудь мелкую монету, но тутъ же съ отчаяніемъ вспомнилъ, что у него самого не было ни гроша въ карман. Онъ не могъ даже бросить ему кусокъ хлба, потому что и самъ рдкій день дозволялъ себ роскошь — пообдать въ кухмистерской, по большой части довольствуясь булкой, которая давала ему мать изъ своего ларя. Происходило это отчасти отъ того, что онъ старался какъ можно мене давать уроковъ, считая ихъ дломъ не только безполезнымъ, но даже нечестнымъ, отчасти раздавалъ вс свои деньги нуждающимся, и, желая испытать на личномъ опыт вс человческія страданія, подвергалъ себя всяческимъ испытаніямъ и велъ истинно аскетическую жизнь. Въ этотъ день, не имя возможности дать что-нибудь просящему нищему, онъ схватилъ скрипку и началъ играть. Всякій, даже самый строгій цнитель искусства, остался бы въ восторг отъ игры Кенпы, но уличный нищій меломаномъ не былъ. Однако, онъ стоялъ терпливо, выжидая минуты, когда этотъ чудакъ перестанетъ пилить по струнамъ. Долго пришлось ждать ему. Кенпа впалъ въ забытье. Наконецъ, скрипка замолкла и за окномъ вновь раздался просящій голосъ. Кенпа приблизился.
— Я далъ теб, братъ мой, все, что могъ,— сказалъ онъ,— боле ничего дать не могу… У меня у самого ничего нтъ!…
— А, чтобъ тебя чортъ побралъ!— бшено крикнулъ нищій.— За что же вы меня такъ долго дурачили, если ничего не могли дать? Я второй день какъ ничего не лъ, а онъ со-мной шутки шутитъ! Безжалостное сердце! Пусть надъ вами Господь Богъ и вс святые ангелы такъ же посмются, когда васъ чортъ ушлетъ къ себ вмст съ вашею скрипкою!…
Нищій давно уже ушелъ, а Кенпа все стоялъ у открытаго окна со смычкомъ въ рукахъ. Его точно громъ поразилъ небесный. Потомъ, нкоторое время, давая урокъ своимъ маленькимъ ученикамъ, онъ выдлывалъ такія чудачества, занимался такъ небрежно и разсянно, что ему отказали во многихъ домахъ. Опять среди общества возобновились слухи, что въ голов Кенпы творится что-то неладное, а онъ повторялъ самому себ: на что музыка и ея наслажденія, если она не въ силахъ помочь страждущему человчеству? Къ музык онъ сдлался равнодушнымъ, впалъ въ мрачное отчаяніе и все чаще и упорне началъ думать о какомъ-то радикальномъ и универсальномъ лекарств противъ всхъ людскихъ страданій. Въ это-то время въ голов его созрла мысль, куда какъ далеко привлекательне всхъ его прежнихъ мыслей. До этой поры онъ мечталъ о благотворномъ и смягчающемъ вліяніи, которое можетъ оказать религія или искусство на отдльныхъ личностей, теперь о ршительномъ переформированіи всего человчества. Прежде онъ имлъ въ виду преимущественно только индивидуума, теперь однимъ взглядомъ окидывалъ собирательнаго человка, все человчество. Прежде онъ стремился приносить помощь и утшеніе то тамъ, то здсь, тому или другому, теперь можетъ сдлаться реформаторомъ и избавителемъ всего человчества. Какимъ образомъ онъ дошелъ до такой мысли, что вдохновило его? По всей вроятности, одна изъ самыхъ простыхъ случайностей: нсколько прочитанныхъ книжекъ, разговоръ, дружба съ какимъ-нибудь человкомъ. Сюда же примшались и проявленія его психической организаціи: одинокія мечтанія, да еще въ одномъ направленіи, доводящія его до галлюцинацій, впечатлніе отъ музыки, посщенія монастырей и костеловъ, лихорадочный сонъ, вчно пустой желудокъ… Какъ бы то ни было, Шимонъ всею душою погрузился въ ту категорію литературы, которая трактовала о всяческихъ измненіяхъ въ человческомъ обществ. Книги онъ выпрашивалъ у всякаго, сколько-нибудь знакомаго, человка, и, выпросивъ, съ жадностью набрасывался на нихъ въ своей темной, грязной каморк. Теперь онъ находился въ самой крайней нужд, потому что учительство оставилъ окончательно и жилъ только тмъ, что ему давала все боле и боле старющая и бднющая мать, если не считать ничтожнаго заработка отъ починки старой обуви. Мечтая объ исправленіи человчества, обувь онъ поправлялъ очень небрежно, давали ее ему просто изъ милости, крайне неохотно. Кенпа похудлъ, поблднлъ, началъ кашлять. Когда онъ выходилъ на улицу, люди считали его за полусумасшедшаго, да и не мудрено: у него же такъ странно смотрятъ глаза, у него такія прорхи на локтяхъ и колнкахъ! Такъ прошелъ годъ слишкомъ, вдругъ Кенпа пересталъ читать, возвратилъ книжки по принадлежности, а когда кто-нибудь спрашивалъ его о содержаніи книжекъ, онъ презрительно высказывалъ свое полное несогласіе съ авторомъ. Теперь онъ пришелъ къ убжденію, что ни одна реформа, о которыхъ говорили т книжки, не была ни достаточно широка, ни понята врно, и что къ величайшему человческому счастію можно придти только путемъ величайшей любви, такой любви, которая склонила бы сильныхъ и счастливыхъ подлиться своими богатствами и счастьемъ съ тми, у кого ихъ нтъ, а слабыхъ и страдающихъ научила бы быть добродтельными и снискать, такимъ образомъ, для себя симпатію сильныхъ и богатыхъ. Вс планы Кенпы основывались на любви, мир и спокойствіи. ‘Блаженны миротворцы!’ — повторялъ онъ. Но какъ устроить, чтобъ люди, эгоистически захватившіе себ вс блага міра, сами добровольно отреклись отъ нихъ, а т, что до сихъ поръ были олицетвореніемъ всякихъ грховъ, злобы, нечестія, стали бы передъ лицомъ свта, какъ сосудъ добродтели, достойный всякой похвалы и награды? Не была ли человческая природа виною того, что подобнаго еще не свершалось въ земномъ мір? Наврное, тутъ виновата человческая природа, съ одной стороны, себялюбивая и мелкая, съ другой — лнивая въ дл нравственнаго совершенствованія и склонная къ черпанію наслажденій отъ нечистыхъ источниковъ. Но что же изъ того? Человкъ не былъ такимъ съ перваго момента своего существованія, напротивъ, исторія началась, наврное, золотымъ вкомъ, вкомъ идилліи, всеобщаго братства и любви. Да, наконецъ, если человческая природа была при самомъ начал такою же, какъ теперь, опять что же изъ того? Разв нельзя ее измнить, переработать? Измнить природу человка? Пустяки! Для этого больше ничего не нужно, какъ только открыть людямъ глаза на правду и сердца ихъ пріучить къ любви. Когда вс увидятъ правду и будутъ способны любить безъ мры и предла другъ друга, человческая природа измнится, измнятся отношенія, обычаи, мысли, вс станутъ равны другъ другу передъ лицомъ общаго великаго права, и земля преобразится въ рай. Этотъ мирный планъ долженъ осуществиться не мене мирными средствами. По понятіямъ Кенпы, достаточно было горсточки людей, которые съ энтузіазмомъ и врою взялись бы за соотвтственную пропаганду. Въ могущество слова вдохновенныхъ людей онъ врилъ съ горячностью юноши и недоучки, и весь проникся сознаніемъ собственнаго величія, величія человка, нашедшаго ключъ отъ зачарованнаго замка счастья, онъ ршилъ, что рожденъ для высшихъ длъ и всею душою рвался какъ можно скоре начать свою реформаціонную работу. Въ родномъ город ему и думать объ этомъ было нечего. Онъ испыталъ, что здсь слово его не имло бы ни малйшаго значенія… да и, вообще, нтъ пророка въ своемъ отечеств. Онъ вернется въ стны этого ерихона лишь тогда, когда стоустная молва разнесетъ его славу по всему свту и насмшки, которыми его такъ щедро осыпали здсь, смнятся хвалебнымъ хоромъ. Однако, прежде чмъ возвратиться въ стны ерихона, нужно было выбраться оттуда. А это не было легко. Кенпа, вмщая весь свтъ въ свои объятія, не обладалъ, въ то же время, парой обуви, настолько прочной, чтобъ въ ней можно было пройти хоть пять миль. Къ счастью, въ это время одинъ сердобольный человкъ сообщилъ ему, что какой-то богатый молодой человкъ, сознавая свои человческія и общественныя обязанности, основалъ, въ своихъ обширныхъ помстьяхъ, нсколько элементарныхъ школъ и ищетъ способныхъ и хорошихъ учителей. Кенпа, услыхавъ это, чуть не захлебнулся отъ радости! Пани Кенпова, посл столькихъ неудачъ, осчастливленная тмъ, что ея Шимонъ будетъ профессоромъ и начнетъ вести легуральный образъ жизни, заняла гд-то денегъ и сдлала сыну приличный туалетъ. Когда, наконецъ, Кенпа слъ въ телгу, которая должна привести его къ будущему меценату, то, благодаря костюму, онъ казался вполн приличнымъ молодымъ человкомъ и производилъ вполн выгодное для. себя впечатлніе. Блое, женственное лицо его такъ и горло радостью и счастьемъ. Дйствительно, никогда ни одна апостольская миссія не начиналась при боле благопріятныхъ условіяхъ. Съ одной стороны, ‘меньшіе и страдающіе’, которыхъ онъ долженъ утшать и исправлять, съ другой — ‘князь міра сего’, которому Кенпа откроетъ свою правду и привлечетъ на свою сторону… Можно ли желать чего-нибудь большаго? Онъ похалъ, занялъ такъ горячо ожидаемое мсто и пробылъ на немъ три года.
Этотъ эпизодъ его жизни былъ самымъ важнйшимъ и имлъ ршающее вліяніе на всю его остальную жизнь. Кенпа, охотно разсказывающій всякому, кто только хотлъ слушать, о своихъ трудахъ, думахъ, испытаніяхъ и планахъ, объ этомъ эпизод не любилъ говорить. Можетъ быть, это происходило отъ того, что работа, которой онъ занимался тогда,— самая реальнйшая,— была, по его мннію, черезъ-чуръ ничтожна и маловажна, а страданія, вынесенныя имъ за это время, черезъ-чуръ невыносимыми- малйшее напоминаніе о нихъ и теперь причиняло ему муки. Все, что можно было понять изъ краткихъ и отрывистыхъ намековъ его о той эпох его жизни, заставляло думать, что тогда, въ первый и единственный разъ въ жизни, онъ полюбилъ какую-то женщину, мечталъ о совмстной съ ней жизни, о какой-то розовой идилліи, что эту женщину у него отняли, что отнявшій былъ ‘князь сего міра’, что, затмъ, съ этой поры въ его сердц, о-бокъ съ любовью, поселилась ненависть, о-бокъ съ беззавтной врой въ возможность измненія человческой натуры и человчества вообще сомнніе въ томъ: возможна ли реформа при помощи исключительно мирныхъ мръ? Съ этою ненавистью, выросшей изъ несправедливости или обиды, которую ему кто-то нанесъ, Кенпа долго боролся, боролось съ ней его сердце, боле склонное къ любви, чмъ къ насилію. Должно быть, глубока и и больна его рана. Что тутъ было сильне: любовь къ женщин или любовь къ самому себ, скорбь по утрат любимаго существа или гнвъ за разрушенія воздушныхъ замковъ,— трудно опредлить. Какъ бы то ни-было, Кенпа съ той поры началъ считать себя не только апостоломъ, но и мученикомъ, въ свои намренія сталъ включать не только любовь, но и ненависть, не только исправленіе, но и кары. Иногда онъ самъ жаллъ тхъ, которыхъ въ мысли обрекъ на наказанія, или, ужь, въ самой меньшей мр, на покаяніе и удовлетвореніе за сдланное,— жаллъ до слезъ, до упрековъ судьб, которая длала его орудіемъ страшной идеи справедливости и жрецомъ ‘кровавой жертвы’. Онъ признавалъ, однако, что будущій земной рай требовалъ осуществленія этой справедливости и принесенія этой жертвы, и покорялся своему назначенію. Въ чемъ состояло оно? Въ вчномъ скитаніи по свту, убожеств, разнообразныхъ лишеніяхъ, которымъ онъ подвергалъ себя, наконецъ, въ писаніи гигантскаго сочиненія, боле тяжелаго не по всу, чмъ все его имущество, состоящее изъ одежды и неизмнной скрипки. По очереди онъ пріобрталъ и терялъ мсто школьнаго учителя, потому что, вмсто грамоты и писанья, читалъ дтямъ длинныя рчи о равенств людей, о человческомъ достоинств, о добродтели и т. п. Ученики смялись надъ нимъ, а школьныя власти поскоре спшили удалить непригоднаго для нихъ мудреца. Переходя изъ селенія въ города, онъ пытался зарабатывать себ пропитаніе частными уроками на домахъ. Здсь надзоръ былъ больше, понятіе педагогическихъ пріемовъ ясне. Ему тотчасъ же отказывали отъ мста, мотивируя свой отказъ тмъ, что онъ забиваетъ дтскія головы вещами, несвойственными возрасту. Изъ города приходилось опять возвращаться въ деревню и, ради куска хлба, играть танцы въ корчмахъ. Положимъ, онъ пользовался малйшею возможностью, чтобы разливать передъ слушателями, кто бы они ни были, свои положенія. Всю эту дятельность, неостанавливающуюся на долгое время на одномъ мст, Кенпа называлъ подготовленіемъ путей для будущаго. Выходъ въ свтъ его книги должно было это будущее превратить въ дйствительность. Разъ, однако, это подготовленіе путей было насильственно прервано и прервано на долгое время. Однимъ зимнимъ вечеромъ, съигравъ передъ собравшеюся въ корчм толпою извстное количество танцевъ, Кенпа завязалъ, по обыкновенію, длинный разговоръ съ сосдями по столу,— разговоръ, который скоро перешелъ въ огненный монологъ. Мало-по-малу онъ вдохновился до того, что вскочилъ на лавку и началъ проповдывать съ нея, какъ съ каедры. Пока онъ говорилъ о чудесныхъ машинахъ, о будущемъ земномъ ра, о равенств людей, о взаимной любви,— вс слушали его, хотя и съ различными настроеніями духа: одни съ недоврчивой улыбкой, другіе съ участливымъ вниманіемъ, но, по крайней мр, терпливо. Но когда Кенпа, переходя ко второй части своего тезиса, провозгласилъ общность имущества и длежъ всего накопленнаго, настроеніе слушателей совершенно измнилось. Достаточные хозяева, обладающіе большимъ количествомъ земли, хлба и скота, безпокойно начали оглядываться на своихъ рабочихъ, которые ни землей, ни хлбомъ, ни скотомъ не успли еще обзавестись. Работники, одтые въ теплые полушубки, въ свою очередь подозрительно осматривали оратора, на этотъ разъ щеголявшаго въ костюм, совершенно несоотвтственнымъ пор года. Хозяева думали, что выйдетъ очень скверная исторія, если рабочимъ придетъ въ голову мысль приступить къ раздлу ихъ имущества, а рабочіе насмшливо кричали: ‘Эка, умникъ какой! Хочешь, чтобъ мы теб отдали половину нашихъ полушубковъ!’ Наконецъ, Кенпа достигъ кульминаціоннаго своего пункта и съ горящимъ лицомъ объявилъ, что вс эгоисты, равнодушные, сопротивляющіеся великому длу спасенія человчества, какъ сухія деревья, предназначаются къ истребленію,— вся корчма дрогнула отъ взрыва дружнаго негодованія. Посл благопріятнаго урожая, посреди сытаго сельскаго населенія, всласть натанцевавшагося и напившагося, никто не былъ расположенъ къ насильственнымъ мрамъ, напротивъ, всякій имлъ какія-нибудь причины не желать ихъ для самого себя. Въ конц-концовъ, оратора стащили съ лавки, связали и отдали въ руки мстныхъ властей. Посл долгаго слдствія и дознанія, уголовный судъ обвинилъ Кенпу въ попытк нарушить существующій порядокъ вещей и присудилъ его къ трехлтнему заключенію въ тюрьм. Приговоръ изумительно мягкій (другіе въ подобныхъ случаяхъ расплачивались гораздо дороже). Слдователь, тюремное начальство и экспертиза удостоврили нездоровое психическое состояніе подсудимаго. Дйствительно, поступокъ ‘меньшихъ и скорбящихъ’ громомъ поразилъ Кенпу и на время привелъ его разсудокъ въ хаотическое состояніе. Онъ впалъ въ дикое отчаяніе, неподвижные, глубоко задумчивые глаза его, горькая улыбка, застывая на молчаливыхъ губахъ, длали его, въ самомъ дл, похожимъ на сумасшедшаго. Въ этотъ періодъ жизни единственнымъ утшеніемъ его была мысль, что скрипка и объемистая рукопись остались невредимыми. Передъ заключеніемъ въ тюрьму, онъ имлъ еще возможность поручить свое сокровище попеченіямъ одного церковнаго дьячка, который, выпивая ежедневно по полгарнца водки, никакъ не могъ доставить себ удовольствія выпивать по цлому гарнцу и поэтому вполн раздлялъ мннія Кенпы, еще боле, чмъ онъ, ненавидя ‘князей міра сего’.
Три года — не цлая вчность. Чмъ были они для человка, вошедшаго въ тюремныя стны съ сознаніемъ своего униженія и безсилія и людской неблагодарности? Кто знаетъ? Вроятно, цлою цпью физической и моральной муки и, вмст съ тмъ, долгимъ моментомъ уединеннаго размышленія, среди котораго его мозгъ неустанно работалъ, прирожденная горячечная фантазія развивалась еще боле. Вышелъ онъ изъ тюрьмы ностарлымъ, увядшимъ, точно плодъ, обглоданный червями. Но сердцевина плода не измнилась нисколько. Ничто въ свт не могло изгнать изъ его головы роя таящихся въ ней фантомовъ или пошатнуть вру въ свое апостольское назначеніе. Здсь онъ былъ непоколебимъ. Если его дятельность оставалась до сихъ поръ безплодною, то виною, тому были человческій эгоизмъ, злоба и духовная слпота. Природа человка, посл опытовъ, произведенныхъ надъ нею, оказывалась до такой степени испорченною, что для исправленія ея требовалось гораздо больше времени, чмъ онъ раньше думалъ,— вотъ и все. А что измнить ее возможно, онъ не усомнился ни на минуту. Сочиненіе ,плодъ цлой его жизни, сохранилось въ цлости на дн дьячковскаго сундука. И дьячекъ, какъ Кенпа, за истекшіе три года убжденій своихъ не перемнилъ. Положимъ, теперь, получивъ посл умершаго родственника маленькое наслдство, онъ былъ въ состояніи пить ежедневно гарнецъ водки, но, увы, ‘князь міра сего’, т.-е. ксендзъ-пробощъ, его непосредственный начальникъ, возбранилъ ему увеличеніе порціи, грозя, въ противномъ случа, удаленіемъ со службы и церковнымъ покаяніемъ. Строгость пробоща еще боле укрпила дьячка въ мысли, что ‘князья міра сего’ суть единственные тормазы для человческаго счастія. Забравши отъ дьячка (ученика и прозелита, какъ онъ называлъ его) рукопись и скрипку, Кенпа направился въ свой родной городъ. Въ голов его возникла новая мысль, мучительно унизительная. Онъ ршился идти къ ‘сильнымъ и счастливымъ’ съ предложеніемъ, не помогутъ ли они ему издать въ свтъ его твореніе. Иначе, ему, лишенному всякихъ средствъ, это не удастся никогда, а выходъ книги и положитъ начало человческому счастію и его тріумфу. Одно предположеніе переступить порогъ обиталища роскоши и холоднаго эгоизма наполняло его душу злобой и отвращеніемъ, но длать нечего, приходилось вновь жертвовать собою. Теперь дло шло о пріобртеніи приличнаго сюртука, безъ котораго, какъ онъ хорошо зналъ, проникнуть къ ‘князьямъ міра сего’ невозможно.
Кенпа часто прерывалъ свое повствованіе, вскакивалъ со стула, становился въ театральную позу, вздыхалъ, грозно сжималъ кулаки и отиралъ катящіеся слезы Голосъ его звучалъ иногда самыми мягкими нотами, но чаще гремлъ проклятіями. Когда, наконецъ, онъ дошелъ до капитальнаго вопроса настоящей минуты — покупки сюртука, единственнаго пока препятствія къ выходу въ свтъ его великаго произведенія, Сильвекъ не выдержалъ.
— Погодите, ддушка!— закричалъ онъ,— погодите немного! Мы съ Лукашемъ разживемся немного и сюртукъ вамъ купимъ, разумется, поношенный, у жидовъ, да это все равно… былъ бы чистый и крпкій. Ужь если мы на цлый маскарадъ набрали, то на одинъ сюртукъ-то и Богъ веллъ… не сегодня, такъ завтра!
— Какой маскарадъ?— спросилъ Кенпа, точно пробуждаясь отъ глубокаго сна.
— А вотъ увидите! Стоитъ ли говорить о такомъ вздор, когда вы насказали мн такихъ вещей, что голова у меня горитъ, какъ въ огн? О, еслибъ вы могли, еслибъ вы могли сдлать свтъ другимъ, вытащить бдныхъ изъ нужды, я бы самъ нашелъ такую толпу спасенныхъ людей, что мы бы васъ на своихъ рукахъ подняли до самаго высокаго неба!
Морщинистое лицо Кенпы просіяло.
— Наступитъ день,— шепнулъ онъ,— наступитъ великій день тріумфа и счастья!.. Ужь около меня собирается толпа учениковъ и прозелитовъ… близокъ развтъ святаго дня справедливости…
Толпу учениковъ и прозелитовъ около Кенпы въ это время представлялъ одинъ Сильвекъ, вмсто разсвта святаго дня слабо мерцала тонкая сальная свчка, воткнутая въ горлышко разбитой бутылки. Маленькая комната со сводчатымъ потолкомъ выходила на дворъ однимъ маленькимъ же окошкомъ, задланнымъ желзной ршеткой. Разваливающійся, заброшенный домъ прежде, должно быть, принадлежалъ людямъ богатымъ, которые даже самыя отдаленныя комнаты своего жилья не оставляли безъ украшенія. Сводчатыя, заплеснвшія стны комнаты были расписаны фресками, и теперь еще можно было различить темныя, широколиственныя деревья, идущія снизу до потолка, гд, посередин, сказочный грифъ широко распространялъ свои уродливыя крылья. Со старинной живописью, мрачною и полинялою, какъ особенно рзко диссонировала новенькая, желтая, на скоро сложенная печка! У печки, на сгнившемъ полу, валялись инструменты сапожнаго ремесла, передъ сломаннымъ сундукомъ, заваленнымъ исписанными бумагами, стоялъ низкій обрубокъ дерева — единственное сиднье во всей комнат, на двухъ полкахъ не было ничего, кром хлбныхъ крошекъ, нсколькихъ картофелинъ да щепотки соли. На первый взглядъ — это все, что находилось въ жилищ Кенпы, но, когда глазъ понемногу привыкалъ къ полумраку, то въ углу можно было замтить какой-то предметъ, лежащій на полу. Предметъ этотъ отъ времени до времени шевелился и храплъ. Очевидно, то было спящее человческое существо.
При такой обстановк лицо сидящаго на земл Сильвка горло любопытствомъ и безграничнымъ восторгомъ, Опираясь на ладонь, устремивъ глаза въ растроганное лицо Кенпы, онъ заговорилъ:
— Не даромъ я такъ хорошо запомнилъ васъ, не даромъ высматривалъ васъ повсюду, какъ будто вы вотъ-вотъ должны выйти изъ какого-нибудь дома или изъ воротъ. Вы мн глаза открыли! Теперь я отлично понимаю, что старый Лукашъ правъ, считая всхъ людей равными, только вы мн такъ отлично объяснили, почему на свт одинъ счастливъ, другой нтъ…
— А гд онъ?— перебилъ Кенпа.— Что подлываетъ тотъ почтенный человкъ, который такъ гостепріимно принималъ меня, который пригрлъ бднаго, покинутаго ребенка?
— Да гд-жь ему быть? Пошелъ просить милостину и съ того времени поживаетъ не плохо. Когда его прогнали съ кладбища, отъ купилъ себ шарманку, — ту, съ которой я хожу теперь по городу. Онъ игралъ, я танцовалъ, иногда зарабатывали что-нибудь, иногда съ голоду помирали… всяко бывало. Потомъ старикъ измучился, да и шарманку ему тяжело стало таскать на плечахъ, онъ и говоритъ мн: я пойду просить милостину, а изъ тебя долженъ выйти человкъ, потому что сиротъ приказалъ защищать самъ Богъ, которому подобаетъ всякая хвала я слава во вки вковъ, аминь!
Послднія слова Сильвекъ проговорилъ голосомъ Лукаша и самъ же расхохотался.
— Золотое, благородное, великодушное сердце!— шепнулъ Кенпа.
— Мн очень любопытно было-бы знать, какъ это онъ изъ меня сдлаетъ человка. А дло очень просто: у него былъ старинный знакомый, каменщикъ, онъ и попросилъ его взять меня въ науку. Думаю, отчего не попробовать? Такъ ли, иначе ли,— все бда. Буду ли я шарманщикомъ, или каменщикомъ,— все равно, не буду имть, чего желаю… Я ему сказалъ: хорошо! и два года былъ каменщикомъ, по лсамъ лазалъ, стны штукатурилъ, потомъ бросилъ, взялъ у Лукаша шарманку, и маршъ… подъ господскія окна, высокія… Когда я гляжу на нихъ, мн все кажется, что есть на земл мой собственный домъ, откуда меня вышвырнули, какъ щенка, и куда я, когда бы то ни было, какимъ бы то ни было образомъ, не знаю какимъ… долженъ вернуться… Та грязь, т кабаки, т оборванцы, что тамъ вчно пьянствуютъ и дерутся… то не мои дла, не мой послдній конецъ… это только вчная мука моя… Если я оттуда не выберусь, то когда-нибудь пойду подъ-такое высокое окно, подумаю о роскоши, что за нимъ находится, послушаю музыки, что за нимъ играетъ, да и разобью себ голову объ стну!…
— Какая сила! Какая энергія!— внимательно всматриваясь въ Сильвка, тихо проговорилъ Кенпа.
Сильвекъ, дйствительно, теперь смотрлъ, какъ олицетвореніе силы, но силы дикой, разъяренной, неукротимой. Смуглое лицо его горло огненнымъ румянцемъ, брови грозно нахмурились.
— Чмъ я виноватъ,— продолжалъ онъ,— что я не таковъ, какъ иные?… Когда я учился у каменщика, вс называли меня паничемъ… разв я знаю, почему? Говорили, что я похожъ на панича, переодтаго каменщикомъ. Ничего я этого не знаю, знаю только, что работалъ не такъ, какъ они, и думалъ о чемъ-то иномъ, и желалъ чего-то иного. Бывало, какъ нападетъ на меня охота работать, то въ полдня сдлаешь больше, чмъ они въ два дня, а потомъ охота отпала и хоть что хочешь!… Не привыкъ я, какъ они, съ дтства къ этому… Могилки мн родителями были… глухія и нмыя… Я что хотлъ, то и длалъ… спалъ, прыгалъ… учился понимать псню Божьяго втерка и смотрлъ, какъ тучки на неб играютъ. То я и умю, и люблю длать… Влзу, бывало, на подмостки и такъ засмотрюсь съ высоты на міръ Божій, такъ заслушаюсь, какъ втеръ свищетъ, что у меня молотокъ самъ собою выпадетъ изъ рукъ и голоса мастера не услышу… Онъ меня ударилъ однажды, я ему далъ изо всхъ силъ сдачи… Другихъ билъ… они сносили… я не могъ… такъ разозлился, что самъ себя не помню… Дло вышло скверное. Мастеръ приказалъ просить у него прощеніе. Мн просить прощеніе? Ни за что! Какъ? Мн кланяться этому пьяному скоту? Еще неизвстно, кто изъ насъ лучше. Ну… онъ выгналъ меня изъ дому и моя работа кончилась.
Кенпа все съ большимъ и большимъ любопытствомъ вслушивался.
— Голосъ крови,— чуть слышно приговорилъ онъ,— голосъ крови, неспособной къ черной работ, гордой, кипучей…
Сильвекъ продолжалъ дальше:
— Я и не жаллъ особенно, надола мн эта работа… Все равно… съ голоду не подохну, покуда мн что-нибудь не попадется… или панъ, или пропалъ… счастье или могила… а желаній моихъ штукатурная работа не исполнитъ! Куда ей до моихъ желаній! Никто не зналъ и не знаетъ, чего я желаю. Еслибъ я и разсказалъ бы имъ, они не поняли бы меня даже! Куда имъ до желаній моихъ и до тхъ дивныхъ псенъ, что вчно звучатъ въ моей голов!… Я хотлъ бы пропть ихъ, да не умю… хотлъ бы, по крайней мр, разсказать ихъ кому-нибудь, да не знаю какъ… Иногда еще ничего… а то, какъ начнетъ во мн что-то играть и вздыхать, и плакать, то все равно, какъ будто я скрипка и кто-нибудь водитъ смычкомъ по моей груди. Слышу, какъ струны во мн поютъ, сяду гд-нибудь на камн и повторяю это пніе, пою самъ… Тогда кажется мн, что я большой панъ, у меня есть домъ съ окнами, точно звзды, и крышею, какъ небо… что вокругъ меня стоятъ дивныя каменныя фигуры и смются мн, какъ живыя… женщины, блыя какъ снгъ… и всюду кругомъ просторно, ясно, красиво… Когда перестанешь пть, то всегда кажется, что только-что проснулся… упалъ съ неба на землю… Тогда я не могу выдержать, бгу подальше отъ людскихъ глазъ, залзу въ какую-нибудь нору… и плачу…
Онъ плакалъ и теперь. Нсколько крупныхъ слезъ выкатились изъ его черныхъ, глубокихъ, какъ бездонная пропасть, глазъ и потекли по разгорвшимся щекамъ.
— Голосъ природы!— подумалъ Кенпа, — голосъ природы, артистической, влюбленной въ искусство, жаждущей блеска и. роскоши.
— Ты теперь уже взрослый,— сказалъ онъ громко, — а на большомъ дерев плоды созрваютъ раньше. До сихъ поръ не полюбилъ ли ты какой-нибудь женщины? Не испыталъ ли ты того чувства, которое оставило въ твоемъ сердц огненные, ничмъ неизгладимые слды?
Сильвекъ встряхнулся и сплюнулъ.
— Желалъ бы я знать, — спросилъ онъ, — въ какого это чорта я могъ бы влюбиться? Ужь не въ одну ли изъ этихъ растрепанныхъ двокъ изъ шинка, что хлещутъ водку и ругаются, какъ солдаты! Въ шею дать имъ мн, правда, приходитъ охота, когда он разорутся такъ, что моей шарманки не слышно, и еслибъ мн захотлось поцловать одну изъ нихъ, то лучше я бы воды изъ грязной лужи напился… Пусть ихъ черти возьмутъ вмст съ ихъ вчно разбитыми харями!
Онъ обидлся и замолчалъ.
— Опять голосъ природы,— подумалъ Кенпа,— требовательной, впечатлительной какъ къ дурному, такъ и къ хорошему! Вс наслдственныя черты… аристократическая кровь въ жилахъ уличника… душа артиста въ тл кабацкаго музыканта! Хорошо! хорошо! хорошо! Только изъ этихъ порывистыхъ натуръ, изъ этихъ бунтующихъ душъ могутъ возникнуть ряды учениковъ моихъ и прозелитовъ, будущихъ реформатовъ свта… Хорошо! О, хорошо!
Онъ былъ такъ доволенъ, что отъ его смха тряслись концы краснаго платка, завязаннаго подъ его бородой.
— Что вы тамъ бормочете у себя подъ носомъ?— закричалъ Сильвекъ.— Молитву читаете, что ли? Лучше скажите-ка мн, коли уже разъ начали: отчего на свт такъ, а не иначе? Отчего людямъ, такимъ какъ мн, напримръ, приходятъ такія мысли, которыя мучатъ какъ болзнь, какъ тяжкое горе, и ничмъ, ничмъ-то ихъ не вылчишь, никакими слезами не выплачешь? Почему это такъ, а не иначе?
Кенпа выпрямился, точно выросъ, и сдлался важенъ, какъ священникъ, входящій на ступени амвона.
— Потому, дитя мое,— медленно заговорилъ онъ,— что земныя блага не раздлены между людьми сообразно потребностямъ и желаніямъ каждаго. Каждый изъ людей требуетъ и желаетъ, желанія и потребности каждаго должны быть удовлетворены. Напримръ, я, лично, ничего не прошу, не требую физическаго, матеріальнаго. Для меня совершенно безразлично, что я мъ, гд живу, какой лохмотъ прикрываетъ мое тло. Взамнъ этого, мои моральныя потребности громадны. Я жажду преобрсти любовь и признательность человчества, и, еще раньше всего, видть все человческое счастье, основанное на фундамент всечеловческаго равенства и справедливости. Еслибъ эта справедливость царствовала уже на свт, я обладалъ бы иною, не такою, какъ теперь, возможностью говорить съ людьми и добывать то, чего хочу. Вс двери стояли бы открытыми передо мной, тысячи людей изъ городовъ и деревень стекались бы слушать меня, наконецъ, я издалъ бы мое сочиненіе на золоченыхъ листахъ, слышишь? на золоченыхъ листахъ, въ переплет изъ золота и брилліантовъ, какъ пристойно книг, долженствующей совершенно измнить судьбы милліоновъ людей. Вотъ чего мн нужно. Вотъ чего я могъ бы достичь, чмъ пользоваться, еслибъ на земл уже царила правда. Ты же, дитя мое, родился въ свтъ съ другой натурой, съ особенностями того человка, который далъ теб жизнь. Ты обладаешь чуткою, впечатлительною душой, благородною гордостью, тонкимъ вкусомъ, жаждою роскоши и наслажденій… И ты, по своимъ потребностямъ, долженъ жить въ мір прекраснаго, мір искусства, не знать нужды и заботъ, какъ не знаетъ ихъ серебряная рыбка, привольно ныряющая въ голубомъ кристалл моря.
Сильвекъ слушалъ съ широко-раскрытыми глазами, съ затаеннымъ дыханіемъ. Нкоторыя детали остались для него неясными, но главный смыслъ тирады онъ понялъ отлично и, кром того, самый звукъ нсколько напыщенныхъ выраженій Кенпы ласкалъ впечатлительный слухъ его и рисовалъ его воображенію новый, радужный свтъ. Весь блдный, неподвижный, онъ спросилъ задыхающимся голосомъ:
— Чего же недостаетъ… чего, чтобъ сдлалось такъ, какъ вы говорите?
— Богатства,— безъ малйшаго колебанія отвтилъ Кенпа.— Мн и теб, дитя мое, и всмъ людямъ на свт, для осуществленія ихъ желаній, необходимо богатство!
Сильвекъ ударилъ себя по лбу.
— Да,— проговорилъ онъ,— я уменъ, хотя меня ничему не учили! Всегда я думалъ то же самое, и чтобы найти богатство. пошелъ бы всюду, на все бы ршился… подъ мостъ зассть и ограбить прозжающаго, какъ разбойники въ старину… все равно! только бы быть богатымъ… тогда я съумлъ бы помочь самому себ. Но скажите мн,— вы мудры, все знаете,— отчего не всякій человкъ обладаетъ богатствомъ?
Кенпа приблизился къ нему, наклонился надъ его головою, и, поднявъ кверху указательный палецъ, таинственнымъ голосомъ прошепталъ:
— Ты спрашиваешь, отчего? Дитя, возросшее во мрак и невжеств! оттого, что маленькая частица людей, заселяющихъ землю, присвоила себ вс ея сокровища… отняла все у большинства… у всхъ насъ, понимаешь? у всхъ насъ, малыхъ и страдающихъ!…
Сильвекъ засмялся и утвердительно кивнулъ головой.
— Ха ха! Видно, я не такъ глупъ, какъ иногда думалъ о себ. Я самъ догадался. То-то. Забрали себ все, а намъ ничего не оставили… Я часто такъ думалъ…
— Панъ Кенпа, — неожиданно и тихо спросилъ онъ, — не потому ли вы говорили мн, тогда еще, когда я былъ ребенкомъ, что я… обиженъ… что мн была оказана великая несправедливость однимъ изъ тхъ… что живутъ тамъ… высоко?
Съ лихорадочнымъ любопытствомъ всматривался онъ въ лицо Кенпы, а тотъ, смущенный неожиданнымъ вопросомъ, медлилъ отвтомъ. Прошло нсколько минутъ. Внутри Кенпы видимо происходила борьба. Наконецъ, неврнымъ голосомъ онъ проговорилъ:
— Для того… вроятно, для того, что ты дйствительно обиженъ… а, можетъ быть, и еще для чего-нибудь…
— Ага!— закричалъ Сильвекъ и, вскочивъ съ пола, схватилъ руку Кенпы.— Еще для чего-нибудь… вотъ оно! Вы знаете, кто я, откуда и чей сынъ? Розаліи Клиновой, скажете! Знаю, знаю. Мои глаза никогда ее не видали. Подбросила, ушла и пропала. Не о томъ дло. Пусть такую мать чортъ поберетъ! Но кто… тотъ, другой, вы знаете?… Я помню, какъ сквозь сонъ помню, что вы о немъ что-то говорили? Я ждалъ васъ, какъ избавителя… скажите же]
Намренія Кенпы теперь уже вполн опредлились. Съ суровымъ лицомъ, ршительнымъ голосомъ онъ заговорилъ:
— Можетъ быть, я и зналъ… можетъ быть, забылъ… теперь не знаю. И какая теб будетъ польза, если ты узнаешь? Еслибъ ты зналъ, то пошелъ бы одинъ… и никто бы теб не поврилъ… а еслибъ и поврили, что вышло бы изъ того? Бросили бы теб какой-нибудь кусокъ, да и только… А для меня ты пропалъ бы, да идеи, для всечеловческаго дла, которому можешь служить въ качеств работника. Слушай! Я тебя принимаю, признаю тебя своимъ ученикомъ, посвящаю тебя въ апостолы и сятели правды… Что было — я забылъ, и ты забудь, будемъ думать о томъ, что свершится… чрезъ насъ!
Разочарованный Сильвекъ вновь опустился наземь.
— Жаль,— сказалъ онъ,— я думалъ, что узнаю… Вы правду говорите! Зачмъ мн это? Удовлетворить любопытство, и только! какъ будто мн поврятъ, какъ будто меня знаютъ? Какъ будто меня захотятъ сдлать счастливымъ? Конечно, нтъ! Что имъ за дло! Они, можетъ быть, и не знаютъ, что родился такой-то щенокъ и оставленъ подъ кладбищенской оградой, на воспитаніе могилкамъ, на потху людской злобы и презрнія! Что имъ за дло! Обойдусь и такъ, съ голоду не подохну. Придетъ счастливая минута — хорошо, не придетъ… ну, тогда, можетъ быть, и дознаюсь, гд онъ… и голову себ разобью о стны его дома. Пусть тогда похоронятъ меня, а теперь милостину къ нему просить не пойду… Пусть живемъ и веселится, тамъ… высоко, до тхъ поръ…
Глаза его дико и страстно сверкнули. Онъ перевелъ ихъ на лицо Кенпы.
— Пока мы съ вами не окончимъ нашего дла? А? Правда?
Онъ засмялся.
— Только я не знаю еще, какая это будетъ работа, къ чему вы меня приставите? Да говорите же! Учите! Я готовъ васъ слушать, какъ малый ребенокъ, вы первый человкъ, мудрый и ученый, который со мной, подкидышемъ, уличнымъ бродягою, заговорилъ по-человчески. О, вы добры, очень добры… вы сжалились надъ малыми и страдающими и за то всю жизнь терпите муки и выносите оскорбленія… Говорите! Приказывайте мн! Я молодъ, силенъ, здоровъ… какой-то великій огоць таится во мн… Я все сдлаю, что вы повелите!
Кенпа чуть не плакалъ отъ радости.
— О,— воскликнулъ онъ,— да будетъ благословенъ день, въ который преступленіе человка дало моей иде и длу такого сподвижника!
Онъ указалъ на груду бумаги, покрывающую сундукъ.
— Ты умешь читать, дитя мое?
— По писаному — нтъ, печатное съ грхомъ пополамъ разбираю. Еще Анастазія учила меня по своему молитвеннику… да я ужь почти все позабылъ. Посл ея смерти ни одной строчки на глаза не попадалось… А хотлось бы!… Меня все зависть разбирала, какъ посмотришь на тхъ поросятъ, что въ мундирахъ въ школу ходятъ… Да гд ужь мн было думать о школ! И не съ чмъ, и не въ чмъ!.
— Ничего, ничего!— поощряющимъ голосомъ сказала Кенпа.— Напротивъ, не умя читать, ты не могъ забить себ голову разными фальшивыми и непотребными мыслями, которыя передъ тмъ понаписали люди. Первымъ великимъ плодомъ человческаго разума, съ которымъ я познакомлю тебя, будетъ моя работа… Тмъ легче усвоится она тобою, тмъ лучше примутся великія смена на двственной почв твоей неиспорченной души… Слушай, только со всею силою твоего вниманія! Покуда сонъ не сомкнетъ твоихъ тлесныхъ вждъ, я буду читать теб первую часть соичненія, которое пишу 18 лтъ и которое, кажется, подходитъ къ концу!
Дрожащею отъ волненія рукою онъ выбралъ нсколько листовъ, исписанныхъ неровнымъ почеркомъ, перечеркнутыхъ въ разныхъ направленіяхъ, снабженыхъ разными таинственными, только ему извстными, сносками, вставками, знаками и пр., опять услся на деревянномъ пн и, держа бумагу въ обихъ рукахъ, далеко отставилъ ее отъ глазъ, какъ это длаютъ люди со слабымъ зрніемъ.
— Не вижу!— тихо сказалъ онъ,— не вижу! Благороднйшій изъ органовъ моего тла, какъ и все другое, я также принесъ въ жертву моей иде!
Свчка почти совсмъ догорла. Еще дв-три минуты, и она угаснетъ. Но ни Кенпа, ни весь обратившійся во вниманіе Сильвекъ не замчали этого. Черезъ минуту въ маленькой комнат раздался голосъ, правда, слабый, но полный важности и чувства.
Названіе моего труда: Объ избавленіи человчества отъ всхъ, обременяющихъ его, грховъ и страданій, или о превращеніи земнаго шара въ вчный рай добродтели и наслажденія. Часть 1-я. Великое дло реформы, имющее быть свершеннымъ руками малыхъ. Глава I-я. Какимъ способомъ быстро и ршительно измнить можно и должно человческую натуру.
Тутъ голосъ Кенпы прервался. Въ углу, гд лежало человческое тло, произошло что-то необычайное. Кто-то сильно началъ барабанить кулаками въ стну, кто-то закричалъ злобнымъ, охриплымъ голосомъ. Голосъ выходилъ изъ женской груди и, притомъ, очень старой.
— Человчество! Опять человчество! Даже ночью мн спать не даете съ этимъ человчествомъ! Пусть его вс черти возьмутъ! Чтобы оно царство небесное видло такъ же, какъ я на старости лтъ вижу покой и отдыхъ для своихъ старыхъ костей! Охъ, ужь это человчество! Еслибъ я тебя побольше скла, когда ты былъ маленькимъ, можетъ быть, это человчество вылетло бы у тебя изъ головы! Охъ, доля моя съ этимъ человчествомъ… Еслибъ я собакой была, то щенята мои больше бы утшали меня, чмъ этотъ… со своимъ человчествомъ!
Сильный припадокъ кашля прервалъ жалобы старухи. Только ея большая, сухая рука съ угрозою протянулась кверху, грозя нарисованному на потолк грифу, точно онъ олицетворялъ собою ненавистное человчество.
— Кто это? Кто тамъ?— удивился Сильвекъ. Кенпа долго молчалъ.
— Моя мать,— съ горечью въ голос, наконецъ, сказалъ онъ.— Кром нужды и всякихъ несчастій, мн приходится, увы, испытывать и это.
Свчка вспыхнула разъ… другой… и погасла. Кенпа продолжалъ въ темнот:
— Странное дло! Я и не замтилъ, что она и догорала! О! несовершенство человческой природы! Погасла жалкая свчка, и куда двалась одна изъ самыхъ могучихъ твоихъ силъ? Я, впрочемъ, думаю, что, съ перемною моральнаго строя человческаго рода, и физически онъ сильно измнится. Придетъ время, когда людямъ не будетъ надобности прибгать къ помощи жира и масла, чтобъ освщать свои труды и забавы. Ихъ духовный взоръ усилится до такой степени, что свтъ его будетъ свтиться даже въ темнот, и ‘тьма его не объястъ’.
— Можно было бы зажечь другую свчку,— сказалъ Сильвекъ,— спать мн ни капли не хочется, а такихъ любоп…
— Другой свчки у меня нтъ, дитя мое,— перебилъ Кенпа,— будемъ терпливо ждать времени, когда, по нашему мановенію, въ великолпныхъ залахъ вспыхнутъ тысячесвщныя канделябры и, при свт ихъ, тысячи собравшихся людей будутъ въ нмомъ молчаніи ждать, когда мы откроемъ уста, чтобы возвстить спасеніе міра.
— Эхъ, эхъ!— послышался протяжный вздохъ изъ угла.
— Бдная женщина, должно быть, очень стара, что такъ вздыхаетъ,— замтилъ Сильвекъ.
— Придетъ время,— продолжалъ Кенпа, не обращая вниманія на слова своего собесдника,— когда опеку надъ старухами и больными приметъ на себя все общество. Построятъ для нихъ обширные дома, засадятъ тнистые сады, среди которыхъ старость такъ любитъ отдыхать и силою послднихъ остатковъ своего разума наслаждаться прелестями природы, для продолженія ихъ дней, передъ ними поставятъ столы со здоровыми явствами и подкрпляющими напитками… Тогда старость и болзнь будутъ ограждены отъ нужды и горя, а бремя содержать и ухаживать за ними будетъ снято съ пдечъ того, кто несетъ великое бремя будущаго человчества. Такъ будетъ когда-то…
Солома въ углу вновь зашуршала и вновь послышался старческій голосъ, прерываемый припадками кашля:
— Ой, косточки мои. косточки! исусе милосердый! Помилуй меня, бдную сироту!

IV.

Въ скромной, чисто убранной комнат, у стола, покрытаго стчатою скатертью и придвинутаго къ удобному канапе, сидла Плацида Лирская. Тонкія, прозрачныя руки машинально перебирали какую-то работу, а глаза поневол робко и тоскливо обращались отъ времени до времени къ противуположной стн, гд стояла рзная роскошная кровать. На кровати, подъ шелковымъ, хотя немного полинявшимъ одяломъ, на подушкахъ въ тонкихъ полотняныхъ наволочкахъ, лежалъ Маврицій Лирскій, боле блдный, чмъ обыкновенно, съ двумя горящими красновато-синими пятнами на щекахъ. Въ открытыя двери комнаты, служащей, вмст съ тмъ, спальней молодому Лирскому, виднлась другая, почти совсмъ темная, съ узкимъ ложемъ, почти убогимъ. Съ другой стороны, изъ-за запертыхъ дверей доходилъ стукъ ножей и запахъ приготовляемаго кушанья.
Маврицій нетерпливо повернулся на своемъ лож.
— Мама!— крикнулъ онъ, — кажется, можно было бы побезпокоиться и сказать Марис, чтобы она не распространяла такого смрада въ кухн. Я здсь, прежде чмъ выздоровлю, просто могу задохнуться… Пожалуйста, дайте мн тотъ флаконъ съ туалета…
Ничто не можетъ сравниться съ быстротой, съ какою пани Лирская вскочила съ кресла и бросилась къ туалету. Это была красивая вещь, вроятно, приданое самой пани Лирской. Теперь она была покрыта предметами для мужскаго употребленія, впрочемъ, тамъ же находилась коробка съ рисовой пудрой и флаконы съ духами.
— Не тотъ, не тотъ, мама,— стоналъ Маврицій,— вотъ подальше-то, съ фіолетовой этикеткой… да, ну же!
Наконецъ, она отыскала и подала сыну требуемый предметъ.
— А теперь подите въ кухню и побраните Марисю, что она такую вонь распустила… Я не могу выносить этого… Мало что огорченъ, болнъ и соскучился отъ лежанья наедин съ мамой, мн еще приходится терпть невзгоды…
Пани Лирская пошла въ кухню и скоро вернулась.
— Милый,— ласково и несмло сказала она,— Марися не виновата… Плита у насъ немного дымитъ и какъ только жарится бифштексъ…
— А когда будетъ готовъ этотъ бифштексъ?— спросилъ Маврицій,— я издыхаю съ голоду… Вы послали за старымъ виномъ?
Пани Лирская опустила глаза на работу и нсколько медлила отвтомъ.
— Дитя мое,— выговорила она, наконецъ,— мн невыносимо грустно, но ты долженъ обойтись безъ стараго вина. Купить не на что… я даже и филе для твоего обда взяла въ долгъ…
Маврицій слъ на кровати и посмотрлъ на мать широко открытыми глазами.
— Что же это такое будетъ?— закричалъ онъ.— Съ голоду умирать придется, что ли? Этого только недоставало, чтобы милый дядюшка насъ съ голоду уморилъ… самъ утопая въ роскоши…
— Морисъ! Морисъ!— съ легкимъ слдомъ энергическаго отпора прервала пани Лирская,— не клевещи на дядю! Если бы не онъ… я даже и вообразить не могу, чтобы съ нами было… Титусъ писалъ мн, что надняхъ онъ прідетъ въ городъ на цлую зиму и потому не посылаетъ намъ пенсіи, что надется самъ отдать ее лично по прізд…
— Прізжаетъ… на цлую зиму…— пробормоталъ Маврицій,— чего жь вы мн раньше о томъ не сказали?
— Ты былъ такъ слабъ и раздражителенъ, что. съ тобой трудно было говорить о чемъ-нибудь,— прошептала мать.
Маврицій задумался.
— Для чего они прізжаютъ въ городъ на такое долгое время?— спросилъ онъ черезъ минуту.
— Не знаю, дитя мое, думаю, что хотятъ Аурелію вывозить въ свтъ… ей ужь восьмнадцать лтъ, а этою зимою, кажется, будетъ большой създъ въ город. Увеселенія разныя… Молодой двушк надо же показаться людямъ и повеселиться немного, прежде чмъ ее не похитятъ изъ родительскаго дома.
— Отчего не похитить:— саркастически замтилъ Маврицій,— образованная, одна дочь! Кажется, тамъ около милліона злотыхъ приданаго будетъ.. Правда?
— Наврное! наврное!— подтвердила Лирская.— Титусъ всегда хорошо велъ дла, и хотя имлъ разорительныя привычки… вс эти картины, статуи и книги дорого стоятъ… но дохода не проживалъ. Имніе хорошее… земля плодородная, луга, лса… домъ, какъ игрушка. Наслдница все это со временемъ получитъ, а теперь, вроятно, ей отдадутъ приданое матери,— двсти тысячъ злотыхъ. Титусъ боготворитъ дочь и ничего для нея не пожалетъ…
Маврицій вздохнулъ глубоко и долго.
— Ахъ, вотъ какъ все идетъ на свт! Одному все, другому ничего… Дядюшки-то я думаю не убыло бы, еслибъ онъ мн какой нибудь хуторъ отдалъ… Я бы добился чего-нибудь, благодаря этому, карьеру бы себ сдлалъ… но разв онъ войдетъ въ мое положеніе, подастъ мн руку?…
— Однако, онъ теб на свой счетъ далъ образованіе,— несмло промолвила пани Лирская.
Маврицій пожалъ плечами.
— Стыдились бы вы, мама, говорить такія глупости! Прекрасное образованіе: четыре класса, а потомъ кожевенный заводъ! Пусть его черти возьмутъ вмст съ такимъ образованіемъ! Кожевникомъ хотлъ меня сдлать, а какъ ему о хутор и хозяйств намекнулъ, онъ разсмялся и сталъ толковать о жареныхъ голубяхъ… Говоритъ, ни къ чему не способенъ, а хочешь за хозяйство браться. Вотъ, пусть бы Аурелію за меня выдалъ… увидлъ бы, что я способенъ быть мужемъ… Эдакая красивая! и еслибъ я тамъ подъ бокомъ жилъ, на хутор… кто знаетъ?
Блдныя губы пани Лирскій дрогнули.
— Мой милый!— сказала она,— еслибъ тебя могло ожидать такое счастье, я охотно посвятила бы себя съ душою и тломъ на служеніе Богу… И мн иногда такая мысль приходила въ голову… Ты бденъ, это правда, но ни Титусъ, ни его жена не жадны, и, притомъ, такъ любятъ дочь… Аурелія, когда была еще ребенкомъ, любила играть съ тобой и въ шутку называла своимъ мужемъ… Еслибъ ты кончилъ гимназію и университетъ…
Маврицій прервалъ громкимъ, грубымъ смхомъ.
— Интересно знать, что вышло бы изъ моихъ гимназіи и университета? Вы, мама, вышли замужъ не молодою за человка тоже не молодаго, и не знаете того, что можно быть отличнымъ мужемъ, не видавши университета. Я ручаюсь вамъ, что Аурелія была бы счастлива со мной. Какъ ее увидишь, такъ голова кружится… Любилъ бы ее за трехъ…
Блдный румянецъ облилъ увядшее лицо пани Лирской.
— Прошу тебя,— прошептала она,— никогда не говори со мною такъ, въ особенности объ Ауреліи… мн это непріятно слышать…
— Мало ли что вамъ непріятно,— язвительно замтилъ сынъ,— вы не можете забыть, что были старой двой, и до сихъ поръ опускаете глаза и краснете… Я мужчина и коли ужь не могу въ дйствительности обладать предметомъ моихъ желаній, то хоть, по крайней мр, помечтаю о томъ…
Онъ вытянулся, закинулъ за голову худыя, женственно-блыя руки и протяжно вздохнулъ.
— О! горе! горе! горе!
Его вздоху отвтилъ тихій, глубокій вздохъ матери.
Ея влажные глаза, страдальческое выраженіе лица,— все это показывало, что она также считала его за несчастнаго, сурово и несправедливо обдленнаго судьбою.
— Пани! пани! бифштексъ готовъ!— послышался изъ-за полуотворенной двери голосъ служанки.
Пани Лирская вскочила, придвинула въ мгновеніе ока къ постели сына маленькій столикъ, накрыла его блоснжною скатертью и принесла изъ холодныхъ сней бутылку съ остатками стараго французскаго вина. Бутылку она несла съ тріумфомъ и съ широкою, довольною улыбкою.
— Есть еще немного вина для тебя… Я думала, что ничего нтъ, а тутъ, благодаря Бога, еще рюмка наберется, а то и полторы… Это тебя такъ укрпляетъ. Сейчасъ и бифштексъ принесу.
Она двигалась съ легкостью молодой двушки. Прислуживать сыну, предупреждать каждое его желаніе было для нея величайшимъ счастіемъ. Она поставила передъ нимъ тарелку съ большимъ, отлично зажареннымъ кускомъ бифштекса, другую съ зеленью, третью съ компотомъ, а когда Маврицій, схвативъ ножъ и вилку, съ аппетитомъ гурмана началъ сть, она сла возл кровати и, сложивъ руки, смотрла на него какъ на икону.
— А вы, мама?— съ набитымъ ртомъ спросилъ Маврицій.
— Посл, посл, милый, пообдаю. Мн еще рано. Марися готовитъ тамъ для себя и для меня вмст крупяную кашу съ солониной и картофелемъ. Отчего же ты компота не кушаешь? Я его собственными руками приготовила, такихъ деликатныхъ вещей Марися длать не уметъ… попробуй, долженъ быть не дуренъ.
— Но какъ же я могу сразу сть и бифштексъ, и компотъ?— пробормоталъ Маврицій.— Что вы съ ума, что ли, сошли? Если бы это была дичь какая-нибудь, то еще можно было бы… да разв вы позаботитесь когда-нибудь купить мн куропатку или рябчика!
— Я старалась, милый,— вчера сама была на рынк, отъ воза къ возу ходила, отъ человка къ человку,— не было. Что-жь длать, если не было?
— На рынк!— саркастически улыбнулся Маврицій,— Въ город есть лавки съ дичью.
— Тамъ очень дорого,— несмло и тихо отвтила пани Лирская.
— Для такихъ нищихъ, какъ мы, все дорого!— пробурчалъ сынъ и приступилъ къ зелени и компоту. Пирожное, приготовленное нжными руками матери, поправило его расположеніе духа.
— Что же вы не кушаете?
— Благодарю тебя, не хочется что-то… компоту только и есть, что для одного…
— Да вы хоть отвдайте… очень вкусный!
Ласково усмхаясь, онъ приблизилъ къ ея губамъ ложечку съ пирожнымъ. Пани Лирская разцвла радостью и блаженствомъ.
— Ахъ ты дитя, дитя!
Она послушно съла содержимое ложечки.
— Да, важный,— согласилась она,— это меня покойница Таржицова, мать Титуса, а моя тетка, выучила длать… Старосвтская была женщина, хозяйка отличная,— все у нея такъ въ рукахъ и горло…
— Хорошо, должно быть, вамъ тамъ было,— замтилъ Маврицій,— какъ сыръ въ масл катались!
— Я останусь до гробовой доски благодарна за ласку и попеченія, какими меня тамъ окружали. Жили по пански и сами панами были… со мной также длились всми удобствами… Потомъ трудно было немного отвыкать, но я моего Винцента любила сильно… а тамъ и ты на свтъ явился, я и примирилась охотно съ инымъ житьемъ… Но разница громадная: въ сравненіи съ нашею скудной жизнью, сбереганіемъ каждаго гроша, ихъ жизнь — рай!
Маврицій выпилъ большую рюмку вина, протянулся на постели и лниво закинулъ за голову свои тонкія руки.
— Да, да!— вздохнулъ онъ,— и я немного познакомился съ этою жизнью, когда мы съ вами туда здили, то на недлю, то на мсяцъ, и когда вы разсказывали мн, какъ и что тамъ было. Безобразная это вещь: быть бднымъ и имть богатыхъ родственниковъ. Смотришь, разлакомливаешься и только завидуешь! Знаете, что эти Таржицовы всегда у меня охоту отбивали и отъ науки, и отъ ремесла, потому что какъ только я увидалъ это богатство, меня черти душили, отъ злобы и руки ни на что не поднимались. Какая наука пойдетъ тутъ въ голову, когда мн только и снилось, что салоны, раскошные экипажи дядюшки да блестящіе наряды Ауреліи! Спрашивается, за отсутствіемъ сыновей, отчего бы имъ не взять меня къ себ, воспитать вмст съ Ауреліей, а потомъ раздлить между нами свое состояніе? Помшало бы это кому-нибудь? Ничуть, и на мою, и на ея долю хватило бы… Да что я, впрочемъ, говорю! Разв въ ихъ голову западетъ какая-нибудь добрая, благородная мысль! Крезы! эгоисты! эксплуататоры!
— Морисъ! Морисъ!— съ несвойственной энергіей закричала пани Лирская,— побойся Бога! Такъ отзываться о людяхъ, благодаря которымъ мы только и живемъ со смерти твоего отца!
Но Маврицій, казалось, не обратилъ ровно никакого вниманія на выговоръ. Какая-то новая мысль блеснула въ его голов. Онъ потихоньку, засмялся, улегся поудобне и заговорилъ, поднимая глаза къ потолку:
— Вы не знаете, мамаша, что пришло мн въ голову? Я вспомнилъ т сказки, что вы разсказывали мн во время моего младенчества, о томъ, какъ бдные рыцари спасали честь и жизнь разныхъ королей и князей, какъ эти князья отдавали потомъ своимъ спасителямъ руку своихъ дочерей, вмст съ половиною своихъ царствъ и княжествъ.
Онъ смялся, пани Лирская тоже улыбнулась.
— Охъ, ты у меня!— промолвила она съ невыразимою нжностью,— что за память! Я ужь не помню, когда я теб разсказывала эти сказки, да и сказки-то позабыла, а ты, дитя, помнишь! Но почему это теперь пришло теб въ голову?
Маврицій приподнялся и горящими глазами прямо посмотрлъ въ глаза матери.
— Пришло мн въ голову, — отчеканилъ онъ,— что если бы съ дядей случилось такое несчастіе, но несчастіе страшное, неотвратимое…
— Господи Боже мой! Да сохранитъ его Богъ и святые ангелы отъ этого!
— Вотъ что!— продолжалъ Маврицій.— Ангелы далеко, на неб… а я, еслибъ узналъ, пришелъ бы и спасъ. Что вы думаете, а? Аурелія такъ любитъ отца… Дядя тоже чувствовалъ бы себя обязаннымъ…
— Что ты болтаешь, дитя мое!— пробормотала пани Лирская, снимая со стола тарелки,— я боюсь, какъ бы опять къ теб не вернулась лихорадка.
— Лихорадка!— язвительно усмхнулся сынъ,— я всегда въ лихорадк… а знаете, отчего?
Онъ слъ на постели и, глядя на мать блестящими глазами, трагически воскликнулъ:
— Я, мамаша, до безумія влюбленъ въ Аурелію! Пусть меня чортъ возьметъ, если я лгу! Люблю… сохну по ней и прихожу въ бшенство при одной мысли, что какой-нибудь щелкоперъ изъ сосдей, какой-нибудь Крезъ съ сотнею десятинъ утащитъ ее у меня изъ-подъ носа! О, я не переживу этого! не вынесу! умру!— Онъ нырялъ въ пуховикахъ, какъ рыба въ волнахъ, и, наконецъ, уткнулся лицомъ въ подушку. Глаза пани Лирской уже наполнились слезами, тарелки дрожали въ ея рукахъ. Она торопливо поставила ихъ на столъ, бросилась къ сыну, обняла его дрожащими руками и хотла-было прижать его голову къ своей груди.
— Бдное, бдное дитя!— шептали ея губы,— только этого не доставало для довершенія нашего несчастія. Влюбиться безъ всякой надежды! О, Боже мой! а она еще надолго прідетъ сюда… Что-то будетъ?
Маврицій вырвался изъ ея объятій и съ мокрыми щеками слъ на постели.
— Дайте мн мое платье! Я встану и пойду въ городъ!
Сожалніе пани Лирской смнилось страшной тревогой.
— Какъ, ты уже встаешь? Такой слабый? Посл такого ужаснаго происшествія и недльной болзни вставать съ постели и выходить на сырость! Милый, полежи еще немного, или, по крайней мр, не выходи изъ дому!
— Ахъ, какъ вы мн надодаете! Лучше дайте мое платье! Что мн за охота киснуть здсь, въ этой канур, какъ какому-нибудь узнику! Я хочу идти, двигаться, жить! У меня даже сердце сжалось, когда я вспомнилъ объ этихъ Крезахъ и Ауреліи. Пойду, хоть развлекусь немного.
Пани Лирская уже несла одежду сына, но остановилась, какъ вкопанная, при его послднихъ словахъ.
— Развлечешься! Маврицій! только не тамъ, ради Бога, только не тамъ.
Она съ такой мольбой сложила руки, что даже выронила на полъ лакированные сапоги сына.
— Что тамъ? Гд тамъ? Что вы городите? Вы, кажется, до сихъ поръ не врите, что на меня изъ-за угла напали какіе-то негодяи и обобрали все до нитки.
По лицу пани Лирской было замтно, что она не врила.
— Милый,— тихо проговорила она,— когда мн Шарскій сказалъ, что ты тамъ…
— Ну, такъ что-жь? Еслибъ и на самомъ дл было такъ? Чья вина? Моя, можетъ быть? Гд же мн прикажете искать развлеченій? У Шарля мн и показаться нельзя,— я тамъ задолжалъ по самыя уши… Къ Шпринглю, куда ходитъ лучшая молодежь,— стыдно, потому что тамъ такія ставки, о которыхъ мн и во сн не снилось, разговоры о такихъ лицахъ и вещахъ, что мн приходится, какъ дураку, разинуть ротъ и слушать. Къ Каролин еще можно бы, да я и тамъ долженъ. У Беркля, опять, вчно сидитъ какой-то пошлый острякъ, что всегда прохаживается на мой счетъ и читаетъ мн мораль… Я попробовалъ однажды толкнуть его,— вс присутствующіе вступились, и вышелъ такой скандалъ, что мн ужь неудобно переступать черезъ этотъ порогъ. Такъ куда же мн идти, а? Или, можетъ быть, съ утра до ночи и съ ночи до утра сидть съ маменькой, не видать лица человческаго? Мн самому противно таскаться среди разныхъ бродягъ и оборванцевъ, но… тамъ хоть на билліард поиграть… и, кром того, тамъ есть одна, дьявольски красивая…
— Морисъ!— простонала мать.
Маврицій громко расхохотался.
— Морисъ! Я такъ боюсь, чтобъ опять не случилось чего-нибудь нехорошаго… Возвратись, по крайней мр, пораньше… сжалься, не ходи въ этотъ вертепъ:, наконецъ, это и неприлично теб, унизительно…
Она схватила его руку, точно хотла поцловать ее, но онъ вырвался изъ ея объятій.
— Пожалуйста, не надодайте мн, не выводите изъ терпнія, иначе я скажу что-нибудь похуже этого!— крикнулъ онъ.
Пани Лирская замолчала и начала дрожащею рукою чистить сюртукъ сына. Онъ нетерпливо ожидалъ конца этихъ приготовленій, вздыхалъ, звалъ и посматривалъ въ окно.
Черезъ четверть часа онъ былъ уже на улиц, въ красиво сшитомъ пальто, въ цилиндр, низко надвинутомъ на лобъ, чтобъ скрыть еще не прошедшій синякъ. Онъ и самъ не зналъ, куда идетъ, многочисленные знакомые матери нисколько не влекли его къ себ, — то были люди небогатые, тихо и скромно живущіе въ своихъ тсныхъ жилищахъ. Въ кафе и рестораны идти онъ не могъ, по причинамъ, которыя онъ недавно передалъ матери. Прогулка въ сренькій осенній день не представляла ни малйшаго удовольствія, въ такую погоду красивыя, богато одтыя дамы рдко показываются на улиц, даже окна и выставки модныхъ магазиновъ, передъ которыми Маврицій провелъ столько праздныхъ минутъ, теперь смотрли мене красиво, чмъ въ ясный, погожій день. Человкъ этотъ, скупо одаренный природой, избалованный въ конецъ непомрною заботливостью матери, еще съ дтства опьяненный роскошью богатыхъ родственниковъ,— человкъ этотъ, не имющій никакого занятія, никакого призванія къ чему-нибудь, шелъ, не зная куда идти, печальный, гнвный, сбитый съ толку. Посл катастрофы у Хаима онъ пролежалъ цлую недлю въ постели и чувствовалъ себя еще немного слабымъ. Дома сидть онъ боле не могъ: тамъ его подомъ ла смертельная тоска, но и на улиц была не лучше. Что съ собою подлать? Куда пойти? Гд найти, хотя бы самый узкій и мутный, источникъ наслажденія? Можетъ быть, у Беркля… забыли уже о скандал, происшедшемъ благодаря его дерзкому обращенію съ однимъ уважаемымъ постителемъ заведенія… а это заведеніе было изъ числа тхъ, гд ему никто бы не напомнилъ о должк… Впрочемъ, какъ непріятно возвращаться въ среду людей, которые приказали теб выйти вонъ и наговорили при этомъ кучу самыхъ непріятныхъ вещей! Къ тому же дядя долженъ былъ пріхать не сегодня, такъ завтра, а у Беркля бываютъ знакомые дяди. И такъ онъ не особенно ласковъ, а что же будетъ, если онъ узнаетъ все? Пожалуй еще цлую зиму не будетъ принимать у себя бднаго родственника, который… Нтъ, къ Берклю неудобно, ни къ Шарлю, ни къ Шпринглю, ни даже къ Каролин… Разв опять туда?… Страшно! Ну, какъ опять придетъ этотъ драбантъ съ черными глазами?… Да и вообще компанія прескверная и далеко не безопасная! Куда же теперь дться? Что подлать съ собой? До вечера остается еще два часа, а вечеръ осенній такой долгій… долгій… долгій…
Въ это время посередин широкой улицы произошло какое-то странное движеніе. Кто-то заплъ, кто-то зазвонилъ, кто-то захохоталъ… Напротивъ тротуара, по которому проходилъ Лирскій, образовалась цлая толпа людей, мужчинъ и женщинъ, взрослыхъ и дтей, хорошо одтыхъ и оборванцевъ. Все это толкалось, протискивалось, какъ могло, впередъ и съ жаднымъ любопытствомъ глазло въ середину круга, откуда раздавались звуки маленькихъ колокольчиковъ, пніе тонкихъ, пискливыхъ голосковъ и притопыванія ногъ въ тактъ колокольчиковъ, бубенчиковъ и еще какихъ-то металлическихъ инструментовъ. Лирскій прижался къ стн и съ любопытствомъ, свойственнымъ людямъ, которые большую часть жизни проводятъ на городскихъ улицахъ, началъ присматриваться къ происходящему. Въ первое время толпа закрывала отъ него предметъ общаго любопытства, но потомъ по какой-то причин схлынула въ другое мсто, такъ что Лирскій могъ отлично разглядть, что именно собрало сюда такую кучу людей.
То была горсточка существъ, о которыхъ можно было догадаться, что они принадлежали къ человческому роду, и на которыхъ зваки указывали пальцами, Крича: комедіанты! комедіанты! показываютъ фокусы! Что они были люди, это, прежде всего, доказывалъ идущій посередин мальчикъ, высокій, стройный, красивый, со смуглымъ цвтомъ лица, въ фантастическомъ костюм уличнаго паяца. На голов у него красовалась до безобразія высокая шляпа, формою напоминавшая сахарную голову, оклеенная блестящими бумажками и обвшанная множествомъ маленькихъ колокольчиковъ, которые при каждомъ его движеніи звенли. Въ куртк и штанахъ, сшитыхъ изъ трехъугольныхъ кусочковъ пестрой матеріи, въ цвтныхъ башмакахъ, онъ держалъ въ рукахъ блестящую палочку, иногда ударяя ею по металлическому гонгу. Вокругъ него кривлялась, скакала и распвала толпа маленькихъ дтей. Мальчикъ, на видъ лтъ 12-ти, въ вывороченномъ тулуп, изъ-подъ котораго выглядывали ноги въ огромныхъ худыхъ башмакахъ, всю свою голову спряталъ въ баранью рогатую маску, другой, побольше, весь въ черномъ, съ огромнымъ языкомъ изъ краснаго сукна, долженъ былъ представлять чертенка, третьяго, въ медвжьей шкур, вела на веревк двочка лтъ около 13-ти. Наконецъ, впереди всхъ бжала маленькая двочка, лтъ пяти, не боле. На ней былъ надтъ спензеръ, совершенно такой же, въ какихъ водятъ обезьянъ. Изъ подъ красной шапочки съ блестящимъ галуномъ волною спадали на спину двочки золотистые волоски и обрамляли ея милое, дтское, смющееся личико.
То былъ маскарадъ, о которомъ Сильвекъ недлю тому назадъ говорилъ Кенп,— маскарадъ, устроенный отчасти для заработка, а еще боле для забавы.
Дйствительно, удовольствія было не мало. Звонъ колокольчиковъ, рзкій голосъ металлическаго гонга, шумъ, смхъ и рукоплесканія уличной толпы опьяняли Сильвка и приводили его въ какую-то безумную веселость. Баранъ, бгущій рядомъ съ нимъ, отчаянно блялъ, чертенокъ каждую минуту выкидывалъ необыкновеннйшія штуки, медвдь упирался на мст, не слушался своего провожатаго и рычалъ, какъ будто былъ настоящимъ медвдемъ, наконецъ, обезьянка весело скакала впередъ, тряся маленькимъ бубномъ. Черные глаза паяца горли неподдльнымъ удовольствіемъ, веселая улыбка не сходила съ лица. Онъ наклонился, ударилъ по всмъ своимъ колокольчикамъ и обезьянка послушно вспрыгнула ему на спину, держась маленькой рученкой за его шляпу и почти задыхаясь отъ смха.
Въ эту минуту на улиц произошло явленіе, очень обыкновенное, но всегда очень непріятное: толпа, тснящаяся вокругъ замаскированныхъ, встртилась съ двумя экипажами. Одинъ былъ шестиконный дорожный дормезъ, другая легкая, открытая коляска. Сквозь окна дормеза можно было видть закутанную въ мха женщину, въ коляск сидло двое людей: пожилой мужчина, замчательно красивый, съ энергическимъ, сильнымъ лицомъ, и панна, какъ весна юная и свжая. Кучеръ натянулъ возжи и закричалъ толп, чтобъ она разступилась, вс хлынули на тротуары, дормезъ медленно прохалъ между двухъ подвижныхъ, пестрыхъ стнъ, но карета поневол столкнулась съ маскарадной процессіей. Представители двухъ діаметрально противуположныхъ слоевъ общества, цивилизація и дикость, изящество и первобытность, стояли лицомъ къ лицу, одинъ противъ другаго.
— Папа! папа! посмотри, какая хорошенькая двочка!— вскричала панна, съ любопытствомъ глядя на маленькую обезьянку.
— Потише!— обратился къ кучеру пожилой мужчина. Видно было, что онъ готовъ исполнять малйшее желаніе молодой двушки.
Кучеръ удержалъ лошадей, паяцъ со своею свитою остановился тоже. Панъ бросилъ нсколько серебряныхъ монетъ, а панна горсть конфектъ по направленію къ обезьянк. Въ это время глаза ея замтили кого-то изъ толпы, она съ любезной улыбкой кивнула головой, отвчая на чей-то поклонъ.
— Кому ты кланялась, Аурелія?— спросилъ панъ, когда карета выбралась изъ толпы и похала рысью.
— Морису,— отвтила панна,— онъ, бдняжка, стоялъ въ толп и такъ усердно кланялся!…
Она засмялась, но лицо Титуса Таржица оставалось серьезнымъ.
— Странное дло!— задумчиво сказалъ онъ, немного погодя,— кого-то мн это лицо напоминаетъ… никакъ не могу припомнить, кого именно…
— Чье лицо?
— Паяца… Когда я посмотрлъ на него, мн показалось, что я какъ будто очень близко зналъ кого-то, очень похожаго на него.
— Я на него не обратила вниманія, все смотрла на ту двочку съ золотыми волосами.
Когда Таржицъ и его дочь одляли паяца щедрыми подарками, а Маврицій чуть не свихнулъ себ шею, отвшивая усердные поклоны, за его спиной раздался тихій, насмшливый голосъ:
— Встртились! встртились-таки, наконецъ! Ха, ха, ха!
Лирскій, занятый привлеченіемъ вниманія дяди и прелестной кузины на свою особу, не слыхалъ ни этихъ словъ, ни смха, но когда толпа схлынула въ одну сторону, а экипажъ скрылся за поворотомъ улицы, кто-то тихо дотронулся до рукава его пальто. Онъ повернулся.
— Простите за безпокойство…
За нимъ стоялъ человкъ невысокаго роста, въ длинномъ, старомъ, впрочемъ, очень приличномъ сюртук.
— Простите,— повторилъ этотъ человкъ самымъ любезнымъ голосомъ,— я осмлюсь спросить у васъ, не тмъ ли вы господамъ кланялись, что минуту тому назадъ прохали въ коляск?
— А вамъ что за дло?— грубо пробормоталъ Маврицій, окидывая взглядомъ незнакомца съ ногъ до головы.
— Конечно, конечно!— поспшилъ согласиться послдній, — я не имю ни малйшаго права спрашивать васъ объ этомъ. Я только потому и ршился безпокоить васъ, что давно не имю никакихъ свдній о пан Титус Таржиц.
— Разв вы знаете моего дядю?— уже мене сурово спросилъ Маврицій. Его до нкоторой степени смягчилъ мягкій голосъ невзрачнаго человка. Наконецъ, пріятно заявить передъ кмъ бы то ни было о ближнемъ родств съ богатымъ паномъ.
— Знаю ли я пана Таржица?— съ обычною своею искривленною улыбкой переспросилъ собесдникъ Лирскаго,— Когда-то хорошо зналъ, близко… Много лтъ прошло, когда мы видлись въ послдній разъ… впрочемъ, онъ мало измнился, я сразу узналъ его. Все тотъ же гордый взглядъ, та же наружность… а та прелестная панна, врно, его дочка… Вчно прекрасный и счастливый! Отецъ семейства… большой панъ… Посмотрите, каковъ онъ и каковъ я!…
— Погляжу я на васъ, большой вы оригиналъ!— воскликнулъ Маврицій, — коли задерживаете на улиц совершенно незнакомыхъ вамъ людей! Въ хорошемъ обществ это не принято… ну, да все равно… меня интересуетъ, какъ и когда вы познакомились съ моимъ дядей и что именно вы желали бы разузнать о немъ? Я могу удовлетворить вашему любопытству… Моя мать — его двоюродная сестра, а съ Ауреліей мы воспитывались вмст. Замтили вы, какая она хорошенькая?
— Вы хотите, чтобъ я представился вамъ?— отвтилъ собесдникъ Мориса, не обращая вниманія на его вопросъ, — отчего же?… Мн нтъ, необходимости скрывать свое имя. Я — Шимонъ Кенпа, по профессіи школьный учитель, но занимаюсь и еще кое-чмъ. Какъ и когда я познакомился съ вашимъ дядей, разсказывать не буду, скажу только, что было время, когда я боготворилъ его… много часовъ провели мы въ горячихъ спорахъ, много вечеровъ просидлъ я, слушая его виртуозную игру на фортепьяно. Вашъ дядя былъ бы артистомъ, еслибъ небыль богатымъ паномъ… Я тоже люблю музыку и посвятилъ бы себя всецло ей, еслибъ меня не поглотило боле важное дло… Теперь я желаю знать: также ли хорошо живется пану Таржицу? Счастливъ ли онъ въ своей семейной жизни? Любитъ ли онъ попрежнему искусство и обладаетъ ли попрежнему возможностью удовлетворять всякому своему желанію, всякой прихоти? О! прежде у него являлись самыя чудовищныя прихоти… когда онъ хотлъ чего-нибудь, то доставалъ всякою цною… будь, что будетъ…
Ухо Мавриція не могло уловить никакой ироніи словъ Кенпы. Онъ окончательно развеселился. Больше всего ему нравилось хвастаться передъ этимъ невзрачнымъ человчкомъ своими близкими отношеніями къ Титусу Таржицу.
— О!— сказалъ онъ, — дядя мой очень счастливъ. Должно быть, въ сорочк родился… Тетушка, хотя ей скоро стукнетъ сорокъ, все еще самая красивая женщина изо всхъ, кого я знаю, разв только за исключеніемъ Ауреліи. Живутъ они очень согласно, мирно. Дядя не наглядится на дочь… да она и стоитъ этого,— такая прелестная, и, къ тому же, поетъ, какъ ангелъ… Только сыновей у нихъ никогда не было… Сначала дядя очень огорчался, но затмъ усыновилъ меня и теперь успокоился. Что касается его матеріальныхъ средствъ, то они въ самомъ блестящемъ состояніи. У него цлые милліоны, несмотря на то, что онъ себ ни въ чемъ не отказываетъ. Теперь они пріхали въ городъ на всю зиму, хотятъ вывозить Аурелію въ свтъ. Будутъ давать балы, обды… наняли домъ о 12 комнатахъ, съ большимъ садомъ… Натурально, я буду у нихъ постоянно: дядя, и Аурелія жить безъ меня не могутъ…
Маврицій заврался до такой степени, что дальше врать ужь не представлялось возможности. Кенпа, съ постоянно опущеннымъ внизъ взоромъ, повторялъ: да! да! и въ одномъ этомъ коротенькомъ слов звучала цлая бездна горечи и печали. Но Морису не были знакомы ни человческія чувства, ни характеризующіе ихъ оттнки голоса. Онъ искоса посматривалъ на своего спутника, точно спрашивая у себя: какія, чортъ возьми, могутъ быть отношенія у этого артиста къ дядюшк?
Онъ жадно искалъ и интересовался маленькими сплетнями.
Кенпа долго молчалъ, пока, наконецъ, не пробудился отъ тяжкой задумчивости.
— Ничего!— прошепталъ онъ,— придетъ и моя очередь! Только нужно дйствовать, дйствовать съ энергіей!… У меня къ вамъ есть еще просьба,— громко прибавилъ онъ, обращаясь къ Маврицію.
— Если вы просите милостыню, то я долженъ сказать вамъ….
— Вы ошибаетесь, я не нищій, — нисколько не обижаясь перебилъ Кенпа,— напротивъ, мое назначеніе — стереть съ лица земли нищенство, бдность и горе. Я прошу у васъ моральной помощи. По вашему костюму, наружности и связямъ, о которыхъ вы мн говорили, я могу заключить, что вы принадлежите къ числу князей міра сего.
Маврицій выпрямился и засунулъ об руки въ карманы своего пальто.
— Какъ вы сказали?— нершительно переспросилъ, — касаться міра сего?
— Аристократы, богатые, счастливые…— пояснилъ Кенпа.
— О, если такъ!— важно изрекъ Маврицій,— если такъ, то вы не ошибаетесь. Я принадлежу къ числу… какъ вы выражаетесь, князей сего міра… я родился, возросъ и живу среди нихъ, хотя… не могу назвать себя вполн счастливымъ.
— Я такъ и думалъ!… Я же въ настоящую минуту подготовляюсь къ самому торжественному и самому трудному изъ актовъ моей жизни… Я долженъ выполнить самую важную мою обязанность. Я собираюсь въ путь, хочу обойти жилища эгоистовъ, утопающихъ въ роскоши.
— По какому же длу?
— То будетъ послдній зовъ къ исправленію, послднее средство искупленія…
— Ей Богу, вы преинтересный человкъ! Вы такъ высокомрно выражаетесь, точно читаете проповдь! Но чего же вы собственно хотите отъ нихъ?— Отыскать въ ихъ сред такого, который бы доставилъ мн возможность издать написанное мною сочиненіе.
— Дядюшка!— расхохотался Маврицій, — клянусь честью идите къ дядюшк! Онъ ужасно любитъ литературу и, наврное, издастъ вашу книгу.
— Нтъ!— твердо сказалъ Еенпа, — къ Титусу Таржицу я не пошелъ бы даже въ самой послдней крайности. Такой жертвы… даже само человчество не въ прав требовать отъ меня. Я хотлъ просить васъ, не можете ли вы сообщить мн имена и адресы другихъ богатыхъ людей?
— Почему же, почему же нтъ? Съ охотой!— воскликнулъ довольный Маврицій.— Я знаю ихъ всхъ и напишу вамъ цлый реестръ именъ и адресовъ. Вы зайдите ко мн дня черезъ два… раньше я не могу, трудно сразу всхъ вспомнить… Нтъ, скажите! вы, пишете книжки… Первый разъ въ жизни я встрчаю человка, который пишетъ книжки… Можно узнать, какъ называется ваше сочиненіе?
— Названіе, молодой человкъ, Дло не важное… о содержаніи спрашивайте…
— Въ такомъ случа, какое же содержаніе?— спросилъ Маврицій, котораго Кенпа все боле и боле начиналъ интересовать.— Этотъ старикашка — авторъ!— подумалъ, онъ про себя,— вотъ штука! съ такою-то вншностью! Изъ этого происшествія выйдетъ презабавное приключеніе…
— Какое содержаніе моего сочиненія!— протяжно проговорилъ Кенпа и, приблизившись такъ, чтобъ могъ заглянуть прямо въ лицо собесднику, тихо прошепталъ:
— Обратили ли вы вниманіе, что на свт и между людьми царствуетъ несправедливость великая… колоссальная… что у однихъ всего черезъ-чуръ много, у другихъ черезъ-чуръ мало, одни блаженствуютъ, другіе страдаютъ… не замтили ли вы этого?!
Маврицій сразу весь вспыхнулъ, какъ будто кто коснулся самаго больнаго мста его души.
— Замтилъ ли я!— воскликнулъ онъ,— замтилъ ли, дьяволъ меня возьми! Сто тысячъ разъ замтилъ! Ничего во всю мою жизнь не длалъ, лишь только замчалъ это.
Кенпа просіялъ.
— А вы никогда не думали, что должно быть иначе, наоборотъ, что неимущіе должны имть?
— О! каждый день, съ утра до вечера только о томъ и думаю!
Кемпа въ экстаз поднялъ руки къ небу.
— О духъ, наполняющій атмосферу вка! какъ могущественно твое дыханіе!— закричалъ онъ.— А еще… вы никогда не задумывались надъ вопросомъ, какимъ способомъ уничтожить торжествующую несправедливость?
— Что касается этого, то долженъ вамъ признаться, не ломалъ себ головы, потому что и вообще я не люблю ломать себ голову, да, наконецъ, къ чему бы это и привело? Такъ ужь свтъ созданъ, что одни обладаютъ всмъ, другіе ничмъ, одни утопаютъ въ роскоши, а другіе должны смотрть на это и глотать слюнки… Помочь этому ничмъ нельзя, способа нтъ…
— Ошибаетесь, молодой человкъ, ошибаетесь!— тріумфаторскимъ голосомъ сказалъ Кенгіа.— Возможность излчить вс болзни человчества, искоренить несправедливость, существуетъ, и я, я соединилъ вс эти способы въ одну стройную, великую систему и изложилъ на тысяч листахъ бумаги. Кто прочтетъ это сочиненіе, плодъ всей моей жизни, для того не будетъ ужь сомнній.
Маврицій остановился и посмотрлъ на Кенпу широко открытыми глазами, потомъ снялъ шляпу и, высоко поднявши ее надъ головой, заикаясь пробормоталъ:
— Значитъ, вы великій человкъ… если-нашли такой способъ… Я въ восторг, что имлъ удовольствіе… честь, хотлъ было я сказать… познакомиться съ вами. Вы позволите мн на-дняхъ оставить у вашего швейцара мою визитную карточку?
Могло показаться, что Кенпа выросъ и помолодлъ въ эту минуту: такая радость и такая свжесть, юношеская энергія разлились по его лицу.
— О!— проговорилъ онъ съ прежнею, улыбкой,— вы еще не знаете, кто я и до какой степени посвятилъ себя служенію великому длу… Швейцаръ… Визитная карточка!… Я почти позабылъ, какія бываютъ визитныя карточки и что значитъ слово визитъ. Я живу скромно, можно даже сказать убого, но только для непосвященнаго глаза, въ дйствительности же нтъ монарха, который бы жилъ въ боле роскошной обстановк… Житьемъ мн служитъ будущій рай земной, пищей, которою питается мой духъ — вра, надежда и любовь, ложемъ Геліогабала — радостное сознаніе, что я раздляю вс нужды и лишенія малыхъ и страдающихъ. Если хотите навстить меня, благородный и мудрый юноша, который такъ отважно ршился порвать связи съ предразсудками и грхами своей касты,— если хотите, пойдемте со мной сейчасъ. Въ моемъ теперешнемъ, временномъ обиталищ я открою передъ вами свои мысли и,— кто знаетъ?— можетъ быть, зачислю васъ въ ряды воиновъ будущаго.
Маврицій былъ удивленъ, восхищенъ и заинтересованъ. Первый разъ въ его жизни (за исключеніемъ матери, она не шла въ счетъ) умныя человческія уста назвали его благороднымъ и мудрымъ юношей. Человкъ, который придалъ ему такой титулъ, вроятно, былъ ученый, говорилъ такъ красно, изрекалъ такія великія истины, но, несмотря на все это, жилъ въ нищет. Но, главное, способъ, при помощи котораго онъ, Маврицій Лирскій, всми фибрами своего изнженнаго тла жаждущій роскоши и богатства, можетъ достигнуть цли своихъ желаній, возбудилъ въ немъ великое любопытство и расшевелилъ его флегматическую натуру. Благодаря этому способу, богатые дядюшки должны отдать, по крайней мр, половину своего состоянія бднымъ племянникамъ, вс непріятные долги, скандалы и пр. сдлаются достояніемъ прошедшаго, а ‘Крезы’, могущіе каждую минуту похитить Аурелію, уступятъ дорогу вдругъ разбогатвшему Маврицію…
Онъ снялъ шляпу и сказалъ:
— Сочту за особую честь!
Въ то время, когда Кенпа съ Мавриціемъ шли по направленію къ старому, разрушенному дому, другой улицей, малолюдной и бдной, брели двое нищихъ — мужчина и женщина. Одты они были совершенно одинаково: т же лохмотья, та же худая обувь, т же холстинныя сумки за плечами, даже и длинные посохи въ рукахъ одинаковые. Нищій смотрлъ какъ-то особенно степенно. Положимъ, онъ былъ не высокаго роста, за то на грудь его падала такая длинная, сдая борода, лысый черепъ окруженъ такимъ внцомъ серебристыхъ волосъ, надъ маленькими глазами свшивались такія густыя брови, что всякій отнесся бы къ нему съ нкоторымъ почтеніемъ. Притомъ, походка его была медленна. Онъ могъ бы служить моделью для патріарха или апостола. Нищая представляла разительный контрастъ: вся пожелтвшая, съ безпокойными, сердитыми глазами, съ неврной походкой, она казалась вдьмой, сопровождающей благочестиваго, смиреннаго мужа.
Она шла и кричала, голосъ ея раздавался по всей пустынной улиц. Спотыкаясь и чуть не падая, она грозила кому-то своей палкой, точно отгоняла невидимаго врага.
— Человчество!— раздавался ея хриплый, злой голосъ,— человчество, о человчество, вчно вздоръ и глупости! Ужь это человчество вс уши мн прожужжало! Лучше въ могилу лечь, только бы не слышать объ этомъ человчеств! Слава Богу, что встртилась съ вами, панъ Лукашъ,— хоть душу съ кмъ-нибудь отвести можно, а то ему говори, не говори, — все какъ къ стн горохъ! Я свое, онъ свое! Тьфу! Прости Господи! Лучше-бъ я издохла въ тотъ день, когда первый разъ услышала о человчеств…
— Не проклинайте, пани Кенпова, не проклинайте! Проклинать не веллъ Господь нашъ всемилосердый, которому подобаетъ хвала и слава во вки вковъ…
— И вы прокляли бы день вашего рожденія,— злобно перебила женщина,— еслибъ у васъ,— вотъ какъ у меня,— былъ бы одинъ сынъ на радость и поддержку въ старости, да этотъ бы сынъ, вмсто того, чтобъ помогать вамъ, шлялся бы всю жизнь по свту и опять вернулся бы къ вамъ допекать своимъ человчествомъ! Тьфу ты! Провались, окаянное! Ужь я просила его: да покажи ты мн свое человчество, каково оно, гд? Покажи ты мн его, чтобъ я схватила его за горло и задушила бы, за то, что оно отняло у меня, забрало всего съ душой и тломъ моего сынка! Покажи! покажи! покажи! А онъ мн на то: вы, говоритъ, не понимаете, человчество — это вс люди, что живутъ на цломъ свт. А я ему говорю: ага! а мать твоя собака, что ли? Почему же ты обо всхъ людяхъ, что-живутъ на цломъ свт, заботишься, а о родной матери нтъ, и даже пальцемъ не пошевелишь, чтобъ она, на старости лтъ, не таскалась съ рукой изъ-за куска хлба? Ой, косточки, косточки! исусе Христе, ради Своей Пречистой Матери, смилуйся надо мной, бдной сиротой!
Она зарыдала. Дйствительно, ея 70-ти. лтнія косточки, видавшія много видовъ, не давали ей покоя.
— Христе исусе!— продолжала она, успокоившись немного,— отъ этого человчества вся утроба моя разболлась, вс внутренности мои перевернулись во мн вверхъ ногами! Тебя-то, я говорю, человчество, что ли, твое въ великихъ мукахъ на свтъ родило, а потомъ, когда у тебя, зубы прорзывались, безъ малаго полгода ночи ни одной не спало, какъ нужно, все укачивало тебя, на рукахъ носило, къ груди прижимало, да-тряслось отъ страху, какъ бы теб, избави Богъ, дурнаго чего не приключилось? Человчество, что ли, тебя кормило, одвало и въ школу посылало, крохи свои послднія отдавало и само дохло съ голоду, только бы ты былъ сытъ, одтъ и выученъ? Человчество, что ли, говорю, домишко свой заложило, когда ты халъ поступить профессоромъ, а потомъ, когда его продали за долгъ, лишилось послдняго куска, послдняго своего пристанища? Не человчество все это длало, а мать родная! А теперь мать и не человкъ, мать — точно какой песъ дворной, матери ничего не надо… пусть живетъ себ нищенскимъ хлбомъ, а онъ для человчества работаетъ перомъ, скрипитъ по бумаг, да глупости размазываетъ разнымъ дурнямъ, а т развсятъ уши, да слушаютъ его… Охъ, ужь это человчество! Чтобъ его черти взяли такъ, какъ оно отняло у меня дитя мое единое…
— Шш…— дернулъ ее за рукавъ нищій, самъ останавливаясь у окна одноэтажнаго, впрочемъ, очень достаточнаго домика.
— Драгоцнная жемчужинка,— тонкимъ, но громкимъ голосомъ затянулъ Лукашъ,— цвтокъ райскій, жезлъ Аарона, Эсфирь благочестивая…
— Мама! мама!— крикнулъ за окномъ свжій, молодой голосокъ, — опять тотъ старичекъ пришелъ, что всегда поетъ подъ окномъ и что такъ похожъ на Ноя!
Маленькая форточка распахнулась и на ладонь Лукаша упала мдная монета.
— Боже, который сохранилъ Даніила во рв львиномъ, — немного тише заговорилъ Лукашъ, — награди, спаси и помилуй рабу твою…
— Подайте Христа ради бдной больной, барышня безцнная,— по очереди заголосила ех-торговка.
— Не надо! не надо!— послышался за окномъ сердитый голосъ, — ты дурная женщина, людей проклинаешь! Я сама слышала не разъ, какъ проклинаешь! Не будетъ теб ничего за это!
— Я не людей, я человчество…— запротестовала нищая.
— Ничего не будетъ!
— А ничего, такъ и ничего! Еслибъ у васъ такъ же кости болли, какъ у меня, такъ и вы бы начали проклинать! Но я не желаю вамъ этого, не желаю! И остави намъ долги наши, яко же и мы…
Они пошли дале,— женщина, грустная и молчаливая, старикъ — довольный собою.
— Видно по всему,— заговорилъ онъ,— что меня мой незаконный мальчикъ утшаетъ больше, чмъ васъ вашъ сынъ, пани Кенпова… Длится со мной каждой копйкой… и я съ нимъ длюсь… и привязанъ онъ ко мн… Иногда скажетъ: у меня на всемъ широкомъ свт никого нтъ, кром васъ, вы меня, какъ брошеннаго щенка, подняли и выростили. Да… это показываетъ доброе сердце и признательность… Правда, вдь?
— Врно,— соглашалась старуха, — мой никогда мн слова добраго не скажетъ. Еле взглянетъ на мать, на человчество все никакъ не наглядится. Но теперь вашъ мальчикъ все время сидитъ, у моего… цлыя ночи болтаютъ…
— Пусть его! Онъ всегда имлъ охоту къ наук. Панъ Шимонъ ученый и говоритъ… признаться, я и самъ, какъ люди толкуютъ, не для одной формы голову ношу на плечахъ, а всегда, какъ онъ начнетъ говорить, такъ и хочется слушать… Постойте-ка…
Онъ остановился у новаго окна.
— Дай Боже богатства и всякаго счастія этому дому, пусть горе и болзни не знаютъ сюда дороги…
Изъ открытой форточки упала снова мдная монета и голосъ, крикнулъ изнутри:
— Помолись за насъ, добрый старичекъ, у насъ несчастіе: больной въ дом.
— Изцли, Господь, пошли ему долгіе годы жизни!— громко сказалъ Лукашъ.
— Вы всегда счастливы въ людяхъ,—завистливо сказала Кенпова,— каждый вамъ что-нибудь, да дастъ… никто не откажетъ. А мн, такъ нтъ. Меня всякій обругаетъ, побирашкой назоветъ, только и соберешь, что на паперти, да и тамъ нищіе тоже изобидятъ… Всю жизнь прожила работой, можетъ быть, оттого и просить не умю.
— Нужно умть, — важно произнесъ Лукашъ,— Все, за что человкъ берется, онъ долженъ знать, почтенная пани Кенпова.
— Куда же теперь вы пойдете?… Темнетъ… пора старымъ костямъ и на покой.
— А я къ вамъ,— отвтилъ Лукашъ,— тамъ, врно, и мальчика моего застану… Цлый день ходилъ по городу съ маскарадомъ, набралъ что-нибудь, должно быть, вотъ, деньги вмст сложимъ и балъ устроимъ…
— Какой балъ? У него все еще балы въ голов!— недовольнымъ голосомъ проворчала старуха.
Они пошли къ дому Кенпы. Туда же, только съ другой стороны, шелъ и паяцъ со своего маскарада. Костюмъ его остался тотъ же самый. Въ мрачномъ переулк, межь развалившимися клтями, онъ подвигался, какъ сказочный принцъ, по жилищу горя и нужды. Окно шинка бросило на его галуны и позументы тусклый лучъ лампы и зажгло цлый рой искръ, крикливо забренчали колокольчики, украшавшіе его шляпу.
— Выкупишь мою канарейку, Сильвекъ?— защебеталъ дтскій голосъ.— Выкупи мою птичку! Милый, выкупи! за т деньги, что намъ панъ бросилъ. Сильвекъ, а гд мои леденцы? Отчего ты не шь моихъ леденцовъ? Спряталъ въ карманъ и не шь! Кушай! Ну, кушай же, Сильвекъ, и мн дай!
— Подожди, сейчасъ придемъ… туда… и получишь свои леденцы.
— Тамъ… гд? Сильвекъ! гд?— болталъ ребенокъ.
— Гд, гд? Точно не знаешь, дурочка! Болтаетъ, какъ скворецъ! У дяди Шимона.
— А! у него! Дядя добрый… такъ хорошо играетъ…
Ребенокъ былъ веселъ и чувствовалъ себя какъ нельзя лучше со своимъ пріятелемъ, Сильвкомъ, но въ голос паяца слышалась какая-то задумчивость, принужденіе. Такъ говоритъ сонный или совсмъ погрузившійся въ думы человкъ.
Почти ощупью онъ нашелъ узенькую дверь, толкнулъ ее и очутился въ длинномъ, темномъ корридор, оттуда вяло сырымъ воздухомъ подземелья. Не безъ труда удалось найти ему другую дверь, ведущую въ комнату Кенпы. Сильвекъ зналъ, что ему нужно наклонить голову, чтобъ не толкнуться о притолку, онъ такъ и сдлалъ, переступилъ порогъ и… окаменлъ на мст. Онъ предполагалъ, что найдетъ Кенпу, какъ это всегда бывало раньше, за своей работой или въ бесд съ учениками (а число ихъ въ послднее время стало замтно увеличиваться). Теперь же на больномъ старомъ сундук горла сальная свча, а Кенпа, сильно жестикулируя, горячимъ шепотомъ старался уяснить какую-то тонкость Лирскому, сидящему на пн и слушавшему съ большимъ вниманіемъ. Они смотрли въ глаза другъ другу и, кажется, хорошо другъ друга понимали. Разговоръ такъ поглотилъ все вниманіе Кенпы и его новаго ученика, что они не слыхали, какъ дверь пронзительно скрипнула своими ржавыми петлями, и вздрогнули, когда въ комнат раздался громкій, сердечный смхъ ребенка. Точно въ зеленомъ лсу, посреди темныхъ деревьевъ, на облупленныхъ стнахъ, закуковала кукушка.
— Куку, пуку! Дядя Шимонъ! куку!— кричало маленькое сзданыще въ красномъ платье и спрятало свою золотистую головку за шляпу паяца. Кенпа и Маврицій, какъ пробужденные отъ сна, посмотрли на двери. Лирскій различилъ во мрак лицо Сильвка, смертельно поблднлъ и, дрожа съ головы до ногъ и прижимаясь къ стн, прошепталъ:
— Спасите меня, панъ Кенпа. Зачмъ онъ пришелъ, чего ему нужно?
Кенпа засмялся.
— Спасти васъ отъ Сильвка, отъ моего любимаго ученика, отъ сына моего духа! Успокойтесь, онъ только въ своемъ костюм кажется такимъ страшнымъ… Вы должны любить другъ друга, потому что передъ вами свтится одна идея, какъ путеводная звзда.— Сильвекъ сразу пришелъ въ себя, поставилъ Клару на земь, бросилъ въ уголъ шляпу и приблизился къ Лирскому. Лицо его не дрогнуло ни однимъ мускуломъ.
— Тише, ддушка,— сказалъ онъ тихимъ, спокойнымъ голосомъ,— тотъ панъ имлъ право испугаться меня… недавно я сильно обидлъ его, но теперь жалю объ этомъ… даже не знаю, зачмъ мн это нужно было длать. Не бойтесь. Если я хотлъ отплатить вамъ за мое колечко, то теперь счеты наши кончены, ни злобы, ни раздраженія я къ вамъ не имю. Да и правда, за что тутъ и злиться-то? Вы были гораздо умне меня, вотъ и все… Тогда я просто съ ума сошелъ… и очень раскаяваюсь. Увряю васъ, я не разбойникъ и ничего дурнаго вамъ не сдлаю.
Онъ сдъ на земь около шарманки, посадилъ около себя Клару, бросилъ ей горсть конфектъ и замолчалъ, устремивъ неподвижные глаза въ одну точку. Посл долгаго, бшенаго веселья его огненная, глубоко артистическая натура требовала успокоенія. Лирскій нсколько успокоился, не съ такимъ уже, страхомъ разсматривалъ своего стараго знакомаго и даже до нкоторой степени начиналъ интересоваться имъ.
— Какъ зовутъ этого… этого господина?—тихо спросилъ онъ.
— Люди его называютъ кладбищенскій Сильвекъ,— отвтилъ Кенпа и еще прибавилъ: — а какъ онъ долженъ называться по праву, о томъ знаетъ только одинъ человкъ на всемъ свт.
Лирскій все продолжалъ разсматривать Сильвка.
— Какъ похожъ на какого-то моего знакомаго, шепнулъ онъ,— изумительно похожъ… только на кого?
— Вы должны любить другъ друга, какъ работники, призванные обрабатывать одинъ садъ,— заговорилъ вслухъ Кенпа.— Различные по своему положенію, вы оба принадлежите къ числу тхъ, кто жаждетъ и требуетъ принять на себя великую миссію обновителей свта. Съ одной стороны покинутый ребенокъ, возросшій во тьм и лишеніяхъ, но въ жилахъ котораго течетъ пылкая, знатная кровь, влекущая его къ великимъ подвигамсъ другой — дитя, воспитанное въ избытк, мягкое и нжное, какъ женщина, и также лишенное средствъ удовлетворить своимъ потребностямъ… о! найдется ли на свт пара существъ, боле способныхъ понять и уразумть мою науку! Могу ли я не радоваться, видя васъ около себя, могу ли я не уповать, что, съ вашею помощью, я ускорю время приближенія великихъ событій, которыя…
Тутъ двери съ шумомъ распахнулись настежь и въ комнату, съ крикомъ и.смхомъ, ввалила цлая толпа дтей. Тутъ были: Дамекъ Шарскій съ кускомъ недоденной булки въ рукахъ, девятилтній Владзя, еще не отмывшійся отъ сажи, съ длиннымъ языкомъ на груди- двнадцатилтній Томекъ, босой, въ холщевыхъ шараварахъ, съ: полуидіотскимъ выраженіемъ худаго лица, была, наконецъ, длинноногая двочка съ расплетенными волосами, съ какой-то полинялой тряпкой, закинутой по-цыгански, черезъ плечо, Антка по имени. Вся банда, которая въ теченіе цлаго дня забавляла весь городъ и водила за собой массы любопытныхъ, была здсь налицо. Крики разбудили эхо и въ тысяч отголоскахъ понеслись по заламъ и корридорамъ покинутаго дома. Крысы, смирно сидвшія въ деревянномъ сундук, перепугались, подняли пискъ и начали отчаянно возиться. Казалось, въ тихую сводчатую комнатку залетла цлая стая крикливыхъ птицъ.
Участники маскарада хотли поскоре приступить къ длежу выручки. Сильвекъ досталъ изъ кармана кошелекъ, полный мдныхъ и серебряныхъ монетъ.
— Вотъ вамъ заработокъ!— небрежно сказалъ онъ,— сосчитайте и подлитесь, какъ знаете. Я свою долю уже взялъ.
Дамекъ схватилъ было кошелекъ, но Антка отняла у него обратно. Она сла въ уголъ, разостлала на полу платокъ, высыпала на него деньги и начала ставить ихъ ровными кучками. Дло, видимо, было хорошо ей знакомо,— маленькія, загорлыя руки ея быстро разбирали монету. Дамекъ услся около нея и не спускалъ жадныхъ глазъ съ денегъ, Владзя съ величайшимъ интересомъ посматривалъ черезъ ея плечо, лишь только Томекъ засунулъ палецъ въ ротъ и совершенно безучастно взиралъ на все окружающее.
Кенпа распростеръ об длани надъ группою дтей.
— Вотъ они, смена будущаго!— воскликнулъ онъ,— вотъ подростающіе адепты моей науки, труженики новаго свта!…
Но тирада и теперь была прервана. Двери вновь отворились и послышался старческій, тонкій, разбитый голосъ:
‘Эхъ, глубока могила эта.
Куда уходятъ вс со свта!
Въ ней лежа, гршный человкъ,
Не выпьешь водки ты во вкъ!’
— А! вотъ и нашъ почтенный патріархъ!— обрадовался Кенпа.
Еслибъ какой-нибудь наблюдатель, стоящій на улиц, черезъ полчаса посл прихода Лукаша, нагнулся бы и посмотрлъ въ маленькое, запыленное окошко,— глазамъ его представилась бы интересная картина. Маленькая комната была освщена огнемъ глиняной печки, огонь вспыхивалъ — и на стнахъ появлялись остатки старинной живописи, угасалъ — и все погружалось въ полумракъ. Вся комната была переполнена народомъ, какъ боченокъ съ сельдями. На большомъ сундук, закрывая спиною свчку, съ ногами, болтающимися въ воздух, сидлъ Шимонъ Кенпа. Усастое, сморщенное лицо его горло радостью и экстазомъ, руки не на минуту не оставались спокойными. Не подалеку отъ него сидящій на пн Маврицій Лирскій такъ наклонился къ оратору, такъ высоко поднялъ свое раскраснвшееся лицо, что всякому становилось видно, какой интересъ возбудило въ немъ все, услышанное имъ теперь, что цлый рой радужныхъ картинъ, носящихся передъ его глазами, лишалъ его возможности сообразить, гд и въ какой компаніи онъ находится въ настоящее, время. Напротивъ Кенпы, передъ огнемъ, сидлъ сдобородый, лысый старецъ въ нищенскихъ лохмотьяхъ (впрочемъ, онъ больше наблюдалъ за горшками въ печк, язвительно и тонко усмхался, но въ разговоръ вмшивался мало). Съ другой стороны выглядывало лицо Антки. Дамекъ и Владзя, побрякивая мдяками, тихонько смялись, щипали Антку, дергали ее за разстрепанные волоса и что-то шептали ей на ухо. У стны противъ окна, опершись спиною о шарманку, полулежалъ паяцъ. Пламя печки ярко освщало и блестки его костюма, и русую головку спящей двочки, которая покоилась сномъ невинности съ улыбкой на коралловыхъ губкахъ и недоденною конфектою въ рук. Паяцъ, какъ и щегольски одтый молодой человкъ, также не спускалъ взора съ лица говорящаго Кенпы, только въ глазахъ его, черныхъ какъ ночь, задумчивыхъ, мелькали молніи гордости и ненависти. Наконецъ, уже совсмъ въ темныхъ углахъ можно было различить неясные контуры еще какихъ-то людей. Кто-то тамъ, вроятно, курилъ трубку: толстыя нити табачнаго дыма тянулись прямо къ очагу. Какое-то мужское лицо, молодое, но страшно блдное, отъ времени до времени то показывалось на свтъ, то снова тонуло во мрак. Одинъ только голосъ, говорящій то плавно и краснорчиво, то возвышающійся до высокихъ, патетическихъ тоновъ, царствовалъ, но иногда раздавался и хоръ смшанныхъ голосовъ, вопросовъ и отвтовъ, криковъ и смха. Вся картина производила впечатлніе подонковъ человчества, или табору кочующихъ цыганъ, собравшихся, чтобы, вмст повеселиться и поговорить, учить и учиться, какъ кто хочетъ и какъ кто уметъ.
То была школа Шимона Кенпы.

V.

Домъ, гд жили Шарскіе, былъ большое, деревянное строеніе съ мезониномъ. Когда-то тамъ было, по всей вроятности, очень удобное жилье, теперь же неоштукатуренныя стны глядли на свтъ Божій разбитыми окнами, а на крыш, рядомъ съ почернвшими, обвалившимися трубами, торчали обнаженныя стропила. Легкій мезонинъ, напоминающій карточный домикъ, и лса, приставленные къ стнамъ, придавали этому дому, въ, сумерки въ особенности, видъ какихъ-то фантастическихъ развалинъ. Хозяинъ дома, вроятно, когда-то собирался чинить его, да такъ и бросилъ свое намреніе. Лса и высокая лстница, достигающая крыши, мирно гнили подъ дождемъ и снгомъ, точно охраняя грязный дворъ.
Эти подмостки и лстница иногда служили ареною представленія, чрезвычайно интереснаго и рмшнаго для всхъ жителей околодка. Илярій Шарскій, съ открытой головой, въ узкомъ, засаленномъ пальто (единственномъ его плать за послдніе два года), выбгалъ изъ кабака боковыми дверями на дворъ, и, размахивая руками, колеблющимися, но, насколько возможно, поспшными шагами, направлялся къ подмосткамъ. Во всю дорогу неустанно, не умолкая ни на секунду, онъ говорилъ, врне, бормоталъ:
— Пойду… пойду… вотъ ужь и иду! Теперь-то дойду… Что бы тамъ ни было, дойду и подамъ мою просьбу! Какъ! Бога, что ли, на неб нтъ, чтобы такія несправедливости могли твориться на свт? Ацпеллирую въ высшую инстанцію… Подождите!. Достанется вамъ, какъ Всемогущій Господь разберетъ наше дло!
Онъ доходилъ до цли своего путешествія и начиналъ трудное восхожденіе на лстницу. Тогда все, что только жило или находилось въ комнат, выбгало на дворъ. Всегда многочисленные гости Хаима, высокая и блдная прачка съ большимъ платкомъ на голов, мужъ ея, ночной сторожъ, проходящіе по переулку, привлеченные на дворъ необычнымъ гамомъ,— все это соединялось у подножія лсовъ, поднимало голову, разражалось громкимъ смхомъ и подстрекало ошаллаго человка остротами и насмшками. Если дти Шарскаго были дома, что, однако, случалось не часто, они тоже выбгали изъ пасти сней, съ крикомъ бросались къ лстниц и, протягивая руки, умоляли отца возвратиться на землю, идти домой… а то онъ можетъ упасть, расшибиться и даже убиться до смерти… Дамекъ кричалъ громче всхъ, иногда даже ругалъ отца пьяницей и сумасшедшимъ, Владзя и Клара заливались горькими слезами. Кром нижнихъ зрителей, обыкновенно являлось еще двое особъ, взиравшихъ на спектакль сверху. Въ одномъ изъ оконъ верхняго этажа показывалось красивое еще, хотя увядшее и блдное лицо Элены Шарской, которая подносила къ глазамъ платокъ, исчезала, чтобъ появиться вновь и бросить еще взглядъ внизъ черезъ окно, на покатой кровл стараго дровяннаго сарая усаживалась тринадцатилтняя Антка въ рубашк и короткой юбк, съ распущенными волосами, и такъ весело хохотала, что ея длинныя ноги выбивали тактъ по гнилымъ доскамъ кровли.
Съ кускомъ бумаги, отысканной Богъ знаетъ въ какой навозной куч, держась обими руками за лстницу, Шарскій карабкался со ступеньки на ступеньку медленно и съ неслыханными усиліями. Онъ шатался и лстница шаталась подъ его массивной, отяжелвшей фигурой, но говорить не переставалъ. Остановившись на какой-нибудь ступени и съ трудомъ пытаясь поднять повыше свою бумагу, онъ начиналъ кричать:
— Царь всего міра!… Судія справедливый!… Я пришелъ съ жалобой!… Разбери дло объ отравленіи души моей, о голод дтей моихъ… о стыд, о позор, погибели… взываю къ теб…
И вдругъ, ни съ того ни съ сего, онъ изо всей силы ударялъ себя въ грудь и начиналъ горько рыдать:
— Боже, милостивъ буди мн гршному!— и опять лзъ вверхъ.
— Далеко,— говорилъ онъ, крутя головой и полуидіотски улыбаясь, — далеко!… высоко!… Ну, ничего! ничего! дойду! Теперь ужь недолго… завтра, посл завтра, а ужь дойду!… Крупныя капли пота начинали выступать на его лбу, дыханіе громко вырывалось изъ груди, иногда онъ тяжело, болзненно вздыхалъ и каждому стону, каждому восклицанію бднаго безумца отвчалъ хоръ насмшекъ стоящей внизу толпы и громче всхъ пронзительный смхъ сидящей-на крыш полунагой двчонки.
Случалось, Шарскій падалъ съ лстницы, страшно разбивался и долгое время посл этого хворалъ, но чаще всего различалъ, среди общаго шума, голоса своихъ дтей.
Тогда онъ останавливался и глядлъ внизъ.
— Ага! зовете меня… воробушки малые… Отецъ вамъ нуженъ? а? Бдные вы сироты безъ отца, безъ матери. Ну, Владзя, тише! Клара! перестать сейчасъ плакать, а ты, Дамекъ… если будешь еще такъ пищать, то слзу и больно выску тебя розгой…
Дамекъ начиналъ орать еще сильне.
— Ужь лучше выските, да только слзьте, а то, вдь, стыдно людямъ въ глаза смотрть… И такъ ужь ученики у слесаря смются надо мной, что у меня отецъ пьяница.
Клара не думала о стыд, но поднимала кверху свои голубые, заплаканные глазки и кричала:
— Папа! папа! папа!
Наконецъ, она начинала сердиться. Ножки ея топали о землю, надутыя губки шептали:
— Вотъ такъ всегда: напьется и ползетъ, а разобьется — умретъ, какъ Тадзя!.. И, ухватившись за лстницу, она влзала на пару нижнихъ ступеней.
— Папа! подай мн руку! Я теб помогу сойти!
Тогда Шарскій начиналъ потихоньку спускаться внизъ.
Всегда находился какой-нибудь сердобольный человкъ, который помогалъ ему въ этомъ, далеко не безопасномъ, путешествіи, а черезъ минуту вс зрители расходились, видя, что больше ничего любопытнаго не будетъ, и зная, что посл этого Шарскій нсколько недль не будетъ напиваться.
Дйствительно, восхожденіе на лстницу съ цлью подачи Богу жалобы на несправедливость бывало въ жизни Шарскаго заключительною сценою періода пьянства, посл которой наступалъ большій или меньшій періодъ трезвости. Буря проносилась и воцарялась гробовая тишина. Насколько Шарскій бывалъ въ пьяныя минуты говорливъ, говорливъ такъ, что его рчь казалась струящимся ручьемъ, настолько трезвымъ онъ длался молчаливъ и замкнутъ въ себя. На его желтое, морщинистое лицо ложилась печать каменной неподвижности, почти всегда опущенныя вки рдко и тяжко поднимались, показывали мутные глаза и опять безпомощно опускались внизъ. Тогда онъ былъ олицетвореніемъ молчаливаго отчаянія и стыда, и ничего не длалъ для огражденія своего человческаго достоинства. Когда старые пріятели и сослуживцы навщали его, припоминали старыя времена, чтобъ какъ-нибудь расшевелить его и направить на настоящую дорогу,— онъ терпливо, до конца выслушивалъ все и потомъ, пожавъ плечами, коротко и сухо отвчалъ: ‘Что-жь длать? Теперь кончено!’
Упорное молчаніе его и короткіе отвты принимались, обыкновенно, за упрямство и цинизмъ. На самомъ дл, если и слышалось въ нихъ что-нибудь, то только безнадежность. Только иногда, когда его ужь совсмъ припрутъ къ стн, въ качеств объясненія онъ произносилъ:
— Я всегда былъ слабохарактеренъ… Наврное, было бы лучше, еслибъ я родился инымъ, да что ужь длать? Теперь кончено!
О несправедливости, о семейныхъ длахъ (обыкновенныя темы для его жалобъ во время пьянства) никто отъ него ни слова не могъ допытаться, да, наконецъ, у него и времени на разговоры оставалось очень немного. Онъ становился тогда изумительно трудолюбивымъ, шелъ къ чиновникамъ и мстнымъ адвокатамъ съ просьбой о работ, а такъ какъ писалъ хорошо и быстро, да и свднія, почерпнутыя отъ старой должности, еще не совсмъ испарились, то отказа въ работ не было, однако, съ условіемъ работать на мст, не нося бумагъ домой. Никто не ршался доврить ему боле или мене важный документъ, никто (онъ самъ первый) не зналъ достоврно, когда кончится трезвая пора и когда разгулъ опять ухватитъ его въ свои могучія лапы. Онъ и писалъ вн дома. Съ ранняго утра до поздняго вечера просиживая въ адвокатскомъ кабинет, склоненный надъ своей работой, равнодушный ко всему происходящему вокругъ, онъ былъ всецло поглощенъ однимъ — заработать какъ можно боле денегъ. Казалось, онъ старался заработать не только на сегодня, но и на будущее время, когда заработка уже не будетъ. Шарскій возвращался домой почти ночью, нагруженный разными свертками, кульками, мшками и пр., платилъ впередъ за квартиру, слесарю за ученье Дамка, наконецъ, точно не довряя себ, вс остальныя деньги отдавалъ жен. Послднее длалось съ видимой неохотой, съ большими колебаніями. Когда онъ смотрлъ на жену и принужденъ былъ заговорить съ нею, каменное, неподвижное дотол лицо его нервно передергивалось, молчаливыя уста уступали потоку тщетно сдерживаемыхъ горькихъ словъ. Бросая горсть монетъ или нсколько ассигнацій на столикъ у ея кушетки, онъ говорилъ:
— Смилуйся, Элена, не растранжирь хоть этого на глупости и романы. Будь, хоть одинъ разъ въ жизни, доброю матерью и разсудительною женщиной. Спрячь деньги на хлбъ и на дтскую обувь. Теперь я все закупилъ… на будущее время… Я не могу держать при себ деньги… такъ и тянетъ… Долженъ отдать ихъ хоть теб даже…
Онъ длалъ рукой презрительный жестъ и снова погружался,въ свою молчаливую думу, которую жена никогда не прерывала. Уже давно Элена не сказала съ мужемъ ни одного слова. Иногда, казалось, она длала надъ собой усиліе, смотрла на него, открывала ротъ, и отвертывалась вновь съ выраженіемъ непобдимаго отвращенія на лиц. Тогда онъ, издали смотря на нее, холоднымъ, но язвительнымъ голосомъ говорилъ:
— Нечего теб такъ отворачиваться отъ меня… Ты не велика барыня, чтобъ показывать мн свои презрительныя мины… Пусть теб и въ голову не заходитъ, что ты лучше меня. Я пьяница, и ты пьяница… только, я напиваюсь водкою, а ты романами. Я въ водк ищу забвенія, а ты въ книжкахъ… вымышленнаго разврата. Мы — одного поля ягоды. А, впрочемъ,— отчего ты меня не взлюбила, отчего и я выносить тебя не могу? Можетъ быть, потому, что не будь ты такая, какою есть, и я бы не пилъ, а, можетъ бытц еслибъ я былъ инымъ… ну, еслибъ, натурально, я былъ красивымъ и богатымъ, ты любила бы меня, будь я въ тысячу разъ хуже, чмъ теперь. Знаю я тебя! Ты была бы добра къ самому ужасному злодю, еслибъ онъ походилъ на героя изъ романа и сдлалъ бы тебя важной барыней… И дтей бы своихъ любила, будь они паничи и паненки… Ты, вдь, думаешь, что сошла съ княжескаго трона, хотя на самомъ-то дл васъ пятеро человкъ съ голоду умирало на отцовскомъ хуторишк… Ты считаешь себя хорошею женщиною, а на самомъ дл только интриги заводишь, да и то въ воображеніи… Знаю я тебя!
Онъ ее дйствительно зналъ хорошо. Она могла бы обожать самаго отъявленнаго негодяя, еслибъ онъ обладалъ представительною вншностью и имлъ бы блестящее положеніе въ свт, врод тхъ герцоговъ и маркизовъ, о которыхъ она читала въ романахъ и въ которыхъ влюблялась вчно, влюблялась до смертельной тоски, до истерики. Пожалуй, она влюбилась бы и въ убійцу, еслибъ онъ появился предъ ней въ живописной одежд, съ дико горящими глазами и, упавъ на колни, развернулъ бы передъ нею длинный свитокъ своихъ преступленій. Даже и нужду она переносила бы мужественно, еслибъ она являлась слдствіемъ какихъ-нибудь романическихъ причинъ, еслибъ она заключала въ себ что-нибудь могущее раздражать ея воображеніе и поддерживать духъ на одинаково высокой степени возбужденія.
Въ самомъ дл, вся ея психическая дятельность сосредоточивалась въ пылкой фантазіи и чувств, доходящемъ до болзненнаго развитія. Она и прежде была не особенно нормальною, а теперь уже прямо состояла вся изъ раздраженныхъ нервовъ и затуманеннаго ума, вчно томимая вымыслами своего воображенія, она на самомъ дл страшно страдала.
Впрочемъ, отъ времени до времени, и у ней являлись моменты вытрезвленія, и она съ лихорадочной поспшностью принималась за домашнія дла. Случалось это обыкновенно въ трудныя минуты безденежья, когда новыхъ книжекъ купить было не на что, а старыя, прочитанныя уже по нскольку разъ, теряли весь свой интересъ. Тогда она, казалось, возвращалась къ дйствительной жизни и начинала ясно видть, что происходило вокругъ нея. Она начинала работать по своему. Цлый день съ неслыханной энергіей, своими блыми, прозрачными руками, она вышивала воротнички для сыновей, которые щеголяли въ дырявыхъ, оборванныхъ курткахъ, покупала Клар тонкую, щегольскую обувь, которая черезъ два дня ни къ чему не была годна, благодаря острымъ каменьямъ мостовой, растапливала, при помощи прачки, печь и варила черный кофе. Кофе вскипалъ и Элена, въ сладкомъ сознаніи совершоннаго долга, принималась за него, а прачку умоляла сходить или, по крайней мр, послать Томка за обдомъ въ кухмистерскую. Въ эту эпоху дятельности она часто сажала Клару на колни, обнимала сыновей, цловала ихъ въ лобъ и щеки и, грустно улыбаясь, старалась вызвать ихъ на разговоръ. Но дти подозрительно (чтобы не сказать больше) относились къ заигрываніямъ матери, а если, случалось, и разговаривали, то употребляли не совсмъ приличныя выраженія. И, дйствительно, странное впечатлніе производила пятилтняя двочка, изъ коралловыхъ губокъ которой лились такія, напримръ, слова: ‘Провалиться бы этому Томку. Такъ меня вчера по спин свиснулъ, что я растянулась! Вотъ только увидать бы Сильвка, сказать ему, чтобъ онъ его хорошенько вздулъ!’. Элена спускала съ колнъ дочь, сыновей окидывала меланхолическимъ взоромъ и укладывалась на свою кушетку, ломая руки и шепча голосомъ, полнымъ отчаянія:
— Нтъ! нигд и ни въ чемъ для меня нтъ утшенія!
За то Дамекъ, Владзя и Клара умли находить радости даже въ своемъ невеселомъ жить, Дамекъ считалъ себя самымъ несчастнйшимъ изъ своихъ ровесниковъ, будничные дни онъ долженъ былъ проводить въ слесарн, гд, посреди визга пилъ и громкаго ругательства хозяина, чувствовалъ себя не очень хорошо. Если кто-нибудь, изумленный размромъ его ушей, заботливо спрашивалъ его о причин такого явленія, Дамекъ обыкновенно отвчалъ:
— Мастеръ вытянулъ!
— Какъ, мастеръ такъ вытянулъ! Отчего же онъ такъ жестоко обращается съ тобой?
— Оттого,— все съ одинаковою смлостью продолжалъ мальчикъ,— что отецъ неаккуратно платитъ за мое ученье… Тхъ, кто аккуратно платитъ, за уши не дерутъ.
И потомъ, опуская глаза и понуро глядя въ землю, онъ добавлялъ:
— Сыномъ пьяницы вс помыкать могутъ… извстно!
Но Дамекъ не всегда бывалъ въ такомъ дурномъ расположеніи духа. Въ праздничные дни и вечерніе часы, однимъ словомъ, въ свободное время, самымъ любимымъ его занятіемъ былъ разговоръ съ Анткой, съ той тринадцатилтней, длинноногой двочкой, которая съ высоты дровянаго сарая всегда любовалась зрлищемъ восхожденія на лстницу. Кто была Антка, кто были ея отецъ и мать, гд она родилась и провела первые годы своего дтства,— никто ея о томъ не спрашивалъ, да она и сама не особенно ломала голову надъ разршеніемъ этой загадки. Какъ дождевая капля съ пасмурнаго неба, какъ кусочекъ грязи изъ-подъ конскаго копыта, въ одинъ день она упала на дворъ, гд жили Шарскіе, упала и осталась тамъ. Со двора она выходила только для того, чтобъ насобирать въ город нсколько грошей и купить въ лавочк кусокъ хлба, сыра или ветчины. Со своею добычей она, ловкая, какъ обезьяна, цплялась за втви сосднихъ деревьевъ, за водосточныя трубы, за малйшую неровность въ стн, взбиралась на какую-нибудь крышу и, усвшись тамъ, грызла свою пищу съ видимымъ чувствомъ сознанія своей независимости и полнйшаго удовлетворенія. Такая привычка выработалась въ ней, должно быть, благодаря частому повторенію случая, когда у нея ду, добытую такимъ тяжелымъ трудомъ, отнимали боле сильные товарищи, и,— кто знаетъ?— можетъ быть, собаки. Мало-по-малу она сдлала громадные успхи въ своихъ акробатическихъ опытахъ и сильно полюбила свои воздушные салоны. Только въ морозъ и дождь она цлый день пряталась въ пустой дровяной сарай, засыпая на куч гнилыхъ щепокъ. Единственное существо на земл, за исключеніемъ разв товарищей игръ, сколько-нибудь интересовавшихся Анткой, была женщина немолодыхъ лтъ, съ отвратительно-наглымъ лицомъ, одтая грязно, хотя и не по-нищенски. Отъ времени до времени она приходила на дворъ, гд жила Антка, выманивала ее изъ черной глубины дровянаго сарая или съ крыши, дарила ей какую-нибудь старую одежду или мдную монету и уходила, не молвивъ ни одного слова. Иногда она говорила что-то, но это было тихое, монотонное ворчанье, котораго никто не могъ понять, не понимала и сама Антка. Кто была эта женщина, какая связь соединяла ее съ Анткой, никто не интересовался узнать о томъ.
На видъ она казалась очень бдной, грязной служанкой. Можетъ быть, она была пьяницей, воровкой, падшей женщиной? Неизвстно. Антка не питала къ ней ни малйшей привязанности. Единственнымъ предметомъ ея любви были кошки, про, хаживающіяся по крышамъ. Она не только привязывалась къ нимъ, но и умла приручать ихъ къ себ. Оригинальную картину представляла эта двочка, когда, позлащенная лучами заходящаго солнца, съ густыми темными волосами, распущенными по спин, она сидла, прислонившись спиною къ дымовой труб, и раздляла большую часть своей провизіи между тснящимися вокругъ нея кошками. Она длилась съ ними обдомъ, он забавляли ее прыжками. Тогда она была совершенно счастлива и хохотала до упаду. Одного желтаго кота она забрала въ свою собственность. Когда онъ былъ маленькимъ, Антка носила его за пазухой или на плеч, полуприкрывая своими волосами, когда выросъ — пріучила его ходить за собою повсюду, и гд бы то ни было, на крыш или въ сара, засыпала всегда, обвивъ его и приложивъ губы къ его желтой мордочк. Живя такимъ образомъ, она выросла и сама, преобразилась въ высокую, неуклюжую двочку, съ ногами непомрной длины. За то волоса ея выкупали многое. Когда они густой волной падали на ея лицо такъ, что изъ-за нихъ выглядывали только два глаза, черные, блестящіе, — ее можно было принять за какого-нибудь полудикаго звря. Словарь Антки былъ неимоврно скуденъ, самыя простйшія понятія оставались недоступными для ея пониманія. Въ замнъ этого она отлично умла считать деньги, а весь городъ знала въ совершенств, до самыхъ глухихъ переулковъ, проходовъ и пустырей. Она умла появляться посреди главныхъ улицъ и площадей и исчезать съ нихъ такъ быстро, такъ незамтно, что самый опытный полицейскій долженъ былъ бы долго ломать голову, прежде чмъ добился бы разршенія загадки.
Черезъ недлю посл достопамятнаго уличнаго маскарада, въ сумеркахъ, Дамекъ съ стремительностью урагана ворвался во дворъ и, заглядывая въ глубину сарая, началъ звать Антку.
— А? что?— отозвался изъ сарая заспанный голосъ.
— Иди! иди сюда скорй!
Въ дверяхъ появилась высокая фигура двочки и тотчасъ же услась на земь.
— Уфъ! сколько я шаталась ныньче по городу! Ноги вс поотбила!— жалобно простонала Антка, и тотчасъ же быстро повернулась назадъ.— Кисъ! кисъ! кисъ!
— Не бойся! не отвалятся!— саркастически замтилъ Дамекъ.— Если шаталась, то и еще немного пошататься можешь… Мн нужно теб сказать кое-что. Подставь-ка ухо!
— Нтъ ужь, я больше никуда не пойду, нтъ!… Ай, ай! что это?
Дамекъ тряхнулъ какъ разъ надъ самымъ ея ухомъ связкою ключей.
— Не знаешь, что? Дура… сколько разъ мы съ тобой объ этомъ говорили. Сама же приставала ко мн: достань! достань! возьми у мастера! ну, я и досталъ, взялъ!… Онъ голову потеряетъ, прежде чмъ отыщетъ, а ужь догадаться никогда не догадается, кто у него стянулъ изъ-подъ носа! Ей Богу, я прямо ихъ изъ-подъ носа у него вытянулъ. Онъ сидлъ и какъ баранъ смотрлъ на меня, а я сейчасъ — хвать, и подъ столъ… отмычки-то… Когда выходилъ, нагнулся немного, спряталъ ихъ въ шапку — и покойной ночи, панъ мастеръ!
Антка такъ и захлебывалась смхомъ.
— Ну!— закричала она, подымаясь на ноги,— побдили!
— Ага, видишь? а говорила, что никуда не пойдешь! Ну, ну, подожди немного! Рано еще. Пусть люди спать улягутся. А куда мы пойдемъ?
— Эге! ужь я-то знаю, провожу! Тамъ, на Мокрой улиц… въ одной лавк… сколько яблокъ однихъ — страсть! и птицы битыя, и сыры такіе большіе…
Дамекъ прищелкнулъ языкомъ, какъ гастрономъ, предвкушающій наслажденія тонкаго обда.
— Знаешь что, Антка?— сказалъ онъ,— ты такая умница, что такъ бы, кажется, и сълъ тебя!… Глаза-то одни… все на свт видятъ! Когда я выросту, непремнно женюсь на теб… Изъ насъ выйдетъ пара хоть куда!
Онъ ущипнулъ ее за руку, такъ что она взвизгнула и, вмсто отвта, изо всей мочи ударила его по спин. Впрочемъ, это не была ссора, напротивъ, самое осязательное проявленіе взаимной пріязни. Они сли ближе другъ къ другу и начали разговаривать тихимъ шепотомъ. Только отъ времени до времени можно было услыхать фразы, произнесенныя громко:
— Тамъ! во двор… далеко… за конюшней,— указала Антка въ темное пространство.
— Какъ же это такъ?
— Не бойся! не твоя голова… ужь я знаю…
— Не поднимемъ…
— Пожалуй, что и не поднимемъ.
— Томка бы взять, и Владзю… помогутъ…
Они задумались и замолчали на время. Потомъ Дамекъ опять что-то зашепталъ на ухо Антк.
— Велика важность!— фыркнула она.— Унесу на крышу и позапихаю межь досокъ! Они такія гнилыя, что пихнуть пальцемъ —вотъ теб и дыра.
— Э! дура! Надлаешь ты столько дыръ, сколько тамъ яблокъ и сыровъ! А пойдетъ дождь?…
— Ну, коли такъ…
— То гд же? гд?— нетерпливо понукалъ Дамекъ.
— Вотъ тамъ!
Она указала рукой во внутрь сарая, на порог котораго они сидли.
— Какъ разъ! Амброзова придетъ за щепками и найдетъ… да и кошки твои все попортятъ!
— Пусть портятъ! пусть портятъ!— запальчиво крикнула Антка,— я сама имъ дамъ… Кисъ, кисъ, кисъ!
Дамекъ толкнулъ ее въ бокъ кулакомъ.
— Перестанешь ли ты, проклятая, забавляться со своими кошками, когда у меня въ голов такое дло?… Говори, гд же? Слышишь?
Антка подперла рукой подбородокъ. Оба думали долго.
— Знаешь?— началъ первый Дамекъ, — можно бы…
Остальное онъ договорилъ шепотомъ.
Двочка отъ радости затопала ногами о порогъ сарая.
— Такъ, такъ, такъ!— радостно закричала она.
Дамекъ зажалъ ей ротъ рукою.
— Тише ты! еще кто услышитъ!
Она упала навзничь и расхохоталась, какъ сумасшедшая.
— Когда насмешься вдоволь, сходи за Томкомъ, а я разбужу Владзю… этотъ мозглякъ непремнно ужь храпитъ теперь… Имъ-то хорошо: ни о чемъ не думаютъ, готовое все само придетъ. А я изволь все обдумать, все подготовить.
— А я,— поспшила Антка,— а я, еслибъ не говорила теб, ты одинъ-то задумался ли бы, а?
— Правда! Меня только удивляетъ, откуда у тебя такой умъ взялся.
— Вотъ! Точно у меня и ушей нтъ,— съ притворною скромностью проговорила Антка.
Черезъ два часа посл этого разговора, четыре маленькія тни, въ значительномъ разстояніи другъ отъ друга, шибко подвигались вдоль заборовъ узкихъ боковыхъ улицъ города. Тотъ, который шелъ впереди, иногда исчезалъ такъ внезапно, какъ будто проваливался сквозь землю, но вскор появлялся вновь то на какомъ-нибудь огород, черезъ который незамтно можно было пробраться въ другую улицу, то въ отдаленномъ углу пустаго двора, куда скоро собирались и остальныя тни и составляли совтъ. Иногда, при неосторожномъ движеніи одного, слышалось звяканье желза о желзо и тогда вс на минуту останавливались, замирали въ одномъ положеніи и потомъ при малйшемъ шум со стороны улицы разсыпались въ разныя стороны.
Черезъ часъ, посл того двери комнаты Кенпы немного пріотворились и въ отверстіе просунулась голова Дамка, безъ шапки, со взъерошенными волосами, съ горящимъ лицомъ.
— Сильвекъ! Сильвекъ!— крикнулъ онъ.
Въ комнат, кром Кенпы, Сильвка, Лукаша и стурухи Кенповой, на этотъ разъ никого не было.
Сильвекъ всталъ и вышелъ, но черезъ минуту опять появился въ дверяхъ. Онъ смялся.
— Ддушка Лукашь, вы и не догадываетесь, какая радость васъ ожидаетъ… Идите, крысы, не бойтесь! Никто васъ тутъ за вихоръ не схватитъ!
Тогда въ комнат поднялся такой шумъ и безпорядокъ, что сначала трудно было разобрать, въ чемъ дло. Антка упала на земь посреди комнаты и каталась на полу отъ хохота. Дамекъ, босой, опрокинулъ на полъ свои сапоги: оттуда посыпались румяныя, крупныя яблоки, Томекъ, безсмысленно улыбаясь,— бросилъ подъ ноги Лукашу огромнаго битаго индюка и нсколько копченыхъ колбасъ, Владзя остановился на порог и запустилъ зубы въ большой кусокъ благо сыра.
Съ того вечера, врне сказать, съ той ночи въ маленькой сводчатой комнат начали твориться удивительныя вещи. Въ долгіе осенніе вечера, въ желтой печк горлъ яркій огонь, сдобородый нищій съ лицомъ патріарха хлопоталъ около печки, что-то готовилъ, варилъ или жарилъ. Все это онъ длалъ съ ухватками настоящаго повара по профессіи и по призванію, его окружали маленькіе, но усердные и веселые помощники, изъ которыхъ одни съ видимымъ удовольствіемъ помогали ему, другіе изрдка выбгали изъ комнаты и возвращались съ новымъ запасомъ пищи. Вроятно, въ этомъ большомъ покинутомъ дом ловкія, расторопныя крысы имли свои кладовыя. Можетъ быть, эти склады находились подъ самой комнатой Кенпы, потому что какъ только одинъ изъ меньшихъ членовъ компаніи, съ потайнымъ фонаремъ въ рукахъ, выходилъ изъ комнаты, надъ сводчатымъ потолкомъ сейчасъ же слышались шаги и стукъ передвигаемыхъ предметовъ. Яблокъ, сыру, колбасъ, всего было въ изобиліи, крысы вели самую блаженную жизнь. Въ особенности Антка была довольна. Она постоянно приводила съ собою желтаго кота и больше старалась накормить его, чмъ сама ла, а днемъ, сидя на крыш дровянаго сарая, устраивала своимъ любимцамъ роскошнйшіе пиры, раздляя между ними лакомства, принесенныя изъ склада въ фартук. И кошки никогда не проявляли къ ней такой нжности, какъ въ это время, никогда не выдлывали около нея такихъ уморительныхъ прыжковъ.
Но откуда же взялись въ сводчатой комнатк припасы и посуда, необходимые для устройства сытыхъ ужиновъ? Откуда взялся небольшой самоварчикъ, увнчанный чайникомъ, который постоянно мурлыкалъ передъ огнемъ печки свою веселую псенку? Какимъ способомъ хватало на всю компанію пива, вдь, ловкія крысы не приносили его изъ своихъ ночныхъ экспедицій? То былъ уже плодъ изобртательности сдобородаго нищаго. Посреди, самыхъ бдныхъ рынковъ города, въ домахъ средней руки, гд его знали издавна, онъ вытаскивалъ изъ-подъ полы своего рубища битую утку, зайца, горшокъ масла и т. п. състные припасы и жалобнымъ голосомъ умолялъ дать ему за это что угодно, самую малость. Конечно, у него покупали, во-первыхъ, потому, что онъ продавалъ за безцнокъ, во-вторыхъ, чтобъ оказать услугу бдняку, котораго кто-то одарилъ вещью, совершенно для него непригодною. Натурально, все это были дары, поданные какимъ-нибудь неразсудительнымъ благодтелемъ старцу, своею наружностію такъ напоминающему патріарха Ноя,— старцу, умющему такъ горячо благодарить за оказанныя ему благодянія.
— Да поставитъ ихъ Творецъ по правую сторону, купно со избранными Своими,— тонкимъ голосомъ начиналъ Лукашъ, удаляясь медленнымъ шагомъ отъ тхъ, кто освобождалъ его отъ непосильныхъ хлопотъ, а длинная, серебряная борода его такъ и тряслась отъ внутренняго смха.
Надо, впрочемъ, принять во вниманіе, что кладбищенскій ex-сторожъ не сразу согласился принять участіе въ пирахъ маленькихъ крысъ. Сначала онъ колебался, вздыхалъ, качалъ головою и шепталъ про себя:
— О, несчастіе! Что тутъ длать? Умирая, она сказала мн: дай мн клятву!… Бдная моя Настя… жена моя, съ которой я провелъ самые лучшіе годы жизни… говорила мн: дай клятву!… Я далъ… и, если не сдержу, душенька ея огорчится и еще, пожалуй, навститъ меня… Уфъ!
Онъ содрогался. Видно было, что душенекъ, навщающихъ живыхъ людей, онъ боялся страшно и что воспоминаніе о покойной жен разстроивало и печалило его. Онъ вздрагивалъ отъ страха и вздыхалъ отъ горести, глаза его наполнялись слезами и руки, дрожа, брали предметы, которые дти бросали ему подъ ноги, крича: вотъ вамъ! шьте, приготовьте! изжарьте!
Они и сами ли въ это время такъ, что щеки ихъ чуть не лопались. Лукашъ бормоталъ вполголоса:
— Въ послднюю минуту свою повторяла: дай клятву, что не дотронешься до чужаго… Я сказалъ ей: да накажетъ меня Господь Богъ, если я…
Онъ трусливо озирался кругомъ.
— Когда исусъ Христосъ появится на облак огненномъ и раздлитъ людей на овецъ и козлицъ…
Сдыя брови его начинали дрожать, остатки волосъ вставали дыбомъ. Онъ сжималъ голову руками и начиналъ плакать.
— О, Настя! Настя! зачмъ ты умерла и меня, бднаго сироту, оставила одного на этомъ свт?… Ни посовтоваться мн теперь не съ кмъ, ни сердца встревоженнаго излить не передъ кмъ… Упокой ее, Христосъ, въ селеніяхъ праведныхъ!
Первый вечеръ весь прошелъ въ такихъ сомнніяхъ, колебаніяхъ и вздохахъ. Вліяніе Анастазіи, которая бранила и била его, но за то была искренно привязана къ нему, и теперь еще было живо. Но, увы! власть мертвыхъ надъ живыми слаба,— слаба и склонна поддаваться искушеніямъ человческая натура.
— До царства небеснаго дорога длинна и ведетъ черезъ чистилище!— кричалъ Лукашъ на другой день и съ отчаянной ршимостью приступилъ къ провизіи, въ такомъ обиліи нагроможденной вокругъ него.
— Сильвекъ! шь и ты!— весело приглашалъ онъ. Сильвекъ въ это время, сидя на своей шарманк и держа въ рукахъ скрипку Кенпы, старался съиграть на ней какой-то мотивъ, нсколько дней неотступно преслдовавшій его.
Вообще, Сильвекъ нисколько не гнушался компаніей. Когда онъ былъ голоденъ, блые зубы его одинаково грызли какъ сухой хлбъ, такъ и ветчину, сыръ и яблоки. Онъ ничего не выбиралъ, бралъ первое попавшееся подъ руку, быстро съдалъ, а иногда и не прикасался къ пищ.
— Я не голоденъ,— отвтилъ онъ,— позавтракалъ еще въ город, а обжираться надобности не вижу.
— Сильвекъ! пойдемъ завтра съ нами,— шепнулъ ему на ухо Дамекъ,— тамъ… въ одномъ мст, такъ много, такъ много всего, что мы не вытащимъ… Ты намъ поможешь…
И съ тихимъ смхомъ онъ показалъ ему изъ-подъ полы связку отмычекъ. Сильвекъ равнодушно пожалъ плечами.
— А мн на что?— спросилъ онъ.— Вы — дло иное… было бы чмъ нажраться… Безобразіе! Мн руки марать въ этомъ не стоитъ… я не того хочу!… Панъ Кенпа, что вы такой скучный, сидите, какъ къ смерти приговоренный, ни слова не вымолвите?…
Кенпа сдлался необыкновенно мраченъ за послднее время. Сидя на старомъ сундук, онъ цлый вечеръ такъ усердно штопалъ старые сапоги своихъ немногочисленныхъ давальцевъ, что, казалось, жаждалъ ничего не видть, ничего не слышать. Онъ все время молчалъ. Всегда краснорчивыя губы его теперь сомкнула какая-то дурная, кривая улыбка, полная горечи и злобы, изрдка онъ поднималъ голову, оглядывалъ общество, наполняющее его. комнату, и болзненно вздыхалъ.
— Какъ сильно тло человка и какъ немощенъ его духъ!— шепталъ онъ.— О, испорченная, до корня испорченная натура человческая! какъ трудно поднять тебя съ низкаго уровня животныхъ похотей и вознесть кверху, туда, гд царствуетъ духъ, любовь, идея!
Иногда, съ видимымъ принужденіемъ, съ глубокой скорбью, онъ заговоривалъ:
— Мое сердце полно снисхожденія къ малымъ и страдающимъ, но я, вся-таки, не могу утаить передъ вами, мои дорогіе, что то, что длаютъ эти бдныя жертвы человческаго эгоизма и несправедливости, нисколько не полезно для дла, котораго вс мы суть слуги, или хотимъ быть слугами… Не такими средствами намъ нужно бороться.
Къ этимъ средствамъ, кром сознанія полнйшей ихъ безполезности, онъ питалъ глубокое отвращеніе, хотя и полное молчаливаго снисхожденія. Никогда никакія просьбы, никакія мольбы не могли склонить его принять хоть малйшее участіе въ пиршествахъ. Иногда становилось замтно, что и его физическая природа говорила со страшною силою. Помимо его воли, какая-то непобдимая сила заставляла его отрывать глаза отъ работы и искоса поглядывать на жареное мясо, на разсыпанныя по полу румяныя яблоки. Тогда онъ шарилъ между бумагами, находилъ кусокъ сухаго чернаго хлба и усмирялъ свои танталовы муки, при вид яствъ, до которыхъ не хотлъ дотронуться.
— Съ ранней молодости я всегда поступалъ такъ,— говорилъ онъ,— отказывалъ себ во всемъ, побждалъ себя, умерщвлялъ свою плоть… И потому только я сталъ такимъ, какимъ есть теперь!
Онъ высоко поднималъ голову и прижималъ къ груди свою блдную руку съ такимъ выраженіемъ, что видно было, какъ сознаніе собственнаго величія помогало ему переносить страшныя муки голода.,
Никто не думалъ ни заставлять его, ни спорить съ нимъ, напротивъ, смотря на него, слушая его, вс признавали его недосягаемымъ. Изъ всхъ окружающихъ его, включая въ это число людей, приходящихъ прямо съ улицы (т, обыкновенно, усаживались въ уголокъ и слушали въ молчаливомъ удивленіи), только одна старая нищая представляла духъ сопротивленія, только она одна не поддавалась обаянію, которое онъ производилъ на всхъ. Съ перваго же вечера, когда крысы начали таскать въ сводчатую комнатку свои състные припасы, старуха Кенпова перестала ворчать и жаловаться и для общенія съ сыномъ прибгала только къ своему старому пріему. Съ ранняго утра, усвшись у порога, она начинала смотрть на него, и смотрла, пока и онъ не обращалъ на нея вниманія. Тогда, молча, она поднимала свой старый, черный, высохшій палецъ и грозно потрясала имъ въ воздух. Съ такимъ же жестомъ она входила всегда съ улицы въ комнату, а по вечерамъ, выползши изъ своего угла, вперяла въ лицо сына свои глаза, пользуясь малйшей возможностью, чтобъ вновь поднять палецъ и трясти имъ до тхъ поръ, пока сынъ не опускалъ глаза или не отворачивалъ въ сторону голову. Въ молчаливомъ жест высохшей руки, въ суровомъ выраженіи ея лица можно было вычитать тягостный упрекъ и неумолимую угрозу.
Пиры происходили, однако, не каждый день. Случалось часто, что дти приходили блдныя, иззябшія, съ пустыми руками. Тогда даже Антка не смялась и не приводила съ собой кота. Грустныя и утомленныя, они садились поближе къ печк и, казалось, молчаливо ожидали чего-то, можетъ быть, прихода сна, который, какъ на зло, ни за что не хотлъ смежить вки маленькихъ существъ. Но для Кенпы такіе вечера были порою истиннаго наслажденія, онъ оставлялъ работу и, свободный отъ чувства отвращенія, всегда испытываемаго имъ въ другое время, придвигалъ поближе къ печк свой единственный стулъ и весь отдавался удовольствію кормленія голодныхъ и поученія неученыхъ. Онъ пекъ картофель, раздавалъ его дтямъ, а т съ такою жадностью протягивали къ нему руки, что онъ оставался почти всегда даже и безъ этого скромнаго ужина. Но теплое, великое чувство и на этотъ разъ усмиряло его голодъ и помогало легко переносить его.
То было чувство безконечной жалости къ этимъ малымъ существамъ, а, можетъ быть, и то наслажденіе, какое испытываетъ актеръ, обдумывая детали какой-нибудь новой, выгодной для него, роли. Доставая картофель, онъ иногда задумывался и кроткая улыбка озаряла его лицо. Воображеніе рисовало ему самого его же, кормящаго собственными руками толпящихся у его колнъ малыхъ и страдающихъ.
— О!— воскликнулъ онъ въ экстаз,— придетъ время, когда разступятся, расширятся стны всхъ тсныхъ и убогихъ жилищъ, вс лица будутъ веселы, ясны, какъ весенній день, сердца, свободныя отъ угрызеній совсти, зависти и всякихъ горестей, будутъ пылать только любовью къ ближнему!
— Прошу прощенія,— прервалъ какой-то низкій голосъ изъ самаго дальняго угла комнаты, — прошу прощенія! Еслибъ вс избы превратились въ дворцы и никто бы боле не страдалъ, то, вдь, прежде нужно, чтобъ вс люди сдлались богачами.
— Богатства исчезнутъ, но исчезнетъ и нужда, не будетъ ни искушеній, которыя совращаютъ однихъ, ни мукъ, которыя терзаютъ другихъ. Духъ человка, не связываемый узами, вознесется…
— Ахъ!— перебилъ въ другомъ углу пискливый женскій голосъ, — еслибъ вс наши души хотли вознестись до Всевышняго и слдовать примру исуса Христа! Но разв грхъ исчезнетъ когда-нибудь съ лица земли? Покуда будетъ на свт грхъ, до тхъ поръ будетъ и горе… Вотъ, напримръ, мой мужъ: ничего не длаетъ, болтается… дай ему какое хочешь богатство — не остепенится… ужь такая у него натура.
— Человческая натура, добрая женщина, измнится,— загремлъ Кенпа, — я вамъ говорю, измнится… Человкъ сотворенъ не для грха, а для добродтели, не для ненависти — для любви. Я знаю это по собственному опыту. Я былъ полонъ любви, а ненависти не, было во мн ни капли. Теперь я ненавижу нкоторыхъ людей… отчего? Они сами своими грхами влили ядъ въ мое сердце. Еслибъ не зло, которымъ я заразился отъ нихъ, я былъ бы чистъ, какъ кристаллъ, и невиненъ, какъ новорожденный младенецъ. Видите ли теперь, добрая женщина, что зла нтъ на свт? Зло — дло рукъ человческихъ, а что люди сдлали, то они могутъ и уничтожить. Всякій часовщикъ, который вставилъ въ сдланные имъ часы дурную пружину, можетъ ли вынуть и замнить хорошею? Можетъ. Точно также и человкъ. Вложилъ онъ въ себя грхъ, можетъ и вынуть его… ничего нтъ легче, нужно только, чтобы кто-нибудь научилъ его, какъ это сдлать.
Изъ комнаты послышались два глубокихъ вздоха.
— То-то вотъ,— съ нкоторымъ сомнніемъ въ голос проговорилъ какой-то молодой, но изможденный человкъ, одтый очень бдно,— то-то вотъ… пожалуй, и правда, что вы говорите, да какъ? Кто сдлалъ, можетъ уничтожить… но какъ это сдлать?
— Способъ на это есть только одинъ, и очень легкій, братья мои,— продолжалъ поучать Кенпа,— нужно, чтобъ люди вс до одного были удовлетворены во всхъ своихъ потребностяхъ, стремленіяхъ и страданіяхъ… Желанія, наклонности и страсти человка не заключаютъ въ себ ничего дурнаго, потому что ихъ творитъ совершенная и никогда не ошибающаяся природа. Они становятся злыми только тогда, когда не находятъ удовлетворенія, или, если подвергаются насилію и несправедливости. Въ будущемъ, — приблизить которое я старался всю мою жизнь,— каждый человкъ будетъ имть все, что любитъ, что ему нравится, чего требуетъ его натура, пользоваться всмъ ему ни кто мшать не будетъ, по своему выбору… Столы, щедро уставленные яствами и напитками, будутъ ожидать тхъ, которые, обладая низшею духовною организацію, захотятъ отдаться наслажденіямъ чревоугодія. Возвышенныя, поэтическія натуры успокоятъ свою жажду бьющими повсюду потоками музыки и поэзіи, жаждущихъ наслажденій любви окружатъ толпы двъ и чудныхъ женщинъ, свободныхъ, какъ мотыльки, и несвязанныхъ никакими обязательствами. И такъ дале, и такъ дале, до конца. А когда вс почувствуютъ себя удовлетворенными, когда ихъ желаніямъ, стремленіямъ и страстямъ не будутъ ставить преграды желзные законы и адскія несправедливости, откуда же тогда явятся грхи? Скажите мн, братья мои, гд и какъ укроется тогда источникъ грха? Какимъ способомъ и для чего могли бы тогда существовать грхи?
Онъ обвелъ все общество вопросительнымъ взглядомъ.
— Все это врно, вы отлично разсказываете,— промолвилъ одинъ изъ оппонентовъ Кенпы,— а вотъ что вы подлаете хоть бы съ этимъ, напримръ: жена моя… всмъ, кажется, хороша, только черезъ-чуръ много ужь заглядывается на красивыхъ парней, все шепчется съ ними, да хихикаетъ… Ужь я и бью ее, да и кавалеровъ ея за одно съ нею. Если и въ то время, о которомъ вы говорите, она будетъ поступать такъ же, такъ, ей Богу, я ее бить не перестану… Вотъ вамъ и горе, и грхъ… можетъ быть, и не грхъ, потому что я жену бралъ для себя, ни для кого другаго, а горе-то ужь наврное.
— А мой-то, мой!— закричала женщина, которая за полчаса до того жаловалась на мужа, — чмъ ему больше водки ставь, тмъ онъ больше ее слопаетъ… и если на томъ свт будутъ поразставлены столы съ дою и питьемъ, то онъ ни на минуту трезвымъ не будетъ.
Кенпа омрачился.
— Вы не поняли моей мысли во всей ея широт и глубин,— сказалъ онъ черезъ минуту.— Я вамъ говорилъ, что человческая натура перемнится совсмъ, съ нею будетъ то же самое, какъ съ одеждой, которую кто-нибудь носилъ бы изнанкою кверху… Въ моментъ возрожденія человчество увидитъ, что изнанка грязна и замарана, отброситъ ее съ отвращеніемъ и однется въ пурпуръ и золото. Потому что кто же, братья мои, могущій носить золото и пурпуръ, захочетъ одваться въ грязные лохмотья? А когда на земл изАнится все, долженъ ли измниться и человкъ? Конечно, долженъ! Въ томъ-то и дло, чтобы все измнилось… а о натур человка намъ безпокоиться нечего: она перемнится во мгновеніе ока и на всемъ земномъ шар не останется ни одной женщины, склонной къ неврности, ни одинъ глазъ не взглянетъ на нее съ чувствомъ гршнаго вожделнія, коли она сдлалась разъ чьей-нибудь подругой, не будетъ ни одного человка, который былъ бы такъ глупъ и низокъ, чтобъ предаваться пьянству, ни одного ума, настолько слабаго, который бы не понялъ красоты добродтели и правды…
Тутъ слушатели хоромъ вздохнули. Горя у нихъ было такъ много, а картина будущей жизни такъ радужна! Не будетъ уже ни неврныхъ женъ, ни пьяницъ мужей, ни грховъ и преступленій, за которыя въ сей жизни могутъ посадить въ тюрьму, а въ будущей ужь наврное отправятъ въ преисподнюю! Впрочемъ, кто-то изъ скептиковъ предложилъ учителю еще одинъ вопросъ:
— А когда, все перемнится и вс сдлаются богатыми, кто тогда будетъ работать? Богатые не пойдутъ пахать землю, ни дрова рубить не будутъ, ни сапоговъ шить… ни за что не пойдутъ! Да и зачмъ имъ?
— Физическій трудъ исчезнетъ съ лица земли, какъ все, что тяжело, непріятно и больно… Все будутъ длать машины… Человкъ будетъ работать только умомъ и сердцемъ!…
— Охъ, охъ, охъ!— воскликнула жена пьяницы,— ужь какъ бы тамъ ни было, а мы, бдныя женщины, все будемъ рожать дтей и потомъ болть сердцемъ по нимъ!…
Тутъ старуха Кенпова высунула голову изъ своего угла и, указывая на сына трясущимся пальцемъ, крикнула:
— Даже и такихъ дураковъ, какъ ты, и то рожать будемъ!
Кенпа нжно склонилъ голову и задумчиво проговорилъ:
— Младенцевъ, воспитаніе которыхъ такъ дорого стоитъ матерямъ, покупается цною такихъ мукъ, приметъ на свой могучія рамена общество, дряхлыхъ старцевъ, которые тяжкимъ бременемъ ложатся на взрослыхъ дтей, пріютитъ общество. Съ человка спадутъ вс узы, вс оковы, отцомъ и матерью, братомъ и сестрой, другомъ и любовницей будетъ ему человчество.
Такимъ образомъ Шимонъ Кенпа поучалъ своихъ учениковъ. Только одинъ не присутствовалъ на вечернихъ урокахъ. Маврицій Лирскій посл перваго опыта никакъ не могъ примириться съ обществомъ своихъ будущихъ товарищей и посщалъ учителя только въ полуденную пору. Разговаривали они много и долго, но всегда наедин.

VI.

Спокойная и кроткая Плацида Лирская не могла опомниться отъ изумленія при вид странной перемны въ своемъ сын. Никогда до сихъ поръ онъ не задумывался такъ, никогда его лицо не было такъ оживлено и взволновано. Правда, никогда также онъ и не обращался такъ презрительно, такъ небрежно съ матерью, но что для нея могли значить эти оскорбительныя выходки въ сравненіи съ довольствомъ сына? Что онъ хорошо проводилъ время вн дома (два или три часа въ полуденное время) — было видно по небывалому румянцу и блестящимъ глазамъ, съ которыми онъ возвращался домой. Теперь онъ боле равнодушно, чмъ прежде, относился къ разнымъ удобствамъ своей жизни, и иногда достигалъ такой степени великодушія, что забывалъ читать матери выговоры за нехорошо приготовленный соусъ, недостатокъ вина или за плохо вымытый галстукъ.
— Пустяки все это!— говорилъ онъ съ движеніемъ, полнымъ снисходительности, когда мать извинялась невозможностью удовлетворить его вкусы,— ршительно пустяки! Терплъ ужь довольно, потерплю еще немного! Скоро все измнится — вотъ вы сами увидите! Сидя въ углу и думая только о хозяйств, вы и не знаете, что длается на широкомъ свт, то-есть не длается, а готовится… У, у! ухо не слыхало, глазъ не видалъ,— вотъ что будетъ! Перемны, громадныя перемны, капитальныя, ни одинъ камень не будетъ лежать такъ, какъ лежалъ, ни одинъ человкъ жить, какъ жилъ. Все на свт перемнится.
— Господи, Боже мой! Что ты толкуешь? Что это будетъ? Ужь не будетъ ли, храни Богъ, землетрясевія или комету новую ожидаютъ?
— О, да, землетрясеніе…— загадочно вщалъ Маврицій,— будетъ имъ землетрясеніе, затрясутся! Я говорю вамъ, что готовятся великія событія, а какія — этого сказать не могу, ни за что не могу!
Съ любопытствомъ и безпокойствомъ пани Лирская просила сына растолковать ей свои предположенія. Маврицій вставалъ со стула, высоко поднималъ гордую голову и таинственно отвчалъ:
— Это тайна! Я клялся не измнять ей, и передъ кмъ теперь измню? Передъ вами… чтобы сейчасъ пошли сплетничать къ дядюшк.
— Милый мой, побойся Бога! Разв я когда сплетничаю?
— Коли сказалъ, что не скажу, то и не скажу. Пожалуйста, отстаньте! Только и можно сообщить вамъ, что…
Онъ наклонился къ уху матери и спросилъ съ тихимъ смхомъ:
— Что милый дядюшка скоро запоетъ на другой голосъ, ой, запоетъ!…
— исусъ, Марія! Зачмъ же это онъ другимъ голосомъ запоетъ, нашъ благодтель, такой хорошій человкъ?
— Ага! вс эти хорошіе люди, вс Крезы вмст запоютъ. Довольно пожили и роскошествовали, пора и намъ, наконецъ, приступить къ жизненному пиру и удовлетворить потребности, которыя въ насъ заронила природа-мать.
Онъ теперь уснащалъ свою рчь выраженіями, которыхъ прежд, до встрчи съ Кенпой, и самъ бы не понялъ. Видно было, что онъ повторяетъ точно заданный урокъ. Однако, онъ былъ весь подчиненъ новымъ идеямъ, открывавшимъ передъ нимъ обширный кругозоръ. Его взглядъ, обращенный досел на ближайшіе, непосредственно связанные съ нимъ предметы, теперь ослпляла новая перспектива надеждъ и упованій. Въ пустую голову залетла идея и наполнила ее, какъ наркозъ, цлымъ роемъ воздушныхъ, радужныхъ сновидній. Конечно, онъ ршительно не могъ отнестись критически къ этой иде, онъ только видлъ передъ собою новый свтъ, рай, гд на деревьяхъ расли паштеты и бифштексы, гд фонтаны били старыми винами, гд пруды и озера, вмсто льда, были наполнены серебристымъ punchglac, гд множество гурій, какъ дв капли воды похожихъ на кузину Аурелію, простирали къ нему свои объятія, гд его имя произносится съ такимъ же почтеніемъ, какъ теперь имена его дяди и прочихъ ‘великихъ этого свта’. Во сн и на яву, всми своими фибрами онъ предвкушалъ невыразимую сладость всего этого блаженства, благословлялъ день своей встрчи съ Кенпой и считалъ за величайшее счастіе быть помощникомъ и правой рукой этого великаго, неоцненнаго еще мужа.
Первая услуга, оказанная имъ своему учителю, состояла въ сообщеніи свдній о мст пребыванія разныхъ богатыхъ семействъ, какъ живущихъ постоянно въ город, такъ и прибывающихъ туда на зиму. Кенпа повторялъ ему нсколько разъ, что выходъ въ свтъ его великаго дла можетъ сильно помочь въ въ дл возрожденія міра.
— Такъ или иначе,— говаривалъ онъ,— съ этимъ или безъ этого, міръ долженъ обновиться, но когда мои мысли разсются живымъ потокомъ среди современнаго общества и всякій, томимый жаждой, получитъ возможность утолить ее,— правда, какъ солнце, станетъ ясна всмъ и каждому… Великіе,— кто знаетъ?— можетъ быть, добровольно поступятся частью своихъ благъ, а малые высоко поднимутъ голову!
Маврицію того и нужно было, чтобы великіе умалились, а малые вырасли, конечно, въ глубин души онъ считалъ себя не малымъ, а униженнымъ и страдающимъ, благодаря людской злоб и несправедливости. Кенп онъ врилъ безусловно. Съ благоговніемъ первобытнаго человка передъ фетишемъ смотрлъ онъ на исписанные листы бумаги, валявшіеся всюду. Сообщеніемъ разныхъ свдній онъ не особенно спшилъ. Однажды вечеромъ онъ шибко, съ необычнымъ румянцемъ спшилъ по направленію къ старому дому. Въ этотъ день онъ былъ глубоко оскорбленъ. Дядя Титусъ давалъ званый обдъ и не пригласилъ его. Его это не особенно оскорбило бы, еслибъ не извстіе, полученное имъ гд-то въ буфет у дяди, что на этомъ обд будетъ присутствовать одинъ молодой и очень богатый человкъ, влюбленный въ Аурелію и, кажется, намревавшійся посвататься за нея. Дрожь тревоги и гнва овладли Мавриціемъ, когда онъ подумалъ, что, прежде чмъ свтъ переродится, кузина Аурелія выйдетъ замужъ и, благодаря нелпымъ предразсудкамъ, изобртеннымъ извращенною человческою натурою, останется на вки для него, Мавриція, потерянною. Онъ ршилъ идти къ Кенп и подвинуть его на ршительныя дйствія.
‘Пусть, пусть,— думалъ онъ,— попробуетъ счастья у этихъ эксплуататоровъ… Если они еще долго будутъ тонуть въ роскоши и порокахъ, человкъ съ такимъ знаніемъ, съ такимъ краснорчіемъ найдетъ другой способъ для водворенія справедливости въ мір…О! найдетъ непремнно! Голова-то у него не для одной формы создана, коли столько листовъ бумаги съумлъ исписать! Фу! еслибъ меня кто-нибудь заставилъ написать столько, я, ей-Богу, лучше бы отказался даже отъ удовольствія видть счастливое будущее вселенной.
Хотя прежде онъ посщалъ Кенпу только днемъ, когда былъ увренъ, что не найдетъ у него никого изъ своихъ товарищей по школ, теперь душа его такъ жаждала словъ утшенія и надежды (кстати, и Кенпу надо понукать приступить поскоре къ длу), что онъ измнилъ своему обычному правилу и пошелъ довольно позднимъ вечеромъ. Вотъ и узкій переулокъ, вотъ и шинокъ Хаима… Маврицій почувствовалъ было нкоторое безпокойство, но тотчасъ же и ободрился: ночь была лунная, ясная, а на только что выпавшемъ снг можно было даже издали разсмотрть малйшій предметъ. Ршительными шагами спустился онъ съ послднихъ ступенекъ и вошелъ въ темный корридоръ, ведущій къ дверямъ комнаты Кенпы. Вдругъ онъ остановился. До уха его долетлъ храпъ спящаго человка, да еще не одного, а нсколькихъ.
— Клянусь Богомъ!— шепнулъ Маврицій, — здсь чья-то спальня… интересно бы знать, чья именно?
Въ этотъ вечеръ въ корридор не было темно. Въ одну изъ щелей прорывался лучъ мсяца и освщалъ полуразрушенную лстницу, ведущую на верхній этажъ. Осторожно, на цыпочкахъ, затаивая дыханіе, Маврицій поставилъ ногу на первую ступеньку. Чмъ дале шелъ онъ, тмъ ясне раздавалось храпніе. На верхней площадк Маврицій остановился отъ удивленія, не вря собственнымъ глазамъ. Передъ нимъ черезъ проломъ (гд когда-то были двери) виднлась большая комната, вся залитая луннымъ свтомъ, льющимся въ большія окна безъ рамъ. То была большая зала, танцовальная или пріемная когда-то, теперь совершенно пустая, загроможденная полусгнившими балками и досками, упавшими съ потолка. Тутъ и тамъ, на высокихъ стнахъ, покрытыхъ фестонами на углахъ, подъ луннымъ свтомъ, сверкала позолота, съ покоробившагося потолка, казалось, слетали амуры и падали внки изъ розъ. Въ глаза Мавриція бросилась, прежде всего, выдающаяся изъ-подъ суконныхъ лохмотьевъ и покоющаяся на сноп соломы сдобородая голова спящаго старика. Яркій лучъ мсяца, казалось, ласкалъ лысый черепъ, морщинистый лобъ сіялъ такимъ благодушнымъ спокойствіемъ, увядшія губы сложились въ такую добрую, ласковую улыбку, что всякій сказалъ бы, что жизнь этого человка прошла тихо и спокойно. Кром толовы, лучъ освщалъ еще и сухую руку, крпко сжавшую деревянную ложку. Не далеко отъ старика, въ полутьм, какое-то небольшое существо выставляло на свтъ только свои босыя ноги, еще дальше спали: девятилтній Владзя, съ своей рожицей херувима, сердящейся даже и во сн не то на мсяцъ, не то на облупленнаго амура на потолк, Дамекъ съ длинными ушами и Антка, прислонившаяся головой къ его груди. Сонъ внезапно овладлъ старикомъ и дтьми посреди обильнаго пира. У ногъ спящаго въ полумрак Томка стоялъ горшокъ съ остатками хорошаго липоваго меда, щеки и лобъ Владзи вс были вымазаны чмъ-то сладкимъ, вокругъ Дамка и Антки въ изобиліи валялись надкусанныя яблоки, корки булокъ и сыра и кусочки ветчины. Глубокая старость и невинное дтство крпкимъ и невозмутимымъ сномъ уснули посреди остатковъ своей добычи. Маврицій усмхнулся.
— Ага!— шепнулъ онъ,— малые и страдающіе… сегодня побаловали себя… Но откуда они могутъ добывать все это? Тутъ онъ замтилъ одинъ предметъ, на который прежде не обратилъ вниманія. Около Дамка на земл лежало что-то блестящее, связка ключей, можетъ быть, или просто куски желза. Увренный, что никого не разбудитъ, Маврицій тихонько подкрался, шагнулъ и посмотрлъ, но вдругъ выпрямился и почти громко крикнулъ:
— Отмычка!
— А!— прошепталъ онъ, немного погодя,— такъ вотъ тутъ какія дла длаются!…
Взоръ его съ отмычекъ перешелъ на лицо Антки.
— Недурная изъ нея выйдетъ двочка!
Дйствительно, лицо Антки во сн было совсмъ не то, какъ днемъ. То былъ не дикій зврь, съ безсмысленной улыбкой на губахъ, нтъ, то былъ миловидный ребенокъ, съ нсколько болзненнымъ лицомъ. Маврицій такъ же осторожно спустился съ лстницы и остановился въ глубокомъ раздумьи на минуту въ корридор.
— Такъ вотъ тутъ какія дла длаются,— повторилъ онъ.— И онъ тоже принадлежитъ къ нимъ?… О, еслибъ мн удалось поймать его!…
Онъ — значило Сильвекъ, шарманщикъ, который когда-то причинилъ ему большую непріятность. Онъ встртилъ его у Кенпы, иногда разговаривалъ съ нимъ, но ненавидлъ съ каждой минутой все боле. Въ уличномъ мальчишк было что-то, чего избалованный сынъ Плациды Лирской не могъ переваривать. Онъ не смлъ ему говорить мы, или не отвтать поклономъ, когда при встрч съ нимъ на улиц шарманщикъ приподнималъ свою тирольскую шляпу. Маврицій немного боялся его и часто думалъ, что будь у него глаза этого дикаго цыгана, то онъ, можетъ быть, и безъ перерожденія человчества влюбилъ бы въ себя Аурелію такъ, что дядюшка, волей-неволей, выдалъ бы ее за него.
— О, еслибъ я могъ поймать его!…
И съ этимъ страстнымъ восклицаніемъ онъ отворилъ дверь комнатки Кенпы. Желтый, тусклый, свтъ сальной свчки еле дозволялъ видть хозяина, согнувшагося надъ своимы бумагами. Сгорбленный, съ нахмуренными бровями отъ усиленной работы мысли, съ разгорвшимися глазами, далекій отъ всякихъ сомнній, онъ писалъ съ лихорадочной поспшностью. Вчера Кенпа выходилъ въ городъ въ своемъ длинномъ и старомъ, но тщательно вычищенномъ сюртук и красномъ платк. Обойтись безъ помощи послдняго онъ ршительно не могъ: еще во время тюремнаго заключенія онъ страшно отморозилъ себ уши и долженъ былъ закрывать ихъ отъ мороза. Теперь, въ силу эстетическихъ требованій, онъ измнилъ нсколько самый способъ повязки: концы торчали уже не подъ шеей, но красиво возносились на макушк. На голов его красовалась допотопной моды шляпа, на рукахъ гигантскія черныя перчатки. Кенпа сдлалъ все, что могъ, дабы своею наружностью не произвести непріятнаго впечатлнія на нужныхъ ему людей: Теперь онъ былъ глубоко убжденъ, что костюмъ его, если не щегольской, то очень близокъ къ щегольскому, а уступки, которыя онъ сдлалъ требованіямъ свта, считались имъ за великую жертву.
Съ туго набитымъ, изорваннымъ портфелемъ подъ мышкой, долго таскался онъ по городу, много богатыхъ домовъ навстилъ, ни на минуту не теряя самообладанія. Опытный наблюдатель, впрочемъ, могъ бы замтить, что внутри онъ былъ далеко не спокоемъ. Безпокойство его доходило даже просто до тревоги. Цлъ, побудившая его ходить изъ дома въ домъ, была его единственною мечтою, если онъ не достигнетъ ея, вс надежды его падутъ прахомъ, обратятся въ ничто, обнародованіе сочиненія, выстраданнаго мученіями цлой жизни, отложатся на долго, Богъ знаетъ на сколько… на вки, можетъ быть, къ великому несчастію человчества.
Съ той поры любимой темой для разговора во всхъ мстныхъ аристократическихъ салонахъ сталъ забавный старичокъ, ходящій изъ дому въ домъ и навязывающій всякому, кто допуститъ его къ себ, свои бумаги и дикія убжденія. Общій голосъ ршилъ, что онъ сумасшедшій, мннія длились только въ одномъ: опасный или безопасный? Люди добродушные, легкомысленные утверждали, что онъ человкъ очень смшной и, въ крайнемъ случа, можетъ возбудить только чувство сожалнія, какъ и всякій другой уродъ, физическій или нравственный. Другіе, которые боле внимательно вслушивались въ его рчи и, хотя бгло, но просматривали его бумаги (а онъ съ неслыханной настойчивостью раскладывалъ ихъ передъ слушателемъ, то умоляя, то грозя страшными послдствіями), выражали мнніе, что сумасшедшіе подобнаго рода могутъ быть очень вредны для общественнаго спокойствія и порядка. Вообще же на него смотрли очень снисходительно. Прислуга въ барскихъ домахъ получила приказъ сопровождать его, когда онъ явится въ столовую или другую какую-нибудь второстепенную комнату. Сердобольныя хозяйки, видя его такимъ болзненнымъ, хилымъ, преждевременно состарившимся отъ нужды и заботъ, ласково просили его заходить почаще състь обдъ или выпить чашку чаю: и то, и другое будетъ подано ему въ гардеробной. Но, каково же было всеобщее, удивленіе, когда, на вс приглашенія подобнаго рода, этотъ нищій, этотъ сумасшедшій выпрямлялся, гордо поднималъ голову и отвчалъ:
— Я никогда не обращалъ особеннаго вниманія на свою тлесную пищу, никогда не лизалъ крохи, падающія со столовъ богатыхъ!
А мужья дамъ, въ свою очередь, при вид толстой до невроятія рукописи, сразу приводящей ихъ въ трепетъ однимъ своимъ видомъ, вынимали изъ портмоне какую-нибудь кредитную бумажку, но гость ршительнымъ тономъ, не допускающимъ никакихъ возраженій, отклонялъ всякое вспомоществованіе.
— Я не нищій,— обыкновенно говаривалъ онъ,— напротивъ, я обладаю сокровищами, о которыхъ вамъ и во сн не снилось, но это сокровище хранится подъ спудомъ, до тхъ поръ, пона его не откроетъ чья-нибудь добрая рука. Деньги, что вы даете мн, ни на что мн не нужны, он не вознаградятъ меня за страданія всей моей жизни, не доставятъ наслажденія, которымъ пользуются вс люди и отъ которыхъ я отрекся ради идеи… Сжальтесь не надо мной.— сжальтесь надъ человчествомъ!… Содержаніе этой книги избавитъ его отъ всхъ скорбей и возродитъ нравственно къ лучшей жизни… Нтъ! о, нтъ! Сжальтесь и надо мной также! Вдь, тутъ заключено все мое самолюбіе, вс мои надежды, вся огромная работа моей разбитой жизни!…
Когда онъ говорилъ такъ умоляющимъ, покорнымъ голосомъ, когда лицо его все искажалось внутренней мукой, а изъ глазъ текли слезы, самый твердый человкъ не могъ оставаться спокойнымъ. Нужно какъ-нибудь поощрить его, показать ему хоть проблескъ надежды въ будущемъ… Его просили оставить рукопись на просмотръ, дня на три, на недлю… но Кенпа ни за что не соглашался разстаться съ своимъ сокровищемъ.
— Кто мн поручится,— вскрикивалъ онъ, — что вы не измните мн, не уничтожите этихъ листовъ, написанныхъ моими слезами и кровью, коль скоро убдитесь, что они не льстятъ вамъ, не общаютъ вамъ ничего, кром суроваго урока?
Слушатель, обыкновенно, не выдерживалъ и разражался громкимъ хохотомъ, т, что побоязливе или поосторожне, безъ церемоніи указывали ему дверь. Но женщины, а въ особенности дти, горячо вступались за него.
Послднія приносили ему гостинцы, плоды, разныя лакомства, любовно прижимались къ нему и гладили его по льнянымъ, мягкимъ, уже сдющимъ волосамъ. Тогда по лицу Кенпы разливалась необычайная радость и свтлое чувство, онъ принималъ подарки и заключалъ въ объятія своихъ маленькихъ друзей съ оттнками горячей любви и искренняго сожалнія.
— Бдныя, бдныя вы, маленькія существа,— шепталъ онъ,— вы еще невинны, на васъ не тяготютъ ни слезы, ни кровь, ни проклятія вашихъ близкихъ… ваши дары я могу принять, но, Боже мой! что станетъ съ вами, когда пробьетъ минута справедливости, бдныя жертвы рока, который обрекъ вамъ родиться въ гнзд избытка, роскоши и эгоизма?!…
Бдныя жертвы вовсе не были опечалены пророческими словами Кенпы, но старшіе, присутствовавшіе при этихъ сценахъ, старались, насколько возможно, сократить время визита апостола человчества и отбить у него охоту повторять свои посщенія.
Но, несмотря на то, онъ являлся еще разъ, снова умолялъ, грозилъ, читалъ горячіе монологи о равенств людей, о малыхъ и страдающихъ и пр., говорилъ такъ долго, что одни начинали отчаянно звать, другіе дйствительно пугались, но отвчали однимъ и тмъ же: сочиненія его издавать не хотятъ, а ежели ему угодно навщать ихъ домъ отъ времени до времени за полученіемъ небольшаго вспомоществованія, то хорошо, ежели нтъ, то они прикажутъ ему вчно отказывать, и даже, въ случа необходимости, гнать вонъ. Кенпа уходилъ, но рчь о немъ долго не прекращалась. Смху было много.
Но самому Кенп далеко было не до смха, когда онъ посл своихъ попытокъ, не оставляющихъ даже тни сомннія въ томъ, что он увнчаются успхомъ, возвращался въ свою убогую конуру. Дрожа какъ въ лихорадк, трясущимися руками онъ стаскивалъ перчатки, снималъ допотопную шляпу, даже драгоцнную рукопись и ту небрежно кидалъ въ уголъ и, усвшись на пень или на земь, долгіе часы просиживалъ неподвижно, мрачный, какъ могила. Отъ времени до времени Сильвекъ бросалъ ему короткіе вопросы:
— А что? будетъ изъ этого какой-нибудь прокъ, или нтъ?
Кенпа поднималъ голову и, окидывая Сильвка растеряннымъ взоромъ, отвчалъ:
— Ничего не будетъ.
Иногда разговоръ тмъ и ограничивался, но чаще, такъ какъ оба обладали страстными, порывистыми натурами, переходилъ въ общую бурю согласныхъ угрозъ и проклятій. Кенпа, какъ и прежде, жаловался на человческій эгоизмъ и косность, но теперь (раньше этого не было) въ рчахъ его звучало сожалніе о всхъ жертвахъ, понесенныхъ имъ для идеи, и глухое, неясное, отчаянное сомнніе въ томъ, что не напрасны ли были эти жертвы, не загубилъ ли онъ жизнь задаромъ. Можетъ быть, то было простое послдствіе физическаго истощенія, соединеннаго со страшною душевною болью, какую онъ испытывалъ при вид
своей рукописи, которая едва ди… даже, можно сказать, наврное, благодаря его убожеству, никогда не увидитъ Божьяго свта. Какъ бы то ни было, сомнніе приводило его въ полнйшее отчаяніе.
— Сдается мн,— говорилъ онъ Сильвку слабымъ голосомъ,— сдается мн, что я умираю… точно будто моя душа умираетъ во мн. Неужели я ошибся, преувеличивалъ свои силы, и сгибъ задаромъ?… О! счастливы т, чей взоръ не старался проникнуть къ источнику вчнаго свта, чья мысль не была крещена въ огненной купели любви! Счастливы т, что могли осуществить мечты своихъ юныхъ лтъ и теперь, на закат жизни, угасаютъ тихо, при свт своихъ звздъ! Счастливы т, чья мысль и желанія соннымъ ручейкомъ текутъ по гладкимъ равнинамъ, т, которые не вырываютъ изъ груди сердецъ своихъ, чтобы бросить ихъ въ огонь жертвенника любви!… Счастливы…
Онъ долго говорилъ бы на эту тему, еслибъ передъ нимъ не выростала стройная фигура юноши, еслибъ его черные, огненные глаза не зажимали его устъ. Сильвекъ поднимался, выпрямлялся и, наэлектризированный словами учителя, вдохновенный, восклицалъ:
— Нтъ, нтъ! Вы говорите неправду! Я думаю не такъ! Я не того жажду! Я скажу вамъ, кто счастливъ.
И, закинувши на голову об свои гибкія руки, съ лицомъ, поднятымъ вверхъ, онъ начиналъ говорить:
— Счастливъ былъ бы тотъ, кто обладалъ бы такими широкими и сильными крыльями, чтобъ подняться на нихъ до высокаго солнца, посмотрть ему въ его золотой ликъ и напиться его’ лучей! Счастливъ былъ бы тотъ, который бы превратился въ. дерево, растущее на пустомъ пол… и ничего бы не желалъ, ни на что бы не жаловался, а только бы слушалъ, какъ птицы щебечутъ въ втвяхъ, какъ втры небесные шумятъ въ выси! Счастливъ былъ бы тотъ, который бы превратился въ звукъ, въ псню и леталъ бы надъ міромъ вмст съ втромъ, съ тучей… какъ смя сыпалъ бы псни на широкое поле, садился бы на высокія башни и такъ бы игралъ, чтобъ люди становились бы на колни и молились бы на него!… Счастливъ былъ бы тотъ, кто плавалъ бы по широкому морю, днемъ смотрлъ бы на тучи, что стоятъ на неб, какъ дивныя картины, а въ темныя ночи съ самаго морскаго дна вызывалъ бы въ себ тхъ чудныхъ, красавицъ, что живутъ тамъ, блыя, какъ жемчугъ, съ волосами, какъ мсяцъ, плетутъ себ вики изъ морскихъ травъ и слушаютъ только, слушаютъ: не зоветъ ли ихъ кто-нибудь полюбить!… Счастливъ былъ бы тотъ, который бы вызвалъ себ любовницу со дна моря и погрузился бы съ ней въ такую бездну, чтобъ никто не мшалъ бы ему любить ее и цловать, и убаюкиваться всми пснями, которыя ему съиграютъ на золотыхъ солнечныхъ струнахъ морскіе духи…
Онъ увлекался все боле и боле, говорилъ все скоре, все съ большимъ одушевленіемъ. То была не рчь, а скоре какая-то декламація, какая-то импровизація, неудержимо льющаяся изъ его устъ.
— А вы слышали когда-нибудь,— спросилъ онъ посл минутнаго молчанія,— какъ матери убаюкиваютъ своихъ дтей?— и, не дожидаясь отвта, продолжалъ:— Когда я былъ ребенкомъ… тамъ, не далеко отъ кладбища, жила въ дом кузнеца двочка, съ глазами, какъ небо. Она крпко любила своихъ братьевъ, а самаго маленькаго баюкала каждый вечеръ и пла, точно соловей… Потомъ, въ шинк я всегда слышу, какъ жидовка тоже поетъ своему сыну, и мн все кажется, что то золотая муха жужжитъ въ грязной паутин… Отчего меня никто не укачивалъ, никто не плъ надо мною?
Онъ теперь говорилъ тише, полузакрывъ глаза.
— Когда съ Лукашемъ я ходилъ по городу, плъ и плясалъ подъ шарманку, то видлъ, какъ разные мальчики и двочки бгутъ въ школу, учатся тамъ узнавать свтъ и ходить по немъ прямо, легко… Отчего никто не позаботился, чтобъ я узналъ свтъ и шелъ бы прямой дорогой?
Онъ замолчалъ еще на минуту.
— У того мать, у того отецъ, у этого сестра, любовница… Передъ тмъ разстилаются отцовскія поля, передъ тмъ стоятъ открытыми двери собственнаго дома, а этотъ хоть издали, да видитъ заработокъ и разныя удовольствія… Отчего у меня никого нтъ? Отчего передо мною нтъ ничего?
Кенпа смялся тихимъ, сдержаннымъ смхомъ и, пытливо глядя въ разгорвшееся лицо мальчика, спросилъ:
— Ты не знаешь, отчего? Еще не знаешь, отчего?
Сильвекъ повернулъ къ нему лицо и точно пробудился отъ сна.
— Знаю. Вы мн говорили это тамъ, когда еще я былъ малъ. Забылъ, да, забылъ! Но теперь знаю еще лучше, не даромъ же слушаю васъ каждый день, а спрашиваю себя такъ, съ горя!
Онъ, противъ желанія, ломалъ руки.
— Слушайте, ддушка! Пока васъ здсь не было, тоска и злоба часто сдавливали мое сердце, но я могъ жить. Теперь, когда вы открыли мн глаза на все, когда я сталъ, благодаря вамъ, боле разумнымъ, я уже не могу! Теперь ужь улица не мой домъ, шинокъ не мсто для моего веселья, шарманка не моя музыка! Болото глубоко, но кабаномъ быть не мн! Я не хочу ни ды, ни питья, не хочу тхъ свиней и волчицъ, что называютъ себя женщинами! Я хочу имть такіе сапоги, о которыхъ сказка говоритъ, что будто въ нихъ черезъ семь миль шагать можно, хочу выкупаться въ такихъ водахъ, которыя отнимаютъ у человка память обо всемъ, что было! Дайте мн такіе сапоги! Проводите меня къ такой вод!
Кенпа качалъ головой и, приблизившись къ своему ученику, садился на земл рядомъ съ нимъ и тихимъ голосомъ успокоивалъ его взволнованныя страсти. Сильвекъ начиналъ говорить тоже ровно и тихо, свчка гасла и эти два голоса, раздающіеся въ темнот, казались дуэтомъ двухъ взбунтовавшихся духовъ. Въ другой разъ, разбитый самъ и съ отчаяніемъ видящій, что непоколебимыя дотол его вра и надежда начинаютъ шататься, Кенпа схватывалъ скрипку и начиналъ играть. Онъ отлично, на ощупь зналъ т струны, которымъ всю жизнь, поврялъ свои завтныя мечты. Въ густомъ мрак онъ вздыхалъ, смялся, рыдалъ на струнахъ и звуками ихъ передавалъ вс свои сомннія, униженія и остатки надеждъ и упованій. Когда синеватый отблескъ разсвта заглядывалъ черезъ ршетчатое окошко, музыкантъ лежалъ у подножія желтой печки съ разстегнутой грудью, съ заплаканнымъ лицомъ, лежалъ и метался во сн, а возл него, на грязномъ полу, скрипка, казалось, еще дрожала своими желтыми струнами. А въ углу комнаты, у стны свтились черные, безсонные глаза и точно задавали рядъ вопросовъ начинающемуся дню, точно просили его о чемъ-то.
Посл одной такой бурной, безсонной ночи, Сильвекъ, уже въ сумеркахъ, входилъ на обширный, красивый дворъ въ одной изъ отдаленныхъ и малозастроенныхъ улицъ города. Въ глубин двора стоялъ изящный одноэтажный домъ, съ большими зеркальными окнами, съ широкимъ балкономъ. Заглянуть въ окна было не трудно, домъ былъ низенькій. Сильвекъ подошелъ къ одному окну, поставилъ шарманку на каменную скамейку и завертлъ ручку, но медленно, такъ что, собственно говоря, мотива никакого не выходило. Все вниманіе Сильвка было направлено на окно. Тамъ была столовая, надъ круглымъ столоніу сверкающимъ серебромъ и хрусталемъ, спускалась на бронзовыхъ цпяхъ большая люстра и ярко освщала всю комнату: за столомъ сидло четверо: высокій, сдоватый мужчина, женщина, не первой молодости, но еще очень красивая, молоденькая, прелестная двушка и молодой же человкъ, въ которомъ Сильвекъ съ перваго взгляда узналъ Мавриція. Въ столовой, съ огромнымъ дубовымъ буфетомъ, на которомъ стояли разставленные серебряные кубки, сосуды, тарелки, происходила простая, спокойная. сцена домашней жизни. Сидящіе за столомъ обдали, но, вмст съ тмъ, были такъ оживлены, такъ веселы, что гораздо боле смялись и разговаривали, чмъ ли. Пожилой мужчина по большей части улыбался въ сторону прелестной двушки, нжно гладилъ ее по русымъ волосамъ и предупредительно подавалъ ей со стола разные предметы, очевидно, желая исполнить ея волю, прежде нежели она выразится. Она весело смялась, разсказывала что-то веселое и слегка кокетничала съ Мавриціемъ, который все старался выразить на своемъ лиц проявленіе глубокаго чувства, что, впрочемъ, ему плохо удавалось. Вокругъ стола безшумно двигались слуги въ черныхъ одеждахъ. Ничто, ни малйшее дуновеніе холоднаго втра, ни одинъ рзкій звукъ, ни одна тнь, которая бы вторглась въ эту ярко освщенную комнату хоть бы отдаленнымъ намекомъ грусти или тревоги, — ничто не смущало здсь тепла, тишины и ясности, разлитыхъ во всей атмосфер и на лицахъ присутствующихъ. Вдругъ за окномъ послышались жалобы и трели томящагося въ тюрьм трубадура. Прелестная панна обернулась къ окну, обернулся и хозяинъ дома и сдлалъ въ сторону окна жестъ, какъ будто бы хотлъ отогнать отъ себя надодливую муху. Но въ это время шарманка перестала хрипть и ныть и въ комнату ворвался рой хаотическихъ, дикихъ, отчаянныхъ звуковъ. Сильвекъ, не спуская съ окна широко-раскрытыхъ глазъ, съ безумною поспшностію вертлъ ручку шарманки, а по его смуглымъ щекамъ медленно катились крупныя слезы. Но вотъ кто-то сильно ударилъ его по плечу. Передъ нимъ стоялъ человкъ, весь въ черномъ, съ салфеткою подъ мышкой, и приказывалъ ему сейчасъ же убираться прочь. Глаза шарманщика загорлись, слезы моментально высохли, казалось, онъ хочетъ выказать сопротивленіе, что съ его дрожащихъ губъ готовъ сорваться дерзкій отвть, но это длится одно короткое мгновеніе. Голова его поникла на грудь — онъ прошепталъ, что сейчасъ уходитъ.
Слуга удалился, а Сильвекъ остался на мст, только уже не игралъ, а переводилъ взоръ съ лица обдающихъ на стны, увшанныя картинами, на группы живописныхъ растеній. Боле всего привлекало его вниманіе энергическое, хотя и ласковое лицо самого хозяина. Наконецъ, онъ взвалилъ на спину свою тяжесть и съ видимымъ трудомъ оторвался отъ картины, производящей на него какое-то магическое впечатлніе.
На утро Маврицій Лирскій пришелъ къ Кенп въ свое обычное время и засталъ его стоящаго посередин комнаты въ длинномъ сюртук, застегнутомъ до горла, въ шляп и съ портфелемъ подъ мышкой. Непобжденный встрченными неудачами, съ упорствомъ отчаянія и гордостью человка, чувствующаго себя выше мелочныхъ оскорбленій, Кенпа не переставалъ стучаться въ двери богатыхъ домовъ, и теперь собственно собирался еще разъ повторить свою попытку. Сильвекъ тоже находился въ комнат и лъ черный хлбъ. Увидавъ его, Маврицій, вроятно, ужь не испытывалъ прежней своей тревоги, потому что привтствовалъ его любезнымъ и веселымъ кивкомъ головы. Теперь былъ блый день и, наконецъ, можетъ быть, онъ просто былъ радъ случаю поближе разсмотрть молодого шарманщика. Посл тщательнаго осмотра Сильвка, онъ внимательно оглядлся по сторонамъ, точно искалъ чего-то въ комнат, но тщетно: въ ней было попрежнему пусто и голо. У основанія печки полъ былъ покрытъ кожицею отъ картофеля, тамъ же стоялъ горшокъ съ остатками какой-то застывшей похлбки.
Кенпа, увидавъ гостя, снялъ шляпу, положилъ портфель и ласково протянулъ об руки.
— Куда это вы собираетесь?— спросилъ Маврицій.— Простите, я не помшаю вамъ… зашелъ только на минуту, чтобъ заявить вамъ, какъ я помню о васъ и какъ сильно интересуюсь успхомъ нашего дла… Вчера я говорилъ о васъ съ дядюшкой…
Кенпа вздрогнулъ. Сильвекъ пересталъ сть и застылъ въ одной поз, съ ножемъ въ поднятой рук.
— Да, я говорилъ съ дядюшкой о васъ и о вашемъ сочиненіи. Я сказалъ ему ваше имя и прибавилъ, что когда-то вы хорошо знавали другъ друга. Онъ припоминалъ, потомъ вспомнилъ и сказалъ: ‘Правда! правда! я знавалъ когда-то какого-то Кенпу, и, кажется, онъ принадлежитъ къ числу тхъ дураковъ, которые думаютъ, что міръ сотворенъ единственно только для того, чтобъ они его могли передлать’…
Кенпа широко разинулъ ротъ, Маврицій продолжалъ:
— Хотя для меня чрезвычайно важно сохранить добрыя отношенія съ дядей, я, однако, не могъ удержаться и замтилъ, что… конечно… но, съ другой стороны, на свт есть много дурнаго, что слдовало бы измнить. Какъ вы думаете, что онъ мн отвчалъ на это? Онъ отвчалъ, что измненіе міра я долженъ начать съ самого себя. Ну, это въ сторону! Я ужь не мало наслушался отъ него такихъ комплиментовъ, и этотъ проглотилъ, какъ устрицу. А такъ какъ я твердо ршился работать для васъ и… для нашей идеи… то и заговорилъ о вашемъ великомъ сочиненіи. ‘А!— закричалъ дядя, — такъ ты знаешь этого сумасшедшаго, который вотъ ужь два мсяца таскается изъ дома въ домъ со своимъ бредомъ! Слышишь, Аурелія? Интересно теб будетъ увидать этого индивидуума? Попроси Мориса: пусть онъ теб представитъ его’.
Кенпа закрылъ уже ротъ, но поблднлъ, какъ полотно, за плечами Мавриція Сильвекъ машинально, но быстро размахивалъ ножемъ изъ стороны въ сторону. Маврицій не видалъ этого и не замтилъ волненія Кенпы. Со свойственной ему, незнающей удержу, болтливостью онъ шелъ дальше:
— Ей Богу! этотъ дядюшка престранный человкъ! Ума у него отнять нельзя, читаетъ много, съ друзьями — учеными ведетъ долгія бесды, а того, что подъ носомъ творится, не видитъ… Напримръ, надъ вами смется, а того и не знаетъ, что и вы тоже на свт что-нибудь да значите и можете отлично проучить и его, и его пріятелей… хотя бы уже единственно потому, что за вами стоятъ люди, готовые помогать вамъ… Я, напримръ…
Тутъ онъ обернулся и стремительно вскочилъ съ пня, на которомъ сидлъ верхомъ до того времени.
— Что это вы длаете?— крикнулъ онъ. Его испугали эволюціи Сильвка съ ножемъ.— Какъ можно такъ неосторожно обращаться съ острыми инструментами!
Сильвекъ спокойно опустилъ руку на колни и въ задумчивости промолвилъ:
— Хотлъ бы я видть его вблизи.
— Зачмъ вы носите ножъ при себ?— спросилъ Маврицій.
— Какъ зачмъ?— чистосердечно удивился Сильвекъ.— Вы думаете, что намъ на столъ, также какъ и вамъ, накрываетъ лакей?
Онъ помолчалъ немного.
— Хотлъ бы а видть поближе!
— Кого?— спросилъ Маврицій.
— Дядюшку вашего.
Кого-нибудь другаго напугалъ бы тонъ этихъ словъ и странная улыбка Сильвка, но Маврицій не обладалъ способностью угадывать чужія мысли по выраженію лица.
— Вы хотите увидать его? Отчего же нтъ? Хоть сегодня!. Мамаша наговорила ему съ три короба о бдности и несчастіяхъ Шарскихъ, а такъ какъ дядя зналъ когда-то Шарскаго, и даже любилъ его, то ршилъ не посылать ему милостыни, а доставить ее самолично. Ауреліи тоже взбрело на умъ хать съ отцомъ вмст, она и подетъ наврно, потому что, чего она захочетъ, то и длается… Черезъ часъ, черезъ полчаса они прідутъ къ Шарскимъ, такъ что вы можете удовлетворить свое любопытство и увидать дядюшку вблизи. А посмотрть стоитъ, да! Большой баринъ, что называется, и по рожденію, и по состоянію, и по положенію… а Аурелія! О! впрочемъ, о ней не мсто говорить здсь. Сколько бы я не имлъ причинъ быть недовольнымъ дядею, даже обижаться на него, но, все-таки, не могу не гордиться родствомъ съ нимъ и не быть благодарнымъ за то, что онъ произвелъ на свтъ такое очаровательное существо, какъ Аурелія…
Маврицій долго продолжалъ на ту же тему, поперемнно то жалуясь, то хвастаясь, но его уже никто не слушалъ. Кенпа, опершись локтями на сундукъ и спрятавъ лицо въ ладони, впалъ въ неподвижную задумчивость, а Сильвекъ взвалилъ на спину свою шарманку и вышелъ вонъ.
Почти въ то же самое время Плацида Лирская, взволнованная и задыхающаяся, вбжала въ квартиру Шарскихъ.
— Элена! Элена!— кричала она, торопливо пожимая руку хозяйки,— сейчасъ къ вамъ будутъ гости, приготовьтесь, приберитесь немного… я нарочно поспшила немного впередъ.
Элена глядла на нее удивленнымъ взоромъ.
— Гости? Ахъ, какъ вы испугали меня, милая пани Плацида!… Кто же бы это могъ быть? Кто вспомнилъ обо мн? Не мои ли родственники?
— Не ваши, Эдена,— мои, Титусъ Таржицъ съ дочерью прідутъ сейчасъ. Они узнали о вашихъ несчастіяхъ и спшатъ къ вамъ съ помощью, кром того, мой кузенъ хочетъ возобновить знакомство съ вашимъ мужемъ.
Элена не слушала. Какъ человкъ, на котораго вдругъ спало неожиданное, огромное счастье, она молитвенно сложила свои худыя руки и возвела свои голубые глаза къ паутин, покрывающей потолокъ.
— Наконецъ-то! наконецъ, кто-то изъ моей родной сферы вспомнилъ о несчастной изгнанниц! Да, такъ: то врно моя родня вспомнила обо мн… простила мн мой неравный бракъ, присылаетъ за мной… Новый день загорается надъ моей головой… О! какъ бьется сердце!…
Она вскочила съ мста и начала безъ толку метаться но комнат.
— Какъ я ихъ приму?— шептала она.— Боже мой! въ какомъ я костюм! Ни дивана, ни ковра, хоть самаго жалкаго, ни прислуги!… О, какой стыдъ! стыдъ!
Съ величайшимъ усиліемъ она выдвинула на средину комнаты ободранную кушетку, приставила къ ней столикъ, закапанный стеариномъ, и, обернувшись кругомъ, вроятно, съ цлью украшенія, бросила на столикъ пару растрепанныхъ и засаленныхъ французскихъ книжекъ, потомъ подбжала къ комоду, надла на голову помятую наколку, а на плечи накинула розовый лохмотъ.
Лирская съ состраданіемъ смотрла на нее.
— Гд вашъ мужъ, Элена? дти?
— Я здсь, пани… свидтельствую вамъ мое почтеніе,— тихо проговорилъ Шарскій, входя въ комнату. Въ это время онъ находился въ эпох трезвости. Онъ пришелъ домой обдать и принесъ съ собою множество различныхъ свертковъ. Поклонившись пани Лирской, онъ подошелъ къ комоду, гд Элена съ такой горячечной поспшностью украшала свою особу, и началъ вынимать изъ-подъ пальто принесенные предметы.
— Чай…— заговорилъ онъ своимъ однообразнымъ, тяжкимъ шепотомъ, — помни, Элена, когда дти придутъ со двора, съ мороза… а тутъ немного крупы, для Клары… свчи, сахаръ… деньги, мелочь… Еслибъ завтра ничего не заработалъ…
Элена, съ блестящими отъ гнва глазами, обернулась къ мужу и порывистымъ движеніемъ руки сбросила съ комода на полъ вс покупки.
— Возьми это! возьми!— взвизгнула она.— О, Боже мой! зачмъ онъ-то пришелъ сюда въ такую минуту!
— Ты окончательно съ ума сошла?— равнодушно пожимая плечами, спросилъ Шарскій.
— Ваша жена, любезный панъ Илярій, ожидаетъ гостя, мой кузенъ…— начала было пани Лирская, но не договорила. Двери первой комнаты растворились и вошелъ Титусъ Таржицъ съ дочерью подъ руку.
Элена, съ дрожащими руками, съ пятнами густаго румянца на впавшихъ щекахъ, пошла навстрчу гостей, стараясь придать себ видъ свтской, развязной димы. Она высоко поднимала голову и улыбалась, но когда остановилась передъ гостями (т остановились тоже),— остолбенла, протянула было руку, но потомъ отдернула ее назадъ и прошептала что-то непонятное. На лиц ея выразилась невыносимая мука. Илярій Шарскій тоже не двигался съ мста. Ротъ его немного открылся отъ изумленія, что придавало ему отпечатокъ глуповатости, и только заплывшіе красные глаза смотрли изъ-подъ бровей на постителей съ такимъ выраженіемъ, какъ будто бы спрашивали: чего имъ отъ меня нужно?
Таржицъ съ умньемъ и тактомъ свтскаго человка представилъ дочь хозяйк дома и, оставивъ ея руку, обратился къ Шарскому:
— Не узнаете меня, панъ Шарскій? Мы съ вами старинные знакомые. Когда-то вы вели мое дло, а потомъ мы встрчались въ двухъ знакомыхъ домахъ. А и постарли мы оба…
Очевидно, Таржицъ желалъ, насколько возможно, ободрить своего собесдника, который все неподвижно стоялъ на одномъ мст съ полуоткрытымъ ртомъ и вопрошающимъ взглядомъ.
Въ Шарскомъ оставалось настолько мало надежды, что даже неожиданное посщеніе богатаго и сильнаго человка не пробуждало въ немъ никакого чувства. Ничто уже не могло поднять его въ собственныхъ глазахъ. Наконецъ, Таржицъ умолкъ, пытливо посмотрлъ ему въ лицо и, перемнивъ голосъ, заговорилъ серьезно:
— Вы принадлежите къ числу такихъ людей, съ которыми наше общество не свело еще счетовъ. Васъ лишили возможности существовать честнымъ трудомъ безъ всякой вины съ вашей стороны. Вы пострадали за свою солидарность съ нами, и не должны ни удивляться, ни обижаться, если кто-нибудь изъ насъ вспомнилъ о своихъ обязанностяхъ относительно васъ и поспшилъ къ вамъ съ утшеніемъ и помощью.
Шарскій быстро поднялъ рсницы и также быстро опустилъ ихъ опять.
— Какая тутъ можетъ быть помощь!— махнулъ онъ рукою.
— Я долженъ долго и наедин поговорить съ вами, — сказалъ Таржицъ, взявъ его подъ руку и ведя къ окну.
А Элена въ это время занимала молодую, прекрасную двушку, которая, несмотря на свой темный, скромный костюмъ, казалась существомъ изъ другаго міра въ этой обстановк. Дорогой мхъ ея шубы, казалось, съ негодованіемъ прикасался къ грязной кушетк. Элена, придвинувъ себ кресло со сломанной ручкой, начала съ того, что сообщила о своемъ знакомств съ Тарговымъ и мстностью, гд онъ находится, что она часто бывала въ той сторон вмст съ своимъ отцомъ, у котораго было тамъ имніе, что отецъ ея былъ очень друженъ съ сосдомъ Таргова, княземъ Генрикомъ, и она сама очень любила туда здить, въ особенности зимою, въ саняхъ… Впрочемъ, и лтнія прогулки доставляли ей не малое удовольствіе… у отца ея тамъ были такія густыя лса… а она, въ свою очередь, очень любитъ природу, хотя, съ другой стороны, предпочитаетъ всему свтъ и свтскую жизнь… отдавать визиты, вызжать на прогулки, вечера проводить въ театрахъ… ахъ, какъ это пріятно!
Въ этомъ году въ город, кажется, много веселятся… она слышала, что князь Генрикъ перехалъ въ городъ со всмъ семействомъ на цлую зиму. Она живетъ въ такомъ уединеніи, что даже не знаетъ наврно, какія теперь моды, хотя ей кажется, что платье panier въ большомъ употребленіи, а модные цвта… Она все это проговорила съ такой поспшностью, что ни Аурелія, ни пани Лирская, которая, въ знакъ предостереженія, иногда дергала ее за платье, не могли вставить ни одного своего слова. Элена перепархивала съ предмета на предметъ, уснащала свою рчь французскими словами и постоянно, дрожащими руками, дотрогивалась то до своихъ волосъ, то до платья. Щеки ея пылали огненнымъ румянцемъ, на глаза навертывались слезы. Вообще она производила впечатлніе больнаго въ сильномъ градус горячки. Аурелія смотрла на нее сначала съ недоумніемъ, потомъ съ невыразимымъ сожалніемъ, наконецъ, просто начала теряться, когда вдругъ у нея вырвался веселый крикъ. Она наклонилась и съ ласковою улыбкой протянула руки навстрчу Клары, вбгающей въ комнату. Ребенокъ, раскраснвшійся на мороз, былъ очарователенъ. На ея маленькихъ ножкахъ были тонкіе, когда-то щегольскіе сапожки, теперь совершенно пришедшіе въ ветхость, изъ-подъ дыряваго пальто выглядывала бахрома какихъ-то грязныхъ лохмотьевъ. На обнаженную шейку цлымъ потокомъ сбгала волна золотистыхъ кудрей.
Когда Таржицъ, посл долгаго разговора съ хозяиномъ дома, повернулъ свое утомленное, грустное лицо, Клара уже сидла на колняхъ его дочери, любопытно разсматривая и дотрогиваясь до частей ея туалета. Аурелія сама, казалось, очень заинтересовалась двочкой.
— Папа,— вскрикнула она, вставая и поднимая Клару,— помнишь эту двочку? Припомни, гд мы видли ее.
Таржицъ отлично помнилъ, гд именно они видли ее, но счелъ нужнымъ замять разговоръ. Впрочемъ, Клара сама начала щебетать о маскарад, о томъ, какъ она была одта обезьяною, какъ сидла на спин Сильвка и какъ пани (она указала на Аурелію) бросила ей горсть конфектъ.
— Мн мало досталось,— прибавила она съ недовольной миной.— Томекъ какъ увидалъ, такъ повалилъ меня на земь и все отнялъ… провалиться бы ему!
Аурелія чуть не заплакала. ‘Бдная, бдная!’ прошептала она, потомъ, прижавшись въ отцу, что-то долго толковала ему на ухо, и, съ мольбой сложивъ руки, докончила громко, что ‘мама будетъ рада, очень рада! она такая добрая и любитъ дтей’.
Таржицъ нахмурилъ брони съ очевиднымъ неудовольствіемъ, онъ колебался.
— Дорогой папа!— повторила двушка.
Онъ улыбнулся, какъ улыбается отецъ на просьбу ребенка, любимаго сильне собственной жизни, и осмотрлся кругомъ, отыскивая Шарскаго.
Шарскій оставался у окна въ томъ же самомъ положеніи, съ тмъ же выраженіемъ лица, съ которымъ, добрыхъ четверть часа тому назадъ, разговаривалъ съ гостемъ. Онъ весь какъ-то съежился, приникъ къ земл, а лицо его точно окаменло въ горькой насмшк надъ попыткой улучшить его судьбу. Казалось, онъ съ великимъ нетерпніемъ ожидалъ конца утомительнаго для него визита, и не думалъ, не чувствовалъ, не желалъ ровно ничего. Но, все-таки, распухшія рсницы дрогнули и губы поблднли, когда Таржицъ съ принужденной веселостью заявилъ, что его дочь хочетъ взять съ собою Клару на нсколько дней, а если они полюбятъ другъ друга, то, можетъ быть, и надолго.
— У васъ, кажется, еще двое дтей, — добавилъ онъ,— у насъ же въ дом маленькихъ нтъ. Моя жена и дочь страстно любятъ дтей… будутъ заниматься съ Кларой, учить ее…
Съ Шарскимъ длалось что-то необычайное. Окаменвшій человкъ вновь превращался въ живаго человка. Онъ весь дрожалъ, губы его сложились въ горькую улыбку, за то глаза загорлись невыразимой радостью.
Онъ быстро подошелъ къ гость, хотлъ сказать что-то, но не могъ… руки его сдлали нсколько безпомощныхъ движеній, и онъ съ глухимъ стономъ упалъ къ ногамъ Таржица, обнимая его колни. Радость упоила его такъ, какъ никогда не охмляла водкою. Наконецъ, онъ что-то заговорилъ, быстро-быстро, но совершено безсвязно. Единственно, что можно было услдить, такъ это частое упоминаніе о дтяхъ. Онъ не обвинялъ и не оправдывалъ себя, не жаловался ни на что, онъ только говорилъ о своихъ дтяхъ, молилъ спасти ихъ, спасти во имя Распятаго, предохранить отъ гибельной будущности.
— Дти… дти… дти!— повторялъ онъ.— Спасите дтей!
Когда взволнованный Таржицъ поднялъ его съ пола и обратился къ Эден съ просьбой одть ребенка во что-нибудь теплое, такъ какъ нельзя же ее вывозить на морозъ и втеръ въ такой одежд, Шарскій торопливо побжалъ въ сосднюю комнату и началъ дрожащими руками рыться въ старомъ чемодан. Наконецъ, онъ отыскалъ какую-то суконную тряпку, закуталъ въ нее Клару и, высоко поднявъ ее съ улыбкой, въ которой отчаяніе смшивалось съ сумасшедшею радостью, осыпалъ поцлуями ея волосы, лобъ и шею…
Элена, опираясь рукою о сломанное кресло, стояла, какъ олицетвореніе стыда. Было видно, что вся эта суета смертельно унижала ее. Она искусала до крови губы и поблднла, какъ полотно, но, все-таки, старалась улыбаться Ауреліи, которая повторяла ей просьбу взять съ собою Клару.
— Мн очень прискорбно, — лепетала та еле слышнымъ, прерывающимся голосомъ,— что я должна разстаться съ дочерью… хотя, собственно говоря… я нахожусь въ такомъ непредвиднномъ, ужасномъ положеніи… Наконецъ, у меня осталась надежда… что моя родня вспомнитъ обо мн и освободитъ меня изъ такого положенія… Во всякомъ случа, я скоро буду у васъ, чтобъ поблагодарить за память, только, надюсь, вы… извините мн мой туалетъ… Тутъ лицо ея искривилось спазмодической судоргой, она пошатнулась и съ истерическимъ смхомъ упала на кушетку.
Черезъ дв минуты Таржицъ съ дочерью усаживались въ сани, а Шарскій подавалъ имъ Клару, закутанную въ кусокъ сукна. Аурелія уже сидла въ саняхъ, Таржицъ занесъ было одну ногу, но вдругъ остановился. Когда онъ выходилъ изъ воротъ, передъ его глазами мелькнуло лицо одного человка. Онъ сначала прошелъ было мимо, но потомъ остановился неподвижно на мст.
У воротъ стоялъ Сильвекъ и пристально глядлъ на него, еще разъ они поглядли другъ другу глаза въ глаза.
Но отецъ Таржицъ вскочилъ въ сани, и лошади помчались стрлою.
— Ты видла этого шарманщика, что стоялъ у воротъ?— задумчиво спросилъ Таржицъ у дочери.
— Мн кажется, это тотъ самый мальчикъ, котораго мы встртили, когда прізжали въ городъ. Трудно не узнать его: такое красивое, оригинальное лицо!
— Оригинальное!— повторилъ Таржицъ, — мн самому кажется, что я уже нсколько разъ встрчалъ его, и всегда онъ напоминаетъ мн кого-то, но кого, не помню. Но зачмъ онъ такъ всматривался въ меня, когда я садился въ сани? Въ глазахъ его было что-то недоброе.
Клара, которая внимательно прислушивалась къ ихъ разговору, капризно надула губки и запрыгала:
— Неправда! вы врете! Сильвекъ очень добрый! Когда папа напьется и лзетъ на лстницу, Сильвекъ папу всегда сводитъ съ лстницы и проводитъ домой, а когда Дамекъ или Владзя голодны, они идутъ просить къ нему. Мн всегда покупаетъ пирожки и не позволяетъ Томку бить меня, а панъ Лукашъ говоритъ, что онъ ему лучше роднаго сына. А какъ хорошо Сильвекъ играетъ! Каждое воскресенье приходитъ въ шинокъ и играетъ. Хаимъ ему за это двугривенный даетъ. Въ шинк весело! танцуютъ и такъ иногда дерутся…
— Великій Боже!— вздохнулъ Таржицъ,— кажется, эта пятилтняя крошка могла бы написать тайны этихъ трущобъ.
Аурелія, цлуя ребенка, сказала, чтобы впередъ не было и рчи о лстниц, по которой лазаетъ папа, о Томк, Хаим и о шинк. Клара сжала маленькіе кулачки и запрыгала:
— Нтъ, буду говорить о пап, о Сильвк и о шинк! Буду! Ей Богу буду!
Съ того дня Сильвекъ почти не говорилъ съ Кенпой. Таржицъ не ошибся, что въ глазахъ у него что-то недоброе. Теперь, боле чмъ когда-либо, въ глазахъ у него сидлъ ‘нечистый съ расналенной головней въ зубахъ’.
Только черезъ нсколько дней онъ улыбнулся въ первый разъ, когда въ сводчатую комнату впорхнуло маленькое существо, захлебываясь отъ смха. То была Клара. На ней была голубая верхняя одежда, голубая шляпка и даже сапожки голубые. Однимъ прыжкомъ она очутилась на колняхъ Сильвка и крпко обняла его шею своими маленькими ручонками. Сильвекъ, смясь самь, ласково гладилъ ее по разрумянившемуся личику.
— А, это ты, маленькая дурочка! Откуда взялась, негодница? Я думалъ, что ужь никогда тебя не увижу. Вспомнила-таки о старыхъ пріятеляхъ, пташка ты моя голосистая. Но какъ же ты пришла сюда? Ужь не на тхъ ли красивыхъ саняхъ пріхала? а?
— Убжала!— крикнула двочка,— ей Богу убжала! Чортъ ихъ всхъ возьми! Такъ мн тамъ скучно, такъ грустно, хоть повситься! Муштруютъ, учатъ: Клара, говори, Клара не говори, Клара, сиди прямо, Клара, не кричи, а мн такъ и говорить-то ни о чемъ не хочется, да и не позволяютъ. Скажешь что-нибудь о пап… о шинк, или о Томк… напустятся на меня, какъ на собаку! Думаю себ: убгу! Какъ пойду гулять съ панной, что меня сторожитъ, какъ чортъ гршную душу, такъ и убгу. Пошла и убжала. Она въ одну сторону, а я въ другую, шмыгъ, и спряталась за стну, потомъ смотрю, ее ужь нтъ…
Она то плакала, то смялась во все время своего разсказа.
— А дома была, козочка маленькая?— спросилъ Сельвекъ.
Клара надулась и жалобнымъ голосомъ отвтила:
— Какъ же, зашла. Папа — на т деньги, что ему тогда панъ подарилъ, пьянствуетъ въ шинк, мама шьетъ платье для визита, кроитъ и шьетъ, поретъ и шьетъ, и снова шьетъ и плачетъ. Владзя такъ спитъ, что его и не добудишься, а Дамекъ съ Анткой кошекъ кормятъ въ сара. Ну ихъ совсмъ!
— Коли такъ, ты и у насъ можешь остаться. Сниму я съ тебя эту господскую одежду, одну опять какъ обезьянку и будешь какъ прежде веселиться!
Суровые до тхъ поръ глаза юноши теперь кротко, любовно смотрли на ребенка.
— Какъ разъ!— крикнула Клара,— держи карманъ, такъ я и отдамъ теб пальто мое, и останусь тутъ, чтобъ дохнуть съ голоду, да въ канавахъ валяться!
Она взяла въ руки металлическую пуговицу куртки Сильвка и важнымъ голосомъ продолжала:
— Тамъ отлично! Кушанья такія вкусныя, а комнаты большія, пребольшія! Сегодня будетъ музыка и много, много гостей. Музыканты пріхали оттуда… съ самаго края свта, а панъ далъ имъ много денегъ, чтобы пришли къ нему и играли. У пана въ футлярахъ столько каменьевъ хорошихъ, что страхъ! У панны тоже блое ожерелье, а платьевъ столько, сколько щепокъ въ сара. Нтъ, я не останусь, ни за что не останусь. Можетъ быть, мн подарятъ что-нибудь, платьевъ понадлаютъ… лучше я здсь побуду немного, а потомъ убгу назадъ.
— Такъ у васъ будетъ музыка!— задумчиво протянулъ Сильвекъ,— а когда?
— Вечеромъ, ночью, почемъ я знаю? Говорятъ теб, что будутъ играть на такихъ скрипкахъ, что даже намъ и пани никогда ихъ не видали. И панна будетъ пть… Когда она поетъ, то такъ кричитъ, что по всему дому слышно… И мороженое будетъ. Сильвекъ, ты далъ когда-нибудь мороженое? Я ла, оно такое сладкое.
Клара долгое время разсказывала разныя чудеса о дом, въ которомъ она жила теперь, въ особенности же о предстоящемъ вечер.
— Т музыканты, что будутъ играть, носятъ золотое платье, а на голов у нихъ повязки, точно ленты… Сильвекъ, ты придашь посмотрть?
Сильвекъ промолчалъ минуту, потомъ съ особеннымъ удареніемъ сказалъ: ‘Приду’.
Черезъ нсколько часовъ онъ, дйствительно, шелъ по Сельской улиц по направленію къ блому дому, стоящему въ глубин обширнаго двора. Дворъ, покрытый пеленой тающаго снга, тонулъ во мрак, за то изъ зеркальныхъ оконъ лились снопы яркаго свта. Оттуда слышались порою то неясные отголоски разговоровъ, то звуки настраиваемыхъ инструментовъ. Сильвекъ прибавилъ шагу и жадно припалъ горячимъ лицомъ въ огромному стеклу.
Въ большой зал съ двственно-блыми мраморными стнами горли сотни газовыхъ рожковъ. Огромная пирамидальная люстра, спускаясь съ потолка на тонкомъ, незамтномъ шнурк, казалась висящею, въ воздух. Посреди залы, около колоннъ, подъ снью широкихъ листьевъ вчно зеленыхъ растеній, сидло нсколько дамъ въ роскошныхъ туалетахъ. Головы ихъ были украшены цвтами, обнаженныя руки при свт газа казались алебастровыми. Около этого кружка, а также и по всей зал, поодиночк, попарно, соединившись маленькими группами около столиковъ, гнущихся подъ тяжестью золотообрзныхъ книгъ, около открытаго фортепіано, прохаживались, стояли и сидли мужчины въ однообразной черной одежд и блыхъ галстукахъ. Казалось, зала настолько полна тепла, благоуханія, блестящихъ взоровъ и очаровательныхъ улыбокъ, что они вырывались вонъ, въ окно, и волною заливали лицо ночнаго бродяги.
Всякій свтскій человкъ, при первомъ же взгляд, догадался бы, что это общество объято нетерпливымъ ожиданіемъ чего-то необычайнаго.
Вс взоры жадно устремились къ невысокой эстрад на противуположной сторон залы, около плотно притворенной двери, ведущей, по всей вроятности, въ сосднюю комнату.
Наконецъ, дверь широко распахнулась и на эстраду взошли, одинъ за другимъ, трое музыкантовъ, съ инструментами въ рукахъ. Задрапированные широкими складками своей желтой, яркой одежды, стройные, красивые, эти три артиста съ далекаго юга, точно языческіе боги, приносящіе людямъ въ даръ небесные звуки, сли на мста и положили свои блыя руки на струны мандолинъ. Все стихло, какъ но мановенію волшебнаго жезла, еще минута — и понеслись легкіе, чистые, очаровательные звуки. Они были такъ легки, что, казалось, шли не съ эстрады, а спадали сверху крылатымъ роемъ, такъ грустны, что ихъ можно было принять за дождь горячихъ слезъ, такъ чисты, что зала какъ будто сразу превратилась въ хрустальный храмъ, на стны котораго ритмически спадали брызги алмазной росы. Казалось, какая-то чарующая сила перенесла сюда, въ эту залу, вс звуки далекаго юга, весь блескъ его лазурнаго неба, все благоуханіе его яркихъ цвтовъ. Вс слушали, затая дыханіе, не шевелясь, чтобъ не проронить ни одного звука, наконецъ, вся зала потряслась отъ единодушныхъ рукоплесканій, артисты поднялись съ мстъ, раскланились, сошли съ эстрады и смшались съ гостями. По зал неслышными шагами сновали взадъ и впередъ слуги съ серебряными подносами въ рукахъ, потомъ вновь гости разслись по мстамъ, вновь воцарилась тишина. То хозяинъ дома велъ свою дочь къ открытому фортепіано. Медленно проходили они изъ одного угла въ другой: онъ съ улыбкой счастья на губахъ, нжно заглядывающій въ ея глаза, она, какъ дивное произведеніе искусства, съ длиннымъ шлейфомъ позади, съ обнаженными плечами, полуприкрытыми волной свтлыхъ волосъ, съ опущенной внизъ головой. Онъ гордился красотой своей дочери и былъ счастливъ, что можетъ показать ее свту во всей ея прелести, она, слегка смущенная, съ довріемъ и любовью проходила сквозь строй перекрестныхъ взоровъ, опираясь на твердую, надежную руку. Эта изящная пара промелькнула какъ разъ мимо окна, за которымъ, какъ два раскаленныхъ угля, горла пара человческихъ глазъ. Черезъ минуту раздалась прелюдія, потомъ сильный, чистый, артистически выработанный женскій голосъ. Широкою волною полилась знаменитая арія изъ Роберта. Вопль о состраданіи, о пощад залилъ всю комнату своимъ безбрежнымъ отчаяніямъ. Въ ту же минуту два огонька за окномъ угасли, ночной бродяга упалъ на колни и, припавъ лицомъ на тающій снгъ, разразился рыданіями.
— Пощады! пощады! пощады!…— все сильне и сильне раздавалось въ дом, а тутъ, на двор, этому воплю вторили громкія, конвульсивныя рыданія, и человческая фигура, черная, подъ снопомъ падающаго на нее свта, билась головою о земь отъ невыносимый скорби и муки.
Потомъ, изъ-подъ искусной руки хозяина полилась тихая мелодія, не то ноктюрнъ, не то колыбельная псня. Но ни ласковые, мягкіе звуки ноктюрна, ни сонные, нжащіе звуки колыбельный псни не убаюкали ребенка, который тамъ, за окномъ застылъ неподвижно, обнявъ колонну, поддерживающую балконъ. Все, что онъ увидалъ здсь, что услышалъ, вроятно, причинило ему такія нравственныя страданія, что онъ, полу безпамятный, палимый огнемъ непонятныхъ желаній и горя, съ грудью, колеблешеюся отъ рыданій, съ дрожащими устами бросалъ въ туманное небо не то громкія проклятія, не то вопросы… Онъ поднялся лишь тогда, когда дворъ загремлъ подъ топотомъ лошадиныхъ ногъ и колесъ экипажей. Онъ поднялся и, какъ тнь, шатаясь, проскользнулъ межь деревьевъ и исчезъ во мрак улицы.
Эту ночь, какъ и нсколько предыдущихъ, Кенпа не спалъ. Ворочаясь на вязанк соломы, вздыхалъ и произнося самому себ длинные монологи, онъ ожидалъ возвращенія Сильвка. Какъ только заскрипли двери, онъ вскочилъ, ощупью подошелъ къ сундуку и зажегъ свчку.
— Я для того зажигаю огонь,— въ полголоса началъ онъ,— чтобъ ты разсказалъ мн, что видлъ и слышалъ… Онъ остановился вдругъ и воскликнулъ:
— Что съ тобой? Ты пьянъ?
Сильвекъ, шатаясь, прошелъ пространство отъ порога, и, отыскивая руками въ воздух точку опоры, безсильно опустился на землю.
— Пьянъ…— прошепталъ онъ.— Вы говорите правду. Напился! Напился, только не водкой, другимъ… не знаю, какъ называется то, чмъ я тамъ напился…
Онъ закрылъ лицо руками и опять зарыдалъ, только безъ слезъ, глаза его оставались сухи. Изъ груди его иногда вырывались звуки чисто дтскаго, напряженнаго плача, но больше выходило какое-то зврское рычанье. То былъ страшный взрывъ первобытной натуры, не сдерживаемой ни одной изъ внутреннихъ силъ, которыя выростаютъ и крпнутъ подъ вліяніямъ культуры: разсужденія, сдержанности.
То были взрывы дикаго человка, который въ крови своей, въ каждомъ атом своего существа носилъ зародыши добра, стремился къ нему всею силою страсти, но въ которомъ зависть, горесть, неудовлетворенныя желанія, жившія съ давнихъ поръ, достигли теперь кульминаціонной точки развитія и теперь страшно бушевали въ больной груди.
Когда онъ замолчалъ, наконецъ, и опустилъ руки, лицо его не было ни грустно, ни уныло, а только горло однимъ бшенствомъ.
Это горящее лицо онъ придвинулъ близко къ лицу Кенпы и тяжкимъ шепотомъ спросилъ:
— А если… если не отдадутъ, можно взятъ?
Кенпа вздрогнулъ и поблднлъ.
— Что… что говоришь ты?
Сильвекъ поспшно, съ порывистыми движеніями заговорилъ:
— Я говорю, что сапоги, въ которыхъ можно ступать черезъ семь миль… тамъ! И та вода, въ которой, если человкъ выкупается, то позабудетъ обо всемъ, что было… тамъ! И морскіе дворцы, гд живутъ чудныя красавицы… тамъ! И крылья, на которыхъ можно долетть до высокаго солнца… тамъ! И все есть тамъ, на что глазъ хочетъ смотрть, чего ухо хочетъ слышать! Я пойду… и возьму.
— Боже великій!— вскрикнулъ кенпа и торопливо загасилъ свчку. Но ни онъ, ни взволнованный до нельзя Сильвекъ не замтили, что въ то время, когда комната наполнилась криками и рыданіями Сильвка, въ углу приподнялась съ земли старая женская голова и начала внимательно прислушиваться.
На утро, когда Кенпа проснулся довольно поздно, посл короткаго, безпокойнаго сна, старуха Кенпова сидла на своемъ обычномъ мст, суровая и грозная, и грозила пальцемъ сыну.
Черезъ нсколько часовъ посл того по Сельской улиц шелъ Маврицій Лирскій, веселый, свободный, какъ птица, насвистывающій сквозь зубы какую-то псенку. Онъ былъ очень веселъ, вчерашній вечеръ прошелъ такъ хорошо, кром того, кузина Аурелія, по крайней мр, раза три подзывала его къ себ и давала маленькія порученія. Маврицій былъ убжденъ, что это длалось не безъ цли. Несомннно, она интересовалась имъ, можетъ быть, даже и влюблена въ него… все это хорошо, еслибъ только не дядюшка, который, не стсняясь въ выраженіяхъ, называлъ его шалопаемъ, и тетушка, которая смотрла на него, точно какъ на ученика четвертаго класса гимназіи. Охъ, ужь этотъ эгоистъ и его достойная супруга! Конечно, они ни за что, ни за что не согласятся осчастливить его, они, конечно, уже намтили въ мужья Ауреліи какого-нибудь Креза, эксплуататора, пьявку какую-нибудь, такую же, какъ они сами.
Такъ думалъ Маврицій. Вдругъ за его спиной послышался старческій, дребезжащій голосъ:
— Паничъ! паничъ, золотой мой! подождите. Мн нужно сказать вамъ кое-что… важное! Подождите минутку!
Онъ обернулся и увидалъ старуху Кенпову, которая, стуча костылемъ о каменья тротуара, торопилась за нимъ. Онъ зналъ ее, и, какъ матери человка, къ которому чувствовалъ инстинктивную симпатію и уваженіе, не могъ отвтить ей какъ другой особ, находящейся въ ея положеніи, если-бъ таковая остановила его посередин улицы въ блый день. Съ нескрываемымъ неудовольствіемъ онъ спросилъ:
— Чего вы хотите отъ меня? Надюсь, не милостыню же вы будете просить у одного изъ лучшихъ друзей, даже, можно сказать, учениковъ вашего сына?
Старуха, опершись руками на палку, смотрла на него тревожнымъ, вопросительнымъ взоромъ.
— Не милостыни я требую теперь, дорогой мой паничъ,— заговорила та, покачивая головой, съ которой на ея сморщенное лицо спадали сдые волосы.— Не милостыни я хочу теперь, а могилы, такой глубокой, гд я могла бы скрыться и ничего не видть… Хочу я еще, прежде чмъ стану предъ судъ Божій, очистить свою совсть и не допустить, чтобы мое дитя совершило страшный грхъ… Намъ надо потолковать такъ, чтобъ насъ никто, никто не подслушалъ.
Немного нужно было, чтобы возбудить любопытство Мавриція. Странное выраженіе глазъ нищей, таинственность ея послднихъ словъ склонили его исполнить ея просьбу, тмъ боле, что свободнаго времени у него было много, а способовъ убить его — никакихъ. Но, все-таки, разговаривать съ нищей на виду у всхъ не особенно удобно. Онъ свернулъ въ боковую, малолюдную улицу и поспшно спросилъ:
— Что такое? что? Говорите!
Старуха, однако, заговорила не сразу. Голова ея поникла на грудь, блдныя губы начали сильно дрожать. Наконецъ, какъ бы погруженная въ сонъ, она заговорила монотоннымъ голосомъ:
— Скажите мн, дорогой паничъ… вы выросли въ хорошемъ дом, обучены всякимъ наукамъ… скажите мн, что это такое: человчество? До половины жизни уши мои не слыхали такого слова, за то потомъ слушали его, о Боже мой! слушали такъ часто, что у меня отъ него раньше времени волоса посдли и спина согнулась. Ой, косточки мои, косточки! они у меня отъ этого человчества болятъ! Скажите вы мн: что это — вещь какая-нибудь, такая большая и такая тяжелая, что слабосильный человкъ никакимъ манеромъ поднять ее не можетъ, а ежели и взвалитъ на свою спину, то прямо въ грязь? Ей Богу, прямехонько, съ тломъ и душою, въ грязь!
— Что это вы городите, почтенная старушка,— перебилъ Маврицій,— хватили, что ли, черезъ край?
Глаза старухи блеснули горемъ.
— Охъ, косточки мои, косточки!— простонала она,— пили он долгія лта горе и несчастіе, вотъ и напились такъ, что имъ въ землю хочется. Говорила я ему не разъ, не сто разъ: что такое человчество? Покажи ты мн его, пусть его мои глаза увидятъ, пусть я до него пальцами дотронусь… Зачмъ теб сразу залетать такъ высоко, подъ самое небо? Велика была лстница, по которой ангелы сходили съ неба во сн аковлевомъ.
Маврицій нетерпливо постукивалъ ногою.
— Ну, старушка, довольно болтать. Если у васъ есть какое-нибудь дло, то говорите, а нтъ — такъ до свиданія, у меня нтъ времени.
Нищая схватила его за рукавъ пальто, близко придвинулась къ нему, такъ что онъ слышалъ ея дыханіе, и начала тихо шептать:
— Спасите душу человческую отъ убійства… спасите невиннаго отъ грха! Скажите тому пану, что живетъ въ бломъ дом, куда вы ходите часто, чтобы онъ былъ остороженъ… очень остороженъ, потому что будетъ плохо…
Теперь ужь и Маврицій схватилъ ее за руку.
— Что? Вы говорите о моемъ дяд? Ему грозитъ какая-нибудь опасность? Ну?
Старуха утвердительно кивнула головой.
— Но что именно угрожаетъ ему? Да говорите же!— почти крикнулъ Маврицій и сильно тряхнулъ упорно молчавшую старуху. Она застонала, поколебалась съ минуту, потомъ шепнула за ухо Маврицію два-три слова, тихихъ, какъ дуновеніе втерка.
— А! да!— воскликнулъ онъ, невольно пятясь назадъ, но затмъ опять схватилъ руку старухи и засылалъ ее настоятельными вопросами:
— Откуда вы знаете? Кто? Когда?
Она застонала опять и вырвалась изъ его рукъ.
— Не знаю,— жалобнымъ голосомъ заговорила она,— не знаю ни гд, ни кто, ни когда! Хоть убейте меня на мст, не скажу… Богомъ клянусь, не скажу… Что вамъ до того: гд, кто и когда?.. Что вамъ до того: гд, когда и кто?
— Какъ, что мн до того!— закричалъ Маврицій, — это очень мило! Что мн до того! Прежде всего, мн хотлось бы поймать этихъ пташекъ и задать имъ хорошаго перцу.
Старуха важно покачала головой. Что-то врод саркастической улыбки промелькнуло на ея губахъ.
— Я вовсе не для того говорила вамъ, паничъ! Боже мой! не для того, чтобы вы ловили ихъ и задавали бы имъ хорошаго перцу. Я сказала вамъ потому, что хочу съ чистою совстью предстать передъ Богомъ и желаю, можетъ быть, больше спасенія своей собственной души, чтобъ одна человческая душа не омрачила себя великимъ грхомъ… Вы молоды еще, паничъ, и не знаете, что можно крпко сердиться и, въ то же время, любить, упрекать и жалть, проклинать и благословлять… Вы не знаете, паничъ мой, еще многихъ вещей… а я знаю хорошо, что такіе богатые люди, какъ дядюшка вашъ, должны сторожить свои дома, чтобъ другіе не соблазнялись заглядывать въ ихъ окна. Пусть онъ и сторожитъ, а я потащусь въ костелъ къ вечерн и буду просить Отца нашего милосердаго, чтобъ Онъ, прежде чмъ я закрою глаза, или хоть бы на томъ свт, показалъ бы мн, что такое человчество!
Она отвернулась и, крехтя, попала по направленію къ середин города. Маврицій стоялъ долго, какъ вкопанный, весь погруженный въ занятіе, не особенно привычное ему: въ размышленіе. Потомъ онъ сразу поднялъ лицо, разцвтшее улыбкой, щелкнулъ пальцами и закричалъ:
— Попался ты мн, голубчикъ! Попался!
И, смотря въ сторону, куда ушла нищая, прибавилъ съ громкимъ хохотомъ:
— Вотъ и не сказала, вдьма кіевская, кто и что, а я знаю! Ей-Богу, знаю! Не даромъ я замтилъ эти цыганскіе глаза за окномъ дядюшки. Попался, голубчикъ!— Онъ вновь задумался. Какая-то забота омрачила его лицо.
— Но что теперь длать и какъ сдлать? Вдьма смотрла такъ… что какъ будто и учитель нашъ хочетъ сунуть сюда свое рыльце, а если промахнется… что будетъ съ возрожденіемъ міра… съ идеей? Что тутъ длать? Что длать?
Приставивъ палецъ къ губамъ, въ глубокой задумчивости, то опуская глаза внизъ, то поднимая ихъ, Маврицій долго прохаживался въ этой уединенной части города. Очевидно, онъ жаждалъ уединенія, потому что избгалъ главныхъ улицъ, и все время велъ съ собой разговоры, то полные возвышенныхъ помысловъ, то грустнаго сомннія, причемъ лицо его по очереди то хмурилось, то разъяснялось. Былъ уже поздній и темный вечеръ, когда онъ вернулся домой.
Въ скромной, но уютной и безукоризненно чистой гостинной (она же и спальня Мавриція) пани Лирская ожидала сына съ тревогой и безпокойствомъ. Самоваръ, въ третій разъ уже подогртый, шумлъ на чайномъ стол, постель, постланная собственными руками пани Лирской, красовалась своими мягкими подушками, блье благоухало, шелковое одяло надменно выставляю свои пышныя складки. Около самовара стояли приготовленная закуска и бутылка превосходнйшаго ямайскаго рома. Каково же было удивленіе пани Лирской, когда ея сынъ, снявъ пальто и шляпу, не обратилъ ни малйшаго вниманія на закуску и, слегка пощипывая рыжеватые усики, началъ крупными шагами прохаживаться по комнат.
— Морисъ! ты пилъ гд-нибудь чай?
Никакого отвта.
— Морисъ, холодный ростбифъ, очень вкусный, право… и ромъ.
Маврицій остановился и громко заоралъ:
— Да будете вы когда-нибудь сидть тихо, или нтъ? Вотъ, ей-Богу, мука чистая! Тра-та-та! тра-та-та! тра-та-та!— и все это надъ ухомъ! Подумать даже спокойно нельзя!
Гробовое молчаніе воцарилось въ комнат. Пани Лирская погрузилась въ свое вязанье и только отъ времени до времени нетерпливо поглядывала на самоваръ. Казалось, она хотла крикнуть ему: ‘да тише ты! не мшай ему думать!’
Вдругъ Маврицій остановился.
— Кончено!— закричалъ онъ,— клянусь Богомъ, я ршился! Пусть будетъ, что будетъ. Кончено!
Онъ подошелъ къ столу, схватилъ приготовленный для него стаканъ чаю съ ромомъ, отхлебнулъ изъ него половину и только тутъ встртился съ робкимъ, вопрошающимъ взоромъ матери. Онъ покатился со смху.
— Что вы такъ смотрите на меня, мамаша, точно у меня на голов рога вырасли?… Рогъ у меня не вырасло, а что и самъ выросъ, это врно. Хе, хе! теперь, во всякомъ случа, я птица… не малая! Знаете, мамаша, вотъ въ этихъ рукахъ я держу судьбу нсколькихъ людей и станется съ ними то, чего я хочу… а я знаю, чего хочу. Я ршился… Знаете, мамаша, дивныя дла творятся иногда на бломъ свт!
— Я ничего не знаю, дитя мое,— тихо отвтила пани Лирская,— я ничего не понимаю, только боюсь, не болнъ ли ты… у тебя такой румянецъ… глаза горятъ.
— Это отъ волненія, я ничуть не болнъ, но за то сильно взволнованъ. Да и есть отъ чего! Ну, одну вещь я вамъ, такъ и быть ужь, куда ни шло, скажу… только вы не поскачете завтра повсюду, не разболтаете? да?
— Милый, разв я когда-нибудь…
Она не докончила, потому что онъ съ таинственнымъ видомъ наклонился къ ней:
— Положеніе вещей таково… только вы, пожалуйста, слушайте внимательно… положеніе вещей таково, что если я… слышите, мамаша?… я не приду къ нему на помощь…
И тонкимъ, пискливымъ голосомъ онъ добавилъ:
— То милый дядюшка не то запоетъ!
— Что ты, Господь съ тобою!— махнула рукой пани Лирская,— зачмъ же ему не то пть?
— Зачмъ? зачмъ? А зачмъ у васъ ума мало? Такъ себ… воля Божія, и конецъ! Такъ и здсь: судьба, врно, хотла, чтобъ я былъ такимъ бднымъ рыцаремъ, какъ тотъ, который спасъ жизнь короля и которому король за то отдалъ свою дочь и полцарства въ придачу.
— Морисъ, съ тобой что-то случилось.
— Случилось! Что могло случиться-то? Случится еще когда-нибудь… это врно, но случится то, отъ чего вы, какъ нкогда жена Лота, въ соляной столбъ обратитесь…
Онъ окончилъ свой стаканъ и съ видимымъ удовольствіемъ слдилъ за выраженіемъ лица матери. Онъ блаженствовалъ въ новой роли сфинкса, а языкъ его такъ и чесался разболтать все до послдняго.
— Вы знаете, что такое значитъ идея?— спросилъ онъ, скрестивъ на груди руки.
— Какъ же мн не знать, дитя мое? Идея есть понятіе о чемъ-нибудь.
— Такъ, идея есть понятіе о чемъ-нибудь. Вы это отлично выразили. То-есть понятіе о чемъ-то великомъ, необычайномъ, о чемъ-то такомъ, что можетъ возродить и осчастливить человчество. Знаете ли вы, что я недавно, не дальше, какъ съ начала осени, познакомился съ одной такой идеей, полюбилъ ее и хотлъ всецло посвятить себя ея служенію? Но теперь я подумалъ: разв мало людей на свт? Пускай они служатъ иде, она обойдется и безъ меня, а я ршился служить самому себ.
Онъ нахмурилъ брови и, медленно прохаживаясь но комнат, заговорилъ, сопровождая свои слова ораторскими жестами:
— Потому что я убдился, наконецъ, и онъ убдился также, что свтъ стоитъ не на любви, а на ненависти. Не любовь — сила, управляющая длами людей, а ненависть. Я убдился въ этомъ изъ опыта. Если-бъ я не ненавидлъ этого цыгана, то, можетъ быть, и не сдлалъ бы того, что сдлаю, но я его такъ ненавижу. Уфъ!
Онъ сдлалъ руками движеніе, какъ будто стискиваетъ кому-нибудь горло, и остановился передъ матерью.
— Вы знаете ли, — торжественно продолжалъ Маврицій, — что есть на свт человкъ, который страшно, кроваво обидлъ меня? Я ненавижу его такъ, что при вид его вся моя желчь волнуется, я жалю, что я не пчела, чтобы запустить ему жало въ самое сердце. Вотъ теперь я и буду такой пчелой… теперь я уничтожу его!.. Теперь я отомщу! ха!
Кровь яркимъ румянцемъ залила его лицо.
Пани Лирская начинала уже дрожать отъ безпокойства.
— Морисъ!— умоляющимъ голосомъ заговорила она,— ты бы лучше легъ, успокоился. Я не знаю, что съ тобой, но, тмъ не мене, боюсь.
— Ахъ, какъ вы скучны съ вашимъ вчнымъ ‘боюсь’!.. Но я, дйствительно, лягу съ охотой. Я’чувствую себя слегка утомленнымъ… Правду, однако, говорятъ люди, что умственная работа дьявольски мучительная вещь… А я потрудился довольно… даже голова заболла!
Пани Лирская заметалась по комнат, поставила у кровати сына воду, какой-то морсъ, коробку конфектъ, флаконъ съ духами, потомъ собственными руками раздла его, какъ малаго ребенка, и горячо поцловала въ лобъ. Маврицій, утопая въ мягкихъ подушкахъ, также поцловалъ об руки матери и, ласкаясь къ ней, проговорилъ:
— Вы, ей-Богу, добрая женщина, а если я когда-нибудь какимъ-нибудь словомъ обижу васъ, то только единственно благодаря моей горячности… честное слово! Не гнвайтесь на меня и идите-ка спать.
А когда она, со слезами счастья, съ радостной улыбкой на лиц, отошла на нсколько шаговъ, онъ крикнулъ ей въ догонку:
— Вдь, всякіе планы я обдумываю разв дли себя одного? И для мамаши, потому что, если мн на свт будетъ хорошо, такъ и мамаша будетъ счастлива. Правда, вдь? Когда я сдлаюсь большимъ бариномъ и женюсь на Ауреліи, мамаша будетъ жить у насъ, какъ у Бога за печкой… Птичье молоко доставать вамъ буду, ей-Богу!
Пани Лирская ничего не отвчала, потому что въ это время молилась въ своей тсной каморк, только въ ея шепот слышались какія-то радостныя, благословляющія нотки.
Черезъ часъ посл этого въ темнот опять раздался голосъ Мавриція.
— Мамаша! вы спите?
— Нтъ еще, дитя мое! Я немного встревожена и не сплю.
— И я не могу спать!— простоналъ Маврицій, — бьюсь въ постел, какъ рыба на льду, а спать не могу! Онъ аппетитно звнулъ, въ сосдней каморк послышался стукъ, какъ будто кто-то соскочилъ съ постели.
— Можетъ быть, теб чего-нибудь нужно?— спросила пани Лирская,— чаю не заварить ли? или лавровишневыхъ капель для успокоенія нервъ?
Въ отвтъ на заботливое предложеніе въ гостиной раздался сердечный смхъ Мавриція.
— Ей-Богу! Я задыхаюсь отъ хохота, когда подумаю, какую рожу скоро скорчитъ дядюшка! Ха, ха, ха!

VII.

Никогда еще во всю свою бурную жизнь Шимонъ Кенпа не находился въ такомъ возбужденіи, какъ въ тотъ вечеръ, когда Маврицій Лирскій переступилъ порогъ его жилища. Онъ стоялъ посередин комнаты и, сильно жестикулируя, съ величайшимъ жаромъ говорилъ что-то Сильвку, который сидлъ передъ горящею печью и, казалось, надсматривалъ надъ печеніемъ картофеля. При вид Мавриція, Кенпа оборвалъ свою рчь на полуслов и смшался, какъ человкъ, застигнутый въ расплохъ. Но веселая любезность Мавриція вскор помогла ему прійти въ нормальное состояніе.
— Мы толковали,— сказалъ Кенпа, еще заикаясь немного,— о вліяніи великихъ катастрофъ на будущность человчества. Уснувшая совсть должна пробудиться какъ отъ удара грома.
— А! великія катастрофы,— повторилъ Маврицій,— понимаю, вы не разъ уже говорили мн о нихъ. Такъ вы думаете, что человческая совсть спитъ? Честное слово! люблю я человчество за то, что оно такъ дремлетъ, и я ничего другаго нежелалъ бы для себя. Помилуйте! эту зиму столько удовольствій, что я никогда не успваю выспаться хорошенько. Вчера, напримръ, на музыкальномъ вечер у дядюшки пробыли до пяти часовъ… А, вдь, не дуренъ былъ вечеръ, правда?
Послдній вопросъ, очевидно, былъ предложенъ Сильвку, который, въ свою очередь, повернулъ къ Маврицію свое лицо, облитое краснымъ свтомъ печки, и, вмсто отвта, равнодушно пожалъ плечами. За послдніе дни онъ сильно измнился, щеки его ввалились, глаза впали.
— Ну, ну, не запирайтесь!— засмялся Маврицій,— вы хорошо видли этотъ вечеръ, потому что все заглядывали въ окно. Никто не обратилъ вниманія на это, но я…
— Да, смотрлъ!— смло отвчалъ Сильвекъ, глядя ему прямо въ глаза.— бы думаете, что я стану запираться? Надюсь, я не откусилъ кусочка отъ вашей забавы?
— О, какъ можно! Еслибъ вы откусили и еще больше, то дурнаго здсь было бы немного. Не только кусочекъ, но даже цлую половину… и то еще осталось бы достаточно. Въ наслажденіяхъ и дядюшка, и семейство его могутъ купаться по уши. Они страшно богаты! Въ бюро его, въ одномъ ящик я собственными глазами видлъ, по крайней мр, на триста тысячъ банковыхъ билетовъ — приданое Ауреліи. У тетушки брилліантовъ и разныхъ другихъ драгоцнныхъ каменьевъ цлая куча. А столовое серебро… а мха!… Всего, наврное, будетъ на полмилліона.
Онъ самодовольно оглянулся вокругъ. Какова бы ни была таинственная причина, заставившая его распространяться о богатствахъ дяди, одно уже сознаніе, что онъ состоитъ въ родств съ такимъ человкомъ, доставляло ему большое удовольствіе. Несмотря на все это, Маврицій теперь внимательно: наблюдалъ. Отъ него не укрылось, что взгляды его собесдниковъ вдругъ встртились другъ съ другомъ и сейчасъ же разошлись въ разныя стороны. Сильвекъ вновь уставился въ печку, глаза Кенпы стали попрежнему безучастны. Маврицій услся поудобне на своемъ неудобномъ сидньи и съ высшей степенью непринужденности и добродушія продолжалъ болтать:
— Удивительная вещь, господа, какъ далеко адская гордость ослпила этихъ Крезовъ и эксплуататоровъ! Они думаютъ, что они такъ велики, такъ велики, что никто и не осмлится нанести имъ какую-нибудь непріятность, что самъ Богъ веллъ несчастіямъ не дотрогиваться до нихъ. Они думаютъ, что имъ должны поклоняться, какъ богамъ. Дядюшка, напримръ,— что за неосторожность, что за самонадянность!— деньги свои хранитъ такъ, какъ я, съ позволенія сказать, пору старыхъ сапогъ. Ничего у него не заперто, ни зачмъ призору нтъ. Не разъ я говорилъ ему: смотрите, какъ бы чего ни случилось! а онъ говоритъ: я такъ цлую жизнь прожилъ, и ничего дурнаго не было… Что съ вами? Обожглись вы?
Вопросъ этотъ обращался къ Сильвку, который, дйствительно, вскрикнулъ. На этотъ разъ, однако, онъ не повернулъ голову и, машинально выгребая изъ золы картофель, пробормоталъ:
— Нтъ, не обжогся. Такъ, притронулся къ горячему, немного больно.
— Ага! на свт есть много вещей, до которыхъ нельзя дотронуться, чтобъ не ощутить боли! Вотъ какъ только вы намъ, Кенпа, отпечатаете ваше сочиненіе и на свт водворится справедливость, болть никто не будетъ… Но возвращаюсь къ дядюшк… У меня вся голова теперь занята имъ и его семьею… Сегодня онъ. со всми чадами и домочадцами детъ на балъ, старшій лакей, дворецкій, детъ съ ними, а въ дом будетъ такъ: младшіе лакеи изъ столовой спустятся внизъ, въ кухню, играть въ карты съ поваромъ, старшая горничная уйдетъ въ гости къ знакомымъ, младшія завалятся пораньше спать и заснутъ, какъ убитыя…
Тутъ онъ торопливо вскочилъ съ мста и схватилъ шляпу.
— Ай, ай, ай! какъ я заболтался! Мамаша ждетъ меня обдать, да я и самъ довольно голоденъ. Панъ Кенпа, вы давно общали мн прочитать самую важнйшую часть своего сочиненія. Завтра я приду немного пораньше и воспользуюсь вашимъ общаніемъ… А, и вы тоже уходите?
Дйствительно, Сильвекъ поспшно натянулъ блузу, взвалилъ на спину шарманку и сталъ у дверей.
— Если вы позволите… если не будете стыдиться моей компаніи,— сказалъ онъ тихо,— пройдемъ вмст нсколько шаговъ, только до которой-нибудь изъ главныхъ улицъ… и поболтаемъ.
— Очень охотно, очень охотно,— съ изысканной вжливостью согласился Маврицій.
Они вышли. Сильвекъ вернулся только въ сумерки. Онъ поставилъ шарманку на земь, услся на ней и сказалъ:
— Сегодня… мой день.
— Сегодня!— какъ эхо, но эхо зловщее, повторилъ во мрак Кенпа. Потомъ посл минутнаго молчанія, медленно, тихо, съ глубокой грустью, онъ заговорилъ:
— Не того я жаждалъ… не о томъ мечталъ, не такими способами думалъ обновить человчество. Но судьба моей идеи была ужасна, на дорог ей встртились непоборимыя преграды и вызвали, въ свою очередь, рядъ гибельныхъ послдствій. А человкъ, хотя бы онъ, какъ я, обладалъ самою сильною волею, самымъ могущественнымъ разумомъ, есть ни что иное, какъ пуля, которая лтитъ не тою дорогой, что она избрала себ, а тою, какою ее пустила воля стрлка. У исходнаго моего пункта я былъ полонъ одною горячею, чистйшею любовью, но, Боже великій! сколько другихъ нечистыхъ примсей взмутили мой чистый источникъ во время его пути по каменистому ложу, обставленному разбитыми надеждами, обманами и нуждой!
— Когда я былъ ребенкомъ,— заговорилъ другой, тихій, унылый голосъ,— вы мн сказали, что я безбожно обиженъ, однимъ изъ тхъ, которые живутъ тамъ, высоко. Вы сказали мн, что мое мсто по рожденію и по праву тамъ, высоко.. Вы сказали мн, чтобъ я росъ для того, чтобъ отмстить. Потомъ, у каждаго часа и каждой минуты моей жизни я спрашивалъ, правду ли вы сказали мн, и каждый часъ, и каждая минута, и каждая капля моей крови кричали: правда! правда! правда!… Напрасно, напрасно теперь, вчера и сегодня вы спорили со мной. Что тяжелымъ камнемъ запало въ сердце, то оттуда не выйдетъ, что внутри человка расло многіе годы, того не вырвешь сразу, не уничтожишь. Когда пришелъ мой день, когда я иду вознаграждать себя за несправедливость, мстить и занять мсто,— а мсто мое тамъ, высоко,— не мшайте мн, не воспрещайте — не послушаю.
Долго, долго молчали они оба. Прошелъ цлый часъ. Потомъ голосъ Кенпы, тихій, но ясный, уронилъ только одно слово:
— Иди.
Сильвекъ всталъ и вышелъ изъ комнаты. Кенпа зажегъ свчку и остановился надъ сундукомъ, скрестивъ руки. Голосомъ, полнымъ злобной радости, онъ заговорилъ:
— Я — одинъ изъ тхъ дураковъ, которымъ кажется, что міръ сотворенъ для того, чтобъ они могли передлать его. Такъ сказалъ обо мн ты, ты, князь міра сего, который зловщей тнью легъ на моей дорог. Увидимъ теперь, кто изъ насъ сильне, и тотъ глупецъ, тотъ сумасшедшій не съуметъ ли и на твою свтлую долю бросить такую же тяжкую тнь? Какъ только то свершится… выйдетъ ли мальчикъ цлъ, нтъ ли… я отравлю теб сердце и жизнь. То будетъ мое наслажденіе, мое сокровище, награда за все и, кром того, какой урокъ для свта! Вотъ онъ первый глухой ударъ, отъ котораго проснется человческая совсть!
Въ углу комнаты стоялъ маленькій сундучекъ съ пожитками Сильвка. Кенпа съ быстротой звря, бросающагося на добычу, подскочилъ къ сундуку и началъ торопливо перебирать лежащія тамъ вещи, до тхъ поръ, пока въ карман какой-то старой одежды не отыскалъ пожелтвшій, смятый кусокъ бумаги, поспшно засунулъ его въ карманъ своего сюртука и застегнулся на вс пуговицы.
Въ это же время Сильвекъ взошелъ на дворъ Шарскихъ и остановился передъ отворенною дверью стараго дровянаго сарая.
— Антка! Антка!— позвалъ онъ въ полголоса.
— А?— лаконически отвтила откуда-то сверху Антка и начала спускаться на земь. Въ короткой юбк, въ растегнутой рубашк, цпляясь за малйшія выпуклости, она быстро слзала внизъ и потомъ спрыгнула сразу съ довольно значительной высоты.
— Чего?— спросила она.— Кисъ, кисъ, кисъ!
— Антка!— заговорилъ было Сильвекъ, но она не слушала. Во слдъ ей, той же самой дорогой, началъ спускаться и желтый котъ, но какъ-то не удержался и свалился прямо Антк на плечи. Антка даже застонала отъ боли, но кота не прогнала и только старалась освободить свои волосы изъ его хищныхъ когтей.
— Да брось ты этого звря!— прошиплъ взбшенный Сильвекъ, но она отошла и посмотрла на него глазами, сверкающими даже въ темнот.
— Брось! какъ разъ! Брось! Кисъ, кисъ, кисъ! кошечка моя!
— Ну, слушай же, глупая двка, что я скажу теб, только слушай внимательно. Знаешь тотъ блый домъ, большой, что стоитъ тамъ на Сельской улиц, за пустыми огородами, посередин большаго двора?
— Ай, ай!— заорала Антка и подпрыгнула на аршинъ отъ земли. Сильвекъ зналъ, что это ея обычный утвердительный отвтъ.
— А знаешь, какъ покороче пройти къ этому дому, да такою дорогою, которою никто… слышишь?… никто не ходитъ?
— Ой, ой!— отвтила Антка, нжно прижимая кота къ груди и закрывая его волосами, — черезъ плетень, направо, черезъ кусты… до дыры въ томъ хлву, что вотъ-вотъ развалится, туда шмыгъ… черезъ дыру-то… и къ калитк! А въ калитк дыра, если всунешь туда палецъ, то можно отворить съ другой стороны щеколду, а тамъ ужь отъ дерева до дерева, отъ дерева до дерева, подъ самыя окна!
— Проводишь?— еле слышнымъ шепотомъ спросилъ Сильвекъ.
— А я вамъ не буду нуженъ?— послышался никмъ неожидаемый голосъ. То спрашивалъ сынъ Шарскаго, Дамекъ.
Сильвекъ шепнулъ ему что-то на ухо.
— Хорошо,— согласился мальчикъ,— отчего нтъ? Вы всегда были добры къ намъ, теперь и я могу отплатить вамъ тмъ же. Куда и когда принести вамъ отмычки?
— Какъ только пробьетъ часъ на церковныхъ часахъ… я выйду отъ Хаима.
Предметъ разговора, видимо, страшно тяготилъ его. Онъ быстро повернулся и ушелъ.
Въ шинк Хаима всю эту ночь горла лампа, всю ночь растрепанная двушка безсмысленно смотрла своими восточными глазами на стны, на полки, уставленныя бутылками и пачками папиросъ. Въ эту ночь она сильно перепугалась, когда входная дверь съ шумомъ распахнулась и какой-то человкъ стремительно подошелъ къ буфету. Правда, онъ былъ хорошо знакомъ ей, но лицо его было такъ искажено, движенія такъ порывисты, что двушка вскрикнула и начала звать отца.
Изъ-за маленькой двери, закрытой извнутри занавской, поспшно высунулась голова Хаима.
— Водки!— повелительно крикнулъ гость!
Въ одно мгновеніе ока Хаимъ нацдилъ чарку живительной влаги. Гость выпилъ, сразу закашлялся, весь покраснлъ, и, подавая хозяину посуду, глухо вымолвилъ:
— Еще!
— Что это такое сдлалось съ вами, панъ Сильвекъ?— удивился жидъ.— Вы еще ни разу у меня ни капельки не выпили, а теперь… удивленье да и только!
Сильвекъ выпилъ и вторую чарку. Жидъ говорилъ правду, онъ до сихъ поръ чувствовалъ отвращеніе къ водк и не пилъ ее никогда. Теперь, посл такой дозы, онъ зашатался и прислонился лбомъ къ стеклу окна. Впрочемъ, опьяненіе было минутнымъ. Въ воздух пронесся протяжный, густой ударъ колокола.
— Часъ пробило!— замтилъ Хаимъ.
Растрепанная двушка громко и широко звнула.
Сильвекъ выпрямился и вышелъ вонъ, на улицу.
Здсь, вблизи стны, у канавы, поднялось, точно вырасло изъ земли нсколько маленькихъ тней.
— Въ путь, крысы… туда!… Что буду вамъ бросать… хватайте.
Одна тнь помчалась впередъ вдоль стараго забора, потомъ взобралась на него и начала звать: кисъ! кисъ! кисъ!
А вблизи, за угломъ другаго зданія кто-то еще радостно прошепталъ:
— Попался, голубчикъ! Попалась, Аурелія!
И худощавый, стройный человкъ спшно зашагалъ къ центру города.
Немного погодя, Кенпа также оставилъ свою комнату и медленными шагами подвигался по тону же направленію, хотя и другой дорогой.
Титусъ Таржицъ на балъ не похалъ. Когда дочь, осыпая его поцлуями, просила сопутствовать ей, увряя, что безъ него ей будетъ скучно, онъ, улыбаясь, отвчалъ, что онъ, очевидно, созданъ для роли деревенскаго учителя, домосда, что шумная жизнь его утомляетъ и онъ начинаетъ уже скучать по своей глуши.

——

А когда избалованный ребенокъ, непривыкшій къ противорчію, нахмурился, Таржицъ серьезно сказалъ, что она детъ не одна, а съ матерью, и что этого ей совершенно достаточно.
Незадолго до полночи къ подъзду подкатила карета, Аурелія, уже повеселвшая, прекрасная, одтая въ бальное платье, выбгала изъ синей комнаты и бросилась отцу на шею. Прощанье длилось долго. Отецъ и дочь почти ни на минуту не разставались другъ съ другомъ.
— Папа! папа! мои ландыши!— вскрикнула двушка, когда онъ сильно придалъ ее къ своей груди, наконецъ, вырвалась изъ его объятій, она бросала ему воздушный поцлуй.
Онъ послдовалъ за нею, закуталъ ее въ шубу, усадилъ вмст съ женою въ карету и съ зажженной лампой вошелъ къ себ въ кабинетъ. То была большая, красивая комната, загроможденная массою изящныхъ вещей. Все говорило о художественномъ чуть хозяина. Можетъ быть, это чутье посреди шума и увеселеній города и заставляло его скучать о своей тихой, деревенской жизни, гд онъ могъ уединяться и свободно мечтать.
Теперь его домъ былъ пустъ и тихъ. Прислуга погасила огни и разошлась спать.
Таржицъ слъ у письменнаго стола, взялъ какую-то книжку и началъ читать. Тщетно старался онъ сосредоточить свои мысли — нтъ! Аурелія, его прелестная дочь, въ своей бальной одежд, съ радостнымъ лицомъ, какъ живая, стояла передъ нимъ. Прежде всего, ему пришло въ голову, что скоро, скоро придется ему разстаться съ ней, а она составляла лучшую часть его существованія, его счастія. Онъ вздохнулъ и подумалъ, что теперь находится въ самой важной эпох своей жизни. Онъ былъ уже въ тхъ годахъ, когда человкъ, не утративши еще энергіи молодости, предвидитъ ея близкій конецъ. Волоса его начинали серебриться, единственное дитя его выросло и вскор должна начать новую, самостоятельную жизнь. Онъ могъ въ увренностью сказать самому себ, что день его близится къ закату, что затмъ потянется, можетъ быть, долгій, машетъ быть, погожій, но, увы! все-таки, вечеръ. Мысль эта сильно опечалила его и натолкнула на два вопроса: былъ ли онъ счастливъ во вою свою жизнь и заслужилъ ли свое счастье? На первый вопросъ онъ, не колеблясь, отвтилъ утвердительно. Да, его путь былъ широкой, гладкой дорогой. Конечно, на этой дорог были и маленькія рытвины, препятствія, но все это было мелкое, скоропреходящее. Наконецъ, ему во всемъ везло, все складывалось самымъ благопріятнымъ образомъ. Счастливыя предсказанія богатства, общественнаго положенія, богатой духовной организаціи,— все это окружало его колыбель въ минуту его рожденія и оставалось врнымъ ему и до сихъ поръ. Надъ другимъ вопросомъ Таржицъ глубоко задумался. Былъ ли онъ достоинъ своего счастія? Кто изъ людей съ сердцемъ и совстью прямо ршится отвтить на этотъ вопросъ: да? Какъ бы то ни было, Таржицъ въ настоящую минуту чувствовалъ необходимую потребность такъ или иначе разршить этотъ вопросъ. Онъ не принадлежалъ къ числу тхъ, которые говорятъ самимъ себ и всему міру: мы велики! но, вмст съ тмъ, не признавалъ себя и малымъ. Съ рукою, прижатою къ груди, онъ ршилъ, что всегда исполнялъ обязанности, наложенныя на него рожденіемъ и общественнымъ положеніемъ. Онъ не растратилъ состоянія, перешедшаго къ нему отъ предковъ, не оставилъ на произволъ судьбы, какъ это длали многіе, стнъ роднаго дома и землю, гд почивали кости его предковъ. Семейная жизнь его шла безъ бурь и волненій, напротивъ — въ чистой, спокойной атмосфер не мене чистыхъ и спокойныхъ чувствъ, которыя еще боле закрпились рожденіемъ единственнаго ребенка. Можетъ быть, свои средства онъ тратилъ только на самого себя? Нтъ, если онъ и могъ упрекнуть себя въ чемъ, такъ именно въ излишней склонности къ благотворительности, часто не приносившей желаемыхъ результатовъ. Можетъ быть, то, что онъ тратилъ, тратилось на дурное, на позорное? И то нтъ: большая часть его денегъ уходила на удовлетвореніе его художественныхъ потребностей… Наконецъ, что еще? Незапятнанную родовую честь своихъ предковъ онъ могъ передать въ такомъ же вид потомству. Девизъ на его щит: ‘Благородство обязываетъ’ стоялъ передъ его глазами какъ завтъ, отъ этого завта онъ ни разу не уклонялся въ сторону, честь своего имени, свою шляхетскую и человческую честь не запятналъ ничмъ. Жизнь его — точно книга съ блыми страницами. Онъ спокойно могъ представить ее свту. Пусть смотритъ.
Изъ этого вовсе нельзя было вывести заключенія, что Таржицъ считалъ себя святымъ, свободнымъ отъ всхъ грховъ и ошибокъ. Грхи были, но маловажные, происходящіе отъ несовершенства человческой натуры. Въ молодости онъ былъ и живъ, и страстенъ, конечно, имлъ интрижки и равныя приключенія. Тогда, а, можетъ быть, и позже немного, онъ могъ согршить, могъ сдлать что-нибудь такое, чего теперь, когда кровь поостыла, не сдлалъ бы. Но, все-таки, это не ложилось особенно густою тнью на его прошедшее.
Когда онъ размышлялъ такъ, улыбаясь однимъ воспоминаніямъ, задумываясь надъ другими, маленькая лампа догорла до тла и, наконецъ, совсмъ погасла. Онъ не замтилъ этого: въ темнот было еще привольне мечтать. Не замтилъ онъ, какъ часы на ближайшей церковной башн пробили часъ по полуночи, не дослышалъ легкаго шума въ окн прилегающей къ кабинету столовой. То былъ визгъ, подобный визгу тонкой пилы, когда ее проведешь по какому-нибудь твердому тлу. Наконецъ, все замолкло, выпиленное стекло съ легкимъ звономъ упало внутрь комнаты, въ кабинетъ ворвался потокъ холоднаго воздуха. Пробужденный отъ задумчивости, Таржицъ быстро зажогь одинъ изъ стоящихъ на стол канделябровъ и, какъ ужаленный, вскочилъ съ мста. Въ нсколькихъ шагахъ отъ него, между письменнымъ столомъ и раскрытыми дверями столовой, стоялъ стройный юноша въ плисовой блуз и ярко-красномъ платк на ше. Надъ смуглымъ, точно отлитымъ изъ бронзы лицомъ, вились черные, какъ вороново врыло, волоса, изъ-подъ начинающихся усовъ блистали блые зубы. Въ одной рук онъ держалъ потайной фонарь, въ другой связку отмычекъ. При вид зажженной свчки и поднимающейся изъ-за стола высокой фигуры хозяина дома, юноша дрогнулъ и попятился назадъ. Впрочемъ, то было инстинктивное движеніе. Онъ остановился, какъ вкопанный, только фонарь выпалъ изъ его рукъ и погасъ.
— Кто вы и чего вамъ нужно?— спросилъ Таржицъ совершенно твердымъ голосомъ.
Вмст съ этимъ, онъ потянулся къ сонетк, висящей на боковой стн кабинета, но неожиданный гость однимъ прыжкомъ загородилъ ему дорогу и быстрымъ движеніемъ руки выхватилъ изъ кармана небольшой, но острый, какъ бритва, ножъ. Таржицъ не вздрогнулъ, на лиц его не выразилось ни тни тревоги, онъ только прислонился къ столу, скрестилъ руки и проницательно глядлъ прямо въ глаза злодю. Но и тотъ, въ свою очередь, не опустилъ своихъ глазъ. Напротивъ, онъ еще выше поднялъ голову, глаза его вспыхнули огнемъ гордаго презрнія, губы искривила болзненная, злобная улыбка. Такъ они простояли нсколько секундъ, неподвижные оба, смлые, одинаково гордые, несмотря на раздляющую ихъ пропасть, поразительно похожіе другъ на друга.
Вдругъ въ сосдней комнат послышались поспшные шаги нсколькихъ человкъ. Злодй только тогда свелъ свои глаза съ лица Таржица и такъ же инстинктивно, какъ и прежде, бросился къ дверямъ, но было уже поздно. Десятокъ сильныхъ рукъ крпко схватили его и втащили обратно въ кабинетъ. Между полицейскими проскользнулъ скоре робко, чмъ смло, Маврицій Лирскій. Злодй не оказывалъ ни малйшаго сопротивленія, только повернулъ лицо въ сторону открытаго окна и громкимъ голосомъ крикнулъ:
— Крысы, въ нору!
Маврицій приблизился къ Таржицу, который все оставался въ старой поз, и голосомъ, полнымъ чувства и торжества, заговорилъ:
— Я спасъ вашу жизнь, дядюшка… Видите, вы всегда говорили, что у меня нтъ сердца, а я, съ опасностью для своей жизни, честное слово! бдительно оберегалъ вашъ домъ. Какъ видите, чтобъ не спугнуть пташку, я не звонилъ въ главную дверь, а этихъ господъ провелъ по черной лстниц черезъ кухню, гд ваша прислуга пьянствуетъ и играетъ въ карты. Богомъ клянусь, еслибъ не я, васъ ограбили бы, а то, можетъ быть, и убили. Я спасъ васъ, дядюшка… слышите ли, дядюшка?
Онъ могъ такъ говорить до дня страшнаго суда, и тогда Таржицъ не увидалъ бы и не услыхалъ бы его.
Онъ все смотрлъ на злодя, смотрлъ съ какимъ-то жаднымъ любопытствомъ и со вниманіемъ прислушивался къ разговору между нимъ и старшимъ полицейскимъ.
— Ага! отмычки! вотъ и доказательство — пришелъ красть.
Злодй поднялъ голову и поглядлъ прямо въ лицо полицейскому.
— Нтъ, я не хотлъ воровать, я хотлъ уничтожить этотъ домъ… до тла.
— А ножъ? Убить кого-нибудь хотлъ, что ли?
— Нтъ, у меня дв сильныхъ руки, я могъ бы ими задушить его!
— А еще такъ молодъ!— вскрикнулъ полицейскій.
Злодй опустилъ глаза и тихо отвтилъ:
— Хотлъ бы и не быть молодымъ.
Теперь Таржицъ задрожалъ. Такая ненависть и такое отчаяніе поразили его до глубины души. Больше съ сожалніемъ, чмъ съ гнвомъ глядя на того, кто пришелъ за его деньгами, а, можетъ быть, и за жизнью, онъ спросилъ:
— Я видалъ васъ нсколько разъ. Кто вы?
Злодй стиснулъ зубы.
— Не знаю.
— Разв у васъ никого нтъ на свт?.. Кто вашъ отецъ?
— Не знаю,— также глухо отвтилъ допрашиваемый.
— А я знаю,— шепнулъ подъ самымъ ухомъ Таржица человкъ въ длинномъ, застегнутомъ сюртук, человкъ, который вошелъ вмст съ прочими и теперь медленными шагами, съ торжественнымъ лицомъ, прошелъ всю длину комнаты и остановился рядомъ съ хозяиномъ. Но когда онъ подошелъ уже вплотную, торжественность съ его лица исчезла безъ слда. Убжденный, что, по своей роли жреца, онъ идетъ совершать ‘кровавую жертву’, будить людскую совсть пророчествомъ ‘близкой катастрофы’, Шимонъ Кенпа,— эта воплощенная утопія,— когда очутился по близости Таржица, почуялъ въ себ человка, обуреваемаго завистью, гнвомъ и местью.
— А я знаю,— прошиплъ онъ и, смясь тихимъ, страшнымъ смхомъ, указывая на злодя, прошепталъ два слова, которыя присутствующіе не могли слышать.
Но Таржицъ слышалъ, и страшная блдность покрыла его лицо. Онъ протянулъ впередъ руки, точно охраняя себя отъ смертельнаго удара и вскрикнулъ:
— Что? какъ? Откуда вы знаете? Доказательства, доказательства!
Кенпа ползъ въ карманъ сюртука, вытащилъ оттуда листокъ пожелтвшей бумаги, развернулъ его передъ глазами Таржица и торжественно въ полголоса прочелъ:
’18.. года, такого-то дня, въ приходскомъ тарговскомъ костел окрещенъ младенецъ мужскаго пола, рожденный отъ Розаліи Клиновой, крестьянки и неизвстнаго отца. Имя ему дано Сильвестръ’.
Таржицъ закрылъ лицо руками и крикнулъ:
— Да! да! да! Наконецъ… припомнилъ! Знаю!…— замотался и безъ чувствъ упалъ на ближайшее кресло.
Когда онъ очнулся, въ кабинет находились только Маврицій да перепуганные до нельзя слуги.
Таржицъ вскочилъ и бросился вонъ, крича:
— Воротите! Воротите! Приведите мн этого… этого… этого ребенка!
Онъ повернулся къ слугамъ и, съ незнакомой дотол рзкостью, приказывалъ, чтобъ они шли, бжали и воротили съ дороги тхъ, кто только что оставилъ эту комнату. Но прошедшее никогда не возвращается, не уклоняются съ своего пути послдствія, неразрывной цпью связанныя съ первоначальной причиной…
На темную ночь, на морозный втеръ Таржицъ выставилъ въ окно свое смертельно-блдное лицо… Въ его ушахъ все еще звучали тяжелые шаги нсколькихъ человкъ, уводящихъ въ мрачную, гробовую даль этого… этого ребенка.
Крысы попрятались. Он нырнули на дно помойной ямы, гд, вроятно, найдутъ помощь и совты Шимона Кенпы.

В. Л.

‘Русская Мысль’, кн. I—II, IV—VI, 1884

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека