Телега со скарбом подъехала к домику. Он был бревенчатый, обитый железом. К дороге он был обращен тремя окнами. Дверь и два окна были сзади. Двор не был ничем огорожен.
Хозяйка, которая шла за телегой, шагнула еще раз и, очутясь рядом с возом, ссадила с него шестилетнюю девочку и мальчугана лет трех. Шурка, средний, сам спрыгнул.
Явились мальчишки откуда-то, расположились и стали глазеть. На крылечках двух соседних домов появилось по женщине.
— Сбегайте, кто-нибудь, дети, — сказала приезжая, — и попросите сюда господина Акимочкина.
Дожидаясь его, она села с детьми на завалинку. Возчик отвязал от телеги ведерко. Достав из колодца воды, он дал лошади пить. Он свернул ‘козью ножку’. Махоркой завоняло в свежеющем воздухе.
Пыльные, из придорожной канавы торчали репейники. Поле с коротенькой бурой щетиной тянулось до леса. Местами оно было серое от паутины. Казалось, что на нем лежит иней.
Лес был верстах в трех с половиной. Недавно за него село солнце, и небо над ним еще было слегка желтоватое.
Виден был верх колокольни за лесом, и крест одним краем блестел на ней. Черная, около колокольни видна была узенькая заводская труба.
Разрезая лес вдоль, показался вдруг и стал быстро бежать белый дым. Поезд вынесся и застучал, приближаясь.
Извозчик сказал, что дорога, по которой идет этот поезд, зовется здесь ‘веткой’, а сам этот поезд ‘кукушкой’. Он возит со станции к сахарному.
Мальчуганы, ходившие за господином Акимочкиным, прибежали, и скоро стал виден он сам.
Он шагал, держась прямо. Он был невысокий и черный, с железнодорожными пуговицами.
Дойдя, он приставил одну свою ногу к другой, как солдат. — Добрый вечер, — сказал он.
Посылавшая за ним женщина встала. Он был ее брат. У обоих у них были красные щеки, срастающиеся на переносице брови, рот, в углах загнутый кверху.
Акимочкин отворил принесенным с собой ключом двери, и в дом внесли вещи.
В нем были две комнаты: ‘кухня’ и ‘зал’. Стены зала побелены были мелом. Пол в нем был дощатый, покрашенный. Дети, восхищенные, стали валяться.
Их мать, отвернувшись, достала платок из-за пазухи и, развязав его, вынула деньги и расплатилась с извозчиком.
Он постоял и спросил, нет ли ‘синенького’, и ему нацедили в стакан через корку.
Потом нацедили себе, и Акимочкин, опрокинув, пошел.
— Ну, пока поживите, — сказал он, как будто бы этот дом был его.
На пороге столкнулась с ним гостья, толстуха, кума, машинистиха, родом литовка. Она была низенькая и пыхтела. Одета она была в пышное платье с прошивками.
Нацеловавшись, она пощипала детей, и хозяйка, цедя через хлеб, налила ей полчашки. Она проглотила. Лицо у нее стало масленым.
Обе довольные, они напоили детей кипятком и, постлав на полу, уложили их. Вбили три гвоздика в разных местах и повесили зеркальце в рамке, иконку и лампочку без абажура, к которой был сзади приделан рефлекторчик из гофрированной жести.
Потом ее сняли, зажгли, осмотрели при ее свете кровать и, обмыв ее и протерев керосином, расставили.
Гостья затем пожелала помочь еще разобрать сундучок. Он обит был брусничного цвета слюдой и полосками жести. Замок у него открывался с секретом.
Когда дошло дело до двух фотографий, она поднесла их к огню и одну за другой, отдаляя от глаз и опять приближая к глазам, с интересом рассматривала.
На одной была надпись ‘На память о браке моем сочетании’, а на другой ‘В день отъезда на фронт’.
Похвалив их за сходство, литовка, печальная, потрясла головой и вздохнула.
— А если бы, — предположила она, — он служил на железной, его бы не взяли.
Хозяйка опустилась тогда на кровать. Там она, утираясь платочком с деньгами, повсхлипывала.
Она стала потом проклинать генеральшу Канатчикову, у которой в имении ее муж состоял в писарях.
— Не наймись он туда, — говорила она, — он бы, может быть, был на железной.
Расстроенная, она процедила оставшийся синенький и допила его с гостьей. Их души раскрылись, и женщины пододвинулись ближе друг к другу.
Они улыбались приятно и слушали, как в другом конце комнаты дети сопят.
— Нет, — задумчивая, глядя в сторону лампочки, заговорила мечтательно гостья: — Что-что, а железнодорожное дело — святое. Какое подспорье, что служащим предоставляют хотя бы, например, даровые билеты.
Счастливая, стала она вспоминать, как в Аральске она была за усачом, а в Иркутске — за хлебом. В Крым съездила и посмотрела на Черное море. Из Тулы неделю назад привезла самовар, а теперь собирается в Сызрань за яблоками.
Уходя, она вдруг повернулась. Борясь с нерешительностью, потупляющаяся и доброжелательная, она остановилась в дверях.
— И не трудно вам так, — сострадающая, проницательно глядя, спросила она, — как вдове, без мужчины?
2
Поев привезенного вчера с собой хлеба, все вышли на улицу. Мать заперла на ключ дом и отправилась, приказав дожидаться ее и никуда не ходить, на базар.
Дети радовались, что остались одни на свободе. Они покричали ‘кукушке’ ‘ку-ку’ и, дразня ее, стали скакать и плясать. Повалясь на дорогу, они хохотали. Потом они стали вздымать пыль ногами. Набрав ее в горсти, они ее сыпали себе на голову.
Из соседнего дома к ним вышел мальчишка в поярковой шляпе. Они окружили его. Он сказал, что отец у него земледелец, Василий Иванович, и что с другой стороны, где на крыше стоит жестяной петушок, живет ‘главный’. Когда ему нужно на станцию вечером, он зажигает фонарь и несет в руке. Дочери его, девке, пять лет, и ее зовут Манькой. Жена его один раз отхватила себе дверью пол-уха. Работу у него в доме делает теща. Индюшек он держит зимой в утеплённом сарайчике. В поле их водит пастись сучка Джек.
Он сыграл на сопелке, достав ее из-за рубахи, и спел интересную песенку. Дети такой не слыхали до этого:
Пора бабушке вставать.
Накормила,
На дубочек посадила.
Дуб, сломися,
Другой, народися.
Татарки,
Хохлушки,
Берите по палке
Там мост мостять.
Там жеребцов крестять.
Он рассказал им еще, что его зовут Яшкою, и что из мест, где война, едут беженцы, и что когда они будут здесь жить, то парнишка их будет ходить к нему.
Многое из того, что он тут говорил, сразу же и подтвердилось. Индюшка прошла с индюшатами, сопровождаемая сучкой. К изгороди подбежала из сада девчонка. Старуха, поставив ведро, догнала ее и оттащила, схватив за подол.
— Говорил я, — сказал тогда Яшка, и слушатели, изумленные, захохотали.
Их мать в это время шагала, помахивая на себя для прохлады платочком. Она краем глаза поглядывала на свое отражение в окнах. На ней была черная кружевная косынка и бусы из коралловых шариков. Юбка и кофта на ней были синие, новенькие, еще ни разу не стиранные и блестящие.
Улицы не изменились с тех пор, как она, еще маленькая, приходила сюда из деревни.
По-прежнему чередовались с заборами одноэтажные домики, были видны впереди каланча и украшенная синей маковкой и золоченым крестом колокольня.
На тех же местах были ‘Чайная’, ‘Зало для стрижки’, ‘Плиссе и гофре’, и такие же толстые люди смотрели с портретиков, вставленных за стеклом у фотографа.
Так же, как и в то время, пыля на ходу, в камилавке и в валенках, брел без дороги отец Михаил и раскачивался, как медведь в балагане на ярмарке.
— Дунька Акимочкина, — узнавали ее и подходили к ней люди. Другие, воспитанные, говорили ей так: — Евдокия Матвеевна.
Все ее знали девчонкой еще, и никто ее не называл по фамилии мужа — Гребенщиковой.
Ей рассказывали между прочим, присев к ней на лавку, что Ванька Акимочкин, брат ее, в Преображенье был пьян. Он хвалился у церкви и возле ларьков против станции, что он может Дуньку впустить, может выгнать, что дом не ее, а его, потому что он сам его ставил.
Взволнованная, она всем возражала на этом, что муж ее несколько лет понемногу давал Ваньке денежки, чтобы он закупал не спеша матерьял, и что Ванька сам строил, так это потому, что он плотник (железнодорожником сделался только во время войны), и за это ему шла часть платы, которую получали от Губочкиных, квартирантов.
— Вам надо управы искать на него, — говорили ей. — Надо бумагу составить: ‘До слуха до моего, мол, дошло’ и
— подать куда следует.
Несколько дрог на железном ходу, запряженных лошадками, к мордам которых подвешены были дерюжные торбы, стояло у почты. Под липой сидели на пыльной траве их хозяева и бормотали, читая в тени ‘донесения главнокомандующего’.
Гончарных дел мастер дед Мандриков тоже был здесь. Он жил в той же деревне, где жил и Авдотьин отец, и Авдотья обрадовалась.
— Дед, — сказала она, подходя, — вам богатому быть: не узнала я вас. Извините меня уж.
Она посмеялась немножечко и подала деду руку. Свой воз он оставил у Бондарихи, на заезжем. Авдотья его проводила туда.
— Мне и детям моим, — говорила она, — угрожает опасность. Пускай бы папаня заехал сюда. Я сама бы слетала к нему, но нельзя: не с кем бросить детей.
Деду Мандрикову было очень приятно с ней. Он улыбался и был обходителен. Он подарил ей газету.
— Газета сегодня, — сказал он ей, — не лишена интереса: мы что-то около ста человек взяли в плен.
Ей пришло тогда в голову, что хорошо бы дать знать про все мужу. Она завернула на почту, купила конверт, лист бумаги. Почтмейстер пожаловался ей, что, вот, завели эти новые марки и руки с трудом подымаются, чтобы класть штемпель на царский портрет.
‘Благоверный супруг мой, — писала она, когда дети ее улеглись, — я одна без вас. Люди жалеют меня и говорят мне, что я — как вдова’.
От письма она с лампочкой переходила к простенку, где было повешено зеркальце, и, посмотрясь, возвращалась.
Она написала про Ваньку и больше всего — про хорошую смерть квартирантки их, Губочкиной: как она обошла всех знакомых и всем говорила: ‘А знаете, я ведь сегодня умру’, а вернувшись — переоделась, легла и послала за батюшкой. Губочкину без нее не хотелось здесь жить. После похорон он собрался и уехал в Самару.
3
Авдотьин отец подкатил к дому вечером двадцать девятого августа, в день ‘усекновения’. Завтра у Шурки должны были быть именины, и деда просили остаться.
— Есть синенький-то? — спросил он, выпряг мерина и поместил его на ночь в конюшне у отца Яшки, Василия.
Дед был костлявый, бородка у него была серенькая, стрижен он был под горшок. Он ходил в картузе и клеенчатой куртке.
Он снял сапоги и остался босой. Чтобы дети не трогали вожжи и кнут, он их спрятал на печку.
На улице было тепло, и Авдотья с отцом, выпив синенького и задув в доме лампочку, вышли во двор. Они сели на дроги и, скрючась, беседовали.
Подымался и утихал лай собак. То далёко, то близко гудели иногда паровозы. ‘Кукушка’, проносясь то туда, то назад, тарахтела.
В конюшне Василия лошади переступали. Звезда иногда отрывалась и падала.
Дочь рассказала отцу, как, съезжая со двора генеральши Канатчиковой, продала свою Катьку, корову, и как трудно жить. Рассказала про Ваньку.
Отец был красильщик и возчик. Он красил холсты в деревнях и возил бревна к пристаням.
— Слушай, — сказала Авдотья и высчитала, что, живя возле станции, он бы мог целиком перейти на извоз.
Они долго прикидывали, и уже петухи прокричали, когда они договорились, что дед переедет сюда.
Возбужденные, они наконец вошли в дом и прикончили синенькое, припасенное к завтрашнему именинному дню.
Под Воздвиженье дед переехал. На дрогах привез утром скарб, выпряг мерина и поскакал на нем за тарантасом и бабкой.
Она была низенькая, в ватной кофте, сужавшейся в талии, в черном, с горошинками, сарафане и в красных сапожках. Она перекрестилась, войдя, и, сняв пестрый платок, осталась в сатиновом черном чепце.
Дед и бабка устроились в кухне. Кровать у них была деревянная, и нарисованы были на ней два кувшина и лев между ними.
В сенях дед развесил парадную сбрую. Она была с бляхами. Шурке при этом он дал держать вожжи. Они были вязаные, шерстяные, зеленые.
Бабушка была из староверок. Иконы у нее были черные. В угол она поместила Иисуса Христа, а по бокам — Богородицу и Иоанна Предтечу. Он был страшный, с крыльями, с чашей, а в чаше у него был ребеночек.
Перед иконами бабка прибила к стенам треугольную полочку и прикрепила к ней ситцевую пелену, а на полку поставила круглую штучку с отверстиями и сказала, что это — кадильница.
Стали жить. Дед поставил плетень перед домом, построил сарай, навозил дров, картошки, набил сеновал.
Иногда он в свободное время решал почитать и, открыв сундучок, доставал из него очень толстую книгу, которая называлась так: ‘Правда дороже, чем золото’.
Весь сундучок изнутри был оклеен картинками, и из него соблазнительно пахло. Для запаха дед в нем держал десять черных стручков. Говоря о них, он называл их ‘рожками’.
Дед клал эту книгу на стол, придвигал табуретку. Очки у него были связаны сзади веревочкой. Он надевал их и начинал читать вслух.
Когда он сел читать в первый раз, все явились, заинтересованные, и расположились вокруг.
— Вот, — сказал он и прочел, что ‘не должно избегать встреч со священником’.
— Некоторые, — читал он, — считают, что встречи сии предвещают несчастье. Но мысль сия внушена самим дияволом.
Знатный московский купец, выйдя из дому, встретил в дверях поспешавшего на урок к его детям законоучителя и обратился назад.
— Не страшитесь, — ободрил его иерей, — но идите, и я говорю вам, что вы получите прибыль.
И что же? Купец торговал в этот день с такой выгодой, как никогда.
На Кавказе один суеверный полковник, идя в поход, встретился с шедшим домой по совершении некоей требы пресвитером и приказал своим воинам плюнуть. И тут же настигла его мусульманская пуля, и он испустил вскоре дух.
— Это верно, — сказала Авдотья. Ей вспомнилась встреча с отцом Михаилом и после него — с дедом Мандриковым. — Иногда и священника встретить — не к худу.
В базарные дни заезжали иногда к деду с бабкой какие-нибудь старики из деревни. Дед Мандриков тоже заглядывал по временам и докладывал, сколько мы опять человек взяли в плен.
Иногда, когда в церкви давали ‘листки из Почаева’, он заходил почитать их вдвоем.
Начинались морозики. Кадку с водой из сеней внесли в кухню, ‘зал’ стали топить. Утром поле и соседние крыши совсем были белы. Плетень и примкнутый к нему рыжей цепью с замком тарантас по утрам были тоже как будто посыпаны солью.
Все меньше удавалось бывать на дворе. Было скучно. Томясь, дети часто принимались мечтать о парнишке из беженцев. Если бы он приходил к ним — как здорово было бы.
С Яшкой они теперь редко встречались. Встречаясь, справлялись, приходит ли этот парнишка к нему, но парнишка еще и к нему не ходил.
Раз вошел, постучась, сын Ивана Акимочкина Аверьян с сундучком и, поставив его, объявил, что пришел сюда жить.
— Не хочу, — сказал он, — покоряться.
Он начал ругать свою мачеху и рассказал, как она придирается, и как наушничает, и как отец его из-за нее в позапрошлом году до того избил Нюрку, которая была тоже от первой жены, что она и сейчас еще чахнет.
— Ну что же, — сказала Авдотья, смотря на него. — Проживай себе.
Стлать она стала ему на полу, там, где детям, и дети, ложась, уговаривались, если кто-нибудь ночью проснется, будить остальных, чтобы слушать всем вместе, как он интересно храпит.
Через два дня на третий он ездил на соседнюю станцию, где он работал в депо, и дежурил. Когда его не было, дети вытаскивали из кармана его праздничной куртки конверт с фотографиями, на котором напечатано было: ‘Секретно. Мужчинам-любителям. Жанр де Пари’, и смотрели их.
4
У земледельца Василия Ивановича были похороны. Его Яшка с парнишкой из беженцев пробовал лед на пруду. Оказалось, лед был еще слабый, и Яшка, идя впереди, провалился.
Авдотья решила пойти проводить его. Бабка ее поддержала.
— Кого мы провожаем, — сказала она, — тот нас выйдет встречать на том свете.
Дед тоже решил идти.
— Скоро нам, — пояснил он, — придется просить господина Василия, чтобы он на зиму принял к себе тарантас.
И тогда все оделись и вышли и заперли дом на замок.
Было очень приятно на улице, тихо и солнечно. Точно весной, на дороге попрыгивали и почирикивали воробьи.
Долговязый, задрав кверху голову, на квартал впереди шагал главный. Жена семенила с ним, низенькая, и, оглядываясь, торопила девчонку, которая не поспевала.
— Рассчитывают, — сказал дед, — что весной будут брать у Василия плуг для картошки.
У станции вспомнили Ваньку, как он здесь бахвалился в Преображение, и посмеялись, а переходя через линию, глянули на устроенное между главными и запасными путями ‘отхожее место для пленных’, и всем пришел в голову Мандриков.
Церковь стояла среди большой площади беленькая, ее крестик блестел, и казалось, что небо, везде чуть голубенькое, над ней было совсем густо-синее.
Детям Авдотья дала по копейке для нищих, и нищие что-то пропели им и поклонились им в землю.
Ждать в церкви пришлось не особенно долго. Обедня уже отошла, началась панихида, и дела отцу Михаилу с дьячком Виноградовым было всего на каких-нибудь четверть часа.
Блестя лысиной, главный стоял впереди и крестился. Он был выше всех. А на мертвого дети старались не взглядывать. Желтый, с бумажной полоской на лбу, он пугал их. Никто не сказал бы, что он так недавно играл им на дудке и пел интересную песенку про жеребцов.
Хорошо показалось, когда опять вышли на улицу. Солнышко чуточку грело, и воздух подрагивал. В небе ни облачка не было. Кисточки ягод краснелись еще кое-где на верхушках рябин.
Подоспела литовка, кума, и, пристроясь к Авдотье, болтала.
Она сообщила, что беженцы соорудили в порожнем амбаре костельчик и там очень мило. Ей есть теперь где помолиться по-своему. Пленные тоже заходят туда. Они очень воспитанные, и заметно, что с образованием.
Вдруг она стала таинственной и, оглянувшись, спросила:
— Ну как Аверьян?
— Он такой, — ковырнув рукой в воздухе и сделав губы кружочком, сказала она, а Авдотья, отведя глаза, стала к чему-то присматриваться и спросила, какая это видна там железнодорожная линия.
— Это, — ответил ей дед, — идет ветка на Серные воды.
Он начал рассказывать, как он возил туда лес для железнодорожного доктора Марьина, разбогатевшего тем, что он делал людей непригодными к воинской службе, и строившего в Серных водах два домика, чтобы сдавать их внаймы.
Этот день, необычно начавшийся, дед захотел и закончить по-праздничному. Когда стало темно, он зажег в кухне лампочку и, открыв сундучок, достал книгу.
Опять все пришли и уселись вокруг, чтобы слушать ее.
Дед раскрыл где пришлось и прочел им о женской неверности. Случай с Пентефрием и похотливой женой его всех позабавил, и все посмеялись над ней, что она была старенькая, а полюбила мальчишку, Авдотья же стала ее выгораживать и говорить, что ей, может быть, не было даже и тридцати еще лет.
— Ну да что там, — сказала она, поднялась, погнала детей спать, напихала белья в два котла, залила и поставила в ночь — мокнуть к завтрашней стирке.
Когда, отстиравшись, она собралась на ручей полоскать, к ней явилась литовка. Работы у нее было мало, и она могла сколько угодно расхаживать.
— В Рыме, — сказала она, входя, — быть и попа не видать. Я ходила сейчас к мадам главной и вот зашла к вам.
Очень шумная, расцеловав надевавшую наскоро на голову поверх чепчика черный платочек с горошками бабку, она обхватила Авдотью за талию и повлекла ее в ‘зал’.
Там она рассказала о беженцах и о приехавшем с ними прекрасном ксендзе, хорошо исповедующем, а Авдотья еще раз с ней вспомнила, как хорошо умерла квартирантка.
— А где Аверьян? — оглядев потолок, словно думала, будто он может быть там, вдруг спросила литовка.
Она захотела узнать то и се, почему он работает на другой станции, и что он делает дома.
Авдотья ответила ей, что там — ‘узел’, проходят две разных дороги, и он — на другой, потому что на здешней — сам Ванька, и если бы тут же был и Аверьян, то это было бы слишком заметно и люди болтали бы, что вот оба они укрываются.
Дома же он очень мало бывает. Он любит играть на гармонии, а у него ее нет, и он ходит играть на чужой.
— Молодые всегда так, — сказала кума и, сжав губы, внушительная, посмотрела Авдотье в глаза.
Когда выпал уже первый снег и раскис, по грязище, ругаясь, пришла почтальонша Софроновна и принесла письмецо.
Это муж писал с фронта. Он хвастался, что не дает спуску немцам, предостерегал Дуньку от кавалеров и кланялся всем, а Ивану Акимочкину он просил передать, что, вернувшись, расправится с ним, как с германцем каким-нибудь.
Деду понравилось это письмо, и Авдотья ему подарила его. Он прочел его Мандрикову, когда тот завернул, и тот тоже одобрил.
У Мандрикова в этот день оказалась с собою ханжа. Все подвыпили. Дед стал плясать среди кухни, а бабка, которая не смогла встать со стула, сидела, ударяя в ладоши, раскачиваясь, и, веселая, пела:
— Танцуй, Матвей,
Не жалей лаптей.
Тут в трубе стало выть. Когда выглянули, на дворе оказалась метель, и пришлось деду Мандрикову ночевать.
Перед сном поглядели портреты царей, фотографии разных церквей, напечатанные в книге ‘Правда дороже, чем золото’, потолковали о том, что Толстой, говорят, тоже пишет.
— Священные книги, — сказал дед Матвей, — сорок раз переписаны были, и в них получились ошибки. Там пишется о подставлении левой щеки, а Толстой отвечает на это: ‘Да так он тебя и совсем убьет’.
Все посмеялись, а Мандриков рассказал, что есть книжка про храмы: они — свалка каменья, слитие золота и серебра.
5
— Аверьян ужасно интересный, — удивлялись дети, когда он, подкравшись, схватывал кого-нибудь из них внезапно за подмышки и подбрасывал так высоко, что в животе щекотно становилось.
Иногда он брился, и тогда он отгонял всех, — или чинил примус. Иногда был весел, щелкал пальцами и напевал, притопывая:
Кекуок известный
Танец повсеместный.
Часто ему снилось, что к нему подходит кто-то, наклоняется и трогает его, а он старается проснуться и не может.
Один раз после того, как он опять увидел это, дети посмеялись над ним и сказали ему, что это не сон, и что их мать на самом деле подходила к нему ночью и, присев возле него на корточки, дотрагивалась до него.
— Да, — согласилась она, — это, правда, было. Я хотела разбудить его, а то он очень уж храпел, да так и не решилась, как-то жаль стало его.
— Ну, в следующий раз решайся, не жалей, — сказал он, и она два раза после этого будила его.
Уже дело подходило к Масленице, когда в дом явился вдруг однажды малый в серой куртке, перепачканный мукой, и подал письмецо в конвертике и сверток.
— Аверьян-Иванычу от Ольги Федоровны, — объявил он. Сверток очень хорошо был упакован, а конверт был деловой, с печатной надписью: ‘Колониальные товары. Ф. Суконкин’.
Аверьян работал в это время. Все ехидничали и с огромным интересом дожидались его.
Вечером он прибыл, наконец-то. Он прочел письмо. Он бросил его в печку и похохотал немного.
— Влюблена и хочет познакомиться, — сказал он. Он поджег веревку спичкой и распаковал посылочку.
В ней оказалась булочка с изюмом, вроде кулича, обсахаренная, домашнего изготовления, и ликерчик в глиняной бутылочке.
— Ах, — крикнул Аверьян, схватил его и поднял всем напоказ, а дед расчувствовался и сказал, что это — из за пасу.
Бабка же нюхнула бутылочку и, дернув носом, повертела головой.
— Не с приворотною ли травкой, — догадалась она.
Молча Аверьян тогда вскочил, схватил кухонный нож, резнул два раза и с куском, не надевая шапки, выбежал.
— Вот кьятр, — удивился дед.
Авдотья посмеялась и, пожав плечами, убрала бумагу и веревочку.
Бумага эта оказалась объявлением — из тех, что перед Рождеством расклеили на всех углах поселка: холодно в окопах — жертвуйте солдатам теплое белье. Пожертвования принимают доктор медицины Марьин и потомственный почетный гражданин Суконкин.
Аверьян примчался торжествующий и, в высшей степени довольный, сообщил, что добежал до главного, покликал сучку Джека, и она не стала этой булки есть.
Тогда решили сжечь ее, чтобы ее не наглотались дети или куры, а к ликерчику присели и, отправив детей спать, распили его.
Он был запечатан, и в него подсыпать ничего нельзя было, но бабушка сообразила, что бутылочка могла быть наговорена, и, чтобы обезвредить ее, обкурила ее, положив из печки уголек в кадильницу. Аверьян форсил и задавался, говорил, что Ольга выдра и свои припасы понапрасну израсходовала.
Дед блаженствовал, потягивая, бабка хлопала глазами и закашливалась, а Авдотья, словно опьянела больше всех, без толку похохатывала и хватала Аверьяна за руки.
Когда же, перейдя из кухни в зал, они уселись по своим местам и начали укладываться, то она спросила, что бы он ответил, если бы не Ольга, а она любила его.
— Глупости какие, — сказал он. — Во-первых, ты мне родственная тетка, во-вторых — лет на десяток старше меня, и поэтому я не могу воспринимать подобных чувств.
‘Ах, супруг мой, — вскоре после этого отправила Авдотья письмецо, — вы мне глаза кололи кавалерами. Но где они? Нет низкого такого. Я одна. Нет никого, к кому бы можно было прислонить мне голову’.
‘Жить трудно. Стирки стало меньше из-за этих беженцев — всё бабы ихние перебивают’.
‘За детьми смотреть не успеваю. Они водятся бог знает с кем и пальцами изображают глупости’.
‘Хотя бы вы на время отпросились сюда. Некоторые ведь приезжают на побывку’.
На письмо это она не дождалась ответа. С почты ничего ей больше не было. Софроновна два раза появлялась в их конце, но заходила во двор к главному.
Снег стаял. Куры сели выводить цыплят. Стреножив мерина, дед стал пускать его на дерн. Поле начали пахать.
У сучки Джека родились щенята, черные с коричневым, и дети бегали смотреть, как теща главного их топит.
Тарантас опять стоял у дома — на цепи, с замком, как лодка, а за то, что земледелец принял его на зиму к себе в сарай, дед земледельцу отрабатывал.
В конце поста говели. Бабушка, идя к причастью, нарядилась в поясок с молитовкой. После причастья ели студень и весь день старались не грешить.
Под Пасху были у заутрени. Полюбовались огоньками плошек. Посмотрели на ракеты и послушали хлопушки перед церковью.
Какому-то мальчишке прострелило из хлопушки ногу. Он орал, пока его не утащили, и, столпясь вокруг, все слушали.
Уже позеленели ивы над канавами, и мошки появились. С каждым днем все позже опускалось солнце и садилось все правей, все ближе к трубе сахарного.
Дети, подмигнув друг другу, стали удирать во двор и, прошмыгнув под окнами, шататься по поселку.
Иногда они отыскивали Аверьяна у чьего-нибудь забора. Он играл ‘На сопках’ на чужой гармошке, а его друзья отплясывали посреди дороги с девками.
Тогда, взобравшись к Аверьяну на скамейку, дети оставались с ним и вместе возвращались в темноте.
Они цеплялись за него, старались не отстать и тоненькими голосками разговаривали с ним о его картинках для мужчин.
— Ой, — затыкая уши и оглядываясь, восклицал он и учил их говорить прилично, например — ‘пистон поставить’.
6
‘Дети наши шляются, — отправила Авдотья письмецо на фронт, — и у меня нет сил что-нибудь сделать с ними’.
‘Я возьмусь лупить их, а они меня комплиментируют подобными словами’.
‘Тарантас у нас украли — кол тот вытащили из земли, к которому он был прикован’.
‘Тарантас этот отец купил недавно, когда ехал к нам. Теперь и денежки пропали и доходы меньше сделались’.
‘Должно быть, мне придется, дорогой супруг мой, отослать двоих детей на время к вашему отцу и к вашей тетеньке — которая просвирня’.
Снова она стала поджидать Софроновну и выбежала ей навстречу, когда она ощупью, читая на ходу, вошла во двор с открыточкой:
‘Я девка, — сообщала о себе просвирня, — и не очень смыслю в детищах. Но ладно, все равно, везите, я управлюсь как-нибудь’.
С недельку еще медлили и наконец решились. Дед впряг в дроги мерина, набил травой мешок и положил его на дроги.
Все присели в кухне, встали и, подавленные, вышли. Дед уселся с девочкой. Перекрестились и, когда телега завернула за угол и стука ее колес не слышно больше стало, молча возвратились в дом.
А к дому приближалась уже и опять несла письмо Софроновна.
— Вам пишуть, не гуляють, — снисходительно сказала она.
Это свекор извещал Авдотью, что он скоро соберется в отпуск и тогда приедет и возьмет ребенка.
Письмецо это все очень похвалили, дед Матвей сказал, что почерк замечательный, Авдотья оживилась и еще раз рассказала, что отец ее мужа — письмоводитель, потому что у него простуженные ноги и другой работы из-за этого он никакой не может выполнять.
И, как и каждый раз, и дед и бабка с интересом это выслушали, покачали головой и, щелкнув по два раза языком, одобрили.
Он прибыл, и ему гостеприимно предоставили весь зал. Он спал там на кровати, а Авдотья ночевала в кухне на печи. Мальчишек же и Аверьяна выпроводили в сарайчик.
Дед Гребенщиков был жилистый, носил бородку клином и поверх рубахи надевал коричневый пиджак. Штаны на нем были сатиновые, черные, и по причине ревматизма он ходил не в сапогах, а в валеных калошах.
Он приехал вечером, а утром, обстоятельно поговорив со всеми, пожелал пройтись.
— Ну, Шурка, — подмигнув, сказал он, — ты меня веди, а завтра я тебя буду везти.
Тут он, довольный, посмотрел на всех, и все похохотали.
Тогда Шурка подошел к нему и подал ему руку. Он был низенький и важный, с красными щеками. Он надел картузик, и они отправились.