— Какой-то человек спрашивает вас! — доложила кухарка, раскрывая дверь кабинета.
— Какой человек? Чего ему нужно? — поднял голову Петр Иваныч.
— Не знаю! Спрашивает, дома ли барин!
— Да каков он из себя?
— Пожилой мужчина.
— Пожилой мужчина, пожилой мужчина! Сколько раз твердил, что нужно спрашивать фамилию… или карточку!
Петр Иваныч прошелся несколько раз по кабинету и вышел в переднюю.
Там стоял плотный, небольшого роста, старичок в потертом ватном пальто и вертел в руках фуражку.
— Что вам угодно? — спросил Петр Иваныч.
Ему показалось, что он видел где-то этого старичка, но где именно, он не мог припомнить. Он задумчиво смотрел на пальцы старичка, короткие, закорузлые, покрытые варом… Где-то он его видел!
— Александра Павловна приказала долго жить! — сообщил старичок, усиленно вертя фуражку.
— Какая Александра Павловна? — удивился Петр Иваныч.
— Александра Павловна… Воробьева!..
— Воробьева! Гм!
Петр Иваныч стал соображать.
— На Садовой жила… я хозяин ихний… квартирный, то есть!..
Точно что ударило Петра Иваныча. Теперь он вспомнил. Он вспомнил Шурочку, тоненькую подвижную блондинку с бледным прозрачным лицом, в бархатном голубом лифе, с эгреткой в белокурых волосах. Потом услужливая память представила ему образ той же Шурочки, но уже в другом виде: с исхудалым лицом, впалой грудью, в поношенном ситцевом платье. Был пасмурный зимний день. Петр Иваныч зашел случайно на Садовую в один из грязных, переполненных мелким людом, домов, по скользкой, грязной лестнице добрался до квартиры с изображением сапога на двери, где жила Шурочка, и застал ее уныло сидевшей в своей маленькой комнатке. Шурочка держалась бодро, шутя жаловалась на колотья в боку, но сухое покашливанье, худоба и землистый цвет лица указывали уже на начинавшуюся чахотку…
Когда он уходил от Шурочки, — двери на лестницу ему отворил этот самый старичок, и тогда-то он, совершенно случайно, заметил его коротенькие, облепленные варом пальцы, по которым узнал его теперь.
— Так Шурочка умерла? — спросил Петр Иваныч, чувствуя некоторое смущение перед старичком. — Гм! Так как же это?.. Кто же у ней теперь?..
— Сестры ейные… Обе сестры пришли. Раньше-то не ходили, потому… известно… Ну, а теперь, значит, пришли… Что уж там… Завтра хоронить…
— Завтра хоронить? Да…
Петр Иваныч задумался.
— Послушайте, ведь у ней ничего нет… может быть, деньги нужны… на расходы… А? — спросил он.
Старичок приосанился и еще ожесточеннее принялся вертеть фуражку.
— To есть, как вам сказать… Ежели правду говорить, так за четыре месяца не плочено… за комнату-то… Да-с! Похоронить-то не на что! — шепотом добавил старичок.
— Ну да, да… я понимаю! — смущенно забормотал Петр Иваныч, запуская руку в боковой карман и вытаскивая бумажник. — Теперь я могу только покуда, но я приду… непременно приду завтра и отдам вам за комнату… Будьте спокойны!.. Вот, пожалуйста…
Он подал старичку пять рублей.
— Это уже я им… сестрам отдам! — сказал тот, складывая и пряча бумажку.
— Да, да, конечно! Пожалуйста!
— Сегодня Александру Павловну в гроб будут класть! Придете? — спросил старичок.
— Н… не знаю!.. Да, может быть… может быть, приду…
— Прощенья просим.
Старичок, держа фуражку в руках, скрылся за дверью.
* * *
Петр Иваныч поздно вечером вернулся домой. Он был у одного знакомого на журфиксе. Было довольно весело. Сперва, в соединенном обществе кавалеров и дам, поговорили о разных новостях дня, о вчерашнем концерте, о том, кто куда поедет нынешнее лето на дачу… Дамы слегка кокетничали и были милы, — мужчины старались казаться остроумными. После ужина мужчины ушли курить в кабинет, и тут-то началось то, что обыкновенно происходит в исключительной компании мужчин. Заговорили о женщинах… Один из гостей рассказал пикантный анекдот, другой рассказал анекдот еще пикантнее, и дело дошло до того, что хозяин с некоторой тревогой на лице начал следить, не отворится ли как-нибудь нечаянно дверь. Под конец всем это прискучило. Пожилой господин начал серьезный разговор о ‘жертвах общественного темперамента’.
— Господа, — сказал он, — обратите внимание на странную судьбу большинства этих ‘жертв’! Не говоря уже о том, что вся жизнь их полна всевозможных оскорблений и попраний человеческого достоинства, — почти все они кончают трагически. Ревнивый ли друг задушит или пырнет ножом, или сама она отравится, или — что сплошь и рядом — преждевременно умрет от чахотки…
— Что же тут мудреного! — заметил один из собеседников, считавшийся начитанным человеком. — Природа мстит за насилие над собою, за попрание своих законов.
— Каких законов! Что вы, помилуйте! — воскликнул другой. — Разве у холодной, равнодушной ко всему природы может быть закон, чтобы, например, женщина…
Завязался спор, которого Петр Иваныч, занятый своими мыслями, не слушал. При одном слове ‘чахотка’, он вспомнил вдруг о Шурочке и о том, что сегодня ее должны были положить в гроб. А он, хорош, нечего сказать, совершенно забыл об этом и пошел в гости! ‘Даже как будто нарочно пошел, чтобы не присутствовать при тяжелой сцене, — подумал Петр Иваныч, — а между тем ведь не совсем же она мне чужая, эта Шурочка’.
* * *
Дома, ложась спать, он опять вспомнил о ней. В состоянии полубодрствования и сна, когда образы начинающегося сновидения перемешиваются с реальными представлениями действительности, когда у ясно видимого человеком края подушки, на которой покоится его голова, вдруг вырастают призраки сна, — Шурочка вновь предстала пред ним в том самом виде, в каком он вспомнил ее утром. В голубом бархатном лифе, с эгреткой в белокурых волосах, она подошла к нему и слегка ударила его веером по руке.
— Пойдем танцевать! — сказала она.
— Устал. Не хочется что-то! — отвечал он.
— Глупости! Какой старичок!
Он нехотя встал, взял ее под руку, и они пошли.
Зала была залита электрическим светом, гремела музыка, едва касаясь паркета, пары носились в вальсе. И они закружились тоже.
Она смеялась искренне, по-детски. Голубые глаза ее искрились весельем и негой, выбившаяся из-под шпилек прядка белокурых волос нежным прикосновением щекотала его щеку…
— Всегда бы так!.. Всю жизнь! — шептала Шурочка. — Милый, как я люблю тебя сегодня… Ты мой, да, неправда ли, ты мой сегодня!..
— Ты говоришь ‘всегда…’ И тебе бы не надоело? — спрашивал он.
— Нет! Музыка, танцы, веселье — это моя жизнь!.. Мне кажется, будто я поднимаюсь от земли и лечу куда-то… Мне как хорошо! Я так счастлива, так люблю тебя!..
Бедная, милая Шурочка! Больше ничего ей не нужно было. Всю жизнь свою она любила и хотела быть любимой. Она никогда не думала о будущем, не думала — как существовать, чем жить… Одно время она жила очень прилично в небольшой, но роскошно обставленной, квартире. Петр Иваныч зашел к ней, она обрадовалась, не знала, как его принять. Она была так озабочена, желая, в простоте сердечной, угостить его чем-нибудь очень хорошим. Он любовался ею, как она, подобно веселой, маленькой птичке, порхала по комнатам, хлопотала об угощении, просила выпить то того, то другого вина, — любовался и в то же время с болью в сердце думал, как все это непрочно, мимолетно, как скоро должна будет исчезнуть эта радость жизни…
* * *
Утром Петр Иваныч отправился на Садовую. Он нарочно пошел пешком, шел медленно, как бы желая как-нибудь отсрочить предстоявшую ему неприятность встречи с покойницей.
В темных, маленьких сенях, где белелась глазетовая крышка гроба, к нему подошел старичок-хозяин.
— Пожалуйте, пожалуйте! — заговорил он. — А я думал не придете… Извините, темно… Посветить бы…
— Ничего, ничего не беспокойтесь! — пробормотал Петр Иваныч.
— Пожалуйте уж ко мне… в коморку… Покуда что… Дроги еще не приехали… Пожалуйте!..
Петр Иваныч шагнул вслед за хозяином в крохотную комнату в одно тусклое окно, перед которым, на верстаке, лежали принадлежности сапожного ремесла.
— Присядьте пожалуйста, — сказал старичок, — извините, стул-то… Я сейчас!..
Он обмахнул стул и подставил его гостю.
— Давно она была больна? — спросил Петр Иваныч.
— Давненько… Надо быть, с год… Еще на прежней квартире. Ко мне-то переехала совсем хворая… Только все бродила… Удивительно!..
— Отчего же вы ко мне раньше не пришли… Ведь нужны были деньги?
— Не приходил-то? Раньше-то? Помилуйте, господин, как же я смел.
— Отчего? Я не понимаю.
— Не велела! Вот отчего!
— Кто? Она?
— Вот то-то и оно! Я как-то тут было заговорил. ‘У вас, говорю, Александра Павловна, знакомство большое. Отчего, говорю, не сходить, к тому, другому… может, и найдется добрая душа… поможет?’ Так куда тебе. Рассердилась. ‘Не смейте, говорит, ходить, ни к кому не смейте. Я не хочу!’ В последне-то время ух какая сердитая стала! Даже сестрам не приказывала говорить. Ну, уж это, думаю, матушка, как ты там хочешь, сердись не сердись, а родных-то оповестить нужно. Родных-то не оповестить, как же это… Это уж совсем нехорошо… Да опять же и средствий нет… Доктору-то сперва платили, а потом уж и платить перестали. Спасибо, добрый человек, так ходил!.. А лекарства, то да се… Ну, сходил, рассказал… Так и так, мол. Ну, сестры стали ходить… то одна, то другая придет… Тоже бедные… одна швейка, другая в услужении. Так вот мы и тянулись до самого до смертного часа…
Старичок помолчал, свернул из махорки и клочка газетной бумаги папиросу, закурил и начал:
— Не верила ведь, что помрет, — а ни-ни, ни за что не верила. Я, говорит, поправлюсь, жить буду. У меня, говорит, вот уже и кашель меньше стал! Жить-то как хотелось! А какое там!.. Мы только ледохода ждали. А вот он, ледоход-то, начался, и убралась, голубушка. Да! И как это случилось, что мы и не заметили. Я тут сижу, поковыриваю, — одной женщине с нашего двора туфли мастерю, — сестра на кухню вышла, что-то ей там понадобилось, приходит ан она…
В сенях хлопнула дверь.
— Должно, дроги приехали! — объявил хозяин, вставая.
Петр Иваныч вышел вслед за ним. Из сеней дверь в другую комнату была открыта. Петр Иваныч тихонько заглянул.
Комната была такая же крохотная, как у хозяина. Посередине стоял гроб, а в нем лежала исхудавшая Шурочка. Все в ней изменилось до неузнаваемости, остались только прежние роскошные волосы.
В обострившихся чертах лица девушки не было прежнего, вакхического выражения, оно было торжественно-спокойно и строго, как будто Шурочка, только умирая, познала истинный смысл жизни и с этим сознанием отошла в лучший мир.
У изголовья покойницы горели тонкие восковые свечи, и трепетные тени ложились на ее лицо.
Около гроба стояли две уже немолодых девушки, не имевших никакого сходства с Шурочкой. Они подняли заплаканные глаза на Петра Иваныча, и та, которая была помоложе, потупилась.
Появился старичок-хозяин. Он суетливо протискался к гробу, покрестился, поцеловал покойницу в лоб и задул свечи.
Сестры стали прощаться тоже и заплакали в голос. Какие-то два человека принесли крышку и накрыли гроб.
Петр Иваныч почувствовал, как что-то больно сдавило ему грудь. И снова воспоминания о Шурочке вихрем пронеслись в его голове…
‘Когда-то она была мне близка, а я даже не прощался с нею, — с укором подумал он, — но мне больно, мне стыдно за себя перед ней!.. Прости меня, бедная Шурочка!’
* * *
Пара кляч под ветхой, раздувавшейся от ветра, попоной лениво тащила дроги. Возница апатично сидел на козлах, изредка помахивая кнутом. Прохожие снимали шапки и крестились. В воздухе кружились снежинки. Петр Иваныч шел за гробом Шурочки и думал о ней, о себе, о ‘жертвах общественного темперамента’, о старичке-хозяине, который нес под мышкой какой-то узелок, и о том, что должно находится в этом узелке. Мысли Петра Иваныча были тоскливые и разбросанные.
В церковь он не пошел, а сел на скамейку у ограды, курил, наблюдал воробьев, как они таскали соломинки и с задорным щебетаньем дрались друг с дружкой, слушал — как каркали кружившиеся над церковным куполом вороны, и по-прежнему мысли его были тоскливые и разбросанные.
Шурочку похоронили у самого забора. Когда над ее могилой вырос холм синеватой, вязкой глины, и все разошлись, — Петр Иваныч еще долго стоял, посматривая на обнаженные деревья, шумевшие своими голыми верхушками, на груды почернелого снега, на проталинки, покрытые бурой, прошлогодней травой, и думал, что скоро наступит весна, что все воскреснет и обновится, кругом закипит новая жизнь, явится новая Шурочка, много явится их, а прежняя будет всеми забыта, и могила ее зарастет и обвалится…
Уходя, он оглянулся еще раз и немного в стороне на скамейке перед чьей-то могилой увидел старичка-хозяина. На могильной плите был разостлан ситцевый платок, из которого старичок руками брал какую-то снедь и с аппетитом жевал. Тут же стояла пустая сороковка.
Старичок поминал свою жилицу…
———————————————————-
Источник текста: К. С. Баранцевич. Родные картинки. 17 рассказов. — Москва, 1895.