Шестая держава, Аверченко Аркадий Тимофеевич, Год: 1914

Время на прочтение: 28 минут(ы)

Аверченко Аркадий Тимофеевич

Шестая держава

Спермин

Это была самая скучная, тоскливая сессия Думы.
Вначале еще попадались некоторые неугомонные читатели газет, которые после долгого сладкого зевка оборачивались к соседу по месту в трамвае и спрашивали:
— Ну, как Дума?
А потом и эти закоренелые политики как-то вывелись…
Голодным, оборванным газетчикам приходилось долго и упорно бежать за прохожим, заскакивая вперед, растопыривая руки и с мольбой в голосе крича:
— Интересная газета!! Бурное заседание Государственной Думы!
— Врешь ты все, брат, — брезгливо говорил прохожий. — Ну, какое там еще бурное?..
— Купите, ваше сиятельство!
— Знаем мы эти штуки!..
Отодвинув рукой ослабевшего от голода, истомленного нуждой газетчика, прохожий шагал дальше, а газетчик в слепой, предсмертной тоске метался по улице, подкатывался под извозчиков и хрипло, стеная, кричал:
— Интересная газета! На Малой Охте чухонка любовника топором зарубила!! Купите, сделай милость!
И жалко их было, и досадно.
Неожиданно среди общего сна и скуки, как удар грома, грянул небывалый скандал в Думе.
Скандал был дикий, нелепый, ни на чем не основанный, — но все ожило, зашевелилось, заговорило, как будто вспрыснутое живительным летним дождиком.
Негодованию газет не было предела.
‘После долгой спячки и пережевывания никому не нужной вермишели — Дума наконец проснулась довольно своеобразно и самобытно: правый депутат Карнаухий закатил такой скандал, подобного которому еще не бывало… Встреченный во время произнесения своей возмутительной речи с трибуны общим шиканьем и протестами, — Карнаухий выругался непечатными словами, снял с ноги сапог и запустил им в председательствующего… Когда к нему бросились депутаты, он выругал всех хамами и дохлыми верблюдами, и потом, схватив стул, разбил голову депутату Рыбешкину. Когда же наконец прекратятся эти возмутительные бесчинства черносотенной своры?! Исключение наглого хулигана всего на пять заседаний должно подлить лишь масла в огонь, так как ободрит других и подвинет на подобные же бесчинства! Самая лучшая мера воздействия на подобных господ — суд и лишение депутатского звания!’
Газетчики уже не бегали, стеная, за прохожими. Голодное выражение сверкавших глаз сменилось сытым, благодушным…
Издателю большой ежедневной газеты Хваткину доложили, что к нему явился депутат Карнаухий и требует личного с ним свидания.
— Какой Карнаухий? Что ему надо? — поморщился издатель. — Ну, черт с ним, проси.
Рассыльный ушел. Дверь скрипнула, и в кабинет, озираясь, тихо вошел депутат Карнаухий.
Он подошел к столу, придвинув себе стул, сел лицом к лицу с издателем и, прищурившись, молча стал смотреть в издателево лицо.
Издатель подпер голову руками, облокотился на стол и тоже долго, любуясь, смотрел в красное, широкое лицо своего гостя.
— Ха-ха-ха! — раскатился издатель неожиданным хохотом…
— Хо-хо-хо! — затрясся всем своим грузным телом Карнаухий.
— Хи-хи-хи!
— Го-го-го!
— Гы!
— Да и ловкач же ты, Карнаухий!
Сквозь душивший его хохот Карнаухий скромно заявил:
— Чего ж ловкач… Как условлено, так и сделано. Доне муа того кельк-шозу, который в той железной щикатулке лежит!
Издатель улыбнулся:
— Как условлено?
— А тож!
Издатель встал, открыл шкапчик, вынул несколько кредиток и, осмотревшись, сунул их в руку Карнаухому.
— Эге! Да тут четвертной не хватает!
— А ты министрам кулак показывал, как я просил? Нет? То-то и оно, брат. Ежели бы показал, так я, тово… Я честный — получай полностью! А раз не показал — согласись сам, брат Карнаухий…
— Да их никого и не было в ложе.
— Ну что ж делать — значит, мое такое счастье! Карнаухий крякнул, покачал укоризненно головой, сунул деньги в карман и взялся за шапку.
— Постой, брат, — остановил его издатель, потирая лоб. — Ты ведь тово… Исключен на пять заседаний? Это хорошо, брат… Так и нужно. Пока ты забудешься. А там я б тебе еще работку дал. Скажи… Не мог бы ты какого-нибудь октябриста на дуэль вызвать?
— Так я его лучше просто отдую, — добродушно сказал Карнаухий.
— Ну, вот… Придумал тоже! Дуэль — это дело благородное, а то — черт знает что — драка.
Карнаухий пощелкал пальцами, почесал темя и согласился:
— Что ж, можно и дуэль. На дуэль своя цена будет. Сами знаете…
— Не обижу. Только ты какой-нибудь благовидный предлог придумай… Подойди, например, к нему и привяжись: ‘Ты чего мне на пиджак плюнул? Дрянь ты октябристская’! Можешь толкнуть его даже.
А ежели он не обидится?
— Ну, как не обидится? Обидится. А потом, значит, ты сделай так…
Долго в кабинете слышался шепот издателя и гудящий бас Карнаухого.
Провожая его, издатель сделал страшное лицо и сказал:
— Только ради создателя — чтобы ни редактор, ни сотрудники ничего не знали… Они меня съедят.
— Эге!
Когда Карнаухий вышел на улицу, к нему подскочил веселый, сытый газетчик и крикнул:
— Грандиозный скандал! Исключение депутата Карнаухого на пять заседаний!!
Карнаухий улыбнулся и добродушно проворчал:
— Тоже кормитесь, черти?!

Почести

В N 11981 ‘Нового Времени’ Меньшаков написал тысячный фельетон.
Меньшиков проснулся рано утром.
Спустил с кровати сухие с синими жилами ноги, сунул их в туфли, вышитые и поднесенные ему в свое время Марией Горячковской, и — сейчас же подошел к окну.
— Погодка, кажется, благоприятствует, — пробормотал он, с довольным видом кивнул головой, — я рад, что погода не помешает народным массам веселиться в радостный для них день юбилея.
Одевшись, он зачерпнул из лампадки горстью масло и обильно смазал редкие, топорщившиеся волосы.
— Для ради юбилея, — прошептал он, ежась от струйки теплого масла, поползшей по сухой согнутой спине.
Через полчаса швейцар суворинского дома открыл на звонок дверь и увидел сидящего в ожидании на ступеньках лестницы Меньшикова.
— Ты чего, старичок, по парадным звонишься? — приветствовал его швейцар. — Шел бы со двора.
— День-то какой ноне, Никитушка!
— Какой день? Обнаковенный.
— Никитушка! Да ведь можешь ты понять, тысячный фельетон сегодня идет!
— Так.
— Ну, Никитушка?
— Да ты что, ровно глухарь на току топчешься? Хочешь чего, что ли?
— Поздравь меня, Никитушка!
— Экий ты несообразный старичок… С чем же мне тебя поздравлять?
— Никитушка!.. Тысячный фельетон. Сколько я за них брани и поношения принял…
— Ну так что же?
— Поздравь меня, Никитушка.
— Эк ведь тебя растревожило. Ну что уж с тобой делать: поздравляю.
— Спасибо, Никитушка! Я всегда прислушивался к непосредственному голосу народа. Вот обожди, я тебе на водку дам… Куда же это я капиталы засунул? Вот! Десять копеечек… Ты уж мне, Никитушка, три копеечки сдачи сдай. Семь копеечек, а три копеечки мне… Хе-хе, Никитушка…
— На! Эх ты жила.
— Не благодари, Никитушка… Ты заслужил. Это ведь говорится так — на водку, а ты бы лучше на книжку их в сберегательную кассу снес… Ей-богу, право. Сам-то встал?
— Встал. Иди уж. Ноги только вытри.
— К вам я, Алексей Сергеич…
— Что еще? Говорил я, кажется, что не люблю, когда ты на дом приходишь. Не хорошо — увидать могут. Если нужно что, можешь в редакции поманить пальцем в темный уголок — попросишь, что нужно.
— День-то какой нынче, Алексей Сергеич!
— А что — дождь?
— Изволили читать сегодня? Тысячный фельетон у меня идет.
— Ну?
— Можно сказать — праздник духа.
— Да ты говори яснее: гривенником больше хочешь за строчку по этому случаю?
— За это я вашим вечным молитвенником буду… А только — день-то какой!
— Да тебе-то что нужно?
— Поздравьте, Алексей Сергеич!
— Удивляюсь… Ну, скажи — зачем тебе это понадобилось?
Меньшиков переступил с ноги на ногу.
— Хочу, чтобы, как у других… Тоже, если юбилей, то поздравляют.
— Глупости все выдумываешь! Иди себе с богом!
Придя в редакцию, Меньшиков подошел к столу Розанова и протянул ему руку.
— Здравствуйте, Василь Васильич!
Близорукий Розанов приветливо улыбнулся, осмотрел протянутую руку и повел по ней взглядом до плеча Меньшикова. С плеча перешел на шею, но когда дошел до лица, то снова опустил взгляд на бумагу и стал прилежно писать.
— Я говорю: здравствуйте, Василь Васильич!
— …Брак не есть наслаждение… — бормотал Розанов, скрипя пером. — Брак есть долг перед вечным…
От напряженного положения протянутая рука Меньшикова стала затекать. Опустить ее сразу было неловко, и он сделал вид, что ощупывает карандаш, лежавший на подставке.
— Странный карандашик… Таким карандашиком неудобно, я думаю, писать…
Меньшиков опустился на стул, рядом со столом Розанова, и беззаботно заговорил:
— А я сегодня тысячный фельетон написал. Ей-богу. Можете поздравить, Василь Васильич… Много написал. Были большие фельетоны и маленькие были. Да-с… Сегодня меня, впрочем, уже многие поздравляли: швейцар Никита — этакий славный чернозем! Алексей Сергеич поздравляли…
— Всякое половое чувство должно быть радостным и извечным… — бормотал, начиная новую страницу, Розанов.
— Я уж так и решил, Василь Васильич: напишу фельетон о печати! Хе-хе! Изволили читать? Вы где, на даче в этом году живете? Впрочем, я думаю, что разговор со мной отвлекает вас? Ухожу, ухожу. Люблю, знаете, с приятелем в беседе старое вспомнить… До свиданья, Василий Васильич…
Меньшиков протянул опять руку, подержал ее три минуты, потом потрогал пресс-папье и сказал одобрительно:
— Славное пресс-папье!
Старческими шагами побрел к кабинету А. Столыпина.
— Здравствуйте, Александр Аркадьич!
Меньшикову очень хотелось, чтобы Столыпин, хотя бы по случаю юбилея, пожал ему руку. Но старый, усталый мозг не знал — как это сделать?
Постояв минут десять у стола Столыпина, Меньшиков пустился на хитрость:
— А вы знаете — через три минуты будет дождь…
— Вечно ты, брат, чепуху выдумываешь, — проворчал Столыпин.
— Ей-богу. Хотите пари держать?
Простодушный Столыпин попался на эту удочку.
— Да ведь проиграешь, старая крыса?
Однако руку протянул. Меньшиков с наслаждением долго мял столыпинскую руку. Когда Столыпин вырвал ее, Меньшиков хихикнул и, довольный, сказал:
— Спасибо за то, что поздравили!
Потом Меньшиков ушел из редакции и долго бродил по улицам, подслушивая, что говорит народ о его юбилее.
Никто ничего не говорил. Только в трамвае Меньшиков увидел одного человека, читавшего ‘Новое Время’.
Подсел к нему и, хлопнув по своей статье, радостно засмеялся.
— Что вы думаете об этой штуке?
Меньшиков вышел из трамвая и долго шел без цели, бормоча про себя:
— Сам ты старый болван! Туда же — в критику пускается.
Вечером сидел у кухарки на кухне и рассказывал:
— Устал я за день от всего этого шума, поздравлений, почестей… Начиная от швейцаров — до Столыпина — все, как один человек. А Столыпин… чудак, право… Схватил руку, трясет ее, трясет, пожимает — смех, да и только! Старик тоже — увидел меня, говорит: что нужно — проси! Отведи в уголок и проси. Ей-богу, не вру! Хочешь, говорит, надбавить — надбавлю. Публика тоже… В трамваях тоже… Обсуждают статью.
Ночью он долго плакал.

Желтая журналистика

Сам он розовый, пиджак на нем серый, галстук красный, а пресса, в которой он работает, желтая. О себе он говорит всегда искренно и веско:
— Я выколачиваю денежки на бульваре, чтоб его черти побрали!
— На каком бульваре?
— Газетка наша бульварная. Не понимаю, как публика читает такую мерзость…
— А что?
— Да ведь ее, газетку эту, составляют каторжники. Вы не верите? Ей-богу! Любой сотрудник способен на шантаж, воровство, а если вы гарантируете ему безопасность, то и на убийство. Редактор мошенник.
— Ну, да!
— Без сомнения.
— Зачем же вы там работаете?
— Работа легкая. Пиши о чем хочешь, измышляй что угодно и получай денежки. Ей-богу!
Я недоверчиво спросил:
— Неужели можно измыслить что угодно?
— Уверяю вас. Ну что вы, например, хотите, чтобы было у вас завтра в газете?
Я рассмеялся.
— Напишите, что я очень люблю устриц.
— Хорошо! Устрицы — так устрицы.
На другой день я прочел, к своему удивлению, в газете, в которой работал розовый молодой человек, следующее:

АНКЕТА

Являются ли устрицы полезным блюдом?
Ввиду свирепствующей теперь эпидемии холеры мы занялись вопросом, не вредны ли в этом смысле устрицы. С этим вопросом мы и обратились к

доктору Копытову.

— Видите ли, — сказал симпатичный медик, — в сущности, устрицы являются полезным, питательным блюдом, но, конечно, неумеренное их употребление может привести к нежелательным последствиям.
Спрошенная по этому поводу популярная певица

И. О. Смяткина

сказала следующее:
— Не знаю. Я не ем устриц. Несколько раз меня хотели приучить к ним, но, увы, безнадежно.
И. О. засмеялась.
После поездки в Мариенбад И. О. очень поправилась и выглядит прекрасно.
— Ну, как за границей? — спросили мы.
Она улыбнулась.
— Да ничего.
Третьим, к кому мы обратились с интересовавшим нас вопросом, был редактор сатирического журнала г. Аверченко.
— Устрицы! — воскликнул г. Аверченко. — Я очень люблю их. Едва ли они могут быть вредными. Конечно, я говорю о свежих устрицах.
— Ну, как цензура?.. Прижимает? — спросили мы редактора.
Он усмехнулся.
— Еще как!
При встрече со мной розовый молодой человек засмеялся, пожал мне руку и спросил:
— Читали?
— Однако! Неужели вы беседовали по этому вопросу и с доктором Копытовым и с певицей Смяткиной?
— Ребенок! Доктор живет на Васильевском Острове, а дача Смяткиной в Новой Деревне. Одни извозчики стоили бы мне 2 р.
— А… как же вы?..
— Да ничего. Сам. Им же лучше. Все-таки реклама. И я свое заработал. Спасибо вам за устрицы. Хотите, еще что-нибудь сделаем?
— Нет, благодарю вас. А скажите, — спросил я, — вы с действительными происшествиями так делаете?
— Нет… Там нужно быть лично. Вы свободны сейчас?
— Да, а что?
— Тут один человечек застрелился. Я поеду взглянуть. Хотите взглянуть со мной?
Мы поехали.
Застрелившийся ‘человечек’ лежал на столе, но я интересовался не им, а розовым молодым человеком…
К нам вышла женщина средних лет, с ввалившимися глазами и смертельно бледным лицом.
— А, здравствуйте! Позвольте представиться: сотрудник петербургских газет. А это так — мой знакомый. Очень приятно! Ну, как поживаете?
Женщина вынула платок из кармана и, отвернувшись, прошептала:
— Как видите. Единственный сын был. Вся надежда. Да не выдержало молодое сердце.
— Гм… Действительно… Бывает… Записочку оставил?
— Мне… письмо ‘Дорогой маме’…
— Так, так. Можно полюбопытствовать?
— На что?
— На письмецо. Я отдам потом.
— Что-о вы! Это моя самая святая теперь вещь.
— Самая святая. Ага!
Молодой человек вынул записную книжку и отметил: ‘Самая святая, сказала нам мать’.
— Благодарю вас. Еще вопросик. Когда вы вбежали в комнату, — застали сынка в агонии или как?
Мать закрыла лицо руками.
— Мертвый уже был.
— Значит, агонии уже не застали. Экая жалость! А какая система?
— Чего?
— Револьвера.
— Не заметила я. Не до того было…
— Да, скажите, гм… вам, конечно, очень жалко покойника?
— Сына-то?
— Да, да… сына… конечно. Я это понимаю. Ну, а скажите: у вас осталось еще немного детей?
Я вскочил и схватил за руку розового молодого человека.
— Пойдем отсюда!
— Сейчас, сейчас. А позвольте полюбопытствовать, сударыня: а кухарка не видала агонии вашего сына?
— Извините… мне тяжело говорить об этом.
— А-а, спасибо. Гм… Делает вам честь.
Он положил на колено записную книжку и отметил:
‘Мать убита горем. Тяжелые воспоминания. Система неизвестна’.
— Еще вопросик: вы очень удивились в первый момент, когда застали его лежащим на полу вместо постели?
Я схватил его за руку и потащил.
В тот же вечер он повез меня в театр на премьеру пьесы, о которой ему предстояло дать рецензию… Когда мы приехали, только что кончился четвертый акт и оставался пятый.
— Посмотрим пятый? — спросил я.
— Не стоит. С кем это вы раскланялись?
— Знакомый. А что?
— Спросите его, как пьеса.
Я подошел к знакомому и вступил с ним в разговор.
Тут же, в фойе, в одном шаге от нас стал розовый молодой человек и с видом скучающего ротозея принялся рассматривать витрину с портретами актеров.
— Пьеса? Как вам сказать… Пьеса из тех, которые принято называть ‘сценичными’. Фабула бессодержательная, но автор опытен, и это его спасает. И сюжет стар. Акробаты благотворительности, об этом еще Григорович писал. Декорации хорошие, а постановка неважная… Очень интересна была в роли Евгении Баранская… Остальные так себе. Положим, по первому спектаклю нельзя судить…
Со стороны фотографической витрины до меня донесся шепот.
— Спросите, вызывали ли автора.
— А автора вызывали? — спросил я.
— Он не был в театре. Нездоров, что ли. Простуда, кажется.
Розовый молодой человек неожиданно обернулся ко мне и сказал:
— Ну, я поеду. Еще в редакцию нужно успеть. Прощайте!
На другое утро в той же самой газете, где была анкета об устрицах, я прочел рецензию о новой пьесе.
‘Еще популярный писатель Григорович касался наболевшего вопроса об ‘акробатах благотворительности’, этих фальшивых, исковерканных ложью и ханжеством людях. Ту же тему положил в основание пьесы и автор ‘Сливок общества’. Правда, сюжет не нов, но сценическая опытность и знание театральных вкусов публики спасли на этот раз произведение автора. Разыграна пьеса была, за исключением г-жи Баранской, давшей цельный искренний образ, очень, как говорится, ‘так себе’. Хотя все старались, не исключая и суфлера. Впрочем, по первому спектаклю нельзя судить… Постановка нам не понравилась. Что это сделалось с режиссером Агеевым? Спасли положение декорации, действительно прекрасные, с большим вкусом. Публика пыталась вызвать автора, но — увы, его в театре не было. Тяжелая форма гастрита приковала талантливого автора ‘Сливок’ к постели. Ах, уж этот петербургский климат!’

Коса на камень

I

Репортер Шмурыгин вышел из редакции в крайне угнетенном состоянии духа. Удручала его проборка, данная редактором за доставление несвежего материала.
Последнюю остроту редактора он находил даже пошлой.
‘Если вы думаете, что всякая дичь должна быть несвежей, то глубоко ошибаетесь. Тем более что ваши утки большей частью доморощенные’.
‘Это ты кому говоришь? — шептал, идя по улице, пасмурный репортер. — Ты говоришь, волосатый черт, представителю прессы. За это теперь отвечают’.
Потом он стал мечтать:
‘Хорошо бы, если бы этот дом моментально провалился. Эффектная вещь. Строк на сто. Или какой-нибудь автомобиль чтоб с размаху въехал в зеркальное окно кондитерской. Воображаю, как позеленел бы Абзацев. А то он всюду со своим длинным носом первый поспеет’.
С житейских событий он перешел на политические.
‘Хорошо бы депутатов ставить на драку… Потом — впечатления, интервью, показания очевидцев — рублей на сорок. Пойти разве и сказать одному правому депутату, что другой депутат назвал его идиотом. Тот ему задаст за идиота. Разве можно так оскорблять парламентского деятеля? Да что же толку! Потасовки-то я не увижу. Ну, времена! Хоть бы на самоубийство какое, самое паршивое, наскочить…’
И вслед за этой мыслью репортер вздрогнул, будто пронизанный электрической искрой.
Он увидал себя на пустынном мосту через Фонтанку, куда завели его сладостные грезы о несбыточном, и увидел не только себя, но и другого человека, свесившегося через перила моста и якобы любовавшегося гаснувшим закатом.
‘Э, — сказал самому себе Шмурыгин, — зачем бы этому фрукту торчать здесь без дела и любоваться черт знает на что? Ясно, что парень ждет удобной минуты, чтобы, — он не был бы репортером, если бы не сказал этой фразы, — чтобы покончить все расчеты с жизнью’.
У него ни на минуту не явилось мысли удержать предполагаемого утопленника от самоубийства. Человек в нем спал беспробудно. Проснулся репортер, настойчивый, любопытный, хладнокровный.
‘Может быть, черти унесут меня отсюда. Но сам я ни за что не отойду от этого моста. Покажу я им, какая у меня дичь бывает. Сам напишу, видел. Га! Восторг что такое!’
И он, как ворон у падали, стал кружиться около моста.

II

Молодой человек не замечал ничего, что делалось вокруг него.
Репортер ясно видел, как он, стоя все в той же позе, судорожно цеплялся пальцами за верхушку перил, что-то бормотал про себя и, нахмурив брови, упорно, сосредоточенно смотрел на плескавшуюся под ним влагу.
‘Тоже не легко бедняге решиться’, — проснулся на секунду в Шмурыгине человек, но репортер внутренно показал человеку кулак, и тот спрятался.
— И чего тянуть волынку, не понимаю, — сказал репертер.
Так, в томительном ожидании, с одной стороны, и бормотании с нахмуренным страдальческим взглядом на воду — с другой, прошло полчаса.
Шмурыгину так надоело нудное ожидание, что он решил помочь событиям.
Подойдя к перилам и тоже облокотись на них, Шмурыгин стал беззаботно смотреть вдаль.
Потом покосился на соседа и непринужденно сказал:
— Каков закатец-то, а?
— Чтобы черт побрал этот закатец, меня бы это вовсе не огорчило, — ответил угрюмо молодой человек.
‘Ага! Меланхолия, — подумал репортер, — тем лучше’.
— В сущности говоря, вы правы. Что такое закат? И что такое наша жизнь вообще? Так, одни страдания.
Собеседник промолчал, и это ободрило репортера.
— Так вот, вдумаешься в жизнь и приходишь к заключению: ну что в ней хорошего? Я и преклоняюсь перед теми, которые по своей воле рвут эту серую, скучную нить жизни…
— Идиотская жизнь, — поддержал молодой человек. — Я вот целый час стою здесь, и ничего мне не приходит в голову.
— То есть вы не решаетесь?
— На что?
Репортер смутился.
— Ну как вам сказать. Людей с характером очень мало. Это ведь не то, что взять да и выпить бутылку этой зловонной воды.
— Поверьте, что мне легче выпить бутылку этой зловонной воды.
— Еще бы, — сочувственно поддакнул репортер, — не в пример легче. А все-таки, если вдуматься, то какой это пустяк: шаг за перила, один миг, и тебя уже нет. Прелестно!

III

Молодой человек отодвинулся.
— Вы это о чем же?
‘Спугнул’, — подумал Шмурыгин. И смущенно продолжал:
— Я говорю насчет эпидемии самоубийств. В наше проклятое время оно имеет резон д’етр, как выражается наш передовик.
Молодой человек сочувственно закивал головой.
— Ей-богу, вы правы. Да вот взять бы хоть меня сейчас — в самую пору вниз головой с моста прыгнуть.
— И вы думаете, я буду вас отговаривать? Нет, я очень понимаю, когда нет выхода. Впрочем, простите, я вам мешаю. Может, мой разговор в такие минуты неприятен.
— О нет, не беспокойтесь, я все равно сейчас ухожу. Пойду в другое место, может, там что-нибудь выйдет.
Репортер похолодел, как труп, только что вытащенный из воды.
— Ради бога, куда же вы, разве здесь так плохо?
— А разве хорошо? Я вот уже сколько времени бесцельно трачу здесь время. Прощайте.
Репортер задрожал от ужаса.
— Ну будто вам не все равно. Поверьте, жизнь так дурна! Каждый лишний час, проведенный на этой бессердечной коре, такое мучение!.. Тем более что нигде поблизости нет ни людей, ни лодок… Колоссальное удобство.
Неизвестный нахмурился.
— Я вас не совсем понимаю. Что вы говорите? Затем, это волнение так подозрительно.
Шмурыгин покраснел и потупился.
— Послушайте! Я буду с вами откровенен… Ведь вы меня не обманете. Я прекрасно понял, что вы собираетесь топиться. Ну, хотите топиться — Христос с вами, топитесь! Идея неглупая. Но какого черта вам искать другого места? Чем здесь, спрашивается, плохо? Место пустынное, вода глубокая — прекрасно. Фюить! Как камень. А тащиться куда-то, где вас могут всегда вытащить, это, простите, даже глупо.
Молодой человек выслушал горячую речь репортера, сосредоточенно думая о чем-то другом.
— Вы знаете, я, кажется, должен быть вам очень благодарен. Но скажите откровенно, для чего вам понадобилось, чтобы я утонул именно здесь?
— Хотел лично видеть все это.
Неизвестный покачал головой.
— Жестокое, бессмысленное любопытство.
Репортер ударил себя ладонью в грудь.
— Жестокое… Бессмысленное… Ошибаетесь. Я думал, что имею дело с умным человеком. Ведь поймите, вам решительно все равно, а я, в качестве репортера, заработаю на этом деле. Вы не можете представить, в какой цене очевидцы.
Веселое выражение появилось на лице незнакомца.
— А-а… позвольте пожать вам руку. Не зная того сами, вы оказали мне большую услугу.
— Боже мой, какую?
— Вы мне дали тему для рассказа.
— Черт возьми! А… топиться? — разочарованно воскликнул Шмурыгин.
— Да с чего вы взяли, дубовая голова, что я хочу прыгнуть в воду? Просто я стоял на месте, где мне никто не мешал, и хотел выжать тему для нового фельетона. Иногда мысль совершенно не работает, а вы мне дали прекрасный сюжет. Хе-хе! Всего хорошего! Побегу писать.
Как пришибленный, поплелся репортер за фельетонистом, и в мозгу зашевелились мысли:
‘Хорошо, если бы ветром занесло сюда, на Фонтанку, какой-нибудь воздушный шар… Чтоб в лепешку шмякнулись голубчики. Или чтобы тот идущий рабочий поскользнулся, и в кармане у него разорвалась бы бомба. Жаль только, прохожих мало — жертв почти не будет’.
Человек в нем спал.

Геракл

I

На скамейке летнего сада ‘Тиволи’ сидело несколько человек…
Один из них, борец-тяжеловес Костя Махаев, тихо плакал, размазывая красным кулаком по одеревенелому лицу обильные слезы, а остальные, его товарищи, с молчаливым участием смотрели на него и шумно вздыхали.
— За что?.. — говорил Костя, как медведь качая головой. — Божже ж мой… Что я ему такого сделал? А?.. ‘Тезей! Геракл’!..
Подошел член семьи ‘братья Джакобс — партерные акробаты’. Нахмурился.
— Э… Гм… Чего он плачет?
— Обидели его, — сказал Христич, чемпион Сербии и победитель какого-то знаменитого Магомета-Оглы. — Борьбовый репортер обидел его. Вот кто.
— Выругал, что ли?
— Еще как! — оживился худой, пренесчастного вида борец Муколяйнен. — Покажи ему, Костя.
Костя безнадежно отмахнулся рукой и, опустив голову, принялся рассматривать песок под ногами с таким видом, который ясно показывал, что для Кости никогда уже не наступят светлые дни, что Костя унижен и втоптан в грязь окончательно и что праздные утешения друзей ему не помогут.
— Как же он тебя выругал?
Костя поднял налитые кровью глаза. Тезем назвал. Это он позавчера… А вчера такую штуку преподнес: ‘сибиряк, говорит, Махаев борется, как настоящий Геракл’.
— Наплюй,— посоветовал член семейства Джакобс.— Стоит обращать внимание!
— Да… наплюй. У меня мать-старушка в Красноярске. Сестра три класса окончила. Какой я ему Геракл?!
— Геракл… — задумчиво прошептал Муколяйнен. — Тезей — еще так-сяк, а Геракл, действительно.
— Да ты знаешь, что такое Геракл? — спросил осторожный победитель Магемета-Оглы.
— Черт его знает. Спрашиваю у арбитра, а он смеется. Чистое наказание!..
— А ты подойди к репортеру вечером, спроси — за что?
— И спрошу. Сегодня еще подожду, а завтра прямо подойду и спрошу.
— Тут и спрашивать нечего. Ясное дело — дать ему надо. Заткни ему глотку пятью целковыми и конец. Ясное дело — содрать человек хочет.
Костя приободрился.
— А пяти целковых довольно? Я дам и дееять, только не пиши обо мне. Я человек рабочий, а ты надо мной издеваешься. Зачем?
Он схватился за голову и простонал, вспомнив все перенесенные обиды:
— Господи! За что? Что я кому сделал?!
Лица всех были серьезны, сосредоточены. Около них искренно, неподдельно страдал живой человек, и огрубевшие сердца сжимались жалостью и болью за ближнего своего.
Был поздний вечер.
По уединенной аллее сада ходил, мечтательно глядя на небо, спортивный рецензент Заскакалов и делал вид, что ему все равно: позовет его директор чемпионата ужинать или нет?
А ему было не все равно.
Из-за кустов вылезла массивная фигура тяжеловеса Кости Махаева и приблизилась к рецензенту.
— Господин Заскакалов, — смущенно спросил Костя, покашливая и ненатурально отдуваясь. — Вы не потеряли сейчас десять рублей? Не обронили на дорожке?
— Кажется, нет. А что?
— Вот я нашел их. Вероятно, ваши. Получите…
— Да это двадцатипятирублевка!
— Ну что ж… А вы мне дайте пятнадцать рублей сдачи — так они и выйдет.
Заскакалов снисходительно улыбнулся, вынул из кошелька сдачу, бумажку сунул в жилетный карман и снова зашагал, пытливо смотря в небо.
— Так я могу быть в надежде? — прячась в кустах, крикнул застенчивый Костя.
— Будьте покойны!
Прошла ночь, наступил день. Ночь Костя проспал хорошо (первая ночь за трое суток), а утро принесло Косте ужас, мрак и отчаяние.
В газете было про него написано буквально следующее:
‘Самой интересной оказалась борьба этого древнегреческого Антиноя — Махаева с пещерным венгром Огай. В искрометной схватке сошелся Махаев, достойный, по своей внешности, резца Праксителя, и тяжелый железный венгр. Как клубок пантер, катались оба они по сцене, пока на двадцатой минуте страшный Геракл не припечатал пещерного венгра’.
Опять днем собрались в саду, на той же самой скамейке, и обсуждали создавшееся невыносимое положение…
Ясно было, что грубый, наглый репортер ведет самую циничную кампанию против безобидного Кости Махаева, и весь вопрос только в том — с какой целью?
Сначала решили, что репортера подкупили борцы другого, конкурирующего чемпионата. Потом пришли к убеждению, что у репортера есть свой человек на место Кости, и он хочет так или иначе, но выжить Костю из чемпионата.
Спорили и волновались, а Костя сидел, устремив остановившийся, страдальческий взгляд на толстый древесный ствол, и шептал бледными, искривленными обидой губами:
— Геракл… Так, так. Антиной! Дождался. ‘Достойный резца’… Ну, что ж — режь, если тебе позволят. Ешь меня с хлебом!.. Пей мою кровь, скорпиён проклятый!
Костя заплакал.
Все, свесив большие, тяжелые головы, угрюмо смотрели в землю, и только толстые, красные пальцы шевелились угрожающе, да из широких мясистых грудей вылетало хриплое, сосредоточенное дыхание…
— Антиноем назвал! — крикнул Костя и сжал рука0x08 graphic
ми голову. — Лучше бы ты меня палкой по голове треснул…
— Ты поговори с ним по душам, — посоветовал чухонец. — Чего там!
— Рассобачились они очень, — проворчал поляк Быльский. — Вчера негра назвал эбеновым деревом, на прошлой неделе про него же написал: сын Тимбукту… Спроси — трогал его негр, что ли?
— Негру хорошо, — стиснув зубы, заметил Костя,— оп по-русски не понимает. А я прекрасно понимаю, братец ты мой!..
Долго сидели, растерянные, мрачные, как звери, загнанные в угол.
Думали все: и десятипудовые тяжеловесы, и худые, изможденные жизнью, легковесы.
Жалко было товарища. И каждый сознавал, что завтра с ним может случиться то же самое.

II

Вечером Костя опять выследил спортивного рецензента и, когда тот всматривался в неразгаданное небо, заговорил с ним.
— Слушайте, — сосредоточенно сказал Костя, беря рецензента за плечо. — Это с вашей стороны нехорошо.
Рецензент поморщился.
— Что еще? Мало вам разве? — спросил он. Кровь бросилась в лицо Косте.
— А-а… ты вот как разговариваешь?! А это ты видел? Как это тебе покажется?
Вещь, относительно которой спрашивали рецензентова мнения, была большим жилистым кулаком, колеблющимся на близком от его лица расстоянии.
Рецензент с криком испуга отскочил, а Костя зловеще рассмеялся.
— Это тебе, брат, не Тезей!!
— Да, господи, — насильственно улыбнулся рецензент. — Будьте покойны!.. Постараюсь.
И они разошлись
Разошлись, не поняв друг друга. Широкая пропасть разделяла их.
Снаружи рецензент не показал виду, что особенно испугался Кости, но внутри сердце его похолодело…
Идя домой, он думал:
‘Ишь, медведь косолапый. Дал десятку и Антиноя ему мало. Чем же тебя еще назвать? Зевсом, что ли? Попробуй-ка сам написать…’
И было ему обидно, что его изящный стиль, блестящие образы и сравнения тратятся на толстых, неуклюжих людей, ползающих по ковру и не ценящих его труда. И душа болела.
Была она нежная, меланхолическая, полная радостного трепета перед красотой мира.
В глубине души рецензент Заскакалов побаивался страшного, массивного Кости Махаева и поэтому решил в сегодняшней рецензии превзойти самого себя.
После долгого обдумывания написал о Косте так:
‘Это было грандиозное зрелище… Мощный Махаев, будто сам Зевс борьбы, сошедший с Олимпа потягаться силой с человеком, нашел противника в лице бронзового сына священного Ганга, отпрыска браминов, Мохута. Ягуар Махаев с пластичными жестами Гермеса напал на терракотового противника и, конечно, — Гермес победил! Не потому ли, что Гермес лицом — Махаев, в борьбе делается легендарным Гераклом? Мы сидели и, глядя на Махаева, — думали: и такое тело не иссечь? Фидий, где ты со своим резцом?’
Вечером Заскакалов пришел в сад и, просмотрев борьбу, снова отправился в уединенную аллею, довольный собой, своим протеже Махаевым и перспективой будущего директорского ужина.

. . . . .

Быстрыми шагами приблизился к нему Махаев, протянул руку и — не успел рецензент опомниться, как уже лежал на земле, ощущая в спине и левом ухе сильную боль.
Махаев выругался, ткнул ногой лежащего рецезента и ушел. Рецензентово сердце облилось кровью.
‘А-а, — подумал он. — Дерешься?.. Хорошо-с. Я, брат, не уступлю! Не запугаешь. Тебе же хуже!.. Теперь ни слова не напишу о тебе. Будешь знать!’
На другой день появилась рецензия о борьбе, и в том месте, где она касалась борьбы Махаева с Муколяйненом, дело ограничилось очень сухими скупыми словами:
‘Второй парой боролись Махаев с Муколяйненом. После двадцатиминутной борьбы победил первый приемом ‘обратный пояс’.
Махаева чествовали.
Он сидел в пивной ‘Медведь’, раскрасневшийся, оживленный и с худоскрытым хвастовством говорил товарищам:
— Я знаю, как поступать с ихним братом. Уж вы мне поверьте! Ни деньгами, ни словами их не проймешь… А вот как дать такому в ухо — он сразу станет шелковый. Заметьте это себе, ребята!
— С башкой парняга, — похвалил искренний серб Христич и поцеловал оживленного Костю.

Специалист по военному делу

Прежний ‘военный обозреватель’ поссорился с редактором и ушел.
Он обиделся на редактора за то, что последний сказал ему:
— Какую вы написали странность: ‘Австрийцы беспрерывно стреляли в русских из блиндажей, направляя их в них’. Что значит ‘их в них’?
— Что же тут непонятного? Направляя их в них, — значит, направляя блиндажи в русских?
— Да разве блиндаж можно направлять?
— Отчего же, — пожал плечами военный обозреватель, — ведь он же подвижен. Если из него нужно прицелиться, то он поворачивается в необходимую сторону.
— Вы, значит, думаете, что из блиндажа можно выстрельнуть?
— Отчего же… конечно, кто хочет — может выстрелить, а кто не хочет — может не стрелять.
— Спасибо. Значит, по-вашему, блиндаж — нечто вроде пушки?
— Не по-моему это, а по-военному! — вспылил обозреватель. — Что вы, издеваетесь надо мной, что ли? Во всякой газете встретите фразы: ‘Русские стреляли из блиндажей’, ‘немцы стреляли из блиндажей’… Осел только не поймет, что такое блиндаж!
Редактор догадался, на кого намекает обозреватель, и обиделся.
— Не знаю, кто из нас осел. Почему же в ‘Военном Скакуне’ обозреватель пишет такую фразу: ‘немцы прятались в блиндажах’. Что ж они, значит, по-вашему, в пушках прятались, что ли?
— Почему же нет? Если орудие, скажем, восемнадцатидюймовое, а средний солдат, имея объем груди, согласно правилу воинского распорядка частей внутреннего согласования армий, которое… которое… Э, черт! Взял просто человек и залез в пушку.
— Сел в лужу наш военный обозреватель, — вступил в разговор корреспондент из Копенгагена. — Блиндаж — это нечто вроде солдатской галеты. Иностранное слово. Происходит с русинского. Блин даже. Так сказать, даже блин, и тот идет в ход. Я сам читал корреспонденцию, что немцы без блиндажа ни на шаг. Ясно — галеты. Любят, черти, покушать. Хотите, я сегодня из Копенгагена напишу об этом?
— Пожалуйста,— скривился военный обозреватель.— Если вы в военных вопросах понимаете больше меня, ведите сами военный отдел. А я вам больше не писарь.
Взял он свое пальто, шляпу, два рубля долгу из конторы и ушел.
Редактор привез нового военного обозревателя.
Все сотрудники высыпали смотреть на него. Поглядывали с тайным страхом — вдруг человек возьмет да и начнет стрелять в них. Все-таки военный обозреватель, имеющий дело с разными шрапнелями, мортирами и блиндажами.
Но новоприбывший военный обозреватель оказался на редкость милым, скромным человеком.
Улыбнулся всем, а молодому секретарю сказал даже комплимент:
— Какие у вас хорошие ботиночки!
— Да, — самодовольно согласился секретарь. — Почти новые. Второй год всего ношу.
— О чем будете писать нынче? — спросил редактор.
— Об Италии.
— Почему об Италии?
— Да давно хотелось написать. Тем более что она имеет на карте такую забавную форму.
Появилась статья военного обозревателя об Италии.
Она начиналась так:
‘Италия имеет форму сапога. Капо-спартивенто — это его носок, Капо-С. Мария — его каблук. Средняя часть подметки образуется из залива Таренто. К сожалению, мы не можем точно обрисовать верхнюю часть сапога, так как верхушка голенища сливается с материком, а ушки должны быть где-нибудь между Сицилией и Венецией. Что же касается подъема этого сапога, то…’ и т. д., и т. д.
Статья была очень оригинальная и в редакции произвела известное впечатление.
— А о чем вы нынче думаете? — спросил редактор.
— Написать о чем? Думаю написать статью о состоянии обуви во французской армии.
— Разве это такой важный вопрос?
— Обувь-то? Это — все. Обуйте солдата как следует, и он сделает чудеса.
На следующий день появилась новая статья нашего военного обозревателя.
Она начиналась словами:
‘Многим, вероятно, интересно, как обута французская армия. Обувь французов состоит из…’ и т. д., и т. д.
Эта статья оставила у всех какое-то странное впечатление узости освещения затронутого вопроса и поразила обилием специальных непонятных терминов. Впрочем, редактор утешил себя:
— Ничего не поделаешь, — специалист, А вечером спросил:
— А завтра о чем будет?
— Думаю коснуться состояния обуви в австрийской армии.
— Что вы все обувь да обувь? — нервно возразил редактор. — Напишите что-нибудь другое.
— Именно? — пугливо спросил новый обозреватель, огорченный редакторской нервностью.
— Ну… например, напишите о расположении австрийской армии…
— Слушаю-с.
На следующий день появилась статья:
‘Расположение австрийской армии’.
Начиналась так:
‘Австрийская армия расположена сейчас в виде дамского ботинка, причем левый фланг образует собой как бы носок, а правый как бы верх ботинка. N-й корпус стоит в виде высокого каблука, причем рантом его является///’ и т. д., и т. д.
Прочтя эту статью, редактор рассвирепел. Долго кричал на военного обозревателя:
— Что вы всюду тычете ваши сапоги, туфли и башмаки? Что это за военные статьи, ни одна из которых не обходится без каблука, ранта, подъема и носка? На плане расположение австрийской армии похоже на кочергу, а вы всюду хватаетесь за свой излюбленный сапог. Понимаете? Кочерга, а не сапог!
— Извините! — обиженно возразил новый обозреватель. — Я не кухарка какая-нибудь, чтобы сравнивать положение армии с кочергой.
— Но и не сапожник же, — завизжал редактор, — чтобы сравнивать армии с сапогом!
— Извините, — угрюмо прошептал новый обозреватель, — как не сапожник? Мне своей профессии стыдиться нечего. Сейчас я, конечно, приглашен вами на пост военного обозревателя, но раньше я действительно работал подмастерьем у сапожного мастера Василия Хромоногого.
И когда он, получив расчет и собрав свои вещи (пучок дратвы, две колодки и коробку вару), уходил, — в глазах его читался короткий упрек:
‘За что? Чем я хуже других?’

Секретарь из почтового ящика

I

Редакционный сторож вошел ко мне в кабинет и сказал:
— Вас там спрашивают.
— Кто спрашивает?
— Царь Эдип.
— Что ему нужно?
— С рукописью, что ли.
— Пусть подождет. Сейчас кончу, — позвоню. Тогда впустишь.
После моего звонка в кабинет действительно вошел царь Эдип.
Это был очень упитанный молодой человек с глазами навыкате, толстыми губами и горделиво откинутой назад головой. Лицо его было сплошь покрыто веснушками, а руки — рыжим пухом.
— Здравствуйте, здравствуйте! — снисходительно сказал он, усаживаясь. — Вы, конечно, помните Царя Эдипа по почтовому ящику.
— Ну, не только по почтовому ящику, — возразил я.
Он удивился.
— Как, неужели вы еще где-нибудь встречали мое имя?
— Да, встречал… Грек там был один такой, Эдип. Потом Антигона.
— Миф, — отрубил он. — А хороший я себе псевдоним выбрал? Э?
— Недурной.
— Заковыристый, а?
— Заковыристый, — согласился я.
— Забористый псевдонимчик. Вы, наверно, были удивлены, когда отвечали первый раз в почтовом ящике. Что, бишь, вы тогда ответили?
— Если не ошибаюсь так: ‘Здесь. Царю Эдипу. Написано с царственной небрежностью. Уничтожили’.
— Да, кажется, так. А второй раз написали: ‘Никакая ‘голова’, кроме вашей, быть может, не рифмуется со словом ‘солома’. Это у меня стихи такие были:

Повсюду лишь пустырь один,
Куда ни взглянет голова,
И преждевременных седин
Повсюду веет солома.

Здорово вы мне в почтовом ящике тогда ответили.
— Вы что же, — осторожно спросил я, — по поводу этого ответа и пришли со мной объясниться?!
— Нет, не по поводу этого. Я пришел к вам по поводу третьего вашего ответа. Вы тогда написали в этаком серьезном духе: ‘Оставьте навсегда сочинение стихов. По-дружески советуем заняться чем-нибудь другим…’ Чем же?
— Что чем же?
— Чем же мне заняться?
— А я почему знаю?
— Нет, — возражал он все более и более веско. — Так же нельзя. Раз вы так категорически советуете мне в одном направлении, вы должны посоветовать и в другом направлении. Согласитесь сами, что, отговорив меня от поэтических занятий, вы, так сказать, взяли на себя дальнейшую судьбу.
— Я бы, конечно, мог вам посоветовать что-нибудь в выборе вашей карьеры, но для этого я должен знать, что вы собой представляете и на что способны.
— На все, — снова отрубил он.
— Это слишком много и иногда даже опасно. Нужно быть способным на что-нибудь одно. Чем, например, вам хотелось бы заняться?
— Мне бы все-таки хотелось бы занять место, имеющее отношение к литературе.
— Ну, например?
— Я бы хотел быть секретарем вашего журнала.
— У нас есть секретарь.
— Тоже препятствие! Его можно рассчитать…
— Да как же мы его ‘рассчитаем’, если нет причины.
— Мне ли вас учить? — ухмыльнулся он. — Придеритесь, что он там какую-нибудь важную рукопись потерял, и вышибите его.
— Конечно, я бы мог устроить эту штучку, — согласился я с самым сообщническим видом. — Но кто мне поручится, что вы окажетесь лучше его?
— Да, помилуйте, я сразу поверну все вверх дном… Я…

II

В кабинет вошла служащая из конторы.
— Что вам, Анна Николаевна? — спросил я.
— Из типографии сообщают, что цензура не пропустила стихотворения с виньеткой.
— А вы зачем же посылали стихотворение? — строго спросил ее Царь Эдип. — Посылали бы одну виньетку.
— Мы раньше и посылали одну виньетку. Они и виньетку не пропустили.
Царь Эдип нервно забарабанил пальцами по столу.
— Что же мне делать со всем этим? — задумчиво прошептал он. — Гм… Ну, да ладно! Скажите, что я сам заеду, объяснюсь с Петром Васильевичем.
Конторская служащая удивленно взглянула на хлопотливого Эдипа, потом взглянула на меня и вышла.
— Кто это, Петр Васильевич?
Там… один приятель. Вся цензура от него зависит… альфа и омега. Вы у кого бумагу для журнала берете? Почем платите?
Я сказал.
— Ого! Дорого платите. Я могу доставить вам бумагу на пятнадцать процентов дешевле. Вы позволите?
Прежде чем я успел что-нибудь сказать, он снял телефонную трубку, нажал кнопку и сказал:
— Центральная? Семьдесят семь восемнадцать. Да, мерси! Это кто говорит? Вы, Эдуард Павлович? Тебя-то мне и надо. Слушай! Сколько ты можешь для меня посчитать бумаги для ‘Нового Сатирикона’? Что? Ну, высчитывай! Да… Такую же. Что? Врешь, врешь, дорого! Считай еще дешевле. Что? Ну, это другое дело. Спасибо! А? Что же ты вчера удрал так потихоньку из ‘Аквариума’? Никому ни слова, бесстыдник!.. Ага! Ну, прощай! Так мы тебе пришлем заказ.
Он повесил трубку и сказал:
— Сделано. А вы все-таки переплачивали пятнадцать процентов. В год это составляет пять тысяч рублей, в десять лет пятьдесят, а в сто — полмиллиона. Вы подумайте!
Я встал с кресла и зашагал по кабинету.

III

— Теперь вы скажите мне вот что: как у вас поставлено дело с объявлениями? Почему у вас нет банковских объявлений?
Он уже успел пересесть на мое место и делал какие-то заметки в записной книжке.
— Банки не дают объявлений в сатирические журналы.
— Вздор. Конечно, Государственный банк не даст, но частные — почему же? Например, Сибирский. Да мы это сейчас же можем устроить. У меня там есть кое-какие знакомства… Алло! Центральная? Сто двадцать один четырнадцать. Спасибо! Сибирский банк? Попросите Михаила Евграфовича. Да. Это ты? Здравствуй! Ну, как у вас в этому году дивиденд? Ага! То-то! А я к тебе за одним маленьким делом. А? Да. Пришли завтра же объявления для ‘Нового Сатирикона’. Что? Пустяки. И слушать не хочу. Ну, то-то! Да, недорого. Пятьсот рублей за страницу с тебя возьму. Что? Никаких скидок.
— Дайте ему скидку двадцать процентов, — сказал я. Он укоризненно покачал головой.
— Ох, балуете вы их… Не следовало бы. Ну, ты, там… Гроссбух. Слушаешь? Мы тебе делаем скидку в двадцать процентов. Что? Ага.
Он обернул лицо ко мне.
— Благодарит вас.
— Не стоит, — скромно возразил я, — значит, дело сделано.
Он повесил трубку.
— Сегодня не успеет прислать. Завтра утром. Ничего?
— О, помилуйте!
Он сложил руки на груди и откинулся на спинку моего кресла.
— Теперь скажите, как у вас поставлена редакционная часть?
— В каком смысле?
— Я бы хотел знать, кто у вас пишет?
— Да многие пишут.
— Так, так…
Он поднял голову и строго спросил:
— Короленко пишет?
— Нет, ща ведь он для сатирических журналов вообще не пишет.
— Это не важно. Интересное имя. Пусть даст какую-нибудь пустяковину, и то хорошо. Да вот мы сейчас пощупаем почву. Понюхаем, барышня, ‘Русское Богатство’. Что? Черт его знает, какой номер. Посмотрите, голубчик.
Я покорно взял телефонную книжку, перелистал ее и сказал:
— Четыреста сорок один одиннадцать.
— Благодарствуйте. Алло! Четыреста сорок один одиннадцать. Да. Попросите к телефону Владимира Игнатьевича.
— Галактионовича, — поправил я.
— Да, да. Хе-хе!.. Я по отчеству его никогда не называю. Алло, алло! Это кто? Ты, Володя? Хе-хе! ‘И пишет боярин всю ночь напролет, перо его местию дышит’… Бросил бы ты, брат, свою публицистику! Написал бы что-нибудь беллетристическое… Куда? Да уж это будь покоен. Пристроим. Давай мне, а я тебе авансик устрою, все как следует. Только ты, Володичка, вот что: повеселей что-нибудь закрути. Помнишь, как раньше! Мне для юмористического журнала. Что, уже написано? Семьсот строк? Что ты, милый, это много. А? Ну, да ладно! Сократить можно. Прочитаем. Ответим в Почтовом Ящике. Прощай. Анне Евграфовне и Катеньке мой привет. Фуу…
Он устало опустился в кресло.
— Как вы думаете, семьсот строк — это не много? Я, впрочем, предупредил его, что мы сокращаем.

0x08 graphic
IV

— А у вас, я вижу, большие знакомства, — заискивающе сказал я.
Эдип снисходительно улыбнулся.
— Ну, уж и большие. Кое-что, впрочем, есть. Если вам нужно, пожалуйста! Хе-хе! Эксплоатируйте. Ну, а теперь вы мне скажите: выстою я против вашего секретаря?
— Господи, может ли быть сравнение? Только вот не знаю я, как от него получше избавиться: обвинить в потере рукописи или просто придраться к его убеждениям.
Царь Эдип призадумался.
— А можно и так, — посоветовал он. — Написать ему письмо из другого журнала и предложить там место с двойным жалованьем. Он тут сейчас же и заявит о своем уходе. Мы его и выпроводим, голубчика. Скатертью дорога!
— Идея, — одобрил я. — Значит, до завтра.
— Вы мне позвоните.
— Позвонить, — пробормотал я, искоса поглядывая на него. — Это не так легко. Кстати, вы знакомы с директором телефонной сети!
— С директором? Сколько угодно! Кто же не знает Ваничку? А что нужно?
— Попросите его, пожалуйста, поскорее включить телефон наш в общую сеть. А то уж три дня, как поставили аппарат, а в сеть он еще не включен. Совершенно мы, как говорится, отрезаны от всего мира.
Царь Эдип подошел к окну, отогнул портьеру и выглянул на улицу: взял из пепельницы спичку, сломал ее, положил обратно, снова погладил спинку дивана, поставил на новое место бокал с карандашами, взял свою шляпу, провел по ней рукавом — и вдруг выбежал в переднюю.
Секретарь у нас прежний.

Человек с испорченными часами

Усевшись поудобней в кресло, он посмотрел меня и, удовлетворенный, сказал:
— Вот вы какой.
— Да, — скромно улыбнулся я.
— Давно пишете?
— Четыре года.
— Ого! А я тоже думаю: дай-ка что-нибудь напишу!
— Написали? — полюбопытствовал я.
— Написал. Принес. Хочу у вас напечатать.
— Раньше писали?
— Нет. Другим была голова занята. А нынче с делами управился, жену в имение отослал, — ну, знаете ли, скучно. Э, думаю, попробую-ка что-нибудь написать! Вот написал и притащил. Хе-хе! Почитайте новоявленного Байрона.
— Хорошо-с. Одну минуту… кончу корректуру, и тогда к вашим услугам.
Это был длинноносый немолодой человек, в черном сюртуке и с бриллиантом на худом узловатом пальце.
Он осмотрел свои ноги и, улыбнувшись, сказал:
— А приятно, когда везет.
— Кому?
— Да вот, например, вам. Пишете, зарабатываете деньги, вас читают.
— Трудно писать, — рассеянно сказал я.
— Ну, как вам сказать. Я, например, сел, и у меня как-то это сразу вышло.
Я отодвинул неоконченную корректуру и сказал:
— Где ваша рукопись?
— Вот она. Условия: пятнадцать копеек строка, А следующие вещи — по соглашению. За дебют можно подешевле.
— Ладно. Ответ через две недели.
Я бросил косой взгляд на начало лежавшей передо мной рукописи и сказал:
— Кстати, нельзя писать: ‘Солнце сияло на закате небосклона’.
— Ну, ничего, — добродушно усмехнулся он. — Исправите. Это первые шаги. Ну, я пойду. Не буду отнимать у себя и у вас драгоценное время.
Он вынул часы, взглянул на них и сказал с досадой:
— Вот анафемические! Опять стали.
— Испортились? — спросил я.
— Да, давал чинить — ничего не выходит.
— Да уж эти часовые мастера! Позвольте, я посмотрю их. Может быть, что-нибудь можно с ними сделать.
Он удивленно посмотрел на меня.
А вы и часы можете починить?
— Отчего же… Пустяки.
Я взял протянутые им часы, открыл заднюю крышку и стал внимательно разглядывать комбинацию колесиков и пружин.
— Ну-с… попробуем.
Я взял перочинный ножик и ковырнул механизм. Два колесика отскочили и упали на письменный стол.
— Ага! — удовлетворенно сказал я. — Ишь ты, подлые!
Нащупав пальцем тонкую, как паутина, спираль, я подцепил ее ногтем и, размотав, вытащил. Заодно вынул и два каких-то молоточка, соединенных дужкой.
— Ну, что? — спросил писатель, с недоумением следя за моей работой.
— Да, что ж! — пожал я плечами, выковыривая из футляра последние остатки механизма. — Часы как часы. Тут столько всякого напутано, что сам черт не поймет!
Он вскочил, бросил растерянный взгляд на выпотрошенные часы и вскричал:
— Да, вы-то сами… понимаете ли что-либо в часах?
— Как вам сказать… Скорей не понимаю, чем понимаю.
— И вы никогда не занимались часовым делом?
— Откровенно говоря, нет. Вот сейчас только… немножко.
Он заревел, собирая в опустевшие часы все свои колесики, пружины и молоточки:
— Так какого же вы дьявола, ни черта не смысля, беретесь не за свое дело?
Заревел и я:
— А вы-то тоже! Какого вы дьявола взялись за литературу, ни черта в ней не смысля? Что ж, по-вашему, починять часы труднее, чем написать хорошее литературное произведение?
Потом мы оба сразу остыли. Он засмеялся и сказал:
— Ну, черт с вами! Если эта моя вещица не подойдет, принесу другую.
— Ладно! — согласился я. — Если еще будут у вас часики, притащите и их. Может быть, мы оба в конце концов научимся.
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека