Шарль Демайи, Гонкур Жюль, Эдмон, Год: 1860

Время на прочтение: 290 минут(ы)

ШАРЛЬ ДЕМАЛЬИ.
Романъ братьевъ Гонкуръ.
(Переводъ подъ редакціей . И. Булгакова).

I.

— Статью? Ты спрашиваешь, можно ли сдлать статью изъ моей исторіи? Помилуй, да ребенокъ шести лтъ съ завязанными глазами сочинилъ бы изъ нея комедію въ стихахъ! Сцена первая: фойе Comdie-Franaise… понимаешь… домъ Мольера… Тальма… воспоминанія… монологи, тамъ, гд Цезарь говоритъ со Скапеномъ, гд Мельпомена беретъ веръ у Таліи, гд, гд… да этому конца нтъ! Перейденъ къ нескромностямъ: Провостъ и Ансельмъ, играющіе въ шашки, ingnue, требующая мороженаго, привратникъ, оказывающійся княземъ, наслдникомъ Тосканы, и мадмуазель Фиксъ, заставляющая его краснть изъ за того, что онъ самъ не разоблачилъ себя, ‘Общество выкупа плнныхъ’…
— Это еще что за общество?..
— Ты не знаешь его? Однако, это тайное общество… Угадай, кто обитаетъ въ фойе Comdie-Franaise?.. Молюски! Это ужасно! Разъ он пристали, кончено. Он васъ увлекаютъ въ сокровенность своего разговора… Положимъ, мужчина или женщина, для молюсковъ это все равно, Го, если хочешь, или мадемуазель Рикье, задтые Фраппаромъ или Бенстомъ, англійскимъ авторомъ… очень хорошо! Членъ общества прибгаетъ: извините! Я долженъ вамъ сказать одно слово… Спасенъ! говоритъ другой… И вотъ, что такое Общества выкупа плнныхъ!.. На эту тему можно сочинить строкъ пятьдесятъ… Затмъ идутъ картинки фойе.
— Потомъ?
— Потомъ, потомъ? Ты выставляешь свою жену: знаменитую актрису… Ты ее не называешь… ты говоришь только: наша Селимена… Это никого не компрометируетъ!.. Наша Селимена, играла кудрями одного великаго поэта… Тутъ иниціалъ поэта… Надо непремнно назвать поэта, иначе можно смшать его съ простымъ смертнымъ, пишущимъ стихи… Ты начинаешь діалогъ: ‘О, мой поэтъ, говоритъ Селимена, почему вы не пишете боле вашихъ восхитительныхъ комедій, которыя только вы одни умете такъ писать? За вашу роль, гд мн было бы пятнадцать лтъ, я отдала бы десять лтъ моей жизни!.. Тутъ ты можешь вставить словцо: Селимена, вы отъ этого только выиграли бы!.. Перейдемъ къ поэту. Поэтъ пообдалъ, онъ храплъ въ продолженіе часу одинъ въ лож на восемь мстъ, онъ выпилъ, и какъ выпилъ… Онъ могъ-бы написать эпическую поэму, а онъ говоритъ какъ негръ. Заставь его говорить какъ негра, публика это любитъ, это напоминаетъ ей ‘Павла и Виргинію!’ — ‘Я… пьесу?.. Я… комедію!.. работать? Дома невозможно!.. Грязно… ничего не найти… повсюду зубныя щетки… работать!.. Слишкомъ грязно!..— Но если васъ помстить въ хорошенькой, красиво убранной квартирк?— О!.. Божественно… на мебели нтъ гребенокъ… обстановка… очиненныя перья… пьесу!.. дв пьесы!.. три пьесы!.. Сколько угодно! До завтра!..— Артистка съ улыбкой жметъ руку поэта… Поэтъ точенъ какъ часы. Онъ пробуетъ кресло: въ немъ можно заснуть, даже не читая!.. Столъ, блая бумага, перья, чернила!.. ‘Еслибъ были сигары, вздыхаетъ поэтъ, тутъ былобы все для того, чтобы писать!’ Селимена посылаетъ за двумя ящиками сигаръ. Наступаетъ часъ завтрака. ‘Ахъ, — говоритъ поэтъ, — я долженъ покинуть васъ… я буду завтракать съ пріятелями… мы заболтаемся… невозможно… день пропадетъ!’ — ‘Поставьте два прибора, приказываетъ Селимена прислуг и затмъ обращается въ поэту: вы будете завтракать здсь, неправда-ли? Что вы любите?— ‘Все, кром жареной курицы и бордосскаго вина’. Вечеромъ новыя жалобы поэта: ‘послушайте, если я уйду къ себ, я приду только завтра, посл завтра только встану… и…— ‘Хотите я велю вамъ сдлать постель въ гостиной?’ — Нтъ я боюсь ночью одинъ, а вы?..
Однимъ словомъ, въ концу недли пьеса готова. Она переписана.
— Ахъ, — вдругъ восклицаетъ поэтъ, — дайте мн ленту, Бога ради, мн надо одну изъ вашихъ лентъ! Вотъ хоть эту! У меня такая привычка — связывать мои рукописи шелковой ленточкой… это глупо, но что длать!
Селимена даетъ ленту, длаетъ бантъ и поэтъ несетъ свою пьесу… другой Селимен изъ Thtre Franais!
Теперь можешь назвать это: Повсничанье мужчинъ — и дло въ шляп!
Все это говорилось въ комнат, оклеенной голубоватыми, пожелтвшими отъ дыма сигаръ, обоями. На стнахъ не было никакихъ украшеній, кром вшалки съ хрустальными розетками для шляпъ и огромной литографіи, приклеенной четырьмя облатками: она изображала процессію фигуръ съ огромными головами, направлявшихся къ Пантеону, гд Надаръ раздавалъ живымъ награды Потомства. Все украшеніе камина состояло изъ трехъ свертковъ папиросной бумаги. Большой столъ, покрытый зеленымъ сукномъ, стоялъ посреди комнаты. Восемь стульевъ вокругъ и диванъ въ углу — одни напоминали о благосостояніи дома своимъ краснорчивымъ видомъ новой мебели краснаго дерева, съ красной шелковой обивкой.

II.

Въ этой комнат, которая была конторой редакціи газеты ‘Скандалъ’, сидло пять человкъ.
У одного были блокурые волосы, небольшой лобъ, черныя брови и глаза, небольшой носъ прямой и мясистый, завитые блокурые усы, маленькій ротъ, чувственныя губы и пухлое лицо, обличавшее въ молодомъ человк наклонность къ полнот.
Другой былъ молодой человкъ лтъ тридцати четырехъ, маленькій, коренастый, съ плечами Венсенскаго охотника, съ налитыми кровью глазами, рыжей бородою и передергивающимся лицомъ, напоминавшій горбуна. Онъ имлъ видъ хищника мелкой породы.
Женскіе волосы, женскій ротъ, вздернутый носъ, мальчишескій взглядъ, паясническіе жесты, довольство жизнью — все это самому молодому придавало видъ херувима и школьника на каникулахъ.
Нсколько сдыхъ прядей, зачесанныхъ съ затылка волосъ, скрывали желтый черепъ самаго стараго. Глаза его были безцвтны и бездушны: они не глядли, а нмое лицо его скрывалось за рденькой желтоватой бородой.
Пятый ничмъ не выдлялся. Онъ былъ недуренъ собой, красивъ какъ всякій причесанный, завитой, вылощенный и вычищенный, какъ всякій, носящій бородку и лорнетъ.
Первый, небрежно одтый, съ разстегнутымъ жилетомъ, подписывалъ статью, каллиграфически переписанную, его звали Молланде.
Второго, всецло погруженнаго въ стуканье по стн большой линейкой, звали Нашетъ.
Третій, торжественно изъ бумаги длавшій птушка, назывался Кутюра.
Четвертаго, разрзавшаго спичкой новый томъ, звали Мальграсъ.
Пятый — Бурнишъ, опершись на каминъ, онъ смахивалъ мизинцемъ лвой руки блый пепелъ сигары.
Молланде, Нашетъ, Кутюра, Мальграсъ и Бурнишъ составляли редакцію ‘Скандала’. Они были его постоянные сотрудники, его оффиціальная опора, столпы, которые поддерживались еженедльно партизанами, составителями книгъ безъ работы, водевилистами безъ сотрудничества, всей этой летучей арміей малой прессы.
Эти пять человкъ, прислушивавшіеся къ бронзовому зву Парижа, жившіе за кулисами всхъ общественныхъ ступеней и въ кухн всякихъ рекламъ, знавшихъ, что причиняетъ рану мужчин или сдой волосъ женщин, эти пять человкъ работали въ ‘Скандал’ не только для того, чтобы доставить удовольствіе себ и другимъ, Ни одинъ не былъ тмъ добродушнымъ скептикомъ, изображеннымъ на виньетк маленькой газетки, которая заставляетъ плясать подъ звуки тамбурина важныхъ фигляровъ и почтенныхъ шутовъ. Они преслдовали въ своей газетк другую цль, кром денегъ: карьеру, различныя мечты и вожделнія своего тщеславія, самолюбій и темпераментовъ. Каждый изъ нихъ скрывалъ въ себ человка и цль.
Молланде, хитроумный, ядовитый, себ на ум и деликатный, не заносившійся высоко, но чуткій, съ порывами, когда представлялась въ томъ надобность, зубастый, восхитительный пародистъ, великій человкъ по части шутовской критики и цинической эстетики, этотъ Молланде, родившійся въ Париж подъ статуей Паскена, со склонностью къ ироніи и геніемъ мелкихъ статей, начитанный, почти ученый, съ огромной памятью, мечталъ бросить эту жизнь изо дня въ день, это гаерство мысли, которое такъ быстро изнашиваетъ самыхъ сильныхъ и молодыхъ. Въ глубин души этотъ литературный зубоскалъ былъ буржуа, жаждавшій почета, положенія и мщанскаго счастья. Онъ желалъ быть семьяниномъ и вкушать отъ плодовъ собственности. Онъ добивался покоя, тунеядства, мирной обезпеченности лавочника, составившаго себ состояніе и удалившагося отъ длъ.
Вся его чувственность заране расцвтала при мысли о любви подъ шумокъ, о вкусныхъ домашнихъ блюдахъ, о блаженномъ и законномъ удовлетвореніи своихъ инстинктовъ. Онъ мечталъ о томъ дн, когда, снявъ съ себя платье, закапанное чернилами, онъ пріобртетъ домъ съ зелеными ставнями, деревеньку la Поль-де-Кокъ, гд будетъ играть роль деревенскаго судьи!.. Предъ нимъ проносилось будущее во всемъ его опереточномъ величіи, и онъ забывалъ все: настоящую необезпеченную жизнь, учтенные авансы, неврные обды, отказанный кредитъ, неоплаченные долги, плохое вино и сомнительные пирожки.
Насколько грезы Молланде были мелки, и стремились къ осуществимымъ идеаламъ Горація и Жерома Патюро, настолько тщеславіе Нашетъ, погоняемое его 34-мя годами, влекло его къ случайностямъ и опасностямъ.
Однажды, владлецъ маленькой виллы въ Вогезскихъ горахъ вошелъ къ своему повренному, мэтру Нашетъ, чтобы заплатить ему издержки по одному незначащему процессу. Списокъ издержекъ показался ему нсколько великъ.
— Я пришлю его вамъ по такс, назначенной предсдателемъ суда, — сказалъ Нашетъ.
Онъ прислалъ и счетъ былъ заплаченъ. По какому-то длу помщикъ былъ отозванъ въ Эпиналь и, говоря съ предсдателемъ суда, близкимъ его семейству, вспомнилъ:
— Однако вы меня пощипали прошлую недлю!
— По какому длу?— спросилъ предсдатель.
— Робино и Вердюро.
— У насъ не было этого дла.
— Но, господинъ предсдатель, у меня есть ваша подпись! Мн ее представилъ Нашетъ, мой повренный.
— Нашетъ? Вотъ уже мсяцъ какъ я не оцнивалъ ни одного его дла… Пришлите мн пожалуйста вашъ списокъ издержекъ.
По полученіи списка предсдатель Дюпере попросилъ Нашетъ въ свой кабинетъ.
— Милостивый государь, — сказалъ онъ, показывая ему счетъ, — вы знаете, куда это ведетъ?.. Я не пошлю васъ туда, но вы дадите мн слово, что продадите вашу контору въ шесть недль.
Нашеть поклонился, вышелъ и не думалъ продавать. Въ концу шести недль Дюпере напомнилъ ему объ его общаніи, Нашетъ сталъ ему говорить о ликвидаціи длъ, о вознагражденіи кліентовъ и кончилъ тмъ, что сталъ просить отсрочки еще на шесть недль. Дюпере далъ ему отсрочку. По выход изъ суда, Нашета видли на прогулк съ Ганьеромъ, первымъ клеркомъ адвоката Ланглуа, это былъ человкъ работавшій какъ лошадь, какіе до сихъ поръ попадаются въ провинціальныхъ конторахъ, безъ гроша въ карман, отчаявшійся когда-либо пріобрсть нотаріальную контору, и осужденный оставаться первымъ клеркомъ на вчныя времена. По истеченіи шести недль, Дюпере, видя, что Нашетъ не продаетъ, началъ ему угрожать, Нашетъ отвчалъ, что онъ не продастъ, такъ какъ предсдатель не иметъ доказательствъ, и на этомъ раскланялся. Дюпере позвонилъ, веллъ принести изъ канцеляріи дло Нашета, но его не оказалось, Дюпере возбудилъ преслдованіе, но его пришлось прекратить за неимніемъ уликъ. Нашетъ сохранилъ свою контору. Нсколько времени спустя Ганьеръ купилъ контору своего патрона. Весь Эпиналь говорилъ по секрету, что Ганьеръ получилъ 30.000 франковъ отъ Нашета за уничтоженіе знаменитаго списка издержекъ.
Нсколько мсяцевъ спустя толки въ обществ, шумъ, вызванный этимъ дломъ и раззореніе его опуствшей конторы, заставили Нашета удалиться изъ этой мстности. Онъ исчезъ, бросивъ свою жену, дочь толстаго сосдняго фермера, беременной, все ея богатство заключалось въ маленькомъ домик съ 1.200 франковъ аренды, который онъ не усплъ продать.
Но скандаломъ процесса и побгомъ мужа дло не ограничилось, къ удовольствію злыхъ языковъ провинціальнаго городка, вс смялись надъ забавными выходками этой крестьянки, воображавшей себя дамой, которая принимала визиты посл родовъ, лежа, въ шляпк изъ Парижа! Сынъ адвоката Нашета, едва ставши мужчиной, съ первымъ пушкомъ молодости, кое-какъ дотянувъ до конца ученье въ коллеж Нёшато, бжалъ изъ родного города, гд надъ нимъ тяготло прошлое его отца, преслдуемый, какъ онъ думалъ, ненавистью магистратуры, гд ему мшали его имя и его мать! Оскорбленный, уязвленный съ дтства, преслдуемый злопамятствомъ и вчными насмшками надъ посл родовой шляпкой его матери, что боле всего приводило его въ бшенство, онъ бжалъ въ Парижъ, унося въ себ месть Коріолана.
Въ Париж онъ отыскалъ Ганьера. Ганьеръ, участвовавшій въ какой-то ростовщической афер, разстроенный правосудіемъ, угрожаемый крестьянами, которыхъ онъ раззорилъ и, наконецъ, невыгодно продавшій свое дло, открылъ на набережной Grands-Augustins книжную лавченку, куда вложилъ послдніе шесть или семь тысячъ франковъ, спасенныхъ отъ раззоренія. Нашетъ поступилъ въ Ганьеру приказчикомъ на 25 франковъ въ мсяцъ съ квартирой и столомъ. Приходя съ улицы Guri il-Boisseau, онъ отдыхалъ и жадно проглатывалъ библіотеку своего патрона, пичкая себя безнравственными романами и порнографическими книжками, которыя тайкомъ продавалъ Ганьеръ.
Онъ жилъ одинъ, угрюмый, хмурый, забившись въ своемъ углу и пугаясь самого себя, когда онъ чувствовалъ несоразмрность своихъ желаній и силъ, и спасаясь, какъ онъ называлъ, отъ искушенія, отъ жажды роскоши, колясокъ, женщинъ, словомъ, всего, что составляетъ парижскую жизнь. Наконецъ, однажды, онъ окунулся во вс удовольствія и сталъ проводить въ нихъ каждую ночь. Онъ принялся за ремесло танцора въ Шато-Ружъ и Валентино, танцуя съ восьми до одиннадцати часовъ вечера за порцію говядины и литръ вина. Случайно онъ встртился со своимъ землякомъ молодымъ рисовальщикомъ Жиру. Жиру повелъ его въ свою мастерскую, посмялся надъ нимъ и надъ его лавкой, посвятилъ его въ свое ремесло и, пораженный его остроуміемъ, уговорилъ писать. Жиру поставлялъ иллюстраціи одному крупному издателю. Представленный Жиру, Нашетъ получилъ отъ издателя порученіе составить нсколько рекламъ. Рекламы Нашета ‘подошли’ издателю и онъ поставилъ его во глав обширной отрасли своего учрежденія рекламъ, объявленій въ журналахъ, всего, что длаетъ успхъ. Монеты въ двадцать, двадцать пять и даже въ сто франновъ начали сыпаться въ карманъ бывшаго приказчика книжной лавочки. Нашетъ, по своему ремеслу шефа клаки, поставленный въ соприкосновеніе съ людьми и ихъ самолюбіями, которыхъ онъ былъ обязанъ рекомендовать публик долго пописывалъ въ разныхъ маленькихъ мертворожденныхъ листкахъ, потомъ втерся въ ‘Скандалъ’, гд цлый рядъ его статеекъ, дкихъ и остроумныхъ, заставилъ тотчасъ же оцнить его.
Живой, нервный, самоувренный умъ этого молодца быстро освоился съ этой шумной жизнью, съ этимъ звяканьемъ особаго жаргона, съ этимъ міромъ, гд всякое вранье со свободой кокотки и съ видомъ благодушнаго распутства прогуливается отъ одного въ другому на крыльяхъ насмшки, уподобляясь ласкамъ того хищнаго животнаго, которое лижется до крови. Разъ набивъ руку, увлекаемый своей натурой, Нашетъ дошелъ до крайностей, развернулся въ шуткахъ и задвалъ всхъ и каждаго, какъ бы желая испробовать всю глубину его чувствительности и терпнія, узнать сильнаго и осдлать слабйшаго. Изъ подъ этой грубости вранья устнаго или письменнаго пробивались порывы и выходки характера неспокойнаго, недовольнаго, грусть, тысячи задваній щепетильности и капризы, требованія и прихоти куртизанки. Раздражавшійся малйшимъ препятствіемъ, выходившій изъ себя отъ самыхъ обыденныхъ житейскихъ неудачъ, приходившій въ ярость на трактирныхъ гарсоновъ, на людей, на извощичьихъ лошадей, грозившій кулакомъ небу и земл, Богу и своему портье, Нашетъ былъ однимъ изъ тхъ несчастныхъ, которые жадно бросаются на все, не находя ни въ чемъ удовлетворенія. Передъ каждой мечтой, которой онъ достигалъ, на каждой ступени, на которую поднималось его честолюбіе, онъ останавливался только для того, чтобы пожалть о своихъ усиліяхъ, унизить и затоптать свою побду, какъ поступаютъ дти, которые скутъ свою игрушку за то, что, распотрошивъ ее, они не нашли въ ней ничего. Склонный къ разочарованію, какъ вс порывистыя безпорядочныя, непослдовательныя натуры, Нашетъ не умлъ создать серьезнаго произведенія, которое требуетъ отъ писателя строгости и вры въ себя, постоянства религіи и надеждъ. Опьяненный своими дебютами въ ‘Скандал’, Нашетъ отдалъ заразъ вс свои эффекты, вс свои силы.
Опустошивъ до конца классическіе этюды, эту обтованную землю, гд вс Антеи современнаго фельетона черпаютъ свои силы и воображеніе, Нашетъ началъ грызть ногти передъ листомъ блой бумаги. Онъ посщалъ кафе, кабачки, пивныя, подозрительныя мста парижскаго дебоша, раздражая, подзадоривая свой мозгъ, стараясь разогрть свое вдохновеніе гамомъ словъ, парадоксами, всяческими насиліями ироніи.
Все говорило въ этомъ человк о неутолимой и яростной жажд шумныхъ, гордыхъ, выставленныхъ на показъ наслажденій, какъ т амуры, торчащіе на окн какого нибудь ресторана на Итальянскомъ бульвар, тхъ наслажденій тщеславіемъ и авансценой, для которыхъ повреннымъ является общественное любопытство, трубой хроника, честолюбіемъ униженіе партера. Нашетъ жадно бросался на эти удовольствія и вызывающе обращался въ своему родному городку, посылая отдаленнымъ отголоскамъ насмшки прошлаго то любезное письмо знаменитаго критика, то приглашеніе на балъ къ банкиру, то свою остроту, иллюстрированную знаменитымъ каррикатуристомъ и напечатанную въ какомъ нибудь журнал. И когда парижане, читая свою газету въ своихъ постеляхъ, спрашивали себя, чего это такъ сердится маленькій P&egrave,re Duch&egrave,ne, Нашетъ въ мечтахъ видлъ свою знаменитую особу входящимъ въ подпрефектуру, его встрчали поклонами, онъ не кланялся никому, онъ обдалъ у подпрефекта, вечеромъ на бал у г-жи Гранпре, — онъ бывалъ на балахъ у г-жи Гранпре!— онъ ни на кого не обращалъ вниманія и сухо отвчалъ г-ж Гранпре:
— Я не танцую.
А когда мадемуазель Гранпре поэтически описывала ему мсяцъ май, онъ отвчалъ, поправляя галстухъ:
— Май мсяцъ? Я обожаю его, сударыня, въ Париж: вечеромъ становится такъ свтло, что можно различить личики гризетокъ, выходящихъ изъ магазиновъ…
Кутюра, ребенокъ, школьникъ, пустозвонъ, длатель мыльныхъ пузырей, вытаскивавшій стулья изъ-подъ людей, этотъ Кутюра, съ виду такой взбалмошный, невинный, чуждавшійся всякихъ заднихъ мыслей, обладалъ желзной волей, холодной, глухой, страшной, какъ тотъ парламентъ, который желаетъ сдлаться третьимъ сословіемъ, или какъ та секта, которая желаетъ быть религіей. Наблюдательность была его самой выдающейся чертой, благодаря ей онъ съ дтства видлъ все сквозь наружную оболочку. Онъ съ любопытствомъ относился ко всему, что человкъ въ общежитіи скрываетъ, и открывалъ у каждаго, съ врностью второго зрнія, его тайну, недостатокъ, дурные инстинкты, дурной поступокъ, употребляя свои открытія, чтобы войти въ довріе, и пользуясь вынужденными признаніями, чтобы держать людей въ рукахъ, стараясь, впрочемъ, никогда не доводить дло до крайностей. Часто, болтая съ женщинами, онъ умлъ ихъ заставить говорить и находилъ въ нихъ самую лучшую полицію, тмъ боле, что он этого и не подозрвали. Отлично владющій собой, умющій заглушать свои симпатіи и антипатіи, подавлять свои порывы, равнодушный къ людямъ, какъ къ пшкамъ, ловкій въ эксплоатированіи каждаго въ свою пользу, въ чаду литературной полемики готовый всегда пожертвовать местью для мирнаго договора, добрымъ словомъ для друга, и своимъ тщеславіемъ для своего будущаго, Кутюра имлъ мало друзей, но онъ съумлъ ихъ сдлать вполн преданными, помогая имъ, смотря по надобности, своимъ перомъ, своей смтливостью и шпагой.
Обладая въ совершенств опытностью малой прессы, ея тактомъ и изворотливостью, наукой оттнковъ въ значеніи словъ, умя сдлать изъ рекламы сатиру, и такъ похвалить нападая, что авторъ былъ польщенъ такими нападками, онъ имлъ достаточно хладнокровія, чтобы дать отраву и ранить до крови только людей, стоявшихъ ему поперекъ дороги. Всегда прикрываясь шаржемъ, обезоруживая зависть, Кутюра, казалось, придавалъ своимъ произведеніямъ цну импровизированной насмшки, предоставляя новичкамъ усердствовать и увлекать, самъ умлъ остановиться въ разгар полнаго успха, съ рдкой способностью управляя своимъ талантомъ и вдохновеніемъ, всего остроумне онъ бывалъ въ плохихъ номерахъ лтомъ, когда воды и морскія купанья длаютъ Парижъ такимъ пустымъ, и маленькіе листки такими скучными.
Этотъ человкъ съ тайной радостью и смясь про себя, умлъ прятать свое лицо и надвать маску и такъ тонко лицемрить, что другіе считали его ни во-что, онъ любилъ втравливать Нашета въ удовольствія и утомлять его въ оргіяхъ, гд разыгрывался его темпераментъ, и откуда Нашетъ выходилъ съ тяжелой и пустой головой и сухимъ горломъ, и находить на другой день въ газет свою месть, подписанные Нашетомъ свои удары, свои нескромности, проскользнувшія у него какъ будто подъ вліяніемъ вина. Кутюра находилъ удовольствіе считаться какъ бы эксплоатируемымъ Нашетомъ, тогда какъ онъ имъ вертлъ по своей вол и прикрывался имъ въ тхъ случаяхъ, когда не хотлъ выставлять своего имени.
Посредствомъ женщинъ, которыхъ онъ ласкалъ, играя въ серьезную съ одними, забавляя другихъ, умя пріобрсти себ повсюду пріятелей, онъ проникъ въ міръ лоретокъ, вращаясь въ ихъ кругу, онъ сблизился съ банкирами, съ богатыми иностранцами, зналъ вс ихъ отношенія, находился въ сердц этой Капуи, гд только милліонеръ — человкъ, гд золото опьяняетъ, длаетъ авантюристовъ и заставляетъ поддаваться случайностямъ.
Кутюра спасался отъ нкотораго неуваженія, какое даетъ привычка къ этому міру, посщеніемъ другого міра, честной буржуазіи, куда ему также удалось втереться, и гд онъ игралъ роль салоннаго кавалера.
Этотъ молодой человкъ однимъ прыжкомъ втирался въ вашу интимность, на завтра онъ уже былъ съ вами на ты, и все это съ такимъ увлеченіемъ, такъ мило и такъ непослдовательно, что вы относились къ нему снисходительно. Задвалъ ли онъ васъ? Онъ забгалъ впередъ, смялся надъ собой и афишировалъ вашу дружбу. Неутомимый, вертвшійся тутъ и тамъ, онъ заводилъ новыя знакомства, разжигалъ рекламу, не брезгалъ ничмъ, пользовался всевозможными средствами, бывалъ на раутахъ и на всхъ балахъ въ Chausse d’Antin, встрчалъ зиму, встрчалъ лто, показывался даже тамъ, гд надо прятаться, всегда тутъ какъ тутъ, на проход другихъ, которые его окликали, узнавали, кланялись ему и указывали на него, Кутюра разршилъ невозможную проблему быть европейскимъ человкомъ въ Париж.
Вс эти способности, вс эти происки Кутюра клонились въ одному: онъ мечталъ завести большую газету.
Большая газета, воображаемая Кутюра, была послднимъ словомъ, высшимъ развитіемъ маленькой газеты. Увеличивъ ея форматъ, учетверивъ рекламы, сдлавъ ежедневной и вечерней газетой, помщая на первой страниц безпристрастное резюме политическихъ новостей и краткій обзоръ утреннихъ газетъ, а на послдней, — подробный биржевой курсъ, освдомленный и сообщающій о всемъ, Кутюра избавлялъ свою большую-маленькую газету отъ различныхъ ученыхъ, земледльческихъ, полемическихъ, экономическихъ статей, и наполнялъ ее парижскими извстіями полне, пикантне, остроумне и нове, чмъ вс настоящіе и прошлые встники, затмъ, предполагались политическія извстія изъ Лондона и изъ всхъ столицъ, чередующіяся съ новостями свтскими, клубными, изъ мастерскихъ художниковъ, театральными, біографическими, психологическими, словомъ, собраніемъ извстій почти со всхъ частей свта.
Эту газету, разсчитанную на обширную публику, на всю ту публику, которая въ газетахъ оставляетъ безъ вниманія серьезныя статьи или читаетъ ихъ, чтобъ чмъ нибудь наверстать свои подписныя деньги, по прошествіи нсколькихъ лтъ, когда она сдлалась бы важной газетой эпохи, Кутюра намревался предложить правительству.
Если бы власть досталась какой-нибудь революціи, Кутюра сорвалъ бы маску, придалъ бы газет опредленный колоритъ и съ помощью ея занялъ бы какое нибудь высокое политическое или финансовое положеніе. Въ продолженіе двухъ лтъ Кутюра работалъ какъ кротъ. Деньги и лица, дающія деньги на предпріятіе, были готовы, нсколько писателей, необходимыхъ для газеты — испытаны. Онъ завелъ корреспонденцію со всей Европой. Англійскіе лорды общали ему сообщать политическія тайны. Онъ напоилъ до пьяна трехъ нмецкихъ дипломатовъ, которые не побрезговали злословить по французски. Актрисы, приглашенныя въ Петербургъ, должны были вывдать для него все о Россіи. Великолпные итальянскіе сеньоры обязались поставлять ему статьи объ итальянскомъ обществ и театрахъ. И все это гнздилось въ этомъ человк подъ видомъ шутки, каламбура, фарса, паясничества, гаерства и ребячества.
Мальграсъ, дядя Мальграсъ, какъ его звали, билъ человкъ лтъ сорока пяти, только и говорившій что о своей жен, его единственной любви, умершей очень молодой, и о дтяхъ, оставленныхъ ею, его единственныхъ друзьяхъ. Онъ болталъ о святости домашняго очага, о родительскихъ обязанностяхъ, о фамильной чести, о счастьи воспитывать этихъ маленькихъ созданій въ уваженіи и любви къ виновнику ихъ существованія, развивая ихъ добрые инстинкты и первые проблески совсти. Его медоточивое и слащавое краснорчіе походило на рчь Робеспьера пропущенную черезъ святую воду. На его язык постоянно вертлись слова: долгъ человка, соціальныя обязанности, теорія самопожертвованія, нравственное достоинство, — и все это холоднымъ тономъ, медленно и плавно, голосомъ ровнымъ и безъ тэмбра, который, казалось, исходилъ изъ деревяннаго нёба. Когда мораль дяди Мальграса спускалась съ неба на землю, онъ оплакивалъ легкость нравовъ, и суетность жизни своихъ компаньоновъ по газет. Мальграсъ прямо говорилъ о вещахъ, называя порокъ своимъ именемъ, и доходя до цинизма отцовъ церкви, но всегда ровнымъ голосомъ, не сердясь и не волнуясь. Въ его сладкихъ манерахъ и приторной вжливости проглядывало презрніе квакера, попавшаго въ шайку хвастуновъ. Довольный судьбой, счастливый въ своей посредственности, строгій къ себ и другимъ, онъ иногда смялся при разсказахъ о различныхъ несчастіяхъ, это былъ странный смхъ, внутренній, нервный, безшумный, который вмст съ однообразнымъ и точно мертвымъ голосомъ наводилъ почти ужасъ.
Кутюра, близко изучившій Мальграса и съ любознательностью физіолога отыскивавшій Эпиктета въ каторжник, или цломудріе въ актрис, Кутюра находилъ въ этомъ тартюфств дьявольскую подкладку, какую г-нъ де-Мэстръ приписываетъ французской революціи. По его мннію, дяда Мальграсъ въ качеств журналиста и человка былъ рдкостью, однимъ изъ феноменовъ, драгоцнныхъ для науки, которую они освщаютъ, сбивая ее съ толка, если врить Кутюра, Мальграсъ любилъ зло за зло. Кутюра объяснялъ это разочарованіими жизни, его годами и сознаніемъ своего возраста, неудачами тщеславія, заботами о приближающейся необезпеченной старости, подавленными скрытыми страстями, разнузданностью его воображенія, нестерпимой робостью передъ женщиной, хроническимъ катарромъ желудка, который запрещалъ ему малйшее излишество въ пить и въ д, словомъ, всевозможными бдами, сдлавшими изъ него нчто среднее между желчной старой двой и желчнымъ писателемъ.
Что касается Бурниша — это былъ человкъ, способный сдлать изъ газеты все что угодно. Не было статьи, не было работы, какой бы онъ не былъ способенъ сдлать. Онъ перескакивалъ отъ тартинокъ на водахъ въ Эмс къ разбору стиховъ, отъ отчета о скачкахъ въ Булонскомъ лсу въ отчету объ аукціонахъ въ отел Друо, отъ біографіи только что гильотинированнаго въ ‘утк’ въ пользу тста Обриль. Сочиняя все, что угодно, пристегиваясь въ чужимъ идеямъ, вращаясь во всевозможныхъ мірахъ, онъ въ конц концовъ потерялъ способность сознавать свое собственное ‘я’. Бурнишъ превратился въ какой то потокъ метафоръ и забавныхъ подражаній, которыя въ его разговор такъ и сыпались, точно шутки раешника на деревенской ярмарк. Бурнишъ наивный, добродтельный и легковрный, несмотря на свое ремесло, почти женатый, — такъ какъ у него была любовница, готовившаяся быть матерью, — служилъ предметомъ постоянныхъ насмшекъ интимнаго кружка ‘Скандала’. Его мистифицировали, безжалостно подтрунивали надъ нимъ, такъ что онъ скоро выучился лягаться, какъ оселъ въ басн. Потомъ, оглядвшись, онъ увидлъ столько людей, всячески оскорбляемыхъ, что его достоинство утшилось сознаніемъ униженія своего ближняго, такъ что при каждомъ щелчк, дававшемся кому нибудь ‘Скандаломъ’, Бурнишъ гордо преисполнялся уваженіемъ къ себ.

III.

Мелкая пресса была тогда силой. Она стала однимъ изъ тхъ способовъ владычества, какіе внезапно выдвигаются на сцену перемной нравовъ націи. Она создавала карьеру, положеніе, вліяніе, имена, людей, — и почти великихъ людей. Народившаяся въ дух роялистовъ Ривароля, Шансене, Шамфора, она сперва совсмъ не имла успха. ‘Скандальная хроника’, маленькій журналецъ 1789 года, привела своихъ издателей къ банкротству, изгнанію, самоубійству, эшафоту. Ихъ наслдники во времена Директоріи, редакторы ‘Th’ и ‘Journal des Dix-huit’ не были счастливе. Восемнадцатый фруктидоръ сослалъ въ Каейну французскую юмористику. Только во времена Реставраціи и при іюльскомъ королевств мелкая пресса начала выходить на дорогу, но это была еще проселочная дорога. Тмъ, кто попадалъ на нее, надо было многое: счастье, обстоятельства, умъ, презрніе къ предразсудкамъ вка, и все это для того, чтобы достигнуть анонимной извстности. Мелкая пресса того времени, невыходившая изъ предловъ кафе, публичныхъ заведеній, кабинетовъ для чтенія, довольствовавшаяся только своимъ кругомъ, не распространялась въ публик. Она не проникала вмст съ ‘Constitutionel’ въ крутъ буржуа, игнорировалась въ семьяхъ, исключена была изъ домашняго очага. Ничего не прибавляя къ литературной личности своихъ сотрудниковъ, она не могла и обогатить ихъ: въ самыхъ ловкихъ рукахъ подписка достигала отъ 800 до 1.200 подписчиковъ. Но въ 1852 году, общественная мысль, внезапно лишенная своихъ ежедневныхъ волненій, столькихъ зрлищъ и полей битвы, гд боролись гнвъ и восторги, осужденная на молчаливое спокойствіе посл шумныхъ боевъ мысли, краснорчія, самолюбій, посл стычекъ политическихъ, литературныхъ и артистическихъ партій, собраній и кружковъ, общественная мысль томилась бездйствіемъ. Эта мысль, для которой вся жизнь заключается въ лихорадк, и которая постоянно нуждается, какъ любовница, въ ласк и заботахъ о себ, которая въ промежуткахъ между революціями, въ антрактахъ между парламентскими дебатами, спорами изъ-за школъ, столкновеніями церковными, вопросами европейскаго равновсія, ищетъ себ пищу во всемъ и хватается за акробатство, сплетничанье, за сенсаціонные процессы, за вертящіеся столы, эта мысль Франціи въ одинъ прекрасный день прицпилась къ хвосту собаки Алкивіада! При побд людей и вещей новой власти, воспрещавшей общественному мннію заноситься въ выси и въ область грозъ, все общественное мнніе превратилось въ любопытство. Все вниманіе общества сосредоточилось на сплетняхъ, злословіи, клевет, жажд сальныхъ анекдотовъ, униженіи личности, рабской борьб зависти — однимъ словомъ, на всемъ, что ослабляетъ честь каждаго въ сознаніи всхъ. При такихъ условіяхъ мелкая пресса удивительно поддерживалась и поощрялась сообщничествомъ публики. Она мстила ея богамъ, освобождала отъ ея восторговъ. Эти безпардонныя насмшки сопровождали малйшее торжество, точно брань античнаго раба, эти ‘Облака’ бичевали успхъ всякаго дла или имени, эта еженедльная пытка таланта, труда, завоеваннаго счастья, законной гордости, это побиваніе камнями слишкомъ продолжительныхъ популярностей, какъ поступаютъ съ стариками у океанійскихъ племенъ, эта схватка самолюбій лакомили Парижъ радостями Рима и Аинъ, прелестями остракизма и цирка. Мелкая пресса льстила и щекотала этимъ одну изъ самыхъ низменныхъ страстей мелкой буржуазіи. Она поощряла нетерпимость къ неравенству личностей передъ интеллигенціей и репутаціей, давала оружіе ея злоб скрытой, но живучей и глубокой противъ прівилегій мысли. Она утшала зависть и подкрпляла ея инстинкты и предразсудки противъ новой аристократіи, въ обществахъ безъ кастъ, противъ аристократіи литературы.
Новые элементы, вошедшіе въ литературный міръ за послднія деслть лтъ, только помогали процвтанію малой прессы. Новая порода умовъ безъ предковъ, безъ всякаго запаса, безъ отечества, свободныхъ отъ всякихъ традицій, появилась въ рекламахъ и гласности. Изображенная въ прекрасной книг: ‘Путешествіе вокругъ монеты въ сто су’ однимъ изъ своихъ-же, эта богема, погоняемая нуждой, глядла на искусство не такъ, какъ предыдущее поколніе, люди тридцатыхъ годовъ, изъ которыхъ почти вс, и лучшіе изъ нихъ принадлежали въ достаточной буржуазіи: современная богема въ мечты честолюбія внесла нужды жизни, ея потребности задушили ея врованія. Осужденная на бдствованіе пониженіемъ литературной платы, богема роковымъ образомъ кинулась въ малую прессу, которая нашла въ ней совершенно готовую армію, голодную, оборванную, дйствующую изъ-за хлба. Желчность, голодъ, досада, встрча съ успхомъ, который проходилъ мимо, не замчая ихъ, любовницы безъ косынки, очагъ безъ огня, книга, не находящая издателя, перенесеніе всего въ ломбардъ, угрожающіе долги, придавали богем страшную ненависть пролетарія, и въ движеніи, которое бросило ее къ ‘Скандалу’, было нчто похожее на штурмъ общества и какъ бы эхо отъ крика 16-го апрля 1848-го года: ‘долой перчатки’!
Все такимъ образомъ благопріятствовало успху мелкой прессы, она стала тмъ, чмъ хотла быть, — успхомъ людей, модой, правительствомъ, хорошей аферой. Ее выкрикивали на бульварахъ, разбирали въ кафе, цитировали женщины, читали въ провинціи. Дохода съ ея объявленій хватало на то, чтобы сдлать ея редакторовъ жирными какъ каплуны, нашпигованные луидорами. Передъ ними все дрожало: авторъ за свою книгу, музыкантъ за свою оперу, художникъ за картину, скульпторъ за свой мраморъ, издатель за свое объявленіе, водевилистъ за свое остроуміе, театръ за сборъ, актриса за свою молодость, разбогатвшій за свой покой, кокотка за свои доходы…
Въ этомъ владычеств мелкой прессы было нчто худшее чмъ ея тиранія, оно причинило гораздо большее несчастіе высшаго порядка, гораздо худшія и боле продолжительныя послдствіи. Литературное движеніе 1830 года во Франціи создало большую публику. Оно научило отечество Буало и Вольтера, развивая вкусъ и геній, переводя Шекспира и Пиндара, жить въ мір поэзіи, лиризма и фантазіи, сдлало его аудиторіей и своимъ соучастникомъ въ свободной фантазіи и прекрасныхъ порывахъ идеи.
Мелкая пресса понизила этотъ интеллектуальный уровень. Она понизила публику. Она понизила читающій міръ, даже самую литературу, выражая улыбкой Прюдома одобреніе вкусамъ Франціи.

IV.

Мальграсъ завладлъ разговоромъ. Онъ утопалъ въ многословіи, которое было его потребностью. Онъ говорилъ объ общей посредственности, о второстепенныхъ талантахъ дня, о дурной нравственности современныхъ произведеній.
— Не логично-ли это вполн, не есть-ли это нчто неизбжно роковое, Бурнишъ, — одинъ только Бурнишъ обладалъ терпніемъ слушать Мальграса, который избиралъ его постоянной жертвой своего краснорчія — да, не фатально ли, что ослабленіе существенныхъ истинъ и нравственнаго порядка, упадокъ здравомыслія, и забвеніе принциповъ влечетъ за собой ослабленіе, скажу больше, гибель дара творчества, фантазіи? А когда злоупотребленіе парадоксами, Бурнишъ, и то, что я называю недостаткомъ уваженія къ интеллигенціи, вкореняется въ сердц поколнія, каждый разъ, какъ въ обществ благоговніе къ идеямъ, контролируемымъ разсудкомъ и поддерживаемымъ традиціями…
— Очень ты былъ пьянъ вчера, дядя Мальграсъ? — прервалъ его Кутюра.
— Господинъ Кутюра, — отвчалъ Мальграсъ съ достоинствомъ, — я вамъ не давалъ никакого права обращаться ко мн на ты… У меня нтъ привычки пить.
— Я съ тобой говорю на ты… съ уваженіемъ, во-первыхъ, а потомъ, что ты надодаешь намъ со своими скучинми идеями… точно жилы тянешь, право! Бурнишъ даже посинлъ, слушая тебя!
— Правда!.. Бурнишъ!.. Бурнишъ! Ему сейчасъ сдлается дурно.
И Нашетъ насильно далъ понюхать Бурнишу коробку съ срными спичками.
— Бурнишъ, — продолжалъ Кутюра, — я запрещаю теб слушать Мальграса! Онъ теб вс уши прожужжитъ своимъ высокимъ слогомъ, несчастный!
— Вы все шутите, господинъ Кутюра, — сказалъ Мальграсъ,— но о чемъ я говорилъ, однако…
— Темно!.. Совсмъ темно, дядя Мальграсъ! — сказалъ Кутюра, опуская штору у окна, такъ что въ комнат стало совершенно темно.
— Когда вы не будете боле молоды…
— Освтимъ разсужденіе.
И Кутюра поднялъ штору.
— Ты не выносимъ, Кутюра, со своей шторой!— сказалъ Молланде, — дай-же мн читать!
— Что ты читаешь?
— Четвертое изданіе книги Бюргарда.
— Знаемъ мы эти четвертыя изданія, — проговорилъ Нашетъ, — вс деньги, вырученныя отъ перваго изданія, идутъ на объявленія, переходятъ во второму, и т. д…
— Господа, — сказалъ Молланде, — Бильбоке, прежде чмъ умереть въ объятіяхъ ангела Рекламы, указалъ на обтованную землю десятку молодцовъ, которыхъ я не называю…
— Поди сюда, Нашетъ, — сказалъ Кутюра, — предположи, что тебя зовутъ… что ты англичанинъ, и ты говоришь очень плохо по французски, предположи, что ты путешествуешь, ища спокойствія сердца, предположи, что ты прізжаешь въ гостинницу и что хозяинъ гостинницы…
— Бурнишъ, сюда!.. Ты будешь хозяиномъ! предположимъ, что хозяинъ спрашиваетъ тебя, чего ты желаешь, и ты говоришь ломая французскій языкъ: la paix di cr, предположи, хозяинъ понялъ, что ты спрашиваешь pdicure… Молланде, подойди! Ты будешь мозольный операторъ… Нтъ ничего не выходитъ… Насъ мало… Жаль…
— Сколько должно быть?— спросилъ Бурнишъ.
— Тридцать девять…

V.

Дверь конторы отворилась. Вошелъ человкъ высокаго роста, худой, съ военной осанкой, сдой съ почти блыми усами, въ узкихъ панталонахъ, съ газетами въ рукахъ.
— Отлично!— проговорилъ онъ, подходя къ Мальграсу и мимоходомъ бросая газеты на столъ, — скажите мн пожалуйста, что вы тутъ длаете?.. Вдь чортъ возьми! еслибъ меня тутъ не было! Разъ только не сунешь носъ въ газету…
— Мосье Монбальяръ, — тихо сказалъ Мальграсъ. Человкъ въ узкихъ панталонахъ былъ Монбальяръ, издатель ‘Скандала’.
— Цлыхъ три дня какъ пріхала итальянская пвица, и до сихъ поръ ей не предложено услугъ. Это стыдно, честное слово!
Мальграсъ хотлъ отвчать: ‘въ будущій отъздъ, я…’
— Не торопитесь! Знаете-ли вы, господинъ Мальграсъ, что газета должна бжать на встрчу этимъ женщинамъ, и ухаживать за ихъ матерями, при ихъ отъзд? Сколько новой подписки?
— Пять.
— Пять! Только пять, въ такой день. Скоро намъ придется издавать газету изъ чести… А что маклеры?
— Ничего, со вчерашняго дня, — проговорилъ Мальграсъ.
— Вышвырните ихъ за дверь… А объявленія?
— Страница занята.
— Нумеръ готовъ? Что въ немъ есть? Передовая статья? Грендю принесъ свою статью? о родинкахъ Парижа?
— Я не видалъ, — отвчалъ Мальграсъ.
— Грендю? — сказалъ Молланде, — разв вы не знаете? Онъ узжаетъ, онъ получаетъ шесть тысячъ франковъ въ годъ, чтобы сопровождать на Востокъ хорошо пожившаго молодого человка.
— Это глупо, — проговорилъ Монбальяръ, — онъ такъ хорошо пошелъ, этотъ Грендю, онъ разжигалъ публику… Какъ! сдлаться нянькой!.. А я то мечталъ его вывести на дорогу къ слав, онъ бы вошелъ въ моду, у меня прибавилась бы подписка, я ему было устроилъ одно дльцо съ однимъ славнымъ молодымъ человкомъ… Это что? Корректура?
И Монбальяръ взялъ пакетъ со стола.
— Да, — отвчалъ Мальграсъ, — вотъ вамъ весь номеръ въ порядк.
— Плохой номеръ! — проговорилъ Монбальяръ, перелистывая его. — Это ничего не выражаетъ, ничего не затрогиваетъ… Т, которыхъ задваютъ въ немъ, отлично проспятъ сегодняшнюю ночь!.. А это что за глупость?
— Это стихи, — проговорилъ Мальграсъ, — знаменитаго поэта… выдержки изъ его новой книги…
— А, — произнесъ Монбальяръ, — я не прочелъ…
— Подписи, — проговорилъ вполголоса Молланде.
— Хорошо, тмъ хуже! — продолжалъ Монбальяръ не слыша, — будемъ скромны эту недлю, но за то слдующую мы выпустимъ блестящій номеръ! Мы низвергнемъ одного тенора, милліонера, актрису… и одного друга… Мы скажемъ про тенора, что онъ жиретъ, про милліонера, что у него нтъ ни гроша, про актрису, что она старшая сестра своей матери. про друга, что мы его не знаемъ. Ты займешься этимъ, Нашетъ.
— Читали вы эту статью?— обратился Молланде къ Монбальяру, — они васъ жестоко язвятъ.
— Да, это одинъ мальчикъ, желающій попасть къ намъ.
— Все же онъ ловко васъ поддлъ, Монбальяръ, — возразилъ Нашетъ.
Монбальяръ пожалъ плечами.
— Пускай себ кричатъ. Я длаю свое дло. Вдь я плачу вамъ? И даже дороже, чмъ слдуетъ. Тогда что же? Зачмъ мы говоримъ о кокоткахъ? А публика не говоритъ о нихъ?.. Зачмъ мы критикуемъ все безъ разбора? А публика не критикуетъ такъ же?.. Я освистываю тхъ, кого освистываютъ другіе, тхъ, которые пользуются успхомъ, я муссирую. Мы не газета, мы — барометръ. Никакихъ школъ, никакихъ партій, никакой котеріи, полное безпристрастіе!.. Мы — публика, вотъ что мы такое! Или вы думаете, что публика, бросившая внокъ иммортелей мадемуазель Марсъ, поступила по джентльменски? Она перехитрила немного даже ‘Скандалъ’!.. Скажутъ, что мы отбиваемъ хлбъ отъ этихъ крикуновъ! Смюсь надъ этимъ!.. И все это изъ-за какихъ-то шести сотъ несчастныхъ подписчиковъ, которыхъ они собрали чуть-ли не силой!..

VI.

Милостивые государи, — проговорилъ красавецъ собой, молодой человкъ, входя, — вашъ слуга. Мое почтеніе собранію великихъ людей!
— Флориссакъ!
— Мы думали, ты умеръ!
— Дядя Мальграсъ уврялъ, что ты умеръ въ своихъ владніяхъ… въ Блиши!..
— Фи!— воскликнулъ Флориссакъ, — я готовъ драться на дуэли въ подтвержденіе того, что отлично себя чувствую.
— Такъ, значитъ, ты путешествовалъ вокругъ свта?
— Или вокругъ самого себя, это гораздо дольше, — и Флориссавъ развалился на диван, освященный солнцемъ, съ закинутой головой, съ блокурыми волосами, которые какъ бы утопали въ солнечномъ свт, онъ походилъ на Эндиміона.
— Что съ тобой, Флориссакъ?
— Со мной? Ничего. Мн кажется, у меня сегодня меньше генія, чмъ вчера.
— Скажи же, дружокъ, — проговорилъ Монбальяръ, — что новенькаго въ свт?
— Ничего нтъ новаго, кром ново-отдланныхъ шляпъ и новой совсти… Солнце продолжаетъ освщать міръ. Это свтило пользуется, право, странной долговчностью, оно походитъ на нашихъ родителей.
— Говори за себя, Флориссакъ, — сказалъ Кутюра рзкимъ голосомъ.— Ты знаешь, я не люблю такихъ разговоровъ!
— Умолкаю: я уважаю вс мннія, даже свои собственныя.
— Да ну же, Флориссакъ, — снова заговорилъ Монбальяръ, — ты долженъ знать кучу новостей…
— Я? Все что хотите! Со вчерашняго дня въ мод зеленыя платья съ чернымъ и зеленымъ бархатомъ… На Montagnes Eusses госпож *** представили счетъ въ сорокъ тысячъ франковъ. Мужъ ея въ восторг, онъ боялся, что у нея совсмъ нтъ долговъ. Нтъ, правда, вы воображаете, что я много знаю?
— А разв нтъ? — нроговорилъ Монбальяръ.
— Милый мой, вы, кажется, думаете, что я родился на палатяхъ, въ болотистомъ Валлійскомъ кантон, отъ тамошняго уроженца съ зобомъ и привратницы? Флориссакъ, что ты знаешь? И я вамъ буду даромъ показывать изнанку картъ, оборотную сторону великихъ людей, открывать альковы, выворачивать на изнанку халаты, злоязычничать, заглядывать въ замочныя скважины и вывдывать тайны Полишинеля! По теперешней публик, это все равно, что наличныя деньги! Ахъ, если бы я не писалъ своихъ мемуаровъ…
— Ба! Вотъ забавно! Ты пишешь мемуары? Пожалуйста, покажи ихъ намъ!..
— Забавно, какъ совтъ ревизіи! Я въ нихъ разоблачаю боле народу, чмъ могу.
— У него всегда острота на язык, — сказалъ Монбальяръ, принявшись писать.
— Милый мой, только одинъ народъ уметъ длать бритвы и издавать газеты. Вотъ здсь болтаютъ, разсказываютъ, собираютъ справки… Въ Лондон человкъ, получающій жалованье, какое у насъ идетъ префекту, просто приходитъ поболтать въ редакцію газеты отъ 4 ч. до 5, онъ приноситъ матеріалъ, идеи, остроты, новости, словомъ все, что ты стараешься украсть у всякаго встрчнаго.
— Почему же ты не подражаешь?
— Милый мой, я смотрю на литературу, какъ на насильственное правленіе, которое держится только крайними мрами… А затмъ, желаю вамъ покойной ночи, — и Флориссакъ развалился на диван.
— Ты будешь спать? Какая глупость, — сказалъ Бурнишъ.
— Спать — глупость?!.. Бурнишъ, ты не умешь жить!
— Если ты будешь спать, я прочту теб завтрашній номеръ, — сказалъ Кутюра.
— Я его читалъ вчера… Я увренъ, м-сьё Мальграсъ, что вы не воображаете, что я могу сдлать глупость большую чмъ другіе?.
— Я не изъ нескромныхъ, м-сьё Флориссакъ.
— М-сьё Мальграсъ, въ своей жизни я написалъ одну статью…
Послдняя мысль жирнаго быка, — сказалъ Молланде.
— Да. Она была великолпна. Я былъ… однимъ словомъ, я былъ авторомъ ‘Послдней мысли жирнаго быка’. Но люди несовершенны. Я имлъ глупость написать вторую статью… Бурнишъ, знаешь ли ты, къ чему ведетъ вторая статья? Къ третьей, мой другъ!… Ахъ, я лишился прекраснаго будущаго!… Потомство скажетъ обо мн: это былъ ремесленникъ!.. Однако, я вамъ сказалъ, что я изъ Неаполя? Вы не знаете? Я влюбленъ какъ гитара!.. Въ итальянскую танцовщицу… она нмка… Я привезъ ее съ собой. Ахъ, вы не можете себ представить, что такое багажъ танцовщицы! Двнадцать дюжинъ туфлей, ребенокъ… Былъ моментъ, когда она хотла привезти и мужа!
— А ты кто?— спросилъ Нашетъ.
— Я собираюсь быть любовникомъ: я цлую на ше ребенка мстечко, гд были ея поцлуи.
— Что вы будете длать въ тридцать лтъ, м-сьё Флориссакъ?— произнесъ съ удареніемъ Мальграсъ.
— О, я отлично сохранюсь, — отвчалъ Флориссакъ, играя кистью подушки на диван.

VII.

— А! Поммажо!.. Господа, настоящій свтскій Поммажо!— вдругъ закричалъ Кутюра, увидавъ маленькаго человчка, довольно потертаго, входившаго въ контору, поднявъ свою голову, точно святые дары.
Этого человчка сопровождалъ верзила-парень, длинный и худой, во всемъ существ котораго, начиная съ шляпы и кончая сапогами, проглядывало что-то ужасно жалкое и вмст съ тмъ глубоко убжденное,
— Да здравствуетъ Поммажо! Реализмъ былъ въ Поммажо и Поммажо въ реализм! Долой фразы! Сожжемъ поэтовъ! Да здравствуетъ Поммажо! Поммажо, сынъ истины! Затмившій Бальзака! Этотъ господинъ твой другъ? Это видно! Господа! Поммажо и его другъ, Богъ и его народъ, такъ начинается Библія. Увнчаемся прозой и выполнимъ эластическія позы!
И Кутюра, танцуя, вертлся вкругъ Поммажо…
— Ты кончилъ?— сказалъ Поммажо, и отстранивъ Кутюра, подошелъ къ Монбальяру:
— Монбальяръ, представляю вамъ человка будущаго… мой другъ Супарденъ.
Супарденъ поклонился спин Поммажо.
— Онъ принесъ вамъ маленькую новеллу. Я читалъ ее: это глубоко изученная вещь!.. Очень хорошо написана!
— Гы, гм! Новелла, это намъ не подходитъ. А что это такое?
— ‘Любовныя похожденія подателя святой воды’. Супарденъ зналъ ихъ троихъ и все списалъ съ натуры. Вы увидите, — сказалъ Поммажо, кладя рукопись рядомъ съ Монбальяромъ.
— Если это вамъ не годится, онъ можетъ написать что нибудь другое: хотите, онъ принесетъ вамъ цлую серію статей о фантазерахъ?
— Господинъ Супарденъ, — сказалъ Флориссакъ, вполовину повертываясь на диван и открывая одинъ глазъ, — я авторъ ‘Послдней мысли жирнаго быка’. Я пришлю вамъ своихъ секундантовъ.
Супарденъ остался недвижимъ. Онъ разглядывалъ воротникъ сюртука Поммажо.
— Сколько хочешь, — сказалъ Монбальяръ, обращаясь къ Поммажо, — ты знаешь, у меня нтъ литературпыхъ мнній.
— Есть у васъ мсто въ воскресномъ номер?
— Ты глупъ! Мсто всегда есть… Зачмъ теб?
— Вы меня черезъ-чуръ поддли въ прошлое воскресенье, знаете ли вы это?
— Я?.. Ахъ, да, это Шозъ написалъ уже въ типографіи… Я не проглядывалъ… Я сказалъ ему.
— Дло въ томъ, что я принесъ письмо въ отвтъ и…
— Одинъ столбецъ… Хорошо, — сказалъ Монбальяръ, — я для тебя оставлю столбецъ.
— Ахъ, — вздохнулъ Поммажо.
— Не воображай, что я позволяю нападать на людей твоего таланта только для удовольствія уколоть!.. Отвтъ на нападки, да это лучшая статья журналиста! Онъ ее сглаживаетъ, старается… и она всегда удается!.. И потомъ, платитъ не надо, понимаешь? О, я знаю какъ вести газету!.. Чортъ возьми, — прибавилъ онъ, пробгая глазами статью, — твой отвтъ это цлый трактатъ о принципахъ. ‘Время воображенія прошло’, въ ‘Судебной Газет’ больше поэзіи, чмъ у Гомера… ‘Стиль — вещь условная…’
— Что если онъ думаетъ все это, — сказалъ Кутюра Бурнишу, — что если онъ думаетъ? Пожалуй, онъ на это способенъ… Поммажо, неправда ли, ты думаешь…
— Я думаю, — произнесъ Поммажо оживляясь, — что всему этому ложному романтизму конецъ, я думаю, публик довольно сладкихъ фразъ, думаю, что поэзія есть бурчаніе живота, думаю, что любители словечекъ и эпитетовъ искажаютъ національный мозгъ, я думаю, что истина есть истина и все обнаженное есть искусство, что дагеротипные портреты походятъ…
— Это парадоксъ!— крикнулъ Флориссакъ.
— Я думаю, что не надо писать, вотъ!.. Я думаю, что Гюго и другіе только испортили романъ, истинный романъ, романъ Ретифъ де-ла-Бретона, да! Я думаю, что надо засучить рукава и порыться въ швейцарскихъ и въ идіотизм нашихъ буржуа: талантливый писатель найдетъ тамъ для себя новый міръ, я думаю, что геній — это стенографическая память… я думаю… я думаю… вотъ что я думаю. Очень жаль, если это кому нибудь не нравится.
И Поммажо сдлалъ презрительный жестъ, который Супарденъ повторилъ за его спиной.
— Онъ говоритъ, какъ одна изъ его книгъ, — сказалъ Флориссакъ.
— Ахъ, знаешь, Нашетъ, — сказалъ Монбальяръ, — я у тебя выкину двадцать строкъ.
— Скажите пожалуйста, вы только это и длаете! Вы мои статьи принимаете за ничто, это меня раздражаетъ наконецъ! Потому что я прошлую недлю не протестовалъ… Что же будетъ на этотъ разъ въ газет?
— Во-первыхъ, передовая статья Демальи…
— Это продолженіе? Вотъ скучища-то! Статьями Демальи занимаютъ публику!
— Все же ты ни за что не напишешь такой статьи, какъ его ‘Парижскій порокъ…’ Когда онъ выдохнется, будь покоенъ… Хотите я вамъ скажу правду: онъ вамъ мшаетъ.
— Мн?— сказалъ Флориссакъ, — я не читаю его.
— Талантъ диллетанта, — проговорилъ Молланде.
— Онъ не знаетъ французскаго языка, — сказалъ Нашетъ.
— Дло въ томъ, — сказалъ Бурнишъ, — что у него есть изреченія…
— Авторскія изреченія, — засмялся Кутюра, — это правда, его слогъ напичканъ авторскими изреченіями.
— Онъ могъ-бы заняться чмъ-нибудь другимъ вмсто литературы, — прошиплъ Мальграсъ въ сторону.
— Вашъ Демальи! — сказалъ Поммажо, — но вс говорятъ, что у него ничего боле нтъ, онъ весь выдохся.

VIII.

— Вы говорили обо мн?— сказалъ Шарль Демальи, входя ни кмъ незамченный. — Въ другой разъ я кашляну при вход, такъ, по крайней мр, можно быть увреннымъ, что женщину застанешь одну и не услышишь похвалы друзей. На чемъ вы остановились? Продолжайте пожалуйста, не стсняйтесь! Смйтесь! Что вы говорили? Что я идіотъ, кретинъ, скотина… Но мы только и длаемъ, что говоримъ другъ другу подобные комплименты!.. за глаза. Я знаю, гд я: редакція мелкой газеты… и лакейская не конкурируютъ для академическихъ рчей. Да, я пишу въ газеты… я пишу статьи и острю — я играю на орган и на кларнет… Есть вещи, которыя я подписываю: подписывая ихъ, я знаю, что въ нихъ меньше безнравственности, чмъ въ воздушномъ пирог… Самое низкое ремесло, друзья мои! Вы совершенно правы, моя совсть уже давно мн твердитъ объ этомъ, вы ей вторите, я вамъ очень благодаренъ. Чортъ возьми! Неужели вы думаете, я дошелъ до этого сразу?.. Я уже достигъ лтъ, когда играютъ трагедіи въ Одеон. Я хотлъ сидть въ своемъ углу, написать книгу… У меня были иллюзіи, идеи… Скажите пожалуйста, вы меня принимаете за писателя? Полноте, я извозчичья лошадь! Коснитесь ихъ, друзья мои, — и Шарль протянулъ об руки, — коснитесь ихъ, вы стоите меня!
— Милый мой…
— Но, Демальи…
— Увряю тебя!..
— Кто? Ты? Ты, Флориссакъ? Но что же ты сдлалъ? Долги, остроты и веревочныя лстницы… Ты написалъ одинъ романъ въ своей жизни, отлично, только я люблю больше Фоблаза! Ты, Нашетъ? А какія заслуги за тобой? Статьи, а передъ тобой? Статьи!.. Только потому, что ты длаешь все, что касается твоего ремесла, нельзя быть такимъ строгимъ. Ты? несчастный — и Шарль повернулся въ Поммажо, — прошлый разъ я тебя изобразилъ великимъ человкомъ!.. Да, я билъ въ барабанъ передъ твоими произведеніями, чтобы посмотрть, сколько можетъ собрать дураковъ такой парадъ… Ихъ столько, сколько теб нужно, другъ мой!
— Чортъ возьми!— сказалъ Монбальяръ, — вмсто того, чтобы помстить все это въ газету!
— Ты теряешь пять копекъ за строку, — сказалъ Флориссакъ, поворачиваясь на диван.
— Правда, — сказалъ Шарль, — я глупецъ.
— Пойдемъ, — сказалъ Поммажо Супардену и оба какъ одинъ человкъ съ достоинствомъ вышли.
— Право, — громко сказалъ Шарль, говоря самъ съ собою, когда Поммажо вышелъ, — я почти жалю, что сказалъ ему правду, онъ, по крайней мр, работаетъ и вритъ.
— Вотъ какъ!— сказалъ Молланде, просматривая театральный листокъ, — въ провинціи открыли пра-правнучку Расина, умирающую съ голода.
— Вотъ кому должна Comdie-Franaise, — сказалъ Нашетъ, — какъ наслдниц правъ автора…
— Поставить могилу, — прервалъ Шарль.
— Передай мн газету, Молланде, — сказалъ Монбальяръ.— Перепишите этотъ абзацъ, Мальграсъ… Въ недлю, когда номеръ будетъ неинтересный, мы откроемъ подписку… это всегда помогаетъ. Скажите пожалуйста, изъ васъ никто не бываетъ въ свт? Это ужасно! Мн-бы надо было имть извстія о балахъ, вечерахъ, концертахъ, это придаетъ порядочность газет… Хоть вы, Демальи, у васъ чистая сорочка…
— Я? Ахъ, вы удачно попали! Во-первыхъ, ‘свтъ’, какъ вы знаете, выдумка Эженя Гино…
Не договоривъ, Шарль взялъ со стола какую-то книгу, потомъ бросилъ.
— Какъ это надоло! Нельзя сдлать шага, чтобы не слышать нападокъ на банкировъ! Денежный человкъ становится ‘Кассандромъ’ комедій и газетъ… Чортъ возьми! Есть дураки, у которыхъ нтъ ни гроша! И притомъ я нахожу, во Франціи черезчуръ вызжаютъ на милліон.
— Кто видлъ дворецъ нашего знаменитаго водевилиста Вудене?— провозгласилъ Кутюра.
— Гд?— спросилъ Молланде.
— Въ Пасси.
— Я видлъ его. Онъ очень хорошъ… — сказалъ Монбальяръ, и направился въ свои комнаты.
— Хотлъ-бы ты имть такой паркъ? — обратился Кутюра къ Шарлю.
— Мн такъ много не нужно, — отвчалъ Шарль.— Когда я захочу, я могу быть счастливымъ и въ маленькомъ садик, посредин у меня будетъ посажена огромная тыква, подъ зонтикомъ большихъ листьевъ, со своимъ зеленымъ стволомъ, свернутымъ какъ трубка паши, сидящаго съ поджатыми ногами, я обожаю тыкву. У меня будетъ вода, налитая въ половину бочки, на вод будутъ рости маленькія зеленыя чечевицы, между которыми будутъ скакать и нырять лягушки… У колодца будетъ мечтать цапля на одной ног… Затмъ я буду держать обезьяну на веревк, обезьяну, которая кривляется и гримасничаетъ… Я куплю, понимаешь, лучъ солнца для моего маленькаго мірка. Еще у меня будетъ гонгъ… Это будетъ рай… Я буду благоговйно взирать на свою тыкву, цапля будетъ думать, какъ нмецкая книга, я брошу камень, вс лягушни бросятся въ кадку, я хлопаю свою обезьяну, и ударомъ ноги подымаю вс звуки гонга, то ласкающіе, какъ смшанный гулъ толпы, какъ звонъ набата, какъ глухой шумъ мостовыхъ просыпающейся столицы… то вдругъ раздадутся гремящіе и ревущіе звуки… Ты уже видлъ гонгъ: дно кастрюли, куда Юпитеръ прячетъ свои громы.
Проговоривъ это, Шарль взялся за шляпу.
— Ты уходишь?— спросилъ Молланде.
— Да, у меня есть дло.
— Дло въ томъ, что я сегодня неожиданно разбогатлъ, — сказалъ Молланде,— благодаря одному великодушному человку, извстному своей щедростью, поэтому имю честь звать васъ всхъ пообдать… Нтъ, серьезно, одному издателю пришла фантазія издать отдльной книгой мои статьи!.. И если почтенное собраніе позволитъ мн предложить ему сегодня скромный праздникъ… Вы придете, Демальи?
— Хорошо.
— А вы, Мальграсъ?
— Я въ отчаяньи, м-сье Молланде… Я обдаю сегодня съ моими дтьми… каждую субботу… я ни разу не пропустилъ еще, ни разу!
— А что ты хочешь сдлать изъ твоихъ дтей, Мальграсъ?— спросилъ Флориссакъ.
— Честныхъ людей, если смогу, м-сье Флориссавъ.
— Теб нужна будетъ протекція.
— А ты, Бурнишъ?
— Невозможно, совершенно невозможно…
— Ну, — сказалъ Молланде, — кто придетъ, придетъ, а кто не придетъ…
И онъ вышелъ.
— Господа, — сказалъ Бурнишъ, — идемъ сегодня къ госпож де-Мардонне?
— Ахъ, правда! Да… да…— послышались голоса.
Въ редакціи остались Мальграсъ, Бурнишъ и Флориссакъ.
— Дрянной народъ! господинъ Буриншъ, — и Мальграсъ подавилъ вздохъ.— Боже мой! молодость, я не говорю… вс бываютъ молоды… я тоже былъ… молодость, это хорошо. Но потерять чувство сознанія долга… Что такое, м-сьё Флориссакъ? — сказалъ Мальграсъ Флориссаку, который, наклонившись, говорилъ ему что-то на ухо.
— Дядя Мальграсъ, нтъ ли одного… для меня?
— Одного… чего?
— Луидора… въ касс. Потому что нечего и говорить… Если я не пошлю букета къ семи часамъ… я пропащій человкъ.
— Я получилъ приказаніе отъ господина Монбальяра пріостановить авансы.
Флориссакъ проглотилъ отвтъ, не сморгнувъ. Онъ отошелъ, взялъ съ камина книгу наполовину разрзанную и открылъ ее:
— Подумаешъ, есть еще люди, пишущіе книги!.. Манюрель… не знаю такого!.. Дядя Мальграсъ! хотите знать мое мнніе объ этой книг?
Флориссакъ звнулъ. Затмъ взялъ свою шляпу и ушелъ.
— Отсутствіе нравственнаго чувства, господинъ Бурнишъ, — сказалъ Мальграсъ, — отсутствіе нравственнаго чувства!

IX.

На высотахъ Монмартрскаго предмстья процвтаетъ нкій торговецъ виномъ. Пройдите контору, толкните стеклянную дверь задней комнаты, гд извощики играютъ въ пикетъ, взойдите по витой лстниц въ зало перваго этажа: тамъ виноторговецъ устроилъ нчто врод табль-д’ота въ тридцать пять су съ персоны.
Обдъ кончался. Виноторговецъ, принесшій сыръ, самъ обиралъ тарелки, обдъ кончался, наступалъ часъ кофе и коньяка. Виноторговецъ, завитой, улыбающійся, разрывался на части, бгалъ, приказывалъ, прислуживалъ, поднималъ брошенныя зубочистки, и находилъ еще время болтать со своими гостями, чтобы заставить ихъ раскошеливаться. Облокотившись на круглый столъ, у оконъ, нмая группа обдающихъ ждала игры въ домино. Напротивъ у стны трое непризнанныхъ авторовъ и какой-то невдомый великій человкъ жарко спорили о критеріум красоты. Отъ одного стула въ другому подходила, протягивая свою морду, тощая собака, принадлежавшая кому-то изъ постителей. Нсколько лоретокъ, положивъ локти на колни и закуривъ папироски, сообща приводили въ извстность свои ресурсы, чтобы заказать себ кофе съ ромомъ, тогда какъ въ другомъ углу дв любовницы писателей читали произведенія своихъ любовниковъ, длая невозможныя ударенія.
Нашетъ, Бурнишъ, Молланде сидли на первыхъ мстахъ за столомъ и требовали то того, то другого.
— Еще такого-же, — кричалъ Молланде, показывая бутылку кортонскаго.
— Это отличное вино…— И Молланде передалъ бутылку дале, сперва дамамъ.— Извините, сударь, — произнесъ онъ, наполняя стаканъ своему сосду, могу я быть нсколько нескромнымъ?
— Пожалуйста, — проговорилъ сосдъ, опоражнивая стаканъ.
— Вы никогда не спрашиваете себ дессерта и васъ зовутъ Илья Берте, въ какомъ журнал вы пишете?
— Я писецъ…
— Прекрасная должность…
— Да, отъ насъ требуются только лность и исправность.
— Ха, ха! Вы острите…. Позвольте, я посмотрю, можетъ быть, у васъ ухо водевилиста?
— Но….
— Ухо есть нравственная физіономія человка, вы этого не знали? Наполеонъ, который зналъ людей, бралъ всегда своихъ ворчуновъ за ухо…. Посмотрите Гоберта въ цирк… Это по традиціи. А у меня? У меня ухо добряка… Носъ у меня, — носъ Молланде блестлъ въ эту минуту, — носъ у меня, чувственный, т. е. онъ воспринимаетъ вс ощущенія… А глаза мои… глаза мои выражаютъ очень многое… Сударь, если я когда нибудь сдлаю литературную карьеру, буду имть семью, — тутъ голосъ Молланде задрожалъ отъ волненія, — когда я буду въ состояніи сказать: садитесь сюда, милый зять, глаза мои будутъ выражать гордость… Еще вина! Ага, вотъ и Демальи!

X.

Демальи и Нашетъ вмст вышли на улицу, проходя мимо пивной, откуда слышался шумъ голосовъ, Нашетъ сказалъ:
— Зайдемъ сюда на минутку, мн надо сказать нсколько словъ маленькому Рюбену… Онъ долженъ расхвалить меня въ своей стать, воспроизвести мои остроты, мн надоло получать три копйки за строку: пора уже перейти на пять.
По средин комнаты образовалось цлое собраніе. Поздравляли постояннаго постителя пивной, только что получившаго орденъ, онъ принималъ поздравленій со снисходительной улыбкой и глубокимъ достоинствомъ. Въ углу, совершенно одинъ, передъ кружкой баварскаго пива, погруженный въ блаженное состояніе бонзы, сидлъ рисовальщикъ Жиру, котораго Демальи не разъ хвалилъ въ ‘Скандал’, какъ талантливаго рисовальщика, прекрасно изображающаго парижскіе нравы. Демальи услся рядомъ съ нимъ, въ то время, какъ Нашеть обдлывалъ свои дла.
— А! Это вы, мой милый?… Сколько лтъ, сколько зимъ!… — проговорилъ Жиру.— Отличное пиво!… Я ужасно усталъ… проработалъ двнадцать часовъ… всталъ рано по старой привычк, прежде я вставалъ рано, чтобы первымъ увидть на выставк въ окнахъ литографію Гаварни… Милйшій, приходите къ Рампоно… мы тамъ обдаемъ… въ отдльной комнат… я, видите-ли, не выношу этихъ позолоченныхъ кабаковъ… съ обдлываніемъ всякаго рода длишекъ. Да… двнадцать часовъ! А? И каждый день? Чертовская жизнь! Грязный журналецъ, есть одна скотина въ этомъ журнал. Онъ все хочетъ поставить глаза моимъ фигурамъ на второмъ план, этотъ сумасшедшій! Пиво хорошо!… Одни говорятъ, будто я бшеный. Я долженъ былъ ходить туда нкоторое время… я знаю… Чортъ возьми! только и есть что парижская мостовая!… Еще кружку!… А, вы уже уходите?

XI.

Они очутились противъ большого книжнаго магазина на бульвар.
— Зайдемъ, возьмемъ ‘Presse’, — сказалъ Нашетъ Демальи.
Книжный магазинъ былъ полонъ молодыми англичанками въ шляпахъ la Pamela, съ вуалями цвта увядшихъ листьевъ, выбиравшими себ книги на угадъ, по заглавіямъ.
Служащіе, собравшись у конторы, болтали между собою.
Маленькій черный человчекъ, живой и безпокойный, поспвалъ всюду.
— Добрый вечеръ, господа, — проговорилъ онъ, — дло сдлано, вы знаете… мы совершаемъ переворотъ въ книжной торговл… книга проникаетъ всюду!… Въ мастерскую, въ хижину… всюду! Это настоящая революція! Де-Жирарденъ произвелъ ее въ журналистик, мы длаемъ ее въ книжной торговл… Библіотека Шарпантье, по франку за томъ, это остроумно, не правда ли? Это заставитъ васъ читать! Это вдь также и ваше дло: вы должны поддержать насъ…
— Наше дло?— сказалъ Демальи, — извините! Какъ, въ то время, когда самая дорогая плата за томъ Шарпантье — четыреста франковъ, когда извстнйшія имена, лучшіе таланты, даже знаменитые члены Академіи не выручаютъ и тридцати сантимовъ за проданный экземпляръ своихъ книгъ, когда томъ in-octavo при наилучшихъ условіяхъ приносить около тысячи франковъ за продажу полторы тысячи экземпляровъ, когда литературный заработокъ такъ ничтоженъ, вы хотите еще понизить его!…
— Мы не понижаемъ цнъ, напротивъ…
— Вы никогда не уврите меня, — возразилъ Демальи, — что, продавая книгу за одинъ франкъ, вы будете платить за нее, какъ въ 1830-мъ году, когда тоже самое произведеніе составляло два тома in-octavo, и продавалось за пятнадцать франковъ… Сократите только два тома въ одинъ, какъ это длаетъ спекуляція Шарпантье, и вы понизите плату, это неизбжно… Вы говорили мн о журналистик! А разв журналъ не понизилъ цны на редакцію съ тхъ поръ, какъ подписная плата съ восьмидесяти франковъ упала до сорока? Элементарный принципъ въ интелигентной коммерціи: всякое пониженіе товара идетъ въ ущербъ производителю. Потому что, замтьте себ хорошенько, издатель платитъ автору не съ общей суммы прибыли на изданіе, а только часть прибыли съ каждой проданной книги. Такимъ образомъ, когда вы заключаете условіе съ писателемъ и говорите ему: ‘мы получаемъ пользы всего два су съ экземпляра’, понятно, что эти два су будутъ служитъ основаніемъ вашего договора, а не общій итогъ двухъ су, умноженный на число экземпляровъ, каково-бы оно ни было. Теперь еще вопросъ: вы воображаете, что тотчасъ же создадите публику, покупающую ваши книги, постоянную и увеличивающуюся публику, солидную и прочную кліентуру, на которую ваша коллекція можетъ разсчитывать въ продолженіе двухъ, пяти, десяти лтъ? Куда же двалась эта публика, бросающаяся на иллюстрированныя изданія, на выпуски въ двадцать, въ пятьдесятъ сантимовъ? Неизвстно… Рекламами и вашими обширными книготорговыми сношеніями, преміями комиссіонерамъ, вы, можетъ быть, искусственно овладете публикой, которая бросится на ваши первые томы. Это будетъ успхъ воздушныхъ шаровъ, а затмъ? Затмъ, когда явится конкурренція сотенъ тысячъ такихъ книгъ? Когда наступитъ пресыщеніе?… Что вы будете длать тогда? Но это касается васъ… А для насъ-то какая выгода? Ваша спекуляція хороша только съ новыми книгами, съ восходящими свтилами… Вамъ надо продать семь тысячъ экземпляровъ, чтобы покрыть ваши издержки. Вы попробуете издавать новыхъ авторовъ, и никогда не достигнете семи тысячъ, посл двухъ или трехъ пробъ вы обратитесь къ старымъ, заслуженнымъ именамъ, однимъ словомъ, къ перепечаткамъ прежнихъ авторовъ. Книги съ молодымъ еще успхомъ вы перестанете издавать. Для книги, пущенной въ продажу за три, за пять, франковъ условія всегда окажутся лучшими, чмъ для книги пущенной въ продажу за одинъ франкъ, хотя-бы она нашла двадцать тысячъ покупателей… а молодыхъ людей, второстепенныхъ талантовъ, этого многочисленнаго класса и все-же почтеннаго, вы ихъ совершенно убиваете вашимъ изданіемъ въ одинъ франкъ! Вы ихъ не издаете и мшаете имъ продавать книгу за три франка. Вы знаете лучше меня, что не вс способны выдержать продажу въ семь тысячъ… и… Впрочемъ, я нисколько не удивился бы, если черезъ четыре или пять лтъ снова вернутся къ in-octavo.
— Я вижу, господинъ Демальи, вы не совсмъ поняли суть нашей операціи, — произнесъ маленькій человчекъ огорченнымъ тономъ, и обратился къ Нашету:— Нашетъ, надюсь, вы дадите намъ томикъ?
— У меня ничего нтъ, — отвчалъ Нашетъ.
— Какъ ничего? Полноте! Всегда имется хоть заглавіе какое нибудь.
— Заглавіе, заглавіе! У меня даже и заглавія нтъ…
— Тогда приходите завтра… У меня есть списокъ заглавій, вы выберете…
— А какже сюжетъ?
— Сюжетъ?… У меня есть также списокъ и сюжетовъ!…
Демальи проговорилъ про себя:— я читалъ нчто подобное, но не врилъ этому…

XII.

Въ улиц Мулэнъ, пройдя аллею, Нашетъ остановился у двери комнаты привратника, досталъ изъ форточки свой ключъ и мдный подсвчникъ, зажегъ свчу и мимоходомъ спросилъ соннаго привратника.
— У васъ ничего нтъ для меня?
Затмъ они поднялись наверхъ.
— Ты ждешь чего нибудь?— спросилъ Шарль.
— Да, — сказалъ Нашетъ, — я жду того, что приходитъ не часто: будущаго! А, вотъ и ты! — перемнилъ онъ тонъ на насмшливый при вид молодого человка, спускавшагося съ лстницы.
— Я отъ тебя, — произнесъ тотъ.
— Такъ пойдемъ назадъ… выкуришь трубку и почистишь мн платье!— И Нашетъ, повернувшись къ Шарлю и указывая ему на молодого человка, произнесъ: Милйшій, представляю теб этого господина… Я бы сказалъ теб его имя, да у него нтъ его!.. Идемъ же, Перрашъ! Этотъ господинъ — бурсакъ, съ твоего позволенія, который имлъ дерзость родиться въ моемъ отечеств… и который говоритъ мн ты подъ предлогомъ, что и я говорю ему ты… У него есть полоса въ спинномъ мозгу… Онъ двадцатымъ у одного банкира и девяносто восьмымъ у одной актрисы изъ Folies Nouvelles… Онъ мн говорилъ, что уметъ читать, это молодой человкъ, полный иллюзіи!.. И другъ десяти луидоровъ, неправда ли, Перрашъ?
— Къ твоимъ услугамъ, — сказалъ Перашъ,— я шелъ пригласить тебя…
— Обдать? Опять? Ну, мой милый, это дурная привычка! Ты приводишь насъ въ какую-то трущобу, въ Maison d’or, и за десертомъ еще позволяешь себ высказывать свои мннія! Чортъ возьми! Кто хочетъ тереться около насъ, долженъ молчать и всячески угождать!.. Жиго де шеврейль не достаточно, чтобъ вызвать уваженіе къ бурсаку. Ты воображаешь, что извстный писатель согласится быть знакомымъ съ тобой за такой обдъ, какъ твой послдній обдъ!.. Не было трюфелей въ салфетк, — строго сказалъ Нашетъ, пережевывая волокно вареной говядины, попавшееся ему между зубами за обдомъ. Такъ говоря, онъ отперъ дверь своей комнаты, жалкой комнаты, меблированной по случаю. Единственное кресло было со сломанной ручкой, плохо приклеенной. Зубная щетка была засунута между зеркаломъ камина и стной.
— Ага, — сказалъ Нашетъ, замтивъ, что Демальи разглядываетъ, — тутъ нтъ булевской мебели! — и улыбнулся принужденно.
— Вс здоровы твои? — спросилъ Перрашъ, — семья твоя!
— Семья?— сказалъ Нашетъ, — съ ней все кончено!
— Полно, мой милый, — попробовалъ сказать Демальи.
— Съ ней все кончено!— повторилъ Нашетъ, роясь въ ящикахъ и оживляясь въ этихъ нервныхъ поискахъ въ полномъ безпорядк. — Теб хорошо, твои родители сдлали теб красивую голову… ты большого роста.. теб идетъ твоя улыбка… Теб дали звучное имя. Ты имешь видъ почти благородства, женщины любятъ это… Они теб оставили кое-что… ты можешь не сдлать подлости… Вотъ что они для тебя сдлали! А мои родители! Оставили мн рваную сорочку! Они создали меня мшкомъ! Меня боятся, у меня ногти, точно у обойщика, а руки!.. Я могу ладонью прикрыть ступню. Они меня оставили безъ гроша… мои родители… они меня помстили въ коллегію въ плать, сдланномъ изъ стараго бильярднаго сукна. Ты!… ты совсмъ другое дло! Такіе родители! Ты можешь воздвигнуть имъ мавзолей въ своей памяти!… Пойдемъ… Перрашъ, теперь ты можешь оставить насъ: еще встртитъ кто нибудь!

XIII.

— На чемъ остановились, Жозефъ?— спросилъ Нашетъ лакея, снимавшаго ему пальто съ фамильярною услужливостью.
— Только что пли, теперь кончилось! Пла эта двица съ мужскимъ голосомъ, про которую господинъ Кутюра говоритъ, что ея голосъ ни въ мать, ни въ отца.
— А Кутюра здсь?
— Да, сударь, и вс эти господа… Вы не забудете меня, господинъ?..— И Жозефъ положилъ свою руку на руку Нашета, желая застегнуть ему перчатки, — относительно билетовъ въ театръ… все равно гд… О, когда я въ театр, мн все равно…
— Съ однимъ условіемъ, Жозефъ: вы будете свистать.
— О, сударь, съ даровымъ билетомъ!
— Дуракъ, — проговорилъ Нашетъ, входя съ Демальи. Оба направились къ хозяйк дома.
Госпож де-Мардоне было сорокъ лтъ. Отъ ея молодости у ней остались только великолпныя плечи и чудесные блокурые волосы, которые не пордли еще.
Все относительно стушевалось въ неумолимой полнот, которая развертывается въ сорокалтній возрастъ, и которую напрасно старается умрить корсетъ. Ея красота походила на засыпанный городъ, надо было оріентироваться, чтобы отыскать, гд начинается ея талія.
Каждую минуту кровь бросалась въ голову госпож де-Мардоне. Ея глаза, голубой, легкій и глубокій цвтъ которыхъ принялъ съ годами сухость и кислоту фаянса, еще играли и кокетничали какъ въ двадцать лтъ.
Госпожа де-Мардоне была авторомъ цлой серіи произведеній, написанныхъ для славы и на пользу женщины: маленькіе трактаты, маленькіе катехизисы, кодексъ, правила, школа и воспитаніе воображенія женщины, ея мечтаній, нравственной религіозности, нчто врод душевнаго спутника сантиментальности, написаннаго въ стил ‘ad hoc’, многословномъ, нжномъ и упорномъ, съ примсью вліянія m-me де-Женлисъ и св. Терезы, возвышеннымъ мистической чувствительностью и нкоторой долей квіетизма. Эти книги госпожи де-Мардоне имли сбытъ дурной книги или политической брошюры безъ имени автора.
Франція и Европа воспитали на нихъ своихъ дочерей. Этотъ успхъ, удачная продажа и преміи, почти ежегодно присуждаемыя ей Институтомъ въ отдл премій за ‘Произведенія полезныя нравамъ’, приносили ей достаточно дохода, чтобы имть очень хорошенькую квартирку въ бель-этаж и давать вечера каждый четвергъ. Эти четверги составляли важную сторону жизни госпожи де-Мардоне. Если она и тратилась на нихъ, за-то они способствовали ея вліянію, ея извстности и распространенію ея книгъ.
Госпожа де-Мардоне, не подымаясь, l’anglaise пожала руки вошедшимъ, и снова обратилась въ господину съ желтыми баками, которому она предлагала издать киту о воспитаніи двъ XVII вка, исправленную и дополненную, приспособленную ко всякимъ щекотливымъ и невдомымъ нуждамъ, ко всякимъ новымъ и законнымъ вожделніямъ, ко всякому развитію, ко всякимъ соціальнымъ потребностямъ, а также и къ психическому развитію современной молодой двушки, двушки XIX вка.
Концертъ только что кончился. Мужчины и женщины группами болтали въ разныхъ углахъ большого и маленькаго салона. Тамъ и сямъ слышался то серьезный разговоръ, то интимная болтовня, прерываемая игрою вера. Шептанье особнякомъ доносилось отовсюду, ибо въ этомъ салон госпожи де-Мардоне не было того оффиціальнаго общества, гд мужчины стоятъ по одну сторону, дамы сидятъ по другую и гд какой нибудь боле смлый мужчина вдругъ ршится подойти къ дам, скажетъ ей свысока дв-три фразы въ-упоръ и стремительно уйдетъ въ свои черныя одежды, какъ герой, при общемъ молчаливомъ восхищеніи. Тутъ всякій чувствовалъ себя какъ дома, и никто, даже мужчины, не были стсняемы своимъ поломъ, ни одной женщины, даже молодыхъ двушекъ не стсняли ихъ года, въ салон царило увлеченіе, дружеская любезность и общительная свобода, придающая отношеніямъ и общественнымъ удовольствіямъ особую прелесть и создающую родъ женщинъ, которыхъ принято называть femmes garons, оставаясь женщинами, он вмст съ тмъ умютъ быть товарищами и пріятелями, и по своему прямодушію чуждаясь условностей, лганья, мелочности, жеманности, ломанья и предразсудковъ своего пола, он говорятъ что думаютъ, смются, когда хотятъ, принимаютъ позы, которыя имъ идутъ, и даже дуракамъ кажутся такими, каковы он есть. Честный буржуа, попавши сюда съ своей дочерью, былъ бы страшно возмущенъ живостью ихъ смха, фамильярностью, непринужденными позами, свободой жестовъ, тона, словомъ, тысячью мелочей, строго воспрещенныхъ традиціями и воспитаніемъ семьи. А между тмъ этотъ міръ, несмотря на свое наружное легкомысліе, въ сущности стоитъ того буржуазнаго міра, гд молодыя двушки отвчаютъ только ‘да’ и ‘нтъ’, и гд женщины танцуютъ только съ тмъ, съ кмъ позволятъ имъ мужья, если взвсить ошибки того и другого міра, еще неизвстно, какая сторона перетянетъ. Такой салонъ, быть можетъ, единственный, гд писатель можетъ аклиматизироваться. Освободясь отъ вымысла и фантазій своихъ произведеній, онъ хочетъ коснуться земли, встртить женщинъ безъ крыльевъ, веселые и снисходительные умы. Ему нужна свобода слова для отдыха отъ своего воображенія. Комедія заученныхъ приличій, этотъ буржуазный cant, ему надодаетъ, какъ менуетъ, онъ чувствуетъ отвращеніе ко лжи, пуризму и наивности общества, которое вомущаетъ въ немъ совсть автора и самолюбіе наблюдателя. Не имя ни желанія, ни времени говорить и длать любезности, онъ предоставляетъ другимъ всю зиму обивать пороги хорошенькихъ женщинъ, чтобъ какъ нибудь добиться разговора съ ними, а такъ какъ и общество для него служитъ только мстомъ для обмна мыслей, то онъ требуетъ отъ женщины, находящейся въ салон, непринужденной болтовни двухъ случайно встртившихся людей.
Женщины, бывавшія у госпожи де-Мардоне, удовлетворяли всмъ этимъ требованіямъ писателя, который не прочь надть фракъ и перчатки. Будучи вс, или почти вс женами писателей, музыкантовъ, артистовъ, он обладали добродушіемъ, рзвостью и живостью мальчиковъ. Вращаясь въ кругу интересовъ своихъ мужей, ихъ техническаго языка, ихъ друзей, он бы удивили иностранца, говоря прекрасно по французски съ чисто парижскими выраженіями. Время отъ времени, ихъ арго однимъ словомъ освщало закулисную жизнь ихъ мастерскихъ, ихъ редакцій журналовъ. Портниха замтила бы еще одну особенность въ этомъ салон: туалеты здсь имли свою физіономію, тутъ не было туалетовъ свтской буржуазки, ни туалетовъ кокотокъ или провинціалокъ, тутъ были туалеты оригинальные, эксцентричные, имющіе на себ отпечатокъ каприза индивидуальной фантазіи, особенно отпечатокъ космополитизма, который напоминалъ во всемъ туалет женщинъ общественное положеніе ихъ мужей.
Г-жа де-Мардоне была прервана посреди своего длового разговора съ обладателемъ желтыхъ бакъ молодой женщиной, пришедшей съ смущеннымъ видомъ искать около нея пріюта.
— Что съ вами, моя милая? — спросила госпожа де-Мордоне, эту красивую брюнетку, только что разошедшуюся со своимъ мужемъ.
— Ахъ, этотъ Нашетъ, онъ невозможенъ! Вотъ уже полчаса какъ онъ меня мучаетъ моимъ мужемъ… Мой другъ будто бы разсказалъ ему то, что онъ говорилъ мн.
— Я побраню Нашета, моя милая.— Обернувшись, госпожа де-Мардоне встртилась лицомъ въ лицу съ молодымъ человкомъ, блондиномъ высокаго роста, котораго ей представляли, спеціальность его въ литератур состояла въ способности пристегиваться въ своимъ пріятелямъ, чтобы проникать всюду, и участвовать на похоронахъ, чтобы завязывать отношенія. Отвчая на его низкіе поклоны, госпожа де-Мардоне въ то же время замтила, что вечеръ становился вялымъ и разговоръ изсякалъ. Діалогъ, общанный ею своимъ гостямъ, не состоялся изъ-за мигрени одного изъ участвующихъ. Эта неудача внесла нкоторый холодъ въ общество.
— Однако, — проговорила она, прерывая любезности представляемаго юноши, — неужели же мы будемъ скучать? Я не хочу, чтобы у меня скучали!.. моя репутація погибнетъ!.. Какъ! У насъ тутъ люди съ патентованнымъ воображеніемъ… и ни у кого ни одной идеи!.. Послушайте, господа… старинные актеры итальянской комедіи импровизировали цлыя роли на заданную тему… Вы должны сдлать тоже для здшней публики. Постойте! Кто нибудь изъ васъ, милостивыя государыни, предложитъ сюжетъ этимъ господамъ, которые обязаны тотчасъ-же разсказать на него что нибудь забавное… Понятно, авторъ можетъ взять себ актеровъ, сколько ему нужно.
Изъ дамъ составился маленькій совтъ, и посл нкоторыхъ переговоровъ, госпожа де-Мардоне объявила:
— Господа, дло идетъ о комедіи, шарад, шутк, сочиненной на васъ самихъ. Сюжетъ нашъ: ‘Литераторъ’… Скоре, бросайте имена всхъ васъ въ эту шапку.
Вышло имя Демальи.
— Вамъ дается четверть часа на размышленіе, — проговорила госпожа де-Мардоне.— Чего вы потребуете?
— Турецкій барабанъ, Флориссака и Бурниша.
— Отлично! Кажется, у меня есть барабанъ и костюмы отъ моего послдняго маскарада, тамъ, наверху. Спросите Жозефа.
Черезъ десять минутъ дверь залы отворилась на об половинки и вошло торжественное тріо.
Бурнишъ игралъ на большомъ турецкомъ барабан апофеозъ Дюмерсана — его геній и Бобэшъ ведутъ его къ безсмертію — увертюру для полнаго оркестра.
Флориссакъ, одтый молодымъ ‘pitre’ съ бабочкой, качавшейся на проволок передъ его носомъ, въ дурацкомъ колпак, съ горбомъ паяца на спин, походилъ на Антиноя, завернутаго въ полосатый холстъ.
Демальи шелъ задрапированный Фонтанарозомъ въ блесткахъ.
Бурнишъ, поскользнувшись, прислонился въ круглому дивану посредин залы и положилъ об ноги на барабанъ.
Флориссакъ и Демальи вскочили съ ногами на диванъ носъ къ носу.
— Милостивыя государыни и государи! — началъ Демальи — фантазеры и реалисты! И вы прелестныя женщины! Мы имемъ честь представить для вашей забавы большое представленіе знаменитаго: ‘Катехизиса литератора’, пьеса въ двухъ лицахъ! Новый экспромтъ, написанный безъ свчей! Авторомъ съ европейской извстностью! Мною, милостивые государи!.. И этого дурака Вифъ-Аржана. Кланяйтесь, Вифъ-Аржанъ! Музыка впередъ!
Бурнишъ съигралъ три такта знаменитаго романса: цзинъ! бумъ! бумъ! мелодію, которую онъ повторялъ впродолженіе всей шутки.
— Вифъ-Аржанъ, — сказалъ Демальи Флориссаку, — подымайте занавсь!
Флориссакъ высморкался.
— Занавсь поднята, Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа! — отвчалъ Флориссакъ.
— Можете вы мн сказать, что такое литература?
— Буржуа, это предметъ роскоши.
— Вифъ-Аржанъ!
— Буржуа!
— Можете вы мн сказать мнніе вашихъ родителей о литератур?
— Мнніе моихъ родителей о литератур? Это былъ сильный пинокъ ногою… въ моемъ призваніи.
— Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа!
— Можете вы мн сказать что нибудь объ Академіи?
— Буржуа, это первая инстанція безсмертія.
— А потомство, Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа, это нчто врод кассаціоннаго суда.
— Вифъ-Аржанъ, что такое литераторъ?
— Буржуа, это человкъ танцующій на двадцати четырехъ буквахъ алфавита и бросающій въ будущее мысли, которыя падаютъ на его шею въ вид толстыхъ су.
— Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа!
— Сдлайте мн удовольствіе, скажите почтенному обществу, почему узнаютъ литератора?
— По его перезду на квартиру.
— А великаго литератора, Вифъ-Аржанъ?
— По его похоронамъ, буржуа.
— Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа!
— Напримръ, можете вы сказать, что такое книга?
— Книга, буржуа? Это нчто врод человка: она иметъ душу, и ее дятъ черви.
— Скажите этимъ господамъ, что такое реклама?
— Это — рукопожатіе литераторовъ.
— Вифъ-Аржанъ, можете-ли вы объяснить этимъ уважаемымъ господамъ, что такое издатель?
— Это — ломбардъ рукописей.
— Милйшій Вифъ-Аржанъ, скажите вы намъ теперь, что такое поэтъ?
— Да, буржуа. Это господинъ, который подставляетъ къ звзд лстницу и лзетъ по ней, играя на скрипк.
— А что такое критика, Вифъ-Аржанъ?
— Порошокъ для подчистки общественнаго мннія.
— Вниманіе, Вифъ-Аржанъ! Что такое водевилистъ?
— Буржуа, это человкъ, который сотрудничаетъ.
— Вифъ-Аржанъ, что такое романъ?
— Это волшебные разсказы для взрослыхъ, буржуа.
— А газета?
— Три су исторіи въ свертк бумаги.
— А журналистъ?
— Поденный писатель, буржуа.
— Ха, ха! Что-же такое публика, Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа, это тотъ, это платитъ.
— Вифъ-Аржанъ?
— Буржуа!
— Если мы попросимъ по чашк чаю?
— Да, буржуа.
Начали аплодировать. Госпожа де-Мардоне нашла шутку прелестной и очень благодарила Демальи, который былъ осажденъ дамами съ чашками чаю.
Блокурый молодой человкъ воспользовался случаемъ, чтобы улизнуть, шепнувъ Кутюра:
— Вы извинитесь за меня передъ госпожей де-Мардоне… Я ухожу: я хочу это сейчасъ-же послать въ одну бельгійскую газету.
Въ часъ Демальи и его друзья толпой вышли отъ госпожи де-Мардоне. Кутюра по дорог будилъ извощиковъ, заснувшихъ на своихъ козлахъ, крича имъ съ интонаціями актера Феликса.
— Извощикь! Эй! Вонъ! Туда!.. Мы дти семьи… способные прость наше родовое!
— Что-жь, спать подемъ?— спросилъ Нашетъ.
— Пойдемте на балъ въ оперу, вотъ и предлогъ поужинать.

XIV.

Демальи, Кутюра и Нашетъ вошли втроемъ въ фойе. Нашетъ очень скоро исчезъ съ замаскированной женщиной.
— Какъ скучно!— проговорилъ Кутюра, — я знаю всхъ этихъ дамъ какъ… свой карманъ!..
— Чего теб надо, кошечка?— сказалъ онъ домино, подошедшему къ нему, — интриговать меня? Ну что-же, поинтригуй меня, маленькая Луиза… Видишь-ли, Демальи, ничего не можетъ быть глупе, какъ узнавать всхъ на балу оперы… Я предпочелъ-бы лучше не знать никого. Нтъ, увряю тебя, это надодаетъ называть всякую маску ея уменьшительнымъ именемъ: придти сюда, чтобы наизусть повторить календарь, согласись… какое это положеніе!.. здравствуй, здравствуй!..
И Кутюра кивалъ направо и налво.
— Стой! Женщина, которой я не знаю!… Ты увидишь мое счастье! Пари держу, я не знаю этой женщины!…— И Кутюра пробрался въ середину давки, чтобы дойти до блокурой женщины, около которой сидлъ молодой человкъ.
Кутюра заглянулъ ей подъ маску, наклонился, и прошепталъ на ухо.
— Эрмансъ!
Домино вздрогнуло.
— Я такъ и зналъ!… Скажи пожалуйста, ты воспитываешь ихъ теперь очень тщательно? Что такое этотъ маленькій господинъ?
— Милльоны, мой милый.
— Откуда?
— Отъ старой тетки.
— Чмъ онъ занимается?
— Любитъ меня.
— Значитъ, ему нельзя представить пріятелей?
— Невозможно… Онъ ревнивъ какъ старикъ… И даже ты будешь очень милъ, если уйдешь отсюда, потому, еслибъ онъ узналъ… Онъ считаетъ меня за порядочную женщину, мой милый.
— Извини, прекрасная маска!
И Кутюра поклонился съ видомъ уваженія и какъ бы обманутый въ надеждахъ.
— А, что я теб говорилъ?— сказалъ онъ Демальи, — представь, эта женщина… Словомъ сказать, мы очутились съ тремя су… пятаго января… Мы пошли слушать проповдь въ церковь, гд были рогожи!…
— Кутюра! Кутюра! Мн надо сказать теб кое-что! На десять минутъ!…
И женщина, взявъ его подъ руку, увлекла въ ложу.
Демальи, оставшись одинъ, спустился въ залу, гд нашелъ Жиру, согнувшагося на скамейк съ вытаращенными глазами, походившаго въ своемъ костюм баденскаго крестьянина на картонную игрушку, на которую надли пару бретелекъ.
— Демальи, мой милый, я совсмъ готовъ.
— Какъ всегда!
— Вотъ какъ вы, въ статскомъ!… А у меня, мои штаны!… А? Я околваю въ нихъ… Мн хочется колотить гусей большой палкой, какъ на нашемъ праздник… Но это совсмъ не то… У меня есть идея… Я пришелъ, чтобы посмотрть на эту суету сверху!… Право. Но я не могу… Никогда я не дойду туда… И зачмъ они длаютъ лстницы? Это нарочно: они не хотятъ, чтобы подымались, видите-ли!… Пожарные угощаются тамъ апельсиннымъ салатомъ. Поэтому они и не хотятъ… Взойдемте, хотите? Ахъ! Что такое мой костюмъ? Баденскій!… Шварцвальдъ!… дете вы туда лтомъ? Насъ будетъ пятеро… Пшкомъ!… Отлично… превосходно! Взойдемъ, не правда-ли?
Шарль взялъ Жиру подъ руку и не безъ труда потащилъ его по лстниц.
— Милый мой, это глупо, у меня качка въ колняхъ, — говорилъ Жиру, навалившись на Шарля и хватая его за руку на каждомъ шагу. Мн теперь очень непріятно: я не знаю, что я измряю… Пока я сижу, еще ничего, но… Дайте вздохнуть минутку… Вы знаете Элизу? Мы съ ней поссорились… Я говорю это вамъ, Демальи, потому что я знаю!.. Сегодня вечеромъ, мой милый, ду я на извозчик подышать воздухомъ, я люблю воздухъ… извощикъ заговорилъ со мной… Я ему сказалъ: не говорите со мной! А онъ говорилъ… Спрашивается, какой это мн видъ придавало… Я вдь не ради себя, понимаете, но ради общества… Наконецъ, онъ начинаетъ бить хлыстомъ мою любовницу, которая была въ карет… Это ничего, этотъ извощикъ наглецъ… Я, во-первыхъ, женщины… О! женщины! Но я сказалъ ему, этому кучеру, что есть два жандарма, жандармъ физическій и жандармъ моральный, который охраняетъ насъ внутри, безъ лошади, безъ фуражки, безъ сабли — это совсть!… Да!.. А жандармъ большой дороги. Да! Уфъ!
Накопецъ Шарль усадилъ Жиру на скамейку четвертой ложи. Жиру протянулся на край ложи, положилъ оба локтя на бархатныя перила и подперъ подбородокъ обими руками. Шарль облокотился, и оба нсколько времени смотрли, ничего не говоря, на балъ и на зало.
Надъ ними на плафон въ облакахъ выдлялись тамъ и сямъ то кусокъ пурпура, то розовое тло, то складка плаща, то профиль богини. Подъ ними море люстръ, ослпительный покровъ изъ блыхъ огней, золотыя гирлянды балконовъ, сверху до низу ложи, на красномъ фон которыхъ выдлялись блые галстухи, лица, покраснвшія отъ жары, блые треугольники мужскихъ сорочекъ, черныя шляпы, черныя одежды, тни черныхъ женщинъ, блыя перчатки, опускавшія или подымавшія, болтая, кружева ихъ масокъ, внизу, по обимъ сторонамъ залы, по двумъ краснымъ лстницамъ, между стиснутыми полицейскими, толпы масокъ, толпы женщинъ, топчущихся на ступенькахъ и собирающихся танцовать, внизу — зала, поглощающая все: блые, красные, розовые, зеленые цвта, перья, каски, плечи, юбки, галуны, кисточки, шляпы, фальшивые брилліанты… Море молній, сверкающихъ тутъ и тамъ. Рукава въ воздух, вертящіяся юбки, путающіяся и сталкивающіяся пары, прерванный галопъ, разввающіяся ленты и перья… И музыка, ожесточенные удары литавровъ, грохотъ барабановъ, громъ оркестра, гулъ въ зал, ура, виваты, припвы, хоры, звуки трещетокъ, удары танцоровъ по ихъ ляшкамъ, и полъ, скрипящій подъ ногами. Радуга и шабашъ, все подымалось имъ въ глаза и въ уши въ туман лучей, въ шуршань, въ тепломъ облак, въ буромъ пар вмст съ пылью и смутнымъ гамомъ ночной вакханаліи.
— Какъ чудно, — проговорилъ вдругъ Жиру, котораго это головокружительное зрлище отрезвило. — Какъ чудно! Передать это!.. Этотъ кавардакъ, это верченье! Чортъ возьми! Молодецъ будетъ господинъ, который изобразитъ этотъ кипящій котелъ, этотъ свтъ, эту сутолоку въ дьявольскомъ рисунк!.. Понимаете, Демальи… чтобы все носилось въ вихр. Написать музыку, канканъ, все! Или вотъ хоть эту желтую юбку… Ахъ!
И Жиру сдлалъ большимъ пальцемъ жестъ человка, который кладетъ тона на полотно.
— Подумать, сколько прекрасныхъ современныхъ вещей умрутъ… умрутъ и ни одинъ человкъ, ни одна душа не спасетъ ихъ! Ахъ! Сколько смлой живописи, скульптуры на бульварахъ, въ Елисейскихъ поляхъ, на Бирж, въ Мабиль!.. А между тмъ этотъ ничтожный журналишко!.. И когда я подумаю, что я настолько подлъ… Стойте! Демальи, вы говорите себ: зачмъ Жиру пьетъ? Если не вы говорите, то другіе за васъ… Ну хорошо! Вотъ зачмъ я пью… Потому что я чувствую свое безсиліе!.. Я вижу вещи… и не могу ихъ осилить… Все равно что вотъ сейчасъ на лстниц… Я бы желалъ хотть и… не могу… вотъ я и пью!.. Да, это чудесно!..
Дв минуты спустя, Жиру спалъ на скамейк.
Шарль оставилъ его спать, а самъ спустился. Кутюра снова взялъ его подъ-руку и они прогуливались въ корридор первыхъ ложъ, когда Нашетъ подошелъ въ нимъ въ дурномъ расположеніи духа.
— Нашетъ, на кого ты наскочилъ?— спросилъ его Кутюра, — на честную женщину?
— Очень честную!— сказалъ Нашетъ! — это Резенъ.
— Ха, ха, — засмялся Кутюра.— Я увренъ, что Демалъ и не знаетъ.
— Я ничего не знаю, — сказалъ Демальи.— Кто такая Резенъ?..
— Жидовка, мой милый, — проговорилъ Нашетъ, — которая посвятила своего ребенка Божьей Матери, и которая любитъ ero!.. Она готова публично исповдываться, чтобы доставить ему удовольствіе, что было бы замчательное самоотверженіе! Представь себ — она торговка мебели — но прехитрая!… У ней явилась блестящая идея! Положимъ, идешь къ ней ты или я, но большею частью это не ты и не я, а какая нибудь женщина. Ахъ, какъ мило у васъ! Какъ все устроено! Да, говоритъ Резенъ, это мн стоило порядочно… Но у меня другая мебель въ виду, и если эта вамъ подходитъ… Золотая коммерція!.. Я изъ-за этого интриговалъ ее, мой милый, изъ-за обстановки, изъ-за ея послдней обстановки… Я хотлъ перезжать, хотлъ имть обстановку, на которую могъ бы посмотрть не косясь любой членъ совта адвокатовъ… И знаешь, то со иной случилось? Я попалъ на первую обстановку, которую Резенъ хочетъ оставить за собой… Это ясно, она не довряетъ боле моей подписи… Пойдемте ужинать… Балъ самый гнусный.

XV.

Придя на бульваръ Монмартръ, къ двери, украшенной двумя гипсовыми амурами, сидящими по бокамъ маленькаго маяка, гд было написано: ‘Нашетъ’, три друга миновали устричницу, открывавшую со злобой остэндскія и мареннскія устрицы. Гарсоны, какъ снжныя лавины, скатывались по лстниц. Перекрестно раздавались рзкіе крики: счетъ номера 4, счетъ номера 9! А въ ндрахъ стны, точно быкъ, мычалъ въ подземную кухню вчный заказъ стоустаго чудовища.
— Минутку, — сказалъ Кутюра, — я сейчасъ васъ представлю.
И онъ пошелъ, работая локтями, въ большую залу ресторана.
Вс столы были заняты. Жара отъ газа, дымъ сигаръ, запахъ соусовъ, звонъ стакановъ, хлопанье пробокъ отъ шампанскаго, гулъ смха, начатыя псни, охрипшіе голоса, непринужденныя позы, непристойные жесты, растегнутые корсеты, разгорвшіеся глаза, слипающіяся вки, покраснвшія и измученныя масками лица, тосты, измятые костюмы и сорочки, Пьеро съ осыпавшейся мукой на лиц, медвди наполовину одтые человкомъ, альпійскіе пастушки въ черныхъ панталонахъ, господинъ, клюнувшій носомъ въ стаканъ, соло пасторали, исполненное на скатерти аудиторомъ государственнаго совта, татуированный дикарь, разсказывающій гарсону исторію министерства Мартиньяка — все говорило о позднемъ час: было пять часовъ утра. Когда они входили, въ глубин залы сильно шумли: три высокихъ чудака, костюмированныхъ въ кавалерійскіе султаны, просили, пуская въ ходъ руки, замаскированное домино снять маску.
— Не снимайте маски съ этой дамы!— кричалъ какой-то индивидуумъ въ коричневой ряс, сидящій за маленькимъ столикомъ противъ камина, — можетъ быть это чья нибудь жена!
— Да это голосъ…— сказалъ Кутюра.
— Молланде!
Они подошли къ столу: это и былъ Молланде, замаскированный монахомъ.
— Вотъ какъ!
— Онъ самъ.
— Ты?
— Я. Садитесь.
— Ты съ бала?
— Никогда!
— А твой монашескій костюмъ, откуда ты его взялъ?
— Въ гардероб старыхъ французскихъ учрежденій… Гарсонъ! Женщинъ!… Господинъ, о, господинъ! И вы туда! О чемъ вы думаете?… О шляп Генриха IV?.. Какъ? Бьютъ женщинъ?… Подойди сюда, дикарь! Подумай немного, еслибы вновь нашли Менандра, мы бы знали, что такое посредственная комедія!… Ты скажешь: у насъ есть Скрибъ… Я тебя знаю, ты мн скажешь это… Ни слова боле!… Господа! Господа! Что станется съ старымъ французскимъ весельемъ! Мы срываемъ послднія виноградныя втки… Господа, когда въ стран есть учрежденіе, именуемое академіей наукъ нравственныхъ и политическихъ… Пью за здоровье нашихъ незаконныхъ дтей!… Сударыня, сударыня! Дайте мн вашъ букетъ: мн хочется поцловать искусственную розу… Эй!… Сосдка!… Кто говоритъ, что я смшонъ? Дуракъ! Это мое ремесло!… Представьте себ, Фанни… Читали вы волшебныя сказки, милочка? Жила-была однажды газета, называвшаяся ‘Національное собраніе’… Господинъ Гизо писалъ въ немъ подъ псевдонимомъ Матареля де-Фьеннъ: его никогда не узнавали… Ну, хорошо! Въ контор редакціи находилась синоптическая таблица… Синоптическая, Жюли!… Она могла бы быть и не синоптической… но она была синоптической… тамъ были слова, вычеркнутыя изъ фельетона… Господа, видите вы два алебастровыя полушарія у мадемуазель: мн было запрещено называть ихъ уменьшительными именами!… Зефиринъ! Вы не испорчены моралью Шамфора, это мн какъ разъ кстати! Вы живете въ улиц Папильонъ… и вы починяете кашемировыя шали… Вы ангелъ!… Гарсонъ! Гарсонъ!… Какъ же глупъ этотъ гарсонъ! Онъ родился на развалинахъ Бастиліи!
Тутъ Молланде перевелъ духъ и залпомъ выпилъ два большихъ стакана бургонскаго. Онъ имлъ полный успхъ: мужчины хохотали, дамы находили его смшнымъ. Демальи, сидя около него, подливалъ ему. Кутюра ходилъ отъ одного стола къ другому, заигрывая съ старыми знакомками, нашептывая имъ на ухо любезности и раскланиваясь съ ихъ любовниками.
— Твой братъ чистилъ мн сапоги при вход на балъ… Ты ничего не сдлала для воспитанія этого ребенка: посмотри мои сапоги!— говорилъ Нашетъ одинокому домино, около котораго онъ услся и которое поворачивало къ нему спину, кусая со злости вышитый платокъ.
— Ахъ, господа, — проговорилъ Молланде, вставая, — что такое жизнь, vita по латыни. Хотите я вамъ продекламирую изъ Байрона? Жизнь есть длинная цпь страданій… долина слезъ! Теряютъ зонтики… своихъ родителей… довріе поставщиковъ… У меня былъ другъ, длавшій мн новые сапоги, я похоронилъ его, господа… Находишь у себя дырявые сапоги… Ты холостой, потомъ ты женишься на женщин, не обладающей возвышенностью твоихъ чувствъ… Рождаются дти… Потомъ умираешь… De-profiindis!.
И Молланде щелинулъ по пустой бутылк…
На бульвар:
— Идемъ?— послышался голосъ.
— Куда?
— Въ рынокъ, сть луковый супъ.
Никто не отвтилъ на предложеніе. Каждый пошелъ къ себ, по пустыннымъ улицамъ, шаги звонко раздавались по мостовой заснувшаго города, этого Парижа, таинственно умершаго, неподвижнаго, нмого, освщеннаго луной, какъ Помпея, охраняемаго городской стражей.

XVI.

Демальи, вернувшись домой, услся къ горящему камину, зажегъ сигару, взялъ со стола альбомъ съ застежкой, написалъ въ немъ четыре или пять строкъ и принялся курить, перелистывая рукопись, на первой страниц которой было написано: ‘Воспоминанія моей мертвой жизни’.
Одна изъ особенностей цивилизаціи — извращать первобытную природу человка и придавать физическимъ ощущеніямъ значеніе нравственныхъ чувствъ, приписывая душ тонкости, которыя въ первобытномъ состояніи приписываются слуху, обонянію и другимъ тлеснымъ чувствамъ. Шарль Демальи служилъ этому нагляднымъ примромъ. Обладая нжной и болзненной натурой, онъ происходилъ изъ семьи, соединившей въ себ болзненную чуткость двухъ расъ, которыхъ онъ былъ выразителемъ и послднимъ отпрыскомъ. Шарль обладалъ въ высшей степени впечатлительностью и душевнымъ тактомъ. Въ немъ таилось острое, почти удручающее пониманіе всхъ жизненныхъ событій. Везд, гд онъ бывалъ, его какъ бы охватывала атмосфера чувствъ, которыя онъ встрчалъ. Онъ чувствовалъ сцену или разрывъ такъ, гд видлъ улыбки на всхъ устахъ. Онъ читалъ мысли своей любовницы, когда она молчала, видлъ непріязненность своихъ друзей, предчувствовалъ хорошія или дурныя новости при вход человка, принесшаго ихъ. Это пониманіе было до такой степени развито въ немъ, что всегда предшествовало впечатлніямъ и поражало его раньше, чмъ совершалось наблюденіе. Взглядъ, звукъ голоса, жестъ — говорили и открывали ему то, что скрывалось отъ всего міра, онъ завидовалъ отъ всего сердца тмъ счастливцамъ, которые проходятъ мимо жизни, дружбы, любви, общества, мужчинъ и женщинъ, не замчая ничего, что имъ показываютъ, и которые пребываютъ всю свою жизнь въ иллюзіи, которой они никогда не разбиваютъ.
То, что дйствуетъ такъ слабо на большинство, именно предметы, имли на Шарля громадное вліяніе. Они говорили и поражали его какъ одушевленные предметы. Они, казалось ему, имли свою физіономію, свою рчь, свои таинственныя особенности, порождавшія симпатіи или антипатіи. Эти невидимые атомы, эта душа, которая улетучивается отъ людей, имла откликъ въ душ Шарля. Обстановка была ему другомъ или врагомъ.
Плохой стаканъ отбивалъ у него охоту къ хорошему вину. Оттнокъ, форма, цвтъ бумаги, мебельная матерія дйствовали на него пріятно или непріятно, и измняли его расположеніе духа сообразно его многочисленнымъ впечатлніямъ. Точно также и удовольствія не долго длились для него: Шарль требовалъ отъ нихъ слишкомъ большой цльности, слишкомъ совершеннаго согласія людей и вещей. Но чарованіе быстро разсевалось. Достаточно было одной фальшивой ноты въ чувств или въ опер, скучной физіономіи или просто несимпатичнаго гарсона въ кафе, чтобы вылечить его отъ каприза, отъ восхищенія, или лишить аппетита.
Эта нервная чувствительность, эта непрерывная наклонность къ впечатлніямъ, непріятнымъ большей частью, и оскорбляющая самыя нжныя струны его души, сдлали изъ Шарля меланхолика. Не то, чтобы Шарль былъ меланхоличенъ, какъ книга съ громкими фразами, онъ былъ меланхоличенъ какъ умный человкъ, знающій жизнь. Онъ не казался печальнымъ. Его смхъ выражался ироніей, но такой тонкой и скрытой, что часто онъ былъ ирониченъ только про себя и никто не замчалъ его внутренняго смха.
Шарль имлъ только одну любовь, одну вру, одно призваніе: литературу. Литература была его жизнью, она была его сердцемъ. Онъ предался ей совершенно, отдавъ ей всю свою страсть, весь жаръ своей пылкой натуры, подъ личиной холодности и равнодушія. Въ остальномъ Шарль былъ человкъ какъ вс люди. Онъ не избгнулъ себялюбія и эгоизма писателя, быстрыхъ разочарованій человка воображенія, непостоянства вкусовъ и увлеченій, его рзкостей и перемнчивости. Шарль былъ слабохарактеренъ. Въ немъ не хватало энергіи, всегда готовой на дло, ему надо было подготовиться въ важному шагу, возбудить себя для сильнаго ршенія, увлечься, подстрекнуть себя. Создаетъ ли человка физическое бытіе? А наши нравственныя и умственныя качества не составляютъ ли просто на-просто развитіе соотвтственнаго органа, или его болзненное состояніе? Шарль всмъ своимъ характеромъ, слабостями и страстями, былъ можетъ, былъ обязанъ своему темпераменту, своему тлу, постоянно страдающему. Быть можетъ, въ этомъ надо было искать и секретъ его таланта, этого нервнаго таланта, рдкаго и изящнаго въ своихъ наблюденіяхъ, всегда артистичнаго, но неровнаго, полнаго скачковъ и неспособнаго достигнуть спокойствія, плавности, неизмнной свжести произведеній дйствительно великихъ и прекрасныхъ.
Но къ чему описывать Шарля? Онъ исповдывался самъ себ въ этомъ дневник своей души, гд рука его, глаза и мысли прогуливаются наудачу, остановившись на слдующихъ выдержкахъ:

XVII.

…Я снова погрузился въ скуку, спустившись съ высоты наслажденій. Я дурно устроенъ, скоро устаю. Я ухожу съ оргіи съ разбитой душой, въ изнеможеніи, съ отвращеніемъ къ желанію, съ безпредльной и неопредленной грустью. Мое тло и умъ на другой день совершенно пьянютъ. Посл увлеченія, страшное пресыщеніе, нравственное разстройство, пустота и туманъ въ голов…

7 февраля.

Продалъ сегодня одному издателю мою первую книгу, одн только издержки.— Проходилъ по Тюльерійскому саду, счастливый, легкій какъ перышко, вдыхая воздухъ полной грудью, съ улыбкой на устахъ, шелъ дождь, — никого не было въ саду, кром дтей, длавшихъ каравайчики изъ грязи, глядвшихъ и смявшихся на меня, ничего не понимая.

Май.

Мы были позади церкви св. Магдалины.
— Могу я вамъ писать?
— Мой мужъ распечатываетъ вс мои письма.
Она останавливается, а я облокачиваюсь на выступъ какой-то лавки.
— Это невозможно!
Молчаніе, она проводитъ рукой по глазамъ.
— … Нтъ!..
— Невозможно? Но, разв женщина…
Она взволнована:
— Постойте, лучше намъ больше не видться.
— Отчего же не скрасить вашу жизнь романомъ?
— Романомъ!.. романомъ (вздыхая) о, это серьезно для меня! (слегка улыбаясь), мой мужъ запрещаетъ мн ихъ читать…
Она глядитъ на меня и вдругъ произноситъ:
— Разстанемся!
— Хорошо, сударыня, но съ однимъ условіемъ: я послдую за вами.
Она переходитъ улицу, въ это время изъ церкви выходитъ свадебная процессія.
— Посмотрите невсту… хорошенькая она?
— Вы не оставите меня такъ, я васъ увижу еще?— говорю я взволнованнымъ голосомъ.
— Зачмъ?… Для васъ это игра, для меня это слишкомъ серьезно… Я вызвала… я возбудила въ васъ маленькое чувство… я была неосторожна… я говорю безсвязно… первое, что мн придетъ въ голову… Идите, для васъ все это пустяки и не оставитъ послдствій… Лучше, чтобы между нами ничего не было.
Я протестую самымъ серьезнымъ образомъ.
— О, я счастлива видть васъ такъ близко къ себ, потому что могу только видть васъ издали, — говоритъ она упавшимъ голосомъ, потомъ вдругъ рзко: — Кланяйтесь и уходите скоре!… Мой мужъ идетъ!

Декабрь 185…

Отъ нечего длать захожу я въ маленькій театръ. Содержатель его, Жакменъ, бывшій воротила въ маленькой газет ‘Крокодилъ’. Двицы на авансцен и въ открытыхъ ложахъ закутанныя, наполовину показываются мужчинамъ въ оркестр и въ партер, смясь и грозя имъ пальчиками. Женщины, открывающія ложи, просятъ у сидящихъ въ первыхъ рядахъ мужчинъ ‘мстечка для дамъ’. Двица чувствуетъ себя тутъ точно въ собственномъ салон. Она принимаетъ жеманныя позы, какъ у себя дома или въ своей коляск. На балкон и авансцен — ряды мужчинъ съ тусклыми лицами, которыя длаются блыми отъ освщенія, проборъ на голов, женская заботливость въ прическ, откинувшись какъ женщины, они обмахиваются программами, сложенными веромъ, каждую минуту подымаютъ руки, украшенныя кольцами, чтобы поправить зализанные височки, постукиваютъ по губамъ набалдашниками своихъ тросточекъ или курятъ сигары.

Ноябрь.

Совсмъ не спавши эту ночь, я встаю точно человкъ, проведшій ночь въ игр. Надежды уходятъ и вновь приходятъ ко мн. Положимъ, пьеса, поставленная мною въ Одеон, только въ одномъ акт, всежъ-таки это средство добраться до публики. У меня не хватаетъ силъ дожидаться отвта у себя и я спасаюсь за городъ, глупо разглядывая въ окно вагона проносящіеся мимо деревья и дома.
Изъ Отейля я иду черезъ Севрскій мостъ. У меня потребность ходить. Окруженный синеватыми испареніями, между деревьями, позолоченными осенью, я иду наудачу по лвому берегу, по дорог къ Бельвю. Я встрчаю молодую двушку, теперь уже мать, ведущую за руку блокурую маленькую двочку, въ продолженіе цлой недли у меня было совершенно серьезное намреніе жениться на ней. О, какое старое прошлое напоминаетъ она мн! Сколько лтъ не видться другъ съ другомъ! Узнаешь о свадьбахъ, о похоронахъ и тебя тихо упрекаютъ въ томъ, что забылъ своихъ старыхъ друзей…
По дорог я задваю человка, выходящаго изъ лечебницы доктора Флери: это старый богъ драмы, Фредержкъ Леметръ… И во всемъ этомъ, въ этой дорог, во встрчахъ, въ моей мертвой жизни, возвращающейся ко мн, во всемъ, что случай возстановляетъ предо мною, въ этой тни моей молодости, какъ-бы общающей мн новую жизнь, я слышу и вижу предзнаменованіе, то хорошее, то дурное, полный мыслей, сосредоточивающихся на одной постоянной мысли, придающей всему мое лихорадочное чувство, и принимающей арію шарманки за увертюру моей пьесы…

185…

Женщина всегда защищается своею слабостью. Это — по поводу всего и ничего, антагонизмъ желаній, возмущеніе мелкихъ прихотей, война маленькихъ ршеній, не прекращающаяся и какъ-бы созданная для удовольствія ихъ. Эта страсть къ борьб есть въ ихъ глазахъ доказательство ихъ существованія. Капризъ есть способъ упражненія ихъ воли. Женщин въ этой глухой, тупой и вмст съ тмъ раздражающей борьб остается покинутое владычество, побда надъ усталостью, и въ тоже время нкоторое презрніе мужчины, который не любитъ и не уметъ тратить свои силы на мелочи.
Смотрлъ картину Грансэ въ Буживал. Эта маленькая страна — мастерская, отечество пейзажа. Каждый кусочекъ земли, каждое деревцо напоминаютъ картину. Точно глядишь на палитру почти всхъ нашихъ пейзажистовъ. Есть такіе уголки воды, зелени и деревьевъ, что такъ и видишь не стершійся номеръ выставки на голубомъ неб. Въ Буживал полевая стража совсмъ не стережетъ имній: она стережетъ ‘виды’, ‘эффекты’, она мшаетъ красть ‘закаты солнца’.
Грансэ, старйшина Буживаля, вмст съ Пеллетаномъ, который былъ его пророкомъ. Буживаль иметъ уже свою исторію и свои реликвіи: домъ Лире и воскресные обды подъ открытымъ небомъ, домъ Одилона Барро, и бесдка, предназначенная для либеральныхъ разговоровъ, стны и люди, говорящіе вамъ объ идеяхъ и о женщинахъ, не существующихъ боле, дв биніоніи на алжирскомъ остров, сплетающіяся вверху и составляющія первую картину француза, а тамъ, на высот, Жоншера, также красиво расположенная, какъ и замокъ Люсьенъ, и глядящая на мастерскія Буживаля.

185…

Пощупалъ пульсъ литературы маленькихъ газетъ. Нтъ боле школъ, нтъ боле партій, ни идей, ни знамени. Оскорбленія, не мотивируемыя даже гнвомъ, нападки безъ доказательствъ! Сумма всхъ оскорбленій, расточавшихся вчера во всей стран на вс административныя царствующія и правящія головы, выливается на другой день въ статьяхъ. Ничего, кром закулисныхъ скандаловъ и парикмахерскихъ остротъ, плоскихъ шутокъ. Ни новыхъ людей, ни молодого пера, ни даже молодой горечи… Нтъ боле публики: есть только извстная кучка людей, читающая для пищеваренія, какъ пьютъ стаканъ воды посл чашки шеколаду, людей, требующихъ текучей и ясной прозы, какъ процженная вода изъ Сены, людей, любящихъ читать въ дорог, въ карет, въ вагон, разсказы, которыхъ собрано много въ одной книг, людей, читающихъ не книгу, а на двадцать су.
Я размышляю, сколько стоило мн одно изъ моихъ пяти чувствъ — зрніе. Сколько въ моей жизни покупалъ я произведеній искусства и наслаждался ими! Нечувствительный въ предметамъ природы, я боле удивляюсь картин, чмъ пейзажу и человку, чмъ Богу.

Іюль.

Лоретка становится хороша только къ сорока годамъ. Одинъ изъ моихъ друзей, собиравшійся сдлать обстановку изъ розоваго дерева женщин изъ общества, взялъ меня подъ руку въ Шато де-Флеръ и, бросая презрительный взглядъ на падшихъ созданій, произнесъ:
— Свтскія женщины также красивы какъ эти… и ничего не стоютъ, — на первый разъ!.. Моя любовница разсказала мн, что у ней было воспаленіе легкихъ и ей не на что было купить піявокъ, предписанныхъ ей докторомъ… Я чуть было не взволновался боле, чмъ этого требовала вжливость, когда подумалъ о страданіяхъ, которымъ есть на что скупить піявокъ со всего міра… Все дло въ томъ, чтобы знать, страдаетъ ли человкъ, умирая отъ честолюбія или отъ любви, столько же, чмъ когда онъ умираетъ съ голода? Что касается меня, я этому врю.
Вчера я встртилъ у бывшаго министра одного изъ своихъ старыхъ школьныхъ товарищей, готовящагося быть государственнымъ человкомъ. Онъ весь вечеръ присутствовалъ при разговорахъ шестидесятилтнихъ стариковъ, не раскрывая рта и серьезный какъ доктринеръ, который пьетъ.— Человкъ будущаго!— сказалъ себ старый министръ, — онъ слушаетъ съ такой глубиной!
Я всего больше люблю неоффиціальныхъ геніевъ. Кавой путь отъ дикаря къ Рембрандту и Гофману! Самый удивительный развратъ, если хотите.
Сегодня я видлъ примрную любовницу, любовницу молодого нмца, итальянку, настолько привязанную къ своему чахоточному любовнику, что она не пускаетъ его выходить по вечерамъ, запирается съ нимъ, болтаетъ, куря папироски, читаетъ, полу-лежа на кресл, выставляя кончикъ блой юбки и красныя кисточки своихъ туфлей. Бываютъ у нихъ двое или трое нмцевъ со своими трубками, съ двумя-тремя гегелевскими идеями и съ большимъ презрніемъ къ французской политик, которую они называютъ ‘сантиментальной политикой’. Хозяйка квартиры и днемъ и вечеромъ очень рдко выходитъ. Она сохранила въ Париж привычки итальянской женщины, и чтобы заняться, она выбираетъ изъ ‘Constitutionnel’ недлинный романъ и переводитъ его только для себя, на чистйшій тосканскій языкъ. Обстановка восхитительная. Но черезъ-чуръ много портретовъ друзей и родственниковъ. Это походитъ на храмъ Дружбы… Изъ всхъ этихъ портретовъ единственный интересенъ съ моральной точки зрнія: это портретъ любовницы, сдланный матерью любовника.

Январь.

Парижъ — это надменное выметаніе фортунъ, это — смерть для молодыхъ людей!… И такъ скоро, безъ всякихъ приключеній, безъ всякаго шума! Ахъ, бульваръ такъ быстро подаетъ этихъ гарцующихъ прожигателей жизни. Одинъ годъ, два — самое большое и… прогорли! Встрчаю какъ-то одного изъ старыхъ друзей, уплатившаго во-время свои долги, пустившаго корни въ провинціи, и проводящаго день за днемъ въ деревн.
— А какъ поживаетъ такой-то?— спрашиваю я.
— У него судебный совтъ… Онъ занималъ подъ четыреста процентовъ у господъ, встрчавшихся съ нимъ на скачкахъ… Ахъ сколько онъ самымъ глупымъ образомъ потратилъ денегъ!.. А другіе-то!
— А тотъ, толстякъ, котораго я часто видалъ у тебя?
— Женился, мой милый… случайность!
— А другой, такой веселый?
— Удалился въ Дордонь, къ чорту, на свою оставшуюся ферму вмст со своей любовницей… Играетъ въ пикетъ со священникомъ.
— А Шоза ты знаешь?
— Ахъ, Шозъ, онъ кончилъ особенно: онъ себ прострлилъ голову!… Одинъ выстрлъ — и конецъ! Это вслдствіе различныхъ катастрофъ, нищеты и раззоренія.
Пошелъ я въ ‘Monde des arts’ отдать туда статью. Тамъ нахожу Массона, человка, котораго я узналъ только по книгамъ, и котораго уже любилъ восхищаясь имъ. Полное, нсколько тяжеловатое лицо, на которомъ заснула божественность, въ глазахъ замчательный умъ, какъ-бы дремлющій въ лнивомъ и спокойномъ взгляд, на всемъ лиц усталость и сила Титана на поко.
Большой, черный господинъ восклицаетъ стоя около него:
— Да, такова моя система работы: я ложусь въ восемь часовъ, встаю въ три, выпиваю дв чашки чернаго кофе и работаю до одиннадцати…
Масонъ, какъ бы проснувшись, возразилъ:
— О, я бы сошелъ съума отъ такой жизни! Утромъ меня будитъ сонъ, будто я голоденъ. Мн снится красная говядина, огромные столы съ роскошными явствами… Говядина подымаетъ меня. Позавтракавъ, я курю. Я встаю въ половин восьмаго и къ одиннадцати часамъ я готовъ. Тогда я притаскиваю кресло, кладу бумагу на столъ, перья, чернила, орудія пытки, мн надодаетъ это! Мн всегда надодало писать и къ тому же это такъ безполезно!.. Такимъ образомъ я важно пишу, какъ общественный писатель… Я не тороплюсь — онъ видлъ, какъ я пишу, но все же я подвигаюсь, потому что не ищу лучшаго. Статья хороша, написанная съ одного раза, это какъ ребенокъ: или онъ есть, или его нтъ. Я никогда не думаю, о чемъ я напишу. Я беру перо и пишу. Я литераторъ и долженъ знать свое ремесло. Передъ своей бумагой я какъ клоунъ на канат… Кром того, у меня слогъ совершенно въ порядк: я бросаю фразы, какъ кошекъ… Я увренъ, что он встанутъ на лапы. Это очень просто, надо только имть хорошій слогъ. Я готовъ научить писать кого угодно: я бы могъ открыть курсъ фельетоновъ въ двадцать пять уроковъ! Да вотъ, посмотрите, мою рукопись: ни одной помарки… А! Флориссакъ, что же ты ничего не принесъ?
— Ахъ, мой милый, — отвчаетъ Флориссакъ, — это смшно, у меня нтъ никакого таланта… и я узнаю это потому, что меня забавляютъ теперь только глупыя вещи… Это глупо, я знаю, чтожь, ничего, я смюсь надъ этимъ…
— Однако ты былъ талантливъ…

Іюль.

Птица поетъ трели, свтлая гармонія капля по капл льется съ ея клюва, трава высокая, полная цвтовъ и шмелей съ золотистыми спинками, блня и коричневыя бабочки. Самые высокіе цвты качаютъ свои головки подъ втромъ, который наклоняетъ ихъ, лучи солнца, протянувшіеся черезъ зеленую дорогу, плющъ, обвивающійся вкругъ дуба, подобно ниткамъ Лилипутовъ вокругъ Гулливера, между листвой просвтъ благо неба, пять ударовъ колокола, приносящихъ людямъ изъ-за чаціи часъ отдыха на зеленой и мягкой трав, въ лсу крики птицъ, мошки, летающія и жужжащія вкругъ меня, лсъ полонъ души, шепчущей и жужжащей, вдали слышенъ громкій лай, небо, освщенное заходящимъ солнцемъ… И все это надодаетъ мн, какъ описаніе природы…
Можетъ быть, виноваты эти дв собаки, которыя играли на трав передо мною: он остановились, чтобы звнуть…

Мартъ 185…

Снова увидлъ Масона въ редакціи ‘Monde des arts’. Сказалъ мн комплиментъ за мою статью объ Алжир, и съ удивительной памятью началъ мн описывать, начиная съ двери и кончая банкой съ красными рыбами, поставленными на столъ передъ музыкантами, кафе Жирафъ и улицу tat-Major, o которыхъ я сказалъ два слова, потомъ онъ мн сказалъ:
— Вашу статью не поймутъ. На сто человкъ, которые ее прочтутъ, едва ли поймутъ двое… Тутъ вс они взбшены противъ вашей статьи… И это просто происходитъ оттого, что масс людей, даже умнымъ людямъ, не хватаетъ артистическаго чутья. Многіе люди не видятъ. Напримръ, изъ двадцати пяти человкъ, которые пройдутъ здсь, можетъ быть, нтъ и двухъ, которые видли бы цвтъ бумаги. Постойте, вотъ входитъ Бланшаръ. Онъ ни за что не замтитъ, круглый этотъ столъ, или четырехугольный… Теперь, если вы съ этимъ артистическимъ чутьемъ работаете въ артистической форм, если къ иде о форм вы прибавляете форму идеи… о, тогда, вы совсмъ не поняты…
И взявъ наудачу маленькій журналецъ, онъ продолжалъ:
— Вотъ, смотрите, какъ надо писать, чтобы быть понятнымъ: ‘новости подъ рукою’! Французскій языкъ исчезаетъ, это фактъ… Э, Боже мой, въ моихъ романахъ, мн говорятъ также, что не понимаютъ… А между тмъ я себя считаю самымъ понятнымъ человкомъ въ мір… Потому что я ставлю слово, положимъ: ‘архитравъ’… но не могу же я написать: ‘архитравъ’ есть архитектурный терминъ, который значитъ то-то и то-то… Надо, чтобы читатель зналъ слова… Да мн это все равно. Критики и похвалы хвалятъ и разбиваютъ меня ни на іоту не понимая, что я такое. Все мое достоинство, они никогда не говорили о немъ, состоитъ въ томъ, что я человкъ, для котораго существуетъ видимый міръ.
Реализмъ распространяется и гремитъ, въ то время какъ дагеротипъ и фотографія доказываютъ, насколько искусство разнится отъ правды.
Вотъ я осуществляю мечту многихъ людей, съ деньгами въ карман, съ женщиной, старой подругой, разсказывающей мн о своихъ любовникахъ, оба свободные, не боящіеся любви, ни тотъ, ни другой, и совершенно довольные. Пріятныя минуты — видть ее въ своей комнат, углубленной въ кресло въ кофточк, тутъ виденъ кусочекъ шеи, тамъ часть руки, здсь оттопырившаяся юбка, или, въ лсу подъ листвой, со щеками загорлыми отъ солнца. Въ вуали съ горошками, тнь отъ которыхъ кажется на ея кож родимыми пятнышками, или же въ уединенной алле парка, лежащую съ закинутыми руками, въ внк, въ плать, развивающемся вкругъ нее и около ея лнивой, блокурой головки, которой завидуетъ проходящая торговка настойкой изъ лакрицы… Но женщина всегда женщина. И она превосходная, только у нея страсть разсказывать во время ды. Только что супъ ей откроетъ ротъ, какъ уже изъ него льется безостановочно послдній романъ изъ ‘la Patrie’. И это продолжается, пока не подадутъ овощи, часто даже до десерта. Удивительно то, что она стъ, чудесно то, что кончаетъ концомъ, несносно то, что она хочетъ быть понятой.
Мн грустно и я слышу, какъ на мраморный каминъ съ глухимъ шумомъ падаютъ одинъ за другимъ листки большаго букета піоновъ, а надъ и подъ моей комнатой взрывъ женскаго смха.
Я бы хотлъ имть комнату затопленную солнцемъ, мебель, старыя портьеры, вс цвта которыхъ полиняли и какъ бы прошли подъ южными лучами. Тамъ жилъ бы я въ золотыхъ грезахъ, съ разогртымъ сердцемъ, съ умомъ, купающимся въ свт, въ тихо напвающемъ поко…
Странно, что, по мр того, какъ старишься, солнце длается особенно дорого и необходимо, умираешь, прося растворить окна, чтобы оно закрыло теб глаза.

Декабрь 185…

Я былъ въ первый разъ въ ратуш. Тогда я видлъ тамъ въ зал Сенъ-Жана февральскихъ убитыхъ, очень чисто набальзамированныхъ и въ киссейныхъ рубашкахъ. Я былъ въ ратуш во второй разъ. Въ этотъ второй разъ, въ той же зал я стоялъ совсмъ голый, я надлъ на себя синіе очки, но совтъ осмотра, найдя меня слишкомъ хорошо сложеннымъ, чтобы быть близорукимъ, назначилъ меня большинствомъ голосовъ въ гусары. Я пошелъ въ ратушу въ третій разъ, сегодня вечеромъ, на балъ. Убранство богато и вмст съ тмъ бдно, золото — все великолпіе залъ и галлерей, повсюду шелкъ, и мало бархата, всюду виденъ обойщикъ и нигд нтъ искусства, а на стнахъ, покрытыхъ плоскими аллегоріями, написанными Вазари, имени которыхъ я не хочу знать, еще мене искусства чмъ въ другомъ мст… Ахъ, галлерея Аполлона! галлерея Аполлона! Но восхищеніе двнадцати тысячъ паръ глазъ, находящихся здсь, не очень требовательно. Что касается бала, это обыкновенный балъ: толкаются и даже вальсируютъ. Тутъ я видлъ, какъ вальсируетъ учрежденіе такое же старинное, какъ генералъ Фой: одни только воспитанники политехнической школы, порхающіе въ розовыхъ и голубыхъ газовыхъ платьяхъ.
Что меня всего боле поразило, и что дйствительно прекрасная вещь, это чернильницы муниципальнаго совта, похожія на сифоиды, ихъ видно, он открыты для публики въ эти торжественные дни. Он монументальны, важны, сосредоточены, роскошны, представительны. Он имютъ въ себ въ одно и тоже время нчто похожее на египетскія пирамиды, и на животъ господина Прюдома, он похожи на состояніе средняго сословія.
Чего я только ни писалъ изо дня въ день въ начал своей карьеры, эти жестокіе и ужасные споры противъ анонима, вс эти остановки въ равнодушіи или оскорбленіяхъ, эта публика, искомая и ускользающая отъ васъ, это будущее, къ которому я безропотно шелъ, хотя и часто отчаявался, эта борьба нетерпливой и лихорадочной боли противъ времени и устарлости, одна изъ крупныхъ привилегій литературы?.. И ни друзей, ни связей, все заперто!… Это молчаніе, такъ хорошо организованное противъ всхъ тхъ, которые хотятъ попробовать пирога publicit’, эта грусть и раздраженіе, овладвавшее мною въ продолженіе долгихъ годовъ, когда я вызывалъ эхо, не будучи въ состояніи научить его произносить мое имя!… Ахъ! эта нмая внутренняя агонія, не имющая другихъ свидтелей, кром уязвленнаго самолюбія и изнемогающаго сердца! Эта однообразная агонія, написанная въ такую минуту, по горячимъ слдамъ страданій, была бы прекраснымъ этюдомъ, котораго впрочемъ никто не напишетъ, потому что ничтожный успхъ, прибыль нсколько сотенъ франковъ, какая-нибудь статья по пять или шесть копекъ за строку, ваше имя, извстное сотн лицъ, которыхъ вы не знаете, два-три друга, немножко рекламы — все это вылечитъ васъ отъ прошлаго и погрузитъ васъ въ забвеніе…
Эти раздирающія слезы, эти страданія покажутся вамъ такими далекими, какъ далека ваша молодость. И вы вспомните о старыхъ ранахъ только тогда, когда он растроются.
Ея появленіе — это взрывъ смха, ея лицо — это праздникъ. Когда она въ комнат, начинается радость и деревенскія объятія. Полная женщина съ блокурыми волосами, крепировавными и приподнятыми около лба, глаза съ мягкимъ выраженіемъ, полное, доброе лицо: полнота и величіе рубенсовскихъ женщинъ. Посл столькихъ тощихъ грацій, столькихъ маленькихъ лицъ, печальныхъ, озабоченныхъ, съ нахмуреннымъ челомъ, постоянно задумчивыхъ и углубленныхъ въ измышленіе какой-нибудь хитрости, посл всхъ этихъ уловокъ, попугаичьихъ приманокъ, ничтожнаго, нездороваго жаргона, подобраннаго слово за словомъ въ сор мастерскихъ и въ толп, посл этихъ маленькихъ надутыхъ и доступныхъ созданій — это деревенское здоровье, этотъ народный языкъ, эта сила, это радушіе, это веселое и живое довольство, это открытое сердце съ своими грубыми проявленіями и животной нжностью, все въ этой женщин мн нравится, какъ хорошая простая деревенская пища посл обдовъ въ харчевн за тридцать два су. Затмъ, имя фламандскій торсъ, она сохранила тонкія ноги Діаны Аллегренской, и ступню съ длинными пальцами античной статуи.
Наконецъ человку необходимы иногда нкоторыя грубости языка, особенно писателю, въ которомъ матерія, подавленная мозгомъ, отмщаетъ за себя такимъ образомъ. Это ея манера спускаться изъ корзины, въ которую ‘Облака’ заставляютъ влзать Сократа…
Я не настолько счастливъ какъ т люди, которые носятъ въ себ утшеніе постоянной вры, какъ фланелевую фуфайку, которой они не снимаютъ даже ночью. Солнце или дождь заставляютъ меня сомнваться, или врить…
Загробная жизнь улыбается мн, когда я думаю о моей матери, но загробная жизнь безличная меня нисколько не соблазняетъ…
И вотъ я матеріалистъ. Но если я захочу уврять самого себя, что мои идеи суть столкновенія чувствъ, что все, что есть умнаго или сверхчеловческаго во мн, ничто иное какъ мои чувства, выскающія огниво, тотчасъ же я становлюсь спиритуалистомъ.

XVIII.

Углубленный въ книгу своего прошлаго, Шарль не замтилъ, какъ насталъ день и его слуга подалъ ему слдующее письмо:

‘Ферма Фелье, февраль 185..’

‘Милое дитя мое!

‘Жизнь у насъ все та же, какою ты ее зналъ. Только мои маленькія двочки и бдненькія племянницы, все мое маленькое семейство подрастаетъ. Это веселыя цыплятки на моей старой аббатской ферм:— он бгаютъ, смются, топочутъ, работаютъ, потому что вс он маленькія хозяйки, и, кончая самой младшей, составляютъ мн большую подмогу въ моихъ работахъ. Знаешь-ли ты, что въ этотъ моментъ я имю пятьдесятъ работниковъ, которые мн совсмъ не оставляютъ времени для шутокъ? Мы живемъ одни и сами съ собою, и не чувствуемъ себя дурно.
‘Иногда сосдъ постучитъ въ наши двери. Мы ему даемъ ужинъ и постель, гостепріимство то же, что и въ твое время: своя говядина, свои овощи, своя рыба и даже вино домашнее, — ты морщишься?— Гостепріимство фермера или патріарха, а когда на другой день утромъ я вхожу съ куропаткой или зайцемъ въ моей охотничьей сумк и встрчаю моихъ малютокъ, — нтъ, ты не знаешь какъ он милы въ ихъ утреннихъ костюмахъ, въ кофточкахъ, маленькомъ чепчик съ прядью выбившихся волосъ около ихъ полныхъ щечекъ, — я нахожу ихъ вооруженными большими лопатами и вытаскивающими изъ печи пирожныя, но какія пирожныя!.. Желаю теб покушать такія! И всегда съ любовью къ труду, какъ славныя крестьянскія двушки, которыми он все-таки не могутъ быть, потому что мои двочки очень элегантны и изящны, какъ по наружности, такъ и по ихъ цивилизованнымъ душамъ. Въ сосднихъ замкахъ смются немного надъ нами. Кое-гд шутятъ надъ этими устарвшими привычками, надъ этой жизнью, которая такая не модная. Но въ глубин души насъ уважаютъ и очень любятъ… Но что это я сказалъ теб, что нашъ домъ все тотъ-же?— Величайшее событіе свершилось посл тебя: однимъ гостемъ боле, который займетъ тебя. Помнишь ты г-на Рамо, отца Рамо, у котораго спасался твой отецъ, чтобы идти на войну? Ты еще ребенкомъ шалилъ у него цлое лто! Что касается меня, я могу похвастаться, что бсилъ его десять лтъ, лучшія десять лтъ въ моей жизни. Превосходный добрякъ-священникъ, со своимъ нервнымъ типомъ, придававшимъ ему такую смшную гримасу и удивленный видъ, со своей любовью въ латинской наук и удивительной памятью! Гримаса, здравый смыслъ, латынь — все осталось при немъ, также какъ и память здоровая, свжая и ясная, несмотря на его годы. Все тотъ же поклонникъ Виргилія. Это заставляетъ тебя вспомнить садъ, неправда-ли? Этотъ маленькій садъ врод коллегіи, гд онъ возъимлъ чудесную идею вырзать изъ старыхъ деревьевъ лица Энеиды: Энея, Турнуса, Лавинію! Я вижу еще Лавинію, а ты? Я очень счастливъ, что онъ здсь, потому что меня мучили почти угрызенія совсти при воспоминаніи о всхъ шуткахъ, которыя я съигралъ съ нимъ. Бдный дорогой учитель! Святой, которому только не хватило для этого призванія въ мученичеству и отршенія отъ единственнаго маленькаго грха, чревоугодія, который онъ скрывалъ подъ именемъ лакомства, или вкуса къ маленькимъ блюдамъ, онъ такъ добръ и такъ невиненъ, что малютки, которыхъ онъ учитель и папа-баловникъ въ одно и то же время, окрестили его между собою божьей коровкой. Какъ они о немъ заботятся!
‘И такъ мой другъ, — твоя семья здсь. Маленькія двочки хотли-бы видть тебя. Ничто не забыло о теб. Домъ ждетъ тебя, — а что касается хозяина… ты знаешь, у меня нтъ сына. Я люблю въ теб тхъ, которые уже скончались, — твоего отца и мать. Слдовательно, я люблю тебя ради нихъ во-первыхъ, во-вторыхъ — ради тебя самого, и наконецъ — для самого себя. Ты будешь свободенъ какъ гость, который у себя дома. Все, что ты не сдлаешь — сочтутъ прекраснымъ. Ты найдешь библіотеку, увеличившуюся всми книгами департамента, которыя безъ сафьянныхъ переплетовъ, безъ гербовъ, не значащіяся у Брюне, были оставлены мн злодями парижскими букинистами, до сихъ поръ все забиравшими, и вотъ моей спальной и кабинета не хватило для библіотеки, она сдлала вторженіе въ сосднюю комнату, гд сушатъ груши. Еще разъ говорю, — все тебя здсь ждетъ: и садъ, который видлъ тебя еще совсмъ маленькимъ, когда мать твоя носила тебя, — и маленькая роща, гд я слышу еще мои споры съ твоимъ отцомъ по поводу выборовъ. Какъ это старо уже! и какъ лучшіе люди рано умираютъ! Въ эти дни я былъ въ Сомрез. Я долженъ былъ тамъ поставлять рожь. Я едва узналъ вашъ старинный домъ. Все переиначено: теперь тутъ фабрика напилковъ, штопоровъ. Сада больше нтъ, на мст знаменитаго сливняка, дававшаго такъ много сливъ для пироговъ, — находится мастерская.
‘Они заколотили окошечки чердака, откуда деревенскіе шалуны стрляли яблоками. Уничтожена зала надъ комнатой, гд деревенскій учитель танцевъ, знаменитый Трейлаже — его звали Трейлаже, неправда-ли?— училъ тебя длать антраша.
‘Ты спрашивалъ меня совта относительно статей, которыя ты мн послалъ. Вотъ онъ: прізжай сюда, проведи здсь полгода, годъ, прізжай сюда созрть и работать. Дай себ время необходимое для того, чтобы усвоить себ наблюдаемое. Дополни свое развитіе разностороннимъ чтеніемъ, которое составляетъ основу всякаго сильнаго человка. Пиши, когда хочешь, въ уединеніи и размышленіи, сосредоточься на одной мысли, и ты выйдешь отъ человка, который будетъ надодать теб всего мене, съ книгой, гд ты покажешь все, что ты можешь и чего стоишь. Если-же ты можешь работать только въ твоемъ противномъ Париж, если деревня для тебя, какъ ты говоришь, есть ‘самоубійство мысли’, соберись съ силами, запрись у себя на все время, которое мы разсчитываемъ, что ты проведешь у насъ, и тогда я скажу теб, что я думаю о книг, которую ты мн пришлешь.
‘Мое стадо двочекъ спрашиваетъ, кому я пишу. Он велли мн поцловать тебя. Пиши мн, потому что ты моя единственная газета и мой единственный другъ,

Шаваннъ’.

Шарль, пройдясь нсколько разъ по комнат, ршилъ сдлать самое лучшее, что онъ могъ: лечь спать, и заснулъ сномъ усталаго человка.

XIX.

Работа! Работа! тайна жизни такая же глубокая, какъ тайна смерти: сонъ! Это активное состояніе человка, въ которомъ онъ освобождается отъ тла, когда человкъ не чувствуетъ ни голода, ни холода, когда зрніе, углубившееся въ него, теряетъ способность воспринимать наружныя впечатлнія, когда его слухъ, наполненный музыкой его мыслей, не слышитъ боле, когда время для него не существуетъ и не имя часовой стрлки можетъ измряться только днями и ночами, когда окружающая жизнь, среда, въ которой онъ находится, перестаютъ дйствовать на его чувства, эта прекрасная, чудная летаргія организма, уничтоженнаго почти изступленными усиліями мозга, это освобожденіе и бгство тла, дающія уму свободный полетъ души въ нематеріальный и абстрактный міръ, Шарлемъ овладла эта божественная горячка и онъ находился въ ней въ продолженіе долгихъ дней. Это была часть его жизни, освобожденная отъ реальности. Недли проходили какъ дни. Цлые мсяцы онъ не ощущалъ скуки и сплина, который овладваетъ посл долгаго отдыха умомъ, привыкшимъ въ упражненію и къ борьб съ самимъ собою, на цлые мсяцы прекрасный эгоизмъ ума освободилъ его отъ всего, что касается чувства, цлые мсяцы самыя серьезныя, соціальныя дла не развлевали его и занимали его столько же, сколько интересуютъ влюбленнаго дла посторонняго. И чмъ дале онъ шелъ, тмъ боле углублялся всецло въ работу, тмъ боле онъ умиралъ для міра.
Шарль послдовалъ совту Шаванна. Онъ ходитъ взадъ и впередъ по комнат, то шагаетъ, то медленно прогуливается, шагъ его — точно пульсъ его мысли: онъ то медленный, то короткій, то отрывистый, то онъ засыпаетъ, то пробуждается. Шарль ходитъ изъ угла въ уголъ, Онъ кружится вкругъ своего стола, какъ пудель Фауста, останавливается и снова начинаетъ ходить. Онъ шевелитъ губами, шепчетъ слово, цлую фразу. Руки его скрещиваются на спин, опускаются въ карманы панталонъ, двигаются, набрасываютъ бгло каракули на бумаг. Шарль кусаетъ кончикъ пера, наклоняетъ голову, останавливается, полузакрываетъ глаза, ждетъ, ждетъ призываетъ… Наступаетъ ночь, молчаніе въ его комнат. Онъ отрывается отъ разсянія. Золото на рам, глаза портрета, шумъ экипажа, звонъ люстры, стукнувшая внизу, или по сосдству дверь, дйствуютъ на его чувства какъ во сн… Сначала въ голов его точно туманъ, смятенье, потомъ покровъ какъ бы блднетъ, и за нимъ въ облакахъ виднются тысячи лучей утренней зари, затмъ при сокращеніи воли, подъ пристальнымъ внутреннимъ взглядомъ, формы и группы начинаютъ образовываться, наконецъ при настойчивомъ напряженіи ума рождается строка, воплощаются мысли, являются образы. Тогда онъ, схватывая эти виднія, формулированныя и окрпшія, живыя и совершенно готовыя, взвшиваетъ ихъ, пробуетъ, переворачиваетъ, и часто недовольный, отбрасываетъ ихъ въ неизвстность и пустоту, гд мысли разбиваются, безъ шума, безъ слда, какъ мыльные пузыри при дуновеніи ребенка. Упавши въ кресло, съ влажными глазами, подпирая голову, сжимая и потирая руками лобъ, какъ бы выдавливая изъ него мысли, Шарль рылся и углублялся въ мысль, а новые образы уже толпились, проходили, собираясь исчезнуть: точно молодыя двушки, заставляющія себя просить танцовать и шепчущія сладкія отговорки, отворачивая головки. Несмотря на это, Шарль бжалъ за ними, унося ихъ почти физически въ своихъ объятіяхъ, и помщалъ въ хороводъ своего произведенія. Наконецъ, съ возбужденными мозговыми способностями, съ натянутыми нервами, съ силой фантазіи, доведенной до высшей степени ясности и дятельности, посредствомъ прилива мысленнаго вниманія, Шарль обнималъ свою мысль, содержимое своей души и безсмертную Психею, улыбка которой есть жизнь человческаго искусства.
Глухая радость и удовольствіе охватывали его тогда, это огромное внутреннее удовлетвореніе, которое испытываетъ человкъ посл творчества, какъ посл пробы и сознанія своей божественности. Чувство невыразимо сладкое и невыразимо сильное, похожее на тотъ внутренній свтъ, которымъ Фенелонъ снабжаетъ счастливцевъ Елисейскихъ полей, это гордое, глубокое, и сіяющее спокойствіе, что-то разцвтающее въ немъ, какъ чувство довольства посл добраго дла. Да, ему казалось, что какой-то праздникъ наполнялъ его душу, и возбуждалъ ко всему, даже къ ежедневнымъ страданіямъ его утомленнаго и больного тла, забытаго въ усиліяхъ и потрясеніяхъ нравственнаго бытія, въ этомъ движеніи крови, покидающей человка, чтобы устремиться въ его мысль и въ его мозгъ.
На другой день — сборъ винограда, можетъ быть, вы видли въ подвалахъ съ срыми дверями бочки, уставленныя въ рядъ. Воздухъ напоенъ виноградомъ, который бродитъ, пчелы съ тяжелыми крыльями летаютъ вокругъ. Въ тишин слышно, какъ падаетъ капля за каплей, это ручеекъ, текущій по желобку, или въ деревянные краны, откуда сочится розовая пна, блестящая рубинами на солнц. Это выжатый виноградъ, изъ котораго приготовляется вино. Такъ, въ бурленіи крови, въ опьяненіи мозга, изъ выжатой мысли создается книга.
Въ этой борьб, въ этихъ радостяхъ, въ этомъ опьяненіи, усталость, кровь, стучащая въ вискахъ, изнеможеніе мозга, слдующее за возбужденіенъ воображенія, и лнивое безсиліе, еще имли для Шарля свою прелесть и пріятно щекотали его самолюбіе. Онъ давалъ себя убаюкивать разслабленности, похожей въ своемъ томленіи на безпомощное состояніе всего организма, которое предшествуетъ обмороку. Потомъ, стряхнувъ съ себя свое безсиліе, онъ собирался съ силами, его снова охватывала лихорадка, которая оставляла его съ сожалніемъ только во сн. На подушк волненій работы безпокоили и ворочали его тло. Мысль проходила и снова шла передъ его закрытыми глазами, она вновь зажигала потухшій мозгъ, который онъ хотлъ закрыть, какъ лавочку, продававшую цлый день. Она открывала дверь, и напоминала о жизни, объ идеяхъ, мене скрытыхъ, мене ускользающихъ, мене ревнивыхъ другъ въ другу, чмъ днемъ, какъ будто ночь, длала ихъ лучшими, боле свободными, полными уловокъ и кокетливости и снимала съ нихъ маску, по мр того какъ приближался сонъ. Чудныя тни, феи безсонныхъ ночей, отъ которыхъ на утро остается въ памяти лишь маска и пыль отъ крыльевъ.
Чтобы не потревожить этого очарованія, чтобы не разбить этой цпи, связанной съ невидимымъ міромъ фантазіи, чтобы избжать толчка локтемъ пріятеля на улиц, удара какой-нибудь новости, парижскаго зрлища, чтобы убжать отъ жизни и заключиться въ самомъ себ, Шарль запирался у себя на цлый день.
Вечеромъ, посл обда, такъ какъ надо было немножко прогуляться ‘животному’ — ‘животнымъ’ Шарль называлъ свое тло, — онъ выдумалъ прогулку для пищеваренія посл обда по наружнымъ бульварамъ. Тамъ онъ былъ совершенно одинъ и весь отдавался начатой работ. Ничто не мшало его разговору съ самимъ собой, ни стна октруа, самая монотонная изъ стнъ, ни деревья, самые монотонные изо всхъ деревьевъ. Онъ шелъ вдоль стны, вдоль деревьевъ, бродилъ, расправлялъ свои ноги, продолжая бесдовать со своимъ произведеніемъ, разбирать положенія, рыться въ характерахъ, сочинять лица, поправлять свою комедію, копаться въ своей драм, искать, думать, находить, создавать.

XX.

Дйствительно, хотя произведеніе, начатое Шарлемъ, принадлежало скоре къ достоянію наблюдательности, чмъ въ міру чистой фантазіи, оно все же требовало творчества въ цломъ и по воспоминаніямъ, сочиненія по натур, вдохновляющей идеи соціальнаго романиста. Его книга должна была охватить неопредленный строй индивидуумовъ, не заключенныхъ въ отдльную касту, но составляющихъ классъ, сочинить характеры, которые не были бы личными и дагеротипными, но обобщенная правда которыхъ достигала бы идеала реализма: типичной индивидуальности и резюмировала бы предметъ во всей полнот и во всхъ подробностяхъ его элементовъ. Въ сходств онъ долженъ былъ отыскать оттнки, фонъ и весь міръ окружающій это общество, относящееся ко всмъ мірамъ: Буржуазію. Этимъ великимъ именемъ назывался романъ Шарля и какое огромное развитіе общества и правительства онъ хотлъ описать!
Въ его роман главной идеей была градація и собраніе трехъ поколній буржуазіи, показанная въ трехъ различныхъ временахъ подъ тремя различными формами.
Сначала ддъ, покупатель національныхъ имній, человкъ положительный, основатель родового имнія и воплощеніе чувства къ собственности, собиратель земли, прячущійся вн того, что не касается пошлины, отъ великихъ экономическихъ законовъ циркуляціи денегъ, жестокій къ себ, жестокій къ другимъ, этой крестьянской жестокостью, которая напоминаетъ Катона въ Рим, и прогоняетъ деревенское населеніе къ боле человчному крпостному состоянію въ город, человкъ, совершенно отдалившійся отъ великой семьи отчизны, человкъ, погрузившійся въ грубый и ограниченный эгоизмъ и безвріе, готовый напередъ все осилить, если это ему не повредитъ. Затмъ Шарль помстилъ отца, съ его откровенностью, преданностью, великодушіемъ, стремленіями, врованіями въ человческую или національную солидарность, увлеченіямъ и страстямъ научили его пребываніе въ солдатахъ въ молодости, война Имперіи, потомъ мирныя войны, политическая борьба реставраціи, великія войны и благородныя битвы передлали его кровь, расширили грудь, возвысили его сердце и вложили въ него какъ-бы душевное величіе чести, какъ послдняя реставрація создала самыя здоровыя, самыя прекрасныя добродтели буржуазіи XVII вка. Внукъ этого дда, сынъ этого отца, скоросплый юноша, въ двадцать лтъ уже зараженный наукой опыта, нчто въ род ребенка-старика, сосредоточивалъ въ своей особ холодное тщеславіе, стремленіе возвыситься, сухость и разсчетъ въ интересахъ, нравственное чувство, пошатнувшееся совтами и искушеніями скандальныхъ удачъ, весь практическій скептицизмъ современной молодежи.
Женскій типъ въ произведеніи Шарля соотвтствовалъ каждому типу мужчинъ, пополненный страстями или красотами души женщины, выставленной въ трехъ поколніяхъ буржуазной фамиліи. Бабушка представляла изъ себя женщину, приниженную мужемъ, не позволявшимъ ей вмшиваться въ дла, обладающая его скупостью, она исполняла въ дом роль рабы-хозяйки. Мать — была супруга, жившая общей честью, раздлявшая прекрасную и чистую совсть ея мужа. Она была святою женщиной: мать семейства, женщина домашняго очага, живущая для своихъ дтей и съ ними, отдающая имъ ежечасно всю свою душу, относящаяся въ нимъ какъ старшая сестра. Затмъ шла дочь, молодая двушка сегодня, вскор женщина.
Изъ этого характера, свойственнаго нашему вку, изъ ея дтства, проведеннаго въ товарищескихъ отношеніяхъ со своими родителями, какъ отца, такъ и матери, изъ ея воспитанія, почти одинаковаго съ воспитаніемъ мужчины, изъ ея новаго положенія въ салон, Шарль создалъ дв породы и два вида: одна скрывала подъ прикрытіемъ своего пола душу своего брата, его безсердечную созрлость, его вкоренившіяся прихоти, его разочарованія, его скоросплое безвріе, увеличенныя и утонченныя ея женской натурой, другая, обладая свободой, искренностью, граціей, возвышеннымъ и мужественнымъ сердцемъ, представляла всей своей особой нчто прекрасное и великое: честнаго человка въ честной женщин.
Таковъ былъ планъ романа, гд Шарль хотлъ возвыситься до соціальнаго синтеза, описать въ ея полномъ развитіи плутократію ХІХ-го вка, и заинтересовать вниманіе публики не трагедіей событій, не столкновеніями фактовъ, не ужасомъ и волненіемъ интриги, но развитіемъ и психологической драмой волненій и нравственныхъ неудачъ.
Какъ ни запирался и прятался Шарль отъ міра, зарывшись въ работ, все-же ему попались подъ руку нсколько номеровъ журнала, гд его слегка задвали.
Онъ готовъ былъ угадать въ этихъ писаніяхъ перо Нашета или, по крайней мр, его слова и диктовку, внизу значилась его подпись. Это первое наказаніе, которое налагаетъ маленькій журналецъ на того, кто покидаетъ его, вся злоба, досада, зависть, оставленная имъ позади себя, покидаетъ свое бездйствіе и молчаніе, возвышаетъ голосъ, длается смле и начинаетъ мстить. Но Шарля едва коснулись эти нападки, онъ сейчасъ-же забылъ все, что прочелъ, такъ онъ былъ занятъ своей книгой.

XXI.

‘Баденъ. Сентябрь.

‘Удивительный, оглушающій, ошеломляющій городъ, съ его улицами, гостинницами, обществомъ, городъ, имющій видъ города и вмст съ тмъ не городъ, городъ очарованный случаемъ, городъ невозможный, построенный на сваяхъ на Потоз, мняющемъ русло каждую секунду, городъ, встряхиваемый какъ мшокъ съ лото, городъ звучный, какъ ярмарка фортуны, городъ, гд ходятъ по грудамъ серебра и по битымъ черепкамъ, городъ, походящій на жизнь, несущуюся галопомъ. Въ четверть часа въ немъ милліонеръ иметъ долги, а лакей иметъ прислугу, это — адъ Данте, утоляемый надеждой, опьяняющей надеждой! Городъ, имющій только игорный столъ, на которомъ пляшутъ ночью, какъ посл ужина пляшутъ на сукн бильярда, городъ, гд нтъ ни мужчинъ, ни женщинъ, ни человчности, ничего, кром рукъ, бросающихъ и собирающихъ, городъ, гд нтъ боле природы: деревья зелены, какъ зеленый коверъ, а небо… неба тутъ нтъ боле: это двойная ставка судьбы! Городъ сумасшедшихъ, гд боле умные длаютъ вычисленія, чтобы поймать счастье, городъ гд деньги — не деньги, не цнность, не всъ, не трудъ, не причина, гд он — счастье, мечта, капризъ, игрушка, втеръ, дождь — это Баденъ, мой милый, и я въ немъ нахожусь.
‘Это было… какой день? Во всякомъ случа не поздне чмъ третьяго дня. Я не встрчалъ никого. Парижъ весь выхалъ. Я беру пропускъ и пятьсотъ франковъ въ ‘Скандал’, и попадаю сюда.
‘— Нашетъ!
‘Это былъ Шозъ, знаменитый водевилистъ, не знаю другого его имени. Встрчаю Блезара, встрчаю Мине, встрчаю всхъ.
‘— А ты играешь?.. У тебя есть деньги? При этомъ бутылка рейнскаго, которая опьяняетъ меня. Умешь ты играть?
‘— Да, въ войну.
‘Проходитъ Галлардэнъ, который предлагаетъ мн денегъ. Я ему даю луидоръ.
‘— Играй на шестой номеръ, играй на зеро!.. Нтъ… Да… Нтъ… Девятый! Въ ушахъ у меня начинаетъ звенть.
‘— Идемъ! къ игр! Ты счастливъ въ игр?.. Разстегни вторую пуговицу на жилет. Это принесетъ счастье. Я вижу проходящаго вдали Масье, который точно декламируетъ стихи, длая жесты руками. Я подхожу къ игр. У меня былъ видъ застнчиваго человка, который преслдуетъ женщину на улиц. Я ставлю сто франковъ на красную и выигрываю. Черную, сто франковъ, проигрываю. Черная, сто франковъ, опять проигрываю.
‘— Ставь на красную, — говоритъ мн Блезаръ.
‘— Черную!— говоритъ Мине.
‘— Синюю!— произноситъ водевилистъ.
‘Я ставлю на черную сто франковъ. И снова теряю. Я увлекаюсь… и… ограбленъ! Я раздляю свои послдніе сто франковъ на двое… Обчищенъ совершенно!
‘— Ты плохо играешь… Разв черная не выходила?… Шесть разъ… Причемъ ты?— спрашиваетъ меня водевилистъ.
‘— У меня есть мой пропускъ билетъ и я узжаю!
‘ — Дуракъ! У тебя есть часы.
‘— Такъ что же?
‘— Да тутъ вс часовщики даютъ впередъ…
‘Вс смются. Я не понимаю.
‘— Часовщикъ, это mont-de-pit страны, теперь, понимаешь?.. А!
‘Я нахожу часовщика, который держитъ только богемскій хрусталь. Я бросаю ему часы, схватываю сто франковъ и возвращаюсь къ игр. Я вижу нумера… Паффъ!.. Мои пять луидоровъ на девятомъ нумер… Погибъ! Я отхожу отъ стола. Ноги мои дрожатъ. Я останавливаюсь.
‘— Эй господинъ, это вы…
‘— Нтъ!
‘— Да вы же, вы выиграли.
‘— Я думалъ проиграть и выигралъ! Куча золота на мои пять луидоровъ. Я поставилъ еще разъ, два, не знаю, сколько разъ.
‘ — Что вы длаете?— сказалъ мн какой-то игрокъ,— оставьте!
‘— Ничего! Я собираю золото — что-то около трехъ тысячъ франковъ. Я выхожу изъ игорнаго дома, меня чуть не давитъ карета, я встрчаю публику, и никого не узнаю. Я нанимаю въ отел нсколько комнатъ въ нижнемъ этаж и приглашаю прохожихъ обдать. Устраиваю большой обдъ. Пьютъ мертвую чашу, за различныя вещи, за интернаціональную литературную собственность, не знаю, еще за что? Я беру тысячу франковъ и иду играть, приношу еще семьсотъ. Я точно избитъ отъ усталости. Засыпаю какъ святой, и какіе вижу сны!.. Я сорвалъ банкъ. Господинъ Беназе съ отчаянья проглотилъ лопатку крупье. Я ему назначилъ пожизненную ренту, крупье попали въ общество, одинъ изъ нихъ сдлался библіотекаремъ поземельнаго кредита, самый безобразный сталъ амуромъ у акробатовъ, въ апофеозахъ. Я повелвалъ разломать Баденъ и устроить тамъ игру въ домино. Блезара я одвалъ въ золотой плащъ. Мине, какъ другу, назначалъ пятьсотъ франковъ въ мсяцъ. Я основывалъ многоязычный журналъ для уничтоженія романовъ-фельетоновъ. Я обивалъ мой рабочій кабинетъ блымъ кашемиромъ. Я покупалъ денежный сундукъ, куда можно было бы спрятать честную женщину или злостную банкротку. У меня были массивныя серебряныя лошади съ рессорами, груммами изъ драгоцннаго жемчуга, купленные у Рудольфи… Монбальаръ также снился мн, онъ видлъ меня лысаго, какъ цезаря, съ лавровымъ внкомъ изъ кредитныхъ билетовъ на голов, онъ говорилъ мн ужаснымъ голосомъ:
‘— Я хочу твоихъ волосъ!— и прыгалъ къ моему внку, мы дрались, я ударяю кулакомъ знаменитаго водевилиста, который будилъ меня.
‘— Хочешь сдлать водевиль?
‘— У меня нтъ времени: я составляю себ богатство.
Я пью воду изъ кремня, украденнаго на пол Меттерниха.
Выкуриваю полсигары и иду играть. Играю на девятый номеръ, на седьмой, на одиннадцатый, на зеро… Я ограбленъ на два билета по тысяч франковъ. Я выхожу, читаю машинально афиши, названія лавокъ. Наталкиваюсь на Ролана, который перескакиваетъ черезъ меня, какъ черезъ препятствіе.
У него цпочка отъ часовъ и новое пальто. Мн кажется, что идетъ дождь. Я возвращаюсь въ игорный домъ. Мине сдлался трехъ цвтовъ, онъ выигралъ три раза, мн говорятъ: ‘банкъ теряетъ, ставьте скорй’. Я ставлю пятьсотъ франковъ, выигрываю на двадцатомъ номер, пять остальныхъ проиграны! Я играю на сто франковъ. Двадцать минутъ я колеблюсь. Въ послднюю минуту изъ двадцати дло сдлано, ни одного су! Я бгаю по городу. Мн надо встртить хоть кого-нибудь. Никого! Въ отел мн говорятъ, что Блезаръ выхалъ въ коляск съ двумя дамами въ бархатахъ. Натываюсь на водевилиста въ углу площади. Я кричу ему: ‘сто франковъ и я сотрудничаю съ тобой!’ Онъ отвчаетъ: ‘Сто франковъ и я принимаю тебя!’ — ‘Обчищенъ! Обчищенъ! Обчищенъ!’ кричитъ Мине на другомъ конц площади. Это меня пугаетъ, я спасаюсь къ часовщику, продающему богемскіе стаканы! ‘Двадцать франковъ!’ — Невозможно. —‘У меня семья!..’ — У меня тоже, — отвчаетъ часовщикъ, ‘Но Христофоръ Колумбъ былъ въ моемъ положеніи: онъ представилъ идею, ему дали лодку и онъ открылъ Новый Свтъ’.
Онъ длаетъ большіе глаза, открываетъ кошелекъ: я получаю двадцать франковъ. Въ десять минутъ я длаю изъ нихъ пятьсотъ франковъ, тысячу, дв тысячи и спадаю на триста восемьдесятъ франковъ. Внезапно я испытываю головокруженіе# Я иду подстричь бороду въ парикмахеру, напротивъ — стеклянный ящикъ съ красными рыбами, между которыми есть одна толстая рыба, переваривающая хлбныя облатки съ важностью старой красной рыбы, медленно кружащаяся и при каждомъ поворот ударяющая хвостомъ маленькую стеклянную женщину со сложенными для молитвы руками, находящуюся на дн акваріума, которая то и дло качается и подымается: это напомнило мн удары несчастья на врующую душу.
‘Кончивъ съ бородой, я носъ къ носу столкнулся съ магазиномъ кукушекъ изъ Шварцвальда. Я покупаю ихъ кучу, цлыхъ пять! У меня остается двсти семьдесятъ три франка. Я направляюсь въ отель. Спрашиваю счетъ. Подаю три франка нищему, который мн показался бднымъ. Прихожу въ игорному дому. У Ролана нтъ боле ни пальто, ни часовой цпочки. Какой-то господинъ выигралъ тридцать тысячъ франковъ, бургомистръ, саардамскій бургомистръ, какъ вс бургомистры. Я длаю пять ставокъ. Номера выходятъ глупые. Черезъ пять минутъ я принужденъ занять одинъ су у инвалида, чтобы перейти мостъ Искусства. Я прихожу въ отель. Получаю счетъ во всей его полнот. Я складываю его и затмъ обдаю. Выхожу: ни Мине, ни Ролана, ни Блезара, ни водевилиста… и… ни одной сигары, ни полчашки кофе. Войдя въ отель, начинаю діалогъ съ гарсономъ:
‘ — Милый мой, вы христіанинъ?
‘— Да, господинъ, что вамъ угодно?
‘— Дайте мн сорокъ су.
‘Наконецъ я могу выпить кофе и выкурить сигару. Послднее появленіе мое въ отель: открываю счетъ, что-то около трехсотъ франковъ. Есть они у тебя? Если у тебя ихъ нтъ, я останусь въ залог, до тхъ поръ пока они у меня будутъ. Но я предпочелъ бы, чтобы они у тебя были. Благодарю заране, если ты можешь, если же не можешь, извини.

Твой другъ Нашетъ’.

На это письмо Шарль отвчалъ:
‘Я очень радъ, мой милый Нашетъ, что могу оказать теб маленькую услугу, о которой ты меня просишь. Только, какъ ты самъ можешь думать, я имю намреніе оказать теб и другую услугу, обязуя тебя укротить твою очень умную критику, остановимся на этомъ и пусть наша дружба ограничится равнодушіемъ двухъ: раскланивающихся знакомыхъ’.

XXII.

— А, это ты Кутюра!
— Да, я, ‘ipse’ Кутюра! Я перепрыгнулъ черезъ твоего швейцара и вотъ переступаю порогъ твоего жилища. Кстати, правда, скажи пожалуйста, что ты теперь живешь съ книгой, какъ мужъ съ женой? Вотъ вс мои друзья становятся серьезными людьми!… Это ужасно для меня… ужасно… ужасно…— повторялъ Кутюра напвая. — Когда я увидлъ, что я тебя боле не вижу, я подумалъ, что ты поступилъ въ духовный орденъ или въ дипломаты… и проходя мимо твоей двери, зашелъ посмотрть… посмотрть… У тебя очень мило… Смшно, тутъ совсмъ не пахнетъ женщиной… Но очень мило… Этакій скрытный Демальи! Я всегда говорилъ: не довряйте Демальи, онъ тщеславенъ? Онъ хочетъ писать въ ‘Rvue des Deux Mondes*… И такъ ты хорошо поживаешь?
— Я рабртаю.
— Работать — это молиться! говоритъ одинъ романсъ… Всежь таки очень, очень мило устроено, — продолжалъ Кутюра, взявъ пенковую трубку изъ рзного деревяннаго ящика, на которомъ табачный листъ цплялся и свивался въ восхитительномъ стил и съ удачной фантазіей нмецкихъ орнаментовъ.
— Я ломаю вс мои трубки… А что, хорошо идетъ то, что ты пишешь? Маленькій шедевръ, а? — и Кутюра, чтобы подкрпить свою шутку, тотчасъ-же преподнесъ Шарлю непріятность.
— Ты читалъ вчера?
— Что?
— Какъ, ты не знаешь, что тебя поддли?.. Нашетъ… Онъ тебя укололъ, мой милый… Ты бы долженъ отвтить, написать…
— Если я буду отвчать, я не буду писать, мой милый.
— Какъ хочешь. Но ты знаешь: если не покажешь зубы съ перваго раза… Я вдь для тебя говорю.
— Благодарю.
— Надюсь, ты меня не считаешь способнымъ на вс эти глупости… Что это дорого стоитъ?
— Эти сангины? Я заплатилъ за нихъ двсти франковъ Мейеру, торговцу англійскихъ рисунковъ.
— Ого, двсти кружочковъ!
— Но вдь это работа отъ руки, — продолжалъ Шарль, сохраняя серьезный видъ.
— Видишь-ли, мой милый, — продолжалъ Кутюра, — очень хорошо писать книги… даже прекрасно, я смотрю на это, какъ на самопожертвованіе. Но… ты сдлалъ глупость, бросивъ газету, потому что… видишь начало. Если бы ты остался, теб-бы не надодали, или если-бы и надодали, то очень мило… Всегда обращаютъ вниманіе раньше, чмъ задть человка, имющаго четвертку бумаги въ рук… но господинъ, какъ ты, который сидитъ въ своемъ углу и не нуждается ни въ комъ… Все-же это сильное оружіе, газета. Да хоть-бы я: я очень хорошъ со всми, и все-же, еслибы я завтра ушелъ изъ ‘Скандала’… ты-бы увидлъ! На меня-бы насли… Нашетъ раскритиковалъ бы меня, какъ онъ тебя раскритиковалъ.
— Или какъ ты меня раскритиковалъ, неправда-ли?
— Шутникъ!.. А, ты смешься надъ твоими пріятелями? Но даю честное слово, я критиковалъ тебя, но не очень жестоко, я критиковалъ тебя съ доброй цлью!.. Да, я хотлъ отвлечь тебя отъ твоей книги и дать теб въ лапки газету…. Ахъ, вотъ изящное бибело!
Этотъ титулъ Кутюра адресовался къ стннымъ часамъ, по которымъ лзли амуры изъ саксонскаго фарфора, одтые въ всевозможные костюмы прошлаго времени, начиная съ амура-маркиза и кончая амуромъ-Діафуарусъ.
Кутюра съ очень естественнымъ видомъ предался созерцанію этихъ амуровъ, и нсколько минутъ ничего не говорилъ. Онъ обдумывалъ слдующее: онъ намтилъ одного капиталиста для своей газеты, для газеты, о которой онъ мечталъ, и планъ которой былъ у него совершенно готовъ. Свободный отъ страсти въ литератур, свободный отъ зависти, Кутюра однимъ холоднымъ взглядомъ опредлилъ и оцнилъ Шарля. Одинъ онъ понялъ цну его статей въ маленькой газет. И этотъ талантъ, слишкомъ серьезный для газеты Монбальара, слишкомъ живой для доктринерской журналистики, казался ему лучшимъ пріобртеніемъ для большой газеты, которая должна была жить интересами маленькой газеты. Къ тому же Кутюра ничего не забылъ въ ‘Скандал’, чтобы заглушить успхъ Шарля, отбить вкусъ къ его статьямъ у Монбальара, однимъ словомъ унизить человка, котораго онъ добивался и берегъ для себя. Кутюра зналъ, что Шарль обладалъ огромнымъ литературнымъ самолюбіемъ, поэтому онъ былъ увренъ, что, сотрудничая, Шарль употребитъ вс свои силы, весь свой трудъ, онъ былъ увренъ въ тщательной работ, которая будетъ всегда имть совстливость статей дебютанта, наконецъ, Кутюра, видя въ Шарл свой хлбъ, зналъ, что онъ будетъ сговорчивъ въ денежныхъ вопросахъ, онъ не будетъ требователенъ, его можно будетъ просить подождать, тронуть фальшивымъ бдственнымъ положеніемъ массы, короче сказать, Кутюра разсчитывалъ эксплоатировать этого свтскаго человка всми способами, которые невозможны съ литераторомъ, дожидающимся своего дня въ недл, чтобы пообдать.
— Послушай, Кутюра, — сказалъ Шарль, прежде чмъ Кутюра нашелъ мотивъ, чтобы начать разговоръ, — ты пришелъ сюда вдь не для того, чтобы сказать мн, что меня раскритиковали… Это удовольствіе для друга, но для друга интимнаго… А ты въ первый разъ приходишь сюда… Ты чего-то хочешь отъ меня, скажи-же, чего?
— Видите-ли!… Невозможно перехитрить его!… Ну хорошо, приступимъ къ длу прямо… я это лучше люблю. Вотъ въ чемъ дло: я нашелъ человка, открывающаго фондъ въ двсти тысячъ франковъ для газеты, для большой маленькой газеты… ежедневной, которая передъ газетой Монбальара, тоже, что Чимборазо передъ холмомъ Монмартра…
— Пропустимъ объявленія…
— Пропустимъ объявленія. Я управляю газетой. Ты меня знаешь: я не мелоченъ… между нами не будетъ недоразумній… Хочешь быть его главнымъ редакторомъ?
— Благодарю тебя, мой милый.
— Постой, мой милый, не отказывайся такъ… Что я теб предлагаю! Я говорю теб, это огромное дло: двсти тысячъ франковъ за нимъ… Я заключу съ тобой условіе на годъ, если хочешь… Положеніе, подумай!… Я возвращусь завтра, а?— И Кутюра взялся за шляпу.
— Очень радъ, только…
— Только?
И Кутюра остановился у двери.
— Будемъ говорить о чемъ нибудь другомъ, если теб все равно.
Кутюра бросилъ свою шляпу, и остановился передъ Шарлемъ, об руки въ карманахъ.
— Милый мой, есть люди боле извстные, чмъ ты, которые подпрыгнули бы отъ радости при моемъ предложеніи… Я не говорю теб, что я подумалъ о теб, потому что я добрый малый и ты также… Мы не въ такихъ лтахъ, когда говорятся такія вещи и когда имъ врятъ. Нтъ… Но ты знаешь, я не льщу людямъ, и говорю правду въ лицо. У тебя есть жилка, что-то возвышенное, что-то подгоняетъ читателя, мысли… он не валяются по улицамъ, эти мысли… И молодость, и все… и талантъ, безъ хвастовства… Ты мн очень подходишь для газеты. Ты не сорви-голова, какъ Нашетъ… Ты человкъ приличный, понимаешь ты?
— Кутюра, я съ прискорбіемъ замчаю, что ты принадлежишь къ очень дурной исторической школ. Нтъ людей необходимыхъ, есть только люди полезные.
Кутюра снова взялся за шляпу.
— Не прошло бы и полгода, ты бы держалъ издателей въ рукахъ, ты открылъ бы себ двери большихъ газетъ… Имя въ распоряженіи двадцать парижскихъ обозрній, ты бы составилъ себ имя, свою публику… ты былъ извстенъ, ничто не помшало бы теб стать знаменитымъ… У тебя были бы пропуски на всхъ желзныхъ дорогахъ, друзья везд понемножку, это самое лучшее, если хочешь ихъ имть. Теперь ты слишкомъ заносчивъ… ты не хочешь длать какъ другіе… это твое дло. Я думалъ, ты умный человкъ…
— Еще разъ, мой милый, благодарю тебя, что ты такъ хорошо думаешь обо мн и предлагаешь мн будущее… Если я отказываю теб, это просто потому, что я хочу сдлать что нибудь похожее на произведеніе. И потомъ, можетъ быть это предразсудокъ, но я думаю, что умные люди проходятъ въ журналистик, не оставаясь тамъ: это гарнизонная жизнь литературы.
— Это твое послднее слово?
Шарль сдлалъ утвердительный знакъ.
— Пойду, найду Гальардена, — сказалъ Кутюра, пробуя возбудить зависть Шарля этимъ именемъ.
— Онъ, конечно, приметъ предложеніе.
— Ты сохранишь мой секретъ, неправда ли?
— Конечно… До свиданья.
— Не сердись… Ничего, ты будешь жалть, увидишь! Ты употребишь десять лтъ, чтобы пробить дорогу десяти статьямъ, помни это.
Кутюра спустился съ лстницы, сквозь зубы насвистывая арію. Онъ общалъ себ натравить Нашета на Шарля, раздразнить Шарля, надясь, что въ одинъ прекрасный день уколы заставятъ его выйти изъ этого афектированнаго спокойствія.
Онъ предугадывалъ это, онъ предвидлъ уже, какая занимательная комедія, какая славная афера будетъ для его газеты, — злоба и негодованіе Шарля, устремившіяся на Нашета съ комической силой и взбшеннымъ вдохновеніемъ личнаго памфлета.

XXIII.

Шарль нашелъ издателя. Онъ испыталъ радость отъ своего перваго опыта, усталость отъ послдующихъ, и нетерпніе при послднемъ опыт. Его книга появилась. Она красовалась въ витринахъ въ красивой блдно-желтой обложк, и даже нкоторые книготорговцы сдлали ему честь, предоставленную только извстнымъ именамъ и книгамъ съ будущимъ, вывсивъ объявленіе: ‘Поступила въ продажу’.
Шарль улыбался, глядя на витрины, которыя, казалось, ему показывали и содержали въ себ часть его самого. Онъ былъ веселъ, доволенъ цлымъ міромъ и самимъ собой, когда однажды вечеромъ, посл обда, ему пришла фантазія пойти въ кафе Ришъ, спросить мннія своихъ собратьевъ.
Внутри кафе еще никого нтъ. Одинъ Нашетъ, облокотившись на красную бархатную спинку дивана, засунувъ руки въ карманы, разсматриваетъ золоченые плафоны и свирпыхъ горгоній между орнаментами, бросая иногда злобный взглядъ на приходящихъ и проходящихъ, посматривая на часы и пуская дымъ плохо курившейся сигары. Входитъ Перрашъ.
— А! Это ты! Поздно-же ты приходишь. Откуда тебя чортъ несетъ? У тебя видъ новобрачнаго… Я встртилъ Блезара, онъ находитъ тебя ужасно глупымъ… Что такое у тебя на глазу?
— Ячмень, — спокойно, почти улыбаясь, отвчаетъ Перрашъ, привыкшій къ обращенію Нашета.
— Это — ячмень!… Я долженъ тебя вывести изъ заблужденія… Это… это я забылъ названіе, ужасное названіе! Я теб скажу чмъ это кончается: теб вывернутъ вко, раскроютъ, вытащатъ это щипцами, прижгутъ ляписомъ, промоютъ соленой водой… Вс эти штуки не очень смшны, знаешь ли ты?… Посл чего, у тебя пройдетъ, пока снова не вернется… Скучно то, что это всегда возвращается!… Съиграемъ, а? Ты опять меня ограбишь, какъ вчера… А! Флориссакъ!
И Нашетъ приблизился къ окну кафе, полуоткрытому на улицу Лепелетье.
— Куда ты идешь, Флориссакъ? Я иду туда-же.
— Невозможно!…— отвчаетъ съ троттуара Флориссакъ, — я иду веселить моихъ согражданъ… буржуа.
— Ты перемшалъ домино?— говоритъ Нашетъ, возвращаясь къ Перрашу.— Мы играемъ по пяти франковъ… Я увренъ, что ты опять выиграешь… Дуракамъ счастье.
— Ты не нашелъ мста на первое представленіе сегодняшней пьесы?— спросилъ Перрашъ.
— Сегодняшняя пьеса?… Я ее достаточно видлъ! на репетиціяхъ. Мста не досталъ! Вудене и Лоренъ предлагали мн мсто въ ихъ лож… Мста не досталъ! Кретинъ!
— Не сердись… я тебя спрашивалъ… какъ еслибы я спросилъ…
— Перрашъ, теб слдовало-бы жениться…
— Для чего? говоритъ Перрашъ, тмъ же спокойнымъ тономъ.
— Для меня!— говоритъ Нашетъ, кладя двойныя шесть очковъ.
Въ литературномъ мір встрчается часто особый родъ людей, которые трутся около литераторовъ, людей, пришедшихъ съ биржи, изъ высшей коммерціи, изъ министерствъ, изъ всхъ профессій и слоевъ общества, и составляющихъ ту большую армію, которая увеличивается новыми рекрутами: ‘шлейфоносцами’. Неизвстные люди, привязавшіеся къ какой нибудь большой или маленькой знаменитости, которая до того длается имъ близкой и, такъ сказать, личной, что они готовы поврить въ чудо перемщенія ихъ самолюбія, скромные и гордые въ своемъ униженіи, какъ святой Христофоръ, они несутъ на своихъ плечахъ славу, или только мелкое тщеславіе другого, призванные натирать сапоги у статуи великаго или маленькаго человка, который говоритъ имъ ты, по своему нжному, услужливому и не обидчивому характеру, эти шлейфоносцы чувствуютъ къ писателю, которому они поклялись въ врности, особенную привязанность, которая своими многими сторонами напоминаетъ терпніе супруги и преданность любовницы. Жестокія шутки, иронія, грубости не отвращаютъ этихъ убжденныхъ клакеровъ, иногда истинныхъ мучениковъ, отъ ихъ боговъ: они считаютъ себя вознагражденными за все это словомъ въ стать, интимностью, стуломъ въ лож, пожатіемъ руки знаменитости.. Иногда даже случается, что ихъ привязанность не иметъ даже выгодъ хвастовства, и что ихъ поклоненіе дйствительная страсть. Но искренность, подчиненность ихъ дружбы рдко обезоруживаетъ того, кто служитъ ея предметомъ. Жизненная борьба, постоянные уколы и страданія самолюбія, ложность побды, безпрестанныя пораженія или, по крайней мр, заблужденія обуревающей гордости, которая скрывается какъ позоръ подъ аффектированной самонадянностью, поддерживаютъ въ литератор язвительность, похожую на то расположеніе духа, съ какимъ встаютъ по утрамъ люди, страдающіе какой нибудь болзнью. Заваленный ежедневными личными страданіями, которыя какъ бы подкладываютъ ему металлъ подъ кожу, онъ теряетъ чувствительность, нжную инстинктивность, деликатность и чувство благодарности душъ черезчуръ молодыхъ: и онъ принимаетъ дружбу шлейфоносца съ грубостью и смхомъ ветерана, смющагося надъ ранами новобранца. Нельзя сказать, чтобы онъ былъ окончательно дурнымъ: но ласки, изліянія, сладости и братская дружба не его ремесло, не подходятъ въ его опытности, въ дружб онъ ищетъ права эксплоатировать человка, его волю и сердце, онъ желаетъ встртить въ друг нравственную подчиненность, рабскую услужливость. Къ тому же иронія есть подкладка соціальнаго духа литературы, она есть темпераментъ, тонъ и форма послдней. Боле того — это наступательная защита, которую надо постоянно пускать въ ходъ и для которой необходимо посмшище. Это — сила, которую нужно постоянно упражнять ударами по какой-нибудь дурацкой башк. Отсюда эти превосходныя дурныя отношенія, — отношенія Нашета съ какимъ-нибудь Перрашемъ.
— Чортъ возьми! — и Нашетъ бросилъ свое домино на столъ.— Мн совершенно не везетъ…
— Но ты выигралъ первую партію…
— Я выигралъ первую, потому что ты игралъ какъ чижъ… Что ты сказалъ?
— Я ничего не сказалъ.
— У тебя молчаніе глупое, Перрашъ… Ты единственный въ своемъ род, честное слово! Для… Посмотри-ка! Красотка.
Въ это время приходитъ господинъ, высокій какъ тополь и совершенно лысый, ‘самый молодой изъ нашихъ драматурговъ’, какъ его называютъ друзья. Онъ входитъ съ пальто подъ мышкою, безпокойнымъ шагомъ, глаза его бгаютъ по всей зал. Онъ кладетъ руку на плечо Нашета, чтобы поздороваться, беретъ стулъ, хочетъ ссть, раздумываетъ и вертитъ стулъ на одной ножк. Онъ прикладываетъ руку ко рту, она скользитъ и останавливается у кадыка. Улыбка его сіяетъ.
Кафе наполняется. Молодые люди, ‘очень приличные’, возвращаясь изъ цирка или изъ Шато-де-флёръ, угощаютъ фруктами и чаемъ лоретокъ перваго разбора, которыя пальцами указываютъ на знаменитостей въ глубин кафе, молодые люди длаютъ большіе глаза, прислушиваются и стараются уловить на лету слова журналиста Нашета или Перраша, друга журналиста Нашета или, пришедшаго послднимъ Гремереля, драматическаго автора.
Гремерель все улыбается. Онъ переводитъ взглядъ отъ женщины, сидящей въ глубин, въ Нашету, которому онъ указываетъ на нее глазами.
— А?.. Прелестна!.. Прелестна!.. Неправда-ли?.. Ремонвиль не приходилъ?
Оба игрока отрицательно качаютъ головами. Гремерель снова беретъ свой стулъ:
— Гарсонъ!
— Что угодно?
Гремерель садится на стулъ, поднявъ колно къ носу, каблукомъ упираясь въ красный бархатъ стула и обими руками обхвативъ поднятую ногу:
— Что у васъ есть?
Гарсонъ начинаетъ перечислять прохладительныя.
— Гарсонъ, у васъ есть шоколадное мороженое?
— Все вышло, сударь.
Гремерель подымается и, взявъ гарсона за пуговицу его куртки, говоритъ:
— Гарсонъ, вы рождены, чтобы служить въ Монако: спрашиваютъ бифштексъ въ Монако, нтъ боле, весь вышелъ!.. Дворъ все разобралъ…
— Сударь…
— Слушайте меня внимательно:— спрашиваютъ свжаго хлба: нтъ его, весь вышелъ, дворъ все разобралъ…
— Сударь…
— Да, гарсонъ, въ Монако… Я хотлъ купить домъ… въ Монако… Спрашиваю о формальностяхъ, что надо сдлать… и есть-ли законы въ Монако… Гарсонъ говоритъ, что есть даже кодексъ въ Монако. Я говорю: очень хорошо, я пойду куплю его.— Господинъ, онъ находится у сборщика… говоритъ мн гарсонъ. У нихъ кодексъ не напечатанный, гарсонъ!.. Нтъ шоколаднаго мороженаго! Пусть меня отправятъ въ Монако!..
— Сударь…
Гремерель садится, потомъ снова встаетъ. Смотритъ на входную дверь. Собирается выйти. Возвращается.
— Гарсонъ!
— Что угодно?
— ‘Аугсбургскую Газету’.
— Мы не получаемъ ее.
— Вотъ это такъ… Скажите вашему хозяину… Мы уходимъ… вс!
Оба игрока длаютъ утвердительный знакъ головою.
Гремерель разстилаетъ носовой платокъ на мраморномъ столик, кладетъ на него голову, вытягиваетъ об руки и начинаетъ отбивать ногтями по столу маршъ. Потомъ вдругъ прерываетъ себя, вздохнувъ:
— Боже мой, зачмъ ты сдлалъ женщину такой прекрасной и мужчину такимъ слабымъ?— Потомъ снова впадаетъ въ нмоту, и начинаетъ играть маршъ.
Было половина двнадцатаго. Кафе наполнялся. Въ полночь диванъ, который недавно Нашетъ занималъ одинъ, былъ весь занятъ и постители тснились на немъ. Гарсоны бгали, разнося шоколадъ, мороженое, баварское пиво. Публика говорила, присаживалась, заказывала, звала, раскланивалась. Было шумно, болтовня разгоралась… Вообразите себ залу конференціи литературнаго міра. Тутъ были реалисты, мечтатели, критики, романисты, журналисты, фельетонисты, водевелисты, словомъ, всевозможные образчики перваго разряда людей, принадлежащихъ перу, молодые, старые, съ разввающимися шевелюрами, съ монашескими черепами, брюнеты, блондины съ красными ленточками и свжими бутоньерками. Тутъ можно было встртить критика съ тріумфомъ, носящаго ложный успхъ, послдняго джентльмена литературы, который уметъ еще сказать гарсону: ‘бездльникъ’, и заставить извиниться женпремьера, великаго драматурга, который отлично подражаетъ Лассанью и очень скверно Шекспиру, поэта, который изображаетъ драму Гюго и старается натянуть лукъ Геркулеса, каскаднаго генія, укравшаго практику у Грассо, исповдника Бернереты, забавнаго автора ‘Тысячи и одной ночи ссудной кассы’, критика-буфъ, прекрасно рисующаго каррикатуры на песк палочкой Арлекина, колкаго критика, полнаго вдохновенія, прокалывающаго каждую недлю своимъ желзнымъ перомъ картонныхъ знаменитостей театра, деревянныхъ актрисъ и простонародныя пьесы, юмориста, которому Мюссе завщалъ написать ‘Денизу’, мрачнаго журналиста, убжденнаго, что солнце закатывается, знаменитаго философа, который всю свою жизнь искалъ истины на дн стакана, автора пьесы, двадцать четыре первыхъ представленій которой дали ему больше денегъ, чмъ двадцать четыре представленія ‘Свадьбы Фигаро’, внучка Смарра, тоскливаго поэта, водевилиста, называющаго Софокла по гречески и Скриба по французски, и того, и другого, и третьяго, кончая крупнымъ издателемъ съ цвткомъ въ бутоньерк, и тростью съ золотымъ набалдашникомъ, подпирающимъ подбородокъ, который слушаетъ глупыя шутки литературнаго дебютанта, желающаго пристроить свою книгу. Каждый говорилъ что нибудь среди шума ложекъ, звенящихъ о блюдечки, чавкающихъ губъ, поставленныхъ на мсто графиновъ, и общаго гула.
— Сто представленій!
— Да, она пожалуй выдержитъ.
— Полноте! Пьеса объявленій! ‘Альманахъ Ботена’ въ водевил.
— Тамъ что-жь такое?
— Они отлично устроились, — говорилъ одинъ своему сосду.— Они получаютъ до девяти тысячъ франковъ за кулисами. Крупный цвточникъ посылаетъ три парюры цвтовъ въ полтораста франковъ каждую… Знаменитый перчаточникъ, кажется, по дв дюжины перчатокъ, каждому автору… Все это заплаченное третьей…
Во время этого разговора шумъ все увеличивался.
— Литературная!
— О! Литературная пьеса!
— Будемте говорить только по трое заразъ, а?
— Литературная!.. Это хвастовство!
— Хвастовство!
— Хвастовство.
— Что это за желтый томикъ съ подписью Демальи?.. Это тотъ Демальи, что пишетъ въ газетк Монбальара?
— Да, онъ ушелъ оттуда изъ-за несходства въ убжденіяхъ.
— Подвинься немного Гремерель… что съ тобой сегодня?
— Я поражаю демона чувственности, — говоритъ Гремерель, продолжая лежать щекой на мрамор.
— Кто читалъ его?
— Желтую книжку?
Два или три голоса произнесли: я! Одинъ прибавилъ:
— То есть я началъ, потому что…
— Слишкомъ сложная машина для него!
— Онъ попалъ себ немного пальцемъ въ глазъ, этотъ славный малый.
— А слогъ!
— Все тутъ есть… это политико-сатирико-романтико-историческій романъ… и еще не знаю что!
— Безъ интриги!
— Эпитеты, выкрашенные синимъ, краснымъ, зеленымъ цвтомъ, какъ охотничьи собаки Новой Каледоніи…
— Говорю вамъ, тамъ есть мста скучныя до одуренія.
— Мн не показалось такъ плохо…
— А я нахожу эту книжонку очень сильной, — сказалъ чей-то рзкій и ршительный голосъ.
— О, ты вдь извстный! Теб только бы противорчить.
— Вы ничего, значитъ, не знаете тамъ, вы, стряпающія парижскія новости.
— Что такое?
— Прекрасныя партіи, которыхъ насчитываютъ въ парижскихъ кружкахъ… какъ лошадей на скачкахъ.
— О, о!
— Честное слово. По послднему счету въ Париж въ настоящую минуту находится пятьдесятъ восемь прекрасныхъ партій. Пятьдесятъ восемь!
Шарль пришелъ въ ту минуту, когда книга его была совершенно похоронена. Вс его знакомые были очень любезны съ нимъ, предлагали ему приссть съ ними. Похвалили его панталоны. Говорили о послдней дорогой бездлушк, которую онъ купилъ, объ одномъ изъ его родственниковъ, котораго чмъ-то гд-то назначили. Но o книг его ни полслова, и когда, пробывъ тутъ полчаса, Шарль всталъ, чтобы уходить, долгія и крпкія рукопожатія его пріятелей какъ бы выражали сожалніе и глубокое соболзнованіе, которое друзья чувствуютъ при несчастіи или ошибк ихъ друга.

ХXIV.

Шарль вышелъ изъ кофейни Риша съ предчувствіемъ, что книга его встртитъ порицанія со стороны критики, и онъ не ошибся. Среди критиковъ встрчаются два сорта ихъ: критики, стоящіе ниже разбираемаго ими произведенія и критики, стоящіе выше его. Первые хвалятъ или бранятъ, сообразно со своими способностями, своими взглядами, подчасъ добросовстно и подъ вліяніемъ зависти. Вторые, боле многочисленные, составляющіе собственно критическую литературу, въ настоящее время считающую въ своихъ рядахъ наиболе талантовъ, занимаются ремесломъ, почти всегда недостойнымъ ихъ, изъ-за опредленной довольно высокой платы, и смотрятъ на него, какъ на единственный врный заработокъ, доставляющій солидное положеніе, подобные критики, стоящіе выше сочиненія, которое они призваны одобрить или осудить, понятно, не заботятся о томъ, чтобы слдить за авторомъ шагъ за шагомъ, разбирать каждое его слово, однимъ словомъ, играть скучную и посредственную роль профессора риторики, поправляющаго ученическое сочиненіе. Пусть не прощаетъ имъ этого авторское самолюбіе, но очень понятно, что они идутъ дале разбираемаго ими произведенія и, поставивъ въ начал своей статьи его заглавіе, на данную тему создаютъ собственныя, неожиданныя импровизаціи: они словно играютъ Венеціанскій карнавалъ, вотъ ихъ манера давать отчетъ, и публика не такъ глупа, чтобы сердиться на нихъ за это.
Но, помимо этого вчнаго недостатка, неодинаковаго уровня мыслей критика и автора, критика въ нашей стран и въ наше время подвержена еще совсмъ особому злу. У насъ во Франціи нтъ, подобно Англіи, большихъ уважаемыхъ и вліятельныхъ критическихъ журналовъ, чуждыхъ политическихъ страстей и вносящихъ въ литературный приговоръ полную безпартійность и высокій скептицизмъ чисто литературной критики, критики читателей и судей идейнаго искусства. Наша критика заключена въ узкія рамки журнала, она боле или мене придерживается его оттнка, его тенденцій и если не его предразсудковъ, то его убжденій, поэтому она постоянно бываетъ вынуждена ставить на первый планъ не достоинство книги, а ея духъ. Ей не позволяется хвалить произведенія враждебнаго лагеря и хулить произведенія своего. Если въ роман выведенъ герой — католикъ, критикъ свободомыслящаго журнала признаетъ романъ отвратительнымъ. Если герой — неврующій, критикъ католическаго журнала произнесетъ анафему не только роману, но и его автору, такимъ образомъ наша критика подвержена самому большому несчастью, какое только можетъ существовать для нея: она является критикой партіи и избранной партіи, блой, красной, синей, смотря по тому, съ высоты какой трибуны она говоритъ.
Книга Шарля столкнулась со всмъ этимъ. Книга подъ названіемъ ‘Буржуазія’, своимъ содержаніемъ оправдывала свое заглавіе и, быть можетъ, безсознательно для него самого, касалась многихъ сторонъ общественнаго порядка, она проводила слышишь много общихъ взглядовъ, выказывала много тенденцій, она заставляла читателя длать слишкомъ много предположеній, касающихся государственнаго строя, она затрогивала слишкомъ много страстей, слишкомъ много интересовъ цлаго класса, чтобы не быть общественнымъ, а слдовательно политическимъ романомъ. Одна партія должна была найти въ немъ неполную апологію своихъ идей, другая угадывала въ немъ презрніе къ своимъ взглядамъ. Великій вопросъ французской революціи, лежавшій въ корн его сочиненія и служившій колыбелью того порядка, который онъ хотлъ изобразить, воодушевлялъ его произведеніе подъ холодною наблюдательностію и анализомъ. Тщетно онъ гнался и искалъ одной художественной правды, его книга являлась однимъ изъ тхъ сочиненій, которыя возбуждаютъ полемику партій, не удовлетворяя ни одной изъ нихъ.
И такъ, книга Шарля была встрчена враждебно почти по всей линіи. Красные, блые, синіе соединились вмст, чтобы уничтожить ее. Это былъ хоръ ироній, нападокъ, насмшекъ и злости, едва сдерживавшихся въ границахъ приличія, — а иногда и выступавшихъ изъ нихъ. Его пощадили только два критика высшаго порядка: одинъ по поводу его книги обрисовалъ вкратц исторію буржуазныхъ классовъ до Рождества Христова, а другой воспользовался случаемъ, чтобъ набросать прелестную статью о буржуа, какъ изображался онъ Домье.
Выдержать подобную аттаку, не дрогнувъ, было бы своего рода государственной заслугой въ литератур. Но очень немногіе способны на такой стоицизмъ, и если бы заглянуть въ души самыхъ сильныхъ, даже тхъ, которые смются въ обществ, показывая, что не чувствуютъ ударовъ, то оказалось бы, что раны ихъ внутри. Самые великіе, самые славные, даже боги, еще при жизни овладвшіе потомствомъ, обезоружили бы, пожалуй, завистниковъ, если бы показали, до какой степени они чувствуютъ ударъ пера какого-нибудь невжды, невдомаго, и какъ капля чернилъ безъ имени, брошенная по ихъ адресу, отзывается въ ихъ сердц!
Для впечатлительной натуры Шарля боль оказалась очень чувствительной. Онъ постарался утишить ее, на не смогъ. Неблагозвучные эпитеты, отъ которыхъ онъ никакъ не могъ отдлаться, точно врзались ему въ память и всюду преслдовали его. Онъ ловилъ себя на томъ, что вполголоса произносилъ отрывки фразъ, которыя онъ хотлъ бы забыть. Онъ чувствовалъ въ себ болзненную простоту, полное безучастіе ко всему, и въ одно и тоже время, отвращеніе и потребность къ движенію. Нкоторыя статьи, прочитанныя передъ обдомъ, производили спазмы въ его желудк и совершенно лишали его аппетита, словно извстіе о какомъ-нибудь большомъ несчастіи. Онъ чувствовалъ горечь и сухость во рту и впадалъ въ отупніе, всегда сопровождающее сильное потрясеніе организма, въ которомъ не отдаешь себ отчета и предшествующее при большихъ нравственныхъ страданіяхъ изліянію желчи въ кровь. Онъ подолгу просиживалъ въ своемъ углу, боясь показаться, боясь отголосковъ, боясь своихъ друзей и стыдясь выказать подобное малодушіе.

XXV.

Однажды вечеромъ, находясь въ томъ состояніи печали, когда человкъ перестаетъ управлять собой, подчиняетъ свою волю инстинкту и, вмсто опредленной цли, идетъ куда глаза глядятъ, Шарль очутился на томъ самомъ наружномъ бульвар, гд, нсколько мсяцевъ передъ тмъ, онъ задумывалъ и создавалъ свое произведеніе. Вся эта штукатурка, большія срыя стны, грязные дома и убогія кофейни, эти тощія деревца, которые онъ узнавалъ, открывали его глазамъ и мыслямъ одно изъ тхъ чудныхъ по воспоминаніямъ мстъ, гд останавливаешься передъ группой липъ: здсь зародилась первая любовь! Идешь по песчаной дорожк, заросшей травой и ежевикой, и думаешь: далекое и дорогое отечество первой мысли и перваго плохого стиха! Въ этомъ тнистомъ уголк, на этой кучк травы прочтенъ былъ первый опасный романъ! Шарлю точно также улыбались эти жалкіе бульвары. Его книга родилась тутъ, на этомъ самомъ грязномъ троттуар! Передъ нимъ возникали его образы, его усилія и восторги: у этого выступа стны онъ нашелъ такое-то положеніе, передъ тмъ кабачкомъ онъ встртилъ одного изъ своихъ типовъ, прогуливаясь взадъ и впередъ мимо этого большого чернаго дома, онъ, наконецъ, нашелъ развязку къ своему роману. Такимъ образомъ передъ нимъ, длаясь все ясне и ясне въ ночныхъ сумеркахъ, прорванныхъ мстами красноватымъ свтомъ фонаря, проходили, словно въ ночномъ смотру, одинъ за другимъ, персонажи его романа, появляясь справа и слва, изъ дверей домовъ, изъ выступовъ стнъ, изъ мостовой, и Шарль, взволнованный прошлыми ощущеніями, продолжалъ свою прогулку, когда изъ оконъ одного, темнаго сверху до низу павильона съ полисадникомъ, чей-то голосъ назвалъ его по имени.
Шарль поднялъ голову.
— Извините, — говорилъ голосъ, — на мн нтъ ни мундира, ни орденовъ… Но позвольте мн, несмотря на это, поздравить васъ, милостивый государь: я читаю, т. е. врне читалъ вашу книгу, такъ какъ свча моя, какъ видите окончательно угасла… какъ поется въ псн.
Тогда Шарль различилъ въ черной рамк открытаго окна бумажный колпакъ надъ рубашкой и рубашку подъ бумажнымъ колпакомъ.
— Благодарю васъ, — продолжалъ тотъ-же голосъ, — вы доставили мн пріятный вечеръ… даже возбудили маленькую лихорадку.
— Ахъ! это вы, Буароже… Мн сказали, что вы были больны, какъ вы себя чувствуете?
— Мы, т. е. я и моя болзнь, чувствуемъ себя недурно, въ особенности послдняя. Но, войдите-же. Я простираю къ вамъ объятія сверху… Словно я обитаю въ дом Кассандры… или воображаю себя Коломбиной, умоляющей васъ похитить меня… Ахъ! но я дуракъ, я забылъ… Не подымайтесь. Пантомима становится необходимой. Надзоръ за мной гораздо лучше, чмъ за ‘двицей, которую плохо стерегли’: я запертъ… Я ужь имлъ честь вамъ докладывать, что свча моя погасла… Вы, можетъ быть, подумали, что это метафора… Такъ нтъ, это совершившійся фактъ, я прибавилъ бы, историческій, если бы онъ былъ вымышленъ… Моя хозяйка пошла, за огнемъ для меня, къ сосду, — сосдъ, со временъ хартіи, всегда мелочной торговецъ, — а такъ какъ я лежалъ, то она заперла меня. Послушайте, будьте добры, пойдите ей навстрчу и скажите, что я жду ее.
— Но я ее не знаю…
— Вы ее не знаете? Ангелъ, душка, Афродита! Голова ея создана изъ зерна каприза, мысль подобна свистящему втру, лицо — улыбк, улыбка — роз, а глаза — звздамъ! однимъ словомъ, та женщина, что выйдетъ отъ лавочника… если только она не пойдетъ въ Монмартрскій театръ, чтобы убдиться въ томъ, что первый любовникъ похорошлъ. Но я схвачу насморкъ, я ужь, кажется, чихаю… Покойной ночи! Вы теперь знаете мой домъ, приходите ко мн. Я хочу пожать вамъ руку и сказать все, что я думаю дурного о вашей книг.

XXVI.

Эта неожиданная встрча, шутки и рукопожатіе черезъ окно со стороны человка, котораго онъ любилъ за талантъ и чьимъ симпатіямъ онъ закидывалъ, доставили Шарлю большое удовольствіе, почти счастье. Давно у него не было такъ хорошо на душ. Онъ даже заплъ и самъ удивился своему голосу.
Буароже не былъ ему незнакомъ. Онъ встрчалъ его или врне сталкивался съ нимъ въ конторахъ маленькихъ газетъ. Нкоторые даже передавали ему, что Буароже защищалъ его талантъ и громко высказывалъ, что онъ объ немъ очень хорошаго мннія. Но имъ не представлялось случая сойтись поближе, выйти изъ предловъ обыденныхъ вжливостей людей полузнакомыхъ. Шарль чувствовалъ себя счастливымъ и польщеннымъ тмъ, что его книга доставила ему уваженіе поэта. Въ мір писателей существуютъ подобные приговоры одного лица, боле дорогія и пріятныя ихъ сознанію, чмъ приговоръ толпы: они больно чувствуютъ его презрніе, за то подчасъ онъ служитъ имъ утшеніемъ.
Буароже былъ по призванію поэтъ лирическій. Трудно найти боле краткую обрисовву характера героя. Ничто, современное ему, не волновало его, не трогало, его не интересовали ни биржа, ни публика, ни г-нъ Журденъ съ его халатомъ, ни поэзія рабочихъ, ни новыя доктрины ни поклоненіе проз, ни культъ пошлости, ни бунтъ противъ аристократической формы мысли, противъ священнаго языка ученыхъ, ни ярыя утопіи общедоступности и вульгаризаціи всего прекраснаго, длающія ремесло изъ искусства, ни книги, нисходящія до читателя, ни чаша избранныхъ, превратившаяся въ фонтанъ вина на публичной площади. Беззаботный, ликующій и восхищенный Буароже, лирой Орфея, готовъ былъ изливать душу передъ нотаріусами и барабанщиками національной гвардіи. Онъ плъ и печали свои и радости, словно Саади, увидвшій Олимпъ, онъ воспвалъ розы и боговъ, опять боговъ и опять розы! Стихи Буароже отнюдь не наставляли въ твердости вры. Точно также онъ не старался вліять на нравственность массъ. Онъ не мечталъ ни объ ра, ни объ академія… Его поэзія, уснащенная шелковыми парусами, золотыми канатами съ экипажемъ, состоящимъ изъ амуровъ, неслась, подобно галер Клеопатры, не нуждаясь во флаг.
Ея моралью была одна любовь, а религіей — евангеліе Гезіода. Мысль тутъ улыбалась на золотомъ лож. Это была поэзія пурпура и солнца, поэзія безпредльнаго и величественнаго пантеизма, легкая какъ танецъ прелестной Савской царицы, ослпительная какъ Индійское море, заколдованное море съ волнами изъ свта, съ гармоническими приливами, выбрасывающее въ безпорядк изъ своихъ лазурныхъ стей лучи, раковины, куски розоваго мрамора, браслеты, колонны храма, двери сераля, смющіяся статуи, профили Астарты, коралловые гроты, тнь Коломбины, огненныхъ геніевъ, взгляды, поцлуи, благоуханіе цвтовъ, рубины, брилліанты и звзды! Ихъ ритмъ звучалъ, какъ паденіе водяныхъ капель съ волосъ бронзовой Венеры въ вилл Брунелески. Свтлый апоозъ такъ и игралъ среди цвтущихъ стиховъ. Поэма эта — сонъ Полифила среди бенгальскихъ огней — была настоящей фееріей!
Затмъ, на оборотной сторон этого волшебнаго храма, Буароже обращалъ свое перо въ рзецъ и карандашъ. На досуг своей крылатой оды онъ набрасывалъ въ од шуточной грандіозную и могучую каррикатуру, комическую маску какого нибудь буржуа Фарнезскаго, эскизъ, месть, гд выказывались эпическіе ширина и розмахъ Микель-Анджело.
Буароже жилъ поэзіей. Вынужденный поддерживать свое существованіе, онъ ршился прибгнуть въ журналистик. На его прозу явился спросъ и фельетонъ сдлался источникомъ его заработка. Но ни авансы газетныхъ кассъ, ни успхъ его прозы не могли заставить его разорвать связь съ привычкой къ поэтическому творчеству. Хотя онъ и соединилъ эти дв вещи, различныя между собой какъ пачка табаку и женщина, онъ возвращался, боле чмъ когда-либо, влюбленный, въ родному языку мечтаній. Онъ уходилъ весь въ себя, переставалъ различать дни и, по цлымъ недлямъ, проводилъ съ своей музой, не удостоивая парижское солнце чести взглянуть на него. Онъ создалъ себ, такимъ образомъ, совершенно условный и сверхъестественный міръ, откуда, только съ большимъ трудомъ, могли его вызвать матеріальныя нужды. Можно подумать, что онъ считалъ жизнь за дурную шутку, нчто въ род фарса стараго итальянскаго театра, и что онъ принималъ въ ней, время отъ времени, участіе единственно изъ остатка уваженія къ человчеству. Этимъ объяснялась, оправдывалась, быть можетъ, одна невроятная добродтель Буароже, доведенная у него до самой высокой степени, сумасшествіе и честь нкоторыхъ великихъ и рдкихъ артистическихъ натуръ, это неизлчимое и врожденное безкорыстіе, презрніе въ деньгамъ, служащее мркою духовнаго склада даннаго лица.
Въ 1848 году одинъ журналъ вздумалъ воспользоваться его антипатіями въ аристократамъ, чтобы заставить его оскорбить одного трибуна, онъ взялъ свою шляпу и оставилъ банковые билеты.
И съ тхъ поръ муза его никогда не касалась существующаго правительства. Также конкурренція, слдовательно, дешевая продажа низкостей въ различныхъ общественныхъ сдлкахъ, была вещью, до крайности удивлявшей Буароже.
Вторая струна лиры Буароже, смхъ его поэтическихъ каррикатуръ, слышался и въ его разговор, имвшемъ совершенно особую прелесть.
Демонъ ироніи владлъ его рчью. Тонкая и колкая, она вполн гармонировала съ его голосомъ, тоже тонкимъ и рзкимъ. Презирая вдохновеніе на разные случаи и пренебрегая дланнымъ остроуміемъ, такъ называемымъ остроуміемъ словъ, онъ блисталъ лучшимъ французскимъ остроуміемъ — остроуміемъ идей, игра его жестовъ, взгляда и физіономіи была великолпна, неистощимый въ обрисовк картинъ, подробностей, въ мимическихъ изображеніяхъ, въ характеристик нравственныхъ черть, въ перадач короткихъ, живыхъ разговорныхъ сценокъ, словно схваченныхъ съ натуры, онъ неподражаемо умлъ обрисовать, однимъ словомъ, характеръ, книгу, любовь, большое удовольствіе доставляло ему, внезапно, въ пылу разговора начать воздвигать парадоксы выше Вавилонской башни, или употреблять ужасающія гиперболы, чтобы смутить послдователей школы здраваго смысла. И все это шутникъ бросалъ, создавалъ и уничтожалъ однимъ дуновеніемъ.

XXVII.

— А, это мило съ вашей стороны. Вы держите свое слово… Мели, освободи же кресло и дай его гостю.
Такъ привтствовалъ Буароже входящаго Шарля. Буароже находился въ постели блдный, худой, съ бородой, небритой боле недли, на голов его красовался небольшой бумажный, въ синюю полоску, колпакъ, какой носятъ художники на работ, вокругъ него на кровати и на ночномъ столик разложены были книги. Его маленькіе, живые, безпокойные глаза бгали по сторонамъ, какъ взглядъ актера сквозь дырочку занавса.
Стны комнаты были завшаны театральными костюмами, забрызганными гуашью Баллю, среди которыхъ, какъ въ ниш часовни, скрывался портретъ женщины. Это было прелестное и вмст съ тмъ печальное лицо, нжный типъ не то Зефирины, не то Миньоны, который въ своемъ траурномъ наряд дагеротипа казался мертвой душой среди всхъ этихъ живыхъ, яркихъ одяній, украшенныхъ блестками. Въ камин горлъ большой огонь. На немъ грлась совершенно новая сковорода, возл свжая, полная молодая двушка съ шрамомъ во всю ширину лица, одтая въ халат поэта, присматривала за жарившемся цыпленкомъ, опустивъ на колни романъ, вырзанный изъ какого-то журнала.
— Знаете… это ршено, я сдлаю для васъ гд нибудь что нибудь… я еще не знаю какъ… но мы поищемъ… я, можетъ быть, кончу тмъ, что возьмусь за перо и выскажу мое мнніе… я скажу тоже, что говорилъ и вамъ… Въ книг вашей много знанія… Вы, вроятно, много видли на своемъ вку, но мало жили. У людей мысли только и могутъ являться мысли. Бальзакъ женился: это единственное приключеніе его жизни. Думается хорошо только въ тишин и какъ бы во сн, относительно всего, что совершается вокругъ васъ. Волненія не годятся для упражненій воображенія. Нужно проводить дни правильно, спокойно, нужно, чтобы все ваше существо пребывало въ буржуазномъ поко, въ сосредоточенности лавочника, для того, чтобы создать что нибудь великое, прочувствованное, захватывающее, нервное и драматическое… Люди, обуреваемые страстями, живущіе нервами, никогда не напишутъ страстнаго сочиненія. Это старая исторія ученыхъ, которые поучаютъ: они разрушаются… О чемъ же я говорилъ вамъ… Да, мы должны васъ поддержать… Нужно, чтобы ваша книга продавалась. Не скрою отъ васъ, что это равносильно чуду. Дло идетъ о томъ, чтобы принудить человка, здороваго душой и тломъ, къ тому же серьезнаго, даже мудраго, однимъ словомъ, человка, умющаго отказать жен въ обновк, принудить, говорю я, такого человка совершить нчто странное, фантастическое, безумное… Да, сударь, это разумное существо, которое Богъ создалъ по своему образу и которое возвратило ему этотъ образъ сторицей. Великое изреченіе, непринадлежащее мн, этотъ человкъ вынетъ изъ своего кармана трехъ франковую монету!.. Три франка! Бываютъ дни, когда готовъ отдать три милліона за три франка… и отдастъ ее за маленькую книжонку, одну изъ тхъ ужасныхъ книжонокъ, которыя современная типографія печатаетъ ногами, да еще обутыми въ сапоги съ гвоздями!.. Случилось это въ силу какой-то тайны, быть можетъ, какого-то неизслдованнаго и необъяснимаго колдовства… особаго эпидемическаго повтрія, почемъ знать… но это еще ничего не значитъ. Хотя ваша книга и продана, нужно еще, чтобы она была разрзана… и наконецъ цлая вчность между всмъ этимъ, чтобы она была прочтена! Человкъ съ тремя франками купилъ ее, заплатилъ и унесъ съ собой подъ вліяніемъ какого-то сверхъестественнаго давленія на его волю. Онъ возвращается домой и углубляется въ самого себя. Ваше имя ему неизвстно, онъ не довряетъ вамъ. Онъ знаетъ себя, но не довряетъ и себ, онъ страшно боится собственнаго сужденія, онъ не привыкъ самостоятельно мыслить, всякое мнніе всегда представлялось ему національной собственностью, чмъ-то такимъ, что вс одолжаютъ каждому… Замтьте себ, что человкъ этотъ являетъ собой публику: онъ васъ ревнуетъ, какъ можетъ ревновать читатель автора.
И для того, чтобы въ конц послдней страницы читатель согласился бы, что у васъ есть талантъ, вы должны пройти черезъ вс эти мытарства!.. Вотъ что длаетъ книгу никуда негоднымъ средствомъ, глупой вещью. Оставьте книгу, займитесь театромъ: дло приметъ другой оборотъ. Прежде вы зависли отъ публики, теперь публика зависитъ отъ васъ. Вы овладваете ея слухомъ, зрніемъ, ея слезами, смхомъ, ея сердцемъ и чувствами. Передъ вами толпа, масса и вы имете то преимущество, что цлое общество окажется мене глупо, чмъ одинъ человкъ… Книгу вдь только и читаютъ натощакъ, во время дождя, когда приходится ждать, чтобы убить время, вмсто того, чтобы считать мухъ. Піеса же захватываетъ, ласкаетъ чувства посл хорошаго обда, когда сидишь рядомъ со своей любовницей и чувствуешь прикосновеніе ея платья… Наконецъ, тамъ актрисы… очень хорошенькіе пюпитры для вашей музыки… Ахъ! театръ, честное слово, я ничего не знаю лучше театра!
— Да, чтобы достигнуть чего нибудь, я согласенъ съ вами, и я работаю кое что. Но, не знаю!.. на этой почв, я чувствую себя не въ своей тарелк: театръ представляется мн похожимъ на блку въ колес… Ужасно трудно найти новые эффекты…
— Новые эффекты?.. Да вы не знаете театра посл этого. Положимъ, вы берете какую-нибудь трагедію, все равно какую, ну, хоть Андромаху! Андромаху вы превращаете въ продавщицу піявокъ, а Пирра въ испанскаго гранда въ ссылк. Материнскую любовь вы замняете тщеславіемъ какой-нибудь табачной конторы… Превращеніе піесъ, да это превосходное средство! Я даю вамъ состояніе въ руки… Мели, передай мн табакъ и папиросную бумагу. Послушай, безполезно прятать лицо… повернешься-ли ты вправо или влво, гость все равно увидитъ половину твоего шрама, съ профиля онъ отвратителенъ, а въ фасъ трогателенъ!.. Это, сударь мой, составляетъ одинъ изъ эпизодовъ войны рабовъ, которая погубила Римъ и погубитъ Парижъ! Мы не всегда служимъ себ сами, какъ случается нанимать себ слугъ. Вотъ у насъ служанка. Черезъ недлю у нея появляется кузенъ, играющій на охотничьемъ рожк въ моей кухн. Мели пробуетъ замтить ему, что охотничій рожокъ не принадлежитъ къ числу комнатныхъ инструментовъ, что онъ хорошъ только вдали, какъ эхо и хотя иметъ свои права въ современномъ обществ, но мсто его собственно въ картинахъ Жадена…— Вотъ вамъ отвтъ, полученный отъ него Мели! Права человка, напечатанныя на человческой кож!.. Это конецъ міра. Право, міръ гибнетъ. Пролетаріатъ раздраженъ теоріями, и, какъ говоритъ Франшемонъ: когда сталкиваются два класса, то низшій всегда поглощаетъ высшій… Вс состоянія, подчиненныя другимъ по праву, кончили тмъ, что фактически становились господствующими. Въ настоящее время адвокатъ подчиненъ доврителю, артистъ — купцу, архитекторъ — подрядчику, фермеръ — поденщику, литераторъ — издателю, а что касается хозяина… Скапенъ билъ своего, но онъ соблюдалъ осторожность и подкладывалъ мшокъ: я жалю мшокъ!.. Мели, ты забываешь сковороду, присматривай, дочь моя, присматривай… Ахъ, плохое время! все портится, сударь… Наука длается методичной, нравственныя врованія и все вокругъ насъ обращается въ машины! Въ былое время существовали хорошенькія кофейницы съ хорошими формами, приготовлявшія кофе, какъ подобаетъ живому существу, теперь ихъ замнилъ химическій приборъ, сухой и серьезный какъ ариметика, математически варящій кофе… Прежде у насъ была сонетка, которая имла свойства человка, сонетка означала первое движеніе гостя! она напоминала знакомый, немного надтреснутый голосъ, кричавшій вамъ изъ-за двери: Возвращеніе! Любовь! старый другъ или молодая гршница!..
Теперь его замнилъ колоколъ, англійское изобртеніе, производящее механическій и рзкій звукъ, напоминающій ударъ бритвы о мдную чашку, звукъ, ничего не говорящій ни вашему ожиданію, ни сердцу, ни надеждамъ: это будетъ великолпной сонеткой фаланстеріи! Человкоподобіе утрачивается во всемъ, это важный признакъ!.. Я надюсь, что имю дло съ человкомъ, не признающимъ жаркого сжареннаго въ печи?
— Я стою за вертелъ, — просто отвчалъ Шарль.
— Такъ я хотлъ вамъ сказать… Шарвенъ общалъ мн статью за васъ въ своемъ журнал… Но, вы знаете, въ немъ никогда нельзя быть увреннымъ… Это не человкъ, а борода и какая борода! Шарвенъ говоритъ въ эту бороду, ругается въ нее и думаетъ! Онъ уходитъ въ эту бороду и выходитъ оттуда по временамъ! Его кредиторы никогда не отыщутъ его въ ней, а друзья не всегда уврены, встртятъ ли они его тамъ!.. Эта борода часто издаетъ шумъ, но никогда не отвчаетъ. Борода эта важне его словъ: она была дана Шарвену, чтобы скрыть его собственную!.. Ахъ, эта борода!.. Она все создала для него, его женитьбу, его журналъ, его положеніе, одно время она играла роль политическаго мннія… Я вамъ говорю, что это сущее провидніе, ширмы, убжище, стна! Эта чудодйственная борода, настоящая шапка-невидимка, или брови Юпитера, волоса Самсона и маска Сіейса!.. Въ минуту откровенности, Шарвенъ признался мн, что не промнялъ бы свою бороду даже на очки!.. Вы знаете эту таинственную бороду?
— Шарвена? да… Это человкъ разсянный, меланхоличный, скучающій и сонный, ни о чемъ не мечтающій и цпляющійся за все… Онъ представляется мн любопытнымъ и характернымъ типомъ нашего вка съ его неограниченными, но затаенными желаніями, прикрывающимъ маской равнодушія честолюбіе, грызущее его внутри…
— Въ этомъ есть доля правды, хотя и не совсмъ. Но я умю вызвать его изъ бороды… Я не дамъ ему покоя, положитесь на меня. Онъ можетъ сдлать все-что для романтизма, которому онъ порядочно обязанъ. Я употребляю слово романтизмъ единственно потому, что оно смшно… Угадайте-ка мою мечту, я побьюсь объ закладъ, что удивлю васъ… Моя мечта — создать хорошую трагедію… да, настоящую трагедію, которая могла бы такъ назваться!.. Но жизнь такъ дорога, что я ее никогда не создамъ, и вчно буду лишь подымать занавсъ… За Ремонвилля я вамъ отвчаю, онъ познакомитъ съ вашимъ именемъ и вашей книгой двадцать тысячъ подписчиковъ своего журнала… Да, скажите мн пожалуйста, состоите вы членомъ литературнаго общества.
— Нтъ.
— Тмъ хуже.
— Почему?
— Для меня… Я покажусь вамъ, быть можетъ, развратителемъ сословія избирателей… но я хотлъ попросить вашъ голосъ, чтобы попасть въ правленіе… О! не думайте пожалуйста, что это вопросъ честолюбія… Какъ видите я боленъ, и возъимлъ идею выздоровть, для этого мн нужны средства… Общество выдаетъ мн открытые счета на аптекаря, но если бы я былъ въ правленіи, то выдавалъ бы ихъ себ самъ и былъ бы гарантированъ въ томъ, что это и впредь такъ будетъ.
— Я сожалю… — сказалъ Шарль, вставая, оборвалъ себя на полуфраз, крпко пожавъ руку Буароже. — Есть чувства, которыя не высказываются словами ни у писателя, ни у солдата.
— Вы уже уходите? — сказалъ Буароже. — Во всякомъ случа, спасибо вамъ. Я навщу васъ, когда понравлюсь. Мн интересно посмотрть вашу библіотеку, о которой мн говорили… Мели, проводи гостя… До свиданія.
Шарль миновалъ дв или три маленькія комнатки, черезъ которыя онъ вошелъ, и не смотря на короткій промежутокъ, онъ усплъ разсмотрть ихъ, или врне он бросились ему въ глаза. Комнатки эти съ многочисленными перегородками и дверьми походили на лтнія помщенія, отдающіяся въ наемъ въ предмстіяхъ. Ихъ пустота, едва скрытая кое-какой мебелью, полинявшей и поломанной, однообразными обоями, жалкимъ коврикомъ на холодномъ полу, съ разорваннымъ чемоданомъ въ углу, свидтельствовали о трудовой, кочующей жизни, тревожимой постоянными невзгодами и переселеніями. Борьба, страданія и усилія пера, борющагося противъ матеріальнаго недостатка, однимъ словомъ, вс тягости жизни ясно читались на стнахъ этого случайнаго убжища.
Въ предмстіи св. Марселя, зимой, гд-то подъ крышами, у холодныхъ печей сидятъ, скорчившись за работой, дрожащія, едва прикрытыя лохмотьями, маленькія двочки. Ихъ маленькія, красныя отъ холода руки быстро движутся. Он длаютъ букеты фіалокъ… Спускаясь съ лстницы отъ Буароже, Шарль думалъ о томъ, что поэты имютъ сходство съ этими малютками и что мысли ихъ тоже своего рода фіалки.

XXVIII.

Нсколько дней спустя Шарль увидлъ входящаго къ нему Буароже.
— Вы свободны сегодня вечеромъ, неправда-ли? Я васъ похищаю. Мы устроили еженедльные обды. Мы будемъ въ своей компаніи, гд за дессертомъ не откусятъ другъ другу носы. Завтра я начинаю свое леченіе, и это мой послдній кутежъ! Неправда-ли, вы пойдете?
— Очень охотно.
Они нашли кабачекъ ‘Красной Мельницы’ очень оживленнымъ. Молодые люди, вернувшіеся съ прогулки, срые отъ пыли, обмахивали платками свои шляпы. Дамы, веромъ распустившія свои юбки, загораживали садовыя дорожки.
Повсюду въ замороженныхъ графинахъ пнилось розовое шампанское. На скатертяхъ двухъ или трехъ столовъ, еще пустыхъ, виднлись листы бумаги съ надписью: ‘Занято’. Въ глубин, изъ всхъ оконъ дома, освщеннаго розовымъ отблескомъ заходящаго солнца, смотрли, словно портреты изъ рамъ, облокотившіяся на подоконники женщины, грызя зубочистки и раскланиваясь направо и налво съ бывшими, или настоящими обожателями.
Друзья Буароже: Ламперьеръ, де-Ремонвилль, Лалиганъ, Граже, Брессоре и Франшемонъ помстились въ одной изъ мене видныхъ залъ ресторана, гд было уютне.
— Господа, — сказалъ Буароже, — представляю вамъ господина Демальи, автора ‘Буржуазіи’.
— Вы изъ нашихъ, рады съ вами познакомиться.
— Послушайте, господа, потснитесь-ка немного, — сказалъ Ремонвилль, — вотъ вамъ мстечко… Я очень радъ васъ видть… Я какъ разъ все-что готовлю по поводу вашей книги…
— Одну минутку, — сказалъ Франшемонъ, — сперва, закажемъ нашъ обдъ, говорить будемъ посл…— И, обращаясь къ толстому брюнету, во фрак и съ салфеткой подъ мышкой, продолжалъ: — Итакъ вы предлагаете? Жаренаго цыпленка?… Составьте-ка сами меню: рыбу, два мясныхъ блюда, зелень, десертъ и красное вино… Подходитъ это вамъ, г-нъ Демальи?… и вамъ остальная компанія?…
— Какъ ваше здоровье, Буароже? — спросилъ Ламперьеръ.
Буароже вмсто отвта только покачалъ головой и выпустилъ облако дыма.
— Бросьте-же сигару, мой милый, вы убиваете себя куреньемъ!… Это неблагоразумно, разъ чувствуете стсненіе въ груди.
— Я все это хорошо знаю, Ламперьеръ. Но что-же мн съ этимъ длать? Вками нарождается благоразумный писатель, который помщаетъ свое здоровье въ сберегательную кассу, усмиряетъ свои страсти, соблюдаетъ гигіену, отказывается отъ своихъ привычекъ и моментально оставляетъ свои вкусы, какъ опроверженное мнніе… Я очень сожалю, что я не этотъ счастливецъ, но что длать! По предписанію моего врача я не долженъ курить, каждый день обязанъ длать прогулку пшкомъ вокругъ озера въ Булонскомъ лсу, сть ежедневно жирный супъ, кровавый бифштексъ и сыръ… Но лучше если я не буду исполнять всего этого, такъ какъ, въ противномъ случа, я скоре умру… отъ скуки.
— Онъ правъ, — сказалъ Франшемонъ. — Здоровье — это вра: оно заключается въ томъ, чтобы врить, что ты не боленъ и поступать такъ, какъ будто бы здоровъ… Это есть кредитъ жизни. Экономьте здоровье, что происходитъ? Банкротство жизненныхъ основъ, какъ доказательство слдующаго неоспоримаго факта, обратившагося въ законъ, какъ только издержки сокращаются, кредитъ падаетъ… Возьмите управленіе Неккера до революціи: урзывая всюду, онъ произвелъ всеобщую тревогу… Только тотъ человкъ иметъ кредитъ, который соритъ деньгами.
— Да, — совершенно серьезно говорилъ Брессоре, не слушавшій Франшемона, кончая исторію, разсказанную имъ Шарлю, — да, они играли въ экарте, каждый опустивъ ноги въ шайку съ водой, вслдствіе огромнаго количества блохъ въ жилищ.
— Этотъ дуракъ Брессоре! — воскликнулъ Ремонвилль, покатившись со смху.
— Замолчи-же, Брессоре!… Или ты принимаешь его за провинціала?— сказалъ Ламперьеръ, указывая на Шарля.
— Я не думаю, чтобы разскащикъ заходилъ такъ далеко, — возразилъ Шарль, — онъ просто видлъ во мн слушателя.
Эта шутка Брессоре, впрочемъ, была единственною данью новичка за его вступленіе въ кружокъ, вообще-же Шарль тотчасъ освоился въ этомъ обществ, гд каждый являлся такимъ, каковъ онъ есть, и могъ смло думать вслухъ. Онъ былъ чрезвычайно удивленъ, встртивъ кружокъ литераторовъ, въ которомъ откровенный тонъ и дружеская свобода замняли всякую аффектацію, всякое позированіе. До сихъ поръ онъ не имлъ случая сдлать слдующее любопытное наблюденіе: простота и естественность въ обращеніи встрчаются чаще по мр того, какъ подымаешься въ высшіе слои литературнаго міра. Въ самомъ дл, мы видимъ въ низшихъ слояхъ людей пера, гд человкъ играетъ роль соразмрно съ своимъ талантомъ и именемъ, у людей, стоящихъ позади признанныхъ и извстныхъ писателей, въ силу ихъ ложнаго положенія и желанія примкнуть и составить какъ бы частицу тхъ, кому поклоняются, появляется стремленіе къ напускной важности, заставляющее ихъ всмъ своимъ существомъ, словами, мыслями и манерами, играть комедію. Чмъ мене видное положеніе занимаетъ писатель, тмъ боле онъ шумитъ, чмъ мене о немъ говорятъ, тмъ боле онъ самъ кричитъ о себ, тмъ чаще слышится въ его разговор слово ‘я’, требующее отъ слушателей уваженія къ себ, какъ въ литератору. Педантичный умъ, проповди и доктрины, теоріи и формулы тиранически царятъ въ этомъ мір боле чмъ гд-либо.
Всякій изъ кожи лзетъ вонъ, чтобы выдвинуть себя на сцену, одни употребляютъ хитрости дикарей, другіе берутъ смлостью, неприличіемъ, отсутствіемъ вкуса, грубостью. Но въ высшихъ сферахъ почтеніе публики къ писателю спасаетъ его отъ этого грубаго, низкопробнаго честолюбія, отъ безпокойнаго желанія выставки, парада. Затмъ, общеніе его съ великими геніями пріучаетъ его къ скромности, даетъ иное направленіе его мыслямъ и сглаживаетъ ихъ выраженіе. Его личное ‘я’ теряется въ общеніи съ безсмертнымъ геніемъ. Его талантъ, по мр того какъ онъ зретъ, научается даже относиться съ недовріемъ къ самому себ, у него нтъ боле этого постояннаго довольства первыхъ шаговъ на литературномъ поприщ, когда все, что бы ни вышло изъ-подъ пера, доставляетъ радость. У него является нершительность, недовріе къ своимъ силамъ, страхъ. Онъ проникся врованіями, которыя возвышаютъ и успокоиваютъ его, рчь его почерпаетъ изъ знаній и опытовъ терпимость, безпристрастіе и снисходительность.
— Я не упрекаю васъ, — сказалъ Шарлю Франшемонъ по поводу разговора, возникшаго о его книг, — я не упрекаю васъ за неологизмы, какъ словъ, такъ и оборотовъ. Не то, чтобы я ихъ любилъ, нтъ, но я, какъ и вы, знаю, что существуетъ пять или шесть книгъ послдняго вка, гд напечатаны курсивомъ вс неологизмы, пестрившіе у современныхъ классиковъ, и вотъ этими-то неологизмами, вошедшими въ языкъ, классики преслдуютъ насъ въ настоящее время, въ ожиданіи того времени, когда теперешніе неологизмы послужатъ перу будущихъ классиковъ противъ неологизмовъ будущаго. Языкъ идетъ впередъ и расширяется: это стеченіе словъ отовсюду. И если правда, что языки приходятъ въ упадокъ, лучше ужь быть Луканомъ, чмъ послднимъ безыменнымъ подражателемъ Виргилія… Но все же нужно быть справедливымъ и не удивляться понятной страсти къ классицизму и невольному, безсознательному недоврію къ новому языку. Разумется, это отвращеніе къ литературнымъ новшествамъ, эта война противъ людей, которые не пишутъ, какъ вс, и создаютъ свой собственный языкъ, извинительны, если рчь идетъ только о вншней форм оригинальной мысли. Это отвращеніе есть часть врованій, воспринятыхъ воспитаніемъ, оно есть слдствіе, если хотите, остатокъ того благоговнія, въ какомъ насъ поддерживаютъ въ то время, какъ преподаютъ намъ катехизисъ литературы. Съ десяти до восемьнадцати лтъ мы всей душой преданы классикамъ. Всякая святыня оставляетъ слдъ въ душ человка, въ особенности такая, которую онъ чтилъ въ дтств, отсюда можетъ быть происходитъ и литературная нетерпимость, глубоко вкоренившееся, фанатическое предубжденіе, которое, смотря по человку, можетъ заставить замолчать вс другіе доводы… Taлейранъ былъ вренъ только Расину, и я знаю очень порядочныхъ людей, которые скоре согласятся на междуусобную войну, чмъ увидть автора ‘Mademoiselle de Maupin’ въ Академіи… Какая причина этого? Я говорю — воспитаніе… не знаю… можетъ быть, я и ошибаюсь. Напишите книгу, которая бы удовлетворяла всмъ идеямъ какой-нибудь партіи, но попробуйте написать ее не въ стил этой партіи… вы прослывете за еретика. Это такъ. Почему?.. я не знаю… И еще почему вс современные великіе проповдники — поклонники романтизма… Это напоминаетъ мн Боссюэта и васъ. Онъ сказалъ о дух латинскаго языка: ‘это духъ языка французскаго’. И вотъ вамъ оправданіе вашихъ отклоненій. Но вы отчеканиваете фразу тамъ, гд я хотлъ бы встртить фразу прямую, широкую, рельефную, но безъ утрировки. Ваша фраза недостаточно быстра и рзка, у нея нтъ этой стремительности, которая сразу какъ бы врзается въ мысль. Нашъ языкъ мягокъ… въ немъ много мяса и мало костей, онъ не иметъ правильныхъ линій, онъ расплывчатъ, какъ сказалъ бы нашъ художникъ Грансе. Попробуйте же заключить его въ рамки мертвыхъ языковъ, сожмите его въ ихъ желзныхъ тискахъ: онъ выйдетъ оттуда отчеканеннымъ словно медаль, безъ бугровъ и чистый, какъ языкъ Ла-Брюера. Разумется, я не совтую вамъ зарываться въ латинскія книги, переводить ихъ, все дло въ дух языка, о которомъ мы говоримъ, и его нужно понять, почувствовать и усвоить, что же касается того, чтобы долбить ихъ наизусть и носиться съ ними… Послушайте, вотъ еще задача и еще вопросъ, почему — замтили ли вы эту странность — почти вс поклонники прелестной латыни имютъ стиль совершенно противоположный ихъ обыденному языку. Но оставимъ стиль въ поко! Это лишь орудіе. Тутъ вы можете смло презирать и бравировать мнніе вашихъ современниковъ, это ничего не значитъ, успхъ, конечно, только большой успхъ оправдаетъ васъ въ глазахъ большинства. Но, кром стиля, существуетъ еще выборъ выраженій и характера вашей мысли, относительно которыхъ вы должны сообразоваться съ темпераментомъ націи, для которой вы говорите. Мы, напримръ, мы любимъ простоту, ясность, быстрый и живой умъ, проблески свта, слова, сразу западающія намъ въ душу, словомъ, формулу Шамфора и Ривароля, формулу преимущественно французскую. Нтъ сомннія, и, я думаю, вы не будете оспаривать этого, что человкъ, обладавшій такимъ умомъ, какъ Шамфоръ и Ривароль, и вообще французскимъ складомъ ума, назывался…
— Генрихомъ Гейне?— сказалъ Шарль.
— Вы угадали… И что же, Генрихъ Гейне никогда не будетъ популярнымъ во Франціи. Кто его читаетъ? Только т, кто имъ восхищается. Это происходитъ оттого, что Гейне художникъ и въ то же время ученый. Онъ великолпенъ, но туманенъ. Онъ заставляетъ вашу мысль идти за нимъ въ полутьму, гд подъ однимъ образомъ скрывается другой… Наконецъ, есть еще одна вещь, которой не достаетъ вашему произведенію, и, клянусь, не только вашему, но и всмъ современнымъ сочиненіямъ, это — веселость, откровеннаго смха, громкаго, звучнаго открытаго смха Мольера или Теньера, этого свободнаго, широкаго вдохновенія, названнаго кмъ-то, и совершенно справедливо, ‘струею стараго вина’. А между тмъ комическій элементъ въ сочиненіи довольно важенъ. Этотъ добрый геній веселости — сила и большая сила. Онъ изобиловалъ даже во второстепенныхъ сочиненіяхъ прошлыхъ вковъ. Гд онъ въ настоящее время? Нашъ смхъ, боясь быть грубымъ и желая стать тонкимъ, обратился въ гримасу. А куда двали мы нашу веселость, стараясь воспитать и утончить ее? Она превратилась въ нездоровую иронію, въ гримасы сумасшедшаго. Нтъ, нашъ комизмъ — не прежній здоровый комизмъ… Разв мы сдлались меланхолической расой? Или нервный темпераментъ окончательно укоренился въ современномъ человк? Зависитъ ли зло отъ насъ самихъ или отъ видоизмненій нашей жизни?
— Оно зависитъ… — сказалъ Грансе и остановился. — Сегодня, — продолжалъ онъ, — я зашелъ въ аукціонъ. Тамъ была выставлена коллекція одеждъ XVIII вка, платья всхъ цвтовъ — сраго, голубого, розоваго, цвта перенна, цлая груда всевозможныхъ оттнкокъ, ласкающихъ взоръ, веселыхъ, кокетливыхъ, ликующихъ… Цлая восходящая гамма красокъ… И посл этого какого веселья хочешь ты, Франшемонъ, отъ человка въ черномъ плать? Въ то время платье смялось вмст съ человкомъ, а теперь оно плачетъ вмст съ нимъ… Смшная мысль одть жизнь въ трауръ!..
— О, еслибъ только это!.. Нтъ. Существуютъ болзни человчества, какъ болзни почвы, нравственный грибокъ… Еще одно послднее замчаніе, господинъ Демальи. Не слишкомъ-ли далеко заходите вы въ научномъ анализ? Мы уже имемъ въ этой отрасли послднее слово въ сочиненіяхъ Эдгара По. И что-же! Что въ сущности представляетъ собой По? Таинственную науку, болзненную литературу ясновиднія, анализа воображенія, Задигъ — это настоящій судебный слдователь, Сирано де-Бержеракъ — ученикъ Араго, это своего рода помшательство на одномъ пункт, неодушевленные предметы играютъ у нихъ большую роль, чмъ люди, любовь уступаетъ мсто разсужденіямъ и другимъ источникамъ мысли, фразамъ, разсказу, вмсто чувства, въ основ романа является разсудокъ, вмсто страсти — загадочность, развитіе драмы сводится къ ршенію загадки…
Можетъ быть, такимъ будетъ романъ XX вка, но и тогда еще вопросъ, литература-ли это? Не знаю… но мн кажется, что романъ современныхъ нравовъ можно создать не ране какъ въ сорокалтній возрастъ. Романы двадцати и даже тридцатилтнихъ — это бглый взглядъ на вещи, и только. Нужно, чтобы человкъ имлъ въ роман вс жизненныя силы, чтобы онъ находился въ возраст полнаго развитія своей способности въ объединенію, развитія высшей степени наблюдательности, правдоподобности вымысла и полной зрлости мысли. По моему, это возрастъ, когда мозгъ достигаетъ полнаго своего развитія, возрастъ апогея производительной способности: самыя лучшія произведенія человка всегда носятъ отпечатокъ его лтъ. Относительно того, что принято называть полетомъ фантазіи, псней души, пареніемъ въ облакахъ, я признаю, что можно быть молодымъ, очень молодымъ… Но я говорю не объ этомъ. Теперь перехожу къ вашей книг, въ которой вы опустили одну вещь, касающуюся важной стороны вашего романа, вы только слегка, вскользь намчаете ее: это привычное, постоянное участіе большинства буржуазіи въ мелкой торговл, не въ той широкой, англійской торговой спекуляціи, гд идутъ сложныя комбинаціи и расчитанная игра на повышеніе и пониженіе, которая, заставивъ человка тридцать лтъ подрядъ просидть въ контор, нисколько не убавитъ въ немъ ни честности, ни откровенности и не лишитъ его природныхъ хорошихъ качествъ, среди нашего торговаго класса все сводится лишь къ прибылямъ и въ связи съ этимъ является тысяча ухищреній, которыя никакъ не могутъ назваться правильной торговлей. Отсюда возникаетъ (и вотъ объ этомъ-то вы и умолчали) слдующее: сыновья, т. е. молодое поколніе выростаетъ въ лавк, воспитывается среди плутовства, низостей, фальши, дутыхъ цнъ, среди всего этого мороченія, составляющаго мелкую парижскую торговлю, не брезгающую ни двойнымъ запрашиваніемъ, ни продажей попорченныхъ товаровъ, за ловкій сбытъ которыхъ приказчикъ награждается, ни даже приманками, врод глазокъ конторщицы… Все это создаетъ нездоровую атмосферу, производящую порчу крови, какъ первородный грхъ вошелъ въ нашу плоть, точно также и эта порча заражаетъ молодое поколніе. Физіологія еще недостаточно разработала вопросъ о наслдственности расъ, это продолженіе, путемъ наслдственной передачи, не только тлесныхъ недостатковъ, но привычекъ и характера, такъ, напримръ, сынъ наслдуетъ жесты отца, историки говорятъ намъ о наслдственной ног, о наслдственномъ ум…
— Ну, ужь похалъ! — сказалъ Ламперьеръ, — теперь только держись среднее сословіе… Послушай, мой милый, солнце только однажды остановилось, и все-таки Іисусъ Навинъ не могъ повернуть его въ обратную сторону… Знаешь, что ты мн напомнилъ въ данную минуту? Одно очень юмористическое воспоминаніе пришло мн на умъ: однажды, идя въ библіотеку, я проходилъ улицей Ришелье и увидлъ великолпнаго ньюфаундленда, бросавшагося на фонтанъ. Онъ былъ вн себя и бшено лаялъ. Онъ кусалъ воду, а она все текла. Это выводило его изъ терпнія и онъ продолжалъ ее кусать еще съ большей яростью и ожесточеніемъ, не знаю, слышалъ ли онъ мой смхъ…
— Это очень мило, — сказалъ Франшемонъ, — но ты не возражаешь?
Ламперьеръ улыбнулся и пожалъ плечами.
— Ты знаешь, Франшемонъ, что меня не убдить. Мы стоимъ на двухъ противоположныхъ концахъ земного шара и я также далекъ отъ твоей партіи, какъ…
— Моя партія!— быстро прервалъ его Франшемонъ.— Я не принадлежу ни къ какой партіи! Моя партія, это я, одинъ я! Не могу же я назвать себя частью своей партіи, или партіи, которая никогда не понимала цны печатной бумаги, которая имла честь и счастье принадлежать къ націи, обладавшей такимъ мыслителемъ, философомъ и государственнымъ человкомъ, какъ Бальзакъ, партія эта въ продолженіе пятидесяти лтъ позволяла своимъ врагамъ писать о себ что угодно, цлыя біографіи, энциклопедіи, даже исторію! Нтъ, Ламперьеръ, еще разъ повторяю вамъ, что моя партія — это я самъ и другихъ партій у меня нтъ.
Говоря это, Франшемонъ ходилъ взадъ и впередъ, около стола. Въ наружности Франшемона сохранились еще остатки былой красоты. Черты его лица были правильны, зубы великолпны, а глаза загорались пламенемъ, когда онъ говорилъ. Но жизнь и постоянное умственное напряженіе провели вокругъ глазъ и по всему его блдному лицу глубокія борозды. Франшемонъ былъ рожденъ для политической и философской борьбы, при помощи памфлета, онъ обладалъ большимъ искусствомъ высказывать смлыя мысли и парадоксы, былъ мастеръ въ полемик и понималъ литературу только какъ выразительницу общественныхъ идей, презиралъ поэзію, былъ равнодушенъ къ гармоніи фразъ, будучи человкомъ сильныхъ убжденій, но съ неровнымъ и необузданнымъ характеромъ, онъ ничмъ не руководствовался въ своихъ врованіяхъ, и часто былъ даже непослдователенъ, практическій теоретикъ, онъ не довольствовался Богомъ и желалъ бы подкрпить его, какъ Карно, жандармомъ, врагъ сентиментальныхъ утопій, онъ, подобью аббату Гальяни, не отступалъ передъ насилованіемъ мнній и грозными рчами, съ любовью и самозабвеніемъ предаваясь возстановленію прошлаго, зная, что это также безполезно, какъ возстановленіе античныхъ саркофаговъ пенсіонерами Рима, онъ иногда выражалъ сожалніе о недостатк собственной энергіи, для вступленія въ одинъ изъ орденовъ, въ томъ, что онъ не исполнилъ своего призванія въ качеств страстнаго и воинственнаго миссіонера. Обильное, жгучее краснорчіе такъ и лилось изъ его устъ.
Его властный, сильный, опредленный и рзкій слогъ словно рубилъ слова топоромъ и отъ избытка выбрасывалъ мысли, прерывая ихъ молчаніемъ или монологами, звучавшими какъ сталь, подобно голосу Наполеона, великій ропотъ котораго сохранился въ его ‘Меморіал объ остров Св. Елены’.
Вдругъ одна мысль заставила Франшемона остановиться передъ Ламперьеромъ.
— Хорошо, ну а твоя партія?— рзко проговорилъ онъ.
— Что моя партія?!
— Ну да, твой XIX вкъ, если хочешь?
— Ты значитъ не можешь, какъ вс добрые люди, спокойно пить свой кофе? Въ такомъ случа, если это необходимо для твоего пищеваренія…
— Что такое вы открыли, ну-ка скажи? Въ экономическомъ стро, напримръ? Политическую экономію… и только? Въ нравственномъ что? Нравы что-ли? Двица легкаго поведенія была прежде только куртизанкой: вы сдлали изъ нея общество… Она царитъ, она господствуетъ. Этотъ народецъ играетъ роль общественнаго мннія. Для него существуютъ спектакли, журналы, моды. О немъ говорятъ, онъ всхъ остальныхъ интересуетъ. Спросите, на прогулк у любой честной женщины, имя какой нибудь изъ этихъ особъ она назоветъ не только ее, но и ея любовниковъ!… Въ самомъ дл, Ламперьеръ, я стараюсь найти… нравственное улучшеніе человческой породы, или быть можетъ современная исторія украсилась чмъ-нибудь? Въ обществ увеличилось чувство правды? Нтъ, всюду ложь и ложь! Для нея даже выдумали особое вжливое названіе: вымыселъ! Ложь въ статистик, ложь въ наук… А наша единственная комедія нравовъ называется ‘Скоморохи’! И везд слова, одн слова, слова на стнахъ, слова въ книгахъ!… Возьмемъ что угодно, ну хоть равенство, упраздненіе наслдственныхъ привилегій… Ну, прекрасно! Зачмъ далеко ходить, есть-ли оно у насъ, у интеллигентной націи, у республиканцевъ? скажи на милость, гд! Привилегія противна природ, не находишь-ли ты, однако, что привилегія наслдственности преспокойно процвтаетъ? Исключи двухъ или трехъ человкъ, которые создали себ положеніе сами, прежде чмъ имъ создали его ихъ отцы, а остальное… Но хуже всего, наслдственность таланта! Если-бы еще наслдственность касалась только именъ литературныхъ, но у насъ существуетъ наслдственность привилегіи политическаго, административнаго имени! Создавайте законы, громоздите фразы, драпируйте человчество: нравы останутся т-же… А твой народъ, твой милый народъ, который учатъ читать и набиваютъ ему голову разными идеями! нтъ, право, я хотлъ бы знать…
— Имя свиньи, которая выдумала трюфли!— прервалъ Брессоре, кладя нсколько штукъ къ себ на тарелку.
— Знаешь, что я видлъ?— продолжалъ Франшемонъ, мысли котораго приняли иное направленіе, — на послдней художественной выставк, я видлъ народъ… Знаешь, куда онъ стремился, гд была давка. Передъ витриной коронныхъ брилліантовъ, слышишь-ли ты?… Эссенція банковыхъ билетовъ, снадобіе изъ милліоновъ, вотъ что его ослпляло! Брилліанты, Ламперьеръ, только брилліанты!…
— Теб, можетъ быть, хотлось, чтобы онъ смотрлъ на картины? Ну, а мн нтъ. Искусство производитъ въ цломъ народ тоже, что и въ отдльномъ человк, длаетъ его равнодушнымъ къ отечеству, эгоистичнымъ, передъ его глазами могутъ совершаться какія угодно перемны въ правленіи, въ идеяхъ, въ общественномъ стро, не вызывая съ его стороны никакого участія. Артистическій народъ такой народъ, который уметъ жить: онъ отрицаетъ преданность, жертвы, смерть. Врь мн, что была серьезная причина и мудрое вдохновеніе въ подозрительномъ отношеніи и въ упормой враждебности Конвента къ искусству.
По мннію разсудительныхъ политиковъ, первое условіе силы и здоровья народа заключается въ его невжеств.— И понижая голосъ, Ламперьеръ продолжалъ:— Да, у артиста нтъ ни вры, ни отечества, искусство замняетъ ему и то, и другое, стремленіе къ прекрасному есть тоже своего рода преданность, жертва, теперь перейдемъ отъ артиста къ любителю и отъ творчества къ страсти… Неужели ты думаешь, что изъ Ремонвилля выйдетъ хорошій патріотъ? Э, нтъ, на его лиц можно прочесть, что отечество для него составляютъ его картины!
— Послушай, Ламперьеръ, замолчи! — крикнулъ Ремонвилль.
— А я теб скажу, что правда только въ искусств. Ты говоришь объ отечеств, такъ знай, что безсмертіе отечества въ искусств… Кром того, только великіе народы были артистичны… Или ты думаешь, что греческіе патріоты за 500 лтъ до Рождества Христова стояли ниже современныхъ!.. И, наконецъ, что мн за дло до всего этого! Для меня искусство есть единственная безусловность, все остальное, логика, положительныя науки, теологія, трактаты о правд и добр, философія, говорящая вамъ: ‘я объясняю вамъ феномены мысли’, все это гипотезы, мой милый! Гипотезы, ведущія ученыхъ къ почестямъ, но ничего кром теорій не дающія прочимъ смертнымъ… Искусство… послушай, Ламперьеръ, не говори мн подобныхъ вещей… ты меня злишь… въ Рим…
— Римъ!— комическимъ тономъ воскликнулъ Брессоре.
— Вы были въ Рим?— спросилъ де-Ремонвилль, обращаясь къ Демальи.
— Да, — сказалъ Демальи, — я видлъ тамъ маленькую руину въ большой… Господина Созе въ Колизе.
— Хочешь, я разскажу теб мое путешествіе въ Римъ?— сказалъ Брессоре.
— Я запрещаю теб говорить мн о Рим, слышишь ты?— сказалъ Ремонвилль злымъ голосомъ.— Когда не знаешь по латыни…
— Но, мой милый, Гомеръ зналъ латинскій языкъ не боле меня… даже можетъ быть мене.
— Ты глупъ!
И Ремонвилль повернулся къ нему спиною.
— Однако-же, сказалъ прерывая свое молчаніе Франшемонъ, который жевалъ въ своемъ углу, занятый своими мыслями, — надо управленіе, хоть бы пасторатъ какой-нибудь… Какое? Полюбовное, съ общаго согласія, конституціонное управленіе… Управленіе… Послушайте, господинъ Демальи, какое по вашему должно быть управленіе.
— Развратное управленіе, — проговорилъ Шарль, — если ужь нтъ другого слова. Другими словами, мысль Ришелье въ формахъ Морепа… Самое сильное изъ управленій, потому что оно основано на знаніи людей, вмсто того, чтобы быть основаннымъ на системахъ… Тюрго всегда будетъ строить свое зданіе на песк.
— А ты Брессоре, — промолвилъ Ремонвилль насмшливымъ тономъ, — на чемъ построишь ты свое управленіе?
— Очень просто, на двухъ вещахъ: на фейерверкахъ, которые буду давать каждый вечеръ народу, и на процесс Лафаржа, который будетъ вестись каждое утро для просвщенныхъ классовъ.
— А я, — сказалъ Ламперьеръ, — я тогда построю его на иллюзіяхъ.
— Это можетъ быть потому, что ты лучше насъ, — сказалъ Франшемонъ, протягивая ему руку.

XXIX.

‘Книга моя идетъ, мой милый Шаваннъ. Издатель не скрываетъ отъ меня своего удовольствія. Такъ, что дла идутъ хорошо. Меня продаютъ и читаютъ. Я думаю, разъ дло начато и успхъ будетъ увеличиваться и я готовъ почти поврить, что книги продаются.
‘Я говорилъ вамъ о мір, въ которомъ живу. Говорилъ о Франшемон. Снаружи — аффектація дендизма, который теряется въ разнузданности, между его утонченностями вдругъ прорывается самая странная раздвоенность, какая-то зацпка врод трещины на его часахъ, заклеенной хлбнымъ мякишемъ. Вотъ онъ каковъ.
‘Къ тому же жизнь этого малаго прокатилась всюду: и въ высшихъ слояхъ, и въ низшихъ, онъ извдалъ счастье, женщинъ, море, землю, міръ и вс міры, все новое и все дурное! Это малый, видвшій все: оттомаковъ, подающихъ глину, актрисъ изъ Бобино, длающихъ себ румяны изъ тертаго кирпича, Байрона, умирающаго въ Греціи за иллюзію! Малый, прошедшій сквозь огонь и воду, сквозь страсти и бури, бывшій на пустынныхъ островахъ и въ Вавилон, въ отеляхъ Лондона, на зеленыхъ лугахъ Германіи, за парижскими таблъ д’отами, въ катакомбахъ и на обоихъ полюсахъ! Вышедши цлымъ и невредимымъ изъ рукъ женщинъ, мошенниковъ, ростовщиковъ, чумы, смерти, онъ извдалъ нищету, дуэли, войну, словомъ все! Какой волшебный фонарь — жизнь! Но Лалиганъ удерживается показывать его публик, онъ пишетъ только о путешествіяхъ, которыхъ не совершалъ. Онъ разсказываетъ Дюмонъ д’Юрвиля, описываетъ Африку холоднымъ стилемъ въ серьезномъ журнал. Человка въ нихъ нтъ, весь человкъ — на нашихъ обдахъ въ ‘Красной Мельниц’. Маленькій человчекъ съ сдыми усами, наружность совершенно ничего не значущая, но за то глаза, голосъ, вспышки, показываютъ страшную энергію и закаленный характеръ, привыкшій къ суровой жизни, отецъ его былъ командиромъ фрегата, отправленнаго во время Террора въ Ирландію для высадки волковъ и злодевъ. Говоря и оживляясь, онъ владетъ собою, своими чувствами и волненіями. Онъ мняетъ тонъ, наружность, онъ весь преображается, обновляется. Его лицо мняется. Тономъ, взглядомъ, игрою физіономіи онъ изображаетъ лица и вещи, тснящіяся въ его воспоминаніяхъ. Все его существо стремится и задыхается въ его разнообразной, многословной неограниченной болтовн. Его оживленное краснорчіе, украшенное постоянными метафорами, своеобразнымъ жаргономъ, или какимъ нибудь великимъ изреченіемъ нмецкихъ мыслителей, увлекаетъ и сосредоточиваетъ ваше вниманіе. Иногда онъ выражается языкомъ, заимствованнымъ у техника искусства и оттняетъ мысль, какъ греческій медальонъ. Тогда рчь его льется ркою какъ рчь Дидро. Тысячи образовъ проходятъ передъ вами: картины, наброски, пейзажи, уголки Иліады, виды стнъ, домовъ, городовъ, имющихъ тайны и драматизмъ декораціи, которую Шекспиръ называетъ однимъ словомъ ‘улица’, мрачныя поля, подобныя общественной могил, куда рабъ уносилъ раба, красное солнце на другой день битвы, города изрытые ядрами, кровавыя, раззоренныя амбулаторіи, вкругъ которыхъ бродятъ крысы… Одни только рисунки испанскихъ войнъ Гойя могутъ сравниться съ описаніемъ всхъ этихъ ужасовъ. И вдругъ, посреди всей этой вспышки юмора, наблюдательности, общественные силуэты, наблюденія надъ расами, философія, уподобленная національному генію народовъ… Одинъ моментъ онъ обратилъ наши души и глаза на взятую Янину, мы видли, мы касались этого ручья, бгущаго за добычей, за еще теплыми мертвецами, онъ мняетъ тонъ и колоритъ и передъ нами англійскій замокъ, высокія дубравы, охота, широкая жизнь, три туалета въ день, балы каждый вечеръ, королевскій образъ жизни, который ведется какимъ нибудь Симпсономъ или Тонсономъ! Это богатства Вестминстера, десять милліоновъ ренты, тридцать пять сантимовъ въ секунду, или эти богатства Сити, эти купеческія сыновья, совсмъ еще мальчики, управляющіе на Средиземномъ мор двадцатью отцовскими кораблями, изъ которыхъ ни одинъ не иметъ мене двухъ тысячъ тоннъ, ‘флотъ, — говоритъ Ладиганъ, — котораго никогда не имлъ Египетъ!’ Вы знаете эти великолпныя французскія каррикатуры, этотъ вчный водевиль, путешествующій англичанинъ. Лалиганъ неисчерпаемъ, заставляя насъ краснть по этому поводу: ‘Мы, мы!— восклицаетъ онъ съ сожалніемъ, — да видали ли вы въ Лондон француза, который ничего не длаетъ, и тратитъ тамъ деньги, совершенно спокойно сидя въ своей карет? Французъ путешествуетъ, чтобы разсяться отъ любовнаго горя, или устроить свои дла. Но француза въ коляск, француза не актера, не посланника и не повара, француза съ женщиной, какъ наша мать или сестра, съ женщиной, которая не была бы кокоткой или актрисой, вы здсь не увидите никогда, никогда!’
Лалиганъ идетъ дале, говоритъ объ эстетик, критикуетъ художниковъ, пейзажи! это наводненіе портретовъ природы безъ движенія, онъ задваетъ пейзажистовъ, изображающихъ крестьянъ, которыхъ точно окунули въ кадку съ красками, этихъ фермеровъ Пуссена или Сальватора Розы, солидныхъ и сіяющихъ какъ быки за плутомъ, злобныхъ какъ деревенскіе жители, которыхъ можно встртить всюду, въ салонахъ, у итальянцевъ, на шелку, въ музык, солнце, деревня и жаркое, жаркое, деревня и солнце, вотъ все чмъ они держатся, и ничего боле! говоритъ Лалиганъ. И всегда посл такихъ разговоровъ, описаній нравовъ, онъ начинаетъ невозможныя исторіи, дйствительныя происшествія, поразительныя какъ историческія воспоминанія, отрывки изъ быта разбойничьихъ вертеповъ, и подонковъ общества, гд копошатся какъ въ мор вс погибшія существованія, вс эти люди безъ имени и безъ сапогъ, которые никогда не описываются въ романахъ. Онъ встаетъ, садится, продолжая говорить. Стучитъ по столу, схватываетъ руку своего сосда, снова встаетъ, прогуливается, каждую минуту нервно поправляя манжеты своего сюртука. Его вибрирующій голосъ заставляетъ молчать всхъ насъ, вотъ, послушайте его:
‘Вс ночи, вс проводилъ онъ въ игорномъ дом ‘Розы Марилана’, съ самой гордой канальей земного шара. Не знаю, была-ли у него родина, прошедшее… Я думаю, онъ родился въ одной изъ тхъ пустынныхъ странъ, которыя составляютъ предразсудокъ географіи… Тамъ, гд-нибудь на равнинахъ, между мракомъ и свтомъ, между Германіей и Россіей, въ настоящемъ гнзд авантюристовъ, на могил Казановы: въ Богеміи, Хорватіи, право, не знаю… Да кажется онъ и называлъ себя чмъ-то въ род выходца изъ Хорватіи. Короче сказать, каждый вечеръ онъ вытаскивалъ изъ кармана, а его карманъ вытаскивалъ не знаю откуда нсколько шиллинговъ, которые онъ проигрывалъ съ такимъ же благородствомъ какъ и всякій честный человкъ. Проигравъ свои шиллинги, онъ глядлъ на шиллинги другихъ до самаго утра… Понимаете вы? Ни разу не присвъ, не заснувъ, это запрещено въ такихъ домахъ, ихъ надо было сдлать великими какъ Англія: нищета спала бы тамъ. И все-жь таки онъ спалъ. Онъ облокачивался плечемъ объ стну, и сохраняя стоячее положеніе, спалъ: онъ спалъ какъ муха, кончили тмъ, что ему и дали это названіе. Однажды ночью, игра была особенно оживлена, что-то скатилось подъ столъ. Онъ слышитъ какъ оно катится, прямо катится къ нему… Онъ выставляетъ ногу, свою голую ногу!.. У него были видны ботинки, но ихъ не было! Точно также какъ въ Крыму не было настоящихъ деревень во время путешествія тамъ Екатерины Великой! Ботинки его были только сверху, безъ подошвъ! Онъ захватилъ большимъ пальцемъ соверенъ, это былъ соверенъ! Кругомъ наклоняются, ищутъ, двигаютъ стулья, поворачиваются, глядятъ на него… Наконецъ снова принимаются за игру. Прижавъ соверенъ ногой, онъ стоитъ не двигаясь до утра, боясь взгляда, жеста, не смя наклониться, ни поднять. Наконецъ, онъ уходитъ въ шесть часовъ утра, первый разъ въ жизни съ золотомъ въ карман. Онъ идетъ, думая о чемъ-то невозможномъ, безумномъ, о мечт: онъ ляжетъ спать! ляжетъ настоящимъ образомъ, ляжетъ въ кровать, въ кровать! Онъ громко звонитъ у меблированнаго дома, какъ джэнтльменъ, привыкшій иногда спать. У него есть постель, есть простыни! Онъ ложится во всю длину, на спину! Въ десять часовъ его будятъ, это горничная пришла спроситъ его, будетъ-ли онъ завтракать съ ея хозяйками, двумя старыми ‘governesses’. Онъ завтракаетъ съ обими старушками, нравится имъ, особенно одной, какъ мужчина, вовлекаетъ ихъ въ игру, обыгрываетъ обихъ, посл чего обращаетъ ихъ въ католицизмъ, получаетъ за обращеніе плату отъ католиковъ-лордовъ (за обращеніе въ католицизмъ тамъ платятъ преміи), беретъ деньги, детъ въ Гамбургъ, выигрываетъ тамъ двсти тысячъ франковъ, проигрываетъ ихъ снова и… Теперь, знаете-ли вы, чмъ онъ занимается? Онъ въ Париж, ходитъ изъ кабака въ кабакъ, организуя компанію игроковъ между обществомъ массоновъ, изъ которыхъ десять, одтые въ черныя одежды, весною будутъ сопровождать его въ Баденъ, чтобы наблюдать за его игрой и контролировать прибыль ихъ сотоварищей!
‘Обычный сосдъ Лалигана по столу составляетъ съ нимъ и почти со всми нами совершенный контрастъ. Въ этомъ сосд, его зовутъ Ламперьеръ, какая-то особенная нжность, почти женская, которая встрчается только у мужчинъ, воспитанныхъ женщиной, выросшихъ подъ крылышкомъ матери, дтство и юность которыхъ прошли въ ласкахъ. Также видна въ немъ и нжность сверной расы, которая не уничтожаетъ энергіи, но только укрощаетъ ее, какъ говорятъ русскіе. Высокій лобъ, рдкіе волосы, блокурые усы цвта конопли, такіе свтлые, что едва выдляются на его щекахъ, изрытое длинное лицо, синіе глубокіе глаза, низкій и проникающій голосъ, медленный, сосредоточенный разговоръ, вотъ наружныя качества этой прекрасной и юной, влюбленной въ природу души, которую деревня опьяняетъ какъ хорошее вино, этого мужского сердца, переполненнаго материнской снисходительностью, этого великодушнаго ума, готоваго на самопожертвованіе, открытаго для всхъ человчныхъ надеждъ, и мечтающаго о будущемъ. Въ глубин души, это темпераментъ мистическій, доходящій до вры въ чудесное, и приносящій апостольскую вру человческой религіи, которая открываетъ ему уроки исторіи также какъ и ложь жизни. Не имя состоянія, онъ живетъ статьями, которыя начинаются въ такомъ род: ‘Береговая торговля страдаетъ, это неопровержимо’… и надъ которыми онъ самъ первый смется. Но онъ утшается, создавая въ своей голов большую книгу, которую онъ никогда не напишетъ… Ламперьеръ зарылся въ наукахъ, онъ исчерпалъ вру, вмсто того, чтобы найти сомннія, характерная черта въ его разговор — извлекать изъ знанія и изъ примровъ богатйшія сравненія, поэзію и величіе параболъ и нчто библейское изъ языка Бернардена де-Сенъ-Пьера. А что можетъ быть поразительне сцены, которую онъ разсказалъ намъ третьяго дня?.. Я до сихъ поръ точно слышу ее, эту исторію, переданную намъ, гд, казалось, мысль Кювье билась въ сердц аббата Фоше. Однажды онъ былъ въ Елисейскихъ поляхъ, встрчаетъ онъ одного друга: это былъ Мицкевичъ, который долженъ былъ черезъ часъ вступить на каедру ‘Coll&egrave,ge de France’, и который, смущенный этой великой задачей быть голосомъ народа, дрожалъ, изнемогалъ, искалъ, теръ себ тщетно лобъ, и не зналъ до сихъ поръ что онъ скажетъ: Да, — сказалъ ему Ламперьеръ, — вы не знаете, вы не находите темы’… И онъ началъ играть своей тросточкой по земл, почва была мягкая, онъ опустилъ тросточку въ лужу: ‘Это грязь, да, грязь… дождь, капля воды… и пыль’… Мицкевичъ смотрлъ на него, Ламперьеръ продолжалъ мутить воду въ лужиц: ‘Немного грязи сверху, немного снизу, она уже боле не сухая… земля тонкая какъ листъ бумаги… затмъ приставшіе камушки, тина, раковинки, прилпленныя одна къ другой, вмсто минеральнаго слоя прсной воды, который былъ въ древнемъ состав земли, нчто въ род большихъ озеръ въ средней Америк… Затмъ скелеты, остатки неизвстныхъ четвероногихъ, кости птицъ, крокодиловъ, черепахъ, стволы пальмоваго дерева, обратившіеся въ камень… Вы слдите за моей тросточкой, не правда-ли? Идемъ дале… Посл того, сокровища удалившагося моря, оставившія коричневые отпечатки листьевъ, растительныхъ стеблей, и сотни родовъ раковинъ, кром того еще море проходило здсь, но, конечно, съ прсною водою… Теперь надо дать мсто углю земного шара, большимъ слоямъ окаменвшихъ смолистыхъ деревьевъ, сохранившихъ до сихъ поръ слды стеблей, втокъ и листьевъ, или древесную ткань и даже форму закопанныхъ деревьевъ… это сгорвшіе лса первой земли, этой первой почвы изъ млу и раковинъ, отставленной на открытомъ воздух допотопнымъ моремъ. А, вы меня слушаете… Какъ я заинтересовалъ васъ каплей грязи!.. А вы боитесь и не знаете какъ взяться за дло, чтобы заинтересовать Францію трауромъ родины!’

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

‘Мн необходимо все это, милый Шаваннъ, во мн гнздится какая-то жилка, что-то широкое. Мн необходимы, какъ жирнымъ людямъ, воздухъ свжій, сухой втерокъ. Для бодрости моего духа, для подстегиванія моей работы, мн необходимо возбужденіе и поощреніе общества, общества интеллигентовъ, двигателей мысли, конечно. Да, прежде можетъ быть были люди достаточно сильные, чтобы извлекать изъ себя жаръ для своихъ произведеній, люди міровые, носящіе въ себ божественный огонь, котораго ничто снаружи не поддерживало и не оживляло. Можетъ быть, и въ наше время найдутся нкоторые столь же сильные, чтобы довольствоваться самими собою, поддерживать себя, создавать и жить въ уединеніи со своимъ великимъ произведеніемъ. Но я не изъ тхъ и они не принадлежатъ нашему вку. Прежде была какая-то жизненность, которую мы потеряли. Тысячи вещей въ нашъ вкъ леденятъ нашъ умъ и мысли. Мозгъ охлаждается, какъ земля. Умъ можетъ работать только въ тепл, въ соприкосновеніи съ другими умами. Вы знаете, самое лучшее удобреніе для почвы, это — листва, это то, что намъ надо: битва словъ и мыслей, битва умовъ, горячая борьба въ спорахъ… Эти проблески свта, освжающіе голову, игра, опьяняющая насъ, лекарство, укрпляющее насъ, нчто въ род восточнаго напитка, заставляющаго кипть мозгъ. Наша жизнь можетъ быть плоска, можетъ быть стоячей водою, но воображенію необходимы потоки, его расшевеливающіе, постоянное движеніе мнній, столкновеніе нравственныхъ личностей.
Моя первая книга — это разговоръ съ самимъ собою. Когда человкъ, устроенный какъ я и какъ многіе другіе, углубится въ свое собственное я, онъ привязывается къ нему и засыпаетъ съ нимъ. Является разслабленность, нчто, похожее на квіетизмъ, оцпенніе людей, сосредоточившихся, въ созерцаніи собственнаго пальца. Но голова не можетъ жить одна. Я допускаю исключенія, нкоторыя головоломныя работы памяти: возстановленіе пунктуаціи у древняго автора, напримръ, но вн этого, для выраженія, для движенія, для проявленія творческихъ способностей, для возобновленія исключеній, я считаю необходимымъ для гигіены ума возбуждающій и волнующій режимъ, словомъ, нкоторое опьяненіе головы въ доброй компаніи умныхъ людей, которые даютъ нравственному существу литератора толчокъ и пришпориванія, какія физической систем даютъ излишества…
‘А какъ поживаютъ дорогія малютки?

Весь вашъ Шарль Демальи’.

XXX.

‘Это опять я, мой милый Шаваннъ, я счастливъ и пишу вамъ . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
‘Наши обды по четвергамъ продолжаются. Теперь мы, я думаю, въ полномъ состав. Мы составляемъ маленькое общество — довольно полный образчивъ міра интеллигенціи.
‘Если наступитъ потомъ и гибель человчества, и если Ноевъ ковчегъ приметъ насъ, у насъ со всмъ нашимъ столомъ будетъ чмъ замнить на Арраратской гор всю витрину Мишеля Леви, выставку Бенье и афишу Оперы!
‘Нашъ романистъ, это новое свтило, высокій малый, раззорившійся, но могущественный, желзный темпераментъ его можетъ вынести двадцать семь часовъ верховой зды, или семь мсяцевъ каторжной работы въ своей комнат, синіе глубокіе проницательные глаза, усы какъ у Манчу, собирающагося на войну, сильный громкій голосъ, какъ у военнаго. Въ этомъ человк что-то убито въ жизни, иллюзіи, мечты, не знаю, право. Внутри его клокочетъ гнвъ и досада за неудачное стремленіе къ небесамъ. Его холодная наблюдательность безъ стыда топчетъ человка въ грязь, это какъ ланцетъ хирурга, вонзающійся сталью вглубь раны… Старыя раны, другъ мой! Самое странное то, что, несмотря на все, его умъ склоненъ къ пурпуру, къ солнцу, къ золоту. Онъ поэтъ прежде всего, восхитительный и неподражаемый мечтатель. Его книга, его прекрасная книга, вы не поврите, это — покаяніе: онъ хотлъ посадить свой слогъ на сухой хлбъ, и обуздать свою фантазію, въ род тхъ полнокровныхъ женщинъ, которыя, боясь искушеній, выпускаютъ себ пинту крови. У насъ есть также художникъ, который не читаетъ намъ лекцій о грунтовк холста, ни о гуманитарной роли жженой тердесьенны. Это лицо въ род Ламперьера, тихій, сдержанный, симпатичный, печальный, но такой печалью, которая у нкоторыхъ людей точно музыка. Голосъ его ласкающій, глаза выражаютъ доброту и дружелюбную лнь большой отдыхающей собаки. Грансей — нашъ художникъ, — человкъ тридцатыхъ годовъ. Онъ участвовалъ въ великой арміи въ то время, когда артисты, художники и поэты шли подъ однимъ знаменемъ, жили однми побдами, однми страстями, часто подъ одной крышей въ храброй и дружной арміи.
‘Это время запечатллось въ его сердц какъ солнце Аустерлица въ глазахъ инвалидовъ. Онъ разсказываетъ о немъ тысячу легендъ, историческія басни самаго чудеснаго свойства… Вы знаете прекрасную страницу генерала Фойя, этотъ разсказъ о побдахъ республики, гд слышится марсельеза, гд все летитъ! Разсказы Грансея о великихъ дняхъ романтизма имютъ тотъ же полетъ, тотъ же огонь. Иногда Грансей исповдуется и улыбается. Одну изъ его исторій о братств, о дтскихъ безуміяхъ, о странномъ и великомъ направленіи, о горячк того времени разсказалъ онъ вчера вечеромъ. Это было передъ представленіемъ ‘Маріонъ Делормъ’. Грансей пишетъ одному изъ своихъ пріятелей, студенту медицины въ провинцію. Другъ находитъ тонъ письма печальнымъ, думаетъ, что его пріятель нуждается въ деньгахъ, собираетъ сколько можетъ, беретъ дилижансъ и привозитъ нсколько сотъ франковъ Грансею. Грансей въ это время случайно былъ почти богатъ. Онъ благодаритъ своего друга и ведетъ его вечеромъ обдать въ своей любовниц. Въ то время любовницей Грансея была женщина, которую онъ любилъ. И вотъ другъ завтракаетъ и обдаетъ каждый день между Грансеемъ и его любовницей. Однажды Грансей приходитъ за нимъ. Отворяетъ дверь, подходитъ въ его кровати и видитъ… чудовище! Другъ его сбрилъ бороду, волосы, брови и усы. Грансей думаетъ, что тотъ сошелъ съума, осыпаетъ его вопросами, другъ кончаетъ признаніемъ, что онъ влюбился въ его любовницу и хотлъ поставить себя въ невозможность видть ее. Грансей приводитъ его къ ней. Затмъ, посл обда — это было первое представленіе ‘Маріонъ Делормъ’, — онъ его ведетъ въ театръ. Другъ чуть не содйствовалъ провалу ‘Маріонъ Делормъ’. Каждый разъ, какъ онъ повертывался, чтобы заставить замолчать оппозицію, вся зала покатывалась со смху при вид этого восторженнаго и гладкаго чудовища. Не правда-ли, какъ рисуетъ это то время, о которомъ такъ сожалетъ Грансей? Политическія идеи 1848 г. возвратили ему немного увлеченія и молодости. Когда то и другое было убито, онъ опять впалъ въ скуку, равнодушіе, въ бездйствіе мысли и стремленій. Это очаровательный, тонкій женскій умъ, полный оттнковъ и настолько изящный, что женщина замтила бы умъ Грансея только обманывая его съ кмъ-нибудь изъ его пріятелей. Печаль его спокойна и свтла, безъ раздраженія и мстительности. Она не ожесточила его. При своей холодной наружности, онъ дружески и горячо пожимаетъ руку, онъ скроменъ, онъ мало производитъ шума, смется въ полголоса, онъ милосерденъ не будучи жертвой, и онъ довольствуется смхомъ надъ смшнымъ и ироніей надъ глупостью, чтобы простить ихъ. Но какъ ни спокойна меланхолія Грансея, видно, что если она и не преслдуетъ его, то всегда сопутствуетъ ему. Будущее безпокоитъ его. Грансей думаетъ о своей старости, онъ можетъ заболть, потерять работу… Недавно Грансей говорилъ по поводу одного изъ нашихъ, очень талантливаго, честнаго человка, умершаго одинокимъ, въ меблированномъ отел, смертью своихъ друзей, которымъ XIX вкъ далъ пріютъ въ больниц или въ морг, Жерара де-Нерваль повсившагося, Тона Жоанно, для похоронъ котораго должны были сложиться т, для которыхъ въ свою очередь складывались другіе. Онъ говорилъ: ‘да, я знаю, я получалъ отъ пяти до двнадцати тысячъ франковъ въ годъ… Если бы я былъ благоразуменъ, я бы занималъ маленькую комнатку… тратилъ бы пятнадцать су въ день… и сберегъ бы себ что-нибудь на черный день. Это моя вина… Это ‘mea culpa’ есть припвъ къ его терпнію.— ‘Это моя вина’, — говорилъ онъ опять, когда мы разсуждали о желаніи и тщеславіи нашихъ душъ и умовъ, — почему бы не задаться посильной цлью? Имть какое-нибудь достижимое желаніе? Ссть на конька, котораго можно было бы осдлать?.. Напримръ, быть коллекціонеромъ, это чудесный конекъ для счастья… Но надо имть призваніе въ счастью… Ахъ какъ я завидую буржуа, которые дутъ на дачу по воскресеньямъ и такъ громко смются!.. Или, напримръ, конекъ Боро: это прекрасный человкъ, ищущій тонкіе оттнки и переливы и находящій ихъ. Онъ счастливъ. Ему этого довольно!.. И правду говоря, чего только мы ни требуемъ отъ жизни и отъ женщины! Мы хотимъ, чтобы наши любовницы были честны и хитры, чтобы он имли вс пороки и вс добродтели, чтобы он имли крылья и чувственность… Мы вс безумцы! Розы, которая пахнетъ розой, удовольствія какъ оно есть, женщины какъ женщины, намъ недостаточно. У насъ болзнь въ мозгу. Буржуа правы’. ‘Человкъ съ годами поблднлъ въ живописц. Его безумная, торжествующая, гремящая и поющая палитра, его миологія, улыбающаяся въ изумрудномъ и янтарномъ неб, праздникъ богинь, восхожденія на Олимпъ, его боги съ дивными членами цвта розоватой слоновой кости, эта блестящая и обманчивая жизненность мяса и голаго тла, понемногу поблднли въ его рук. Облако, потомъ крепъ протянулись по этой палитр, которая была прежде потокомъ золота и амброзіи, отдыхавшей въ блеск плафона Лемуана, бросая на полотно солнце и смхъ Донъ-Кихота, эту веселую Одиссею Франціи и Испаніи. Какъ подернутый мглою часъ, который безшумно наступаетъ въ конц дня въ мастерской, медленно погружая во мракъ стны и краски, и проливаетъ сперва легкую тнь, убаюкивающую взглядъ и мысль, а затмъ выдвигаетъ ночь со всхъ сторонъ, такъ и сознаніе старости шагъ за шагомъ тушитъ всю эту возню и эти апофеозы, Грансей покинулъ свтъ и югъ для багровыхъ небесъ, для тусклыхъ дней, пустынныхъ морей, для стоячихъ водъ, для угрюмыхъ скалъ, для пустынь, гд солнце садится какъ сфинксъ. Больной капризъ и мрачныя мечты Грансея перенесли его въ этотъ таинственный уединенный и угрюмый міръ природы. То онъ изображаетъ свинцовое небо, старую деревню, а подъ витыми какъ мдныя колонны деревьями, обвитыми дикимъ виноградомъ, блдную молодую двушку, прозрачную какъ тнь, освщенную сзади солнцемъ и съ головы до ногъ окруженную блднымъ сіяньемъ. То — дикій кошмаръ сверхестественнаго міра, танцы, блуждающіе огни, лса, шумящіе отъ летающихъ на метлахъ вдьмъ или же страшныя образины, упавшія посл искушенія св. Антонія на крышу, скрестившія ноги на зубцахъ стнъ, точно честные портные на своихъ верстакахъ, и глядящія круглыми пристальными глазами на какую нибудь Тальони съ ноготокъ, которая выдлываетъ антраша въ серебристомъ туман луны. ‘Да проститъ мн Богъ! Я ничего еще не сказалъ вамъ о нашемъ самомъ постоянномъ амфитріон. Я чуть было не забылъ Фаржасса. Вы знаете про старый споръ Денегъ съ Умомъ, дуэль Плутуса и Аристофана, въ настоящее время это дло улажено. Свидтели пустили деревянныя сабли, противники произнесли взаимныя извиненія и вс вмст отправились завтракать. За дессертомъ Деньги и Умъ обнялись, какъ люди, которые сожалютъ, что до сихъ поръ другъ друга не знали, такъ, что по выход изъ-за стола видли богатыхъ людей, которые набирались ума и умныхъ людей, которые составляли себ богатство!
‘Нашъ амфитріонъ — человкъ биржи. Это красивый мужчина лтъ тридцати пяти, свжій, чистый, свтлый, вычищенный всевозможными щеточками и стальными принадлежностями, всми туалетными водами англичанъ, у которыхъ онъ перенялъ манеру носить бакенбарды и темные цвта шотландскихъ матерій. Нашъ другъ, надо признаться, существуетъ для насъ только съ трехъ часовъ. До этого времени у него въ рукахъ карандашъ и записная книжка, до тхъ поръ онъ — оцпенвшая цифра. Въ три часа онъ узнаетъ своихъ друзей, мысль его начинаетъ циркулировать, сердце возвращается къ нему. Онъ живетъ, улыбается, онъ глядитъ, какъ счастливый человкъ на счастье другихъ, на Бога, на людей, на проходящихъ женщинъ. И вотъ предоставленный самому себ до слдующаго дня, снова вошедшій въ оболочку свтскаго человка, веселый, умный, онъ вноситъ въ наши обды свою долю мыслей, остротъ, наблюденій и веселости, веселости отпущеннаго школьника, или только что женившагося юноши, которая охватываетъ все его тло, движетъ его руками и ногами, наполняетъ его уста радостными восклицаніями удовлетворенія и неограниченнаго довольства, все хорошо, все прекрасно, и онъ толкаетъ васъ локтемъ, говоря:
— Ага?— чтобы заставить васъ признаться, что жаркое отлично приготовлено и надо возблагодарить Провидніе.
‘Это умный человкъ, который выигрываетъ на бирж потихоньку и наврняка отъ двадцати до тридцати тысячъ франковъ въ годъ посредствомъ комбинацій, которыя мн очень хорошо объясняли и въ которыхъ я равно ничего не понялъ. Онъ тратилъ ихъ на домъ, содержимый на широкую ногу, и на библіотеку, его главнйшую страсть, которая, я думаю, составляетъ самую полную коллекцію нашихъ современныхъ книгъ, не простыхъ экземпляровъ на тонкой непрочной бумаг, но на голландской бумаг въ сафьянномъ переплет, украшенномъ позолотой Капе. Это единственная роскошь, бьющая въ глаза въ его обстановк, все остальное только удобно и устроено для обыденнаго ежедневнаго комфорта. Позолотъ нтъ, но есть прекрасныя кресла, которыя укачиваютъ васъ какъ въ колыбели, нтъ вычурныхъ блюдъ, но обды очень хорошіе, съ мясомъ, которое васъ подкрпляетъ, отличное красное вино, теплое и не фальсифицированное, везд и во всемъ у него проглядываетъ наука практической жизни, разумное и широкое хозяйство, комфортъ, перенесенный биржевиками изъ ‘home’ Лондона въ парижское жилище.
‘Въ нашемъ обществ есть и композиторъ, и хорошій композиторъ, какъ мн говорили. По крайней мр, онъ никогда не играетъ на роял. Бресоре написалъ дв или три оперы, изъ которыхъ я слышалъ… одно заглавіе. Но еслибъ я прослушалъ и дальше, я бы не подвинулся впередъ: вы знаете, что у меня нтъ слуха въ полномъ смысл этого слова. Вообразите себ человка серьезнаго, какъ латинская рчь, безстрастнаго, какъ совсть мудреца, изъ устъ его выходятъ иногда шутки, отъ которыхъ можно помереть со смху, причемъ его мраморное лицо совершенно не мняется, это одинъ изъ тхъ людей, которые въ шарж растрачиваютъ огромный комическій геній и въ шутовскихъ выходкахъ — замчательную фантазію и иронію, это жестокій, яростный умъ, который придумалъ избавить Фаржасса отъ одного скучнаго гостя, постоянно навязывавшагося къ нему, помстивъ слдующее объявленіе въ ‘Маленькихъ афишахъ’ съ именемъ несчастнаго и его адресомъ:
‘Желаютъ уступить поношеннаго паразита’.
Относительно буржуа, — старое слово, столько же употребительное Какъ слово ‘варваръ’ у грековъ или слово ‘штафирка’ у военныхъ, — онъ неумолимый и безжалостный насмшникъ. Этотъ демонъ-человкъ, поддвъ кого-нибудь, иметъ видъ китайца, который медленно сдираетъ кожу съ одного изъ себ подобныхъ. Онъ холодно, методично, систематично мститъ буржуа за ихъ дурныя мннія объ артистахъ, за ихъ тайныя нападки, за ихъ глухое недовольство. Это реваншъ за вс удовольствія, за вс радости, которыя доставляютъ намъ наши междуусобія, разоблаченіе нашихъ бдствій и публичность нашей брани. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
‘Да, мы не дисциплинированный народъ. Мы фразёры, мы хвастуны. У насъ свои пороки, дурные инстинкты, свои предразсудки, свое тщеславіе — наша живая рана. У насъ нтъ вры, уваженія, жалости въ нашихъ играхъ, и мы длаемъ игру изо всего… Да, но въ конц-концовъ мы все-же великая и благородная раса, раса свободная, дикая, которая презираетъ владычество, не признаетъ божественнаго права денегъ, и которую не закрпостила еще монета въ сто су. Мы не вримъ ни во что, правда, но у насъ есть своя религія, религія головъ, за которую мы боремся, страдаемъ, умираемъ: совсть разума. Иронія, оскорбленія, неудачи судьбы, нетерпимость успха, работа, работа днемъ и ночью, лихорадочная работа, которая истощаетъ, старитъ, убиваетъ, жизнь безъ отдыха, борьба, постоянная борьба, тлесныя страданія и душевная усталость, долгое испытаніе, и долгія мученія мысли, которая исповдуетъ до конца свои умственныя врованія, умнье, самое послднее въ свт умнье наживать деньги — ничто на насъ не дйствуетъ, и мы идемъ, идемъ, состарвшіеся раньше времени, съ посдвшими висками въ тридцать лтъ, желчные и блдные отъ свта лампъ, измученные бодрствованіемъ, изнженные ночнымъ разгуломъ и работой… Ахъ! воюя съ бумагой, мы проживемъ не боле тхъ, кто воюетъ съ желзомъ. Мы идемъ, обративши глаза на другую звзду волхвовъ. Одни падаютъ, другіе устаютъ, мы семъ по дорог мертвыхъ и отстающихъ, и смыкая тсне наши ряды, сбирая наше знамя, мы не оборачиваемся… Мн стыдно сказать вамъ, милый, другъ мой, чего мы ищемъ: это золотое руно, имющее смшное названіе, это просто на-просто — идеалъ, ‘картину, какъ сказалъ Гоффманъ, которую мы пишемъ нашей кровью’, химеру, которая все же такъ прекрасна, что вс покинувшіе нашу дорогу для боле легкихъ путей, вошедшіе въ сдлку съ своей совстью и злоупотребляющіе своимъ умомъ, чувствуютъ угрызенія совсти ренегатовъ. Они говорятъ себ и другимъ: ‘у меня пять человкъ дтей’!.. Они извиняютъ себя и все же не могутъ себ простить отступничества. Да, у насъ нтъ порядка. Мы не умемъ откладывать на черный день, выигрывать на бирж. Но, я знаю, между нами есть бднйшіе, которые съ голодными желудками отказались отъ большихъ денегъ, чтобъ не запятнать своей совсти, не искажать своихъ мыслей и не выбрасывать нкоторыхъ фразъ… Да, въ нашемъ мір есть люди, которые боле не краснютъ, и есть вещи, которыя заставляютъ краснть, бываютъ скандалы, постыдныя слабости, но, мой другъ, то, что міръ скрываетъ, нашъ міръ выводитъ на чистую воду. Мы подымаемъ занавсъ, показывая вс наши язвы, мы роемся одинъ у другого въ нашей жизни, въ нашихъ письмахъ, какъ роются при обыск въ изголовьи постели вора. Вс наши подлости на глазахъ всего свта. Посчитайте же подлости другихъ людей, другого міра, подлости тайныя, скрытыя!.. Да, мы составляемъ враждебную семью, республику зависти, мы терзаемъ, грыземъ другъ друга, но въ глубин всего, въ этомъ спор изъ-за славы, изъ-за популярности, на этомъ узкомъ поприщ, гд часто мстечко, занятое однимъ, есть хлбъ, отнятый у другого, у насъ все же есть восторги, выходящіе прямо изъ груди: мы чтимъ успхи, которые насъ подавляютъ, и мы поклоняемся великимъ людямъ между нашими сотоварищами… Я видлъ одного помщика, который завидовалъ другому изъ-за кусочка земли. Вся наша зависть была ничто въ сравненіи съ этой.
Да, мы клевещемъ сами на себя, но подъ всми нашими позами, подъ нашимъ самохвальствомъ, нашими старческими улыбками, нашимъ циничнымъ хвастовствомъ, скрывается конфузливость, наивность и застнчивость влюбленной куртизанки, если мы ужь любимъ, то любимъ, какъ школьники. За ложнымъ стыдомъ иллюзій, преданности и всхъ соціальныхъ добродтелей, за нашимъ показнымъ скептицизмомъ, нашими грубыми парадоксами, нашими безсодержательными темами, стоитъ то, о чемъ мы никогда не говоримъ, старушки матери, сестры, которымъ мы помогаемъ своими работами, семьи, куда таинственно идетъ наша сыновняя помощь… Но я кончаю свой монологъ. Простите и прощайте. Шарль Демальи’.

XXXI.

Это было въ томъ же самомъ кабинет ‘Красной Мельницы’, гд мсяцъ тому назадъ Буароже представлялъ Демальи. Обдъ кончался, т же гости болтали за кофе.
— Сонъ Сципіона, — говорилъ де-Ремонвиль, — сонъ Сципіона! Вотъ что руководитъ моей надеждой! Прекрасное размышленіе о смерти… Самая лучшая мечта, какую только можетъ создать человческій умъ. Великолпная проповдь о ничтожеств нашей жизни и объ истин нашей божественности. Пусть мн оставятъ сонъ Сципіона и затмъ гильотинируютъ: я умру спокойно… Какое-то дыханіе безсмертія уноситъ васъ съ одного конца въ другой… Вы не врите въ безсмертіе, Демальи?
— Извините… Очень часто.
— Перечтите сонъ Сципіона… Вы рядомъ съ африканцемъ, вы видите землю подъ вами, какъ точку въ пространств, и время для васъ составляетъ моментъ въ вчности… Вы парите въ воздух: васъ окружаетъ концертъ гармоній, пусть разные Араго унижаютъ античное небо, въ немъ всегда будетъ слышна музыка міровъ подъ лобзаніемъ Бога, движеніе сферъ, и безконечный звукъ теченія звздъ… А что можетъ быть возвышенне рая нравственнаго порядка? Это Пантеонъ свта и спокойствія, это высокое жилище счастливой вчности, гд отведены мста тмъ, кто охраняетъ, увеличиваетъ отечество и помогаетъ ему… Если-бы отъ меня зависло дать названіе ‘сну Сципіона’, я бы окрестилъ его ‘Экстазомъ человческаго сознанія’… Какой могучій полетъ въ безконечность!.. Не кажется ли вамъ, что вы приближаетесь въ Провиднію, когда книга говоритъ вамъ о взгляд правителя міровъ, радующагося собраніямъ и обществамъ людей, соединенныхъ на всей земл правомъ? Какой великій жизненный урокъ!.. Ахъ, тутъ все есть! Прочтите хотя бы это мсто: ‘Для принципа нтъ начала’… Это принципъ Цицерона, созданный имъ самимъ, и изъ котораго все вытекаетъ, это колыбель, заря, возвщеніе Слова св. Іоанна: ‘Въ начал б Слово, и Слово’…
О-э! Маленькіе ягнята…
Раздалась въ сосднемъ кабинет псня, и прервала рчь Ремонвиля.
О-э! Маленькіе ягнята,
Кто бьетъ стаканы!..
— Да это голосъ Кутюра, — сказалъ Демальи.
— Въ самомъ дл, правда… тутъ вся ихъ компанія, — произнесъ Буароже, — ой и меня приглашали… Они празднуютъ новоселье маленькой газеты объявленій…
— Уйдемъ!— сказалъ Ремонвиль.
Ремонвиль и Демальи катились вокругъ озера Булонскаго лса, въ открытой коляск. Фонари коляски бросали мимоздомъ свой свтъ на темную чащу. Отраженіе свта въ озер дрожало тутъ и тамъ между деревьями. Ночь зажигала звзды одну за другой надъ чернымъ лсомъ. Лошадь бжала рысцей.
— Что касается меня, мой милый, я гаворю вамъ, — продолжалъ де-Ремонвиль, — что нравственная вершина человчества — это Антонины… прекрасный типъ гуманности являетъ собою Маркъ Аврелій. Я нахожу въ немъ то, что древніе называли добродтелью въ ея высшей степени искренности и простоты при блеск и характерахъ, которыхъ я не у кого боле не нахожу… Онъ благоговетъ передъ идеей добродтели и справедливости, какъ художникъ передъ идеаломъ. Стоицизмъ, это прекрасное ученіе, самая безкорыстная и самая благородная мораль, когда человкъ дйствительно возвышается самъ собою… Какъ укрпляюще дйствуютъ произведенія Марка Аврелія!.. Онъ человческій Богъ мудрости… и однако, онъ — Цезарь, тріумфаторъ, выше всхъ, имющій подъ ногами почти всю карту Птоломея, стоящей на высот, гд вино всемогущества бросается въ голову!
Изо всхъ новыхъ друзей Демальи, де-Ремонвиль боле всего сходился съ нимъ, съ его идеями, и Шарль всего боле чувствовалъ къ нему нравственныхъ симпатій.
Ремонвилъ былъ ни великъ, ни малъ, скоре даже малъ ростомъ. Голова обличала въ немъ человка: голова крпкая и красивая, молодая и могучая. Волосы у него были блокурые, глаза и брови черные. Середину лба прорзывала вертикальная, прямая линія, обозначающая сильную волю. Глубокіе глаза горли темнымъ огнемъ, подъ орлинымъ носомъ вились небольшіе испанскіе усиви. Линія подбородка казалась мраморной, цвтъ лица былъ бронзовый. Во всемъ этомъ лиц было что-то орлиное и похожее на Аполлона, въ немъ были кровь и взглядъ красивыхъ, хищныхъ итальянцевъ XVI вка, или молодого императора стараго Рима, типъ Челлини и Нерона въ двадцать лтъ, достойный кисти Веласкеса.
Созданный и душой и тломъ для иного времени, чувствующій себя неловко въ черной одежд, Ремонвиль чувствовалъ себя неловко и въ своей сфер. Ни его вкъ, ни его отечество не подходили ему, еще мене подходило ему его ремесло. Будучи театральнымъ критикомъ газеты ‘Temps’, онъ каждую недлю поворачивалъ этотъ жерновъ возвщенія о пьесахъ, драмахъ, водевиляхъ, клоунахъ, новыхъ звздахъ, танцовщицахъ, объ ученомъ слон, о модной актрис, объ успх, о вздутой слав, о театральныхъ событіяхъ недли. Онъ исполнялъ этотъ ужасный новйшій законъ журнализма, заставляющаго заниматься низшими задачами и губительной работой людей, которые, будучи свободными и употребляя свои силы только по призванію, могли бы дать Франціи какое нибудь произведеніе, вмсто обычныхъ отчетовъ публик. Ремонвиль подчинился этой роли, но онъ возвысилъ ее, внеся въ нее свою личность, свои вкусы, свое знаніе и талантъ. Его фельетоны были оторванные листки прекрасной книги, безъ продолженія, лучшей школой относительно театра и водевиля. Если онъ входилъ въ Пале-Рояль, то именно съ пснью лягушекъ Аристофана. Если онъ видлъ Бушарди, онъ разсказывалъ вамъ о Байрон. Такимъ образомъ набрасывая на все плащъ Музы, напоминая о чемъ нибудь безсмертномъ по поводу каламбура, этотъ рдкій критикъ, часто тратящій въ своемъ фельетон боле мыслей, чмъ въ цлой пяти-актной пьес, заставлялъ говорить о себ глупцовъ, что у него нтъ воображенія, простаковъ — что онъ не разсказываетъ интригъ, и своихъ друзей — что онъ никогда не напишетъ книги. Онъ мало безпокоился объ этомъ, и еще мене о своемъ фельетон, сдланномъ на скорую руку. Набросавъ на бумаг свои двнадцать столбцовъ, въ субботу утромъ, онъ тотчасъ же забывалъ эти двнадцать столбцовъ то римованныхъ, то нжныхъ и глубокихъ, какъ псаломъ, то полныхъ жизни, огня и страсти современнаго очевидца, когда по поводу исторической драмы онъ могъ добраться до исторіи и порыться между мертвецами Сенъ-Симона, онъ не говорилъ боле о своихъ статьяхъ, это уже было похороненное дло и онъ довольно грубо обрывалъ комплименты по ихъ поводу.
Мысль критика парила надъ его ремесломъ. Безсмертныя произведенія, самыя нжныя мелодіи человческой мысли, самыя поэтическія псни народной души, самыя сильныя драмы страстей, самыя тонкія улыбки ума были его пищей и его счастьемъ. Мысль его углублялась въ Данте, какъ въ потокъ свта, она наслаждалась священными книгами Индіи, укрплялась въ древнихъ философахъ, обнимала Гомера и древнихъ боговъ. Кром того, мысль Ремонвиля питалась еще и другимъ насущнымъ хлбомъ, имла другія занятія и радости столь же благородныя и дорогія. Ремонвиль любилъ искусство. Прекрасное было его религіей и совстью. Хорошее полотно, красивый мраморъ, красивая линія, весь этотъ матеріальный міръ, подчиненный вол и генію человка, составляли его величайшее наслажденіе. Колоритъ Рембрандта, солнечное освщеніе Клода Лорзна, улыбка Монна-Лиза, ‘Страшный судъ’ Микель Анджело, Рубенсъ, Веронезъ, художники примитивные и декаденды, Мемлингъ и Лонги, граверы, начиная Маркомъ Антоніемъ и кончая Гойа, рисунки, эскизы картинъ, сангины Ватто и синіе картоны Прюдона, — вотъ что составляло его общество, его близкихъ, его очарованіе. Если его любовь, даже восхищеніе его относились къ настоящимъ вкамъ, все же его поклоненіе и обожаніе всецло принадлежало прошлымъ. Онъ постоянно возвращался какъ бы уносимый потокомъ столькихъ прекрасныхъ произведеній къ безсмертному источнику: греческому искусству. Онъ преклонялся передъ этими мраморами, въ которыхъ свтилась божественность, передъ метопами Паренона, передъ этими лошадьми, всадниками, торсами, полный священнаго трепета и отчаяваясь подыскать когда либо слова настолько божественныя, чтобъ не довольствоваться однни фразами! Съ какими желаніями, съ какимъ восторгомъ несся онъ изъ своей страны, изъ своего времени къ этой земл Паренона, къ земл идія! Его отечество, его алтарь, его грезы, иллюзіи, его душа, — все стремилось къ нимъ, называя Грецію, онъ казалось называлъ вамъ свою мать! Онъ жаллъ о всемъ, хвалилъ все въ этой небольшой великой націи, съ городами, боле населенными статуями чмъ гражданами, съ законами, смягченными Фриной. Что бы ни говорилъ онъ объ Антонинахъ, все же ему хотлось, чтобы человчество воротилось ко времени процвтанія Греціи, а не Рима, какъ къ своей истинной зрлости. Аристотель и Платонъ, по его мннію, сдлали достаточно великими психологію и науку. Сократъ далъ сильный толчекъ изслдованію сродства душъ. Геродотъ и укидидъ сказали послднее слово исторіи, Эсхилъ, Софоклъ и Эврипидъ — послднее слово человческихъ страстей, Аристофанъ былъ лучшимъ выразителемъ смха, Аины представляли идеалъ свободы и греческой цивилизаціи. И несмотря на все, этотъ поклонникъ греческаго былъ католикъ, но онъ былъ католикъ изъ ненависти въ религіи иконоборцевъ, католикъ въ благодарность за вкъ Льва X, католикъ изъ ненависти къ свернымъ расамъ, которыхъ онъ ненавидлъ со всмъ пыломъ южнаго племени, изъ ненависти къ Германіи, которую онъ называлъ Китаемъ Европы.
— Смотрите, — говорилъ онъ, — у нихъ саксонскій фарфоръ, какъ у китайцевъ, экзамены, докторскія степени, какъ въ Кита, и надворные совтники… бранденбургскіе мандарины!
Экипажъ все халъ, лошадь продолжала бжать мелкой рысцей, кучеръ дремалъ, шумъ каскада тихо замиралъ позади ихъ, коляски какъ молніи мелькали мимо, унося съ собой гулъ голосовъ и тни женщинъ. Ночь была безоблачна, звзды блестли.
— Ну, что же, да, я язычникъ, — признавался гордо Ремонвиль, и затмъ полушутливымъ полусерьезнымъ тономъ, тономъ умнаго человка разсказывающаго о чуд, которому онъ вритъ, продолжалъ:— Милый мой, былъ одинъ ученый, въ Мюнхен, то-есть нмецъ, который въ одной очень ученой брошюр отрицалъ, что Аполлонъ — богъ солнца… Знаете-ли вы, какъ онъ умеръ? Отъ солнечнаго удара!.. Однако, что же это длаетъ нашъ кучеръ?.. Посмотрите пожалуйста, у него видъ античнаго паразита, облокотившагося на триклиніумъ… Эй! кучеръ!

XXXII.

Интимность, полная интимность воцарилась между обдающими по четвергамъ, и случилось такъ, что различіе политическихъ врованій и литературныхъ мнній, даже диссонансъ въ характерахъ настолько же способствовали своимъ гармоничнымъ противорчіемъ взаимнымъ симпатіямъ однихъ къ другимъ, какъ и сходство вкусовъ и общность настроенія духа. Основой этого общества и его прелестью были откровенность, свобода языка, мысли, совсти, дружбы и презрнія, при увренности, что никто не предастъ другъ друга, рдкое удовольствіе этого маленькаго литературнаго міра состояло въ возможности свободно и всецло раскрыть свое сердце и умъ, не давая оружія сплетнямъ, нескромности, раздраженію и зависти товарищей или же матеріала въ какой нибудь журналъ для замтокъ біографа! Кром того, существовала еще сильная связь въ этомъ обществ: взаимность уваженія, признаніе таланта и ума, уваженія настолько искренняго, что оно не требовало ни засвидтельствованія, ни словъ. Эта откровенность, эта взаимная вра другъ въ друга, придавали отношеніямъ то равенство, до котораго никогда не подымутся ничтожные умы и чрезмрное тщеславіе. Это уваженіе длало ихъ, кром того, снисходительными, благодаря чему они прощали другъ другу маленькія неровности въ настроеніи, нкоторую шероховатость въ манерахъ, которыя принимались ими за оригинальность темпераментовъ.
Посл нсколькихъ обдовъ случалось то, что всегда случается: втерлись нкоторыя постороннія лица, которыя привели въ безпорядокъ скатерть, а вмст съ тмъ разговоры и мысли. Тогда основатели ршили покинуть ‘Красную Мельницу’ и начали обдать поочереди, другъ у друга. Но Фаржасъ, имвшій столовую, удобную для обдовъ и болтовни, скоро принялъ на себя роль амфитріона и возобновилъ регулярно старые обды по четвергамъ, обды безъ женщинъ, непринужденные, на которыхъ снова начались опьяняющіе споры и битвы рчей по поводу всего, о философской книг, появившейся утромъ, или исторической диссертаціи, прочтенной наканун, однимъ словомъ, по поводу всхъ приключеній человческой мысли, всхъ великихъ вопросовъ и сомнній души, всего, къ чему стремятся мыслители во время пищеваренія. Обды Фаржаса продолжались такимъ образомъ до одного четверга, въ который Фаржасъ предупредилъ, что слдующій четвергъ обдъ будетъ поданъ въ шале, которое онъ выстроилъ себ въ Нейльи, на земляхъ стариннаго парка Луи-Филиппа. Обойщикъ почти кончалъ и надо отпраздновать новоселье. Фаржасъ добавилъ, что этотъ обдъ былъ обязателенъ, что ничто не избавляло отъ него, ни наслдство, ни свиданіе, ни первое представленіе въ Bouffes-Parisiens, и что онъ готовитъ сюрпризъ для своихъ приглашенныхъ.

XXXIII.

— Ты знаешь, когда Жераръ де-Нерваль повсился… мы ходили смотрть… О! Грязная улица и время!.. Помнишь, Фаржасъ? Я еще потрогала перекладину… Хорошо, такъ вотъ съ этого дня… Мн это принесло счастье!.. Ты знаешь, на слдующей недл я встртила венгерскаго графа… Венгерскаго графа, что ты скажешь на это, Нинетъ? Ха, ха!.. и вотъ счастье не прекращается до сихъ поръ… Вотъ такъ исторія! Пить!
Особа, говорившая это, была дйствительно красива, красива на подобіе итальянскихъ эфебовъ XVI столтія, которыхъ Рафаэль изображаетъ въ безсмертномъ сн молодости, и нжность, и чистота линій которыхъ походитъ на красивый цвтокъ, на юность Бога. Ея черные, глубокіе, жгучіе глаза не горли огнемъ, они свтились тихимъ пламенемъ. По совершенно блдному лицу пробгалъ иногда розоватый оттнокъ цвта чайной розы. Ея ротъ былъ такъ красенъ, что казался намазаннымъ, онъ былъ полуоткрытъ, но это не придавало ей глупаго выраженія, точно дыханье чуднаго сна покоилось на устахъ заснувшей женщины. Густые черные волосы съ синими переливами лежали жгутомъ на ея голов. Она была вся въ бломъ. Платье изъ англійскихъ кружевъ, платье очаровательное, волновалось вокругъ нея какъ серебряная пна. Ея блые ботинки съ вырзомъ охватывали ея ногу, кончаясь маленькой рюшью изъ тхъ же кружевъ, розовый цвтъ тла просвчивалъ сквозь паутину ея чулокъ. Изъ драгоцнностей одно ожерелье изъ черныхъ жемчуговъ обвивало ея шею.
Около Крэси, такъ звали великолпную брюнетку, сидла Нинета, маленькая блондинка. Контрастъ былъ превосходный и красота Крэси выдлялась отъ этого еще боле. Нинета, имвшая уже популярность шансонеточной пвицы и куртизанки, была свтле льна. Она уменьшала какъ только возможно свой лобъ, закрывая его взбитыми буклями. Представьте себ маленькое личико, бленькое, розовое, неправильное, постоянно въ движеніи, голубые глаза, то хитрые, то насмшливые, то сверкающіе или подернутые какою-то неопредленною нжностью, которую древніе художники придавали взгляду Венеры, небольшой носикъ, двадцать четыре маленькихъ острыхъ зубовъ, которые показывались при всякомъ удобномъ случа въ своенравномъ ротик, свжемъ какъ вишня… совершенный мальчишка, шалунъ! Тысяча гримасъ, обезьяньи ухватки, дьявольское кокетство, страсть возбуждать, нравиться, говорить, смяться, прыгать, рзвиться, мнять голосъ, мсто, вино, физіономію, тарелки, настроеніе духа… однимъ словомъ все въ Нинет напоминало фейерверкъ, который китайцы пускаютъ за столомъ… Одта она была совершенно также, какъ и Крэси, только ея платье было изъ индйскаго кашемира, и ожерелье было изъ марказита.
— Видишь-ли, Фаржасъ, — продолжала Крэси, — я была сердечной, но теперь… теперь я бы извлекла деньги изъ кремня!.. Представь себ, я совсмъ больше не люблю… совсмъ, совсмъ! Мужчины предпочитаютъ это: это ихъ мняетъ! И потомъ…
Крэси была прервана Нинетой, которая запла неаполитанскій романсъ, танцуя на стул, колотя въ тактъ ножемъ по столу и качая головой, бросая то быстрые, то томные взгляды черезъ весь столъ.
— Стойте! Онъ прехорошенькій, этотъ малютка, — проговорила она, забывая свой романсъ и останавливая глаза на де-Ремонвил. — Сударь, я нахожу васъ очень красивымъ!
— Сударыня, — началъ Ремонвиль.
— Ахъ, моя милая, — сказалъ Брессоре, — за Ремонвилемъ вс бгаютъ. Запиши это себ… Онъ выдаетъ номера своимъ поклонницамъ… Это онъ похитилъ Розу у Кларіона… Ты вдь знала Кларіона?
— Кларіона?.. Нтъ.
— Полно! человкъ, изъ-за котораго ты покушалась на самоубійство!
— Кларіонъ?.. Человкъ, изъ-за котораго я покушалась на самоубійство? Во-первыхъ, я покушалась на самоубійство три раза… Кларіонъ… Кларіонъ?— и она милымъ жестомъ прикрыла рукой глаза, какъ бы вглядываясь въ даль, — Кларіонъ… не знаю… не помню! Право, у меня такая плохая память!..
Обдъ оживлялся. Нинета говорила быстре, пла громче, теребила свое платье, длала гримасы всмъ гостямъ. Вино бросилось въ голову Креси, придавая ея лицу какое-то страстное оцпенніе, глазамъ — нжную истому, всей ея красот какую-то полноту, какой-то чарующій пылъ. Временами, болтовня, длавшаяся все откровенне, заставляла ее смяться, тмъ безумнымъ и фальшивымъ смхомъ женщинъ, ремесло которыхъ веселиться. Фаржасъ сіялъ, Буароже искалъ древней оды въ глазахъ Крэси, Ремонвиль смотрлъ на Нинету, какъ на портретъ Лоуранса, Франшемонъ, наклонившись къ ней, помогалъ ей вспомнить имена ея любовниковъ, Брессоре пилъ, Лалиганъ свободно разсказывалъ любовное приключеніе на необитаемомъ остров, Грансэ положилъ оба локтя на столъ, Ламперьеръ передавалъ дессертъ и шепталъ мадригалы Крэси, которая отказывалась отъ всего. Посл того, какъ она отъ всего отказалась, она выдернула золотую булавку, которая сдерживала ея прическу. Волосы ея упали и скатились на одну сторону. Она оставила ихъ и принялась брать концомъ булавки землянику съ тарелки Демальи, прижимаясь въ его плечу въ припадк смха, глядя на него и передавая свою мысль Нинет на странномъ, быстромъ язык, напоминавшемъ арабское нарчіе, который сначала ошеломляетъ ухо: Крэси говорила по явански, на этомъ арго Брэда, въ которомъ слогъ на, повторенный посл каждаго слога, коверкаетъ для профановъ звукъ и смыслъ словъ, и позволяетъ говорить громко, и не быть понятымъ другими.
Вдругъ Нинета сдлала жестъ Крэси и об он, отставивъ свои тарелки и взявшись за руки, начали кружиться по обширной обтянутой репсомъ зал, которая служила и столовой, и рабочимъ кабинетомъ шале. Картины еще не были повшены и ничто не портило этой прелестной пурпурной рамы, въ которой вертлись дв блыя женщины. Ничего не могло быть восхитительне зрлища этой блондинки и брюнетки, шаловливыхъ и легкихъ тней, ихъ перемшавшихся волосъ, ихъ улыбокъ, ихъ ножекъ, скользящихъ въ тактъ воздушнаго вальса, который импровизировалъ на рояли Брессоре. Глаза ихъ, то голубые, то черные мелькали, такъ что нельзя было услдить за ними. То подбирая свои юбки, они замедляли свои шаги вмст съ замирающей мелодіей, то вдругъ, поднявъ юбки, ударяя ими о стны, разметая по полу трэнами, он неслись и пропадали въ этомъ красномъ фон, похожемъ на кровавое небо… И вертясь, и кружась, он оставляли за собой звукъ ихъ запыхавшагося дыханья. Наконецъ он остановились, еще держась другъ за друга, обмахивая платками горячія щеки, и волнующуюся грудь. Затмъ он оправили свои платья, помогая одна другой. Въ эту же минуту Нинета наклонилась къ Крэси, чтобы разгладить ея воланы и взбить кружева, Демальи глядлъ на нее: онъ видлъ, какъ она, наклоняясь, захватила зубами большую жемчужину изъ ожерелья Креси, чтобы попробовать, не поддльная ли она.
— Ну вотъ вы въ прекрасномъ вид теперь, — сказалъ Фаржасъ, — идите пить кофе, а Брессоре съиграетъ вамъ свой знаменитый отрывокъ…
— Я въ отчаяніи, мой милый, — сказала Крэси, — но мы узжаемъ… Такъ какъ ты былъ очень милъ для меня когда-то, я не хотла теб сдлать непріятности и вотъ какъ видишь, пріхала… Но я спшу, честное слово!.. Меня ждетъ одинъ бразильянецъ… по очень важному длу.
— Что онъ такое, твой бразильянцъ?
— Ты его увидишь… вы вс увидите… Онъ построилъ мн цлый отель, этотъ дуракъ… Мы справимъ тамъ новоселье, непремнно!.. Я хочу веселыхъ и неглупыхъ людей… И такъ, я васъ всхъ приглашаю лично!
— А бразильянецъ?
— Бразильянецъ?.. Онъ будетъ въ числ моей мебели!

ХХXIV.

‘Cl&egrave,ry-sur-Meuse.
‘Іюль 185…

‘Мой милый Шаваннъ, мн пересылаютъ ваши письма изъ Парижа. Прошу у васъ извиненія, что не написалъ вамъ раньше, чмъ сюда пріхалъ. У меня умеръ мой дядя, старшій братъ моего отца, единственный мой родственникъ… Мой отецъ вамъ часто говорилъ о немъ. Я пріхалъ слишкомъ поздно. Дядя мой уже умеръ. Я не хотлъ посылать вамъ банальнаго приглашенія на похороны. У меня было тысяча длъ, печальныя хлопоты… Наконецъ я могу съ вами побесдовать.
‘У меня еще передъ глазами и въ сердц похороны, катафалкъ, освщенный множествомъ свчей, гробъ съ крестомъ, фермеры, пришедшіе издалека, запыленные, съ черными шляпами въ рукахъ, старые слуги, оставленные съ пенсіономъ, семидесятилтніе старики, служащіе еще, ихъ сыновья, занявшіеся торговлей и длающіе себ карьеру, собравшіеся и столпившіеся около трупа ихъ патрона, товарища по сраженіямъ, старые, еще крпкіе молодцы съ ленточками ордена Почетнаго Легіона, — воспоминанье о моемъ отц, живущее еще тутъ и тамъ, незнакомыя объятія, открывающіяся сыну господина Анри, какъ меня называютъ здсь… Для людей нашего поколнія, для вка, не имющаго прошлаго, для нашего обособленнаго міра съ личными радостями и страданіями, такое зрлище есть какъ бы послднее представленіе этой кліентуры дружественной и преданной, которая составляла въ семейств прочный фундаментъ, свадебный кортежъ, погребальное шествіе… Затмъ черныя группы женщинъ въ траур, которыя провожаютъ здсь покойника до самой могилы, ограда изъ національной стражи, которая смотритъ строго, и высунувшіяся изъ всхъ окошекъ головы, провожающія гробъ… Да, это какъ бы послднее явленіе соціальной поэзіи, которую убилъ сводъ законовъ. Все въ ихъ печали было благородно, просто, прилично, рдкая вещь — не было никакихъ грубыхъ происшествій и даже фермеры, угостившіеся на постояломъ двор, отнеслись съ уваженіемъ къ похороннымъ поминкамъ.
Домъ совершенно пустой. Я брожу по немъ взадъ и впередъ. Это прекрасный большой домъ съ широкой каменной лстницей, большими комнатами, галлереями полными портретовъ. Я узналъ старые обои въ зал, изображающіе сады Константинополя и турокъ изъ ‘Тысячи и одной ночи’, также и полисадникъ и оранжерею, эту красивую оранжерею, въ которой прежде давались комедіи, вмсто того, чтобы вмщать апельсинныя деревья, надъ дверью покатывается со смху изображеніе Гро-Рене съ токомъ изъ перьевъ на голов, раструбами изъ брыжжей, съ однимъ усомъ вверху, другимъ внизу, на всхъ простнкахъ фасада изображены веселые символы, орудія веселья и смхъ, высченные изъ цльнаго камня.
‘Бдная зрительная зала! Любимая мечта свтскаго человка, который построилъ этотъ домъ, прошелъ добрый вкъ съ тхъ поръ какъ старый торговецъ башмаковъ, этотъ добрый малый, составившій себ состояніе, устроился тутъ, влюбленный въ театръ, безъ ума отъ музыки, онъ въ конц своей жизни, сидя на ступенькахъ крыльца, забавлялъ мальчишекъ ужасными звуками своей милой скрипки. Столовая осталась такою-же, какъ и была, когда я совсмъ еще маленькій видлъ въ ней моего ддушку съ тросточкой, положенной на стул рядомъ съ нимъ, бормотавшаго брань своимъ беззубымъ ртомъ, всегда курящаго, всегда зажигающаго уголькомъ свою вчно потухающую трубку… Трость его, милый Шаваннъ, не всегда лежала на стул, онъ употреблялъ ее въ блаженное время въ своемъ замк Сомрёзъ, въ то время, когда палочные удары воспитывали слугъ и привязывали ихъ къ своимъ господамъ, да проститъ мн это Богъ, какъ фамильярность. Надо послушать по этому поводу старую Марію-Жанну, которая все еще живетъ, — она была его кухаркой, она разскажетъ вамъ съ своего рода забавнымъ благоговніемъ объ ударахъ, раздаваемыхъ однимъ, другимъ, ей самой наконецъ… Я даже не могъ открыть въ ней ни малйшаго неудовольствія за то, что она была нсколько разъ выкупана въ вод по приказанію моего ддушки, чтобы охладить ей кровь и помшать думать о замужеств! Старая Марія-Жанна! Это цлая книга воспоминаній! Съ утра до вечера сидитъ она въ мелочной лавк своего сына и постоянно разсказываетъ одно и тоже о моемъ отц, о дяд, о ддушк, обо всхъ родственникахъ, о всей семь… И въ воспоминаніяхъ старой служанки, надутой честью и гордостью дома, встаетъ прежній образъ жизни, буржуазное довольство замка Сомрёза, роскошный пріемъ, данный моимъ ддушкой какому-то итальянскому принцу, имя котораго она удивительно каверкаетъ… ‘Мой дядя былъ честный, черезчуръ честный человкъ, ‘глупецъ’ въ хорошемъ смысл, какой Наполеонъ придавалъ этому эпитету, говоря Ласъ-Казасу: ‘Я не расточаю его всему міру…’
‘Онъ могъ-бы прожить сто лтъ и сердце его осталось-бы дтскимъ. Жизнь его ничему не научила, ни скептицизму, ни даже опыту. Его иллюзіи не поддавались урокамъ. Его легковріе было неизлчимо. Онъ врилъ другимъ, какъ самому себ, принципамъ и вещамъ, какъ людямъ. Въ партіяхъ онъ видлъ только знамя, въ революціяхъ — идеи, въ интригахъ — подлогъ. Вотъ его характеръ. Онъ былъ старый артиллерійскій капитанъ, немного глуховатый, радушный, зовущій всхъ и каждаго ‘мой товарищъ’, углубленный въ математику и говорившій одному изъ своихъ старыхъ друзей, который поручилъ ему разузнать о жених, сватавшемся къ его дочери: ‘отличный молодой человкъ… Какъ онъ объяснилъ мн барометръ…’ Онъ былъ очень добръ, и его доброта, также какъ и его храбрость, ничего ему не стоила, он были его темпераментомъ, онъ былъ неспособенъ къ дурнымъ мыслямъ, къ дурнымъ желаніям, враговъ у него не было… Я чуть было не солгалъ, какъ лжетъ посмертная похвала, онъ разсердился однажды на нкоего трактирщика Бержевена изъ-за форели, сваренной въ вин.
‘— Форели варятъ въ вод, господинъ Бержевенъ.
— О, сударь, въ вод… Одни только бдняки…
‘— Въ вод!.. Бдняки!..— Это было единственное воспоминаніе въ жизни, которое приводило въ гнвъ моего дядюшку!
‘Онъ меня лишилъ наслдства. Собственно то было почти ршено между нами. Онъ предупредилъ меня, что если я хочу писать книги, — онъ называлъ это ничегонедланьемъ, — не получу ни одного су изъ десяти тысячь ливровъ его ренты. Онъ сдержалъ слово, и если-бы вы меня не знали, я далъ-бы вамъ честное слово, что сожалю объ этомъ столько-же, сколько если-бы онъ меня сдлалъ своимъ наслдникомъ, здсь есть небогатая больница, которая наслдуетъ все, мой дядя возъимлъ желаніе, которое онъ счелъ достойнымъ его и меня, сдлать меня своимъ душеприкащикомъ, на память онъ оставилъ мн великолпный рисунокъ Малле ‘Произвольная вербовка’, написанный гуашью въ совершенно неизвстной манер, и вотъ я занимаюсь длами моего наслдства.
‘У моего дяди былъ сосдъ, котораго я въ дтств непочтительно эвалъ Mardi-Gras’. Этотъ пріятель и другъ всю свою жизнь служилъ предметомъ невинныхъ шутокъ моего дяди. Въ полку дядя сминалъ его пороховницу, полную сладкихъ пирожковъ. Здсь онъ выбрасывалъ вс камни изъ своего сада въ садъ сосда, или посылалъ его на кухню передъ большими обдами попробовать соуса. Все это привязало ихъ другъ съ другу, они не разлучались въ продолженіе сорока лтъ. Этотъ добрйшій малый хотлъ непремнно, чтобы я остановился у него. Все что я могъ сдлать — это ночевать здсь, и обдаю я у него…
‘Ахъ, милый другъ, что такое да въ провинціи! Аппетитъ здсь — это особое учрежденіе, трапеза — церемонія, пищевареніе — какое-то торжество. Сердце провинціальнаго дома — кухня, гд предки говорятъ разслабленнымъ голосомъ о ракахъ, сотня которыхъ наполняла цлую корзину, въ дни ихъ молодости. Вся провинціальная жизнь вертится около стола. Столъ у нихъ не мебель, это центръ, алтарь, очагъ, что-то принадлежащее въ семь, какъ брачная подушка въ хозяйств. Самъ желудокъ принимаетъ священный и торжественный характеръ орудія ежедневныхъ восторговъ. Желудокъ уже боле не желудокъ, а какая-то животная душа, которая, удовлетворившй себя, распространяетъ во всемъ тл нравственное довольство, мирное расположеніе духа, увлеченіе жизнью, особенное расположеніе къ себ и другимъ, размягченную лнь головы и сердца, — самый сладкій путь честнаго человка къ апоплексіи! Мой амфитріонъ чествуетъ съ трогательной сосредоточенностью эти два провинціальныя принципа: обдъ и ужинъ. Онъ чтитъ ихъ какъ таинства, исполняетъ ихъ какъ долгъ, видно, что для него это дйствительно религіозный обрядъ, когда онъ говоритъ о покойникахъ съ полнымъ ртомъ, не производя впечатлнія, что онъ этимъ профанируетъ ихъ память, такъ недавно, разрзывая окорокъ, онъ вдругъ остановился и, поднявъ глаза къ небу, произнесъ: ‘Ахъ! какъ ихъ хорошо солила моя бдная жена’.
‘Я ничего не длаю. Я не прикоснулся къ перу, и качусь какъ по наклону отъ обда до ужина, отъ ужина до обда, — жизнь совершенно животная. Время идетъ здсь незамтно. Въ голов у меня ничего нтъ, ни мыслей, ни волненій. Я очень спокойно скучаю. Будто я нахожусь въ одно и то же время и въ маленькой комнатк, гд очень жарко натоплено, и въ большой, гд совершенно нтъ огня. Мн нечмъ дышать и вмст съ тмъ холодно, это просто начало удушенія мысли. Я думаю это здшній воздухъ такъ вліяетъ, провинція, милый Шаваннъ, провинція!.. Надо быть созданнымъ, какъ вы, чтобы остаться въ ней мыслящимъ, интеллигентнымъ человкомъ. Впрочемъ, вы еще живете въ деревн. Но настоящая провинція — маленькій городовъ… Мысля въ немъ, можно умереть!
‘Я провожу часы сидя у окошка, я вижу людей, прохожихъ никогда, — прохожихъ нтъ въ провинціи, прохожій всегда кто-нибудь! Даже собаки, милый другъ, которыя принадлежатъ главному мсту округа. Въ Париж он не знаются, у нихъ свои дла, вы никогда не увидите трехъ вмст, здсь они собираются каждый день десятками на площадь, и это единственное общество въ городк… Замтили-ли вы, что въ провинціи стны имютъ особенныя тни, которыя производятъ у васъ дрожь въ спин, какъ тни улицы. Почты? Я читалъ въ мстной газет объявленіе о пріем туземцевъ въ баккалаврскую степень..! Провинція — это степь, гд сютъ чиновниковъ и гд ростутъ налоги. Женщины родятся тутъ провинціалками, одного этого довольно… Невозможная страна, выдуманная подпрефектами, гд есть люди, отгадывающіе ребусы. Иллюстраціи!.. Я ничего не преувеличиваю. Думали-ли вы когда-нибудь объ ужасной вещи, какая только можетъ быть — о сборщик податей, не имющемъ къ этому призванія?.. Но нтъ, этого не бываетъ, есть же Богъ на неб!
‘Я говорю, что скучаю, милый Шаваннъ, но въ глубин души мн грустно. Вотъ я теперь совсмъ одинокъ въ жизни. У меня остались только родственники, не знаю въ какой степени родства, родственники, которые уже не считаются. Вс умерли: этотъ послдній. Теперь у меня никого нтъ моей крови, моей семьи… Ахъ, когда послдняя горсть земли падаетъ на того, кто единственный оставался у васъ, какая-то пустота наполняетъ васъ и вы возвращаетесь домой съ низко опущенной головой…

Шарль Демальи’.

XXXV.

Есть очень пріятный часъ въ Париж: это часъ предшествующій обду. Парижъ окончилъ свой день, и прогуливается по бульварамъ съ веселымъ видомъ легкими шагами. Занятія кончены. Никто не спшитъ боле наскоро пожавъ другъ другу руки, и друзья останавливаются поболтать между собою. Со всхъ столовъ изъ кафе несется запахъ алкоголя, абсента, вмст съ гуломъ и смхомъ людей, обсуждающихъ новости дня или удовольствія вечера. Читаютъ завтрашнюю газету. Это часъ, когда парижанка возвращается домой самой длинной дорогой, часъ, когда инвалиды, стоя въ пассажахъ, обмахиваются своими треуголками.
Демальи, сидя за столикомъ кафе на Монмартрскомъ бульвар, смотрлъ передъ собой.
— А, наконецъ, проговорилъ подходя къ нему де-Ремонвиль, я ужь думалъ, вы не вернетесь… Чтожь, получили наслдство?
— Нтъ, мой милый.
— Нтъ боле дядюшекъ!.. Однако, что это вы разсматриваете, не будетъ нескромностью спросить?
— Я смотрлъ, какъ заходитъ солнце, золотя своими лучами объявленія надъ пассажемъ Панорамы… Представьте себ, мой милый, я скучалъ тамъ по всему этому. Что вы хотите, сердце мое радуется при вид этихъ оштукатуренныхъ стнъ, испещренныхъ большими буквами: это такъ пахнетъ Парижемъ и человкомъ. Изрдка попадается заморенное деревцо выросшее въ трещин асфальта… Есть люди, счастье которыхъ составляетъ зелень и голубое небо, они счастливо созданы!.. Ну что новенькаго? Я только что пріхалъ… и ничего не знаю.
— Новенькаго… да ничего. Ахъ, впрочемъ, есть… правда, вдь вы уже два мсяца какъ ухали: появилась новая звзда… знаменитость, которая занимаетъ весь Парижъ, женщина, о которой пишутъ вс газеты: объ ея красот, отел, обстановк.
— Какъ ее зовутъ?
— Креси.
— Ба… Креси?
— Да, Креси, наша Креси! Она имла недлю тому назадъ успхъ въ опер, но какой! Никто не слушалъ, какъ фальшивили пвцы!.. Вы знаете, ея бразильянецъ… Представьте себ человкъ, который гд-то былъ императоромъ впродолженіи трехъ часовъ, тамъ, гд Гумбольтъ измрялъ горы… маленькій человчекъ съ испорченнымъ желудкомъ… пресмшной… съ птичьимъ голоскомъ… Брессоре утверждаетъ, что онъ говоритъ на язык колибри и пьетъ одну сельтерскую воду. Креси обращается съ нимъ, какъ съ негромъ, и зоветъ его Биби!.. Онъ конечно безъ ума отъ нея и такъ какъ онъ спасъ свое состояніе, отрекшись отъ престола, Креси ведетъ роскошный образъ жизни… Она велла построить себ отель въ улиц Курсель, но какой отель! Это пирамида Хеопса, превращенная въ палаццо. А какая роскошь! Порфировая лстница!.. Говорятъ, у ней будетъ малахитовое зало, заказанное въ Россіи… А пока у ней столовая, гд дятъ морскіе финики изъ Люкренскаго озера, устрицы съ мыса Цирцеи, тарептскія улитки, раковъ изъ байевъ, кабановъ изъ Умбріи, и фрукты изъ Пичентина!.. Вы знаете, она васъ ждетъ? Я долженъ привести васъ живымъ или мертвымъ. Она требуетъ васъ съ шумомъ и гамомъ. Надо, чтобы вы пришли, къ тому-же это забавно. Мы воздвигли у ней настоящій Портикъ. У ней говорятъ… обо всемъ. И наша президентка никому не мшаетъ. Роскошь опьяняетъ рчи и прошлый вечеръ Франшемонъ говорилъ цлый монологъ объ упадк Рима… Я никогда не слыхалъ такой массы мыслей. И Креси начинаетъ понимать! Эти женщины научаются всему, даже быть богатыми… И такъ, завтра я васъ забираю. А теперь я бгу. Я обдаю по ту сторону Сены, у черта на куличкахъ…

XXXVI.

Столовая вышла очень красива. Она была вся изъ благо мрамора, перерзаннаго пилястрами съ карнизами и фризами изъ зеленой бронзы. Буфеты были мраморные, и поддерживались двумя бронзовыми ястребами, сдланными скульпторомъ Каеномъ съ его обычнымъ стилемъ и силой. Въ обоихъ концахъ залы находились дв звриныя пасти, изъ которыхъ струилась вода въ мраморные бассейны, гд плавали тропическіе цвты. ли на бломъ саксонскомъ фарфор съ колосьями ржи. У Креси относительно фарфора былъ вкусъ старой испанки, она выносила только блый фарфоръ — блый саксонскій, блый севрскій, блый китайскій. Креси была все также прекрасна, чудно прекрасна и блдна.
Ея глаза, эти два черные глаза были глазами города Тегеи, въ старинной живописи музея Борбонико: страсти Пазифаи, казалось, дремали въ восточной нг и томленьи, платье ея было опять изъ англійскихъ кружевъ, ея постоянный идущій къ ея красот туалетъ, только, вмсто колье изъ черныхъ жемчуговъ, ея шею обвивало коралловое ожерелье, которое Грансэ въ свое послднее путешествіе по Италіи купилъ за кусокъ хлба у жида въ Гетто.
Это ожерелье, ожерелье неаполитанской королевы Каролины, состояло изъ двойныхъ четокъ, скрпленныхъ на плечахъ и у горла тремя медальонами. Это пурпурное ожерелье на бломъ фон производило странный эффектъ.
Слуги были одты въ черное платье и шелковые чулки, а чтобы не производить шума, ихъ башмаки имли фланелевыя подошвы.
— Моя первая любовница…— началъ Буароже.
— У тебя была первая любовница?— прервалъ Франшемонъ,— ты очень счастливъ!
— Ты признаешь любовь?— спросилъ его Буароже.
— Любовь?
— А?
— О!
— Хе.
— Чортъ возьми!
Посыпались всевозможныя восклицанія.
— Любовь?..
— За ея здоровье!..— провозгласила Креси, подымаясь и заливаясь смхомъ.
Когда вс услись, Грансэ обратился къ Буароже:
— Любовь… что ты называешь любовью?
— Это единственное безуміе, которое разумно, и единственное горе, которое длаетъ насъ счастливымъ, — отвчалъ Буароже.
— Но вдь это толкованіе брака и вдовства, — сказалъ Демальи.
— Можете вы мн опредлить любовь, мой милый?
— Конечно, — сказалъ Демальи.— Любовь — это любовь.
— Нтъ, — сказалъ Ламперьеръ.— Любовь — это женщина.
— Это мнніе, — сказалъ Грансэ.
— Любовь?.. Это жидкость!— сказалъ де-Ремонвиль, — это феноменъ электричества… Бываютъ некрасивыя женщины, которыя выдляютъ изъ себя любовь.
— Не будемъ дурно говорить о некрасивыхъ женщинахъ, — сказалъ Франшемонъ.— Когда некрасивая женщина мила, она восхитительна!
— Во всякомъ случа, — сказалъ Грансэ.— Это прелестная мечта: это душа всего, чего нтъ въ дйствительности. Откройте романъ, существуетъ только одинъ романъ: любовь! Пойдите въ театръ, везд только одна пьеса, одна интрига, одна комедія, одна драма, одна развязка — любовь! Въ опер, въ балет опять любовь! Честное слово, приходится поврить, что любовь существуетъ въ обществ и въ жизни…
— Ба, — сказалъ Брессоре. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Любовь, господа, это вещь, которая случается, — сказалъ Буароже.
— Ого!— сказалъ кто-то.
— Есть примры!— закричалъ другой.
— Конечно, — сказалъ Демальи,— я зналъ одного старика, женившагося на молодой женщин… Онъ клалъ себ въ ротъ платокъ, чтобы не храпть, въ одинъ прекрасный день, или скоре ночь…
— Онъ захраплъ?
— Нтъ, онъ умеръ… Негры глотаютъ свои языки, онъ проглотилъ платокъ!
— Я, — сказалъ Брессоре. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Постой, — сказалъ Франшемонъ, приходится молоть вздоръ съ принципами. Любви больше, чмъ хворосту въ лсу. Есть любовь древняя и современная, которыя также далеки одна отъ другой, какъ стыдливость отъ добродтели… Въ одномъ вк мы имли любовныя похожденія Ришелье и Лозэна, донъ-Жуана смющагося, донъ-Жуана плачущаго… Вы знаете, что аналисты раздлили и подраздлили любовь, совершенно какъ…
— Животное царство!
— Да. О какой любви мы говоримъ, скажите пожалуйста?
— Начнемъ съ платонической любви,
— Которую женщины иногда извиняютъ…
— И которая ихъ не всегда извиняетъ.
— Если мы будемъ говорить о любви по возможности кратко, — сказалъ Ламперьеръ.
— Поговоримъ о настоящей, — добавилъ де-Ремонвиль, — о той, что заставляетъ стрляться, честныхъ людей воровать въ игр, свтскихъ людей жениться съ отчаянія, и матерей ceмействъ отравлять отца дтей своего любовника!
— Да, — сказалъ Брессоре. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— Господа, — сказалъ Буароже, — когда міръ былъ сотворенъ, было воскресенье, Богъ сотворилъ любовь.
— Неправда!— возразилъ Демальи,— это человкъ выдумалъ любовь… Богъ только создалъ женщину.
— Это было хорошее начало, — сказалъ Грансэ.
— Однако, — произнесъ Ремонвиль, — уврены ли мы, что любили?
— Я, я любила, — сказала Креси. И ея взглядъ остановился, какъ бы пугаясь воспоминаній.
— За кого ты насъ принимаешь?— произнесъ Франшемонъ.— За людей дурно воспитанныхъ? Я отвчаю, что мы вс читали дурныя книги, цловали старую шведскую перчатку, и мечтали длать глупости… вс, вс!
— Вы тоже, сантиментальный господинъ, — спросила Креси Демальи.
— Я, — сказалъ Демальи разсянно. — Ахъ, извините… я думаю, что я любилъ… Только я никогда не узналъ кого.
— Въ маскарад?— спросила Креси.
— Тому уже много времени… мн было шестнадцать лтъ… однажды утромъ весной я шелъ по деревн самъ не знаю куда. Земля была почти голая и трепетала отъ жизни и надежды, какъ трепетала отъ холода. Деревья еще не покрылись зеленью… Почки только что распускались… Небо было такого блдно голубаго цвта, что казалось блднымъ… Въ воздух и повсюду чувствовалось расцвтаніе природы… Тогда съ сердцемъ, полнымъ чего то необъяснимаго, съ тяжелой душой, стремящейся куда-то, я принялся плакатъ… Никогда боле я не плакалъ такими слезами… Нтъ, правда, если кто нибудь изъ васъ желаетъ сдлать изъ этого происшествія драму для Портъ-Сенъ-Мартенъ, я уступаю сюжетъ.
— Да, — сказалъ Франшемонъ, — но обыкновенно есть женщина въ конц любви…
— Если только не въ начал, — сказалъ Ремонвиль.
— Все иметъ свои затрудненія въ этомъ мір, — прибавилъ Грансэ.
— Женщина…— началъ Франшемонъ, но, прервавъ самъ себя, обратился улыбаясь къ Креси:
— Мы вдь между мужчинами, неправда ли?
— Еще бы!
И Креси, наклонившись къ эксъ-императору Бразиліи, шепнула ему:
— Эти господа будутъ говорить глупости… ты ихъ не слушай, Биби, это все ложь!
— Женщина, — сказалъ Брессоре. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Вотъ, что такое женщина!
— За дверь Брессоре, за дверь!
— Брессоре, — сказала Ереси, — разв надо, чтобы я краснла?
— Какъ, Брессоре, какъ? — сказалъ Грансэ, — нчто до такой степени невинное! Существо, которое уметъ приготовить чай, настойку, играть на фортепьяно, считать блье, длать яичницу почти также хорошо, какъ и мужчина, мтить платки, плакать не будучи глупой, повязывать блый галстухъ, писать каракули на бумаг, прилично декольтироваться, говорить ласкающимъ голосомъ, стягивать свою ножку ботинкой, утшать мужчину, собирать на бдныхъ, читать, быть зрительницей и обманывать свою горничную!
— Но, — сказалъ Брессоре, — я говорилъ только о женщин: я не говорилъ о парижанк.
— Парижанка! Это женщина изъ боле нжнаго тста, — сказалъ Грансэ, — вотъ и все.
— Да, но что такое женщина?— спросилъ Франшемонъ.
— Это заблужденіе мужчины, — сказалъ Демальи.
— Да, если мужчина заблужденіе женщины, — добавилъ Ламперьеръ.
— Ничего не значитъ, — сказалъ де-Ремонвиль, — это малолтнее дитя, которое эмансипировали современныя общества.
— Да, — сказалъ Ламперьеръ, — гинекей замнили семьей.
— Это утопія! — воскликнулъ Франшемонъ.
— На которой основана семья впродолженіе восемнадцати вковъ, — возразилъ Ламперьеръ.
— Мой милый Ламперьеръ, я очень огорченъ за тебя, — сказалъ Ремонвиль, — одни только турки отдаютъ справедливость…
— Мужчин, — сказалъ Буароже, улыбаясь.
— Нтъ, женщин.
— Это ясно, — сказалъ Демальи, — женщин необходимъ легкій иміамъ рабства… Это сказала женщина.
— Ей подсказали это…— тонко возразилъ Ламперьеръ.
— Существуетъ фактъ, о которомъ ты знаешь также хорошо какъ и я, Ламперьеръ, — сказалъ Франшемонъ, — вс общества начинаютъ полигаміей и кончаютъ на оборотъ… Мужчина опускается, а женщина возвышается, это фатально!
— Теб это кажется фатальнымъ, а мн — ниспосланнымъ отъ Провиднія… Мы не сходимся только въ эпитетахъ.
— Но это совершенно противно иде о Провиднь. Женщина была дана мужчин въ земномъ раю не какъ существо, равное ему, но какъ существо, похожее на него, что составляетъ большую разницу.
— Большую разницу!— подхватилъ Ремонвиль,— во-первыхъ, низшее развитіе женщины видно во всемъ ея тл… Мозгъ женщины относится къ мозгу мужчины какъ 16 къ 17. Видли вы ‘Трехъ Грацій’ Альбрехта Дюрера, красота которыхъ представляетъ земной идеалъ? У нихъ нтъ затылковъ. Вс ихъ красоты, вс формы, которыя у мужчинъ выражаются въ благородныхъ частяхъ, въ развитіи груди, у женщинъ сосредочиваются между боками…
— Геній мужского рода… Геніальная женщина — мужчина, — сказалъ Франшемонъ.
— Хотите, я скажу вамъ, милый Ламперьеръ, что я думаю вопреки поэтамъ?
— Что же вы думаете, Демальи?
— Что душа женщины ближе къ чувствамъ, чмъ душа мужчины, ее поражаетъ наружность, она судитъ о характер по усамъ, о человк по одежд, о книг по имени, объ актер по роли, и о псн по мотиву.
— Вы можете говорить все, что вамъ угодно, — возразилъ Ламперьеръ, — вы Демальи, и ты мой милый, и всь свтъ, вы будете острить надъ моими предразсудками, какъ Вольтеръ надъ своими врагами, я вамъ отвчу однимъ словомъ… Въ жизни бываетъ годъ, въ году — день, въ дн — часъ, когда, мшая уголья, вы… это не весной Демальи, а подъ осень, вамъ минетъ тридцать лтъ, и прекрасныя слезы, о которыхъ вы только что говорили, отойдутъ далеко… и такъ, мшая уголья… вы вдругъ почувствуете себя одинокимъ. Одиночество, которое было свободой вчера, сегодня васъ тяготитъ… О! сердце уже боле не переполнено, грудь не расширяется! Наступаетъ ночь, а вы думаете о томъ, что друзья измняютъ и молодость уходитъ… и тихо передъ вашими глазами, въ вашемъ сердц возстаютъ воспоминанія дтства… Смейный очагъ!.. Вы снова видите вашего отца, который не былъ одинокъ, потому что около него ваша мать убаюкивала васъ… И вотъ, вы начинаете по немногу думать, что семья есть вторая будущность человка, а что женщина — половина семьи.
— Однимъ словомъ, бракъ?— сказалъ Демальи,— къ несчастію, бракъ для насъ запрещенъ.
— Почему?
— Потому что мы не умемъ быть мужьями. Человкь, который проводитъ всю жизнь, строча на бумаг, есть человкъ, находящійся вн соціальнаго закона, вн брачныхъ правилъ… Во-первыхъ, безбрачіе необходимо для мысли… А еще что? Родительскія чувства?.. Колыбель?.. Дти?.. Но что такое дти? Часть васъ самихъ, которая составляетъ вашу гордость, и продолжаетъ вашъ родъ, частичка вашего безсмертія, которое вы ласкаете на вашихъ колняхъ… намъ жениться, милый мой, безплодно! У насъ есть нчто лучше: наши дти, это наши книги!
— Это производитъ мене шума, — сказалъ Буароже съ улыбкой.
— По крайней мр, оставишь ты намъ любовницъ?— спросилъ де-Ремонвиль.
— Я хочу предложить одинъ вопросъ Демальи, — произнесъ одинъ голосъ.— Какая любовница намъ подходитъ?
— Глупая любовница, — сказалъ Франшемонъ.
— О, — сказалъ Демальи, — довольно и того, чтобъ она не была умной женщиной.
— Любовница, которая бы не острила, — сказалъ Буароже, но такихъ нтъ боле.
— Еще бываютъ любовницы въ облакахъ.
— Лаура Петрарки!.. Это неудобно!
— А что вы думаете объ обожающей любовниц?
— А! Какъ законная жена…
— Именно такъ… женщина, которая восхищается вашими книгами, которая занимается вашей репутаціей, ласкаетъ ваше самолюбіе, которая знаетъ васъ наизусть и декламируетъ ваши произведенія на колняхъ… словомъ, нчто врод госпожи Альбани.
— Это должно быть очень скучно, быть божкомъ… подъ конецъ.
— Я думаю! Альфіери умеръ отъ этого,
— Остается жанръ Терезы Лавассеръ…
— И Альбертины Маратъ… фи! Только одна любовница хороша, — сказалъ Ремонвиль, — это женщина первобытная…
— Всего умне, — сказалъ Франшемонъ, — знаете ли вы, что всего умне? Берутъ какую нибудь историческую женщину, какую нибудь симпатичную статую, — я не говорю вамъ о госпож де-Ментенонъ… Ставятъ ее въ нишу, одваютъ какъ мадонну, и привыкая къ ней… начинаютъ ее обожать.
— Вы совершенно правы, Франшемонъ, — сказалъ Демальи, — это было бы всего умне… Разв есть мсто человку въ писател?.. Есть люди, приходящіе на первое представленіе, на балконъ, вы вс знаете ихъ. Женщина, открывающая ложи, кланяется имъ. Зала глядитъ на нихъ. Это вы, Ремонвиль, и другіе вамъ подобные. Васъ тамъ человкъ двнадцать, вы серьезны, безстрастны, глядя на драму или фарсъ, вы не плачете, вы не сметесь. Вы созданы изъ мрамора. Вы только слушаете и смотрите. На завтра въ газет вы разскажете пьесу публик… Литераторъ на меня производить совершенно такое-же впечатлніе, только пьеса, которую онъ смотритъ и слушаетъ — это его жизнь. Онъ анализируетъ себя, когда любитъ, а когда страдаетъ, онъ опять анализируетъ… Онъ анатомируетъ свою душу… Знаете ли, какъ литераторъ привязывается къ женщин? Какъ Верне къ мачт корабля… чтобы изучать бурю… Мы живемъ только нашими книгами… Другіе говорятъ: вотъ женщина! Мы говоримъ: вотъ романъ! Обуреваемые нашими страстями, мы перечисляемъ ихъ!… Мы говоримъ о любви какъ другіе, мы лжемъ, мы не любимъ. Наша голова, наша жизнь слушаетъ біенія нашего сердца. Въ поцлу мы ищемъ новизны, въ скандал — успха, въ слезахъ женщины — слезъ публики, въ любви — удачное произведеніе… Говорю вамъ правду: мы не любимъ.
— Но что же, это очень жаль!— сказала Креси, вставая. Проходя по зал, Демальи продолжалъ:
— Любовь есть поэзія людей, которые не пишутъ стиховъ, мысль человка, который не думаетъ, и романъ человка, который не пишетъ… Это фантазія купца, длового или государственнаго человка. Но для человка мысли, что такое любовь?
— Сонъ!— сказалъ Ламперьеръ.

XXXVII.

Демальи и Ремонвиль сидли вдвоемъ въ лож, облокотившись на перила. Они интересовались пьесой столько же, сколько интересовались ею музыканты въ оркестр.
— Ты очень милъ, что поддержалъ мн компанію, позволивъ себя потащить сюда, потому что…
Ремонвиль прервалъ себя, чтобы подавить звокъ.
— И я также…— и Демальи тоже звнулъ, улыбаясь.— Можетъ быть потому, что я пишу пьесу, театръ мн дйствуетъ на нервы… Что ты скажешь, Ремонвиль, если мы пойдемъ покурить?..
— Да, теперь какъ разъ время… Какая погребальная пьеса… Точно комедія въ стихахъ… Идемъ курить?
— Сію минуту, — сказалъ Демальи, берясь за лорнетку.— Какая хорошенькая вышла на сцену, какъ ее зовутъ?
— А, это маленькая Марта… Ты ее не знаешь?
— Она очаровательна!— сказалъ Демальи.
— Очаровательна, — повторилъ Ремонвиль, — и не безъ таланта.
— Но, она кажется очень молодой?
— Да, она единственная ingnue въ Париж, у которой нтъ сына въ класс декламаціи.
— Какой красивый оттнокъ волосъ.
— Да, пепельнаго цвта… Ты любишь такіе?.. Идемъ мы курить?
— Идемъ, — сказалъ Демальи не подымаясь.— Ты знаешь ее?
— О, очень мало… Впрочемъ, мы раскланиваемся.
— Кто у ней?..
— У ней… мать, мой милый, мать, желающая ее выдать замужъ… Она добродтельна, какъ кажется… Креси каждый вечеръ все хорошетъ… это фактъ… Смотри, она на насъ навела лорнетъ… Гд это она выучилась этимъ медленнымъ, величественнымъ движеніямъ? Ба, она взяла ихъ изъ ‘Альдобрандинской свадьбы’, не правда-ли?
— И это все, что о ней говорятъ?
— Что?.. Ахъ, извини… я теб говорю о брюнетк, а ты мн о блондинк… Блестящая мысль! Если мы окончимъ вечеръ въ лож Креси? Мы будемъ слышать еще мене, чмъ здсь…
— Что касается меня, — сказалъ Демальи, — я остаюсь. Иди одинъ, мой милый.

XXXVIII.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .и передъ нимъ скользнула тнь, неясный образъ, напоминающій лицо молодой двушки ingnue. Онъ боле не слушалъ мыслей въ своихъ фразахъ, но голосъ, который онъ слышалъ наканун.
По мр того, какъ онъ описывалъ сцену, пьеса его становилась музыкой и онъ видлъ своихъ дйствующихъ лицъ, выходящихъ изъ своихъ ролей, чтобы ухаживать за Мартой.
Черезъ два часа этой заколдованной работы, онъ ударилъ кулакомъ по рукописи, бросилъ перо и отправился въ мастерскую одного изъ своихъ пріятелей, — единственное мсто, которое имло привилегію разглаживать его печаль и разсивать его заботы. Шарль встртилъ тамъ то, что всегда встрчалъ: атмосферу бездлья, величественнаго бездлья, имвшаго спокойствіе и ясность труда, полнйшее ‘far niente’, безъ угрызеній совсти, лнь, сидящую въ дыму трубокъ или убаюкиваемую номеромъ ‘Tintamarre’, грубый смхъ и утонченную распущенность остротъ, настоящее похмлье, посл воскресенья, опьяненіе остротами, проказами, подражаніе актерамъ и животнымъ, акробатическія упражненія, всевозможныя парижскія шалости и шутки вокругъ заколдованныхъ красокъ и пузырьковъ, содержащихъ въ себ солнце и тло, часы, быстро бгущіе, легкіе, какъ часы въ комедіи, время, убиваемое въ продолженіе цлаго дня тремя веселыми художниками, наполнявшими мастерскую своимъ смхомъ и беззаботностью, первый изъ нихъ имлъ умъ старой обезьяны, другой — умъ шалуна, а третій обладалъ умомъ пройдохи. Шарля встртили восемнадцатью каламбурами и знаменитымъ подражаніемъ похоронъ пэра Франціи, съ такими почестями принимали только людей, увнчанныхъ славой, или свтскихъ дамъ, пришедшихъ заказать свой портретъ. Шарль нашелъ шутки глупыми и четверть часа спустя у него сдлался видъ человка, который думаетъ о чемъ-то другомъ, такъ что одинъ изъ художниковъ воскликнулъ:
— Господа, Шарля что-то ужалило!.. Да ты влюбленъ, мой милйшій?
Шарль почувствовалъ, что краснетъ, взялся за шляпу и бжалъ… къ своей любовниц.
Любовница Шарля была женщина очень хорошо воспитанная, которой Шарль запретилъ, подъ самымъ страшнымъ наказаніемъ, посщать его сюрпризомъ и безпокоить его въ его работ и отдых. Шарль отлично ее выдрессировалъ опредленными, неизмняемыми свиданіями, назначенными днями, часами, посвященными пунктуальности. Тмъ боле велико было удивленіе любовницы Шарля, которая увидла его вдругъ входящимъ не въ назначенный день. Но удивленіе ея возросло еще боле, когда она нашла его очаровательнымъ, ласковымъ и… влюбленнымъ! Шарль повезъ ее обдать, а вечеромъ отправился съ ней въ одинъ изъ театровъ на бульварахъ. Но, провожая ее домой, когда они прозжали мимо еще освщенной ‘Gymnase’, онъ извинился, покинулъ ее и отправился смотрть послдній актъ пьесы, виднной имъ съ Ремонвилемъ.
Въ продолженіе нсколькихъ дней онъ принялся длать визиты друзьямъ, которые видали его не боле двухъ разъ въ годъ, родственникамъ въ двадцатомъ колн, которые, забывъ, видли-ли они его когда нибудь, находили, что онъ очень выросъ.
Но Шарль напрасно старался двигаться, ходить туда и сюда, его постоянно преслдовала одна и та же мысль, такъ что иногда съ его губъ срывались фразы и заставляли оборачиваться прохожихъ, которымъ любопытно было посмотрть на господина, воображающаго себя однимъ на улиц.
— Предразсудки!.. Предразсудки! Все же, — говорилъ Шарль, — у меня нтъ матери… у меня нтъ семьи. Любовь всегда останется любовью, но она у каждаго иметъ свои различныя особенности, свои странности и свои безумія.
Если нкоторыми сторонами, своей внезапностью и быстротой, этимъ началомъ истинной любви, страсть Шарля и походила на страсть всхъ, она также имла лично принадлежащій ему рдкій характеръ: любовь Шарля, начавшаяся и опредлившаяся благодаря нкоторымъ чертамъ красоты, была скоре любовью головы. Онъ любилъ боле какъ авторъ, чмъ какъ любовникъ. Въ этой двушк женщина говорила мене чмъ актриса. Марта была для него живая форма, олицетвореніе его идеи, она была именно той ролью, которую онъ лелялъ въ пьес и искалъ con amore, она была его олицетворенная фантазія, его созданіе возвеличенное и обращенное въ живое существо, тло и душа его произведенія. Она не была боле Мартой, она была Розальтой, она была его героиней, молодой двушкой въ его пьес, возлюбленной его ума… Такъ, когда Шарль былъ доведенъ до крайности возраженіями своего разума и правилами убжденій, въ которыхъ онъ былъ воспитанъ, онъ обольщался послдними доводами: ‘мы литераторы, жертвующіе своимъ удовольствіемъ, своей лнью, здоровьемъ, жизнью для нашего произведенія, разв мы не можемъ ему въ случа надобности пожертвовать и нашимъ счастьемъ!..’. А въ другіе дни, когда онъ хотлъ повторить себ этотъ софизмъ, языкъ ему не повиновался, онъ произносилъ слова ‘честь’ вмсто ‘счастья’ и крикъ ‘невозможно!’ вырывался у него изъ груди… И, несмотря ни на что, онъ ходилъ каждый вечеръ въ ‘Gymnase’, какъ вдругъ получилъ приглашеніе на костюмированный балъ, который давалъ одинъ милліонеръ людямъ своей газеты и женщинамъ своего театра.

XXXIX.

Это была прекрасная мысль, внушенная, быть можетъ, великолпнымъ сборомъ винограда въ Ферьер, окружить всю танцовальную залу золотымъ трельяжемъ, обшитымъ виноградными листьями и гроздьями, между которыми мстами висли на лентахъ золотыя ножницы, приглашавшія обрзать кисть винограда. Эта натуральная бесдка изъ лозъ въ конц танцовальной залы образовывала дикіе гроты, въ которыхъ помщались столики съ двумя приборами. Оркестръ былъ скрытъ за виноградникомъ, такъ что его не было видно, и онъ плъ точно хоръ во время сбора винограда.
Балъ былъ великолпенъ. Тутъ были всевозможные костюмы, красивые, кокетливые, остроумные, шикарные, странные… Можно было подумать, что танцуетъ народъ, исторія и міръ фантазіи.
Шарль стоялъ у двери и разсматривалъ входящихъ, когда чей-то голосъ произнесъ:— это была Марта подъ руку съ Ремонвилемъ, котораго она узнала еще въ передней подъ его костюмомъ колдуна.
— Ахъ, какая чудная блая сирень!
Шарль, одтый весною, снялъ съ головы букетъ блой сирени и подалъ его Март, которая поблагодарила его съ граціозной гримаской.
Часъ спустя:
— Господинъ Демальи!
Это проходила Марта.
— Мадемуазель!
— Не видали вы моего кавалера?.. Если онъ пройдетъ, пришлите его ко мн…— проговорила Марта скрываясь.
Шарль слъ на диванъ. Черезъ пять минутъ Марта появилась снова:
— Вы разв не танцуете, господинъ Демальи?
— А вашъ кавалеръ?
— Я все ищу его, — проговорила Марта свъ.
— Вамъ очень хочется его найти?
— Мн хочется танцовать…
— Позвольте васъ просить, — сказалъ Шарль, предлагая ей руку.
— Правда! Какъ мы глупы! Значитъ, вы танцуете?
— Никогда, — сказалъ Шарль.
— Но тогда… Ахъ, Боже мой, благодарю васъ за любезность, — проговорила Марта съ улыбкой.— Я сегодня всхъ теряю… Гд же моя мать? Ахъ, вонъ она… Я возвращаю вамъ свободу… Который теперь часъ?
— Часъ, когда разумные люди кушаютъ бульонъ и галантинъ изъ фазановъ.
— Вы думаете?
— Держу пари, мадемуазель. Хотите пойти посмотрть?
— О, я злоупотребляю…
Шарль подалъ руку Март и повелъ ее въ залу, гд ужинали.
Марта была охвачена тмъ оживленіемъ, тмъ восхитительнымъ огнемъ, лихорадкой движеній и взглядовъ, которыя придаютъ женщин въ послдніе часы бала, опьяненнаго музыкой, столько прелести, жара и свта. Они выбрали столикъ, но прежде чмъ ссть, Марта встала на ципочки и, поднявъ об руки къ верху, обрзала золотыми ножницами кисть винограда. Она начала обкусывать вточку и виноградины хрустли у ней на зубахъ.
— Ахъ, какъ это мило!.. Представьте… мн это напоминаетъ… я была еще совсмъ маленькая… въ пансіон. Тамъ была такая же бесдка, только еще боле высокая… высокая… однимъ словомъ, такая же высокая какъ наша стна… въ конц нашего сада… а въ другомъ саду, не нашемъ, была бесдка… Къ счастью, у насъ была скамейка въ саду, большая, ужасно тяжелая скамейка! Мы должны были тащить ее въ четверомъ или въ пятеромъ… но это ничего, мы ее тащили. Разъ скамейка у стны, обыкновенно я, какъ самая высокая, взлзала на ея спинку, и обрывала виноградъ съ другой стороны… Кончилось тмъ, что мы сломали скамейку…
— Кончаютъ всегда тмъ, что ломаютъ скамейку, — сказалъ Шарль.— Этого жизнь требуетъ!
— Все-жь таки я тамъ очень веселилась… А раздача наградъ!.. Сначала играли комедію… Мн очень нравилось играть комедіи въ то время… А какъ мн апплодировали… Не было этихъ дрянныхъ фельетоновъ, которые говорятъ вамъ непріятныя вещи… Какъ подумаешь объ этомъ времени, и пожалешь его, хорошо, что я не думаю… А вы, какъ и я…
— Я, мадемуазель, это большая разница, я воровалъ только яблоки… и къ тому же всегда ихъ не терплъ… Греческій языкъ, латынь, профессора, наказанія… нтъ я ни о чемъ не жалю. Впрочемъ, нтъ, я жалю одного англичанина.
— Англичанина?
— Я былъ также совсмъ маленькій. Англичанинъ былъ мой сосдъ по скамейк, большой, сильный, выше меня на цлую голову… съ огромными кулаками и ногами… Теперь я немного забылъ, но кажется это бывало по понедльникамъ утромъ, да, во время класса географіи, мы исчезали совершенно за огромнымъ атласомъ. Чего я только ни вытерплъ за этимъ атласомъ… Не знаю, откуда онъ узналъ, что я сынъ стараго военнаго… Если-бы онъ меня только билъ! Но онъ, толкая меня подъ столомъ ногою, постоянно твердилъ: ‘Французовъ поколотили при Ватерлоо!.. поколотили!.. поколотили’!.. И голосъ его рзалъ меня по уху въ то время, какъ его ножищи давили мой маленькія ноги… Глаза у меня наполнялись слезами, не отъ боли, но отъ національнаго униженія…
— Я не понимаю…
— Ахъ, мадемуазель, тутъ было только различіе мнній относительно Веллингтона, національное самолюбіе… и я видлъ, что это былъ очень добрый англичанинъ, когда онъ вытаскивалъ изъ прекрасной кожанной сумки копченую селедку, положенную между двумя хлбцами, и предлагалъ мн половину… Съ тхъ поръ никогда мн не доставляло столько удовольствія длить что нибудь, — даже горе друга.
И Шарль налилъ шампанскаго Март.
— Что-же, тмъ хуже, это очень грустно, — произнесла Марта подставляя бовалъ…
— Какой прекрасный балъ!… Какъ я веселилась, танцовала!.. И потомъ, я обожаю костюмированные балы. Мн кажется это мене глупо, чмъ современные костюмы… Это убійственно, говорить съ фраками!
— А носить ихъ, еслибъ вы знали!.. У васъ прелестный костюмъ… съ какимъ вкусомъ…
— О, это все сама я придумала… А какъ вамъ нравятся эти большіе банты?
— Восхитительные!.. Они идутъ вамъ, какъ ваши глаза.
— Если вы мн скажете еще хоть одинъ комплиментъ, я кладу свои перчатки въ шампанское.
— Мадемуазель, — сказалъ Шарль, разрзая ананасъ, — я долго не врилъ, что есть ананасы: думалъ, это голландскій сыръ въ листьяхъ.
— Вс иллюзіи разлетаются, — сказала Марта, улыбаясь. — Скажите мн пожалуйста, вы нигд не бываете? Кажется, я васъ никогда не видала…
— Это подобаетъ моему полу, мадемуазель.
— Какъ — вашему полу?
— Да, мадемуазель, моему полу… Вы согласитесь, что есть пытка и пытка… Положимъ, мн рубятъ голову, это ужасно…
— Какая мысль!
— Но предположимъ, что мн щекотятъ пятки, пока не наступитъ смерть, это еще хуже. Ну а что вы скажете, мадемуазель, о пытк между щекотаньемъ пятокъ и отсканьемъ головы? Дружелюбное сдираніе кожи?
— Но o чемъ вы говорите?
— Я! Я говорю о томъ, что хочу сбрить себ бороду.
— Ха, ха!
— Берегитесь! Ваша прическа сейчасъ упадетъ… Вотъ съ этой стороны.
— Видли вы прическу мадемуазель Дюверъ!
— Нтъ!
— Не нравится мн эта прическа.
— Мн также… Вы любите музыку, мадемуазель?
— Очень.
— Вы правы: женщина, которая не любитъ музыку, и мужчина, который любитъ ее — два неполныхъ существа.
— А вы насмшникъ!
— Нтъ, увряю васъ. Я только очень робокъ, отчего я во всю мою жизнь никогда не смлъ говорить съ женщиной, не длая вида, что я смюсь… Хотите знать правду? Я насмшливъ, какъ нотаріусъ почтененъ: по наружности… Но не говорите этого!
— По крайней мр вы искренны, — сказала Марта, смясь.
— Не хотите-ли еще шампанскаго?
— Мерси.
— Чтобы чокнуться?
— За что?
— За наши мысли!
— Нельзя чокаться за такія вещи… не зная о чемъ.
— Но пьютъ-же за будущее… а кто его знаетъ?
— Я!— сказалъ Ремонвиль, проходя мимо, — я угадываю прошедшее.
— Господинъ де-Ремонвиль, — сказала Марта, — погадайте мн.
— Вашу руку, прекрасное дитя… Нтъ, другую, лвую… Какой цвтъ любите вы.
— Розовый.
— Что вы читаете ‘La Patrie’ или ‘Le Constitutionnel’?
— ‘La Patrie’… вечерній номеръ.
— Надежда!— сказалъ Ремонвиль.— Вы любимы!… Молодымъ человкомъ!.. брюнетомъ… рожденнымъ въ март мсяц, въ третьемъ округ, съ достаткомъ!.. Его имя не Линдоръ… Чувства его чисты!… Но минутку, молодость! Не надо длать глупостей!.. Мэръ изъ Нантеръ глядитъ на васъ сквозь золотые очки…
— Ремонвиль!— закричалъ чей-то голосъ въ зал.
— Я здсь… За ваше здоровье дти мои!
Когда Ремонвиль ушелъ, между Шарлемъ и Мартой воцарилось молчаніе.
— Были вы на первомъ представленіи въ Портъ-Сенъ-Мартенъ?— спросила Марта.
— Нтъ.
— О! правда, вы живете точно въ баши?
— Почти такъ… И потомъ, скажу вамъ… между нами… театръ — одно изъ тхъ удовольствій, которыя мн всего боле надоли. Я пересталъ ходить туда.
— Держу пари, вы никогда не видли, какъ я играю.
— Давайте держать пари!
— Только безъ любезностей. Говорите правду… я уврена въ этомъ!
— Поврите вы моему честному слову, если я вамъ его дамъ?
— Да, дайте честное слово.
— Хорошо, мадемуазель, и такъ, клянусь вамъ, что видлъ васъ вчера въ вашей роли…
— А!
— …. Въ двадцать первый разъ.
— Ахъ, Боже мой, въ двадцать…
— Первый разъ… Когда васъ не было на сцен, я читалъ.
— Моя мать, вроятно, безпокоится… Позвольте вашу руку, господинъ Демальи!

XL.

Три мсяца спустя посл этого бала, ‘Скандалъ’ публиковалъ безъ комментарій объявленіе о свадьб господина Шарля Демальи съ мадемуазель Мартой Мансъ.

XLI.

Когда Марта проснулась у своего мужа, когда ея еще блуждающіе и сонные глаза раскрылись, она протерла ихъ и, смутно вспоминая и разглядывая окружающее, подумала, что еще спитъ. Она посмотрла снова, она находилась въ кокетливой обстановк, которой до сихъ поръ никогда не видала… Вся ея комната, блещущая шелками, свжая, веселая, была въ стил Буше, одинъ изъ тхъ весеннихъ стилей, гд все — заря, и гд стны походятъ на страну розъ. Вс цвта были нжные и веселые, отъ голубаго цвта, который можно только увидть на старыхъ китайскихъ эмаляхъ, взглядъ переходилъ въ свтло-желтому съ оттнкомъ жженаго топаза, дале, онъ останавливался, ласкаемый лиловатыми переливами куртокъ пастуховъ, на сочетаніи цвта ихъ тла и щекъ, похожихъ на персики. Во всей этой природ была красивая фальшь, съ далями, погруженными въ голубоватые переливы утра, съ барашеами освщенными блоснжнымъ цвтомъ, съ этими пурпуровыми юбками съ шелковыми отливами, съ однотонными руинами нжно-сраго и желтаго цвта увядшаго моха, съ равнинами, гд на блдной зелени виднлись полосатые тюльпаны и густолиственныя штокрозы. И вся эта картина выдлялась на бломъ фон, поблднвшемъ и пожелтвшемъ отъ времени, заключающемъ въ золотистомъ свт цлую гамму разбросанныхъ тоновъ. На потолк сіяло подернутое туманомъ постели и лаковыхъ полутоновъ тло блокурой, воздушной Венеры, обучающей розоваго амура. Картина деревенскаго праздника, подписанная на пьедестал одной изъ развалинъ ‘Буше 1737’, шла вокругъ всей комнаты, оставляя только мсто для окна. Она изображала ярмарку идеальной богемы, красивую волшебницу, возсдающую на колесниц, дтей, поднятыхъ на руки, любопытныхъ маленькихъ двочекъ, склонившихся надъ панорамой, муловъ съ красными кисточками, повторяющихъ свою роль ученыхъ ословъ и пощипывающихъ розы, толпы пастушекъ съ большими корзинами и пастуховъ съ посохами, украшенными лентами Болара, вся эта композиція была залита свтомъ, говорящимъ взгляду о любви.
Въ этотъ день шелъ сильный ливень. Каждую минуту темныя тучи заслоняли солнце, затмъ проходили оставляя проблески свта, отъ этой быстрой смны темноты и свта Март казалось, будто картина то исчезала и сливалась съ тнью, то вдругъ, какъ бы оживленная росой, блестла и воскресала. Затмъ глаза Марты остановились на разукрашенномъ кружевами туалет, на которомъ лежали тысяча серебряныхъ бездлушекъ.
— Теб нравится эта вещица?— спросилъ Шарль, который за занавсью ждалъ, когда она проснется и наслаждался ея удивленіемъ.
— О! это прелестно!.. Дай мн посмотрть… Ты купилъ это у Тагана?
— Нтъ, — сказалъ Шарль, — не совсмъ… Это нкій Жерменъ, работавшій прежде почти также хорошо… Это случай или скоре безуміе, какъ все, купленное теперь по случаю.

XLII.

Ничто боле любви не походитъ на счастье. И что говорить? Какъ разсказать объ этихъ чудныхъ мсяцахъ, промчавшихся какъ одинъ часъ? Взгляды, псни, восторги, такое прошлое надо усыпать цвтами. Безумныя рчи, безумныя ласки, восторги опьяненія охватывали ихъ, несбыточныя мечты, которыя они забывали исполнить, долгая нга, въ которую они погружались, какъ въ вчность настоящаго, надежды и капризы, игравшіе около нихъ какъ дти, желанія, улыбавшіяся одно другому, долгое молчаніе, въ которомъ они разговаривали другъ съ другомъ безъ словъ, тысяча ребячествъ, которыхъ создаетъ страсть, полное довольство, слдующее за удовлетвореніемъ нашихъ инстинктовъ, эта радость вчно молодая и постоянно возобновляющаяся, которая даетъ обладаніе идеаломъ, однимъ словомъ, — любовь.
Веселое пробужденіе! Такъ встаетъ дитя, такъ встаетъ птичка съ пснями и улыбкой. Дорогія мгновенія, счастливыя минуты, когда ихъ смутныя мысли, ихъ сонные глаза, раскрывающіеся, чтобы прогнать ночныя грезы, понемногу возвращались къ сознанію ихъ жизни, ихъ прошедшаго, которое было вчера, ихъ будущаго, которое было сегодня, каждое утро, все ихъ блаженство вспоминалось имъ въ одну минуту и цловало ихъ въ лобъ, тогда какъ они, лежа рядомъ, улыбались не глядя другъ на друга, приходя понемногу въ себя и боясь пропустить послднюю колыбельную псню улетающаго сна.
Это было веселое, шаловливое пробужденіе, полное очарованія, шалостей и ласкъ. Полуодтая, еще съ влажнымъ лицомъ, вся благоухающая свжестью и молодостью, Марта проскакивала въ кабинетъ Шарля и появлялась въ немъ какъ видніе. Она закрывала ему обими руками глаза. Она обвивалась вкругъ него, она тормошила его, била, щекотала, упавъ на диванъ, который шелъ вокругъ всего его кабинета. Оба садились за столъ и тотчасъ же стулья начинали придвигаться одинъ въ другому: наконецъ они сталкивались во время дессерта. Тогда она, взявъ въ зубы ягоду земляники, давала ее Шарлю, закинувъ голову…
— Я достану ее.
— Нтъ…
— Постой-же…
— Руки внизъ!— И земляника то показывалась въ ея рту, то скрывалась. Ея влажныя губы, голубые глаза, полузакрытые отъ смха, то избгали Шарля, то преслдовали его. Почти побжденная, она поворачивала шею, прижималась къ нему, прикасалась щекой къ его щек, пока, наконецъ, уставъ избгать его поцлуевъ, приближая головку, покачиваясь, заложивъ руки за спину, она протягивала ему ротикъ и отдавала съ земляникой свои губки для поцлуя…
— Твой вальсъ, скорй, твой вальсъ!..
И вотъ онъ за роялемъ, а она вальсируетъ… И вдругъ, замедливъ тактъ, положивъ локти на плеча Шарля, и склонившись къ нему какъ Муза, она прикусывала ему ухо.
Онъ говорилъ:— ‘Перестань же!.. глупая… мн больно!’ и поворачивался, чтобы отмстить, но уже не находилъ ее: она раскинулась на диван, и лежала тамъ, какъ кошечка, которая спитъ съ открытыми глазами. Закинувъ одну руку за голову, другой она ласкала волосы Шарля, который глядлъ въ ея глаза, одна изъ ея маленькихъ ножекъ, безъ туфли, била по дивану въ тактъ колыбельную псенку, и ничто бы не потревожило эту чудную нгу, если бы ему не приходилось ладонью отгонять голубой дымъ сигары, который подымался ему въ глаза.
Въ продолженіе долгихъ часовъ, почти цлыхъ дней, съ распустившимися волосами, положивъ одну ногу на другую, не переставая играть красной туфелькой, прислонившись всмъ тломъ къ Шарлю, она перелистывала альбомы, наброски, воспоминанія его путешествій. Сколько вопросовъ задавала она! Сколько объясненій требовалось! И зачмъ и почему?
— Пшкомъ? Неужели правда, мой милый, ты путешествовалъ пшкомъ?.. И съ сумкой?
— Съ сумкой.
— И въ блуз?
— Въ блуз.
— Ты, вроятно, лъ яичницу?
— Случалось!
— И на тебя никто не нападалъ?
— Нтъ. Я не бралъ экипажа.
— Ахъ, это мило… что это такое?.. Скажи пожалуйста, съ тобой должны были случаться приключенія… Приключенія съ женщинами, а?
— Я же теб говорю, я не бралъ экипажа…
И они смялись.
— О! какой турка!.. Ты значитъ везд былъ?.. Стой! Вся гондола черная!.. Почему это?
— Потому что маски тоже черныя.
— Тогда… а это что?.. Ахъ, какой красивый костюмъ. Это швейцарскій, да? Мы подемъ въ Швейцарію, неправда ли?.. жить въ тихомъ шале… О! кукла, кукла!
— Я нарисовалъ ее въ Ватикан: это римская кукла, моя милая.
— Но смотри, она совсмъ какъ наши!
— Конечно.
— Какъ смшно!
— Совсмъ нтъ, есть много вещей въ этомъ мір, которыя не мняются: игрушки, дти…
— А мужчины?— прибавляла Марта, смясь.
— А работать? Надо, чтобы ты работалъ!.. Пожалуйте, милостивый государь!— говорила иногда Марта. И оба, какъ можно дальше одинъ отъ другого садились за работу, стараясь думать о чемъ нибудь другомъ, кром себя самихъ. Но при первомъ взгляд, который одинъ бросалъ на другого, глаза ихъ встрчались, а затмъ и уста… И начатый романъ, и просматриваемая роль откладывались для поцлуевъ.
Эти безконечныя наслажденія наполняли всю ихъ маленькую квартирку. Едва ли ихъ рай былъ достаточно великъ для ихъ любви и міръ достаточно далекъ для ихъ счастья. Все вокругъ нихъ было ими самими… Не было ни одного свидтеля ихъ счастья, кром большого букета пармскихъ фіалокъ, благоуханіе котораго пробуждалось вмст съ ними и ночью принимало запахъ умирающихъ цвтовъ.
Ни одного голоса, между ихъ голосами, ни одного докучливаго друга кром собаки съ острова Скаиля, ревнивой и веселой, съ однимъ ухомъ кверху, другимъ внизъ, которая втиралась въ ихъ игры, визжала на ихъ поцлуи.

XLIII.

На улиц была скверная погода, дни темные, солнце не свтило, шелъ постоянно дождь и втеръ ударялъ въ стекла… Они почти не выходили. Только иногда, соблазнившись хорошимъ сухимъ днемъ, лучемъ солнца и кусочкомъ голубого неба между тучами, они шли гулять.
Тогда они прогуливались потихоньку, облокотившись другъ на друга, Марта положивъ голову на плечо Шарля, они тихо шли, какъ выздоравливающіе больные, не видя куда идутъ, не видя кто на нихъ глядитъ, оставляя за собой какъ бы завистливый шепотъ встрчныхъ взоровъ: они любятъ другъ друга!..
Шарль останавливалъ Марту передъ витринами магазиновъ и спрашивалъ, чего ей хочется, но древо моды такъ мало соблазняло ее, что она была почти благоразумна.
Иногда они отправлялись пообдать въ маленькій ресторанъ и спрашивали несуществующія блюда.
Иногда за обдомъ слдовалъ спектакль, они ли апельсины въ бенуар драматическаго театра и смялись, когда вс плакали. Марта и Шарль были счастливы, находя дома уединеніе и покой. Дахе окружающія вещи казались имъ близкими: каждая говорила только о нихъ, была воспоминаніемъ или повреннымъ какой нибудь минуты ихъ счастья. Особенно вечеромъ, очагъ говорилъ имъ и убаюкивалъ ихъ, какъ сладкій голосъ, въ которомъ мшалась пснь Трильбы съ пніемъ боговъ Ларовъ. Огонь въ камин нагрвалъ комнату, лампа лила блый свтъ на столъ, на коверъ, на кресла, остальное находилось въ тни, оживляемое иногда отблескомъ на кончик какой нибудь бронзовой бездлушки, отливомъ шелка, золотой блесткой. Они, въ полутьм, спиною къ ламп, протянувъ ноги на каминную ршетку, говорили или не говорили между собою и кончали всегда молчаніемъ.
Они долго смотрли въ огонь оба, глядя на одну и ту же головешку, и даже не цлуясь, до того этотъ часъ и пламя погружали ихъ въ таинственное общеніе и сосредоточенную интимность. Ударомъ туфли Марта внезапно прерывала этотъ сонъ ихъ счастья, искры, вылетвшія изъ головешки, бросали на нихъ мгновенный свтъ, потомъ тьма и молчаніе снова возвращались къ нимъ…

XLIV.

У Марты были маленькія ножки, ножки истой парижанки, быстрыя, кокетливыя, почти разумныя, руки у ней были также маленькія, съ ямочками и розовыми ногтями. Талія ея была свободная и круглая. Марта была блокура, нжные ея волосы имли пепельный оттнокъ, который при свт длаетъ впечатлніе пыли, освщенной луной. Лицо ея было дтское, съ мелкими чертами и большими голубыми глазами, открытыми и сіяющими, которые освщали своимъ блескомъ и лаской все маленькое личико Марты. Одинъ Вато, да Лорансъ могли бы изобразить этотъ свтлый, быстрый взглядъ дтства. Круглое личико Марты, ея молочный цвтъ лица, розовыя щеки, небольшой, прямой и выпуклый лобъ, капризный и задорный носикъ — довершали ея сходство съ ребенкомъ. Голубыя жилки проходили по вискамъ, зубы ея конечно были блые и маленькій ротъ походилъ на ротикъ тхъ прелестныхъ дтей, которому нтъ мста между ихъ полными щечками. Нжный и слабый голосокъ Марты казался музыкой и шепотомъ. Чтобы шепнуть что-нибудь Шарлю, она восхитительно поворачивала шеей и головкой. Въ разговор она волновалась и часто глаза оканчивали фразу, передавая ея мысль. Таково было это очаровательное созданіе, эта женщина, которая была типомъ, воплощеніемъ своего пола и своего времени, эта артистка, соединявшая и осуществлявшая въ себ вс дары, вс очарованія, весь характеръ и капризы двушки-невсты нашей современной комедіи, однимъ словомъ — ‘ingnue’.

XLV.

Въ этихъ ласкахъ, въ этомъ спокойствіи, въ этомъ отдых жизни любовь ихъ неслась волной, жизнь ихъ стремилась какъ свтлый, журчащій ручеекъ, который бжитъ между кустарникомъ, полнымъ птицъ, отражая солнце и розы, ростущій на берегу. Часы проходили за часами, постоянно счастливые и улыбающіеся, ни горечи, ни страха, ни заботы, ни сомнній, чело ихъ не покрывалось морщинами, небо было ясно, они не знали, что такое облако, а что такое желанье, они забыли. Одна маленькая песчинка попала въ это счастіе… Это былъ незначительный уколъ, и даже не сердцу мужа, но сердцу автора, его гордости, тщеславію его произведеній. Марта не знала, что, можетъ быть, по странному ходу вещей, писатель не умираетъ во влюбленномъ писател: она никогда не говорила Шарлю о его книгахъ. Это молчаніе задвало Шарля, который не говорилъ Март о своей пьес и о роли, которую онъ ей предназначалъ. Онъ ршилъ молчать, работая тайкомъ, по ночамъ, надъ этимъ любимымъ произведеніемъ, въ которое онъ вкладывалъ весь свой трудъ, всю свою душу, исправляя его, отдлывая, смягчая и переиначиная, привязавшись преимущественно къ этой женской роли, которую онъ наблюдалъ и переработывалъ съ натуры, — онъ хотлъ изобразить въ ней Марту цликомъ, ея годы, ея грацію, ея улыбку, сердце, это будетъ первая ingnue, говорилъ онъ самъ себ, которая не будетъ куклой. Когда онъ окончитъ пьесу, онъ прочтетъ ее Март: это будетъ его первая публика — его первое торжество, и тогда она узнаетъ его! Однажды она вошла къ нему:
— Я въ бшенств, милостивый государь!— говорила она ему, обвивая его шею руками и бросая на кресло кружевную шляпу.— Я въ бшенств! Но, постой… я тебя не поцловала, кажется? Да!… Онъ говоритъ: да!… Мн, цловать этого негоднаго человка, который!… Признавайся!… Признавайся сейчасъ же!
— Въ чемъ?
— Въ чемъ!… Хитрецъ! Но вдь и все знаю… все!.. А, ты скрываешь отъ меня!
— Я!
— А, попались, сударь!.. У васъ секреты!.. Хорошо, у меня тоже будутъ секреты, и большіе… Можете смотрть мн въ глаза… Я имъ не велю ничего говорить вамъ!.. Вы не узнаете боле о чемъ я думаю, да!.. Спросите-на меня, люблю-ли я васъ, вы увидите!— И Марта сопровождала свои слова красивыми угрожающими жестами.
— Что такое, маленькая Марта?— спросилъ Шарлъ, не понимая, за что его бранятъ.
— Какъ, ты не угадываешь?.. Ну, что же, подумай!— И бунтовщица провела ногтями по его лицу, какъ ребенокъ.— Я скажу теб, когда ты сгоришь… Поройся лучше въ своей совсти, вмсто того, чтобы цловать мн кончики пальцевъ!
— Мн очень этого хочется, но пороемся вмст… Я скрылъ отъ тебя, что у меня есть сдые волосы — два на правомъ виск, три на лвомъ.
— Ихъ боле нтъ, — произнесла Марта, беря его голову въ руки и цлуя съ обихъ сторонъ.— Потомъ?
— Я скрылъ отъ тебя, что у меня есть друзья?… Это?
— Нтъ.
— Я скрылъ отъ тебя… я скрылъ… Чортъ возьми, если я знаю, что я скрылъ еще.
— Разъ, два, три, признаетесь вы?
— Постой!
Онъ длаетъ видъ, что ищетъ!..
— О! Мужчины!.. Признаетесь вы или нтъ?
— Хорошо!…
— Хорошо, признаетесь?
— Ахъ!
— Ахъ! Что!
— Ничего, — сказалъ Шарль оправляясь.
— Это не то, — сказала Марта, она подождала немного.
— Маленькая Марта!
— Вы обманываете меня, сударь, — сказала Марта вставая. Голосъ ея былъ почти строгъ. Шарль подбжалъ къ ней взволнованный. Но она, положивъ подбородокъ на его плечо, весело улыбнулась ему.
— Ты пишешь пьесу! Ты мн дашь роль!.. Попробуй сказать нтъ, лгунъ!
— Я?.. Я?.. Кто теб сказалъ?.. Пьесу! Во первыхъ, я никогда ихъ не писалъ… и потомъ заставить тебя играть въ моей пьес… я бы слишкомъ боялся, чтобъ ты не провалилась… Пьесу? Зачмъ? Нтъ…
— Да! Она для меня эта роль, а если не для меня, тмъ хуже, я ее беру! Да! Но она для меня… для меня… Нтъ? Ахъ, ты еще говоришь нтъ!.. Ну хорошо, тогда объясни мн пожалуйста: зачмъ ты въ пьес повсюду пишешь имя Марты вмсто Розальбы?.. Розальба, не имя твоей ingnue, отвчай!
Признаніемъ Шарля былъ поцлуй, въ которомъ вылилось все его сердце поэта.
Обдъ былъ поданъ, онъ перестоялся и простылъ. Надо было, чтобы Шарль сейчасъ же принесъ свою рукопись и прочелъ ее. Марта только пробжала ее тайкомъ, боясь, и прислушиваясь, положивъ руку на ключъ отъ конторки Шарля. Шарль читалъ выразительно, вкладывая въ свой голосъ все волненіе, всю свою душу и сердце, и по мр того, какъ развертывалась интрига и передъ Мартой проходили дйствующія лица пьесы, любовь, умъ и молодость, Марта смялась, била въ ладоши, прыгала съ одного кресла на другое, вертлась на одной ножк, цловала сзади Шарля, танцовала галопомъ… За обдомъ никто ничего не лъ, но за то апплодисменты, счастливые разговоры, поздравленія, полныя надеждъ, вознаградили автора заране первымъ шумомъ его успха и очаровательнымъ признаніемъ его славы! Слова, восклицанія, увренія, проекты, мечты тснились въ устахъ Марты и, казалось, не имли конца.
— Ахъ, какъ это мило!.. мило… мило!..— говорила она, напвая конецъ фразы.— А мой выходъ въ первомъ акт… знаешь… тутъ маркизъ… тамъ окно… я вижу себя входящей. А мой монологъ второго акта!.. и фраза въ конц сцены: ‘Клянусь честью, сударь, мн кажется, что я люблю васъ’. Нтъ, я скажу это такъ: ‘Клянусь честью, сударь’… А?.. Да: ‘Клянусь честью’… И потомъ ты увидишь, когда мы разстаемся… Потому что я также и плакать умю, что бы тамъ ни говорили… А какой смшной твой лакей! Надо, чтобы это вышло, знаешь… А моя большая сцена на балкон?.. Тра-де-ри-ра! Мы увидимъ!.. Я отлично знаю, какъ я скажу: ‘Мое сердце — птичка’… Но я скажу это такъ, какъ хочу, на первомъ представленіи… теб говорю, ты увидишь!..
И при этомъ постоянные поцлуи, салфетки на полу, рукопись на стол, исканье пальцемъ эффектныхъ сценъ и разговоровъ, проба интонацій и повтореніе жестовъ. При каждомъ движеніи Марта спрашивала глазами одобренія Шарля, тогда какъ онъ, ослпленный и счастливый воплощеніемъ своихъ грезъ, и слыша себя въ обожаемыхъ устахъ Марты, говорилъ только кивая головой:— да! да!..
— Да! А мой костюмъ! Идемъ скоре…— И они воротились въ комнату, набросивъ абажуръ на лампу, они бгутъ въ портфелю съ рисунками костюмовъ.
— Это пропускай, пропускай, скорй же, — говорила она, — не то, не то и не это! Ахъ, если я возьму эту прическу!.. Нтъ. Надо, чтобы у меня было нчто въ этомъ род… Смотри…— и пальцы ея складывали платокъ, длая невозможный и кокетливый чепчикъ, который она набрасывала на свои волосы. Это пойдетъ моему лбу, видишь ли… у меня лобъ небольшой…— И она смотрлась въ зеркало.— Я пойду къ Люси Гоке… Только она и уметъ… Эта прическа. Ахъ, какъ ты глупъ… она безобразна!..
— Почему безобразна?
— Потому что она не пойдетъ мн… Богъ мой! Какъ мужчин трудно быть красивымъ… Ахъ! Вотъ ботинки, которыя я хочу… мн нравятся эти каблуки!..
— Но, милая, это ботинки временъ Людовика XV… это туфли!
— Что же такое? Я упряма, он мн пойдутъ!— И она смялась.
— Но, Марта, подумай, дитя мое, историческая правда…
— Ахъ, оставь пожалуйста твою историческую правду! Мадмуазель Марсъ все играла въ тюрбан!.. Постой!.. Возьми карандашъ!.. Потомъ у меня будутъ чулки, совершенно прозрачные… Нарисуй мн вотъ это и потомъ это… Ахъ, я выхожу похожа… неправда ли? А тутъ банты на юбк… О, я буду очень мила!.. Ты будешь мой костюмеръ. Такъ, вотъ мое платье во второмъ акт!.. Скажи пожалуйста, Шарль, я и не думала, что ты такой умный!..
— Нтъ, правда, не шутя, какъ ты находишь мою пьесу?
— Я нахожу ее… Ты долженъ дать мн прочесть вс твои книги!

XLVI.

Этотъ день и послдующіе увнчали счастье Шарля. Его гордость дополнила его счастье жизни и сердечное довольство. Марта гордилась, будучи повренной его таланта, удивляясь и чтя его умъ, и расточала ласки, восторги, нжности и похвалы, которыя щекотали самолюбіе Шарля, какъ веселая музыка постояннаго благоговйнаго обожанія. Шарль съ удовольствіемъ плавалъ въ этомъ ореол и въ этомъ рдкомъ счасть быть великимъ человкомъ въ глазахъ той, которую онъ любилъ.
Въ это время, разбирая умъ своей жены, Шарль находилъ тысячу прелестей въ этомъ ум и находилъ его юнымъ, какъ лицо Марты. Шарль любилъ ея наивности, ея умныя ребяческія выраженія, не то, чтобы Марта была умна, но у ней были такія счастливыя выраженія, такая живость, такія остроты избалованнаго ребенка, которыя происходятъ отъ увренности женщины, что тамъ, гд она находится и гд царитъ ея слово, вс готовы отнестись въ ней благосклонно и апплодировать ей. Ея живая болтовня нравилась мужчинамъ, которые говорятъ мало, она производила въ ихъ мысляхъ впечатлніе звуковъ, въ род тхъ, когда рука слегка бродитъ по клавишамъ рояля. Но прежде всего въ глазахъ Шарля Марта обладала прелестнымъ невдніемъ женщины, только что вышедшей изъ пансіона, добродтелью въ самомъ начал жизни, которая становится очаровательной, когда женщина признается въ этомъ невдніи со своими ужимками, гримасами, улыбками, полу-стыдясь, съ тмъ неловкимъ видомъ, который составляетъ принадлежность и очаровательность молодыхъ двушекъ. Марта всегда имла на устахъ дтское ‘почему’, но не какъ упрямый, смущающій вопросъ, а какъ скромную просьбу, почти конфузливую, готовую всегда поцлуемъ принести свои извиненія и благодарность. Шарль находилъ въ ней прозорливость, чуткость, составляющія геній парижанокъ, пониманіе съ полуслова теченія жизни, такъ что ей ничего не надо подчеркивать, а во всемъ остальномъ, въ чемъ онъ не былъ увренъ, что Марта имла чувство и понятіе, она такъ мило сверкала глазами, такъ умно глядла, или имла такой милый загадочный видъ, что у Шарля пропадала всякая охота проврять и испытывать. Однимъ словомъ, первая проврка Шарля, или скоре первая снисходительность его любви встрчала въ Март все, чего только можно было требовать отъ нравственныхъ способностей женщины, сверхъ того, относительно идей, слишкомъ возвышенныхъ для женскаго пола, мужчина говоритъ съ женщиной какъ съ птицей и не объявляя открыто о вліяніи своего ума на нее. Шарль считалъ Марту способной прекрасно выполнить роль, которую иронія одного мыслителя изъ его друзей приписывала женщин, роль Жана де-ла-Винь, этого маленькаго деревяннаго человчва, съ которымъ разговариваетъ фокусникъ, такъ что черезъ нсколько минутъ публика и даже самъ фокусникъ и чуть ли не самъ деревянный человчекъ думаютъ, что между нимъ и фокусникомъ ведется діалогъ.

XLVII.

Эта иллюзія, это опьянніе, въ которомъ вс способности Шарля были направлены къ забвенію мелкихъ невзгодъ жизни, борьбы настроенія духа, скучныхъ обстоятельствъ и уколовъ извн, это опьяненіе, въ которомъ все его нравственное существо, вс его желанія, требованія его натуры и вс инстинкты его ремесла нашли пищу, удовлетвореніе и отдыхъ, это опьяненіе длилось вчность въ нсколько дней, къ концу которыхъ онъ въ своемъ счасть достигъ только вотъ чего.
Это было утромъ.
— О-го!— говорилъ Шарлъ.— Я разскажу это… Да, я непремнно разскажу… И надъ тобой хорошо посмются, моя бдная Марта!.. Каково? Если бы знали, что моя жена ложится спать съ зеркаломъ подъ подушкой!.. О! Это слишкомъ!
— Извольте мн его сейчасъ отдать!.. Я хочу, Шарль, я хочу этого!
— Нтъ, я ревнивъ! Вы его не получите!
— Шарль!
— Нтъ!
— Вы отдадите мн его… Я разсержусь…
И Марта попробовала схватить его.
— Неловкая!.. Я сильне тебя.
— Я хочу его, слышите ли? Вы мн сдлали больно — но вы мн сдлали больно!
И голосъ Марты сдлался рзкимъ. Она сдлала движеніе впередъ всмъ своимъ тломъ, волосы ея разсыпались и об руки нервно тянулись за зеркаломъ, которое она отнимала отъ Шарля. Зеркало то показывалось, то скрывалось. Наконецъ, оно выскользнуло, упало и… разбилось.
— Ахъ! Вотъ несчастье!
И, упавъ на подушки, Марта залилась слезами.
— Это ты виноватъ, — отвчала она на поцлуй Шарля.— Я всегда боялась разбитаго зеркала… Это принесетъ намъ несчастье, вотъ увидишь!

XLVIII.

Счастливый день, полный сладкихъ волненій, первый день, когда Шарль проводилъ Марту въ театръ, какъ мужъ!
Какой прелестный гордый видъ имла она, говоря горничной, одвающей актрисъ:
— Мадамъ Дюранъ, сколько времени я вамъ должна за мороженое, помните, мы ли мороженое съ Бертой, этой зимой… Пожалуй ужь четыре мсяца!.. Вотъ, возьмите!— сказала она, протягивая монету въ сто су.— Ахъ, это потому, что я теперь богата!
И, войдя въ свою уборную, она смясь показала пальцемъ Шарлю на кувшинъ для воды съ отбитымъ горлышкомъ и на склееную чашку.
Марта имла ангажементъ въ шесть тысячъ франковъ, но мать относилась въ нимъ съ благоговніемъ и давала своей дочери, не считая довольно жалкаго туалета, столько, сколько даютъ дтямъ. Для Шарля было большимъ удовольствіемъ вывести Марту изъ этой нищеты, окружить ее довольствомъ, устроивать ей маленькіе сюрпризы, доставлять ей тысячу радостей и опускать въ ея кошелекъ новенькіе луидоры. Онъ забавлялся экономіей своей жены, ея счетами и финансовыми заботами, путая ея вычисленія и нарушая ея бюджетъ, укравъ у ней деньги изъ кошелька и снова положивъ въ него, играя съ ея кошелькомъ, какъ играютъ въ день святого Николая съ башмакомъ маленькой двочки, ему доставляло удовольствіе, когда его жена бранила его за безпорядочность и манію къ подаркамъ.
Посреди этихъ маленькихъ радостей и веселыхъ шутокъ Шарля, къ Март принесли счетъ, сумма котораго равнялась ежемсячному доходу ея мужа.
— Дорогая, — сказалъ Шарль, увидя счетъ, — надо быть благоразумне.
— Но, мой другъ, у меня были только зимнія платья… У меня не было платья для деми-сезона… Мое зимнее платье вышло совсмъ изъ моды… Другое…
— Я тебя не спрашиваю о числ твоихъ платьевъ, дорогая моя, я ничего не говорю, я не браню тебя… Но ты знаешь наше состояніе также хорошо, какъ и я, вотъ и все… Я знаю, что ты не тратишь для того, чтобы тратить!..
— Я отошлю платье, — сказала Марта обиженнымъ голосомъ.

XLIX.

Однажды утромъ, часъ, когда Марта обыкновенно входила въ кабинетъ Шарля, — уже прошелъ, Шарль, думавшій, что она заснула поздно, пошелъ посмотрть, спитъ ли она. Онъ нашелъ ее на кресл, окруженную тучей театральныхъ журналовъ и маленькихъ газетъ, присылаемыхъ писателямъ и артистамъ. Марта держала въ рукахъ одну изъ нихъ и спрятала ее, увидвъ Шарля. Шарль подошелъ и хотлъ взять ее, Марта не давала.
Она хотла ее читать… Онъ можетъ взять другую.
— Скажи лучше, — сказалъ Шарль, — что ты не хочешь, чтобы я ее прочелъ.
— Я… нтъ… нтъ…
И Марта, взволнованная, не выпускала изъ рукъ газеты.
— Ба! — сказалъ Шарль, наклоняясь къ ней.— Какіе-нибудь нападки на меня, держу пари… а?
Марта уныло кивнула головой.
— Чортъ возьми, — сказалъ Шарль, овладвъ газетой, — три столбца!.. И подписано ‘Нашетъ’.. Это общаетъ! Первая строка хорошо начинается…
И онъ началъ читать статью.
‘Торжество литературной революціи 1830 года было непродолжительно. Разъ трещина появилась въ первыхъ рядахъ, армія и побда ослабли. Снова образовались классики и овладли полемъ битвы. Кром ихъ произведеній, все способствовало ихъ успху: усталость публики, разслабленность, которая наступаетъ посл сильной борьбы, умиротвореніе душъ, вкусъ къ зрлищамъ, легко перевариваенимъ, и къ легкому чтенію, сверхъ того, еще ихъ личное вліяніе, ихъ оффиціальное положеніе въ литератур, гласность, поддержка рекомендацій, умнье проникнуть туда и сюда, мста и кресты, дружба и рекомендательныя записки, — словомъ все, чмъ можетъ располагать партія, которая стремится осуществить въ себ ‘честнаго человка’ XVII столтія. Еще кое-что помогло классикамъ вновь завоевать потерянную почву: это было недовольство свыше, уже замченное г-жей де-Сталь, этотъ правительственный предразсудокъ противъ страсти къ литературнымъ произведеніямъ и живости эпитетовъ’.
Нашетъ отлично видлъ и понялъ эту литературную реакцію, настолько отлично, что вдругъ сдлалъ неожиданный поворотъ. Нашетъ въ ‘Скандал’, этотъ шутъ безцеремонно обращавшійся съ французскимъ языкомъ, который выдумалъ свой стиль, блистающій шутовствомъ, этотъ Нашетъ началъ каяться въ своихъ прежнихъ заблужденіяхъ на спинахъ своихъ нераскаянныхъ товарищей.
Онъ наблюдалъ, изслдовалъ, обдумывалъ. Важныя большія газеты, охваченныя эпидеміей образнаго стиля въ юномъ отдл ихъ редакцій и затруднявшіяся найти новаго человка, совершенно не читавшаго Сенъ-Симона, и забывшаго Дидро, эти большія газеты должны были, по мннію Нашета, непремнно обратиться къ нему, послднему молодому человку во Франціи, имющему стиль Верто и мннія Жоффруа, а попавъ въ большую газету, онъ достигнетъ всего, богатства, положенія въ обществ, которое составляло мечту его жизни. Потому-то статьи Нашета были съ нкоторыхъ поръ щепками отъ рубки лса, разлетающимися направо и налво въ нарождающіеся таланты, это была настоящая казнь, совершаемая съ умомъ человкомъ безъ совсти, который разнообразитъ ее ловкими низостями и комплиментами, любезно направленными къ готовымъ и опредлившимся знаменитостямъ, къ патентованнымъ пуристамъ, ко всмъ академическимъ талантамъ.
Въ этихъ трехъ столбцахъ, гд онъ доставлялъ себ удовольствіе хлестать своего друга Демальи, онъ находилъ время отвсить глубокій поклонъ прекрасной проз господина X…. великолпному языку господина Y…. и замчательной фраз господина Z… Затмъ, раскланявшись съ ними, онъ возвращался съ своему паціенту. Онъ цитировалъ его, печатая отрывки фразъ курсивомъ, — способъ критики, передъ которымъ не устоялъ-бы стиль господина Журдена! Онъ долго забавлялся съ ироніей, полной вдохновенія и съ особенной злобой надъ претензіями автора ‘Буржуазіи’, и кончалъ избитой фразой, въ род клише, которое составляетъ часть содержанія всхъ классическихъ критиковъ, настоящихъ и прошлыхъ. ‘Подобныя книги имютъ мсто въ библіотек Шарантона, надо сожалть, что ихъ авторы не слдуютъ за ними’.
— Ахъ, несчастный!— сказалъ Шарль, окончивъ, — ни одного литературнаго убжденія!— Для Шарля вс другія измны совсти, вс отрицанія политическія и религіозныя были ничтожными погршностями передъ литературнымъ отступничествомъ. — Онъ заслуживаетъ… прочесть всхъ этихъ господъ, которыхъ онъ хвалитъ!.. Нтъ, это ужасно!..— И повернувшись къ Март, Шарль принялся смяться.
— Меня не ругань его сердитъ… Что за удовольствіе напрасно портить себ кровь… Но Нашетъ! Человкъ, который выдумывалъ невозможные глаголы!.. Врьте посл этого чему-нибудь!
— Право, ты относишься къ этому… Ты хладнокровенъ!.. Я не понимаю тебя…— сказала Марта, пожимая нервно плечами.
— Ахъ, моя бдная, если-бы ты прошла чрезъ все это, какъ я!.. Ты-бы отнеслась къ этому философски…
— И ты не будешь отвчать?
— Не буду. На это одинъ отвтъ: два секунданта, признаюсъ теб, мн кажется смшнымъ доказывать мой талантъ ударомъ шпаги… У меня есть своя гордость, дорогая, выслушай меня: въ нашемъ ремесл, человкъ, у котораго нтъ враговъ, на котораго не нападали, не оскорбляли, не злословили… Я бы не хотлъ быть такимъ человкомъ, нтъ! А между тмъ, что я вытерплъ… Видишь-ли, никто не будетъ тратить злобы изъ-за пустяковъ… Подобная нападка показываетъ, что я мшаю автору, его друдьямъ, его патрону… Это значитъ, что у меня есть маленькая извстность, въ которой я не сомнваюсь, но которая сердитъ его. Несчастье въ томъ, что у меня еще не полный ящикъ подобныхъ критикъ… Когда цлый комодъ наполнится ими, вс четыре ящика, о, тогда!..
— Это ничего не значитъ, — сказала Марта, — все-же это непріятно.
— А, дорогая, неужели ты думаешь, что слава набита лебяжьимъ пухомъ!
— Гавори, что хочешь… но меня это огорчаетъ.
Шарль увидлъ съ горечью, что это была не женщина горюющая въ своей любви, но женщина, носящая его имя, и оскорбленная въ своемъ самолюбіи. Но Марта, замтивъ эту мысль въ глазахъ Шарля, сказала ему вдругъ:
— Ахъ, какъ я глупа! Ты смешься надъ ними!— И, взявъ его голову въ свои руки, она произнесла: — что намъ за дло до другихъ?

L.

— Да, пьеса очень хороша, но…
— Но что?— сказалъ Шарль.
— Ты никогда не писалъ для театра… Зачмъ ты не возьмешь сотрудника?.. Вудене находитъ въ теб большой талантъ…
Это было дв недли спустя посл статьи Нашета. Статья созрла въ голов Марты и принесла свои плоды. Потому что самое большее зло, приносимое критикой, это сомнніе, которое она сетъ вокругъ того, на кого нападаетъ. Она порождаетъ даже у самаго очага писателя недоврчивость къ его силамъ. Дйствительно, критика, — это не только рана для самолюбія писателя, это прежде всего ударъ его кредиту. Она вооружаетъ въ будущемъ даже тхъ, которые его любятъ.
Шарль и Марта оба протянули ноги на ршетку камина. При этихъ словахъ Марты, Шарль, мшавшій уголья, сдлалъ движеніе, чтобы встать.
— Сотрудника!.. Вудене!.. — и отъ удивленія, онъ уронилъ щипцы.
— Но, дорогая…— И, поглядвъ на нее, онъ отступилъ передъ тмъ, что хотлъ сказать ей, поднялъ щипцы и ничего не отвтилъ.
Человкъ нашелъ или воображаетъ, что нашелъ что-то новое, прочувствованное, незнакомый уголокъ человческаго сердца, легкій капризъ ума, дыханіе страсти, юную псню, онъ вызвалъ цлый міръ и обстановку этого міра и населилъ его своей фантазіей, въ немъ онъ заставилъ играть, танцовать, дйствовать свои мечты, онъ выносилъ свое произведеніе, няньчился съ нимъ, посвятилъ ему вс дни, вс ночи, всю свою душу… Похлопайте этого человка по плечу и скажите ему: ‘видите этого господина, который проходитъ? Этотъ господинъ подпишется подъ половиной вашего произведенія, получитъ половину вашего успха, половину вашей извстности. Этотъ господинъ откроетъ вашу рукопись, и выброситъ изъ вашего произведенія все, что улыбается и шепчетъ, все что составляетъ блестящую пыль у бабочки и трепетанье ея крыльевъ… ‘Это очень красиво, мой милый… но публика, вы понимаете’… Это будетъ его припвъ. Онъ разобьетъ вашу улыбку въ смхъ для денегъ. Онъ облокотится тамъ, гд вы только скользили. Онъ преувеличитъ ваше остроуміе, какъ дагеротипъ увеличиваетъ руки. Онъ усилитъ слезы. Онъ подчеркнетъ то, что вы затуманили. Онъ приспособитъ воздушный хоръ вашихъ мыслей къ своему вкусу и своему слуху. Онъ переворотитъ все ваше произведеніе, чтобы пристегнуть къ нему развязку съ женитьбой. Онъ разовьетъ какую-нибудь изъ таинственныхъ интригъ въ вашей пьес, онъ выброситъ изъ нея ваши фразы, чтобы вставитъ слова, къ которымъ привыкла публика, и сдлавъ все это, онъ скажетъ вамъ поднявъ свой воротникъ: готово!.. Я передлалъ Шекспира для сцены’.
Фраза Марты сказала все это Шарлю.
— Ну что-же, — спросила Марта, которая ждала отвта.
— Ахъ, извини, я думалъ, что отвтилъ теб… Вудене?.. Не будемъ говорить объ этомъ.
— Но, мой милый, я слышала, вс говорятъ, что Вудене призванъ замнить Сириба…
— Сирибъ не умретъ.
— Ахъ, еслибъ онъ хотлъ въ твоей пьес…
— Говорю теб, я не хочу никого… Я забралъ себ въ голову, чтобы меня играли одного, или-же совсмъ бы не играли.
Воцарилось молчаніе.
— Что ты читаешь, Марта?
— Поль-де-Кока… ‘L’Homme aux trois culottes’… Видно, что это выдуманная исторія, но въ ней есть и правда, это чувствуется… Ты знаешь? Это очень интересно… и очень ловко поставлено для сцены! Онъ уметъ ставить для сцены, этотъ писатель… Представь себ… во первыхъ, тутъ есть молодой человкъ, который работаетъ у дядюшки Дюшена… затмъ его старая мать, славная, бдная женщина… Потомъ банкиръ, на котораго донесъ ужасный дворникъ, когда они стояли, знаешь, съ шайкой другъ за другомъ… Ахъ, сейчасъ видно, что это злодй!.. А богиня свободы!.. Это очень характерно… Вотъ вещь, вотъ интриги… По крайней мр всегда что-нибудь происходитъ… Это не то, что теперешніе романы… А когда они вс снова встрчаются, какъ они довольны!.. Не очень было удобно находить такія смшныя сцены въ то ужасное время… Пусть говорятъ, какъ и ты тоже, что у него нтъ исторической врности… Это ничего не значитъ, я вижу тутъ боле революціи, чмъ во всхъ историческихъ книгахъ…
— А! — сказалъ Шарль, глаза котораго открывались, и онъ начиналъ явно видть развитіе своей жены. Съ досады онъ проглотилъ краску съ кисти, которой онъ писалъ небольшую акварель.
— Постой! — сказала Марта, — это очень мило, что ты длаешь! Когда я была маленькой, у меня былъ вкусъ къ рисованію… артистическій вкусъ. Я длала маленькіе виды, куклы. Жалко, что моя мать не поощряла меня… и затмъ перспектива… это остановило меня… У меня былъ дядя… у него былъ талантъ… талантъ любителя, но истинный талантъ… Онъ длалъ шутя маленькіе портреты, въ профиль… прелестные, и похоже!.. Вс просили его написать съ нихъ. Онъ видлъ, какъ я рисовала… и такъ какъ онъ очень любилъ мать… надо теб сказать, что въ нашей семь вс были привязаны другъ въ другу… удивительно!.. Браки только еще боле сближали!.. зятья, невстки, такъ любили другъ друга, ты не можешь себ представить!.. Мой дядя хотлъ, чтобы мама учила меня рисовать… также и моя крестная мать, мадамъ Стефозеръ, жена банкира, которая воспитала меня какъ свою дочь… Она велла слугамъ слушаться меня также какъ Элизу… Я была подругой Элизы, она ничего не длала не посовтовавшись со мной… Мадамъ Стефозеръ тоже врила въ мои способности… но, какъ я теб сказала, моя мама… и потомъ перспектива остановила меня…
Шарль попробовалъ углубиться въ свою акварель.
— Ахъ, скажи пожалуйста, — продолжала неумолимо Марта, — ты не видлъ залы, которую устроилъ себ Вудене… Онъ врно много заработываетъ! Онъ фабрикуетъ пустяки, не литературныя вещи, все, что хочешь… Но въ этомъ году онъ получилъ до тридцати тысячъ франковъ… Все украшено золотыми орнаментами…
— Изъ гипса?
— Изъ гипса или дерева, не знаю… и бархатъ вишневаго цвта.
— Великолпно!.. Нчто въ род пріемной американскаго дантиста, купленной по случаю раззоренія какого-нибудь кафе на бульвар…
— Ну, ты извстно любишь свою старину… И все, что не старо… Съ тому же ты не хочешь, чтобы у женщинъ былъ вкусъ… я знаю…
— Послушай, — сказалъ Шарль, — мы ничего не длаемъ сегодня, ты не играешь вечеромъ, что если бы намъ похать въ деревню?
— О, въ деревню!
— Ты не любишь деревни?
— Я? Нтъ, люблю… Но я люблю ее съ состояніемъ… съ состояніемъ, которое было бы больше нашего, съ большимъ состояніемъ… съ замкомъ… Я бы любила курицъ, коровъ, барашковъ… животныя, это такъ интересно! И потомъ можно длать добро… У меня была бы маленькая аптечка для крестьянъ… Я бы посщала больныхъ… Это такъ мило!.. А когда подумаешь, сколько есть горя… потому что въ жизни не только все пріятное!.. Вотъ какъ я понимаю деревню!.. О, я бы не позволила тронуть ни одного ласточкинаго гнзда! У моей крестной было ихъ много подъ крышей, и если бы ты видлъ, я смотрла иногда по цлымъ днямъ, какъ мать съ дерева звала птенчиковъ… она звала ихъ, звала, чтобы заставить ихъ выйти изъ гнзда, и когда одинъ изъ птенчиковъ вылеталъ, она поддерживала его крыломъ, отпускала его, снова подлетала и доводила его до гнзда… Я читала очень трогательныя исторіи о ласточкахъ…
Въ первый разъ посл ихъ свадьбы, Шарлю стоило труда удержаться отъ выраженія нетерпнія, которое просилось на его уста: ему слышался фальшивый мотивъ на всемірную псню.
— Ты не читалъ сегодняшней газеты? — продолжала Марта.— Меня заинтересовала тамъ одна вещь, видишь-ли!.. Списокъ лицъ получившихъ Монтіоновскія преміи за милосердіе. Старики, бдныя женщины… часто безъ всякаго образованія… Сколько есть добрыхъ сердецъ!.. Длать добро… въ деревн… чтобы никто не зналъ… Самопожертвованіе!.. Какъ это прекрасно!.. Ты себ не можешь представить, какъ я была взволнована!.. Между прочимъ, тамъ есть семидесятилтній старикъ!.. Это чудно! Я плакала какъ ребенокъ, читая это, хорошими слезами, знаешь, тми слезами, отъ которыхъ длается такъ хорошо на душ!..
— Ты не очень соскучилась вчера вечеромъ?— прервалъ ее Шарль отрывистымъ тономъ.
— У этихъ славныхъ людей?.. О, Боже мой, нтъ!.. Только ихъ маленькая невыносима!.. Какъ можно такъ воспитывать ребенка… А ты замтилъ? Горошекъ былъ дурно приготовленъ…
Наканун Шарль повелъ Марту обдать къ однимъ старымъ друзьямъ, очень бднымъ, которые прибавили нсколько блюдъ, чтобы достойно принять госпожу Демальи. Семейство съ трогательнымъ стараніемъ бдныхъ людей осыпало ее вниманіемъ и услужливостью, и эта женщина, такая жалостливая къ ласточкамъ и чувствительная къ наградамъ за милосердіе, обратила вниманіе только на слдующее. ‘Горошекъ былъ дурно приготовленъ!’ Отъ дружбы, которая радостно протянула ей руку, Марта сохранила одно впечатлніе: ‘Горошекъ былъ дурно приготовленъ!’

LI.

Въ послдующіе дни Шарль принялся испытывать умъ своей жены и изслдовать ея душу. Марта ничего не замчала и съ легкостью, и свободой, съ той болтливостью, которая является у женщинъ вмст съ довольствомъ, она исповдывалась, сама того не подозрвая. Къ тому-же Шарль очень ловко скрывалъ свое разслдованіе, и останавливалъ ее только, когда слишкомъ сильно страдалъ, и лицо измняло ему. Онъ былъ пораженъ своими открытіями, стыдясь того, что былъ обманутъ этой ложной сантиментальностью, этой кукольной личиной, ея ложной наивностью, ея пустотой, и онъ увидлъ въ своей ошибк ослпленіе влюбленнаго человка. Однажды страданіе его было такъ сильно, что Шарль почувствовалъ, какъ отъ злости кровь бросилась ему въ лицо. Марта ничего не замтила. Ея рчь, постоянно ровная, продолжалась. Шарль поднялся и взялся за шляпу.
— Какъ, ты уходишь?.. Вдь дождь идетъ! — сказала удивленная Марта.
— Извини меня… Я совсмъ забылъ… у меня назначено одно дловое свиданье…
— Иди!— сказала Марта и подставила ему свой лобъ. Шарль вспомнилъ, что надо поцловать ее. Онъ поцловалъ, бросился въ переднюю, взялъ машинально зонтикъ и хлопнулъ дверью, слыша за собою гигіеническіе совты Марты и пророчества насморка, раздававшіеся изъ глубины комнатъ. Онъ спустился съ лстницы и зашагалъ по улиц съ зонтикомъ подъ мышкой.— Правда, — подумалъ онъ, пройдя около сотни шаговъ, — она сказала, что идетъ дождь…— И онъ вошелъ въ пассажъ. Пассажъ былъ биткомъ набитъ мирными прохожими, застигнутыми дождемъ, нкоторые изъ нихъ выжимали свои шляпы. Шарль принялся шагать взадъ и впередъ.
— Полно, — говорилъ онъ самъ себ, — не надо ребячиться… будемъ спокойны… Я черезчуръ преувеличиваю… Ахъ, Боже мой, это возможно, очень возможно!.. Чтожь со мной случилось, однако? Надо смотрть трезво на вещи… У меня были разстроены нервы, и я вздумалъ разочароваться въ своихъ иллюзіяхъ, чтобы свалить на что нибудь мои нервы. Просто нкоторое недовріе съ ея стороны, со многими въ жизни это случается! Она не находитъ мою пьесу хорошей, вотъ и вся исторія… Съ тхъ поръ какъ существуютъ мужья, сочиняющіе пьесы, и жены, ихъ слушающія, я думаю, я не первый подобный примръ… да и къ тому-же, она поступаетъ сообразно съ успхомъ, она ждетъ, чтобы мн повезло. На самомъ дл я считаю ее глупой, потому что она не видитъ во мн генія… Я дуракъ… это глупо побивать свою любовь своей-же гордостью!..
И Шарль повторялъ себ эти мысли и слова какъ-бы желая заглушить и побдить свое убжденіе. Ему удалось, наконецъ, успокоить себя на минуту этимъ повтореніемъ одного и тогоже, которое усыпляетъ обсужденіе жестокой истины, когда вдругъ, сильно ударивъ зонтикомъ по мостовой, онъ воскликнулъ:
— И все это низость!.. Я хочу обмануть себя, какъ ребенокъ… Не о моей пьес идетъ рчь! Моя пьеса, мой талантъ, если-бы дло было только въ этомъ!.. Дло идетъ о моей совмстной жизни, о мозг, въ которомъ ничего нтъ, о душ, не имющей отзывчивости, объ ум фальшивомъ, какъ жетонъ. Вотъ въ чемъ суть!.. Цлый мсяцъ я заставляю ее говорить, думать… Теперь, когда я раздлъ ее до нага въ нравственномъ отношеніи… и что-же? Самое большее, что можно найти въ жен — это любовницу… и всегда у ней являются разговоры, которые коробятъ меня и вкусы, возмущающіе мое сердце… Вудене! Вотъ ея идеалъ!.. Это такъ, Вудене! Каламбуръ и моя жена созданы для взаимнаго пониманія… Ну что-же?.. Все-жь таки у меня есть маленькая жена, которая во всхъ отношеніяхъ глупа…— И Шарль, скорчивъ нчто въ род улыбки, высоко поднялъ свой зонтикъ.
— Ты врно хочешь, чтобы я окривлъ?— крикнулъ ему чей-то добродушный голосъ.— Скажи пожалуйста, мой милый, гд ты живешь? Что ты длаешь? И гд ты живешь? На дерев, или у Декамерона? Камилъ Демуленъ сказалъ, что женщина была первымъ жилищемъ человка, я соглашаюсь съ этимъ, но отъ этого и до совершеннаго заключенія въ своемъ счастьи есть разстояніе, какъ отъ земли до звзды Сиріуса, въ семь тысячъ милліардовъ льё! Такъ запираются только для того, чтобы сочинять стихи гекзаметромъ…
— А, Ремонвиль!.. Я радъ тебя видть… Боже мой, да, нашъ медовый мсяцъ, очень… медовый мсяцъ… Мы жили совсмъ одни… Но… если-бы ты былъ милъ, знаешь-ли, что ты бы сдлалъ?
— Сегодня я способенъ на все! Хочешь оскорбимъ янсенистовъ? Или будемъ иронизировать какъ де-Местръ надъ Портъ-Роялемъ?.. Портъ-Рояль — это Святой Духъ доктрины! Портъ-Рояль…
— Не хочешь-ли зайти къ намъ выпить чашку чаю?
— Я думаю, что хочу… Я сейчасъ изъ Варьете, таковъ, какимъ ты меня видишь… Ты спасаешь меня отъ трехъ длиннйшихъ актовъ твоей чашкой чаю… я оставилъ Перраша въ своей лож, онъ мн разскажетъ пьесу… Ахъ, мой милый, если бы ты зналъ, какъ мн начинаютъ надодать первыя представленія! Пьесы еще ничего, я созданъ для нихъ, он мн не надодаютъ, какъ и музыка… Но публика первыхъ представленій, эта вчная публика!.. Она у меня всегда передъ глазами… Ночью она является мн въ кошмарахъ… Та-же пара перчатокъ, т-же кресла въ оркестр, т-же лоретки, т-же блондины, т-же друзья авторовъ!.. Прошлый разъ я едва узналъ одного господина: это былъ шефъ клаки, снова занявшій свою должность, проведя зиму въ Сорренто! Ты думаешь, вс эти личности умрутъ? Я представляю ихъ себ говорящими въ день Страшнаго Суда: ‘подымайте занавсъ’,
— Дай намъ чайку, дорогая, я привелъ теб Ремонвиля, который пожертвовалъ для насъ первымъ представленіемъ,
— Ахъ, какъ это мило!.. Вы очень любезны, — сказала Марта и обратилась къ Шарлю:— Ну что, ты весь вымокъ?
— Чортъ возьми, — проговорилъ Ремонвиль, садясь на диванъ и глядя кругомъ себя, — вотъ настоящій рабочій кабинетъ, я бы не написалъ въ немъ ни строчки… Я-бы улегся здсь, какъ охотничья собака, декламировалъ-бы себ Данте, и ждалъ-бы съ трубкой тридцать-пятаго воплощенія Вишны, когда онъ долженъ сдлаться конституціоннымъ правителемъ и президентомъ общества литераторовъ… Знаешь-ли ты, твоя жена очень похожа на камею… совершенный сердоликъ изъ Ватиканскаго музея… не помнишь?.. И такъ, вы женаты?
— Боже мой, конечно, — сказала Марта смясь.
— Это удивительно, я всегда смотрлъ на бракъ только какъ на развязку… А твоя пьеса? Вдь ты писалъ пьесу?
— Одна окончена.
— Ты доволенъ?
— Не знаю,
— А вы, сударыня?
— Да… да… конечно… она прелестна.
— Послушай, Ремонвиль, я хочу тебя попросить объ услуг, которую столь-же скучно исполнить, сколько смшно о ней просить… Ты скажешь, это ловушка, но, клянусь теб, я не думалъ объ этомъ… Моя пьеса мучитъ меня… мы сомнваемся, не знаемъ… Еслибы ты ее послушалъ, это дло полутора часа. Твое мнніе одно изъ двухъ-трехъ, которыя я уважаю и которыми дорожу…
— Полно!.. Но, если ты воображаешь, что мое мнніе стоитъ чего-нибудь!.. Ты знаешь, что я ничего не понимаю въ театр, предупреждаю тебя…
— Какъ, вы фельетонистъ!— сказала Марта.
— Да, я фельетонистъ… Дайте мн чаю. Такъ, теперь я слушаю.
Шарль прочелъ свою пьесу. Во время чтенія Ремонвиль прогуливался по кабинету съ веселымъ нетерпніемъ и могущественной живостью молодого Антея: онъ ходилъ шагами моряка, толкалъ мебель, подпиралъ стну своимъ плечемъ, дышалъ полной грудью.
— Ну, что же, что ты хочешь, чтобы я теб сказалъ, — обратился онъ къ Шарлю, когда пьеса была окончена, — это очень хорошо!.. Я нахожу ее очень хорошей… Ахъ! вотъ пьеса, которая очень пріятна посл всей этой дряни… Легко дышется въ твоей пьес, какъ на гор… Для теперешнихъ легкихъ публики, можетъ быть, этотъ воздухъ черезчуръ живой… Какая нибудь пустяшная пьеса дается въ сотый разъ… Если ты вришь въ Провидніе посл этого, тмъ лучше… Вотъ мое мнніе… Еще разъ повторяю, я мало понимаю въ этомъ дл.
— Но, — началаМарта, — вамъ не кажется, что интрига… У него нтъ привычки къ театру… Я совтовала ему взять сотрудника… не знаю, кого бы… кого-нибудь, кто знаетъ театръ… Вудене, я думаю…
— Водевилистъ! Полноте! Разв пьеса Шарля касается ихъ, Вудене и ему подобныхъ!.. Ахъ, если бы когда нибудь мн попалъ въ руки бичъ Іеговы, я бы обратилъ ихъ въ рабство, этихъ водевилистовъ! Я бы обращался съ ними, какъ съ Аммонитами!.. Я бы обломалъ ихъ остроты о перила колодцевъ и дуновеніе моего гнва проникло бы въ самую сердцевину ихъ каламбуровъ!.. Я бы кормилъ ихъ лукомъ и заставилъ бы ихъ выстроить пирамиду въ память Генриха Гейне!.. Нтъ, не говорите мн объ этихъ людяхъ, это меня бситъ!— сказалъ рзко и повелительно Ремонвиль.— Ба! Уже половина двнадцатаго… я бгу… сударыня!..
И Ремонвиль раскланялся.
— Ты проводишь меня?— обратился онъ къ Шарлю. Когда они очутились на тротуар, Ремонвиль рзко обратился къ Шарлю:
— Зачмъ ты пишешь для театра? Тебя соблазняетъ этотъ большой блый деревянный ящикъ, куда кладутъ одинъ на другой шесть слоевъ милыхъ людей, только что кончившихъ обдать? Они потютъ тамъ… Въ это время демонъ драмы встряхиваетъ ихъ, ошеломляетъ, качаетъ ихъ и ставитъ въ тупикъ… Они въ вод, они въ слезахъ, а демонъ драмы ворочаетъ, катаетъ ихъ, реветъ, рычитъ, топчетъ ногами… Занавсъ падаетъ и у молодцовъ ночью разстройство желудка… Не прикасайся къ рамп, это вредно… И потомъ тебя будутъ перетолковывать… Видлъ ты когда нибудь, какъ играютъ Бомарше по воскресеньямъ въ Thetre-Franais? Надо издать законъ, который запрещалъ бы актерамъ прикасаться въ великимъ произведеніямъ: они мшаютъ ихъ слушать… А твоя жена?.. У меня до сихъ поръ этотъ Вудене на сердц!.. Вы обожаете другъ друга?
— Да…
— Ну, что же! Вамъ остается просить только одной вещи у Бога, чтобы онъ не благословлялъ вашего союза.
— Какъ?
— Да… чтобы у васъ не было дтей… Видишь ли, это не наше дло! Самое большее, что мы можемъ себ дозволить, это попугаевъ… Ты говорилъ намъ это однажды вечеромъ и ты былъ правъ… Прощай!
— Каковъ оригиналъ?— сказалъ Щарль, входя въ Март.
— Я нахожу его просто дурно воспитаннымъ, — отвчала Марта.

LII.

Начиная съ Евы, женщина представляетъ изъ себя только часть, начиная съ христіанской эры — она уже сила. Съ революціей женщина еще боле выросла, она преобразилась, идеализировалась, въ XIX вк женщина — жертва. Она непризнана, она измучена. Теоріи, привычки любви, церковь и эпоха, предсказанія и утопіи, перемна свойства вяній, превращенныхъ въ наше время въ нервное напряженіе, — все въ брак сдлалось важнымъ, даже адюльтеръ, равенство женщины съ мужчиной, установленное съ 1789 г. смлостью ума, генія, правомъ на эшафотъ, г-жей Роландъ, г-жей де-Сталь, — словомъ, тысячи обстоятельствъ способствовали этому новому возвеличенію, этому поэтическому преуспянію женщины. Но еще боле, чмъ эти перемны нравовъ, чмъ эти индивидуальные примры, одно слово, одно вліяніе доставило женщин значеніе въ общественномъ мнніи и ей это принесло терновый внецъ: слово это — романъ. Современный романъ есть ничто иное, какъ страсть женщины въ брак. Онъ приложилъ вс свои усилія, отдалъ всю свою душу для этой темы ординарной, роковой и излюбленной. Онъ все примнилъ для этого дла. Ода, ямбъ, жаръ слезъ, ледъ протокола, защитительная рчь, констатированіе фактовъ, испробованы вс оттнки, все краснорчіе, лира, скальпель, даже новый языкъ, техническій, медицинскій, симпатико-психологическій, доходящій до діагностики и до самой глубины патологіи легальнаго союза, такъ что каждый мужчина этого вка, умющій читать и умющій жить, былъ должнымъ образомъ тронутъ и удовлетворенъ этой органической болзнью современной женщины, болзнью, незнакомой до открытія нкоторыхъ словъ, это медленное распинаніе на крест души супруги, нжной, гибкой, чувствительной, примкнувшей къ мужу, который стъ яблоко, не очистивъ его, поетъ за дессертомъ свадебные напвы, любитъ также, какъ перевариваетъ пищу, однимъ словомъ къ ‘мужу-толстяку’ романа и всхъ романовъ.
А что же мужчина, другой конецъ цпи, мужъ?.. Для него никакихъ новыхъ слдствій, никакихъ противорчивыхъ, защитительныхъ рчей. Для него нтъ ни отвтовъ, ни шедевровъ. Ничего. Женщина иметъ все, — даже самого мужчину.
Однако же этотъ мужъ, чтобы быть человкомъ, можетъ имть также душу. Можетъ случиться, что бракъ ранитъ его также, какъ и женщину, въ самыхъ благоразумныхъ и возвышенныхъ его чувствахъ. Если онъ не плачетъ, у него, какъ у женщины, свои открытія, свои страданія, свои слезы, свои раны, которыя наноситъ обманъ иллюзій, надеждъ, будущаго, жизни, вры въ подругу жизни, подходящей къ нему…
Вообразите себ бднягу, покореннаго этою ложью тла и комедіей остального, наружностью, украшеніями, всмъ, что останавливаетъ взглядъ и сужденіе, и мшаетъ видть и искать человка, который начинаетъ сначала робко, потомъ все смле, увлекаясь какъ воръ, который поетъ входя и не довряя самому себ, судить и разглядывать эту тайну души созданія, которое Бэконъ такъ хорошо назвалъ: каверной. И вотъ онъ идетъ ощупью въ темнот, радуясь, что встрчаетъ ночь и столько покрововъ… Женщина не такъ легко читается, какъ мужчина. Она окутана, замкнута, скрыта часто даже для самой себя. Мужъ проводитъ недли, мсяцы около этой граціи, манеръ, нарядовъ, изящества, онъ слышитъ эти рчи, кажущіяся чувствами, видитъ эту улыбку, этотъ взглядъ, принимая ихъ за мысль и за сочувствіе. Онъ не знаетъ, онъ колеблется, онъ еще не сметъ… Это древняя басня навыворотъ: Амуръ хочетъ увидть Психею, тнь которой колеблется отъ лампы на стн. Наконецъ, уставъ страдать, онъ хочетъ покончить сразу и погружается въ глубь… ‘Толстяка’, котораго женщина находитъ въ муж, мужъ находитъ въ жен!.. Видите ли вы его, какъ онъ проводитъ руками по своему счастью, какъ по холодной стату, пустой и звучной… И никакого доврія, никакого утшенія, никакой откровенности относительно него. Онъ страдаетъ и будетъ страдать одинъ, молча. Кому довриться, кому излиться, въ комъ найти сочувствіе? Мужъ, который даже не обманутъ!.. Тогда въ этомъ одиночеств и молчаніи отчаявшись, мужъ медленно и горько наслаждаясь спускаетъ со ступеньки на ступеньку свою мечту. Онъ изслдуетъ, разбираетъ, анатомируетъ это ничтожество, это красивое маленькое ничтожество, свою жену, можетъ быть, изъ лихорадочнаго любопытства больного, который развязываетъ свою рану и бередитъ довряя, боясь возврата прежняго, ослпленія въ будущемъ, одинъ ршительный день, одинъ взглядъ отчаянія раскрываетъ ему все: мысль этой женщины никогда не пойметъ его мысли, никогда у нихъ не будетъ созвучія и обмна мнній, во всемъ, что есть нематеріальнаго въ ней и нематерьяльнаго въ немъ, этого перваго благословенія брака, этой души человческаго существа, этого равенства нравственной жизни… Но этого недостаточно, онъ хочетъ знать все, чтобы его прошлая любовь проникла въ самую глубь и тайны этого разрыва нравственныхъ понятій и симпатій.
— И однако эта женщина, — говорилъ себ Шарль, — эта женщина… самая очаровательная темница, самое прелестное зеркало души, созданной Богомъ! Ея изящество, вс ея прелести, этотъ шопотъ рчи, этотъ миражъ мыслей, этотъ взглядъ… сколько общаній эфирной натуры, созданія, сдланнаго изъ боле хрупкаго и тонкаго фарфора, чмъ мужчина… и подъ одеждой, подъ оболочкой сердца, подъ этой дтской болтовней, въ глубин всего, что женщины имютъ снаружи, напоказъ, найти — мою жену! И это та клавіатура, которую я считалъ подвижной и говорящей моему сердцу, аккордъ, который я слушалъ, затаивъ дыханіе! Вотъ та, которая должна была меня убаюкивать, развеселять, поддерживать и подымать усталость и изнеможеніе мужественной задачи моей мысли!.. Никакой связи, никакого сочувствія… Въ ней совершенно нтъ тхъ добродтелей и предназначенія, которыя связываютъ мужа и жену инымъ способомъ, кром физическихъ отношеній, и придаютъ мужу сильное, твердое счастье, отдыхъ и смлость дятельности человка мысли и воображенія…
А если бы она захотла помочь мн нести мою голову? Ея движеніе было бы круто, рзко, неловко, позаботиться о моихъ страданіяхъ, которыя она бы не видла, о моихъ болзняхъ, которыя называютъ воображаемыми? Ея заботы были бы только раздражающимъ прикосновеніемъ… Я, который мечталъ объ общихъ волненіяхъ, раздленныхъ впечатлніяхъ жизни, объ общихъ, параллельныхъ впечатлніяхъ вншняго и внутренняго міра, которыя всякій носитъ въ себ! Она слпа тамъ, гд я вижу, глуха къ тому, что я слышу, холодна къ тому, чмъ я восхищаюсь, мертва къ моимъ восторгамъ… И все въ этой женщин, даже ея тло… ея чувства наружны, он стремятся къ позолот, къ кричащей роскоши, къ пахучимъ цвтамъ…— А ея сердце?— говорилъ Шарль въ конц своего монолога. Ахъ, ея сердце… Не знаю…

LIII.

Былъ прекрасный день. На улиц Брульаръ, въ Монмартр, въ рощиц сидла Марта, поднося къ своимъ губамъ чашку съ молокомъ, Шарль, верхомъ на скамейк, противъ нея, но положивъ одну руку на столъ, другую закинувъ за голову, глядлъ передъ собою. Они пришли навстить въ Монмартр больную служанку, воспитавшую Шарля, старую Франсуазу, и на возвратномъ пути зашли въ садъ какого-то кабачка. Подъ ними разстилался Парижъ, точно синее море въ ясную погоду. Въ громадной равнин, гд утренній туманъ поднимается съ земли, какъ облако, у корней деревьевъ и разсекается въ паръ у ихъ верхушекъ, все плаваетъ теряясь въ ине свта. Линіи крышъ и куполовъ, боле синія чмъ дома, выдляются на горизонт. То тутъ, то тамъ блеснетъ оконное стекло, прорзывая молніей безконечную перспективу. А черныя тни и отблески дня то набрасывая свой покровъ, то проливая свтъ лучей, проходятъ ежеминутно по лазурному городу, надъ которымъ паритъ и покоится прозрачная золотистая дымка.
— Все-жь-таки мы побывали на Монмартр, — сказалъ Шарль посл нсколькихъ минутъ молчанья.
— Немного высоко, — произнесла Марта съ полуулыбкой.
— За то и немного красиво, это самый восхитительный видъ въ мір.
— А!— сказала Марта, и принялась пить свое молоко по глоткамъ.
Шарль курилъ. Они замолчали.
— Ты отдохнула?— спросилъ Шарль.
— А что?
— Надо уходить.
— Пойдемъ.
— Пойдемъ.
Марта кончила свою чашку. Шарль снова зажегъ сигару. Они забыли, что надо уходить. Вдругъ что-то позвонило въ садик и заставило ихъ повернутъ головы. Это были качели, которыя приводили въ движеніе звонокъ, повшенный на перекладин. На сидньи, выкрашенномъ въ зеленый цвтъ, мать держала на колняхъ прелестнаго ребенка съ чудными блокурыми волосами и большими голубыми глазами, которые, казалось, спали. Шарль смотрлъ на Марту, глядвшую на ребенка, когда ея глаза обратились къ нему, Шарлю показалось, что они полны того волненія, той зависти, той подавленной нжности, которой наполняется сердце женщины, смотрящей на гордость матери.
— О чемъ ты думаешь, Марта?— саазалъ онъ ей, заглядывая въ глаза и взявъ ея руку въ свои.
— О чемъ же ты хочешь, чтобъ я думала? Я смотрла на звонокъ…
Качели остановились. Они услышали, какъ мать, наклонившись къ головв ребенка, говорила ему:
— Теб весело, мой мальчикъ?
— Да, мама, — отвчалъ ребенокъ, — но я скучаю…
— Бдное дитя!— сказалъ Шарль.— Ты замтила? Онъ слпой…
— Вотъ какъ!— произнесла Марта.
Это ‘вотъ какъ’ было произнесено такъ сухо ея маленькимъ ротикомъ, что какой-то холодъ проникъ въ грудь Шарля.
Въ эту минуту раздался шумъ голосовъ на тропинк, идущей около ршетки. По ней шла нервными шагами женщина скрестивши руки, безъ шали, безъ чепца, поднявъ голову. ‘Вернешься ли ты!’ — кричалъ въ сорока шагахъ отъ нея мужской голосъ, дрожащій отъ злости. Женщина не оборачивается и идетъ. Человкъ беретъ горсть камней и бросаетъ ими изо всхъ силъ въ женщину. Камни летятъ, женщина продолжаетъ идти, мужчина подбираетъ ихъ и снова бросаетъ. Онъ кричитъ: ‘вернешься ли ты! Я теб голову размозжу!’ И онъ ускоряетъ шаги. Онъ приближается къ женщин, онъ близко, совсмъ близко, онъ прицливается.
Изъ кабачка слышны удары, глухой шумъ отъ камней, брошенныхъ въ спину женщины…
Она-же все идетъ, сложивши руки, держа голову прямо. Тогда мужчина уже боле не бросаетъ, не кричитъ, онъ бжитъ… Женщина инстинктивно обертывается.
Человкъ перешибаетъ ей ноги пинкомъ.
Женщина протянула руки впередъ, внезапно, съ ловкостью дикаго звря, она наклонилась, подобрала большой камень, валявшійся на земл, и бросила его размахнувшись и крикнувъ умирающимъ голосомъ: ‘не трогай меня!’ Мужчина охватываетъ ее сзади за руки, завязываетъ ихъ подъ подбородкомъ, бросаетъ ее на землю… Когда она падала, другіе мужчина и женщина, другая пара изъ ихъ компаніи шла по тропинк подъ ручку веселые, сіяющіе, возбужденные.
Женщина говорила мужчин съ улыбкой: ‘Боже мой, какая она сварливая, какая она сварливая! На мст Виктора, я бы не была такой терпливой!..’ Викторъ въ эту минуту топталъ ногами лежащую женщину…
— Идешь ты? — рзко сказалъ Шарль, блдный какъ полотно.
— Подожди-же, — сказала Марта, поднеся руку къ глазамъ, чтобы лучше видть.

LIV.

Случайные похороны столкнули Шарля съ его старинными друзьями ‘Скандала’.
Онъ очутился на похоронахъ знаменитаго критика Лоре, въ траурной карет рядомъ съ Мальграсомъ, визави съ Кутюра и еще однимъ молодымъ человкомъ, котораго онъ не зналъ.
Это былъ высокій молодой человкъ съ большой черной бородой, старавшійся казаться старше и прятавшій свой очень молодой видъ подъ аффектированной серьезностью. Шарлю казалось, что онъ видалъ гд-то эту голову, но гд, онъ не могъ припомнить. Кутюра и молодой человкъ казались въ прекрасныхъ отношеніяхъ, они тихо говорили между собою, и ихъ интимная бесда прерывалась время отъ времени шуткой Кутюра, тотчасъ-же останавливаемой замчаніемъ:
— Будьте-же мене ребенкомъ, Кутюра.
Мальграсъ, которому попались оба уха Шарля, тотчасъ же воспользовался ими по своей привычк: рчь его лилась фонтаномъ.
— Легко сказать, урегулировать жизнь, господинъ Демальи, но вдь въ этомъ-то и дло… Холостой человкъ — это паразитъ на соціальномъ пиру. Вредныя произведенія, которыя мы видимъ каждый день, происходятъ отсюда, отъ уменьшенія обязанностей, которыя человкъ пишущій присвоиваетъ себ относительно себя и своихъ согражданъ… Великія мысли идутъ изъ сердца, но хорошія мысли идутъ изъ семьи. Безбрачіе подрываетъ насъ… Все слдуетъ одно за другимъ, холостая жизнь производитъ такую-же литературу. Человкъ — не имющій очага, — книга безъ вры. И какія вдохновенія, вы хотите…
— Кто этотъ молодой человкъ?— сказалъ Шарль по средин монолога, наклоняясь къ уху Мальграса.
— Баронъ де-Пюизинье… авторъ ‘Философской исторіи рабочихъ классовъ’.
— Чортъ возьми!
Послышался свистокъ, который возвщаетъ въ театр перемну декорацій, а на похоронахъ входъ погребальнаго шествія. Толпа была огромная и оправдывала остроту, которую сказалъ великій критикъ въ послдніе года своей жизни, по поводу незаслуженнаго равнодушія публики:
‘У меня будетъ много народу на похоронахъ’… Шарль, выходя изъ кареты, увидлъ себя посреди всего персонала ‘Скандала’. Они холодно раскланялись съ Нашетомъ, который, взявъ подъ-руку Мальграса, сказалъ:
— Я пойду до могилы… Я обязанъ ему сдлать это: онъ уплатитъ мой долгъ.
— Какъ такъ?
— Это покойникъ въ шестьсотъ строкъ, папаша Мальграсъ.
Кутюра и баронъ шли передъ Шарлемъ. Кутюра говорилъ барону:
— Мой милый, предоставьте это мн. Вы хотите быть человкомъ политики и вы правы: это великое средство, чтобы добиться своего… Прекрасно, я берусь за это… Изъ Брюанде отлично сдлали талантливаго человка, это ему стоило только денегъ… но его пускали въ ходъ дураки… И потомъ… вы умны… Не говоря уже о вашемъ имени… и книги написанной вами… хотя, правду говоря, книга… это всегда нсколько компрометируетъ…
Дошли до могилы. Давка снова столкнула Шарля съ Мальграсомъ и Нашетомъ.
Нашетъ говорилъ Мальграсу:
— На кой чертъ Кутюра не отпускаетъ отъ себя барона?
Мальграсъ пристально посмотрлъ на Нашета со своей внутренней нмой улыбкой,
— Онъ подымаетъ маленькаго молодого человка. Вы увидите, что Кутюра сдлаетъ кое-что изъ этого барона… онъ сдлаетъ изъ него газету.
На возвратномъ пути Нашетъ побжалъ купить у перваго книгопродавца ‘Философскую исторію рабочихъ классовъ’, вошелъ къ себ, положилъ листокъ блой бумаги на столъ и разрзалъ книгу.
Первая книга барона де-Пюизинье походила на невинную игру скептицизма и утопій. Масса эрудиціи, фантазій статистики, образы нмецкой метафизики, мысли и слогъ, перескакивающіе отъ нравственныхъ совтовъ къ балу Мабиль, или эстетик романовъ госпожи Зандъ, сравненія на двухъ страницахъ въ конц одной главы относительно женщины въ Париж между ‘Goualeuse’ Эженя Сю и Психеей Апулея, смшеніе всего, порывы цинизма въ политической экономіи, утрировка системъ, оскорбленія прежнихъ идей, постоянное возмущеніе общественнымъ мнніемъ, и ходульные парадоксы — такова была эта книга, это поппури всевозможныхъ вещей, съ солью, съ перцемъ, могущая быть любимымъ блюдомъ самыхъ пресыщенныхъ вкусовъ, не лишенная вдохновенія и даже нкотораго таланта, книга странная и симптоматическая, произведеніе скоре своего времени, чмъ человка.
Очень молодой баронъ де-Пюизинье былъ соблазненъ примромъ многихъ людей, достигшихъ извстности шумомъ, шума — битьемъ въ барабанъ, оцнки ихъ реальной цнности — шарлатанскими средствами, трескотней и экстравагантностью рекламъ, онъ совершенно хладнокровно принялся писать сумашедшую книгу.
Онъ ршилъ бить стекла, и ему удалось преднамренно скандализировать публику. Съ этой точки зрнія его предисловіе было лучшей частью его книги, и самой удачной по содержанію и форм. Онъ важно принималъ на себя роль основателя новой исторической школы. Исходя изъ того принципа, что фактъ есть ничто иное, какъ случай въ великой человческой и соціальной хроник, онъ заключалъ, что въ человчеств существуетъ только одинъ фактъ — идея, и изъ этого онъ выводилъ слдствіе, что исторія не должна была больше быть фактомъ — случаемъ, но фактомъ идеей, должна быть интуитивной, а не дедуктивной, и что вслдствіе этой эволюціи и обновленія историческаго духа, документъ, эта относительная и мстная истина, только уничтожаетъ главную и абсолютную истину исторіи. Однимъ словомъ, надо было сжечь вс книги, чтобы написать исторію, по крайней мр, ту, которую онъ основывалъ, исторію ‘Идео-мио-историческую’, такъ какъ баронъ де-Пюизинье не забылъ окрестить свое изобртеніе, бросивъ его въ свтъ: онъ зналъ, что нужна формула для напыщенности, чтобы сдлать изъ нея догму.
Эта книга, это утрированное и хладнокровное обезьянство, была самъ человкъ, этотъ молодой человкъ, двадцатилтній старикъ и ребенокъ въ тоже время. Къ несчастью, примръ былъ не только его извиненіемъ, онъ былъ его правиломъ, его совстью. Примръ былъ его нравственнымъ чувствомъ, онъ составлялъ его стремленія и его тщеславіе. Входя въ жизнь съ титуломъ историческаго барона и милліономъ капитала, онъ былъ заране опьяненный богатствомъ и популярностью. Есть слабыя головы, подражательные умы, низкія души, въ которыхъ страсти своей эпохи созрваютъ и портятъ страсти молодости, слабыя сердца, для которыхъ въ этомъ вк Робертъ Макеръ можетъ сдлаться типомъ, какъ Вертеръ.
Книга барона де-Пюизинье была скоре не удовлетвореніе литературнаго тщеславія, но проба самого себя, опытъ средства, мостъ, перекинутый къ политик, къ дламъ, изслдованіе путей, по которымъ быстро идутъ къ кредиту и вліянію, и на которомъ отсутствіе предразсудковъ можетъ повести такъ высоко и такъ далеко.
Но Нашетъ ничего этого не видлъ. Онъ видлъ только нелпую книгу и огромное самолюбіе, которому надо было польстить. Онъ храбро принялся валять похвалу, первую статью, въ которой онъ не выпускалъ когтей, безъ царапинъ, безъ предательствъ, безъ ‘ужей’, какъ говорится въ литератур, однимъ словомъ, одну изъ тхъ статей, посл которыхъ къ критику прибгаетъ авторъ кланяться и благодарить.
Окончивъ статью, онъ перечелъ ее, пересыпалъ льстивыми эпитетами и, это было въ субботу, понесъ ее въ типографію съ приказаніемъ тотчасъ-же набрать. Изъ типографіи онъ направился къ Шеве, завазалъ пирогъ съ печенкой, ветчину Іоркскую и бургундскаго вина на завтра, снова зашелъ въ типографію поправить свою статью, что давно съ нимъ не случалось, пообдалъ, легъ рано спать, и въ кровати принялся учить наизусть нкоторыя фразы изъ ‘Философской исторіи рабочихъ классовъ’.
— Вотъ газета, — скагалъ входя на другой день привратникъ, — и потомъ то, что принесли отъ Шеве.
— Чортъ возьми! — сказалъ Нашетъ глядя на привратника, у котораго нижняя часть лица была закутана платкомъ, — это для меня… Что такое съ вами?
— О, господинъ, это ничего!.. Это паукъ проползъ по моему лицу… Эти животныя часто длаютъ вредъ…
— Животныя!.. Сегодня… какъ нарочно… Это его приведетъ въ ужасъ, — проговорилъ Нашетъ въ сторону.— Послушайте, Пьеръ, поставьте столъ… Потомъ одолжите мн два кресла.
— Да, господинъ.
— Постойте… Меня ни для кого нтъ дома… Только для высокаго молодого человка съ черной бородой, который никогда не приходилъ сюда. Какъ только онъ будетъ здсь, вы однетесь, и придете мн служить.
— Въ которомъ часу?
— Разв я знаю?.. сегодня, завтра… Вы не можете снять вашъ платокъ?
— О, нтъ, господинъ… это очень вспухло… Такъ господинъ не знаетъ…
— Можете разсуждать за дверью, а?
День прошелъ. Никого. Нашетъ все начинялъ себя ‘Философской исторіей рабочихъ классовъ’.
Въ понедльникъ, въ часъ дня постучались въ дверь.
Нашетъ поспшилъ бросить кусокъ пирога себ на тарелку.
— Войдите!
— Тысячу извиненій, сударь, — сказалъ баронъ очень смущенный, — баронъ де-Пюизинье.
Нашетъ поклонился. Баронъ продолжалъ:
— Я не думалъ… Я пришелъ въ часъ, думая, что… Я васъ безпокою… я приду въ другое время.
— Нисколько, сударь, нисколько, я вамъ не позволю уйти. Я слишкомъ радъ васъ видть, и имть честь познакомиться съ вами, благодаря вашей прекрасной книг и моей слабой стать… Садитесь пожалуйста.
— Я должeнъ поблагодарить васъ…
— Полноте! За такой плохой отчетъ! Вы могли убдиться, что я не силенъ по этой части… Я, вроятно, сдлалъ много промаховъ, но что вы хотите? Ваша книга сдлала меня… Я былъ увлеченъ, я который не терпитъ серьезныхъ книгъ… я прочелъ васъ не переводя дыханія, какъ романъ… романъ, который заставляетъ думать… и я долженъ былъ сказать о ней… это было сильне меня…
— Но я вамъ мшаю завтракать…
— И потомъ, знаете, чувствуешь себя стсненнымъ въ газет… у меня не было мста сдлать выписки изъ вашего этюда, гд вы сравниваете муниципалитетъ и общину: ‘когда римское владычество’… и Нашетъ сказалъ наизусть строкъ двадцать изъ книги барона. — дло въ томъ, что я васъ читалъ!
— Милостивый государь, — сказалъ важно баронъ, приподымаясь, — я васъ отблагодарю когда-нибудь.
— О, я увренъ, что вы спасаетесь, оттого что накрыто на два прибора?.. Вы думаете, что я жду… Но нтъ, это правда, я ждалъ, но сегодня не придутъ.
И Нашетъ подчеркнулъ послднюю фразу улыбкой. — Я не смю предложить вамъ… но было-бы очень любезно съ вашей стороны, если-бы вы составили мн компанію…
— Очень жаль, но я уже завтракалъ…
— Что-жь такое?— И Нашетъ почти силою взялъ шляпу изъ рукъ барона и посадилъ его съ ласковымъ насиліемъ противъ себя.
Великолпное бургундское и цитаты изъ книги барона все время служили приправою къ пирогу и ветчин. Черезъ два часа молодой баронъ, у котораго самолюбіе и голова были довольно слабы, разсыпался въ откровенностяхъ, въ скептическомъ хвастовств, въ признаніяхъ и проектахъ насчетъ будущаго. Онъ разыгрывалъ роль человка, стоящаго выше иллюзій, угадавшаго жизнь и ршившагося достигнуть всего. Онъ парадировалъ въ своей ребяческой гордости. Онъ признался въ наивности своихъ инстинктовъ и неопытности своихъ лтъ. Онъ разсказалъ Нашету, какъ у него явился вкусъ къ литератур, когда онъ поправлялъ въ риторик опыты своего профессора исторіи. Онъ разсказалъ о милліон, который онъ ждалъ, о своей семь, о газет, которая будетъ у него, о журнал, котораго онъ будетъ основателемъ, о театр, которому онъ дастъ субсидію, чтобы дебютировала одна женщина, не потому, чтобы онъ любилъ эту женщину, но онъ хотлъ сдлать актрису изъ своей любовницы.
Нашетъ кончалъ въ эту минуту стаканъ шамбертенскаго, и, держа между пальцами бутылку, онъ небрежно лилъ остатки вина на дно стакана.
— Боже мой, — сказалъ онъ, — у меня есть до васъ просьба… Пьеръ! Тарелку барону… Вы аристократъ… занимаетесь литературой… серьезной литературой… въ часы досуга, ради развлеченія… и я не знаю, захотли-бы вы… Вотъ видите-ли я ухожу изъ газеты… Въ мои года, вы понимаете, хочется писать у себя. У меня есть общаніе одного богатаго промышленника относительно фонда, остается только подписать… Вы позволите мн объявить ваше сотрудничество въ нашемъ изданіи?.. Газета будетъ платить, — продолжалъ Нашетъ не давая барону времени отвтить, — намъ нужно ваше имя, вашъ талантъ… Вы будете получать пять су за строчку, какъ самые извстные…
И Нашетъ наблюдалъ на лиц барона эфектъ этой послдней лести, зная цну, которую самый богатый придаетъ этимъ деньгамъ, которыя онъ считаетъ за доказательство своей цнности. Однимъ словомъ Нашетъ въ совершенств одурачилъ барона, такъ что Кутюра, возвращаясь изъ редакціи, гд онъ прочелъ статью Нашета, нашелъ ихъ обоихъ за столикомъ въ кафе Мазарена передъ двумя стаканами мадеры. Въ ту минуту, какъ Кутюра проходилъ, Нашетъ жаловался барону на условія, которыя представилъ ему промышленникъ, дающій деньги на предпріятіе, а баронъ предлагалъ ему свои услуги, какъ только тетка умретъ, отъ чего Нашетъ горячо отказывался.
Кутюра подошелъ къ нимъ и, пожавъ руку Нашета, произнесъ:
— Ахъ, мой милый, ты знаешь, я не злоупотребляю комплиментами… но твоя сегодняшняя статья… это именно то, что надо, честное слово! Ахъ, ахъ!— говорилъ себ Кутгора, удаляясь, — каковъ молодчикъ!.. Онъ сдлалъ успхи, мой маленькій Нашетъ!.. Онъ почти также силенъ, какъ и я… Пощекотать его самолюбіе, какъ это сдлалъ Нашетъ, это было такъ просто!.. Я ему мало говорилъ объ немъ самомъ, это ясно… Я разыгралъ изъ себя господина, который доставитъ ему славу… Я слишкомъ изображалъ изъ себя его провиднье… и черезчуръ выказался хитрымъ, чтобы сдлать изъ него великаго человка, я надолъ ему, этому мальчику… Нашетъ, вроятно, прочелъ ему его книгу наизусть… Онъ вроятно ее выучилъ… Что-жь, посмотримъ!.. Тетка еще не умерла… кто кого одолетъ, милое дитя!

LV.

Наблюденіе надъ разстройствами, причиняемыми человку привычкой къ условной сред, къ искусственнымъ страстямъ и воображаемому существованію, могло бы послужить матеріаломъ для прекраснаго психологическаго этюда. Какое мозговое явленіе можетъ быть любопытне явленія, образующагося у людей театра? Ихъ роль оставляетъ въ нихъ слдъ, такимъ образомъ, что ихъ жизнь на подмосткахъ смшивается съ реальной повседневной жизнью, часто заглушаетъ ее и руководитъ ею. Но гд эти нравственныя измненія всего видне и значительне, это у женщины театра. Нердко случается, что романъ, который совершается передъ рампой, преслдуетъ ее и вн сцены, и предаваясь чужому воображенію она создаетъ изъ него свое собственное. Это продолженіе театральнаго вымысла на практик можетъ привести женщину къ самымъ страннымъ извращеніямъ, самымъ страннымъ измненіямъ ума и сердца, перемн сужденій и является второй натурой мысли и характера. Такъ, встрчаются между драматическими актрисами, женщины, принимающія жизнь за драму. Въ ихъ повседневныхъ отношеніяхъ у нихъ являются сомннія, недовріе, боязнь, страхъ женщинъ, преслдуемыхъ, заключенныхъ, отравляемыхъ регулярно съ восьми часовъ вечера до полуночи. Скрипъ двери ихъ безпокоитъ. Самое простое письмо заставляетъ работать ихъ мозгъ, пока он не находятъ въ немъ какую нибудь западню или махинацію. Все незнакомое кажется имъ подозрительнымъ. Полиція для нихъ — это Совтъ Десяти. Он врятъ въ предателей и прислушиваются къ ихъ шагамъ, лежа на постели.
Актриса, играющая комедіи, избгаетъ этой опасности и родъ таланта Марты придалъ ей до сихъ поръ только нкоторую манерность съ приправой наивности, которую Шарль въ первые дни своего брака находилъ граціозной. Одна пьеса, маленькая пьеса въ одномъ дйствіи имла на Марту другое вліяніе. Въ это время давали въ ‘Gymnase‘Демонъ домашняго очага’. Марта нашла прелестной свою роль. Это была роль молодой женщины, смющейся надъ любовью, и не любящей своего мужа, который умиралъ за нее.
Эта роль, эта пьеса разбудила кокетство, дремавшее въ сердц Марты и поторопило ея тщеславіе сдлаться маленькимъ демономъ и поразнообразить семейную жизнь насмшками и комедіей. Она вообразила себя интеллигентной женщиной, стоящей выше любви человка, который ее любитъ. У ней появился задорный духъ, котораго Шарль не замчалъ раньше. Она настроила себя на борьбу. Ея кошачьи ласки выпустили когти. Роль разнуздала женщину.
Съ этого времени начались различныя хитрости, изобртеніе маленькихъ пытокъ, жеманство, словомъ, вс мелкія терзанія, которыя можно было причинить мужу и любовнику, и секретомъ которыхъ обладаютъ нкоторыя блондинки съ свтлыми глазами и холоднымъ темпераментомъ. Цлая буря капризовъ разразилась вдругъ надъ удивленнымъ Шарлемъ, который не понималъ, откуда шла эта перемна. Марта играла роль вполн: все тутъ было — и раздражительныя слова, и уколы ревности, и кокетство съ посторонними, постоянная перемна желаній, воли, мнній, припадки веселости, когда Шарль бсился, и дурное расположеніе духа, которое только ухудшалось отъ его ласкъ и безпокойныхъ вопросовъ.
Въ этой игр уходило счастье. Не было боле этого веселья по утрамъ, полнаго безумствъ, поцлуевъ и шутливой борьбы. Марта не имла уже на это времени. Она была совершенно погружена, съ самаго начала этого кризиса, въ заботы о своей особ и своей красот. Вставши въ шесть часовъ, она оставалась сидя у открытаго окна до восьми часовъ. Освженная этой ванной утренняго воздуха, она брала ванну изъ воды, которая продолжалась до завтрака, а посл завтрака она сидла на диван до своихъ репетицій, закинувъ голову, боясь малйшаго прикосновенія и раздражаясь, когда ласка Шарля угрожала потревожить ея позу и возстановляющій покой ея лица, неподвижная, нмая, она время отъ времени подымала свои руки и расправляя пальцы трясла ими въ воздух, чтобы заставить отлить отъ нихъ кровь и сдлать ихъ бле.
Шарль хворалъ съ нкоторыхъ поръ, самъ не зная, что съ нимъ. Его раздраженіе начало обнаруживать нкоторую слабохарактерность. Онъ не чувствовалъ боле въ себ храбрости объясниться, и пробовалъ утшать себя, что это настроеніе Марты пройдетъ какъ оно пришло, когда вдругъ почувствовалъ себя серьезно больнымъ.

LVI.

Наступила осень. Марта продолжала свою маленькую глухую войну, ловко ведя ее и стараясь не доводить до крайности терпнія Шарля, которое она испытывала съ легкомысліемъ женщины, и оба, какъ бы согласившись, жена по разсчету, мужъ по слабости, чтобы избжать объясненія и взрыва, они жили по виду ихъ прежней жизнью. Шарль не хотлъ видть въ поведеніи Марты ничего, кром нкоторой холодности, дурного расположенія духа, капризовъ ея пола и ея лтъ. Марта съ своей стороны находила, что друзья Шарля недостаточно ‘свтскіе люди’, поэтому ихъ уединеніе первыхъ дней продолжалось. Чтобы немного разсять ее, Шарль пользовался днями, когда она не играла, чтобы увлечь ее на прогулки въ окрестности Парижа, въ эти хорошенькія деревушки, вдоль прелестныхъ береговъ Сены, неизвстныя, спрятанныя, никмъ не признанныя, которыя такъ презираетъ парижанинъ, имя ихъ всегда подъ рукою. Онъ старался развлечь ее, забывая временами вс свои разочарованія и надясь возвратить понемного прошедшее, и несмотря ни на что, волнуясь, безпокоясь и ничего не работая. Все же онъ чувствовалъ себя разстроеннымъ нездоровьемъ, въ которомъ онъ не отдавалъ себ отчета, эти страданія появлялись и исчезали въ немъ, выражаясь тяжелымъ и настойчивымъ чувствомъ, которое онъ приписывалъ сильнымъ жарамъ этого исключительнаго лта. Каждую минуту ему бросался жаръ въ голову и появлялись тупыя боли. У него происходило сжатіе въ вискахъ, судороги въ легкихъ, мучительное раздраженіе слуха и обонянія, дрожь, отъ которой онъ избавлялся только сильными движеніями. Онъ или совсмъ не спалъ или спалъ очень плохо, сонъ его былъ полонъ кошмарами, сраженіями, дуэлями и прерывался внезапными пробужденіями. Къ этому еще прибавилась какая-то угнетенность, которая шла все прогрессивно, въ одинъ прекрасный день Марта, наконецъ, замтила его манію пить воду, которая явилась у Шарля вслдствіе постоянной сухости въ горл, его обрывистый и нервный звукъ голоса, Марта въ этотъ день, вздумавши взглянуть на Шарля, нашла его настолько измнившимся, что посовтовала ему обратиться въ ея доктору,
Докторъ Марты, бывшій вмст съ тмъ театральнымъ докторомъ, осмотрлъ Шарля, разспросилъ его и тотчасъ же ршилъ:
— Очень хорошо… очень хорошо!.. Прекратите всякую работу, побольше движенія… Вамъ недостаетъ немного желза въ крови… гвозди въ графинъ — вотъ ваше лченіе. О, Боже мой, да… лченіе хорошенькой женщины, какъ видите… А ваша пьеса?.. Отложена на открытіе?.. Ремонвиль говоритъ, она очень хороша… Ахъ, у насъ есть жилка съ нкоторыхъ поръ… Вчера мы сдлали сбора на четыре тысячи… французскій сборъ!.. Мы васъ возвысимъ, вы увидите… Только мы и умемъ возвысить что-либо. Для Лафона есть роль?.. Мы съ нимъ переговоримъ.
‘Мы’ было маніей доктора. Можно было подумать, что онъ считалъ себя за-разъ директоромъ, режиссеромъ и театральной публикой, которой онъ былъ обязанъ щупать пульсъ.
Это ‘мы’ имло все значеніе его ‘я’, направляющаго и отвтственнаго, казалось, онъ несъ на себ ‘Gymnase’ и ея благосостояніе. Исключая это, исключая еще его любовь въ маленькимъ литературнымъ и театральнымъ сплетнямъ, этотъ докторъ, оптимистъ для развлеченія, былъ отличнымъ человкомъ, практиковавшимъ прекрасно ту медицину, которую англичанинъ Силенгэмъ называетъ ‘искусствомъ пустомелить’.
У него была прекрасная осанка, безукоризненное блье, благоуханіе, розлитое по всему тлу, платокъ изъ тончайшаго батиста, съ вышитой мткой, а его руки, совершенно женскія руки, постоянно играли новомодной тросточкой.
— А, вы смотрите на мою трость?.. Да, это японскій бамбукъ, четырехугольный тростникъ… это совсмъ ново… любопытная вещь…
— Такъ вы думаете, — сказалъ Шардь, — что это лченіе…
— Какже!.. Да что у васъ такое?.. Ровно ничего… Вы больны, какъ вс писатели… Талантливые люди умираютъ только тогда, когда они хотятъ этого… Ваша болзнь? Но, вы знаете, что сказалъ Вольтеръ: ‘я родился убитымъ’… Какъ видите, довольно медленный ядъ!
И, переложивъ ногу на ногу, съ элегантностью движеній Моле или Фирмена, продолжалъ:
— Въ самомъ дл, вмсто того, чтобы принимать ваше желзо здсь, у себя въ комнат, вы бы его пили на мст, изъ источника, въ Форжъ, напримръ, или въ Бюссанъ? Путешествіе оживило бы васъ… потомъ воздухъ, прогулки… Вы поправитесь, несмотря ни на что… У насъ идетъ шестидесятое представленіе… Нечего и думать, что оно будетъ даваться гораздо большее число разъ… Я не думаю, чтобы что-нибудь помшало дать намъ отпускъ вашей жен…
Марта поддержала предложеніе доктора и вошла въ роль супруги съ жаромъ и увлеченіемъ, которое доставило удовольствіе Шарлю. Шарль противился немного, его нсколько смущало хать на воды, онъ боялся любопытства, которое возбудитъ его полуизвстность и имя его жены.
— Прекрасно, — сказалъ докторъ, — прекрасно… Воды открываются въ Сенъ-Совёр, около Труа… Старинный, впродолженіе многихъ вковъ покинутый источникъ… Тамъ есть свидтельства на пергаментахъ… графъ изъ Шампаньи, какой-то Тибо, вылчился тамъ по возвращеніи изъ крестовыхъ походовъ. Серьезно, очень цлебныя воды… я видлъ анализъ… я дамъ вамъ рекомендательное письмо къ одному прекрасному доктору… по части анеміи… очень дльный господинъ. Вамъ будетъ очень хорошо. Я хотлъ послать туда маленькую Ноэми, но… вы знаете, она разошлась съ Робертомъ… Эмаръ сочинилъ жалобные стихи на это событіе… Тамъ есть одинъ куплетъ… Постойте!.. Это на мотивъ… Ахъ, забылъ… Этотъ Эмаръ!.. Вы его знаете?.. Онъ очень забавенъ… Что я вамъ говорилъ?.. Ахъ, да! Поджаренное мясо… Самаго, самаго поджареннаго, нтъ надобности повторять вамъ это.
Марта, провожая доктора, спросила:
— Это ничего, докторъ, неправда-ли?
— Ровно ничего, дитя мое… Боже мой, у него немного крови… онъ нервенъ, очень нервенъ, къ тому же нсколько изнженъ, ипохондриченъ, это само собой вытекаетъ… Крови! Крови! Разв есть въ Париж кровь у кого-нибудь при нашей жизни! Вс обходятся безъ нея… и живутъ… Я еще не сдлалъ вамъ комплимента по поводу вашего новаго жеста во второмъ явленіи… Ахъ, это восхитительно!
— Есть хоть небольшое общество на этихъ водахъ?
— Право, я самъ не знаю… Дирекція длаетъ массу объявленій. Публикуютъ, что бальная зала окончена… что есть библіотека, вс журналы… однимъ словомъ, воды… Васъ это огорчаетъ? Хотите, я посовтую вашему мужу отправиться на…
— Совсмъ нтъ… я хотла знать, какъ тамъ насчетъ туалетовъ.

LVII.

На другой день Марта получила отпускъ, Шарль укладывалъ свои книги въ большой чемоданъ.
— А приказаніе доктора?— спросила Марта.
— Ба, — отвчалъ Шарль, — это я только, чтобы помшать себ работать. Я съ собой везу одну лнь, увряю тебя.
Къ концу недли они устроились около Сенъ-Совёра. Шарль радовался. Онъ нашелъ въ четверти часахъ отъ деревни маленькій замокъ, кирпичи котораго, окруженные рамами изъ благо камня, весело глядли сквозь деревья. Это былъ единственный флигель, уцлвшій отъ огромнаго замка Людовива XIII. Въ XVIII столтіи первый этажъ покрыли крышей la Мансартъ, съ тремя круглыми окошечками Людовика XV и колоколомъ, прикрытымъ китайской шляпой, съ двухъ сторонъ еще остались дв башни изъ четырехъ, обвитыя и скрытыя плющемъ и фруктовыми деревьями выходя изъ оврага, он поднимали въ небу свои остроконечныя крыши.
Въ замк, перестроенномъ и передланномъ для буржуазнаго жилища, гд три вка оставили тутъ и тамъ свои слды и какъ бы воспоминанія, привитыя одн къ другимъ, столовая была обшита деревомъ, надъ дверями и окнами, въ раковинахъ, высченныхъ изъ изящнаго камня, были написаны веселыми легкими и живыми красками, гд плсень мстами замняла изображеніе тумана, сцены изъ басенъ Лафонтена. Надъ тяжелымъ, богатымъ каминомъ Людовика XIV, выложенномъ прекрасной мдью, гд сплетался двойной гербъ прежняго владльца, висла большая картина въ деревянной рам: она изображала трофеи охоты на дичь, которыя стерегли гончія собаки песочнаго цвта, такъ хорошо изображаемыя кистью Удри. На каминной подставк дв большія изъ благо фарфора вазы портили бы впечатлніе безъ Марты. Но Марта, набравъ охапку тростника въ заброшенномъ пруду парка, тотчасъ же ихъ украсила, придавъ всей комнат тотъ праздничный видъ, который придаютъ жилищу только женщины и букеты цвтовъ. Затмъ шелъ большой залъ, обставленный старыми креслами, съ подушками изъ перьевъ, съ блымъ деревомъ, на которомъ золото совершенно исчезло подъ блилами и не блестло боле, виднясь только еще на рамахъ четырехъ пано, гд скульпторъ изобразилъ четыре времени года: весна разсыпала ленты, грабли, серпъ, посохъ, лейку и корзины съ цвтами, лто бросало гирлянды розъ, шиповника, соломенную шляпу, корзинку съ фруктами и флейту, осень сыпала чаши, охотничьи рога, гирлянды персиковъ, грушъ и корзины съ виноградомъ, зима роняла факелы, шутовской колпакъ, мандолину, тамбуринъ, маску, треугольникъ и лавровый внокъ.
Въ кухн былъ одинъ изъ тхъ огромнйшихъ каминовъ, къ которому въ осенніе вечера приносятъ свой стулъ и садятся, гря свои руки и вытягивая ноги къ пылающему хворосту. Восходящее солнце освщало комнаты перваго этажа и наполняло ихъ веселіемъ на цлый день. Но ни одна комната во всемъ замк не нравилась такъ его двумъ гостямъ, какъ круглое зало одной изъ башенъ. Это была старинная часовня, которую еще можно было узнать по свинцовой оправ и маленькимъ окошечкамъ. Южное окно было заколочено. Въ два другія падалъ свтъ сверху. Отличная двойная дверь, крытая коричневой парчей съ золотыми гвоздиками, оберегала входъ, видно было, что часовня сдлалась мастерскою живописи.
При выход изъ стеклянной двери залы и другихъ комнатъ въ этомъ же этаж, былъ перекинутъ черезъ ровъ каменный мостъ, желзныя перила котораго скрывались за дикимъ виноградомъ. Въ конц моста открывалась аллея изъ каштановъ, старыхъ каштановъ съ обстриженными верхушками, съ новыми отпрысками, подымающимися прямо въ небо, нсколько ниже взоръ находилъ вдали полосу луговъ, а дале — Сену. Направо и налво отъ каштановой аллеи шелъ паркъ, маленькій паркъ, въ которомъ Шарль и Марта тщетно старались въ первый день заблудиться. Это были остатки французскаго парка, вырубленнаго въ 1793 году, но потомъ быстро подросшаго. Съ каждой стороны аллей свшивалась цлой завсой старая сирень, сквозь которую свтъ игралъ на дорожк мняясь смотря по времени, то перебгая съ втовъ въ листву, скользя по гладкимъ темнымъ и свтлымъ листьямъ, то образуя между двумя стнами зелени — полосы, одну изъ тни, другую изъ солнца, по которой временами проносились тни отъ летающихъ въ неб птицъ. При малйшемъ втерк эта занавсь колебалась и при легкомъ дуновеньи листья склонялись съ обихъ сторонъ аллеи и въ волнующейся чащ проносилась легкая дрожь и уносилась замирая. Тутъ и тамъ надъ сиренью дикая яблоня протягивала свои втви. По бокамъ аллей ползучія растенія, сплетенныя и перемшавшіяся между собою, образовывали маленькую бесдку для упавшихъ пожелтвшихъ листьевъ. На перекрестк былъ маленькій уголокъ, гд Марта и Шарль любили сидть. Трава была помята. Со всхъ сторонъ росъ верескъ. Маленькія елочки подымали свои пирамидальныя верхушки, посеребреныя свтомъ. Земля была горячая, цлый день залитая солнцемъ, цлый день оживляемая трескотней кузнечиковъ. Въ открытомъ неб виднлась ель съ лиловымъ стволомъ, съ изумрудной верхушкой, придающей небу лазурный цвтъ Италіи.
Съ этого уголка начинались развалины. Аллеи, поросшія травой и кустами, сдлались уже тропинками, посреди которыхъ на паутинахъ начались сухіе листья. Остатки лабиринта обратились въ простую рощицу съ заросшими тропинками. Фонтанъ изъ обожженой глины, съ тремя тритонами, несущими двухъ обнявшихся амуровъ, печально струился въ тни засохшихъ втвей, изломанныхъ, забытыхъ, уединенныхъ. Время немного пощадило въ конц парка восхитительное безуміе XVIII вка, ребячество самаго забавнаго рококо: игру въ гусекъ, настоящая игру въ натуральную величину, устроенную между деревьями. Вс станціи, гд рупоръ посылалъ дале игроковъ, были сдланы изъ окрашеннаго камня и гипса. Шарль и Марта нашли ихъ одну за другой въ маленькой рощиц: это была тюрьма, затмъ гостинница, затмъ колодцы, и все остальное. Однажды возвращаясь со своихъ открытій они замтили у края аллей выцвтшую ракету, ручка которой сохранила остатокъ красной кожи, скелетъ мертвой игрушки, единственное воспоминаніе прошлаго.

LVIII.

Въ гамак, повшенномъ между двумя каштанами посреди аллеи, ведущей отъ крыльца къ Сен, полулежала Марта, одной ногой касаясь земли, другою покачивая въ воздух. Она слушала съ разсяннымъ и скучающимъ видомъ господина, говорившаго съ Шарлемъ на зеленой скамейк. Это былъ молодой человкъ съ четырехугольнымъ лбомъ, спутанными волосами, широкимъ лицомъ, львиными глазами, толстыми руками, которыя упирались въ колнки самымъ неуклюжимъ и буржуазнымъ образомъ.
Послдніе лучи солнца играли на тысяч новыхъ отпрысковъ, выросшихъ на подрзанныхъ каштанахъ и на втвяхъ нжно-зеленаго цвта, на этихъ воздушныхъ клткахъ, которыя солнце покидало какъ-бы съ сожалніемъ, опускаясь къ горизонту, и окрашивая ихъ всми своими переливами, во всхъ концахъ слышалось веселое чириканье птицъ, поющихъ на прощанье.
— Это совершенно врно, сударыня, — тутъ нтъ ни одной кошки, совершенно врно… Дирекція водъ все сдлала, чтобы привлечь публику, даже объявила, что публика уже есть, и несмотря ни на что, никто сюда не детъ, исключая этой голландской семьи, да четырехъ или пяти женщинъ изъ Труа, прізжающихъ сюда въ хорошую погоду… Но вдь собственно говоря вашъ мужъ пріхалъ сюда, чтобы лчиться и самый несчастный здсь — это я, докторъ.
— Да, я понимаю, сказала Марта, — вы разсчитывали…
— Я разсчитывалъ, сударыня, на большое число больныхъ… Я разсчитывалъ на обширное поле наблюденія и изслдованія. Я надялся найти здсь орудій для борьбы съ болзнью вка.
— Въ самомъ дл, докторъ, — сказалъ Шарль, — съ болзнью вка.
— О, я отлично знаю, что медицина, взятая въ совокупности своихъ доктринъ, разсматриваетъ ее какъ индивидуальные случаи, которые надо лчить только тогда, когда организмъ глубоко пораженъ… Я, напротивъ, смотрю на нее, какъ на болзнь органическую, принадлежащую по своему характеру общности и чрезмрнаго развитія, племени девятнадцатаго вка. Я считаю ее болзнью всхъ жителей столицъ, въ различныхъ степеняхъ развитія, но поражающей боле или мене здоровье нарождающихся поколній, потому что только сильные порождаютъ сильныхъ… Посмотрите, все стремится къ централизаціи, къ образованію маленькихъ и большихъ столицъ. Современная жизнь стремится отъ чистаго воздуха, отъ земледльческой жизни къ сосредоточенной, сидячей жизни, къ жизни газа древеснаго угля, къ жизни газа лампъ, къ жизни, вскормленной на фальсифицированной, обманчивой, поддланной пищ, къ полному извращенію нормальныхъ условій физическаго бытія… Да вотъ, вы курите… еще одно видоизмненіе, противорчащее общей экономіи жизненности, благодаря излишеству опіума… И все же, что касается табака, я наврно не знаю, я вижу ослабленіе мозга попусту, но мн трудно поврить, чтобы злоупотребленіе, сдлавшееся привычкой, не было закономъ, ниспосланнымъ провидньемъ, какимъ нибудь предохранительнымъ средствомъ, причинъ и дйствія котораго мы не знаемъ… Наконецъ, вдь мы должны найти какое-нибудь лкарство, какое-нибудь противоядіе отъ тысячи измненій нормы современной жизни, отъ тысячи ея отправленій. Наука должна быть готова къ борьб съ этой новой болзнью. Надо найти, должно существовать что нибудь, что уравновшивало бы это извращеніе природныхъ законовъ гигіены и состоянія человческаго здоровья.
— И вы ищите это противоядіе, докторъ, вы врите въ цлебность этихъ водъ?
— И да, и лтъ. Совершенно нтъ. Но, кром введенія желза въ кровь, он ведутъ къ двумъ великимъ лкарствамъ, которыя я очень чту, какъ единственно помогающія въ малокровіи: къ пищ и движенію, т. е. къ отдыху и движенію крови… Все заключается въ этомъ по моему мннію…
— А гидротерапія, докторъ?
— Это только толчекъ… ударъ хлыста… и ничего боле… Теперь, въ моей систем, какую дйствительную и обязательную трату силъ нужно предписать? Какая самая большая дятельность циркуляціи крови переносима этимъ усталымъ тломъ? Какая врная доза питательныхъ элементовъ подойдетъ къ этому ослабвшему темпераменту? Сколько времени нужно для усвоенія этого лченія? Однимъ словомъ, сколько мсяцевъ понадобится для измненія, для того, чтобы лченіе произвело дйствіе, чтобы я сдлалъ изъ васъ человка, котораго съ головы до ногъ охватываетъ пріятная теплота, человка, аппетитъ котораго заявляетъ о час обда, наконецъ, человка, умъ и сердце котораго охватываетъ дтская веселость? Потому что каждый здоровый человкъ — веселъ, знайте это… Сколько времени нужно, чтобы заставитъ преобладать въ васъ обращеніе артеріальное надъ венознымъ?.. Ахъ, сколько тутъ матеріала для шарлатана и за неимніемъ шарлатана — для человка добросовстнаго… А время спшитъ, милостивый государь, въ этомъ нельзя сомнваться. Нервная система доведена въ настоящее время до послдней крайности. Стремленіе къ комфорту, требованія карьеры, положенія, денегъ, роскоши, конкурренція, неимющая границъ ни въ чемъ, породили расточительность силъ, воли, развитія, однимъ словомъ, полную растрату человческихъ способностей и страстей. Дятельность каждаго съ верхнихъ до нижнихъ ступеней была удвоена, утроена, учетверена, Вс мы возбуждены… даже наши дти, лепечущій умъ которыхъ мы взращиваемъ, какъ взращиваютъ растеніе въ горячей почв. Это лихорадочное движеніе жизни, раздраженіе, почти кризисъ всего, что составляетъ нжную и какъ-бы нематеріальную сторону нашего существа… Однако, я осдлалъ моего конька, тмъ хуже для васъ.
— Совсмъ нтъ, докторъ, — отвчалъ Шарль, — вы видите, какъ я васъ слушаю, продолжайте-же, прошу васъ… Я никогда не слыхалъ, чтобы медицина говорила такъ.
— Пусть я преувеличиваю! Но возьмите всхъ тхъ, мозгъ которыхъ постоянно работаетъ, постоянно стремится къ богатству или слав, возьмите банкировъ, дловыхъ, государственныхъ людей, возьмите артистовъ, писателей, классъ, на который старый Цельзій въ свое время обращалъ вниманіе патологіи, эту толпу людей, живущихъ почти единственно впечатлніями, наслажденіями, обольщеніями, разочарованіями нравственными пораженіями, этотъ міръ людей, для которыхъ тло есть лоскутъ, что-то прицпившееся къ ихъ уму, которое они тащутъ за собой, эта огромная семья, вс т, внутри которыхъ чередуются счастливыя событія и благоденствіе то возвышается, то падаетъ, династіи, продолжающіяся десять лтъ, успхи и забвеніе этого вка, вка пожизненныхъ знаменитостей, вка, подающаго людей, вещи, богатства, правительства, славы, надежды… Знаете-ли вы, что свирпствуетъ въ этомъ вк, какъ диссентерія въ лагер? Анемія, а въ конц анеміи — легочная чахотка, разъ въ желудк, сумасшествіе… И тутъ вы найдете противъ меня много моихъ собратьевъ, которые только съ большимъ трудомъ называютъ подобныя причины дйствительными. Они изучатъ, съ терпніемъ, со страстью проанализируютъ въ достохвальныхъ монографіяхъ вс видоизмненія вліянія злоупотребленія алкоголемъ, наслдственности, нищеты, вредныхъ для здоровья профессій, они не пропустятъ ни одного химическаго и физическаго дйствія матеріальныхъ причинъ. Но въ нравственныхъ причинахъ они потеряютъ почву: ни до чего боле не касаясь, ихъ скальпель будетъ отрицать. А какая пропасть между нервными приступами, на границ тла и души, въ ея изгибахъ, въ ея движеніяхъ, которыя происходятъ отъ причинъ, не имющихъ ни вса, ни специфической величины, или отъ нравственнаго вліянія на чувство! А сколько матеріала для изученія!.. И потомъ, нельзя быть только докторомъ: надо быть священникомъ и докторомъ, быть исповдникомъ вполн, имть искреннее призваніе безъ оговорокъ, безъ умолчанія… И тогда только можно сдлать что-нибудь изъ этой великой идеи: ‘О вліяніи нравственныхъ фактовъ на физическіе факты человческаго организма’… Что я вамъ говорилъ? Я говорилъ вамъ о работ, о напряженіи умственныхъ способностей… Что такое усиленная, ускоренная мысль? Перегораніе крови, огонь, сжигающій тло и оставляющій одни уголья… Животное масло, идущее на мозгъ, есть самое существенное въ питаніи, въ крови. Человческій типъ вырождается. Это распространено въ родовитыхъ семьяхъ, въ падающихъ королевскихъ династіяхъ… Видли вы въ Лувр этихъ испанскихъ королей?.. Какая усталость старой крови! Можетъ быть, это было болзнью римской имперіи, нкоторые императоры которой обладаютъ какими-то оплывшими чертами лица, даже въ бронз. Но тогда было хорошее средство. Когда общество истощалось съ психологической точки зрнія, происходило нашествіе варваровъ, которые вливали въ него свою молодую кровь Геркулесовъ. Кто-же спасетъ міръ отъ анеміи въ XIX вк? Можетъ, черезъ нсколько лтъ произойдетъ вторженіе рабочихъ въ общество?..
— О, докторъ!— сказала Марія, — какая мысль!
— Извините, сударыня, я крестьянинъ, сынъ крестьянина. Съ десятью су въ день, которые я имлъ въ Париж на ду, мн трудно было выучиться говорить фразы, которыя не шокировали-бы женщинъ. Я предпочиталъ, признаюсь вамъ, давать изъ нихъ два моему водовозу, чтобы тотъ будилъ меня въ три часа утра.
Докторъ всталъ.
— Останьтесь-же, докторъ, — сказалъ Шарль, — и садитесь… Какимъ образомъ вы не имли удачъ при такой сильной вол?
— Какимъ образомъ? Посмотрите на меня… Находите ли вы меня похожимъ на салоннаго доктора? Нтъ. Ну, вотъ и причина… Однако, я еще долженъ хать сегодня вечеромъ въ Виллантро. Вы знаете, кстати, моя лодка къ вашимъ услугамъ. Утомляйте себя. Двигайте какъ можно боле руками и ногами… Только избгайте на Сен слишкомъ свжихъ вечеровъ и утренниковъ… Организмъ вашъ здоровъ, общаю вамъ еще разъ крови совершенно новой, если вы захотите быть крестьяниномъ въ продолженіе нсколькихъ мсяцевъ. Особенно — никакой работы…

LIX.

— Шарль?
— Что?
— Куда мы пойдемъ гулять сегодня вечеромъ?
— Къ Четыремъ Дорогамъ хочешь.
— Ты находишь очень красивыми твои Четыре Дороги?
— О!.. Вдь это прогулка… Хочешь пойдемъ на ферму Пиго?
— Гд мы были третьяго дня?
— Да.
— Не очень много здсь окрестностей… Что это за деревня… тамъ на верху?.. Ты не знаешь?
— Тамъ?.. нтъ… не знаю.
— Тамъ звонятъ въ колокола цлый день.
— Да.
— Покачай меня… Ай! Не такъ сильно, злой… вотъ такъ… чуть-чуть… Я нахожу, что гамакъ усыпляетъ. А ты?
— Меня онъ укачиваетъ.
— Знаешь, домъ, который насъ интриговалъ… съ закрытыми окнами… ты еще всегда мимо проходилъ… Софи сказала мн, что тамъ живутъ старыя двицы, стариннаго дворянскаго рода… Что, есть двнадцать часовъ?
— Уже прошло.
Почтальонъ приходитъ въ одиннадцать часовъ?
— Въ одиннадцать… въ одиннадцать съ половиной… Ты ждала чего нибудь?
— О, я ждала не ожидая… Кто же мн будетъ писать?.. Письмо отъ мамаши я получу черезъ два дня, я думаю… Ахъ, какъ ты думаешь, я найду шерсти въ Труа.
— Ты меня спрашиваешь? Я думаю, да.
— Тогда не стоитъ писать въ Парижъ…
— Ты разв не привезла своей работы?
— Нтъ, я думала… я забыла.
— У меня есть книги, хочешь почитать?
— Да… какъ-нибудь… завтра напомни мн спросить ихъ у тебя.— Движеніе гамака то замедлялось, то ускорялось. Шарль молчалъ. Марта, лежа въ гамак, закинувъ рукя за голову, смотрла въ небо. Черезъ пять минутъ молчанія:
— Ахъ, туча, — промолвила Марта.
— Прости меня, моя кошечка, — сказалъ Шарль, — это моя вина, ты скучаешь.
— Я скучаю? Почему ты это думаешь?
— Потому что ты одна… потому, что тутъ нтъ развлеченій, у тебя никого нтъ, кром меня, довольно печальное общество, больной…
— О! Боже мой, общество… Вдь ты знаешь, какая я. Разв я тебя мучила когда нибудь съ тхъ поръ, какъ я замужемъ, желаніемъ идти куда нибудь на балъ, въ театръ, скажи? И если ты думаешь, что я хотла бы похать въ такое мсто, какъ Трувиль, напримръ… я привезла съ собой только дв шляпки, такъ что…
— Но я сказалъ это, моя милая, не для того… Только, такъ какъ тутъ настоящая яма, я боюсь, повторяю, чтобы ты не соскучилась… и я упрекаю себя…
— Надо сперва теб вылчиться, неправда-ли?— сказала Марта сухимъ тономъ.
Черезъ нсколько минутъ Шарль произнесъ:
— Ужасная погода сегодня…
— Совсмъ нтъ, мой другъ, я не нахожу… Ты преувеличиваешь.
— Ты не находишь, что погода непріятная, раздражающая?
— Ты страдаешь мой другъ, это все твои нервы…

LX.

Съ этого дня Марта удвоила свой скучающій, угнетенный видъ, раздражающій особенно своимъ нжнымъ тономъ, своимъ упорнымъ терпніемъ, своей кажущейся ласковостью, своей аффектаціей снисходительности и прощенія къ состоянію болзни Шарля. Это было противорчіе, безропотное какъ скорбь, спокойно относившееся къ мнніямъ Шарля, какъ смерть равнодушная къ пытк, ангельское противорчіе, такъ сказать, по поводу всего, по поводу вкуса водъ въ Сенъ-Совёр, по поводу оттнка цвтка, качества говядины, высоты дерева, по поводу всего, что они видли, ли, пили, длали, думали. Наконецъ, Марта, истощивъ предлоги, дошла до противорчія въ грамматик, до споровъ объ орографіи и она мучила Шарля, предлагая биться объ закладъ по поводу трудностей причастій!.. Для человка больного болзнью Шарля трудно было найти боле успшную пытку.
— Марта, я взялъ для тебя на прокатъ піанино изъ Труа… Завтра утромъ его привезутъ, — сказалъ Шарль однажды вечеромъ.
— Пьянино?.. Но, мой другъ… Я отлично обходилась безъ него.
— Именно для того, чтобы ты не обходилась безъ него доле.
Разговоръ прекратился. Марта произнесла:
— Мы не видимъ боле доктора… между тмъ… Раньше всегда онъ къ завтраку, или обду…
— Ты видишь, милая, что онъ приходилъ не для этого, потому теперь его нтъ.
— Ты можешь находить его интереснымъ… но для женщины, согласись… онъ говоритъ только о медицин… и объ ужасныхъ вещахъ…
— Докторъ, говорящій о медицин… ты права, моя милая, — сказалъ Шарль.
Марта углубилась въ свое кресло, и сжала руки.
— Послушай, моя милая, — сказалъ Шарлъ, — у тебя на лиц написана такая скука, что… я къ твоимъ услугамъ… Когда ты захочешь, тотчасъ-же мы удемъ въ Парижъ.
— Нтъ, мой другъ… Мы не удемъ. Я не хочу узжать. Я останусь здсь на все время, сколько будетъ нужно… Твое здоровье прежде всего, мой другъ… Это долгъ для меня… Ахъ, я забыла теб сказать, я получила письмо отъ матери, она велитъ мн передать теб тысячу поклоновъ… Бдная мать! Никогда мы такъ надолго не разставались!..
— Ты также очень хорошо знаешь, что я предоставилъ ей полную свободу пріхать сюда… Оказалось такъ, что это путешествіе не входило въ ея планы…
— Это потому что она боялась…
И Марта сдлала видъ, что колеблется.
— Ахъ, прошу тебя, я люблю, когда говорятъ прямо… Она боялась, чего?
— Просто напросто стснить тебя, мой другъ… Ты сейчасъ принимаешь такой тонъ… Я теперь не смю ничего сказать… Ты перетолковываешь каждое слово… Ты врно плохо спалъ эту ночь… Ты не владешь собой, дорогой мой… Съ тхъ поръ какъ ты боленъ, твой характеръ…
— Потому что я страдаю, Марта.
И Шарль, вообразивъ на минуту, что онъ во всемъ виноватъ, поднялся, чтобы спросить прощенія въ поцлу своей жены.
— Ахъ, я отлично знаю… Это сильне тебя… Къ счастью, дорогой мой, я начинаю съ этимъ свыкаться.
Это слово остановило Шарля, который снова взялъ книгу. Марта сдлала тоже самое.
— Угадай… — сказалъ Марта, прерывая чтеніе внизу страницы, — угадай, въ которомъ часу мы легли вчера спать?
— Не знаю… Въ девять часовъ?
— Нтъ… Въ половину девятаго.
— О!
— Я посмотрла, — и она принялась за чтеніе. Черезъ минуту она возобновила разговоръ:
— Теб не надола эта книга?— произнесла она, оборачиваясь въ Шарлю.
— Она очень интересна, — сказалъ Шарль,
— А!— И она снова принялась за книгу, потомъ, оставивъ ее:
— Какой сегодня день?
— Сегодня?.. Суббота.
— Нтъ, какое число.
— Четырнадцатое сентября.
— Мы выхали изъ Парижа… Это составляетъ ровно двадцать одинъ день…— и посл нкотораго молчанія, Марта произнесла съ видомъ безнадежной покорности:
— Время еще движется.
Шарль взялся за ручку двери.
— Куда ты идешь, мой другъ?
— Я хочу выкурить сигару на воздух.

LXI.

Наконецъ, они нашли развлеченіе: это была Сена. Въ полдень они садились въ одну изъ тхъ плоскихъ лодокъ, которыя Жюль Дюпре изображаетъ на своихъ пейзажахъ подъ тнью ольховыхъ деревьевъ Пикардіи, Марта садилась напередъ, склонившись надъ водой въ большой соломенной шляп, которую она надвигала на глаза, Шарль, стоя сзади, упирался на длинный шестъ, и длая усилія толкалъ лодку, плавно идущую по вод.
Такъ они проводили долгіе часы между деревьями, тнь отъ которыхъ издали, сосредоточиваясь около берега, открывала ихъ взгляду широкую сіяющую аллею, въ которой отражалось синее небо. Вокругъ нихъ рчныя волны несли по теченію свтящуюся отъ солнца рябь, водоросли и рыбокъ. Въ этотъ часъ Сена ослпительно сіяла, глаза щурились, взглядъ терялся въ этомъ пожар, исполосованномъ свтящимися бороздами отъ барки, и видлъ только тутъ и тамъ молніи и отблески вдоль стволовъ ивъ и свай, огненную полосу, обозначавшую край челнока, и тростники, прямо ростущіе въ вод. Они спускались, подымались вверхъ и внизъ по теченію, избгая песчаныхъ мелей, въ ямахъ которыхъ стояла теплая, спящая вода, они прозжали сквозь волнующійся и сгибавшійся къ вод тростникъ, открывая въ чащ водяныхъ растеній таинственные проходы и впадины, гд вода была синяго цвта, какъ синька. Они прозжали по водорослямъ, которые оживали въ вод, подъ тнью деревьевъ влажныхъ, свжихъ, купающихся въ рк, мимо старыхъ стволовъ деревьевъ, поблвшихъ и полированныхъ отъ теченія, по окаменвшимъ растеніямъ на половину затопленнымъ, которыя, когда лодка проходила, подымались и выплывали изъ воды какъ лебеди. Потомъ вдругъ русло рки исчезало изъ ихъ глазъ: небо распростиралось на зыбкой вод точно песокъ на низменныхъ болотахъ и лодка казалось двигалась по синему небу.
— Повернись, — говорилъ Шарль, и показывалъ Март пройденную ими дорогу: тамъ, въ конц рки рядъ деревьевъ тонулъ въ туман, съ каждой стороны деревья, расположившись какъ кулиссы, склонялись и надвигались другъ къ другу, облитыя свтомъ по краямъ, отъ этого фона до лодки тянулась скатерть темно-синей воды, на которой мстами сверкала и трепетала серебряная рябь, ближе къ лодк темно-синій цвтъ длался все свтле и превращался въ лазурный, почти блый, съ тысячью огненныхъ блестокъ, похожихъ на тысячу зеркальныхъ осколковъ, которые прыгали, исчезали и вновь появлялись, или уносились теченіемъ, остановленные на минуту тростникомъ, колеблемымъ втромъ.
Вода журчала. Шелестъ деревьевъ, шумъ втра, отрывающаго листья, несся по обоимъ берегамъ. Вдали съ каждой стороны русла Сены, на обоихъ розовыхъ холмахъ, какъ бы цвтущихъ верескомъ, происходилъ сборъ винограда, и радостные крики крестьянъ отвчали шепчущей гармоніи рки. Виноградники улыбались. Кругомъ все шелестило и пло, а эхо доносило удары молотковъ о пустыя бочки, раздавшіеся какъ припвъ.
Они подвигались впередъ и рка мняла свои берега. Они плыли мимо маленькихъ утесовъ, мимо отвсныхъ холмиковъ, покрытыхъ желтымъ пескомъ, съ которыхъ свшивались поблвшія высохшія вьющіяся растенія, напоминающія иловатые водоросли старыхъ ркъ. Затмъ шли пространства, покрытыя свтлой, прозрачной зеленью, гд играло солнце, и откуда каждую минуту выпархивали лаписъ-лазуревыя птицы, зимородки, вереницей перелетающія съ одного берега на другой. Он плыли мимо живой изгороди изъ дикаго шиповника съ его коралловыми ягодами и спутанными втвями, густые тростники, выпрямляя свои стволы, задвали за лодку, за которой по берегу тянулась длинная линія маленькихъ тополей съ жидкой листвой, позолоченой осенью, ольховыхъ деревьевъ съ блестящими листьями, ивъ, серебрящихся на втру.
Рка съуживалась подъ ивами, погребенными въ крапив, таинственныя сумерки уже разстилали у береговъ свой коверъ изъ тни, надъ которымъ веселый день бралъ свое, лугъ сіялъ, лиловые холмы освщались солнцемъ, даже сама тнь казалась туманомъ.
— Посмотри-ка, — говорила Марта, и показывала Шарлю устье ручья, чернаго и глубокаго, какъ горлышко опрокинутой урны наяды. Кругомъ все было залито свтомъ, начиная съ дерева, склонявшагося надъ ручейкомъ, и кончая полоской песка, которая пыталась заградить струю воды, пнящейся на своемъ каменистомъ дн.
Но Марта уже забыла о ручь. Она совсмъ наклонилась къ вод. Взглядъ ея сосредоточивается на тысяч маленькихъ рыбокъ, похожихъ на тысячу черныхъ булавокъ, спасающихся во вс стороны. Онъ слдитъ за листкомъ тополя, листкомъ ивы, которые крутятся въ водоворот, за ихъ тнью, идущую передъ ними въ глубин воды, или за водянымъ паукомъ, скользящимъ посреди круговъ, которые все расширяются вкругъ него. Разсматривая дно рки, взглядъ ея теряется въ безпредльной глубин, гд сплетаются втви и сучья, погребенные въ окаменвшей тин. Взоръ ея устремляется въ камень или въ пестрое дно, гд что-то точно бьется въ сти. Онъ скользитъ по этимъ водорослямъ, которые шевелитъ теченіе, онъ задумчиво останавлявается на кучкахъ желтыхъ или почернвшихъ листьевъ, которые годами лежатъ такимъ образомъ…
— Берегись, сейчасъ будетъ толчекъ, — кричитъ Шарль.
— Ничего, опасности нтъ.
Это ободранная ива, подымающаяся надъ водою, прямая и блая какъ кость.
Лодка повертываетъ и снова открывается лазурный коверъ и солнце сверкаетъ и трепещетъ въ вод точно витой огненный столбъ.
— Смотри!.. Смотри-же!
И оба наклонившись глядятъ, какъ дти погружаютъ въ воду разбитый графинъ, чтобы поймать маленькую рыбку. Солнце сверкаетъ на стекл графина, и освщаетъ блднымъ свтомъ пробку изъ картофелины, а внутри то появляются, то исчезаютъ серебряныя нити: это маленькіе плнники стеклянной темницы.
Когда Марта и Шарль подымаютъ головы, имъ кажется, что они видятъ иллюминацію какого-нибудь сада въ гарем, лампочки въ чашахъ съ цвтами: это блистающія отъ солнца желтыя и красныя георгины, брошенныя въ воду изъ городскаго сада. Они уже противъ большого чашковаго дерева, склонившагося надъ камнемъ для мытья блья, и вотъ передъ ними городъ съ его колокольней, цинковыя крыши, утопавшія въ темной зелени садовъ, балконы съ зелеными перилами, выходящіе на Сену, рыбные садки, наполовину поднятые надъ водою, барки съ отраженіемъ, прыгающимъ вдоль нихъ, точно веревка, ударяющая по вод.
Лодка поворачиваетъ. Они возвращаются. Тнь подымается вдоль деревьевъ.
Зелень, отражающаяся въ вод, блднетъ и пропадаетъ. Тростники колеблются въ лиловатомъ туман. Глубины рчныя зеленютъ и принимаютъ глухой оттнокъ. Вдоль по вод нтъ уже боле яркаго свта, только верхушки отдаленныхъ тростниковъ, да нкоторыхъ высокихъ тополей освщены еще, и глядятся въ потухнувшее зеркало рки. Прохавъ рядъ молодыхъ тополей, выдляющихъ свои бловатые стволы на розовыхъ тняхъ, подымающихся съ земли, лодка задваетъ изгородь ивъ, выросшихъ изъ обрзанныхъ стволовъ, и сгибаетъ ихъ низкія втви, усянныя трясогузками, которыя улетаютъ парами, преслдуя другъ друга и задвая блыми хвостами спящую воду. Ночь начинаетъ надвигаться. Шопотъ тополей и ивъ умолкаетъ. Шумъ воды затихаетъ, тогда какъ вдали, на дорог, слышенъ скрипъ телги. Холмъ надъ городомъ иметъ теперь видъ темно-лиловой стны, надъ которой подымается голубоватый дымъ отъ испареній домовъ. Небо длается блдно-зеленаго цвта, потомъ розоваго и постепенно переходитъ въ голубой цвтъ надъ головами Шарля и Марты. Тнь набрасываетъ на воду свинцовый покровъ, въ которомъ молодой мсяцъ отражаетъ свой серебряный серпъ.

LXII.

Но это развлеченіе скоро прілось. Это было все одно и тоже, говорила Марта, и она принялась скучать, преувеличивать, драпироваться въ свою скуку съ тмъ умньемъ, которое составляетъ секретъ ея пола. Она то принимала неподвижныя позы, то углублялась въ молчаніе и впадала въ глухоту, неумолимую глухоту замчательно разыгранную, когда слухъ какъ-бы испуганно пробуждается при вторичномъ повтореніи вопроса. И вмст съ тмъ она говорила, что очень довольна, очень счастлива, даже очень весела и ршительно отказывалась покинуть Сенъ-Совёръ раньше окончанія лченія Шарля. Шарлю становилось лучше. Уже два дня какъ онъ принялся немного работать, когда войдя днемъ въ Март онъ нашелъ ее въ пеньуар.
— Вы значитъ не выходите сегодня, Марта?
— Нтъ…. сегодня скверная погода.
— Скверная погода, сегодня. Съ этимъ солнцемъ? — И такъ какъ Марта не глядла и казалось ничего не слышала, Шарль произнесъ:— Марта!
— Извини, мой другъ…. Ты говорилъ!…
— Я говорю, что день прекрасный.
— Видишь-ли, мн грустно сегодня…
— Что съ вами?. .
— О, тутъ умерла… Эта молодая англичанка, пріхавшая на воды…. ты знаешь…. умерла!
— Но, моя милая, я не вижу….
— Должно быть она страдала…. Въ страшной агоніи…. У меня не хватило ршимости выйти, понимаешь?…. И потомъ у тебя былъ такой нездоровый видъ вчера вечеромъ…. Я не хотла пускать тебя…
— Полно! Мн еще далеко до этого…
— Нтъ, видишь-ли…. теб нельзя ничего сказать. Я не знаю, гд ты только не найдешь….
Шарль ушелъ.

LXIII.

‘Сенъ-Совёръ. 30 сентября.

‘Какъ твоя пьеса?’ пишите вы мн, дорогой мой Шаваннъ. Вы читали въ газетахъ, что ее готовятъ для открытія и вы спрашиваете меня: бытовая-ли это комедія, драма, или діалогъ для двухъ? Гд это происходитъ? При какой обстановк? Закованы-ли въ латы дйствующія лица, или они одты въ черное сукно? Въ Аинахъ-ли моя пьеса или въ Париж? И вы браните меня за то, что я такъ мало разговорчивъ съ вами. Ахъ, мой другъ, будто дло въ моей пьес? Я самъ не знаю, что съ ней и когда ее дадутъ…. да и пусть съ ней будетъ что угодно!… А между тмъ я думалъ, что я нашелъ врную точну зрнія. Въ наше время, когда театръ не боле чмъ дагеротипъ боле или мене удачный, подняться до истиннаго театра, театра фантазіи, невроятности, до поэзіи, до смха пляски и пнія поверхъ реальности, помстить пьесу между небомъ и землей, — это была моя идея, моя пьеса. Вы знаете, я наблюдалъ какъ и другіе, но хладнокровно, не увлекаясь, какъ-бы слдуя мод. Мой умъ иметъ другія симпатіи, все что проклинаютъ профессора логики, сказки фантазіи, случаи, приключенія мысли, одной ногой опирающіяся на жизнь, другой — касаясь страны воздушнаго Меркурія. Можете-ли вы себ вообразить лучшую рамку для произведенія, которое хочетъ сдлать невозможное вроятнымъ, лучшую родину для живаго и фантастичнаго міра, чмъ современная Италія, этотъ уголокъ земли, гд укрылся романъ? Италія XIX вка, ахъ, мой милый….. танцовщицы, создающія своими пуантами оппозицію существующей политик, влюбленныя парочки, которыя посл десятилтней любви удаляются въ деревню, чтобы еще боле быть другъ съ другомъ, совты министровъ, собирающіеся для того, чтобы ршить, можетъ-ли наслдный принцъ сть скоромное въ пятницу у англійскаго посланника, разбойники, захватывающіе полную зрительную залу, и продающіе свои заряды, принцессы съ милліоннымъ доходомъ, умоляющія на колняхъ какого нибудь тенора, чтобы онъ женился на нихъ, узкіе панталоны абрикосоваго цвта по послдней мод на ногахъ баритоновъ, — карнавалъ, который представляетъ — соціальное учрежденіе,— Stenter ello, скрывающіе свободу печати подъ шутовскимъ колпакомъ, императрицы, упавшія съ королевства до префектуры, короли, удалившіеся на покой, рантье, съ пятью тысячами ливровъ дохода, которые имютъ экипажъ, не длая долговъ, общества вспомоществованія, очень серьезныя для женщинъ съ погибшей честью, блокурыя женщины, точно сошедшія съ картинъ Беноццо Гоццоли, постоянная надежда и лотерея… Можно составить цлый томъ подобныхъ перечисленій и я сдлалъ изъ нихъ мою пьесу: ‘Очарованная нота‘…
‘Но что такое пьеса, моя пьеса, сравнительно съ моей жизнью, моимъ счастьемъ!.. Ахъ! Послушайте, другъ мой, оставимъ это. Я несчастенъ, очень несчастенъ, быть можетъ, боле, чмъ былъ-бы другой, потому что у меня нтъ ни гнва, ни досады, ни даже раздраженія. Я боле не мужъ, я публика: я сужу. Я совершенно холодно анализирую мою жену, также холодно, какъ и жену всякаго другого. Я смотрю на нее и вижу, какъ будто-бы я имлъ передъ глазами нравственную чашу ея бытія. Моя жена не иметъ сердца ни на волосъ!.. Боже мой, отлично! Сердце въ жизни совсмъ не такое обыденное явленіе… Говоря прямо, это совсмъ не домашняя мебель. Можно отлично жить съ людьми безъ сердца, я знаю многихъ такихъ, интимность съ которыми очень пріятна. Я думалъ, что это должно составлять смыслъ жены: его нтъ и слда въ моей жен, вотъ и все, это было-бы еще ничего… Но моя жена глупа, мой милый.
Еще если-бы это была чистосердечная глупость безъ претензій, глупость низшей женщины, эта добрая естественная глупость, съ которой такъ много интеллигентныхъ людей связали свою жизнь… Увы! Нтъ, это не то: это глупость довольная собою, кокетливая глупость, манерная, которая разработываетъ себя и ломается, какъ вамъ сказать: это праздничная глупость. Умъ ея — это сборище банальностей, общихъ мыслей, буржуазныхъ суеврій, такъ сказать, перемолотыхъ идей, эпидемическихъ предразсудковъ, однимъ словомъ, ужасная глупость, выводящая изъ терпнія, выхоленная, дланная, благопріобртенная. Напримръ, она не повритъ, что Людовикъ XVIII потребовалъ голову кофейнаго цвта лошадей изъ короны Наполеона, прежде чмъ возвратиться во Францію, или что вс тряпичники умираютъ съ пятьюдесятью тысячами франковъ золотомъ въ ихъ соломенныхъ тюфякахъ, или что комета предвщаетъ конецъ міра, она не повритъ гадальщицамъ на картахъ, но она повритъ газетамъ, она повритъ всему, что напечатано, она повритъ генію человка, который рекламируетъ себя, уму другого, у котораго есть друзья, она повритъ, что только богатые люди имютъ вкусъ, что во время царствованія Людовика XV французскіе офицеры не были храбры, что Луи-Филиппъ отправилъ милліоны въ Америку, что никогда такъ хорошо не длали булевскую мебель, какъ теперь… У ней найдутся прилагательные ко всему эпитеты, всегда готовые, какъ коричневый или блый соусъ въ ресторанахъ, и она ими вдоволь воспользуется. При этомъ дерзкій, всезнающій видъ, подъ которымъ нтъ ничего, ничего, какъ въ голов коноплянки, если вы ее затронете слегка, тотчасъ-же является щекотливость, она вооружается и защищается, видя въ вашихъ словахъ намеки или желаніе дать урокъ, самолюбивое упрямство, холодное, но уязвленное, которое все боле стоитъ на своемъ по мр того, какъ вы доказываете, что это не такъ, какъ она думаетъ.
‘И вы можете сколько угодно доказывать ей, говорить, что она не права, прося вмст съ тмъ извиненія за то, что вы правы, принимать любезный тонъ, который льститъ ея тщеславію… Ничто не поможетъ, повторится всегда одна и та-же сцена: обиженный видъ, сухой тонъ: ‘Очень хорошо, я не такъ умна, какъ вы…’ Затмъ недобросовстный разборъ по поводу спора, если-же вы отвчаете — угнетенный видъ, молчаніе женщины, которымъ женщина такъ уметъ сказать: #Вы чудовище!..’ Чудовище потому, что вы хотли унизить ее, не объяснить, не посовтовать, не вывести ее изъ заблужденія, — она этого совершенно не допускаетъ, — но доставить себ удовольствіе пристыдить ее.
‘Вы знаете, другъ мой, отвращеніе, которое питаетъ каждый мужчина съ умомъ и сердцемъ въ заученнымъ чувствамъ и стереотипнымъ фразамъ. А моя жена скажетъ, что бы вамъ принести въ примръ? Она скажетъ о плохомъ водевил: ‘Въ этомъ произведеніи видны искренность и молодость…‘ О картин: ‘Въ ней есть стиль…‘ У ней всегда готовы эти слова, эти фабрикованныя фразы, попадающіяся въ фельетонахъ, книгахъ, пьесахъ. Однимъ словомъ, она приводитъ въ отчаянье. Однажды я не могъ удержаться, выведенный изъ терпнья, чтобы не сказать ей: ‘Ты прочла это…’ Понимаете-ли, мой другъ? Повторенія, одн повторенія, ничего своего, ничего, что принадлежало бы лично ея сердцу и ея уму! Быть можетъ, вы меня сочтете за лунатика, вы скажете мн, что я копаюсь въ своихъ ранахъ. Что вы хотите? Я такъ созданъ и я во сто разъ предпочту языкъ грубой крестьянки, мысль необработанную и простую, но искреннюю и свою, этому манерному образу мышленія.
‘Но нтъ, мой другъ, я ничего не выдумываю, ничего не преувеличиваю. Я совсмъ не больной, создающій себ виднія и терзанія. Внутреннія качества моей жены таковы, какъ я вамъ говорю. Вы увидите у ней гримасы, мины, комедію брезгливости, желаніе казаться пресыщенной, капризной: она не понюхаетъ рыбы, если она не первой свжести, ни яйца, немного высохшаго, ни масла, простоявшаго три дня, это пустяки, но въ этомъ — вся моя жена. Она покажется вамъ задумчивой, замечтавшейся въ туманныхъ грезахъ, но я, я знаю, гд она и въ ршеніе какой прозаической задачи она погружена: она думаетъ, какъ бы урзать у кухарки пятьдесятъ сантимовъ барыша отъ провизіи, или какъ-бы купить себ тряпку, которой нтъ у ея подруги… Ей не понравишься прекрасной душой, выражающейся на добромъ и честномъ лиц, ни даже громкимъ признаніемъ ея красоты, но скромнымъ ухаживаніемъ, больше даже чмъ ухаживаніемъ, раболпствомъ, ничтожной лестью лакея, который ухаживаетъ за принцессой.
‘Моя жена одна изъ тхъ женскихъ натуръ, которыя чувствуютъ себя харошо только съ низшими. У ней является жалость, почти слезы, когда она видитъ воображаемыя страданія на театр, или читаетъ въ хроник о самоубійствахъ, о корабляхъ, погибшихъ на американскихъ озерахъ, но при вид окружающаго, при вид настоящихъ людей, встрчающихся ей въ жизни, она суха, жестока и неумолима, она отдаетъ ужасныя приказанія, которыя заставляютъ слугъ ронять изъ рукъ тарелки, она нисколько не заботится объ ихъ страданіяхъ, о томъ, что и они люди, посл выговора у ней никогда не найдется того слова, того прощенія, которымъ нжная душа женщины связываетъ то, что нарушила… Занятая самой собою, она ничмъ не отвлекается, и въ то же время скука, требующая возбуждающей веселости или скоре какого-нибудь шутовства, которое забавляетъ ее, какъ шумная игрушка, ея умъ прельщаетъ глупость и жестокость шутки, она будетъ смяться надъ смшнымъ въ уродств и надъ комичнымъ — въ большомъ гор…
‘И всегда въ фальшивомъ тон, замтьте это, мой другъ! Говоритъ-ли она вамъ, ободряетъ-ли, ласкаетъ-ли васъ, или утшаетъ, всегда слышится у ней фальшивая нота, какъ въ фортепіано одного изъ моихъ друзей, такъ неизлчимо фальшивомъ, что онъ кончилъ тмъ, что напустилъ въ него красныхъ рыбокъ… И затмъ у ней нтъ вры, нтъ доврія при такой легковрности! Я не Магометъ, я не прошу ее врить въ меня, но, по крайней мр, въ ея искусство… Ея искусство, мой другъ! Она занимается имъ только какъ красивая женщина, не боле. Музыка? Она играетъ на рояли, — и это все. Ничто ее не возбуждаетъ, не трогаетъ, не волнуетъ, не обезоруживаетъ, исключая ея характера. Вотъ она тутъ, въ деревн, она смотритъ на все какъ она смотрла-бы въ музе пейзажей: она смотритъ такъ, какъ зваютъ. Вы знаете, однако, мой другъ, что я не требователенъ относительно этого, я не проповдую особеннаго восторга въ природ, но, чортъ возьми! Она вдь женщина! Она около меня. Я вижу ее отсюда, въ полуоткрытую дверь, она сидитъ въ зал за книгой, передъ зеркаломъ, посл каждой страницы глядится въ зеркало, и подавляя звокъ снова возвращается въ книг… Это все та-же женщина, т-же голубые мягкіе глаза, тотъ же маленькій ротикъ, тоже дтское личико, если я войду въ залу, этотъ лобъ сдлается мраморнымъ, этотъ ротикъ закроется, глаза сдлаются непроницаемыми, все ея лицо покроется облакомъ, приметъ выраженіе угрозы или молчаливости, она съ головы до ногъ окутается холодностью, которая хуже чмъ гнвъ, глухимъ недоброжелательствомъ, какимъ-то скучающимъ отчаяньемъ, и все это съ такимъ несчастнымъ видомъ, котораго не передадутъ ни одна статуя, ни одна картина, ни одна фраза въ мір! Женщинамъ, не имющимъ въ жизни, какъ мужчины, тщеславія, карьеры, борьбы, чтобы блистать и выказывать себя, всмъ женщинамъ необходимъ, я знаю, нкоторый исходъ, нкоторая трата нервной и борящейся дятельности. Это объясняетъ и извиняетъ то жгучее удовольствіе, которое он испытываютъ при страданіяхъ тхъ, кого он любятъ, своихъ личныхъ страданіяхъ, даже при слезахъ, изъ которыхъ он выходятъ обновленными, съ добрымъ сердцемъ и хорошими инстинктами. Но эта, другъ мой, превзошла свой полъ. У ней положительно геній, настоящій геній для изобртенія и пусканія въ ходъ ужасныхъ внутреннихъ дуэлей, на которыхъ бьются отравленными булавками. Особенно посл борьбы у ней является то молчаніе, о которомъ я вамъ говорилъ, молчаніе, выражающееся не только устами, но и всмъ взглядомъ, всмъ тломъ, покорность жертвы… Нтъ, нужно нечеловческое терпніе, чтобы выносить это! Кровь начинаетъ кипть, надо уходить, спасаться… Я у себя. Ее нтъ. Она приходитъ подъ какимъ-нибудь предлогомъ. Она вертится около меня. Она что-то забыла въ моей комнат, и ищетъ долго роясь, копаясь съ отчаяннымъ видомъ, выражающимъ страданіе и упрекъ… Наконецъ уставши, побжденный этой медленной пыткой, я спрашиваю: ‘Боже мой, что съ вами?’ Ей этого только и надо, для того, чтобы отвтить: ‘Со мной ничего’… Невозможно передать тонъ этой фразы, которую моя жена уметъ говорить какъ женщина. О! это: ‘со мной ничего!’
‘Самое печальное то, что голова моя отъ этого страдаетъ. Я ничего не могу написать хорошаго. Я думаю, что мой мозгъ мшается… А что меня ждетъ въ будущемъ? У меня не осталось ни малйшей иллюзіи. Она меня не любитъ боле. Да и любила-ли она меня когда-нибудь? Въ начал это было просто удовольствіе избавиться отъ своей матери, благодарность за беззаботную и счастливую жизнь, за скромное обожаніе ея красоты. Она не любитъ другого… По крайней мр теперь… Но по моему адюльтеръ существуетъ съ того дня, какъ женщина васъ разлюбитъ. Полюбитъ-ли она? Я не знаю! Ей нуженъ молодецъ, повинующійся ей во время ея капризовъ, которымъ она могла бы вертть, какъ втряной мельницей, и который проводилъ-бы свою жизнь, напвая ей романсы стоя на колняхъ на подушк херувима. При этомъ она бахвалится тмъ, что она честная женщина въ своей сфер, что она добродтель, на которую смотрятъ въ лорнетки… Что мн за дло. О! все кончено… Три-четыре дня тому назадъ наша семейная жизнь какъ будто скрасилась, мы ласкали ребенка здшней фермерши, которая носитъ намъ куръ и яйца, и въ то время, какъ онъ игралъ на нашихъ колняхъ, я вздумалъ написать книгу: Ребенокъ!— прекрасная книга, которая описывала-бы образованіе души въ ребенк, первые дни его развитія, зачатки его совсти, книга основывалась-бы на мелкихъ подробныхъ наблюденіяхъ, высокихъ и поэтичныхъ, день за днемъ, шагъ за шагомъ надъ человкомъ, который ростетъ и развивается… Жена моя, бдная душа, ошиблась относительно моихъ ласкъ и моихъ мыслей, нтъ я не хочу теперь дтей! ‘Но Шарль, — сказала мн она, — пришлось-бы взять кормилицу, и намъ нельзя будетъ держать горничную…’ Да, мн остается только работа, а я работаю дурно. Наконецъ, благодаря Ремонвилю, я увижу мою пьесу на открытіи сезона. Вы знаете, о чемъ я васъ просилъ. Вы мн не откажете. Было-бы очень тяжело не имть въ этотъ вечеръ кого-нибудь, который любилъ-бы меня съ дтства, для того, чтобы похоронить пьесу или обнять ея автора.

Шарль Демальи’.

Когда Шарль сложилъ это письмо, когда онъ подумалъ о томъ, что онъ доврялъ другому, у него явились какъ-бы угрызенія совсти человка, который предаетъ женщину, и не запечатавъ письма, онъ вошелъ въ залу. Марта лежала въ гамак.
Шарль, приблизившись къ ней, увидлъ этотъ взглядъ, который онъ такъ любилъ, этотъ взглядъ съ замирающей улыбкой, который зажигался нжнымъ огнемъ — ея взглядъ! Взволнованный, почерпая въ немъ воспоминанія и забвеніе, онъ погрузилъ въ него свой взглядъ, когда Марта сказала ему:— Ты думаешь, что эти глаза только для тебя? Какъ-же! Я ихъ также хорошо длаю вонъ тмъ камешкамъ!..

LXIV.

Случилось, что нсколько дней спустя посл этого въ город Труа открывалась статуя одного изъ великихъ людей: скульптора Жирардона. Открытіе послужило, какъ это бываетъ, предлогомъ къ празднеству, были устроены скачки, концертъ, балъ, выставка картинъ, издали біографическій этюдъ о Жирардон съ его портретомъ и факсимиле, произнесены были три рчи, въ которыхъ Труа называли alma parens за то, что онъ былъ родиной папы Урбэна IV, Ювенала изъ Урсинъ, Пассера, двухъ Питу, Грослея, Матье Моле и Миньяра. Труа также воспользовался этимъ открытіемъ, чтобы показать ‘столиц’ свои церкви, колокольню Св. Петра, свой музей, деревянные дома, колбасныя и прогулку въ Майл: Парижъ былъ приглашенъ посредствомъ афишъ, парижская пресса — особыми письмами.
Шарль ршилъ свезти Марту на эти праздники. Марта заставила себя просить, затмъ согласилась. Пріхавъ въ Труа и поворачивая къ площади Жирардона, они натолкнулись на кучку людей, которые, поднявъ головы кверху, осматривали городъ съ удивленіемъ и восклицаніями мореплавателей, открывшихъ новый кусокъ земли на карт свта, это были четыре представителя ‘Скандала’: Монбальяръ, Молланде, Кутюра и Нашетъ, ‘которые считали долгомъ, какъ кричалъ по улицамъ Монбальяръ, отвтить на любезное приглашеніе Шампаньи’. Недоразумнія забыты, парижане столкнулись между собою за столько километровъ отъ Парижа. Такъ путешественники, изгнанники обнимаютъ родину въ соотечественник, котораго они встрчаютъ. Можетъ быть, перейдя заставу, нтъ боле литературныхъ враговъ. Нашетъ протянулъ руку Шарлю, который ее искренно пожалъ. Монбальяръ напвалъ, а Кутюра представилъ Молланде проходящему господину, какъ внука Жирардона. Вс засмялись, начали болтать. Марта была весела, Шарль забавлялся, Монбальяръ удивлялся Труа, Кутюра хотлъ устроить фейерверкъ, Молланде раскланивался съ пожарной командой. Гуляли, ли, пили, весь день провели вмст. Обошли кругомъ статуи, меріи и Майля. Такъ какъ Шарль собирался уходить, редакторы ‘Скандала’ сказали: ‘Мы навстимъ васъ’.
— Да, — сказалъ Монбальяръ:— гд вы живете? Подъ бамбуками?
— Въ Сенъ-Совёр.
— Это мн удобно… Я какъ разъ долженъ сладить одно дльце съ директоромъ водъ…
— Отлично, — сказалъ Шарль,— такъ приходите завтракать ко мн. Посл завтрака вы пойдете по своимъ дламъ и воротитесь къ обду… Ршено?
— Право, это идея, — сказалъ Монбальяръ, — а какъ прочіе?.. Да?.. Отлично! Да!
Назначили день и разстались, какъ школьные друзья, которые не занимаютъ другъ у друга денегъ.
Три дня спустя, около девяти часовъ утра, компанія уже подходила къ замку. Монбальяръ въ жилетк, съ сюртукомъ на рукахъ, подымая на тросточк свою шляпу, открывалъ шествіе, напвая громовымъ охрипшимъ голосомъ:
‘И увидятъ просвщеннаго буржуа,
Отдающаго свою дочь бглому каторжнику,
Бглому, бглому каторжнику!’
За нимъ слдовали Нашетъ и Кутюра. Позади всхъ шелъ Молланде и собиралъ ящерицъ со стнъ.
— Никого! — произнесъ Монбальяръ.— Позвонимъ погромче… Вс тутъ? Начинайте хоромъ, дти мои…
‘Отдающаго свою дочь…’
— Разъ… Два!
‘Отдающаго свою дочь бглому каторжнику!
Бглому…’
— Каторжнику!— продолжалъ Шарль, отворяя дверь.— Однако, вы рано поднялись… въ восемь часовъ? Тутъ встаютъ посл восхода солнца… Вы, должно быть, голодны?
Молланде исчезъ.
— Чортъ возьми! — сказалъ Монбальяръ, входя въ залу.— У васъ прекрасное помщеніе… даже возвышенное!.. Точно входишь въ книгу господина Кузена!
Спустилась Марта. Она извинилась передъ гостями въ томъ, что хозяйка запоздала и попросила позволенія посмотрть на кухн, какъ подвигается дло съ завтракомъ. Но въ эту минуту появился Молланде и раздался взрывъ хохота: онъ устроилъ себ колпакъ изъ одной салфетки, изъ другой сдлалъ передникъ: настоящій торговецъ дичью, котораго Изабей помстилъ у входа знаменитой псни объ Экю Франція.
— Вотъ въ чемъ дло, — сказалъ онъ важно.— У кухарки видъ неисправной женщины… Она относится въ завтраку, какъ къ отдаленному будущему… Сударыня, дайте имъ всмъ салфетки! Вспомнимъ, господа, это ободряющее слово учителя: ‘Длаешься поваромъ…’ и пусть, кто хочетъ, добровольно слдуетъ за мною!
— Вс! Вс! — закричала компанія съ ансамблемъ и интонаціей бульварной публики, напоминающей актеровъ въ драм.
Черезъ пять минутъ вс стряпали на удивленіе. Посреди своей наводненной кухни кухарк оставалось только смяться. Молланде очень аккуратно чистилъ куропатокъ. Нашетъ зажигалъ печь. Кутюра собирался длать сложный соусъ. Монбальяръ, съ часами въ рукахъ, считалъ минуты, стоя надъ яйцами, приготовленіе которыхъ онъ взялъ на свою отвтственность. Даже Шарль, казалось, былъ занятъ чмъ-то: онъ смотрлъ на печку.
— Да ну-же, мой милый!— говорилъ ему Кутюра, — это стыдно… Длай хоть что нибудь, по крайней мр.
— Тише!— отвчалъ Шарль съ серьезнымъ видомъ, — быть можетъ, я сдлаю яичницу.
— А я-то?— сказала Марта, подколовъ свою голову булавками, — или вы думаете, что я буду только смотрть на васъ?
— Ахъ, правда, — сказалъ Монбальяръ, — надо, чтобы хозяйка работала.
— Надо, чтобы хозяйка работала, — повторилъ Молланде, сдувая съ груди перья отъ третьей куропатки.— Она очиститъ персики для оладій.
— Ахъ, да, — сказала Марта, вытаскивая изъ кармана ножичекъ съ серебряной ручкой.
Къ досад поваровъ, кончили тмъ, что принялись завтракать. Завтракъ былъ очень веселымъ. Утреннее настроеніе не прекращалось. Говорили остроты, смялись.
— Дти мои, — сказалъ Монбальяръ за дессертомъ, — могу вамъ сообщить, что ‘Скандалъ’ отлично идетъ… Въ этотъ мсяцъ мы заработали сумашедшія деньги… такъ, что если это продолжится, я найму Одеонъ, чтобы помстить тамъ контору для подписки! Тамъ будутъ играть Сборъ, пьесу съ ящиками, каждый вечеръ!.. Теперь ‘Скандалъ’ богать… и они могутъ издавать газеты… Маленькій Камиллъ издаетъ, Брендю тоже… Что касается меня, я желаю имъ успха… Что мн за дло? А пока мы должны были на этотъ разъ сдлать двойное число экземпляровъ номера… И потомъ, если они мн надодятъ, знаете-ли, что я сдлаю? Я буду выпускать газету два раза въ недлю… и мы увидимъ. Кстати, вы возвратитесь сюда на будущій годъ, Демальи?
— Надюсь, что нтъ, — сказалъ Шарль, — я поправлюсь на будущій годъ.
— Дло въ томъ, что я былъ-бы вашимъ сосдомъ… Да… дло еще не кончено, но я приторговалъ маленькій павильонъ въ двухъ лье отсюда… Мн понравилось здсь. Достаточно я глядлъ, какъ ростутъ подписчики… Мн хочется пожить въ деревн… вс удовольствія въ природ… и потомъ недвижимость — это почва! Я займусь чмъ нибудь… Я способенъ сдлаться даже меромъ… Ты видлъ домъ, Молланде, а садъ, не правда-ли какъ мило?— обратился онъ къ Молланде, чтобы уколоть его тайныя мечты.— Есть, гд приссть, дти мои! Пять десятинъ!.. Деревня! она продлитъ мою жизнь на недлю, вы увидите! И если когда нибудь малый въ род Нашета или Кутюра найдетъ средства, я продаю всю лавочку, умываю руки и женюсь, чтобы играть въ пикетъ посл обда.
— Будемъ пить кофе въ саду, — сказала Марта, — въ каштановой алле.
— Ахъ, сударыня, — сказалъ Молланде, — вотъ идея, за которую надо расцловать ручки!
— Что мы длаемъ посл?— сказалъ Шарль.— Хотите, я поведу васъ на воды?
— Я съ удовольствіемъ, — сказалъ Монбальяръ.— У меня есть дло… Да существуютъ-ли эти воды?
— Честное слово!— сказалъ Шарль.
— А кто ихъ длаетъ? Докторъ? Я увренъ, что этотъ шутникъ бросаетъ гвозди въ источникъ… Это какъ Виши, гд кладутъ пастилки изъ Виши въ источникъ… Кто идетъ съ нами?
— О! Слишкомъ жарко, — сказала Марта, — я остаюсь.
— Мн кажется, не очень вжливо покинуть хозяйку… и я не иду съ вами, — сказалъ Молланде.
Шарль, Монбальяръ, Нашетъ и Бутюра возвратились только въ обду. Отъ зданія водъ они сдлали длинную прогулку на Сену. Пообдали. Обдъ былъ мене веселымъ, тмъ завтракъ. Говорили меньше, больше пили и кончили тмъ, что разнжились. Выходя изъ-за стола, Нашетъ взялъ Шарля подъ руку, увлекъ его въ паркъ и съ смущеніемъ, которое тронуло Шарля, выразилъ ему сожалніе по поводу своихъ нападокъ.
— Но что ты хочешь?— сказалъ онъ, — у меня адская жизнь… Ты не можешь себ представить, сколько я переношу ежедневно отъ матеріальныхъ затрудненій… Мн бросаютъ въ лицо, что я заработываю нсколько су… Я живу въ пятомъ этаж, обдаю за сорокъ су, курю сигары въ одинъ су… Что ты хочешь, чтобъ я длалъ? Мн надо бывать на первыхъ представленіяхъ, я долженъ быть чисто одтымъ… не могу же я быть всегда вымазаннымъ… портной, экипажи… Это расходы, необходимые въ моемъ положенія… Я долженъ платить за обдъ, чтобы не упустить дло… и все выходитъ, что я рукопись… я сдлалъ только долгъ изъ-за моей рукописи, вотъ и все. Я разсчитывалъ на пьесу, которая принесла-бы мн до тридцати тысячъ франковъ… тутъ нуженъ случай… успхъ… Моя пьеса? Она спитъ, мой милый… она таскалась повсюду… ни одинъ директоръ не рискуетъ ее поставить… Есть вещи, которыя сжимаютъ горло… и которыхъ ты не знаешь. Попробуй войти въ литературу съ десятью тысячами франковъ долгу, ты увидишь… Непріятности, которыя приходится изъ-за этого переноситъ!.. Я десять разъ думалъ избавиться отъ долгу: изъ него не выйдешь!.. Я платилъ его, погашалъ, и все же я долженъ!.. Сдлки, возобновленія, разв я знаю! Вс дьяволы и ихъ присные, которые васъ доятъ, высасываютъ, а долгъ вашъ растетъ!.. А на завтра что? На завтра то же, что и сегодня. Ничто меня не можетъ спасти, мой милый, разв что-нибудь сверхъестественное. Но для меня нарочно вдь чудо не сдлается, неправда-ли?.. Монбальяръ не хочетъ боле давать мн авансовъ… Послушай Шарль, у меня предчувствіе, что долго это не будетъ такъ идти. И такъ какъ я думаю распрощаться съ тобой, то и приношу свои извиненія…
Въ голос его слышалась такая искренность, такое жгучее горе, что Шарль былъ тронутъ.
— Полно, мой милый, — сказалъ онъ Нашету, — что за вздоръ! Долги! Долги! Это только деньги. Не слдуетъ узжать такъ. Ничто тебя не зоветъ въ Парижъ… Перемни немного воздухъ. Оставайся здсь на нсколько дней. Мы поищемъ вмст какого нибудь средства… Оставайся…
Нашетъ привелъ нкоторыя затрудненія.
— Нашетъ, сынъ мой! — кричалъ Монбальяръ, что ты тамъ длаешь.— Идешь ты? Намъ добрый часъ ходьбы.
— Онъ останется съ нами нсколько дней… И пришлетъ вамъ статью отсюда, — сказалъ Шарль.
Парижанъ проводили до конца парка.
— Ба!— сказалъ Кутюра, приблизившись къ Нашету, — предупреждаю тебя, теб не везетъ здсь: тебя называютъ противной обезьяной
— Я знаю. Молланде уже былъ такъ любезенъ сообщить мн это.
— Зачмъ-же ты остаешься тогда?
— Зачмъ?— возразилъ Нашетъ.
Онъ не отвчалъ.

LXV.

Нашетъ остался на недлю въ Сенъ-Совёр. Все это время онъ былъ очарователенъ. Можно было сказать, что это гостепріимство, какъ добрая фея, лишило его той грубости и животности, которыя возбудили непріязненное чувство Марты. Онъ не выказывалъ ни подозрительности, ни дурного расположенія духа. Онъ сталъ ребенкомъ, весельчакомъ, готовый длать безумства и смшить всхъ. Онъ только и занимался тмъ, что старался разсять Шарля отъ его нездоровья и Марту отъ деревенской скуки.
Вечеромъ онъ заставлялъ ихъ засиживаться, по утрамъ будилъ ихъ, онъ заставлялъ ихъ гулять, посщать окрестности, онъ затвалъ длинныя прогулки, увеселяя ихъ всю дорогу. Но на водахъ онъ превзошелъ себя, комикъ позавидовалъ бы гримасамъ, съ которыми онъ проглатывалъ стаканъ воды, и надо было видть, какія шутки онъ устраивалъ человку, который раздавалъ стаканы съ водой изъ источника. Онъ его звалъ ‘мой племянникъ’ и разсказывалъ ему дло Фюалдесъ, въ перемежку съ ‘Соломенной шляпой’ изъ Италіи, припутывая сюда роль госпожи Мансонъ.
Короче сказать, Нашетъ развеселилъ Марту и обезоружилъ Шарля, и въ добродушномъ пожатіи руки, которое онъ получалъ отъ нихъ узжая, онъ унесъ право бывать у нихъ въ Париж.
Нашетъ ухалъ, деревня показалась Март пустой и безжизненной, какъ домъ, изъ котораго только что ухалъ школьникъ, и Марта еще сильне впала въ скуку. Она почувствовала отвращеніе къ какой-бы то ни было дятельности, отказалась отъ всхъ прогулокъ, и сказываясь больной, не желая видть доктора, она проводила дни, лежа на диван, безпокоя сонъ своего тла и души только для того, чтобы написать матери письмо въ четыре страницы. И надобно было Шарлю выдерживать постоянныя битвы и борьбу, чтобы заставить ее согласиться сдлать туръ въ красивомъ саду водъ.

LXVI.

Монбальяръ устроилъ такъ, что салонъ водъ подписался на ‘Скандалъ’. Видя, что Марта смется, читая только что вышедшій номеръ, Шарль взялъ его и прочелъ:

Ingnue во власти невропата.
Современная исторія.

1.

Турецкій султанъ въ Европ — это публика.
Только публика иметъ сералъ. Сераль публики — идеальный сераль, спшу сказать это, но что это за идеальный сераль!— Вс женщины Корнейля, Мольера, Расина, Шекспира, Виктора Гюго, Альфреда де-Мюссе, Скриба, Сиродена! одн приходятъ изъ черкесской земли трагедіи, другія оторваны совсмъ молодыми отъ лона комедіи, женщины въ проз, женщины въ стихахъ, брюнетки, блондинки, — и вс увеселительные таланты, какихъ только можно желать! Тутъ есть плясуньи по веревк и знаменитыя гадитанскія мимистки! Есть и декламаторши, и кокетки! Есть и такія, которыя вызываютъ слезы безъ причины! И другія, которыхъ господинъ Самсонъ научилъ искусству естественно улыбаться, или т, которыя поютъ каскадные куплеты! Другія, которыя, открывая ротъ, какъ будто открываютъ клтку и выпускаютъ оттуда соловьевъ! Но это еще ничего, тамъ есть даже ingnues! Когда одна изъ султаншъ великаго султана бывала ему неврна, султанъ просилъ ее зашить себя въ мшокъ и бросить въ Босфоръ: султанъ мстилъ за себя самъ.
Когда одна изъ любимицъ публики обманываетъ ее передъ господиномъ меромъ, когда актриса выходитъ замужъ, — тогда Богъ мстить за насъ!

2.

Сцена представляетъ столовую въ замк Людовика XIII, — какъ въ романахъ Жоржъ Занда. За столомъ молодой человкъ и молодая женщина. Молодая женщина кажется очаровательной молодой двушкой. У молодого человка синее лицо, сильныя гусиныя лапки, дв глубокихъ складки въ углахъ рта. — Молодая женщина наливаетъ себ воды и не вдваетъ пробку въ графинъ.

Молодой человкъ. Розальба! Пробку!
Молодая женщина (тихо). Что, другъ мой?
Мол. чел. Пробку!
Мол. женщ. (тихо). Ахъ! Пробка… Не раздражайтесь… вотъ она, другъ мой. (Она вкладываетъ ее въ графинъ).
(Молчаніе. Движенія скулъ у молодого человка. — Молодая женщина снова наливаетъ себ воды и опять забываетъ о пробк).
Молодой человкъ. Пробку, Розальба! Пробка сдлана для того, чтобы затыкать графины!
Молодая женщина (тихо). Ахъ, какая я разсянная!.. Я забыла…
Мол. чел. (вн себя). Пробку!.. Пробку! Сейчасъ-же.— Разв вы не знаете, что я невропатъ, невропатъ… патъ!
(Съ нимъ чуть не длается нервный припадокъ).

3.

Сцена представляетъ старую аллею, какъ въ романахъ Октава Фелье. Молодая женщина лежитъ въ гамак. Молодой человкъ сидитъ на скамейк. Другой молодой человкъ разсказываетъ о послднемъ час чахоточнаго и о его некропсіи.

Мол. человкъ.— Чмъ это такъ пахнетъ, Боже мой?
Мол. женщина (тихо). Ничмъ не пахнетъ, другъ мой!
Мол. чел. Вы хотите уморить меня своими духами!
Мол. женщ. (тихо). Но, другъ мой, вы знаете, что я употребляю только ирисъ для моего блья, съ тхъ поръ какъ…
Мол. чел. Ахъ, Господи! Чмъ-же это пахнетъ?.. А, жасминомъ! Жасминомъ… Дайте сюда вашу голову!
Мол. женщ. (тихо). Но…
Мол. чел. Дайте мн вашу голову!.. Жасминъ, сударыня, жасминъ!
Мол. женщ. (тихо). Но, другъ мой, не могу-же я не помадить…
Мол. чел. (вн себя): Разв вы не знаете, что я невропатъ? невропатъ!.. Разв я не невропатъ, скажите докторъ?
(Съ нимъ чуть не длается нервный припадокъ).

4.

Сцена представляетъ омнибусъ, какъ въ романахъ Генриха Монье. Этотъ омнибусъ перевозитъ изъ Труа на воды въ Сенъ-Совёръ анемичныхъ больныхъ. Сидятъ ужасные дти, распухшіе, вздутые, какъ мячики. Женщина, сидящая напротивъ Розальбы, вся сморщена, блая какъ воскъ, съ провалившимися глазами, съ двумя зубами, торчащими наружу, съ головой муміи, которую распеленали.

Молодой человкъ.— Розальба, вы смотрите внизъ. Почему вы смотрите внизъ.
Молодая женщина (тихо). Другъ мой, мн дурно при вид этой женщины, право дурно!
Мол. чел. Это значитъ, что я вамъ противенъ.
Мол. женщ. (тихо). О, мой другъ!.. Благодаря Бога вы никогда не будете такимъ.
Мол. чел. Это значитъ, что я не дошелъ еще до этого!
Мол. женщ. Успокойтесь, прошу васъ… Для насъ самихъ… На насъ глядятъ.
Мол. чел. (вн себя). Что мн за дло до этого?.. Вы забываете, несчастная, что я невропатъ… патъ!..
(Съ нимъ чуть не длается нервный припадокъ).

5.

Сцена представляетъ кіоскъ, источникъ и стараго человка, наполняющаго стаканы, какъ въ желзистыхъ романахъ.

Молодой человкъ. Розальба! Что же вы не пьете?
Молодая женщина (тихо). Зачмъ, мой другъ? Мн не надо… Я здорова.
Мол. чел. А, вы здоровы, а я боленъ, не такъ-ли?
Мол. женщ. (тихо). О, Боже мой!
Мол. чел. Еще не такъ боленъ, какъ вы думаете, не такъ, слышите-ли вы!
Мол. женщ. Право, надо быть святой…
Мол. чел. (вн себя). Святой! Святой! Будьте же невропаткой… невропаткой… паткой… паткой…
(Съ нимъ длается нервный припадокъ).
И вотъ какъ Господь мститъ за публику, и какъ Онъ наказываетъ ingnue, неврную долгу, ingnue, не исполнившую своей обязанности холостяка: мужемъ и невропатіей.

Молланде.

— Неправда-ли, смшная статья? — сказала Марта.
— Тебя, значитъ, я очень заставляю страдать, Марта?— спросилъ Шарль.
— Но вдь это не я… Я ничего не говорила, увряю тебя… Молланде сдлалъ все это такъ… Только относительно доктора… Ахъ, про доктора. Я не говорю… тутъ я дйствительно… но относительно тебя, клянусь теб!.. я сказала только, что ты… немного нервенъ… вотъ и все, право такъ…
Статья Молланде была слишкомъ въ шутовскомъ тон, чтобы оскорбить Шарля. Но Шарль угадалъ по запирательству Марты, откуда она идетъ, и это оскорбило его.

LXVII.

Время ихъ пребыванія на водахъ кончалось. Наступалъ канунъ отъзда, наконецъ, пришелъ и день отъзда. Когда укладывали чемоданы, Марта вспомнила:
— А гамакъ? Я объ немъ и забыла.— Шарль пошелъ за нимъ въ каштановую аллею. Но когда онъ пришелъ туда, онъ забылъ на минуту, что его надо отвязать, положивъ въ него локти, онъ глядлъ передъ собою въ свтящійся туманъ осенняго утра. Онъ походилъ на зарю, плавающую въ облакахъ. Все было въ туман. Тысяча лучей ласкали голубоватымъ свтомъ группы деревьевъ и серебристую рку. Тутъ и тамъ втка, покрытая росою, блестла на солнц, какъ хрусталь. И Шарль стоялъ такъ облокотившись, въ послдній разъ окидывая взоромъ и сердцемъ это небо, эту воду, эти оголенныя деревья, которыя видли послдніе счастливые дни его любви.

LXVIII.

— Смотри и критикуй, мой милый… У тебя есть вкусъ… Я, видишь-ли, хотлъ осуществить что-нибудь во вкус обстановки, которую Бальзакъ описываетъ у молодыхъ людей, живущихъ по мод…
Такъ говорилъ Флориссакъ Шарлю, только что вернувшемуся изъ Сенъ-Совёра. Онъ его нагналъ на углу улицы и заставилъ войти къ нему, посмотрть его новую квартиру.
— Ну, что? — продолжалъ Флориссакъ, — они были въ туалетной комнат, — что ты скажешь? Неправда-ли, здсь есть все, чтобы быть холостякомъ?
— И красивымъ, вдобавокъ, — прибавилъ Шарль, смясь.
— Ты понимаешь, сначала я хотлъ все устроить en grand… Я всегда мечталъ имть туалетную комнату въ порядочныхъ размрахъ… Ты мн скажешь, что есть люди, которые моются въ шкафахъ, это правда, но я терпть не могу фокусовъ… Да, другъ мой, такимъ, какимъ ты меня видишь, я уже больше не пишу, я ничего не длаю, даже долговъ… и живу своей рентой. Это не скучне, чмъ жить случаемъ… Я нашелъ на своей дорог банкировъ, которые мн понравились… они кладутъ мои деньги въ ямы, гд монеты во сто су толстютъ… Но оставимъ это. Нравится теб моя уборная?
Стны комнаты и широкій диванъ были обиты темносиней кожей, лакированной какъ кожа каретъ. Кром гравюръ, изображающихъ лошадиныя головы, знаменитыя скачки въ лтописяхъ англійскаго спорта, вставленныя въ лаковыя рамы, во всей комнат были только туалетныя вещи. Губки, щетки, подпилочки, вс инструменты античныхъ alipili и elacolhesii, усовершенствованныя и приспособленныя къ теперешнему времени, тысяча блестящихъ орудій, свтлыхъ какъ готовальни хирурговъ, саше, мыла, рисовая пудра, уксусы, косметики, эссенціи украшали, наводняли стны и этажерки изъ лимоннаго дерева. На огромной мраморной подставк лежали туалетныя принадлежности изъ розоваго богемскаго хрусталя, и дв огромныя хрустальныя чаши блестли рубинами, освщенныя послдними лучами солнца.
— Такъ ты находишь это порядочнымъ?
— Очень хорошо… Очень хорошо… Единственная уборная, какую я до сихъ поръ видлъ.
— Ну, я очень доволенъ… Я очень дорожу твоимъ мнніемъ…
— Но, скажи пожалуйста, Флориссакъ, должно быть это иметъ безумный успхъ у…
— У безумныхъ куртизанокъ?— сказалъ Флориссакъ, длая себ проборъ передъ зеркаломъ, — и не говори! Он хотятъ все унести… Я долженъ былъ имъ сказать, что это все фамильные предметы… Что эти зубныя щетки принадлежали моему дяд… и это память о немъ!
Въ эту минуту между портьерами полуоткрытой двери скромно высунулась голова человка.
— А, это вы, — сказалъ Флориссакъ. — Положите это тамъ!.. У меня теперь нтъ времени… Вы придите въ другой разъ.
— Но, — сказалъ Шарль, — я теб не хочу мшать.
— Мшать мн? Напротивъ, я въ восторг… Представь себ, что тотъ, котораго ты только что увидлъ, портной… но портной… литературный! Да, онъ позволяетъ себ любить писателей… Я когда-то по слабости доставлялъ ему удовольствіе и писалъ мои фельетоны у него… Милый мой, это опьяняло его… Наконецъ, онъ позволяетъ себ читать меня и исправлять мои эпитеты!.. Портной! Несчастный, обреченный одвать себ подобныхъ!.. Я очень доволенъ поставить его теперь на свое мсто… Онъ хотлъ, чтобы я бывалъ на его вечерахъ…
— Какъ, онъ принимаетъ, твой портной?
— Конечно, онъ принимаетъ… Онъ принимаетъ всхъ, кто ему не платитъ: это отлично устроено… А твоя жена? Она здорова?
— Да… совершенно здорова.
— Кстати, мн сказали… Знаешь-ли что, она жалуется на тебя?.. Ты долженъ былъ видть… О, это сплетни. Но въ этихъ вещахъ лучше…
— Боже мой! Это статья Молланде…
— Да, статья Молланде… Но все равно, на твоемъ мст я-бы объяснился съ женой… А что, играютъ тебя?
— Идутъ репетиціи.
— А твоя жена играетъ въ пьес?
— Конечно… А что?
— Нтъ, я хотлъ спросить тебя… Ну, вотъ я и обрзался… Однако, ихъ новое изобртеніе для ногтей неудачно.
— У тебя есть Caprichos Гойя?— спросилъ, входя, Ремонвиль.
— Здравствуй Шарль… Я длаю одну работу…
— Гойя? Чортъ возьми! Рембрандтъ въ стран апельсиновъ… великолпный экземпляръ!.. Я теб его отъищу, — сказалъ Флориссакъ, подымая портьеру своей комнаты.
— Ты занятъ въ воскресенье?— спросилъ Ремонвиль Шарля.
— Нтъ. А что?
— Ты долженъ-бы похать съ нами въ Севръ, постить Галлана, который дрался. Знаешь?.. Ты его знаешь, Галлана?
— Я видлъ его.
— Подемъ… Ты ему кстати долженъ сдлать визитъ: онъ дрался за всхъ насъ. Онъ получилъ ударъ шпаги за романъ Мэнара.
— Вотъ, — сказалъ Флориссакъ, подавая Caprichos Ремонвилю.
— Ты участвуешь въ компаніи, — сказалъ ему Ремонинь:— визитъ Галлану, въ будущее воскресенье… Мы пообдаемъ тамъ гд-нибудь.
— Невозможно, — сказалъ Флориссакъ.
— Въ которомъ часу?— спросилъ Шарль Ремонвиля.
— Въ три съ половиной, на Сенъ-Лазарской желзной дорог… Ршительно ты не дешь?— обратился Ремонвиль къ Флориссаку.
— Я никогда не обдаю въ деревн… Если-бы я былъ господиномъ Лаландомъ, который лъ пауковъ… Но я не господинъ Лаландъ…
Шарль, на улиц, очутился позади мужчины и женщины, идя не подъ руку, они занимали весь тротуаръ.
— Ахъ, мой милый, — говорила женщина, — ревностью никогда онъ не приведетъ никого изъ знакомыхъ. Онъ даетъ мн сть въ клтк!.. А когда я выхожу, онъ преслдуетъ меня… даже когда это ему стоитъ пять франковъ.
— Настоящій мужъ!— отвчалъ Кутюра, это ничего не значитъ, женщины могутъ пройти сквозь игольное ушко, это извстно!… И я общаю теб…
Шарль больше ничего не слышалъ. Дойдя до конца улицы, онъ остановился передъ магазиномъ картинъ. На выставк была большая акварель Жиру, представлявшая балъ Maбиль, прелестный рисунокъ, въ которомъ рисовальщикъ, минуя подражанія, вложилъ свои наблюденія въ этотъ парижскій міръ и не только представилъ его копію, но и нравственную физіономію порока 1850 г. Шарль стоялъ передъ окномъ, разсматривая и внутренно апплодируя этому произведенію, когда позади него раздался смхъ и он почувствовалъ сильный толчекъ. Это былъ опять Кутюра, но на этотъ разъ съ Нашетомъ, оба шли подъ руку, съ полной откровенностью, показывая Шарлю, который обернулся, дв спины самыхъ интимныхъ друзей въ Париж.

LXIX.

Шарль, придя домой, сказалъ своей жен, что въ воскресенье онъ подетъ съ друзьями навстить одного журналиста, который раненъ, и что онъ не будетъ обдать съ ней. Марта очень мило произнесла: ‘Правда?’ и поцловала его въ глаза, чтобы лучше заглянуть въ нихъ, — хорошо, я буду обдать у матеря, сказала она безъ всякой досады.
Въ воскресенье Шарль встртилъ на желзной дорог Ремонвиля, Брессоре, Ламперьера, Буароже, Франшемона и Грансэ, который привелъ Жиру. Похали, побывали у Галлана, ему было лучше и завтра должны были перевезти его въ Парижъ, затмъ принялись за поиски обда.
— Однако, гд мы обдаемъ?
— Пойдемте прямо.
— Это всего дальше.
— Пойдемте въ Севръ.
— Въ ресторанъ, гд цвтные стаканы! Мерси.
— Тогда въ Сенъ-Клу.
— Да, гд мы будемъ отражены въ ‘Черной Голв’… Тамъ поваромъ тнь Кастинга.
— А въ Отейль?
— Это у чорта на куличкахъ!
— Тамъ напечатаны на тарелкахъ стихи Буало.
— Пообдаемъ въ первомъ заброшенномъ замк.
— Такихъ нтъ боле.
— Господа, — сказалъ Шарль — во время моихъ прогулокъ на лодк я зналъ здсь одинъ кабачекъ, въ которомъ была настоящая говядина, свжіе продукты, какъ въ Неапол, и особенная рыба въ масл…. гордость хозяина! Подходитъ вамъ это? Хотите идти за мной? Это недалеко отсюда: въ Ба-Медон…
Вс послдовали за Шарлемъ. Дорога шла вдоль берега Сены, усяннаго кирпичами, почернвшими отъ угля.
— Дай мн руку, — сказалъ вдругъ Жиру Шарлю, пройдя нсколько шаговъ. — Это камни, неправда ли?… Я совсмъ длаюсь слпымъ, мой милый.
— Ты?
— Я теряю глаза… я вижу плохо… на желзной дорог я едва узналъ тебя… Плохъ я сталъ… У меня какая-то глазная болзнь… не знаю названія!… у нихъ есть названія!.. Кончить этимъ, а? Это жестоко!… Это со мной сдлалось за рисункомъ… за моимъ послднимъ рисункомъ… Вдругъ, какъ ударъ изъ пистолета… Демаресъ лчитъ меня, но, увы! Это кончено….. я готовъ!… Ты видлъ мой рисунокъ?
— Балъ Мабиль, неправда-ли? Да, я видлъ его, это очень сильно, мой милый…. Блондинка, стоящая посреди….. и другіе… это типы…. настоящая бытовая живопись.
— Да, я не кое-какъ работалъ… я начиналъ что-то длать…. И ничего не оставить посл себя… ничего, кром глупостей! Иллюстраціи пожрали меня… я ничего не сдлалъ… ничего… Вотъ уже три года я нечтаю о парижскихъ сценахъ, я собиралъ этюды…. Мазать двнадцать часовъ въ день, въ продолженіе десяти лтъ!… И когда я начиналъ принадлежать самому себ, показывать себя… Я ничего не сдлалъ, я знаю отлично…. Но ты-бы увидлъ…. Я проводилъ ночи для этихъ негодяевъ издателей, губилъ свои глаза вмсто того, чтобы…. Я добывалъ деньги, вотъ все, что я сдлалъ!… Въ тридцать два года, чортъ возьми, быть подкошеннымъ!…. Мой Мабиль еще что, ты-бы увидлъ!…. Ну что-же, неудача! что ты хочешь?…. Кажется шесть или семь мсяцевъ я буду видть такъ, какъ теперь… Въ этомъ нтъ роскоши, какъ видишь… а посл этого… посл этого, покойной ночи! Я буду видть руками…
Дошли до ресторана. Двери и окна были открыты, но домъ казался мертвымъ: ни звука, ни души. На ставняхъ дверей, на которыхъ съ одной стороны были изображены карпы, а съ другой — жаркое, былъ приклеенъ кусочекъ бумаги, гд было написано: Заведеніе закрыто по случаю болзни. Требуется преемникъ.
— Вотъ хорошо! Закрыто! Чортъ возьми, Шарль! Да благословитъ тебя Богъ!
— Погодите, раньше чмъ кричать.
И Шарль вошелъ въ большую залу, гд стояла маленькая дрянная печка. Онъ узналъ эстраду въ глубин, гд когда-то въ одно изъ воскресеній подъ шумный и веселый оркестръ прыгали танцующія пары. Толкнувъ дверь, онъ спустился въ кухню, другіе слдовали за нимъ, — и увидлъ около огня бднаго человка съеженнаго, изнуреннаго, съ сморщеннымъ лицомъ, между нитянымъ колпакомъ и кашне изъ коричневой шерсти, на немъ былъ фланелевый жилетъ, поверхъ панталонъ. Об его руки, вытянутыя и окоченлыя, опирались дрожа на палку.
— Ахъ, это вы господинъ Шарль, — произнесъ человкъ приподымаясь.— Я васъ хорошо помню. Вы приходили прежде съ этими господами изъ Лонгшана… Видите, я боленъ теперь… вотъ уже два мсяца моя болзнь не покидаетъ меня… Моя жена умерла вотъ уже годъ, тринадцатаго числа этого мсяца… Доктора все испробовали… Теперь они хотятъ послать меня на морскія купанья… Это ничего, сколько васъ человкъ? Я постараюсь приготовить вамъ что-нибудь… Я не могу сдлать хорошо, все же умю кое-что, господинъ Шарль!.. И у насъ есть барвена… Жанна!
Этотъ мертвый домъ, этотъ больной человкъ, нагнали грусть на компанію. Голодный жедудокъ, ожиданіе обда, затмъ плохое вино прмвели гостей въ нервное расположеніе духа. Умы были зло настроены, разговоры сердитые, Шарль сердился и сердилъ другихъ. Да и вс были раздражены и мрачны. Брессоре замтилъ, что теноръ, который плъ въ его опер на репетиціи, совершенно не имлъ голоса. Франшемсона продернулъ утромъ на четырехъ столбцахъ въ республиканской газет одинъ очень умный человкъ. Ламперьеръ думалъ о чемъ-то, что заставляло его хмурить лобъ. У Ремонвиля были новые сапоги, которые ему жали. Буароже поссорился наканун съ своей любовницей. Жиру думалъ о томъ, что ему скажетъ завтра окулистъ. А Шарль, видя все такъ измнившимся, думалъ, что было почти так же глупо желать возвращаться въ красивыя мстности своей молодости, какъ и въ красивыя мста своего счастья.
— Ну что-же, дло идетъ на ладъ?— сказалъ Шарльза столомъ посл перваго куска.
— Гмъ!
— Хлбъ черствый!
— Это общаетъ.
— Наконецъ!
— Ты возьмешь?
— Нтъ.
— Это что такое?
— Говядина… поддльная!
— Господа, — сказалъ Шарль наскучивъ слушать, — есть очень простой выходъ: заплатимъ и вернемся обдать въ Парижъ.
— Чтобы ссть за столъ въ половин второго, не такъ-ли?
— Мы теперь здсь…
— Изъ чего это сдлано?
— Что?
— Бифштексъ?— сказалъ Брессоре, — они длаютъ его изъ филе Сенъ-Клу.
Острота не заставила смяться.
— Брр!.. Тутъ сквознякъ…
— Печка чадитъ, какъ человкъ.
Раэговоры замолкли. Никто боле не говорилъ. Вс озабоченно ли.
— Знаешь-ли ты, что ты насъ покинулъ?— сказалъ Брессоре Шарлю.
— Какъ покинулъ!— сказалъ Шарль, который не хотлъ говоритъ о своей жен и отвчалъ, что его счастье заняло его.
— Если это такъ… Ты понимаешь…
Вилки въ тишин стукали о тарелки. Ламперьеръ глядлъ на Шарля. Черезъ нсколько минутъ онъ сказалъ:
— Однако, Шарль, надо это высказать… Тмъ хуже! Это мутитъ у меня на сердц… Къ тому же я старше тебя… и твой другъ… Ты не хорошо обращаешься съ своей женой…
— Я?
— Мы между своими, и что я говорю не выйдетъ отсюда… какже ты оставляешь ее безъ гроша… она должна была занять двадцать франковъ у жены Вудене…
— Чья это шутка?
— Она не моя… и я не шучу.
— И ты поврилъ?..
— Какой интересъ твоей жен говорить это?
— А! Это она…— Шарль постучалъ ножемъ по стакану.
— Двушка! Пошлите въ Севръ… намъ нужна карета въ шесть мстъ… Вотъ за дорогу… сейчасъ-же, мы спшимъ… Будемъ продолжать обдъ… я отвчу теб въ Париж, Ламперьеръ… и всмъ вамъ.
Тогда на порог двери показался бдный человкъ, принявшій ихъ.
— Довольны-ли, господа?— сказалъ онъ, скромно поворачивая свой колпакъ въ своихъ парализованныхъ рукахъ.
Никто не отвчалъ.
Человкъ подождалъ немного, потомъ онъ мрачно вышелъ.
Пріхала карета.
— Куда ты насъ везешь?
— Въ Парижъ, ко мн.
Въ дорог никто ничего не говорилъ. Шарль позвонилъ у себя. Антуанъ отперъ:
— Барыня дома?— спросилъ Шарль.
— Она еще не прізжала, сударь.
— Подите за слесаремъ.
Антуанъ вернулся со слесаремъ.
— Надо открыть комодъ, — сказалъ ему Шарль, показывая на комодъ своей жены.
Замокъ соскочилъ.
— Смотрите, — сказалъ Шарль своимъ друзьямъ, выбрасывая оттуда кошелекъ, гд лежало триста франковъ банковыми билетами, золотыми монетами, и монетами въ сто су.
— Извини, — сказалъ Ламперьеръ, пожимая ему руку.— Я жалю тебя… а твоя жена…
— Довольно! Она моя жена…
Шарль слышалъ, какъ заперлась дверь. Друзья его ухали.

LXX.

Когда Марта вошла, она нашла своего мужа блднымъ и серьезнымъ.
— Что съ тобой? — спросила она и подошла поцловать его.
Шарль оттолкнулъ ее.
— Шарль!.. Боже мой! Но что случилось?
— Что случилось, Марта? Вы сказали…
— О! ‘Вы…’ — прервала удивленная Марта.
— Позвольте мн кончить… вы сказали, что я васъ оставляю безъ гроша… вы отлично знаете, что это неправда…
— О! какія сказки!.. Это Ремонвиль или Ламперьеръ…
— Это не сказка, Марта… и вы это отлично знаете. Зачмъ?
— Во-первыхъ, я этого не говорила.
— Вы заняли двадцать франковъ у жены Вудене, а у васъ триста франковъ въ комод… Это правда?.. Но не лгите же теперь, по крайней мр!
— Но… я совсмъ не такъ сказала… Я сказала, что мн нужны деньги, чтобы купить что-то, чего ты не хотлъ… Нтъ, слушай! Я лучше во всемъ признаюсь: мн пришла глупая мысль въ голову… теб никогда не приходило глупыхъ мыслей? Я хотла представиться просто на-просто несчастной женщиной… клянусь теб. Ну полно, Шарль, я больше не буду… Это кончено… Я виновата… я прошу у тебя извиненія.
— Вамъ хотлось представиться несчастной женщиной?.. Но поймите же… Такими вещами не шутятъ… Вы не ребенокъ… Вы говорите подруг, женщин, жен Вудене, сплетниц, вы это знаете… Но вдь это подлость, моя милая!.. Вы компрометируете, безчестите меня…
— Я уврена, вамъ это наговорили… Ваши друзья меня не любятъ… Кстати Шарль, скажи, вы были только одни мужчины? — сказала Марта, стараясь улыбнуться.
— Какъ вы глупы!
— Потому что васъ никогда не узнаешь, — и Марта наклонилась поцловать его.
— Мы были…— сказалъ Шарль, отталкивая ее, — вы отлично знаете, кто былъ, Ремонвиль, Франшемонъ…
— Они говорили теб о твоей пьес?
— Они знаютъ ее по репетиціи… Они ждутъ первой… Что хочешь ты, чтобы они говорили о ней?
— Знаешь… Такъ, между прочимъ… Ты увренъ въ фельетонахъ Ремонвиля и Франшемона, неправда-ли.
— Увренъ… Увренъ, конечно, какъ можно быть увреннымъ, т. е. если я провалюсь, они мн не помшаютъ падать… но они постелятъ мн матрацы…
— О, полно, она отлично идетъ, твоя пьеса… Я врю въ успхъ, въ большой успхъ… Въ самомъ дл, мн завидно предоставить теб одному всю славу…
— Я не понимаю…
— Это ясно… такъ какъ машина идетъ сама собой, ты боле не нуждаешься во мн… Роль утомительна, и…
— Ты не будешь играть? Ты не будешь играть въ моей пьес?.. Въ этой пьес, гд я хотлъ… Ты не будешь играть?— и голосъ Шарля прервался.
— Ну, пожалуйста, прошу тебя, не впадай въ такое настроеніе. Въ Gymnase довольно женщинъ… Что ты хочешь? Эти эфекты не по моимъ силамъ… Маленькая вещица, напримръ… Она пойдетъ очень хорошо… Я… я не чувствую этой роли… Я предпочитаю сказать теб это сама… Ты бы могъ взять…
— Ты не хочешь играть въ моей пьес, неправда-ли?
— Тебя это очень сердитъ, скажи?
— Очень хорошо, милая Марта.
На другой день посл завтрака:
— Куда ты идешь?— сказала Марта Шарлю, который выходилъ.
— Въ театръ.
— Ты не подождешь меня? Вмст выйдемъ.
— Нтъ.
Когда Шарль вернулся, у Марты былъ Нашетъ.
Нашетъ сдлался другомъ дома, и онъ изо всхъ силъ старался трубить объ ‘Очарованной нот’ въ маленькихъ газетахъ.
— Здравствуй, Нашетъ, — сказалъ Шарль, — знаешь-ли послднія новости?.. Моя жена не играетъ въ моей пьес.
— Ба!— сказалъ Нашетъ съ удивленнымъ видомъ, и повернувшись къ Март, спросилъ:— Это правда?.. Что за идея!
— Боже мой! Я говорила Шарлю… Пьеса не по моимъ силамъ, вотъ и все… Публика меня ошикала-бы, а я не хочу скомпрометироваться…
— Вы позволите вамъ сказать, что вы очень неправы, — сказалъ Нашетъ Март.— Когда узнаютъ, что вы отказались отъ роли, посл того какъ приняли ее, изучали, репетировали, это поведетъ къ сплетнямъ, къ исторіямъ… Публика захочетъ сунуть свой носъ въ вашъ семейный очагъ… Парижскія извстія будутъ жить на вашъ счетъ въ продолженіе недли… Еслибы дло касалось интересовъ пьесы! Но оно касается интересовъ вашей семьи!.. Это поведетъ во всевозможнымъ непріятнымъ шуткамъ на вашъ счетъ и на счетъ Шарля… Нтъ, право, не длайте этой глупости… Я знаю, что я не могу убдить васъ посл того, какъ Шарль не могъ убдить… но…
— О! васъ, мой милый, — сказала Марта, — васъ я не послушаю… Вы всегда поддерживаете моего мужа… Ну что-жь, я длаю глупость, большую глупость, будутъ сплетничать, все что вы хотите… Но я не вижу необходимости рисковать въ роли, которая не въ моихъ средствахъ… я не хочу играть, и не буду.
— Но, — сказалъ Нашетъ будто-бы затрудняясь, — я никого не знаю въ Gymnase, кто-бы замнилъ…
— Одиль, — сказалъ Шарль, — она согласилась..
— Одиль! Ахъ правда, — сказалъ Нашетъ, — мы спасены!.. Она будетъ очаровательна…
— Однако, — сказала Марта Шарлю, — недолго я васъ заставила жалть о себ, мой милый… О! вы прекрасно сдлали… Право, вы не теряли даромъ времени!

LXXI.

Ледяная холодность установилась между Шарлемъ и Мартой. Они жили одинъ подл другого, раздляя между собою только обды и завтраки и говоря другъ съ другомъ только за столомъ, чтобъ предложить, принять или отказаться. Разговоръ понемного изсякалъ и свелся на обмнъ односложныхъ словъ.
Такъ что Шарль былъ удивленъ, когда однажды Марта, опрокинувъ голову на кушетку, и протягивая ноги къ огню, заговорила:
— Замтили-ли вы мой другъ, какъ иногда измняешь своимъ первымъ впечатлніямъ? Начинаешь дурно относиться, а потомъ мало по малу, невольно, незамтно антипатія исчезаетъ и является мало по малу симпатія. Съ вами это случалось?
— Очень рдко.
— Со мной также… Но когда я думаю, какъ я прежде судила о немъ… потому что я дурно судила о немъ… я себ вообразила… Онъ совсмъ не такой человкъ, какимъ я его представляла…
— О комъ вы говорите, скажите пожалуйста?
— О Нашет.
— А! о Нашет… Это тмъ похвальне съ вашей стороны, что вы начали не со снисходительности… Вы правы, Нашетъ очень любезенъ… Я также измнилъ мнніе насчетъ его…
— Вотъ видите!
— Онъ меня удивилъ своимъ терпніемъ… Право, я видлъ, какъ онъ переносилъ отъ васъ вс ваши насмшки… Увряю васъ, что на его-бы мст…
— Да, — продолжала Марта, слдуя за своею мыслью, — это очень странно!… И даже то, что мн не нравилось… этотъ взглядъ, котораго я боялась, эта голова, казавшаяся мн такой злой, его рзкія манеры, этотъ дикій видъ, словомъ, все, что отвращало меня… Поврите-ли, Шарль, теперь я не обращаю на это никакого вниманія? Точно я смотрю другими глазами… Я уврена теперь, что у него прекрасная натура.
— Милая моя, вы, какъ вс женщины… Если вы создаете себ что нибудь, то у васъ нтъ середины… Ваше сужденіе переходитъ отъ однхъ крайностей къ другимъ… Нашетъ просто на-просто…
— О! Вы до сихъ поръ сердитесь на него за его статью.
Шарль пожалъ плечами.
— Женщины, женщины, — продолжала Марта, — вы можете говорить что угодно, он еще мене ошибаются въ людяхъ, чмъ вы: вы судите, мы угадываемъ… И такъ въ этомъ молодомъ человк я вижу горячку, гнвъ, нетерпніе… однимъ словомъ, въ немъ есть страсть… которая заставляетъ меня любить его… Я убждена, что этотъ человкъ способенъ на большое самопожертвованіе, на истинную любовь… А минутами, у него, такого грубого, является предупредительность, вниманіе, заботы, такое нжное обращеніе, такія…
— Ахъ, прошу васъ, Марта, будьте осторожне… вы мн разсказываете, что онъ влюбленъ въ васъ, и что вы почти влюблены въ него.
— Ну что жь! Да, я говорю это вамъ, другъ мой, — сказала Марта, принимая тонъ невиннаго ребенка.
— Вы согласитесь со мной, что для мужа, поменьшей мр, странно слышать такія сообщенія.
Тогда Марта, съ видомъ серьезно взволнованнымъ, проникнутымъ голосомъ, медленно опираясь на каждый слогъ, произнесла:
— Простите, другъ мой, предположимъ, что я вамъ ничего не говорила… Я доврилась… Я шла къ вамъ… Я хотла сказать вамъ, какъ честная женщина честному человку: я боюсь себя… я чувствую себя слабой… силы меня оставляютъ… пропасть близко… помогите мн… спасите меня. Вы моя помощь, моя опора… мой мужъ!
— Благодарю васъ за эту мысль, — сказалъ холодно Шарль, — благодарю васъ, Марта… Но я думаю, что вы слишкомъ преувеличиваете: пропасть не такъ близка. Вы много времени проводите вмст… не знаю, право, зачмъ, если это не для того, чтобы жаловаться на меня и имть эхо подъ рукою… Видите-ли, я не угадываю, но я чувствую, я чувствую эти вещи… И никогда не ошибаюсь… Что касается любви, вы не любите ни тотъ, ни другой… Что онъ для васъ? Для васъ, говорю я, онъ, — пара ушей… и еще — игрушка для вашего каприза… и можетъ быть, еще пугало ревности для меня… Что же касается его, что можете вы быть для него, напримръ… я затрудняюсь… Но, несчастная! Что я сдлалъ вамъ, что вы меня такъ мучаете? Какая страсть выискивать для меня терзанія! Ахъ, довольно ихъ у меня и безъ васъ… Я боленъ, очень боленъ!.. Дайте мн отдыхъ… Дайте мн умереть спокойно, по крайней мр!
— Вотъ вы вс таковы мужья… а потомъ, когда…
При этомъ слов Шарль въ первый разъ отбросилъ обращеніе и тонъ свтскаго человка.
— Ты комедіантка… всегда! Ты лжешь своимъ сердцемъ, какъ ты лжешь своимъ ртомъ! Ты говоришь о любви!.. Но ты рождена во лжи!.. Твои слова лгутъ, твой голосъ обманываетъ, твоя улыбка фальшива, твои слезы поддльны!.. Въ теб все то, что лжетъ людямъ… и все, что лжетъ Богу!
— Сударь, въ первый разъ вы себ позволяете… и это будетъ въ послдній…
— Куда вы идете?— спросилъ Шарль, когда она надвала шляпу.
— Къ Нашету, — сказала Марта, какъ только можно драматичне.
— Идите, моя милая.

LXXII.

На другой день Шарль получилъ письмо отъ Марты. Она удалилась къ своей матери и просила его черезъ посыльнаго прислать ей мебель изъ ея комнаты. Шарль отвтилъ черезъ посыльнаго, что она получитъ ее сегодня. Но часъ спустя Марта была у своего мужа. Она бросилась на шею Шарля, плакала, выразила такое раскаяніе, что оно не давало мста упрекамъ, размышленію, второму движенію. Она говорила ему, что она сумасшедшая, что въ ней сидитъ бсъ, что Шарль слишкомъ былъ добръ, перенося ее, что она никогда себ не проститъ, что она хочетъ любить его за все то зло, которое она ему сдлала… И слезы, общанія, увренія прерывались поцлуями и улыбками, похожими на солнечные лучи во время дождя.
Марта въ продолженіе часа играла эту очаровательную комедію влюбленнаго раскаянія. Цлый часъ она была великой актрисой, она была кошечкой, она была женщиной. Затмъ, когда она увидла, что воля Шарля таяла подъ ея ласками, ея сожалніями и униженіемъ, слезы, которыя обезоруживаютъ, замнилъ смхъ, который заставляетъ забывать. Она смялась — и тамъ мило — надъ самой собой, надъ ними обоими, надъ ихъ глупостью, особенно надъ своей, они создаютъ себ муки, страданья, заставляютъ оплакивать свою любовь, когда у нихъ есть все, чтобы быть счастливыми: молодость, свобода, будущее… Какъ это вышло? Кто ее толкалъ? Потому что это была ея вина. Она была злая, капризная, взбалмошная, онъ былъ слишкомъ добръ, слишкомъ слабъ, онъ долженъ былъ-бы наказать ее, какъ ребенка, которымъ она была… И потокъ этихъ очаровательныхъ словъ женщины, которая строитъ изъ себя маленькую двочку и проситъ, чтобы ее бранили, когда она непослушна, былъ неистощимъ. Ихъ прекрасная жизнь возобновилась, ихъ прошлое вернулось. Вся забота Марты состояла въ томъ, чтобы понравиться Шарлю. Она прилагала вс свои старанія и средства, чтобы быть ему пріятной. Кокетство ея исчезло. Она только и смотрла, только и думала о немъ. Она вспомнила прежніе утренніе праздники, эти пробужденія, которыя своими сумасшедшими объятіями подымали Шарля. Ни на минуту ею не овладвало прежнее настроеніе. Она представляла его въ каррикатур, такъ комично преувеличивая его, что Шарль говорилъ ей, обнимая ее:
— Наше счастье излчено теперь!

LXXIII.

Къ концу двухъ недль, — такъ какъ это продолжалось дв недли, — однажды вечеромъ Марта задумалась.
— Что съ тобой, моя маленькая Марта?— спросилъ ее Шарль.
— Со мной?.. Ничего.
— Ничего? Правда?.. Ровно ничего, Марта?
— Ничего, увряю тебя, ничего.
— Я врю теб… Что-же это?
— А если я не хочу сказать.
— Маленькая Марта!..
— Ну хорошо, я хочу, но…
— Но?
— Ты видишь это не я… Я ни о чемъ не говорила… Это ты… Я скажу теб завтра… общаю теб.
— Нтъ сейчасъ.
— А, ты упрямъ… Ну хорошо, съ условіемъ.
— Ого!
— Дай мн слово, что ты исполнишь то, что я попрошу.
— Но подумай, дорогая, ты можешь у меня попросить… я не знаю… прядь волосъ Сильвіо Пеллико, напримръ!.. Я не могу ручаться…
— Ты не хочешь, хорошо.
— Марта!
— Нтъ!
— Значитъ это серьезно?
— Не знаю.
— Однако, дорогая моя…
— Ну, хорошо, я хочу снова получить мою роль… вотъ.
— Моя маленькая Марта, подумай-же… Мн бы тоже очень хотлось… Еще если-бы ты сказала это раньше, но теперь… Будь разсудительна, дорогая моя, осталось всего нсколько репетицій…
— Какъ хочешь.
— И потомъ, хочешь я скажу теб правду?.. Я боюсь теперь, я сомнваюсь, да… Можетъ быть, это усталость отъ репетицій? Но мн кажется, что я составилъ себ иллюзіи насчетъ моей пьесы, и твоя роль… Я теб сдлаю другую, гораздо лучше, ты увидишь, общаю теб…
— Значитъ, нтъ?.. Хорошо. Одиль будетъ играть мою роль. Одиль будетъ имть успхъ… Она займетъ мое положеніе въ театр, она уничтожитъ меня, она…
— Полно, дитя мое, ты себ вообразила… Ты придаешь черезчуръ большую важность моей пьес… Самое большее, что она составитъ, это — маленькое имя ея автору.
— Ты не хочешь, не правда-ли, ты не хочешь?— повторила Марта и вдругъ, принявъ сухой, ироническій видъ и острый, свтлый, какъ лезвее ножа, взглядъ, проговорила:
— Ну чтожь, мой милый, ты можетъ быть правъ… Если бы я была на твоемъ мст, я бы сдлала также… Къ тому-же еще ты любишь меня, а я тебя не люблю…
— Марта, — сказалъ Шарль.
— Ахъ!.. Чего-же ты хочешь? Я тебя никогда не любила… Я вышла замужъ за тебя потому, что я была комедіантка… Я хотла настоящаго мужа… а потомъ, выйдя замужъ, я пожалла… Я бы могла выйти за боле богатаго, или… я не знаю… Словомъ я пожертвовала теб своимъ будущимъ… Ты знаешь, тотъ день, когда ты вернулся изъ Ба-Медона? Я солгала теб… помнишь, о займ у мадамъ Вудене… я разсказала теб, что мн пришла идея представиться несчастной женщиной, что я хотла заинтересовать собой… Это было не то, это было…
— Это было?
Тонъ Шарля прервалъ фразу Марты, которая продолжала:
— Ты сказалъ, что это было для того, чтобы тебя лишить уваженія… что я хотла обезчестить тебя… Ну чтоже! Можетъ быть, было и это…
— Молчи!.. Вдь ты клялась… Ты, безумная, молчи!
— Подожди!.. Я также сказала, что ты заложилъ вс мои брилліанты…
— Ты сказала это? — сказалъ Шарль, схвативъ ее за руки.
— Оставь меня… Оставь-же!
И она пробовала освободиться отъ него, затмъ произнесла презрительнымъ тономъ:
— Не теб бить женщину!
— Ты сказала, что я билъ тебя?.. Ты могла это сказать, не такъ-ли?
— Я сказала это.
Шарль упалъ на стулъ, почти безъ сознанія, со слезами на глазахъ:
— Поплачь, поплачь немного! Это теб принесетъ пользу… Я никогда еще не видла тебя плачущимъ… О! какое смшное лицо!..
Шарль вскочилъ, бросился въ ней, потомъ въ отчаяніи внезапно ударился головой въ стну, чтобы разбить себ черепъ…
Шарль поднялся и провелъ рукой по лбу.
— Что? Оскся?— сказала Марта.
Шарль схватилъ ее и понесъ… окно было открыто… Но онъ почувствовалъ мертвое тло въ своихъ рукахъ: Марта упала въ обморокъ передъ взглядомъ своего мужа. Она была спасена, Шарль бросилъ ее на землю и кинулся съ лстницы.

LXXIV.

Шарль шелъ по улицамъ, было поздно. Отблескъ газа игралъ на окнахъ закрытыхъ лавокъ на пустынныхъ тротуарахъ, на мостовой, по которой вдали катился послдній омнибусъ. Шарль шелъ, преслдуемый маленькимъ сухимъ шумомъ, чмъ-то въ род ударовъ крюка тряпичника по его корзин.
Онъ шелъ изъ улицы въ улицу, наконецъ пришелъ на бульваръ.
Шарль шелъ какъ пьяный. Ноги его сгибались и уносили его. Смутная, безличная, механическая воля толкала куда-то. Все въ немъ умерло. Онъ ничего не помнилъ, не думалъ. Онъ только чувствовалъ пустоту въ голов и дрожь въ тл. То онъ торопился, то бродилъ безъ цли.
Свтъ фонарей, освщеніе въ кафе, въ клубахъ казалось ему померкшимъ. Онъ толкалъ прохожихъ, чтобы подойти къ фонарю табачной лавки, спшилъ къ другой, ударяясь плечемъ о ставни лавокъ. То, вдругъ, остановившись передъ чмъ нибудь, онъ глядлъ ничего не видя. Онъ пристально смотрлъ въ окно магазина, гд приказчики закрывали товаръ полотномъ, или на канавку у края тротуара, которая вела въ сточной труб, или въ маленькую лавочку съ ячменнымъ сахаромъ, которую стерегла старушка, сидящая на корточкахъ и дремлющая согнувшись вдвое. На Монмартрскомъ бульвар онъ остановился передъ картиной, нарисованной красками и изображающей послднюю сцену изъ Тридцати Лтъ или Жизни Игрока
Время отъ времени острое страданіе, какъ молнія, мелькало въ его мозгу, затмъ тотчасъ-же завса падала, голова переставала работать и онъ шелъ дале… Онъ прошелъ Gymnase, бульваръ Бонъ-Нувель, то останавливаясь, то снова принимаясь идти, дойдя до воротъ Сенъ-Дени, онъ пошелъ вдоль стны, которая поворачивала и выходила на улицу Сенъ-Дени… Все спало. Только въ колбасныхъ коптили свинину, да въ лавкахъ каштановъ свтились красныя печи и блыя лампы.
Блая блуза толкнула Шарля, женщина остановила его и говорила ему что-то, онъ слушалъ ее, но не слыхалъ. Онъ почувствовалъ какой-то холодъ въ ногахъ: это были помои отъ винныхъ лавокъ, которыя ему мели подъ ноги. Тогда вдругъ его плнила тьма, какъ раньше плнялъ свтъ. Онъ бросился въ черный переулокъ, въ глубин котораго дрожалъ красный свтъ. Онъ пошелъ вдоль обвалившихся тумбъ, закрытыхъ ставней, мимо воротъ сіяющихъ, какъ печныя горла. Ногп его попадали въ грязь, въ обрзки, скользили по узкому скату, заключенному между двумя канавами. Взглядъ его блуждалъ и останавливался на подозрительномъ свт, сквозящемъ черезъ сальныя занавски, или на ламп, дымящейся въ глубин узкаго прохода, наконецъ онъ остановился передъ краснымъ фонаремъ и принялся складывать одну за другой черныя буквы: ‘Меблированныя комнаты и кабинеты помсячно и въ сутки’… Шарль пошелъ дальше, гд дорога тонула въ грязныхъ потемкахъ и нищет, машинально и съ ожесточеніемъ стремясь заблудиться, заворачивая тысячу разъ въ переулки, которые ведутъ отъ улицы Сенъ-Дени къ рынку, спша, все спша, лихорадочно стуча ногами, спотыкаясь и будя эхо этого лабиринта безъименныхъ домовъ, кривыхъ отелей и разбитыхъ фонарей. Наконецъ, онъ вздохнулъ легче и ему показалось, что грудь его расширялась: онъ былъ на рынк.
Затмъ онъ пошелъ дальше, открылъ дверь какого-то кабачка, слъ передъ столомъ, накрытымъ полотномъ поверхъ ящика, полнаго салфетокъ, запачканныхъ яичнымъ желткомъ, не могъ вспомнить чего онъ хотлъ, и охваченный страхомъ ушелъ… Наконецъ, ноги донесли его до своей двери. Онъ ничего не видлъ, кром тни отъ лампы на потолк комнаты безъ занавсей во второмъ этаж, Шарль вошелъ въ комнату своей жены: онъ нашелъ Марту въ постели.
— А, вы легли?.. Вы спали, быть можетъ?.. Вставайте и убирайтесь вонъ… Вы зашли слишкомъ далеко… На этотъ разъ кончено, навсегда кончено… У меня никогда не являлось желанія поднять руку на женщину, но… ничего не извстно, я могъ васъ убить.
Марта поднялась. Она медленно одвалась съ красивымъ безстыдствомъ и кокетствомъ куртизанки. Шарль ходилъ большими шагами не глядя на нее. Марта смотрла на него, и судя по ея странному взгляду умоляющему и укрощенному, можно было сказать, что эта грубость, въ которой она не считала способнымъ своего мужа, эта смерть, которая прошла такъ близко отъ нея, холодъ, который она почувствовала, этотъ ужасный гнвъ, наконецъ, этотъ человкъ, близкій съ преступленью, внушилъ ей развратную покорность женщины, которая боится своего любовника…
— Такъ это вправду кончено, Шарль?.. Конечно навсегда.
Шарль отвчалъ кивкомъ головы.
— Ничего, мой милый, — сказала ему Марта въ дверяхъ, — я ношу твое имя, это тоже самое.
И она убжала.

LXXV.

Уже три недли какъ репетировали Очарованную Hоту, пьесу Шарля. Шла предпослдняя репетиція, посл которой оставалась еще одна передъ генеральной репетиціей.
Въ полутемной зал, завшанной чехлами, широкая полоса свта прорывается изъ окошка райка и косыми лучами освщаетъ часть сидящей налво публики. Наружный свтъ ударяетъ въ красныя занавси ложъ и длаетъ ихъ огненно прозрачными. Посреди этихъ сумерекъ, темная люстра сверкаетъ въ нсколькихъ мстахъ, гд въ призмахъ играютъ сапфировые и рубиновые огни. Въ оркестр, въ зал, на балконахъ авансцены, разсяны тутъ и тамъ черныя пятна — это публика, человкъ двадцать зрителей. На сцен рампа опущена, а въ антрактахъ во время перемны декорацій, между плафономъ, который медленно спускается и декораціями, на которыхъ онъ будетъ покоиться, видны лса синющихъ декорацій. Любовникъ весь закутанъ въ кашне. Актеры только длаютъ жестъ, будто снимаютъ шляпу и оставляютъ ее на голов.
Что-то ночное, молчаливое, призрачное, таинственное блуждаетъ всюду вокругъ простуженныхъ актеровъ.
— Вы врите въ успхъ?
Это было сказано одной тнью другой, сидящей въ лож на авансцен.
— И даже въ большой успхъ, да, — отвчалъ голосъ Нашета Март.— Посл этой первой сцены онъ овладваетъ публикой… Между нами, машина отлично построена… Я никогда бы не подумалъ… И потомъ его поддержатъ… Если вы его освищете, вы заставите его вызывать… За вами будутъ ложи, но не зала… А фельетоны! У него есть истинные друзья… которые подогрютъ успхъ… Но она великолпна, эта маленькая Одиль… Есть женщины, на которыхъ никогда не смотришь… Я ее никогда не видлъ, честное слово… Говоря правду, знаете ли, она съиграла съ вами хорошую штуку, взявъ вашу роль? Это ее выдвинетъ… Очень хорошо, право, очень хорошо… Она способна ссть вамъ на голову, эта двочка…
— У васъ злость… ваша собственная, милый мой… Что это за женщина на той сторон балкона?..
— Конечно… да, Греси… Вы не знаете, она влюблена въ вашего мужа… Вы ее знали? Ахъ, онъ ея капризъ, помшательство! Смшны эти женщины! Любовь овладваетъ ими… какъ и другими…
Марта прервала:
— Друзья Шарля, это Ламперьеръ, Франшемонъ, Ремонвиль, Буароже, Лалиганъ, не такъ ли?..
— Да.
— И вы положительно думаете объ успх, Нашетъ?
— Посмотрите на нее… нтъ, вы посмотрите на нее, у ней такое личико, у этой Одиль… Что вы говорили? Успхъ, но онъ ясенъ какъ день. Постойте, слышите, смются?
Марта не произнесла ни слова.
— Что съ вами?— спросилъ ее Нашетъ.
— Я думаю.
— О чемъ?
— Ни о чемъ.
По окончаніи репетиціи Нашетъ проводилъ Марту домой. Съ тхъ поръ, какъ она покинула своего мужа, Нашетъ сдлался ея рыцаремъ. Онъ сопровождалъ ее всюду, онъ составлялъ ей компанію дома. Болтуны приняли его сначала за любовника Марты, но нкоторыя слова, нкоторыя злыя насмшки Марты, которыя никогда не срываются съ любящихъ устъ, разуврили наблюдателей, которые поршили считать Нашета козломъ отпущенія, patitо капризовъ этой женщины, замстителемъ мужа въ роли предмета мученія. Нашетъ позволялъ говорить, что угодно, и казался совершенно довольнымъ тмъ, что обманываетъ публику и считается у дураковъ за любовника этой элегантной и красивой женщины, всегда появляющейся объ руку съ нимъ.
Придя въ комнату и бросивъ шляпу и шаль, Марта взяла маленькую шкатулочку, отперла замокъ и вытащила оттуда письма. Нашетъ глядлъ на нее, стараясь угадать и не угадывая, видя только злую улыбку, играющую на губахъ Марты.
— Что это такое?
— Письмо, — сказала Марта.
— Я это вижу.
— Ахъ! Онъ учень уменъ…
— Кто?
— Мой мужъ.
— Я въ этомъ не сомнвался… Дале?
— Ахъ, мой милый, — воскликнула Марта, все улыбаясь и опрокидываясь на кресло съ демоническимъ видомъ, — еслибъ я захотла!.. Какъ зовутъ его друзей, которые поддержатъ пьесу?
— Вы ихъ знаете: Франшемонъ, Ламперьеръ… и другіе, вы ихъ только что называли…
— Еслибъ я захотла!..— повторила Марта пробгая письма.— Слушайте, — и она прочла Нашету дюжину строкъ, гд самыя тайныя желанія, иллюзіи и утопіи Ламперьера были осмяны и пародированы очень дко.
Эти письма были письма Шарля, которыя онъ писалъ Март до своей женитьбы въ Брюссель. Шарль, влюбленный, боясь быть забытымъ, напоминалъ о себ Март каждое утро, чмъ-то въ род маленькой газеты, которую онъ старался сдлать забавной, и вложить въ нее какъ можно боле соли и веселости, чтобъ не очень надодать актрис приторностью своихъ нжностей и монотонностью своей любви. Онъ представлялъ все въ смшномъ вид, чтобъ заставить ее смяться, Парижъ, своихъ друзей, самого себя, это были маленькія насмшки по поводу всхъ, попадавшихся ему подъ перо, сердце его въ нихъ не участвовало, но къ несчастью он почти всегда касались чувствительнаго мста каждаго, единственнаго смшного, въ которому даже самые не мнительные относятся съ особенной деликатностью, длая изъ него вопросъ чести, той незамтной точки, маленькой особенности характера, ума или физическаго качества, которая составляетъ у каждаго уязвимое мсто его тщеславія. Зло было бы еще не такъ велико, если бы Шарль касался только таланта людей, но онъ касался банта ихъ галстуха, формы ихъ ногтей, и эти нескромности, которыя, брошенныя въ разговоръ, были бы забыты и прощены, эти нескромности напечатанныя, опубликованныя, должны были сдлать изъ его друзей злйшихъ и безжалостныхъ враговъ.
— А! Вотъ и Франшемонъ… и Марта прочла мста, гд говорилось о Франшемон.
Потомъ дошла очередь до Ремонвиля, Лалигана и Буароже.
— Но это посылаетъ вамъ Провидніе, — сказалъ серьезно Нашетъ.
— О, — сказала Марта, опуская письма, — вы могли подумать?.. Вы понимаете, что я никогда этимъ не воспользуюсъ…
— Да, это правда… вы не можете ими воспользоваться… Ну, что же!.. Демальи будетъ имть огромный успхъ… Одиль помшаетъ возобновленію вашего ангажемента въ Gymnase… А вы знаете, что такое успхъ?.. Онъ побждаетъ все! Симпатіи, уваженіе, состраданіе… все! На другой день представленія Демальи будетъ хорошимъ мужемъ… Теперь общественное мнніе за васъ, тогда оно будетъ противъ васъ… Ему достанется лучшая роль, вамъ…
— Это дурно, что вы мн совтуете…
— Я? Я ничего не совтую… который часъ? Я ду обдать…
— Послушайте еще насчетъ Ламперьера… и она прочла. Ну, что?
— А то, что вамъ надо оказать услугу… и однимъ движеніемъ руки Нашетъ выхватилъ у ней пачку писемъ, — чтобы помшать вашему мужу играть лучшую роль!..
— Нашетъ! Нашетъ! Послушайте, мои письма! Отдайте мои письма!.. Это невозможно… Это было бы отвратительно…
— Не надо ребячиться, моя милая… Вы только что перехали, перезды существуютъ для потерь корреспонденцій…
— Боже мой, но… Нашетъ! Что вы хотите съ ними сдлать?
— Я скажу вамъ въ воскресенье, и Нашетъ, быстро взявъ шляпу, исчезъ, не давая Март времени опомниться.

LXXVI.

— Улица Шильдбертъ, номеръ четвертый! живо! — крикнулъ Нашетъ, бросаясь въ карету. По дорог онъ прочелъ письма, и отчеркнулъ карандашемъ около двадцати мстъ, которыя онъ переписалъ въ памятную книжку. Работа его была окончена, когда карта остановилась. Онъ бросился по сырой грязной лстниц, поднялся въ третій этажъ и дернулъ за колокольчикъ, сдланный изъ желзной проволоки съ деревянной палочкой на конц.
— Ключъ въ двери, — проворчалъ голосъ извнутри.
Нашетъ вошелъ въ комнату, заваленную бумагами. Въ углу кровать, выкрашенная по старинному въ блый цвтъ со свтло-зелеными полосами, сдлалась срой и грязной, а рваныя простыни открывали внутренность несдланной постели. Пакеты негодныхъ старыхъ бумагъ валялись на полкахъ. На камин стояли бюсты Вольтера и Руссо, двухъ боговъ автографа. Около сидлъ человкъ, красный, съ лоснящимися щеками, почти синими отъ крови, какъ у нкоторыхъ стариковъ, ноги его были обуты на босу ногу въ туфли съ каемочками и протянуты къ потухшей печк, гд стоялъ стаканъ вина на дв трети наполненный водкой.
— Господинъ Ганьеръ? — сказалъ иронически Нашетъ, низко кланяясь.
— Наднь свою шляпу, твои вши могутъ простудиться.
— Ты все такой-же, старый плутъ, — сказалъ Нашетъ, одвая шляпу.
— Не стсняйся со своимъ пріемнымъ отцомъ, который тебя направилъ въ Парижъ, неблагодарный… Но ты кажется довольно прилично одтъ?
— А коммерція?
— Пустяшная коммерція… Ахъ! Если-бы господинъ королевскій прокуроръ захотлъ позволить мн продолжать мою старую коммерцію!.. она шла довольно хорошо… Школьники и старики проглатываютъ эти книги какъ ангелы…
— Сократили тебя… Я знаю твое горе.
— Да… Видишь-ли, великіе люди, это мене серьезно, чмъ рента… Нтъ-ли у тебя кого-нибудь, у тебя теперь есть знакомства, который купилъ-бы у меня коллекцію писемъ гильотинированныхъ польской династіей? У меня есть очень полная… Однако, что теб надо?.. Чмъ можно служить теб, и не длай пожалуйста quoniam bonus…
— Это что такое?
— Письма.
— Хорошо.. Дальше?
— Надо сдлать выписки изъ этихъ писемъ, я теб ихъ отмтилъ подъ рубрикой: ‘Продажа интересной коллекціи автографовъ’…
— А другія?
— Какія другія?
— Другія письма… Ты хочешь чтобы я устроилъ ихъ продажу?.. И притомъ имя, котораго я не знаю.
— Ты прибавишь къ нимъ т, которыя ты у меня выманилъ… Ты вдь взялъ ихъ у меня массу… Ты прибавишь къ нимъ нсколько благодтелей человчества и твоихъ гильотинированныхъ… такъ какъ дло идетъ не о продаж.
— А! Дло идетъ не о продаж… Тогда, что ты платишь?
— Пять луидоровъ, это все что у меня есть!— сказалъ Нашетъ, выворачивая четыре подкладки двухъ жилетныхъ кармановъ и двухъ кармановъ своихъ панталонъ, — и еще десять въ субботу посл полученія корректурнаго листа.
— Не жирно, милйшій.
— Кром того, общаю теб корреспонденцію Дежазе… пресмшную… она есть у одного изъ моихъ друзей и онъ общалъ мн дать ее. Говори посл этого, что тебя забываютъ, старый злодй!.. Потомъ у меня скоро будетъ масса автографовъ, какъ у редактора большой газеты… Быть можетъ, и для тебя будетъ довренная должность въ объявленіяхъ.
— Болтунъ!.. Что-жь, надо что нибудь сдлать для дтей, у которыхъ въ виду… А какой рискъ.
— Никакого… Продаетъ законный владлецъ… И такъ, изъ пачки ты составишь съ тмъ, что прибавишь, около листа… На воскресенье мн необходима корректура, понимаешь?.. Ты ихъ распредлишь, затмъ черезъ недлю я заставлю тебя объявить, что продажи не будетъ… богатый любитель иностранецъ купилъ ихъ оптомъ… Ты принесешь мн письма вмст съ корректурой.
— Нтъ, я сохраню ихъ… Быть можетъ, авторъ захочетъ ихъ выкупить?.. У меня издержки, ихъ надо покрыть.
— Какъ хочешь… мн все равно… теб будетъ заплачено, чтобы ты меня не называлъ… Самое позднее въ воскресенье, а? Мн нуженъ каталогъ въ воскресенье утромъ… Ахъ! Тамъ стоитъ везд моя милая… уничтожь моя милая… Это безполезно.
— Понимаю! Публик не должно быть извстно, что это адресовано къ дам… Честь женщинъ!
— Ты угадалъ.
И Нашетъ направился къ двери.
— Ты уходишь?.. Останься-же на минуту… Идетъ проливной дождь… Мы поболтаемъ маленько.
— У меня карета, я спшу.
И Нашетъ пошелъ.
— Скажите пожалуйста, — сказалъ насмшливо Ганьеръ глядя ему въ затылокъ, — знаешь-ли ты, что Господь Богъ оказалъ теб великую милость! Онъ хотлъ тебя сжечь… и сдлалъ только рыжимъ.

LXXVII.

— Отлично все устроено, — сказалъ Нашетъ, садясь въ карету, — что могутъ мн сказать? Ничего. Я только повторяю каталогъ, напечатанный въ четырехстахъ экземплярахъ. Мой отвтъ простъ: вотъ каталогъ, вотъ онъ… вотъ онъ!
Онъ посмотрлъ на часы:
— Восемь часовъ!… Чортъ возьми! Я сегодня не буду обдать… Скоре, кучеръ!… Мн еще надо время, чтобы переодться…
— Заплатите за карету, — сказалъ онъ консьержу, который поклонился и шепнулъ ему на ухо.
— На верху васъ ждетъ маленькая дамочка.
— Какъ? Вы пускаете… Когда меня нтъ дома?
— Я думалъ, что это прежняя любовница господина.
— Во первыхъ никогда не впускаютъ прежнихъ любовницъ, слышите-ли?
— А! Это вы, Марта, — сказалъ Нашетъ, — входя къ себ.
— Да, милый Нашетъ… Я обдумала… Это невозможно… Серьезно, это было-бы отвратительно!… Вы хотли оказать мн услугу… Но, право… отдайте мн мои письма… пожалуйста!
— Я въ отчаяньи, милая Марта… Революція говоритъ на это одно слово: слишкомъ поздно!
— Не говорите этого, Нашетъ…
— Нтъ, вы не хотли-бы…
— Я ничего не знаю, — сказалъ Нашетъ, — холодно глядя на нее.
— Ну полно… вы меня вдь любите… немного.
И Марта призвала на помощь все свое кокетство, всю ласковость.
— Я?
И Нашетъ покатился со смху, отъ котораго задребезжали стекла.
— О!… Я боюсь васъ… Прошу васъ… Поспшите… Нашетъ, отдайте письма…
Вдругъ глаза Нашета загорлись, такой блескъ бываетъ у дикихъ зврей.
— Такъ вы значить не понимаете, что я смялся надъ вами?
И онъ снова захохоталъ, его глухой голосъ дрожалъ.
— Вы значитъ не поняли, что дрянная обезьяна вошла въ вашу жизнь не для того, чтобы обожать васъ, но зачмъ-то другимъ? Васъ любить, васъ?… Да разв у васъ есть сердца хоть на два су?… Женщина, которая находила удовольствіе попирать ногами любовь человка, которая заставила и общество попрать его!… Вашъ корсетъ? Ахъ, чортъ возьми! Извстно, что подъ нимъ: мясо на камн!… Однако, вамъ повезло!… Найти дурака съ сердцемъ, который вамъ поклонялся, вамъ, комедіантк, которой всякій встрчный говоритъ ‘ты’ и можетъ взять за талію!… Онъ сдлалъ вамъ честь, женившись на васъ передъ настоящимъ меромъ… Ему пришла идея вложить въ ваши уста то, что у него было въ голов, чтобы раздлить съ вами свои мысли, свой успхъ… И вы думаете, что найдется два такихъ идіота?… Я? Но вы значитъ не чувствовали, что вы орудіе въ моихъ рукахъ, вещь, ведущая меня къ цли?… Вы не посмотрли на меня? Вы не видли значитъ, что счастье Шарля обдавало меня грязью?… Что я завидовалъ, да, завидовалъ! Завидовалъ его богатству, которое длало его хозяиномъ себя и свободнымъ отъ работы, которая убиваетъ, завидовалъ его домашней жизни, которая коробила меня, завидовалъ друзьямъ, которые у него были, его имени, его лицу, его книг… всему, да! Вы меня не поняли, не изслдовали, не угадали?… Какъ вы глупы!
— Сударь…
— Да, я вошелъ въ ваше жилище, чтобы опрокинуть лампу, и заставить васъ пройти то, что съдало, разрывало меня… Теперь вы поняли?… Васъ любить… Ахъ, вы вообразили себ!… У меня нтъ времени, моя милая!… Но еслибы даже мн и пришла фантазія… Потому что, иногда… отчего-же? У васъ нтъ таланта, ваши гримасы ingnue начинаютъ увядать, красота ваша дурного качества… Вы полетите изъ театра и такъ низко, что въ одинъ прекрасный вечеръ… когда я хорошо пообдаю…
— Сударь!..— воскликнула Марта.
— Мы поговоримъ о разныхъ вещахъ… о хорошенькомъ салон вашего мужа… о дтяхъ, которыхъ вы могли-бы имть… Говорятъ, что материнство связь, которая не обрывается у женщины: мы увидимъ!… Тысяча извиненій, я васъ не удерживаю…
И принимая ужасную интонацію Бильбоке:
— Я занятъ своимъ туалетомъ!
И онъ снялъ свой галстухъ, когда Марта вышла.
— Это облегчаетъ, — сказалъ Нашетъ передъ зеркаломъ, крпко проводя щеткой по своимъ зубамъ.— Отлично, дло идетъ на ладъ… Я увренъ въ Пюизинье, и… кстати, на сегодня кажется приглашеніе Кутюра?
И онъ перечелъ письмо:
‘Старикъ, я при деньгахъ. Твой приборъ поставленъ въ пятницу 18-го, съ девяти часовъ вечера до слдующаго дня. Празднество будетъ въ мастерской Жиру, который отправился покупать зеленые абажуры въ своей стран. Будетъ Марія и другой ангелъ.

Твой Кутюра’.

LXXVIII.

Не было и половины десятаго, когда Нашетъ вошелъ въ мастерскую Жиру.
— Какова?— сказалъ Кутюра, показывая ему глазами на женщину, сопровождавшую Марію.
— Къ птицамъ!— отвчалъ Нашетъ, употребляя одинъ изъ парижскихъ идіотизмовъ, которые производятъ впечатлніе жабы, выходящей изъ человческихъ устъ.
— Дочь моя, — сказалъ Кутюра женщин похваленной такимъ образомъ Нашетомъ, безъ волненій и любезностей.— Этотъ господинъ — директоръ Dlass! Com!…
— Господинъ директоръ?…
И бдная двушка посмотрла на Нашета, какъ нищета глядитъ на мнялу.
— Онъ самый!— отвчалъ Нашетъ, уловивъ подмигиванье Кутюра и прекрасно войдя въ свою роль.— Да, моя милая, отъ меня зависятъ ангажементы.
Сли вокругъ стола, Кутюра около Маріи, Нашетъ около Германсъ, такъ звали спутницу Маріи.
— Есть категоріи актрисъ, — говорилъ Нашетъ, — какъ есть сорта мяса… Не надо скрывать этого отъ васъ… У насъ есть женщины, которыя платятъ въ театръ, чтобы играть… это не въ вашемъ род, отлично… У насъ есть женщины, получившія ангажементъ, который он могутъ показать… вы понимаете… но мы имъ не платимъ… Это все еще не то, не правда-ли?.. Наконецъ, у насъ есть перваго качества… настоящіе ангажементы… и подлинные какъ книжка сберегательной кассы!
Германсъ спросила:
— А что надо для того, чтобы…
— Что надо?.. Надо все: волосы, глаза, зубы, ляжки! Все, что у васъ есть… Если кром того вы обладаете талантомъ госпожи Марсъ или Альфонсины, талантъ не вредитъ. Вы не говорите въ носъ, это уже кое-что, и съ протекціей…
— Но я никого не знаю…
— А директора, моя милая, — сказалъ Нашетъ, сдлавшись любезнымъ.
Мужчины и женщины пили и ли.
Нашетъ, которому Кутюра подливалъ, не оставляя пустымъ его стакана, пилъ боле всхъ, и сонъ Аталіи, который декламировала Германса, длая ударенія на полустишіяхъ и окончаніяхъ, разнживалъ его, что скоре длало честь вину Кутюра, чмъ таланту Германсы. Марія въ свою очередь начала пть простонародную псню подъ акомпаниментъ ножей по стаканамъ, какъ вдругъ прервала себя:
— Скажи пожалуйста, Кутюра, что это за глупости?
И она показала на стну, гд висла масса маленькихъ башмачковъ изъ благо шелка, съ бантиками и розетками.
— Башмачки испанскихъ танцовщицъ, которые мы привезли изъ нашихъ путешествій… Башмачки-автографы.— Марія вскочила на табуретъ, взяла одинъ башмакъ съ краснымъ бантомъ, такой маленькій, что китайская мать не рискнула бы его примрить своей дочери, поднеся его къ носу Кутюра, она спросила:
— И на кончик этого была женщина?
— Почти!— отвчалъ Кутюра.
Мужчины курили. Женщины напвали куплеты или чистили фрукты.
— Однако, очень неудобно сидть на твоихъ креслахъ, — сказала Марія.
— Идея!— сказалъ Кутюра.— Что если мы снимемъ козлы со стола?
Положили на землю столъ, который служилъ для людской, и каждый услся или улегся вокругъ въ интимныхъ позахъ Лампре и со свободой, которая является въ конц ужина. Нашетъ на живот съ турецкой трубкой въ зубахъ, окруженный табачнымъ дымомъ, разсказывалъ Германс, положившей голову на подушку, пьесу, въ которой онъ заставитъ ее дебютировать, и костюмъ, который она должна была надть. Кутюра, сидя по турецки, скрестивъ ноги и, прислонившись къ стн, подставилъ свое плечо дремавшей Маріи, по временамъ онъ смотрлъ на булевскіе часы, стрлка которыхъ подвигалась къ четыремъ часамъ утра.
На стол въ безпорядк стоятъ стаканы, въ нкоторыхъ изъ нихъ налита вода, которую женщины пили, чтобы не очень опьянть. Ставанъ съ рейнвейномъ наполовину полонъ, и блое вино въ зеленоватомъ стекл кажется топазомъ, упавшимъ въ море. Свтло-розовые остатки шампанскаго пнятся въ бокалахъ, стоящихъ на стол какъ хрустальные фонтаны. Китайскія дессертныя тарелки сдвинуты, указывая на фамильярность, какъ кресла посл вечера, косточки, кожа отъ фруктъ, кусочки сахара, лежащіе на нихъ закрываютъ ихъ цвты и узоры. Посреди стола разсыпавшаяся пирамида изъ грушъ, нсколько обсахаренныхъ вишень забыты на кружевной бумажк. Персики одинъ на другомъ, дв висти винограда валяются на сухихъ скоробленныхъ листьяхъ. Тутъ и тамъ маленькіе хлбцы, выщипанные посредин ноготками, хлбный шарикъ, который скатала Германса въ начал ужина.
Освщенная свчами на стол, венеціанская люстра бросаетъ на потолокъ огромную тнь съ тысячью лапъ, похожая на наскомое въ микроскоп. Уже пятъ часовъ. Вдругъ раздался звонокъ.
— Ахъ, — сказалъ Кутюра, — я и забылъ… извините меня господа, такъ какъ я дерусь сегодня утромъ… и подойдя къ Германс, шепнулъ ей:
— Помни, я не знаю, что ты любовница Пюизинье…— и онъ положилъ ея голову на грудь Нашета.
Молодой человкъ, введенный Кутюра, былъ закутанъ въ большой плащъ, который справа расширялся подъ пистолетнымъ ящикомъ, а сзади подымался отъ двухъ шпагъ.
— Господа, баронъ де-Пюизинье… Благодарю, ты акуратенъ… Да, мой милый, я приготовлялся къ смерти въ семь, какъ видишь…
Пюизинье увидлъ Германсу, увидлъ Нашета. Онъ бросилъ одинъ изъ тхъ взглядовъ, которые хотятъ убить, произнесъ:— А!— и слъ.
Нашетъ, у котораго еще было настолько сознанія, чтобы узнать Пюизинье, сконфузившись и чтобы что-нибудь сказать, спросилъ Кутюра.
— Какъ?.. Что это за фарсъ?.. Ты дерешься?
— Да… глупое дло… глупое!.. Толчекъ, который окончился пощечиной… моя рука оказалась на щек англичанина… насъ розняли… англичанинъ кричитъ мн: ‘послзавтра, Сенъ-Жерменская терасса, семь часовъ!И онъ бросаетъ мн свою визитную карточку, я кладу ее въ карманъ, прихожу домой, смотрю и читаю: Лондонъ, Пиккадилли… Я попалъ на англичанина, живущаго въ Лондон, единственнаго англичанина, который не живетъ въ Неапол или въ отел Виндзоръ!.. Ты понимаешь, невозможно было нашимъ секундантамъ свидться… Они переговорятъ на мст дуэли… Я разсчитывалъ на тебя и Пюизинье… но ты кажется нсколько взволнованъ… Да, ты взволнованъ… я зайду по дорог за Бурнишемъ.
И видя Пюизинье неподвижно стоящаго въ гнвной поз.
— У тебя видъ горя мраморнаго сердца, мой милый, или ограбленнаго человка… Что ты потерялъ, а? А ты тоже, что съ тобой длается, — спросилъ Кутюра Германсу.— Германса у васъ видъ слишкомъ невинный для того, чтобы не имть грховъ.
И обращаясь въ Пюизинье:
— Это врно, да?.. Ахъ, мой милый, что ты хочешь? Несчастье: я въ отчаяньи… но это случается со всми и съ твоей стороны будетъ также глупо сердиться на Нашета какъ на слпого, который отдавилъ теб мозоль… Что за чортъ! Онъ не могъ угадать… Ахъ, вотъ неудобство скрывать отъ своихъ друзей своихъ любовницъ… Но безъ шутокъ… мы опоздаемъ… Дай руку Маріи, Пюизинье… теб, Нашетъ, дружескій совтъ: или ложись на кровать Жиру, ты передашь ключъ… Идемъ!
И взявъ подъ руку Германсу:
— Ни слова, — сказалъ Кутюра, — онъ вернется къ теб — и еще любезне, чмъ прежде… Твой ангажементъ въ ходу… а ты знаешь, что я держу свое слово жещиннамъ.
Женщинъ проводили. Затмъ разбудили Бурниша, который полетлъ на дло Кутюра, какъ жукъ на фонарь. Онъ разсыпался въ вопросахъ и восклицаніяхъ до самаго Сенъ-Жермена, онъ видлъ этого англичанина, онъ былъ увренъ, что встрчалъ его, онъ разсказывалъ себ происшествіе, переспрашивалъ Кутюра, представлялъ себ секундантовъ, которыхъ они должны были встртить, высовывался изъ кареты, думая увидть бакенбарды англичанина и ничего не видя, возвращался къ Кутюра, который посылалъ его прогуляться.
Пріхавъ въ Сенъ-Жерменъ, онъ прошелъ всю террассу, никого. Прошелъ часъ, ничего. Кутюра послалъ Бурниша справиться въ павильон Генриха IV и въ ближайшихъ отеляхъ: никакой англичанинъ не появлялся тамъ. Въ десять часовъ Бурнишъ объявилъ, что ему надо быть въ Париж въ двнадцати часамъ. Кутюра вспомнилъ, что знаетъ одного офицера въ гарнизон Сенъ-Жермена, который не откажетъ ему быть его секундантомъ, и отправляя Бурниша, онъ объявилъ. что самъ будетъ ждать цлый день, ‘по примру испанцевъ’. Оставшись одинъ съ Пюизинье, Кутюра сталъ прогуливаться съ нимъ въ лсу, и тамъ, въ этой таинственной атмосфер, въ этомъ воздух, который раскрываетъ сердце и душу, пользуясь мстомъ и обстоятельствами, Кутюра, принявъ тонъ человка, готоваго умереть и довряющагося другу, отбросилъ вдругъ свои насмшки, свое шутовство, тотъ самый Кутюра, котораго такъ хорошо зналъ Пюизинье. Голосъ его сдлался ласкающимъ, выраженіе печальнымъ, онъ сочувствовалъ горю Пюизинье, слушалъ его, обнималъ, отнесся къ нему со вниманіемъ и главное съ уваженіемъ, и не сталъ утшать его. Онъ только жаллъ вмст съ нимъ, оплакивалъ его обманутую любовь, сказалъ ему, что и онъ также былъ когда-то обманутъ, и — это было шедевромъ Кутюра — разсказалъ ему о своей первой любви, объ этомъ первомъ обман, который сдлалъ его, какъ онъ признавался, дурнымъ и насмшливымъ. Онъ завладлъ барономъ въ продолженіе цлаго дня, льстя ему, пробуя играть на его чувствительности, усыпляя его недоврчивость, залзая ему въ душу, какъ-бы отдаваясь ему, изливая свою откровенность безъ всякаго ложнаго стыда, овладвая имъ посредствокъ его еще горячей страсти и первыхъ слезъ его иллюзій… Когда они воротились въ шесть часовъ вечера въ Парижъ, Пюизинье и Кутюра были друзьями, будто оба были обмануты одной и той-же женщиной.

LXXIX.

Въ шесть съ половиной часовъ Кутюра и Пюизинъе подъ руку входили на бульвары, болтая о близкой смерти тетки Пюизинье, къ которой баронъ зашелъ съ желзной дороги, и которой оставалось ‘тянуть’ не боле двухъ, трехъ дней. Они говорили о будущемъ, о наслдств, о томъ, что могъ бы Пюизинье предпринять на т средства, которыя будутъ у него въ рукахъ, о положеніи, которое онъ займетъ въ публицистик, когда вдругъ они повстрчались съ Монбальяромъ, фланировавшимъ заложивъ руки въ карманы.
— Откуда, чортъ возьми, вы вылзли, — произнесъ Монбальяръ, — вы грязны какъ проселочная дорога… Кстати, что у тебя вышло съ Нашетомъ?.. Онъ страшно золъ на тебя!.. Онъ разсказываетъ въ кафе шаржъ, который напишетъ на тебя и на твою сегодняшнюю дуэль… Это правда, что ты дрался?..
— Нтъ, мой противникъ не пришелъ… А ты, что ты подлываешь?
— Я, мой милый, скучаю… я думаю, что становлюсь слишкомъ старъ для ремесла… Парижъ смердитъ… Я-бы далъ десять су, чтобы быть теперь въ деревн… Я возвращаюсь къ Petite Fadette, не шутя!.. Мн хочется видть барашковъ…
— Подстригать!— сказалъ Кутюра.
— Шути, — дружески ударяя его кулакомъ, сказалъ Монбальяръ, — увидишь, какъ поживешь сорокъ лтъ въ этомъ дрянномъ Париж… Я мечтаю о старости Одри: умереть въ Курбвуа… Довольно мн ломать голову… и заниматься этой лавочкой! Вс эти хитрости… и потомъ эта ломка, дуэли… тюрьмы… это мило, пока молоды… Но видишь-ли, въ конц концовъ, такая жизнь… одна насмшка!
— Послушай Монбальяръ, ты краснорчивъ сегодня какъ человкъ, который хочетъ сдлать дло.
— Какъ онъ проницателенъ, эта собака Кутюра!.. Ну что же! Да милый, я хочу продать мою газету. Нашетъ ко мн подъзжаетъ. Но онъ скрываетъ своего капиталиста… и если я буду обманутъ Нашетомъ, ты понимаешь… Нтъ боле дтей! И потомъ я тебя больше люблю… нтъ, честное слово, я хочу сказать теб… Нельзя бросить газету, какъ рубашку, это какъ дитя, и я думаю, что съ тобой она пойдетъ, онъ будетъ жить мой ‘Скандалъ’… Ты мечтаешь о конкуренціи, о большой маленькой ежедневной газет, съ корреспонденціями и еще чортъ знаетъ съ чмъ… Знаешь ли ты лучшій способъ? Купи у меня его… У тебя, во первыхъ, будутъ подписчики, теб не придется населять новый домъ. Ахъ! Если бы ты зналъ количество газетъ, которыя погибли у меня до этого!.. Что теб мшаетъ купить?
— Деньги.
— Деньги! Съ такимъ дворяниномъ, какъ этотъ господинъ, — сказалъ Монбальяръ, указывая на барона.— Во первыхъ, пустяшныя деньги! Что я прошу? Восемьдесять тысячъ франковъ… А ты знаешь, что съ объявленіями онъ иметъ дохода тридцать тысячъ… Найдите-ка мн лучшее помщеніе капитала… Ну что! Что вы скажете?
— Мы покупаемъ!— смло сказалъ Кутюра, разсчитывая на слабость Пюизинье, вперивъ свой взоръ въ барона и внушая ему свою волю, — неправда ли, Пюизинье?— И не давая времени ему отвтить, обратился къ Монбальяру, — Пюизинье покупаетъ у тебя, но у него нтъ денегъ… он у него будутъ завтра, или черезъ два, черезъ три дня.
Монбальяръ, который казалось все отлично зналъ, не сказалъ ни слова. Кутюра продолжалъ:
— Ты понимаешь, онъ покупаетъ у тебя, но ему надо время, чтобы собрать свою рухлядь, онъ покупаетъ за восемьдесятъ тысячъ франковъ… сорокъ тысячъ заплатитъ въ шесть мсяцевъ, проценты считая съ сегодняшняго дня, что касается остальныхъ сорока тысячъ, онъ будетъ въ состояніи заплатить ихъ теб въ шесть мсяцевъ посл перваго платежа, пять процентовъ… или заплатить теб разомъ восемьдесятъ тысячъ.
— Но тогда, — сказалъ Пюизинье, — я заплачу проценты только за шесть мсяцевъ.
— Понятно… и такъ, безъ лишнихъ разговоровъ! Сорокъ тысячъ франковъ въ шесть мсяцевъ… Однако, молодой человкъ, вы не надуете съ вашимъ богатствомъ? Ваша тетушка не выдумка? — спросилъ Монбальяръ съ такимъ коректированнымъ сомнніемъ и недовріемъ, что Кутюра тотчасъ же понялъ, что это было разыграно.— А другіе, другіе сорогъ тысячъ, шесть мсяцевъ спустя, или въ одно время… ну что-жь, ударимъ по рукамъ, вы владлецъ ‘Скандала’… Ахъ! Я вамъ оставляю въ наслдство отличный номеръ! Этотъ плутъ Нашетъ выкопалъ напечатанныя не знаю гд письма Демальи… Буароже, Франшемонъ, Ремонвиль и вся компанія тамъ жестоко осмяны! Хорошіе глаза сдлаютъ они, прочтя это отъ интимнаго друга… Только Нашетъ способенъ на такія штуки!.. Но ты меня не слушаешь?
Монбальяръ ошибался, Кутюра слушалъ во вс уши, но онъ глядлъ передъ собою, какъ человкъ, углубленный въ размышленія.
— Я… А?.. О чемъ ты говорилъ?… А, ты говорилъ о номер… Мы беремъ газету въ свое владніе тотчасъ же, знаешь?
— О, вы оставите мн завтрашній номеръ… напослдокъ.
— Проценты идутъ съ сегодняшняго дня, мой милый… и потомъ, это ребячество, но Пюизинье и я сейчасъ же хотимъ завладть твоимъ зеленымъ кресломъ директора. Посл обда мы напишемъ маленькое условіе между нами, просить, если хочешь, всего, о чемъ нужно сказать посл того, какъ тетка уложитъ свои пожитки… Условія редакціи уничтожаются съ перемной дирекціи?
— Да.
— Очень хорошо! И такъ, въ восемь часовъ… ты введешь насъ.
— Ну хорошо… только для васъ… я вамъ передамъ сегодня вечеромъ обстановку ‘Скандала’… это ршено, я распространю новость.
— Нтъ… не говори ничего… Я хочу, чтобъ это удивило.
Когда Монбальяръ оставилъ ихъ, Кутюра обратился въ баррну:
— Мой милый, ты поблагодаришь меня… У Германсы только одна мечта: ангажементъ… Я ее знаю… Она любитъ тебя, честное слово! Но видишь-ли! Шутникъ, который пообщаетъ ей попасть въ Folies-Dramatiques… Что ты хочешь? Это у ней ide-fixe… Имя ‘Скандалъ’ въ рукахъ, въ дв недли ты можешь потребовать ангажемента, и тогда… Тогда ты ее держишь… и крпко! Ты внушишь ей страхъ газетой, какъ мужъ внушаетъ страхъ уголовнымъ судомъ… Время отъ времени ее можно поцарапать, чтобы удержать на хорошей дорог… и клянусь теб, она больше не спотыкнется!
Въ пять минутъ пообдали у Пюизинье, котораго Кутюра заставилъ помириться съ Германсой. Кутюра проскользнулъ въ переднюю и шепнулъ ей на ухо:
— Дло сдлано… ты получишь ангажементъ… Теперь какъ можно больше любви этому ребенку и погоряче! Для тебя будетъ хорошій клочекъ ренты…
— Нельзя-ли теб дать довренность, — сказалъ Пюизинье, протягиваясь въ кресл.
— Невозможно!.. Дло прежде любви… Я увожу тебя, надо, чтобы ты былъ тамъ… Скажутъ, мы тебя принудили… Вдь это ты покупаешь… Я ничего боле — какъ твой главный редакторъ… ты назначишь жалованье… жалованье, какое ты захочешь… Если ты хочешь сдлать меня участникомъ въ доходахъ…
Они входили въ редакцію, когда одна изъ современныхъ знаменитостей, попробовавшая завести газету подъ своимъ именемъ, прошла у нихъ подъ носомъ.
— Постой, — вскрикнулъ Кутюра, толкнувъ локтемъ Пюизинье, и бросился навстрчу знаменитости:— мой милый, у васъ счастливая рука, въ вашей газет есть малый… не знаю его имени, но онъ даетъ жизнь вашей газет… вчера въ кафе Ришъ только объ этомъ и говорили… Прелестныя статьи!
— Мелинъ, не такъ-ли… Да, у него талантъ… Читалъ ты мою статью вчера?
— Нтъ, — сказалъ Кутюра.
— Вотъ именно, Мелинъ… Держите этого мальчика въ хлопк, это счастье вашего журнала.
— Зачмъ ты ему это сказалъ?— спросилъ Пюизинье, — у него сдлался безпокойный видъ.
— Зачмъ? Ты увидишь завтра… У тебя, вроятно, нтъ желанья оставить Нашета?
Пюизинье сдлалъ движенье.
— Ну вотъ теб Нашетъ и замщенъ.
— Какъ, замшенъ!
— Этотъ великій человкъ, какъ онъ ни будь великъ — все-же писатель… Если будутъ говорить немного объ одномъ изъ его редакторовъ, не будутъ говорить только о немъ… Мелинъ будетъ выброшенъ за дверь завтра утромъ подъ какимъ-нибудь предлогомъ, и онъ будетъ нашъ.
Монбальяръ ждалъ ихъ, прогуливаясь взадъ и впередъ по контор газеты.
— Ты аккуратенъ, — сказалъ ему Кутюра.
— Какъ солнечное затменіе, дти мои… Все готово, вотъ проектъ условія.
Кутюра взялъ его изъ рукъ Монбальяра и передалъ Пюизинье, затмъ взялъ его обратно и внимательно перечелъ.
— Отлично!— сказалъ онъ посл чтенія.— Пюизинье и вы перепишите его въ двухъ экземплярахъ на гербовой бумаг… А я посмотрю условія относительно редакціи…
И въ то время какъ они переписывали, Кутюра, просматривая корректуры, пробжалъ глазами статью Нашета.
— Такъ! Подпишемъ!.. Перо Фонтенебло, господа! — сказалъ Монбальяръ.
Они подписали.
— Господа, домъ вашъ… онъ очень хорошъ… Чортъ возьми!.. Я старался…
И забирая все, что было въ касс, продолжалъ:
— Вотъ ключъ, который запиралъ не одн только желзныя перья!.. А теперь, когда все справлено, имю честь… я пойду выпью что нибудь… Ахъ, скажи пожалуйста, хочешь видть рукописи, раньше, чмъ он пойдутъ въ печать?
— Зачмъ?— сказалъ Кутюра.— Нтъ, отдай ихъ въ наборъ…
И когда Монбальяръ подходилъ къ двери:
— А то, не трудись.. Мн надо обойти типографію, я ихъ отдамъ.
Монбальяръ вышелъ.
— Я теб больше не нуженъ?— спросилъ Пюизинье.
— Нтъ, нуженъ, — сказалъ Кутюра. — Поспи немного на этомъ диван, тутъ очень хорошо.
Кутюра снова взялъ корректуры и погрузился въ продолженіе двухъ часовъ въ чтеніе многочисленныхъ столбцовъ. Внутренній его монологъ былъ слдующій:
— Каталогъ писемъ, гд даютъ отрывки писемъ такой знаменитости, каковъ Демальи, это хитрость… Отрывки, которые оскорбляютъ только и непремнно Франшемона, Ремонвиля, Ламперьера и другихъ, это черезчуръ врно прицлено, это злость слишкомъ литературная для торговца автографами… Я чувствую ложь во всемъ этомъ…
— Ахъ, еслибъ можно было угадать, кому адресованы письма, это можетъ быть меня вывело бы на дорогу… Посмотримъ… Гм… манера слишкомъ откровенная, для писемъ, писанныхъ къ мужчин… Мы обыкновенно боле осторожны, чмъ тутъ… Ага, это къ женщин… они не подумали объ этомъ окончаніи, дураки! Вотъ окончаніе слова, которое разршаетъ вопросъ… Хорошо, это къ женщин… Да, но дале… Перечтемъ… Въ нихъ слышится особенно почтительный тонъ, который можетъ быть обращенъ къ женщин… какъ къ законной жен… И потомъ, каталогъ печатаетъ его письма, подписанныя его именемъ… Какъ я глупъ! Это письма Демальи къ его жен… Нашетъ, который вертится около нея вотъ уже нсколько мсяцевъ, имлъ въ рукахъ эти письма, а каталогъ это выдумка… Нтъ, Нашетъ умне этого… Подлость до такой степени глупая выше его… Тутъ была продажа…
И Кутюра углубился въ свои размышленія.
— Очень хорошо, — продолжалъ, онъ выходя изъ нихъ,— теперь я знаю… Ганьеръ, это каналья, котораго я видлъ два три раза бродящимъ въ контор… Это подобіе продажи, устроенное между Нашетомъ и имъ… покрывало, довольно хорошо придуманное!
Онъ положилъ корректуры на бюро, взялъ большой листъ блой бумаги и проработалъ всю ночь надъ программой новой редакціи, онъ начиналъ ее два или три раза, чтобы сдержать общаніе въ каждомъ слов, и устроить приманку въ каждой фраз. Затмъ онъ дождался дня, пробгая списки абонентовъ.
Пюизинье, утомленный прогулкой цлаго дня, спокойно спалъ на диван, какъ-бы онъ спалъ въ своей кровати.
Вдругъ сильно застучали въ дверь.
— Извините, господинъ! — сказалъ мальчикъ изъ типографіи, — мн велли посмотрть, есть-ли кто въ редакціи… Вчера вечеромъ не отдали корректуръ… Произойдетъ задержка…
— Ахъ, чортъ возьми!.. А я-то забылъ прочитать ихъ… Это ничего, бери… пусть наберутъ сейчасъ-же… Безъ корректуръ… поправокъ не будетъ.
— Скажи пожалуйста, зачмъ ты меня держалъ?— сказалъ Пюизинье, подымаясь.
— Погоди-же!
И Кутюра принялся прогуливаться по контор, Пюизинье опять заснулъ. Черезъ часъ онъ былъ разбуженъ Кутюра.
— Ты спустишься въ типографію… ты поторопишь печатанье… Погляди, какъ печатаютъ… Ты никогда не видлъ… это поучительно… Когда будетъ около пятидесяти экземпляровъ, возьми одинъ… т. е. ты возьмешь два, одинъ, который увидятъ, какъ ты берешь, другой возьмешь такъ, чтобы не видли… и принеси мн ихъ.
Пюизинье вернулся съ двумя экземплярами.
— Очень хорошо! Возьми одинъ… скоре-же!.. Напиши: Господину Шарлю Демальи… Садись въ карету… Позжай по его адресу и пошли это въ его квартиру.
— Я не понимаю…— сказалъ Пюизинье.
— Ты сейчасъ поймешь… иди!
Кутюра тотчасъ-же спустился въ типографію съ газетой въ рукахъ. Слухъ о его новомъ положеніи окружилъ его почтеніемъ со стороны наборщиковъ.
— Остановите печатаніе!— закричалъ Кутюра, — сейчасъ-же!.. Гд вс напечатанные экземпляры? Вс, чтобы ни одного не затерялось!.. Мишель, возьмите пакетъ… Вы сожжете это въ камин сейчасъ-же. Я не хочу такихъ вещей въ газет…— И Кутюра показалъ пальцемъ на статью Нашета.— Шутки, хороши! Но это черезчуръ… Монбальяръ могъ ничего тутъ не видть… Пусть разберутъ весь нумеръ.
Потомъ, посл нсколькихъ минутъ размышленія:
— Однако, газета должна же выходить… тамъ наверху нтъ никакой рукописи… Оставьте наборъ… Пусть разберутъ только четвертую страницу объявленій изъ Жизни Марселя.
— Но, господинъ Кутюра, — сказалъ Мальграсъ, который снова спустился изъ конторы, чтобы отправить газету, — это объявленіе боле чмъ въ двсти франковъ, и мы ихъ потеряемъ! Вотъ уже три недли, какъ оно отдано…
— Пусть его разберутъ… Видите-ли, господинъ Мальграсъ, я далъ-бы тысячу франковъ, чтобы не имть этого проклятаго номера на совсти… и мой первый номеръ! Пусть подождутъ теперь!.. Мы появимся сегодня! Завтра или посл завтра!
Пюизинье ждалъ Кутюра въ контор.
— Дло сдлано.
— Хорошо.
— Что ты задумалъ?
— Я ничего не знаю… Только есть человкъ… ты знаешь, о комъ я говорю… Онъ два или три раза становился на моей дорог… Я просто хочу его выбросить за дверь… такъ, чтобы онъ сломалъ себ ноги!
— А средство?
— Я ищу его… я жду чего нибудь… случая… Провидніе… всего, что ты хочешь… чего нибудь… или кого-нибудь… Но я думаю, что произойдетъ все что отъ бомбы, которую я кинулъ въ чашку съ кофеемъ Демальи… Теперь мой маленькій Пюизинье, еслибы ты пошелъ поцловать Германсу?.. Мн надо быть одному.

LXXX.

Кутюра ждалъ въ продолженіе двухъ часовъ, прислушиваясь въ шуму просыпавшагося Парижа. Изъ передней послышался голосъ.
— Кто тамъ, Мишель?— спросилъ Кутюра входившаго конторскаго мальчика.
— Какой-то господинъ спрашиваетъ адресъ г. Нашетъ.
— Ты сказалъ ему?
— Нтъ, я не зналъ… Онъ сказалъ, что подождетъ.
— Каковъ собой этотъ господинъ?
— Маленькій, толстый, смотритъ провинціаломъ… сердитъ какъ…
— Попроси войти.
— Что вамъ угодно?— холодно произнесъ Кутюра, вставая на встрчу входившаго.
— Милостивый государь, — произнесъ толстякъ, какъ вихрь, влетая въ комнату, — я спрашиваю адресъ негодяя, по имени Нашетъ… и я не думаю, чтобы мн отказали… Кутюра съ достоинствомъ улыбнулся:— Извините, милостивый государь, но позвольте замтить вамъ, что вы, повидимому, совершенно незнакомы съ обычаями газеты… причины… общественнаго благосостоянія, вы меня понимаете!.. обыкновенно заставляютъ хранить въ тайн жилище писателя… отъ кредиторовъ… Но для васъ, руководимаго, какъ мн кажется, инымъ мотивомъ…
— Я пришелъ, чтобы запечатлть на его щекахъ негодованіе честнаго человка… я пришелъ избить его… да, избить.
— Избить?.. Вы, кажется, слишкомъ взволнованы.
— Ахъ, я не знаю, взволнованъ-ли я!.. но нужно не имть крови въ жилахъ… Помилуйте! Негодяй укралъ письма у женщины!.. Вдь это раззоритъ, убьетъ ея мужа!.. Его мысли, милостивый государь, его сокровенныя мысли будутъ преданы публично!.. Ахъ! я кажусь вамъ взволнованнымъ! Подумайте, выдать то, что онъ говорилъ по секрету, на ухо, впечатлнія дня, минуты… его исповдь… нтъ, даже шпіонъ не совершилъ бы такой подлости.
— И такъ вы говорите…
— Я говорю, что этотъ господинъ укралъ письма Шарля бъ жен… укралъ!.. и…
— Я слышалъ это, милостивый государь…. но не будете-ли вы такъ добры объяснить мн, какимъ образомъ г. Демальи могъ узнать о номер журнала, не поднявшемся въ свтъ.
— Не появившемся!.. Если бы вы побывали въ моей шкур въ продолженіе одного часа, вы бы видли, какъ онъ не появился!.. Вы бы видли, прочелъ-ли его Шарль, вашъ непоявившійся номеръ! Онъ упалъ плашмя на паркетъ… словно сраженный молніей… Побжали за докторомъ… я не знаю, живъ-ли онъ, или умеръ… Онъ мн дорогъ, какъ родной сынъ… Если я ршился, не умя держать шпаги въ рукахъ…
— Я говорю вамъ, что я дамъ этому господину пощечину!
— Вы не умете владть шпагой?.. Это большое несчастіе, Нашетъ искусный противникъ!.. Гд-то, кажется въ Нант, онъ имлъ неловкость убить кого-то… О! Конечно, въ этихъ длахъ играетъ роль случай…
Продолжая слдить взглядомъ за собесдникомъ, выказывавшимъ свою горячую и добрую натуру, свой сангвиническій темпераментъ, подчинившійся первому движенію и противопоставляя взамнъ всему этому съ холодной вжливостью практическую сторону дла, Кутюра замтилъ, какъ мало по малу къ тому вернулось размышленіе, какъ въ немъ заговорили годы и жизненный опытъ, явилось воспоминаніе о хорошенькихъ дтяхъ, оставленныхъ имъ тамъ дома… и понемногу начало смягчать его…
Наступило молчаніе, которое Кутюра нарочно продолжилъ, чтобы дать слабымъ, человческимъ чувствамъ укрпиться въ друг Шарля, наконецъ, онъ увидлъ, какъ тотъ понемного блднлъ, словно смерть заглянула ему въ лицо.
Тогда Кутюра продолжалъ:
— Какова-бы ни была ваша преданность въ г-ну Демальи, преданность, которую я уважаю, милостивый государь, какъ-бы ни было велико ваше презрніе въ шансамъ противника, вы позволите мн выразить мое сожалніе, что вы заступаете мсто друга, который гораздо моложе васъ, болзни котораго не поврятъ… я знаю нашу публику… и наконецъ, — продолжалъ Кутюра, наблюдавшій за собесдникомъ, — если васъ проколятъ шпагой, какую услугу окажете вы этимъ г-ну Демальи?.. Слушайте, — воскликнулъ Кутюра внезапно, оставляя тонъ главнаго редактора и впадая въ добродушный тонъ обыкновеннаго смертнаго, — знаете-ли вы, что сдлалъ разговаривающій съ вами въ настоящую минуту? Знаете-ли, что сдлалъ я? Не зная, подложны-ли эти письма или нтъ, откуда он явились, какимъ образомъ ими заручились и о чемъ въ нихъ говорилось, по одному подозрнію, что он заключаютъ въ себ подобное тому, о чемъ вы только что говорили мн, я остановилъ печатаніе номера… Да, милостивый государь, даже рискуя опозданіемъ… Я отказался отъ одного объявленія въ полтораста строкъ, доходъ съ котораго я потеряю. Я веллъ собрать вс отпечатанные номера и вотъ пепелъ отъ нихъ въ камин… Номеръ, полученный вашимъ другомъ, для меня загадка… если только Нашетъ ране меня не побывалъ въ типографіи… единственно этимъ можно объяснить… Словомъ, въ настоящую минуту я ищу отвтъ, который дастъ наглядно понять, что долженъ думать всякій честный человкъ о стать Нашета… Сообщить объ этомъ черезъ недлю было-бы слишкомъ поздно, я хотлъ-бы вмст съ выпускомъ сегодняшняго номера выбросить за дверь эту личность… Послушайте, вы крпкаго сложенія… у васъ хорошіе мускулы и кулаки… Вы питаете въ Демальи такую дружбу, о которой мы не имемъ понятія, всего этого вполн достаточно!.. Вы мигомъ слетаете въ улицу Шильдеберъ, 4… тамъ вы найдете нкоего Раньера, труса, негодяя и пьяницу… теперь одиннадцать часовъ, онъ будетъ пьянъ… вы пригрозите, что задушите его — вы даже его подушите немного, покуда онъ не дастъ вамъ удостовренія въ томъ, что письма были ему вручены Нашетомъ… Это все, что намъ нужно… Не бойтесь вцпиться въ него! Вы должны имть видъ человка, пришедшаго съ тмъ, чтобы убить… Позжайте! Внизу есть карета… Двадцать минутъ зды туда, двадцать обратно, десять, чтобы разыграть сцену… мене чмъ черезъ часъ вы будете здсь.
Спустя три четверти часа толстякъ вернулся весь въ поту, вытирая себ лицо и торжествующе махая въ воздух своей широкой рукой.
— Трудненько было… однако, вотъ!
И Кутюра прочелъ:
‘Я заявляю, что продажа, назначенная на 24 января, подъ заглавіемъ: ‘Продажа хорошенькой коллекціи современныхъ автографовъ’ была фиктивной. Я заявляю, что письма г-на Демальи, упомянутыя въ каталог, были переданы мн господиномъ Нашетомъ, утверждаю, кром того, что я дйствовалъ, не сознавая серьезнаго значенія всего этого. Ганьеръ’.
— Позвольте выразить вамъ мое уваженіе, — сказалъ Кутюра, глаза котораго заблестли.
И, бросившись къ своей конторк, онъ однимъ духомъ настрочилъ строкъ пятьдесятъ.
— Мишель! Сейчасъ-же въ наборъ, въ конц статьи г-на Нашета… и чтобы немедленно печатали!
— Сударь, — сказалъ Мишель, — тамъ кто-то желаетъ говорить съ вами… какой-то г-нъ Милленъ или Мелленъ…
— Невозможно!.. Скажите ему, что я назначаю ему свиданье на завтра, въ десять часовъ… Ахъ, пошлите ко мн г-на Мальграса… Г-нъ Мальграсъ, — сказалъ Кутюра, — ваша программы измняется… Вычеркните имя Нашета… и на его мсто поставьте имя Меллера… и дайте печатать.
Толстякъ хотлъ встать.
— Не уходите, — сказалъ ему Кутюра, — мы посмемся!

LXXXI.

Нашетъ въ передней столкнулся съ Мальграсомъ.
— Я не знаю, останетесь-ли вы, мой милый Нашетъ, — сказалъ ему Мальграсъ, показывая его вычеркнутое имя.
— Всегда съ хорошими новостями этотъ Мальграсъ!.. настоящій воронъ!
И Нашетъ вошелъ въ контору.
— Объясни пожалуйста, что такое говорятъ, — сказалъ онъ, блдный отъ гнва, наступая на Кутюра, — что такое говорятъ, что моя статья помшала газет выйти? Я нахожу ее хорошей… Въ чемъ-же дло? а?
— Ни въ чемъ… твоя статья прошла.
— А мое имя, вычеркнутое на твоей программ… Мальграсъ мн показалъ… что это значитъ?
— Это значитъ, что появился новый директоръ и что прежніе договоры съ Монбальяромъ теряютъ свою силу вслдствіе перемны состава редакціи… Ты можешъ пройти въ кассу и разсчитаться за авансы, которые теб давала газета…
— Послушай, Кутюра, ты говоришь это мн въ пику… Ты не можешь прогнать меня такимъ образомъ… какъ какую-нибудь собаку… изъ-за пустяковъ… изъ-за твоей дружбы къ г-ну Демальи.
И Нашетъ иронически улыбнулся.
— Почему нтъ? Я могъ смяться надъ нимъ, но…
— Слушай, Кутюра, ты напрасно играешь со мной въ эту игру…
Рука Нашета нервно сжимала набалдашникъ трости. Кутюра, слдившій за нимъ глазами, небрежно игралъ желзной линейкой.
Нашетъ продолжалъ, стараясь понизить голосъ:
— Такъ ты не желаешь, чтобы смялись надъ этимъ милымъ Демальи?.. Я не настаиваю на томъ, если это причиняетъ теб непріятность… Я, я даже готовъ находить въ немъ талантъ, геній, все что ты пожелаешь! Я скажу, что онъ образецъ мужей… оставленныхъ… Я напечатаю въ газет его каламбуры на твой счетъ… Ты видишь, мой дорогой патронъ, что я по прежнему достоинъ подписываться въ ‘Скандал’… и ты, конечно, оставляешь меня.
— Невозможно, мой милый… Новая дирекція журнала не желаетъ имть въ числ своихъ сотрудниковъ господина, пишущаго статьи при помощи писемъ, украденныхъ у женщины…
И желзная линейка, бывшая въ рукахъ у Кутюра, словно нечаянно повернулась въ сторону Нашета.
— Ты лжешь!
— Вамъ хорошо извстно, Нашетъ, что я нсколько разъ дрался на дуэли… и посерьезне чмъ вчера…— проговорилъ Кутюра, подчеркивая послднюю фразу насмшливой улыбной.
— Это жена Демальи теб сказала…
— Нтъ, это Ганьеръ… Ты знаешь Ганьера… а вотъ этотъ господинъ принесъ заявленіе Ганьера… заявленіе, которое — Да, вотъ, читай!
И Кутюра протянулъ Нашету газету, которую въ эту минуту принесъ Мишель. Нашетъ пробжалъ глазами замтку Кутюра и поблднлъ какъ полотно. Онъ бросилъ газету и проговорилъ, опираясь на свою трость:
— Ты скоро обо мн услышишь.
— Я тебя не провожаю…— сказалъ спокойно Кутюра.
Когда Нашетъ захлопнулъ за собой дверь, онъ обратился къ совершенно взволнованному толстяку, — если я заявляю вамъ здсь о своемъ уваженіи къ характеру и таланту Демальи, то длаю это въ сознаніи, что вы мн поврите… Вашъ другъ стоитъ насъ всхъ, я это знаю и говорю вамъ… Но что вы хотите? Зло было сдлано. Я ничего не могъ, кром того, что я сдлалъ, моя совсть говоритъ мн, что, поступивъ такъ, я предоставилъ Демальи единственное удовлетвореніе, которое я могъ…

LXXXII.

При этихъ словахъ дверь стремительно открылась и въ комнату вбжалъ Шарль Демальи, съ перекошеннымъ лицомъ и совершенно растерзаннымъ видомъ.
— Вы здсь! Шаваннъ!— увидвъ толстяка, воскликнулъ онъ.— Оставьте, это касается меня одного… я только что отъ Нашета, котораго не было дома…
И Шарль бросилъ вызывающій взглядъ на Кутюра.
— Ты сошелъ съ ума!— сказалъ ему Шаваннъ, видвшій его взглядъ и боявшійся чего нибудь худшаго.— Этотъ господинъ дерется изъ-за тебя съ Нашетомъ…
— Демальи не будетъ мн обязанъ этой услугой, — сказалъ кланяясь ему Еутюра, не могшій, несмотря на весь свой загаръ, скрыть волненіе, которое ему причинило появленіе Шарля, походившаго на привидніе.— Нтъ… Завтра Нашетъ не найдетъ на всемъ пространств Парижа двухъ людей, которые-бы захотли пойти къ нему въ секунданты… Есть люди, которые всегда найдутъ двухъ секундантовъ, но онъ задлъ всхъ… Вы увидите, какъ вс разбгутся отъ него… Завтра у него не останется двухъ друзей, посл завтра не будетъ и одного, а черезъ недлю онъ не въ одной газет не найдетъ мста, чтобы помстить свой отвтъ… О! Въ нашемъ обществ безпощадны къ подлостямъ, неловко сдланнымъ… Это какъ въ другомъ въ раззорившимся плутамъ… Я приношу мое искреннее сожалніе въ томъ, что меня не было, когда принесли статью…
И, на минуту забывшись, Кутюра произнесъ послднюю фразу искренно.
— Все-же такой человкъ отрадно дйствуетъ на душу!— сказалъ Шаваннъ вмст съ Шарлемъ спускаясь съ лстницы.
Шарль взглянулъ на него и одну минуту съ языка его готово было сорваться все, что онъ угадалъ, но онъ промолчалъ.
— Какая неосторожность выйти!… Какъ ты себя чувствуешь?
— Благодарю!… лучше… Ноги у меня горятъ… это горчишники, о которыхъ я забылъ… Кажется, докторъ сказалъ, что это нервный ударъ… Фу! во рту я чувствую эиръ… а голова, странно, словно въ туман…
— Ты очень страдалъ?
— Ужасно… Я не знаю, что тамъ происходило. — И Шарль показалъ на голову.— Я только помню, что въ минуту самыхъ сильныхъ страданій мн вспомнилась одна фраза… которую я, не знаю гд, прочелъ, кажется, въ одной медицинской книг… что молодые осужденные чувствуютъ, какъ въ голов у нихъ что-то твердетъ… Мн казалось, что я тоже ощущаю это отвердніе… отвердніе… ну, я забылъ названіе.
— Что за мысль!… отвердніе подкостной плевы…
— Да, кажется, такъ… Ахъ! мой бдный Шаваннъ, и я заставилъ васъ пріхать смотрть мою пьесу! оторвалъ васъ отъ домашняго очага, заставилъ покинуть все, что вы любите… стоило того!… Видно было суждено, чтобы вы ухали ни съ чмъ…
— Вотъ такъ разъ!… Какая-же причина, чтобы твоя пьеса не шла завтра?
— Какъ! Играть мою пьесу!.. мою пьесу, которую я ненавижу, которая внушаетъ мн страхъ!.. Она мн стоитъ дружбы и уваженія людей, которыхъ я самъ любилъ и уважалъ! Она стоитъ мн еще большаго… вы знаете… Нтъ, довольно, кончено… я питаю ужасъ въ театру, ужасъ къ литератур… Эта жизнь ужасна! Я умру отъ нея и не желаю выносить ее доле!… Клочокъ славы, купленный мученіями… О! если-бъ только знали, какими мученіями!… Нтъ въ конц концовъ, это слишкомъ глупая сдлка!… Довольно съ меня книгъ, журналовъ, виньетокъ, Парижа… Довольно… довольно!.. Пойдемъ въ театръ…
Шарль нашелъ директора, до котораго дошли отголоски всего происшедшаго, порядочно охладвшимъ къ пьес и къ автору, Шарль объявилъ, что беретъ обратно свою пьесу. Директоръ настаивалъ изъ вжливости и въ душ обрадованный, что избавился отъ перваго произведенія автора, неизвстнаго въ театральномъ мір и вызвавшаго такую бурю негодованія, онъ позволилъ отмнить пьесу.
Шаваннъ нсколько дней пробылъ съ Шарлемъ. Онъ удивился, что тотъ не говоритъ ни объ Нашет, ни о шум, по поводу отмны его пьесы, ни о всемъ томъ, что въ прежнее время составляло его жизнь, предметъ его разговора, наполняло его мысли. Ему даже показалось, что тотъ слишкомъ часто спрашивалъ, когда онъ удетъ, тмъ боле, что онъ оставался въ Париж единственно ради Шарля, чтобы ухаживать за нимъ. Когда онъ узжалъ, Шарль проводилъ его на желзную дорогу и общалъ, въ отвтъ на предложеніе Шаванна увезти его съ собой, что онъ вскор навститъ его, тотчасъ-же, какъ устроитъ нкоторыя свои дла въ Париж.

LXXXIII.

Когда Шарль снова слъ въ карету, привезшую его и Шаванна на желзную дорогу, кучеръ спросилъ, куда его везти теперь.
— Куда хотите, — отвчалъ тотъ,
— Вы шутите?
— Нисколько… везите куда хотите… катайте меня.
Кучеръ услся на козлахъ и похалъ вдоль бульваровъ.
— Сударь, мы у Бастиліи…
Шарль не отвчалъ.
Кучеръ равнодушно свернулъ въ улицу св. Антонія, и очутился на набережной, время отъ времени онъ полуоборачивался и искоса, съ безпокойствомъ, поглядывалъ на страннаго сдока, неподвижно сидвшаго, со скрещенными на груди руками, въ углу кареты. Набережныя тянулись безконечно. Экипажъ продолжалъ катиться. Наконецъ кучеръ слзъ съ козелъ и отворилъ дверцы:
— Нтъ, я не сплю, — сказалъ Шарль, не перемняя положенія.— Я нанялъ васъ по часамъ, позжайте.
— Видите-ли, въ чемъ дло, сударь, мои лошади съутра не получали кормъ.
— Гд мы?
— Въ начал улицы Львовъ св. Павла.
— Что это тамъ виднется надъ дверью? Объявленіе объ отдач квартиры?
— Да.
— Получите ваши деньги.
Шарль вошелъ въ привратниц. На двор была ночь.
— У васъ отдается помщеніе?
— Точно такъ, сударь, — отвчала привратница, — но…
— Но что?
— Вы должны знать, сударь, что посл семи часовъ квартиры не показываются.
— Покажите ее мн, — и Шарль положилъ на столъ монету въ десять франковъ.
Привратница пошла впередъ, по большой каменной лстниц съ деревянной балюстрадой, открыла дверь во второмъ этаж и при свт свчи показала ему квартиру, состоящую изъ четырехъ или пяти большихъ комнатъ, очень высокихъ и съ большими окнами, — бывшее помщеніе…
— Какая цна?— спросилъ Шарль.
— Я бы должна сказать вамъ тысячу, но такъ какъ сейчасъ видно, съ какимъ человкомъ имешь дло, то окончательная цна будетъ восемьсотъ.
— Вотъ вамъ за первую треть и двадцать франковъ задатку. Принесите мн пачку свчей и стулъ.
— Но вамъ не на чмъ будетъ спать, сударь…
— Дайте мн пачку свчей и стулъ, — повторилъ Шарль.
Привратница возвратилась со свчами и съ кресломъ.
— Вамъ ничего боле не угодно, сударь?
— Ахъ! да, еще ведро воды.
Шарль всю ночь проходилъ по комнатамъ, время отъ времени, погружая руки въ холодную воду и прикладывая ихъ во лбу.
На утро онъ вышелъ и отправился къ себ, Слуга отперъ ему дверь.
— Ахъ! это вы, сударь… Мы съ женой всю ночь не ложились… но какъ вы блдны, вы нездоровы, сударь?
— Приготовьте вашъ счетъ.
— Вы недовольны нами?
— Вашъ счетъ!.. Потомъ отправьтесь къ какому нибудь мебельному торговцу и тотчасъ-же приведите его сюда.
Торговецъ пришелъ:
— Сколько за все?— сказалъ Шарль, жестомъ указывая на все, онъ оставлялъ за собой только свою прежнюю холостую обстановку,
Торговецъ, несмотря на всю свою привычку къ продажамъ такого рода, широко открылъ глава:— Все?.. не исключая постели покойницы?
Шарль сдлалъ нетерпливое движеніе.
— Все, кром этой комнаты.
Торговецъ назначилъ цну,
Шарль согласился. Онъ разсчитался съ прислугой, поручилъ привратнику взять оставшуюся мебель и доставить ее ему въ теченіе дня и слъ въ привезенный экипажъ. Но въ ту минуту, когда онъ собирался захлопнуть дверцу, въ нее проскользнула какая-то женщина и сла нершительно, словно боясь быть отвергнутой, на кончикъ передней скамейки,
— Ахъ! это ты, Франсуаза?.. хорошо! садись, если хочешь быть со мной…
Это была воспитавшая его старуха, съ которой онъ разстался со времени своей женитьбы, боясь обыкновенныхъ несогласій и затрудненій между старой служанкой и молодой женой. Шарль положилъ ей маленькую пенсію, за которой она приходила каждый мсяцъ. Попавъ въ разгаръ этой непонятной для нея продажи и взглянувъ на разстроенный видъ Шарля, Франсуаза поняла, что за этимъ взрослымъ человкомъ ей придется еще ухаживать какъ за ребенкомъ, и съ самоотверженностью, свойственной простому крестьянскому сердцу, она оставила все и сла за нимъ въ карету, увозившую Шарля въ улицу Львовъ св. Павла.

LXXXIV.

Когда Шарль подошелъ къ окну, первое, что ему бросилось въ глаза, это большія четырехугольныя ворота, съ нарисованными надъ ними черными подковами, выдлявшимися на блой стн, толстая дверь, украшенная огромными гвоздями, головки которыхъ расположены рисунками въ род крестовъ, надъ воротной аркой, въ темномъ углубленіи ложи привратника блестятъ какіе-то изразцы, и подъ оконцами маленькой полуотворенной двери колыхалась занавска изъ голубаго тика, въ уступ, образуемомъ дворомъ, направо чернетъ кузница, передъ ней стояла блая лошадь, наполовину скрытая тнью отъ сарая, наполовину облитая солнцемъ, согнутая нога лошади лежала на колн человка съ засученными рукавами рубашки, копыто лошади дымилось, и блый дымъ поднимался струйкой въ голубомъ воздух, подъ навсомъ сарая, въ ногахъ лошади и вокругъ расхаживали птухи, время отъ времени быстро хлопая крыльями, куры клевали зерна, попадавшіяся въ солом, и все это птичье царство прыгало, летло и клохтало, сарай сверху былъ забранъ старыми досками, грубо сколоченными и заплатанными маленькими дощечками, образующими наверху вмст съ выступомъ бревенъ нчто въ род деревенскаго голубятника, населеннаго шумной стаей пернатыхъ, откуда неслось постоянное воркованіе благо голубя, въ глубин двора куча старой мебели на половину загораживала площадку широкой каменной лстницы, дале навалены были ручныя телжки разносчиковъ, по которымъ порхали, лазали и присаживались домашнія животныя: голуби, кошки, куры налво, тощіе изъденные виноградные кусты ползли по стн, между большими окнами rez-de-chausse, словно букеты изъ лозъ, стекла этихъ оконъ бутылочнаго цвта, мстами разбитыя, были замнены деревянными досками, сдлавшимися срыми отъ старости, у стараго колодца, обложеннаго голымъ истертымъ камнемъ, прохаживалась мотая головой блая козочка, стараясь найти шероховатый выступъ, чтобы потереться объ него. И во всемъ этомъ хаос жизни послдовало такое смшеніе красокъ, о которомъ можно имть понятіе только по эскизамъ, набросаннымъ кистью Фрагонара въ какое нибудь свтлое, радостное утро, тутъ и блыя крылья, и красные гребешки и киноварь, и лазурь и серебро и все это было залитое потокомъ свта.

LXXXV.

Нсколько дней прошло въ устройств новаго жилища. Шарлю, казалось, нравился этотъ домъ. Снаружи Шарль остался такимъ-же, и въ жизни его незамтно было никакой перемны. Онъ, какъ во время своихъ прежнихъ работъ, любилъ подолгу сидть въ своей комнат. Выходилъ онъ только въ ясную погоду и то, если Франсуаза понуждала его къ этому. Онъ спалъ, лъ и Франсуаза, видя это, совершенно успокоилась на его счетъ: по мннію простого народа больной человкъ не можетъ сть. Шарль казался сосредоточеннымъ, тревожнымъ, онъ едва отвчалъ на ея вопросы, но Франсуаза знала его такимъ во время разгара работы, и не безпокоилась объ этомъ. Всего боле ее удивляло, что Шарль, въ теченіе недли своего пребыванія здсь, ни разу не открылъ фортепіано. Но однажды вечеромъ онъ открылъ его. Сначала онъ перебиралъ одну мелодію за другой, потомъ ему пришелъ на память одинъ мотивъ. На этотъ разъ изъ-подъ его пальцевъ полились звуки, воскрешавшіе въ его памяти одинъ день изъ его путешествія, въ который онъ увидлъ спускавшійся на встрчу съ горы свадебный поздъ, онъ вспомнилъ идущимъ впереди скрипача и другого музыканта, игравшаго на цитр, вспомнилъ лицо молодой и ея взглядъ и статнаго молодого въ обтянутыхъ гетрахъ и панталонахъ, и пары гостей, раскачивавшихся подъ тактъ вальса, наигрываемаго въ два голоса скрипкой и цитрой. Онъ игрой и голосомъ сталъ подражать псни эхо, издававшему ласкающіе и грустные звуки ля, ля, ля, у! и сплъ всю свадебную пснь до послдней ноты, на которой старый скрипачъ обрывалъ мелодію, заканчивая ее взрывомъ хохота. Шарль придавалъ этой послдней нот все боле усиливающійся оттнокъ ироніи и отчаянія…
Въ продолженіе нсколькихъ дней, съ утра до вечера онъ наигрывалъ одну и ту-же арію, и плъ все ту-же безумную мелодію. Наконецъ слышалась только одна трель дьявольскаго смха, потомъ голосъ совсмъ умолкъ, и онъ продолжалъ наигрывать арію, но вскор оставилъ ее и однимъ пальцемъ, безъ конца, ударялъ одну и ту-же ноту, издававшую звукъ: ля, ля…
— Ахъ, сударь, что это за скверная музыка!— сказала Франсуаза Шарлю, который совершенно погрузился въ безконечные звуки, — словно мертвыхъ хоронятъ… Вы бы лучше прошлись… Посмотрите, какая чудесная погода…
— Нтъ, я усталъ… мои ноги словно свинцомъ налиты… Я пойду… я пойду завтра.
Фортепьяно осталось открытымъ, но Шарль не дотронулся до него больше. Онъ погрузился въ свое кресло у камина, безъ словъ, безъ признака мысли, прячась отъ дневного свта, ища тни и встрчая сумерки, все въ томъ-же положеніи. Съ наступленіемъ ночи онъ готовъ былъ лечь, какъ онъ былъ, не раздваясь, въ постель: Франсуаз приходилось раздвать его.
Апатія Шарля, его бездйствіе по цлымъ днямъ, полнйшее равнодушіе ко всему, это состояніе сна съ открытыми глазами, опечалило старую служанку. Замтивъ, что съ тхъ поръ, какъ онъ впалъ въ это состояніе, онъ безпрекословно слушается ее во всемъ и машинально подчиняется тому, что она отъ него хочетъ, Франсуаза однажды, когда Шарль сидлъ неподвижно у огня въ своемъ кабинет, подошла къ нему и, подавая ему шляпу и перчатки, проговорила:
— Однако, сударь, надо вамъ прогуляться, надо развлечься!..
— Да, — повторилъ Шарлъ, — надо развлечься…— и продолжалъ сидть.
Но Франсуаза настояла на своемъ. Шарль долженъ былъ встать, долженъ былъ выйти. Съ этихъ поръ онъ началъ выходить ежедневно. Онъ шелъ все прямо по печальной набережной Арсенала, вдоль мертваго и холоднаго бульвара, мимо медленно текущей рки. Блуждающей рукой онъ задвалъ полированный край перилъ, прохаживаясь взадъ и впередъ, онъ иногда останавливался у ларя букиниста, открывалъ первую попавшуюся книжку и часами простаивалъ, читая, но не поворачивая страницы.
Когда букинистъ, видя, что онъ не покупаетъ, заставлялъ его, наконецъ, отойти, то наступая ему на ноги, то толкая его, Шарль прислонялся къ дереву и смотрлъ на ученье солдатъ на посту возл моста, кругомъ его, на животахъ, лежали уличные мальчишки, упершись локтями въ землю, положивъ подбородокъ на руки и слдя глазами за заряжаніемъ на двнадцать темповъ. Вскор мальчишки признали Шарля и безжалостно подсмивались надъ дурачиной, какъ они его прозвали.
Старая Франсуаза, удивленная его постояннымъ молчаніемъ о томъ, кого онъ видлъ, что онъ длалъ во время своихъ отлучекъ, словомъ, о всхъ его прежнихъ впечатлніяхъ, повренной которыхъ она являлась, захотла узнать, куда онъ ходитъ и прослдила его. Она видла, какъ грубо оттолкнулъ его одинъ изъ букинистовъ, видла, какъ цлая банда мальчишекъ, становившаяся все смле, преслдовала его насмшками.
За обдомъ она сказала ему:
— Почему, сударь, вы не навщаете своихъ прежнихъ друзей? Вы, видно, хотите умереть съ тоски? И разв у васъ не хватитъ денегъ, чтобы купить всю лавчонку этого торгаша на набережной?.. А для шалуновъ, которые смются надъ вами, разв у васъ нтъ палки?
— Да, правда… у меня есть друзья…у меня есть деньги… у меня есть палка!— сказалъ Шарль, возвысивъ голосъ. Потомъ, понижая голосъ и опуская глаза, онъ прибавилъ:— правда… правда…

LXXXVI.

Съ каждымъ днемъ все боле и боле нарушался его душевный покой, обусловливаемый въ человк сознаніемъ разума. Между нимъ и его чувствами мало по малу порывалась связующая ихъ нить, и вкрадывалось нчто постороннее и мертвое, нчто такое, что ощущала одна безумная мать между своими губами и щенкой ребенка, когда она его цловала. Въ немъ медленно происходила глухая работа разрушающагося существованія, въ которомъ вслдствіе неуловимаго измненія жизненнаго состава и разъединенія органовъ, всякое чувство, всякая составная часть личнаго ‘я’, отдленная и изолированная отъ цлаго, словно теряла способность соотвтствовать одна другой и воздйствовать одна на другую. Онъ чувствовалъ, какъ въ немъ происходилъ разладъ между двигателями разума и тлесными органами. Онъ чувствовалъ на всей поверхности своего тла то уменьшеніе чувствительности, то притупленіе чувства мры, которыми начинается порча организма, и, по какой-то непонятной странности, дйствія и отправленія его тла казались ему лишенными свойственныхъ имъ ощущеній и удовольствій, происходящихъ отъ сознанія этихъ ощущеній.
Печальная тайна: сумасшествіе почти никогда не бываетъ полнымъ затменіемъ мыслей, оно не переноситъ сознаніе всецло въ міръ видній, который вырвалъ-бы у безумца всякое воспоминаніе о его духовномъ отечеств, о его потерянномъ разум! По временамъ въ погруженныхъ въ галлюцинацію чувствъ, въ окаменломъ мозгу бываютъ свтлые дни, проблески сознанія, у нкоторыхъ является даже увренность, ужасная увренность, что какая-то злая сила завладла ихъ разумомъ и руководитъ ихъ дйствіями и все, что они думаютъ, что слышатъ, къ чему прикасаются, что дятъ, все это жестокая, обманчивая шутка!
Эта увренность встрчается при самыхъ сильныхъ сумасшествіяхъ, примромъ тому могутъ служить т безумцы, которые, видя смхъ постителей, желаютъ имъ никогда не сходить съ ума! Но прежде этого, прежде чмъ болзнь сдлается неизлчимой, въ то время, когда только начинается безуміе, и покуда оно какъ-бы испытываетъ намченный имъ разсудокъ и щекочетъ мозги, еще не скованные его желзной рукой, — кто съуметъ выразить порывы, страданія и отчаянную борьбу, такъ сказать, поединокъ колеблющейся и чувствующей свою шаткость мысли, которая наконецъ падаетъ, словно опьяненная атмосферой пропасти, все еще продолжая бороться и цпляясь за свои послдніе здоровые проблески, какъ человкъ, падающій въ бездну, цпляется за кустарникъ? Кто опишетъ это униженіе всхъ человческихъ правъ на гордость и пытку этого сознанія?
И теперь, представьте себ, что подобныя муки раздираютъ человка, вс свои надежды возложившаго именно на этотъ разумъ, человка, который надялся управлять его страстями и извлечь изъ него славу своего имени и безсмертіе своихъ идей, и который чувствуетъ, какъ между нимъ и всмъ, что онъ задумалъ исполнить, сгущается мракъ, чувствуетъ, какъ ускользаетъ отъ него прошлое и будущее его мыслей, чувствуетъ, какъ мало по малу исчезаетъ главный двигатель его существованія, и нарушается порядокъ представленія идей, — и вы будете имть картину страданій Шарля. Онъ тоже пробовалъ бороться.
И однажды, собравъ вс силы и всю энергію, онъ попробовалъ въ послдній разъ сразиться на знакомой ему почв. Онъ бросился къ письменному столу и ожесточенно принялся работать, онъ писалъ, писалъ, быстро исписывая цлыя страницы и вслухъ произнося безсвязныя слова. Потомъ онъ бросилъ перо и удрученный, словно побжденный, услся въ кресло, передъ каминомъ и боле уже не покидалъ его.

LXXXVII.

Вотъ одна изъ написанныхъ имъ страницъ: ‘…Я находился въ огромной прачешной. То, что ее освщало, походило на яшму, прозрачную какъ хрусталь. Вода въ лоханк издавала пріятный запахъ. Вокругъ блдные и блые ангелы, озаренные тихимъ свтомъ, напоминавшимъ зимнее солнце, одтые въ блыя, розовыя или блдно-голубыя одежды, стоя на колняхъ, подобно прачкамъ у рки, мыли души. Валекъ въ ихъ божественныхъ рукахъ звучалъ какъ нжная арфа и въ вид припва слышалось: Аминь! Аллилуйя! Другіе ангелы, тянувшись, вынимали изъ корзинъ боле или мене грязныя души, нкоторыя, впрочемъ, были невинны и почти совсмъ блы, другія грязныя и почернвшія отъ жизни, какъ почернлъ злой духъ, сожженный факеломъ святого Георгія. Нсколько ангеловъ стояло у двери, съ лиліями, крестомъ или зеленой втвью въ рукахъ и съ улыбкой безконечнаго милосердія въ глазахъ, принимали свертки душъ, держа, вмсто бльевой книги, лазуревую книгу жизни. До самаго свода поднимались блыя лстницы, гд младшіе ангелы, съ внками изъ маргаритокъ на головахъ, летали и сушили вымытыя души, висвшія какъ пары чулокъ’…
Здсь мысль его прерывалась и до самаго низу страницы, онъ большими буквами множество разъ написалъ Шарль Демальи, Шарль Демальи, Шарль Демальи, — словно боясь, чтобы его имя не ускользнуло изъ его памяти!

LХХХVIII.

Въ продолженіе нсколькихъ дней старая Франсуаза наблюдала, какъ Шарль длалъ безпокойные знаки. Онъ нетерпливо отталкивалъ отъ себя и точно старался прогнать что-то, невиднное имъ. Онъ шевелился въ кресл и постоянно прикладывалъ руку въ уху. Франсуаза, не смя заговорить, молча наблюдала за нимъ, какъ вдругъ онъ произнесъ:— Это невыносимо!.. невыносимо!
— Вы говорите со мной?— спросила Франсуаза.
Шарль не отвтилъ, но немного спустя заговорилъ опять:— Это неправда, я вамъ говорю, что это неправда… вы лжете!.. О! этотъ женскій голосъ… всегда!.. Ты лжешь!.. Ты лжешь!.. Да замолчи же! замолчи!.. Ты меня убиваешь…
— Кому это вы, сударь?
— Шш!.. Слышишь ты ихъ?.. слышишь?
— Да это, сударь, огонь въ камин.
— Вотъ! слышала теперь?
— Это втеръ на двор, сударь.
— О! Ты оглохла, моя бдная старушка… Слушай хорошенько… ты услышишь женскій голосъ… насмшливый голосъ, повторяющій мн постоянно: сумасшедшій! сумасшедшій! сумасшедшій!
— Это ваше воображеніе, сударь… вдь вы же видите… здсь никого нтъ, кром васъ и меня…
— Молчи!— вотъ они вс… вс болтуны здсь: два мужскихъ голоса, и третій… На этотъ разъ ты не можешь сказать… Ты ихъ слышишь, неправда-ли?
— Да, сударь, — сказала бдная женщина, испугавшаяся состоянія своего хозяина, — я открою имъ окно и, всякій разъ, когда они появятся, вамъ стоитъ только позвонить меня, я ихъ прогоню.
Она помогла ему раздться и прилегла на кресл возл его постели. На утро, видя, что онъ спитъ спокойно, она побжала за докторомъ, указаннымъ привратницей, и привела его.
Шарль, увидя входившаго доктора, бросилъ вопросительный взглядъ на Франсуазу, которая поспшила сказать ему:
— Г-нъ Шарль, я привела доктора потому, что у васъ ночью была лихорадка…
— Милостивый государь, — сказалъ Шарль, — я не нуждаюсь ни въ доктор, ни въ… шпіон.
— Я вижу, сударь, — отвчалъ докторъ, — ваша служанка напрасно встревожилась… Позвольте вашъ пульсъ… превосходенъ!.. Вы совершенно не нуждаетесь во мн. Честь имю кланяться.
Если книга, брошенная въ свтъ въ нсколькихъ тысячахъ экземпляровъ, наудачу попавшая въ эту толпу, называемую публикой, возбуждаетъ много зависти, вражды, много скрытой злобы, то нердко она приноситъ своему автору и большую, въ высшей степени отрадную, но часто невдомую имъ, награду, состоящую въ томъ общеніи мыслей, той симпатіи къ его уму, которыя возникаютъ въ сердц его читателя, иногда вдали отъ него, а подчасъ со всмъ близко, въ то время, какъ онъ и не подозрваетъ этой близости, подобная дружба драгоцнна, сознаніе и предчувствіе ея даетъ бодрость всякому, кто сетъ свою мысль въ толп, для того, чтобы эта скрытая преданность заявила о себ, нуженъ предлогъ, какая нибудь встрча, какой нибудь случай. Книг Шарля посчастливилось въ этомъ отношеніи. Позванный Франсуазой докторъ былъ одинъ изъ его скрытыхъ друзей.
На другой день, узнавъ отъ старой служанки вс признаки болзни Шарля, онъ снова пришелъ навстить его, но тотчасъ поспшилъ уврить Шарля, что не пришелъ узнать объ его здоровь, такъ какъ онъ увренъ, что оно въ превосходномъ состояніи, но просто желалъ засвидтельствовать ему свое удовольствіе по поводу знакомства съ человкомъ, котораго онъ полюбилъ не зная лично, и онъ принялся говорить о его книг, въ качеств читателя, не разъ перечитавшаго ее.
— Ахъ! да!— сказалъ Шарль, — ‘Буржуазія’… да, я написалъ это, будучи слишкомъ молодымъ… Если-бы вы прочли то, что я хотлъ написать…
— Одна вещь, — прервалъ его докторъ, — удивляетъ меня въ этой книг: вс ваши типы словно списаны съ натуры, и, какъ бы ни были вы наблюдательны, мн кажется чрезвычайно трудно…
— Ахъ! видите-ли, въ то время я владлъ необыкновенной проницательностью, это было нчто въ род откровенія.
— Похожаго на голосъ, не правда-ли?— сказалъ докторъ, длая удареніе на слов ‘голосъ’, — который какъ-бы диктовалъ разсудку…
— Да, да голосъ, именно голосъ… но внутренній голосъ, слышимый разсудкомъ, какъ вы говорите, но не тотъ, что я слышу послднее время… ушами.
— Въ самомъ дл, вы слышите голоса?.. Ахъ! это очень интересно… воображаемые голоса?
— Нтъ, дйствительные.
— Голоса, принадлежащіе какимъ нибудь лицамъ?
— Нтъ, лицъ я не вижу… не знаю.
— Это очень странно… И вы вполн уврены въ этомъ?
— Подождите… вотъ! слушайте хорошенько: три голоса, одинъ, нервный, гнвный голосъ молодого человка… одинъ тонкій голосокъ женщины… и наконецъ третій, грубый, насмшливый. Они не всегда говорятъ… и не вс заразъ, но голосокъ женщины — постоянно. Я говорю съ ними, прошу ихъ уйти, предлагаю имъ денегъ: болтуны не унимаются!..
— Боже мой, я охотно признаю, что въ вашемъ мір есть превосходные мистификаторы, но, право, съ вашей стороны не хорошо длать такого старика, какъ я, мишенью подобныхъ шутокъ…— и желая затронуть самолюбіе Шарля, чтобы въ спор вызвать полное признаніе относительно его иллюзій, докторъ продолжалъ: — Вы вдь отлично сознаете, что то, что вы мн разсказываете, невозможно… Голоса!.. Какъ вы хотите…
— Невозможно?.. Ничего нтъ невозможнаго для науки, въ наша дни: вс открытія невозможны: дагеротипъ, электрическій телеграфъ… все!.. И потомъ, еслибы я себ это воображалъ, еслибъ это не были настоящіе голоса… вы бы могли назвать меня, какъ зовутъ меня болтуны!
— А какъ они васъ зовутъ?
— Это не ваше дло!.. — И тотчасъ понижая голосъ, Шарль продолжалъ:— Они меня зовутъ… Это неправда милостивый государь!.. Что со мной? У меня болитъ голова, потому что со мной случилось… много несчастій… Но вы можете спросить у женщины, живущей у меня… Она вамъ скажетъ… я спокоенъ… я не длаю ничего безразсуднаго.. Я немного сбитъ съ толку, да, чуть-чуть… иногда мн трудно собраться съ мыслями… но это проходитъ… и я не знаю, почему голоса называютъ меня сумасшедшимъ… я не сумасшедшій… Неправда ли, вдь я не сумасшедшій?

LXXXIX.

Докторъ, позванный къ Шарлю, принадлежалъ къ тому, уже многочисленному разряду врачей, которые въ болзнямъ духа примняютъ и лченіе духовное. Побдить болзнь при помощи доврія и кротости, дружескимъ и снисходительнымъ убжденіемъ, не препятствуя въ начал больному предаваться своимъ иллюзіямъ, не задвая его самолюбія, стараться вернуть и собрать въ немъ мало по малу остатки самосознанія, яснаго сужденія, еще непоколебленныхъ болзнью истинъ, здоровыхъ проблесковъ мысли, затронуть и пробудить въ немъ вс самолюбивыя чувства, отвчающія разуму и заставляющія его бодрствовать, стараться дать больному почувствовать собственное безуміе и, если возможно, отдать себ въ немъ отчетъ, дйствовать въ физическомъ отношеніи осторожнымъ лченіемъ, какъ напримръ теплыя ванны, горчичники, въ случа надобности піявки. Такова была система этого доктора, таково же было и его лченіе. Собственно говоря, въ этой иллюзіи слуха, иллюзіи сумасшествія самой обыкновенной, но далеко не самой серьезной, онъ видлъ только временное помшательство, затменіе умственныхъ способностей какъ вслдствіе сильнаго нравственнаго потрясенія, отъ которыхъ время, возвращеніе къ обыденной жизни и прежнимъ привычкамъ и перемна мста, могутъ вылчить больного, не оставивъ въ немъ никакого слда. Поэтому, окруживъ Шарля своими заботами, тихонько убаюкивая его разными проектами, онъ старался склонить его къ большому путешествію по Италіи, ища уже между своими помощниками по больниц самаго веселаго и кроткаго спутника, для бднаго больного. Шарлю было лучше. Но эта ужасная болзнь, болзнь сумасшествія, сама словно безумная. Она не подчиняется правильному ходу. Случайно увиднное лицо, воспоминаніе, вызванное неизвстно чмъ, физическое разстройство, какое нибудь измненіе во времени, наконецъ просто что-то необъяснимое, неуловимое для науки, какъ напримръ, атмосферическія вліянія, подобныя тмъ, которыя въ іюл 1848 г. взволновали всхъ больныхъ въ Бисетр, словомъ, тысяча неизвстныхъ причинъ дйствуютъ на нее и ожесточаютъ ее. Внезапно, безъ всякой видимой причины, улучшеніе въ состояніи Шарля усложнилось въ худшему. Онъ началъ снова слышать голоса еще боле настойчивые и надодливые. Онъ не хотлъ боле отвчать на вопросы окружающихъ. Только мгновенныя измненія въ лиц свидтельствовали о его пониманіи того, что ему говорилъ докторъ и Франсуаза. Онъ вглядывался въ даль широко раскрытыми отъ ужаса глазами. По цлымъ днямъ сидлъ, облокотившись, сжимая одной рукой грудь, а другой поддерживая слегка запрокинутую голову, дрожа при малйшемъ шум, неподвижный и боязливый, онъ напоминалъ собой скорбную статую страха…
Увы! онъ достигъ того печальнаго періода такого помшательства, когда безсознательная воля, охваченная отчаяніемъ, уступаетъ суровому выводу ложной идеи: онъ началъ страдать маніей самоубійства!
Уже нсколько разъ, созерцая проносившіяся блыя облака въ голубомъ неб, онъ вдругъ начиналъ звать ихъ, прося взять его въ себ и уже заносилъ ногу за окно, его во время останавливали. Но за этими порывами, за инстинктивными призывами смерти и покушеніями при удобномъ случа, вскор наступали созрвшіе и опредленные планы самоубійства, составленіе которыхъ не ускользнуло отъ врача.

ХС.

Предупредили жену Шарля. Шаваннъ, вызванный въ Парижъ, примчался. Семейный совтъ учредилъ надъ Шарлемъ опеку, и больной былъ перевезенъ въ Шарантонъ. Тамъ ему дали отдльную комнату, особаго слугу, самое дорогое содержаніе, словомъ, окружили Шарля роскошью и комфортомъ, какимъ только можетъ располагать болзнь, не знающая нужды.
Первое впечатлніе, которое испытываетъ больной, перевезенный въ сумасшедшій домъ, съ ршеткой у камина, съ ршеткой у оконъ, со множествомъ незнакомыхъ лицъ, въ новую и сомнительную для него обстановку, перенесенный внезапно съ театра своего безумія — изъ своего жилища, освобожденный отъ выраженія скорби окружающихъ, встрчая заботы и снисхожденіе тамъ, гд боялся найти что-то неизвстное, но страшное для него, это первое впечатлніе есть чувство полнаго удивленія, длающаго поворотъ въ состояніи больного.
Вмст съ тмъ является и смутное чувство страха, которое, умряя нервное возбужденіе, успокоиваетъ больного и располагаетъ его къ пассивности, къ послушанію, въ исполненію предписаній доктора. Случается, что въ первое время сумасшедшій, въ виду этого надзора, который онъ чувствуетъ повсюду за собой, отступаетъ отъ всякой попытки къ самоубійству, заране увренный въ ея безполезности.
Осунувшійся, съ желтымъ лицомъ, сухими, воспаленными губами и безпокойнымъ взоромъ, Шарлъ оставался неподвиженъ въ своемъ новомъ жилищ. Онъ отрывисто отвчалъ на вопросы, по временамъ тяжело вздыхая и вскрикивалъ: ‘я хочу уйти отсюда!.. я хочу знать!..’. Онъ трясся, вздрагивалъ при малйшемъ шум, приходилъ въ отчаяніе въ тишин, постоянно мняясь въ лиц, на которомъ то появлялось выраженіе жалости, то выраженіе ужаса и отчаянія, но онъ, казалось, оставилъ всякую мысль о самоубійств и, хотя съ большимъ трудомъ, однако добились того, чтобы онъ принималъ пищу,
Система главнаго доктора относительно спеціально меланхоликовъ была та-же, что и у перваго доктора Шарля. Онъ былъ сторонникомъ духовнаго лченія, если не исключительно, то въ главныхъ чертахъ, но изученіемъ этой болзни по опытамъ, онъ пришелъ къ заключенію о необходимости ввести въ лченіе чувство боли, не какъ физическое наказаніе, а какъ нравственный двигатель. Мысленно приравнивая сумасшедшихъ къ дтямъ, онъ думалъ, что наказанія, столь необходимыя въ дтскомъ возраст, и такъ благотворно дйствующія въ первые годы жизни человка, должны быть примнимы въ сумасшествію, этому дтству разсудка, который слдовало вернуть въ его прежнему состоянію возмужалости посредствомъ суроваго обузданія. Желая дать Шарлю время вернуться къ своимъ привычкамъ, желая также заставить его ожидать своего посщенія, расположить его въ признанію надъ собой той власти, которая составляетъ главное оружіе доктора противъ болзней этого рода, онъ думалъ дождаться конца недли, чтобы отправиться навстить больного, когда ему пришли сказать, что г-нъ Демальи ршительно отказывается отъ принятія пищи. Докторъ быстро вошелъ въ комнату Шарля, взялъ чашку бульона и подалъ ему. Взмахомъ руки Шарль отбросилъ ее на середину комнаты. Докторъ ничего не сказалъ Шарлю, спросилъ другую чашку и спокойно протянулъ ее Шарлю. Шарль ршительно отвернулся.
— Я въ отчаяніи, — сказалъ ему докторъ, — что вы заставляете меня прибгнуть къ подобной крайности… Но, такъ какъ вы не хотите быть благоразумнымъ, мн придется употребить силу…
— Какъ… силу?.. О!
И глаза Шарля угрожающе сверкнули.
— Зондъ!— приказалъ докторъ. Трое человкъ схватили больного, закинули ему голову и вставили зондъ… Но Шарль съ энергіей и ожесточеннымъ усиліемъ воли, являющейся у всхъ меланхоликовъ, желающихъ умереть съ голоду, постепенно выплевывалъ бульонъ. Между нимъ и тремя людьми шла борьба. Зондъ становился опасенъ.
— Есть въ резервуар ледъ?— сказалъ докторъ.— Снесите больного въ залу.
Шарля положили въ ванну, подъ кранъ самаго сильнаго душа, началось холодное обливаніе.
Страданія Шарля должны были быть ужасны, онъ страшно поблднлъ, но не раскрывалъ рта. Докторъ спросилъ, будетъ-ли онъ сть. Шарль былъ нмъ. Онъ молчалъ минуту… другую… Наконецъ, при продолжающемся душ, онъ залился слезами и разразился криками и прерывающимся голосомъ заговорилъ:
— Зачмъ вы заставляете меня такъ страдать?.. Зачмъ?.. Что я вамъ сдлалъ?.. Ахъ! я знаю, кто вы такой!.. Я самъ читалъ медицинскія книги, когда я началъ бояться за себя… Вы докторъ Хемротъ! варваръ Хемротъ!.. и вы вс тоже нмецкіе палачи!.. Я васъ отлично понимаю! Для васъ сумасшествіе это болзнь души, грховной души… Да, это ты проповдуешь, что для сумасшедшихъ нужны наказанія… ты говорилъ о грх! ты говорилъ о наказаніи! Да, да, я отлично помню… и ты говоришь, что это потому, что люди забываютъ Бога, не имютъ его всю жизнь передъ собой… но я не забывалъ, я всегда помнилъ образъ… Бога… всегда!.. Я не хочу, чтобъ мн лили на голову, довольно!.. Я никогда не длалъ ничего дурного, честное слово, никогда!.. Это голоса, которые меня преслдуютъ… Нтъ, вы не Хемротъ… и вы не друзья Хемрота… нтъ, добрые господа… я васъ прошу… вдь я-же вамъ общаю… я буду сть, слушайте, я буду сть!..
Когда Шарль вышелъ изъ ванны, ему принесли бульонъ. Онъ сперва отказался, но при угроз повторить душъ, онъ ршился проглотить его. Новыя сопротивленія съ его стороны вызывали то-же наказаніе, и Шарль кончилъ тмъ, что сталъ принимать пищу.

XCI.

Онъ былъ въ ванн подъ ужаснымъ душемъ. Докторъ говорилъ ему:
— Нтъ ни одного слова правды въ томъ, что вы мн разсказываете… За это вы и посажены сюда и вы не выйдете отсюда, пока вы не опомнитесь и не сознаетесь въ этомъ самому себ…
— Вы хотите, чтобы я не слышалъ того, что я слышу?— тихо отвчалъ Шарль.— Очень хорошо… Я-то хорошо знаю, что я слышу, но вы не хотите, чтобы я объ этомъ говорилъ… такъ какъ, по вашему, это неправда… я постараюсь, я не буду больше говорить… но не слышать я не могу.
— Вы должны постараться не слышать.
И душъ продолжался.

ХСІІ.

Заботы, строгій режимъ, искусное пользованіе, быть можетъ, даже эти грустныя исправительныя средства, это усиленіе страданія, употребляемое въ разсчет на ослабленіе воображенія, мало по малу, все это ршительно, хотя и медленно, восторжествовало надъ болзнью Шарля. Въ своихъ бесдахъ съ докторомъ, обратившихся въ пріятные разговоры, Шарль, если и упоминалъ объ ‘докучливыхъ голосахъ’, то только какъ о слышанномъ ему шум.
Это уже не было положительное утвержденіе, но послднее, застнчивое, стыдливое сомнніе, съ которымъ доктору легко было покончить. Жизнь и тепло, день за днемъ, возвращались въ это жалкое, похудвшее, разрушенное тло. Одновременно съ этимъ физическимъ возстановленіемъ, его, до сихъ поръ порабощенная, воля, освобождалась отъ порабощенія и отъ захвата всхъ своихъ способностей, получала вновь свои силы и свою личную жизнь, и начала дйствовать сознательно.
И морально, и физически Шарль освобождался отъ апатіи, неподвижности, безсознательности и смерти. Упражненія вернули ему аппетитъ, всякая боязнь брюшныхъ заболваній исчезла, и полное выздоровленіе было уже въ мысляхъ и надеждахъ доктора лишь вопросомъ времени, онъ видлъ, какъ больной уже началъ подсмиваться надъ голосами и какъ на губахъ его при этомъ появлялось что-то въ род улыбки, онъ сталъ проявлять интересъ въ вещамъ, не имвшимъ отношенія къ его болзни, и принялся читать, не испытывая этого утомительнаго явленія зрнія, которое при чтеніи громоздитъ одну букву на другую.
Шарлю, надо сказать правду, помогали и двигали его на пути къ выздоровленію вниманіе и предупредительность всхъ окружающихъ. Его окружали одной симпатіей. Вс, даже самые закаленные, въ этомъ дом, привыкшемъ къ несчастью, отнеслись сочувственно къ несчастью молодого человка.
Его помшательство, въ начал такое бурное, а теперь тихое и серьезное, его молодость, его ласковая благодарность, его исторія, дошедшая сюда, хотя и не въ полномъ вид, располагавшая къ нему всякаго человка съ сердцемъ, также какъ и его имя, которое было знакомо нкоторымъ, благодаря его книг, все это завоевало ему расположеніе, дружеское сожалніе и милосердіе окружающихъ, возникающія въ подобномъ положеніи вокругъ несчастной жертвы. Весь этотъ сонмъ желаній и заботъ объ его выздоровленія, столько рукъ, которыя, казалось, поддерживали и несли его по пути въ здоровью, преданныя и нжныя заботы всего медицинскаго персонала, который, быть можетъ, самъ того не сознавая вкладывалъ въ это лченіе, помимо профессіональнаго самолюбія, большую долю человколюбія, все это играло немаловажную роль въ борьб Шарля съ самимъ собой противъ иллюзій и отчаянія.
Шаваннъ, пріхавшій навстить его въ конц зимы, нашелъ его настолько поправившимся, что хотлъ увезти его къ себ. Но докторъ, знавшій по горькому опыту опасность возвратныхъ заболваній, и желая вернуть Шарля въ полной свобод совершенно здоровымъ, посовтовалъ Шаванну обождать весны, настоящаго времени для деревенской жизни, и наиболе благопріятствующаго счастливому окончанію психическихъ болзней. Пока-же онъ освободилъ Шарля отъ всякаго присмотра и почти отъ всякаго режима. Шарль велъ приблизительно образъ жизни политическаго заключеннаго въ больниц, и, соглашаясь самъ съ опасеніями врача, онъ ожидалъ назначеннаго срока съ благоразуміемъ вполн здороваго существа.
Улучшеніе прогрессировало, помощникъ главнаго доктора, привязавшійся въ Шарлю, получилъ позволеніе брать его иногда съ собой въ Парижъ, гулять съ нимъ и развлекать его, чтобы, такъ сказать, приготовить его и ввести на путь въ свобод.
Однажды вечеромъ они обдали у Бонвале, докторъ говорилъ ему, что нтъ боле причинъ держать его, что конецъ зимы очень хорошъ и онъ можетъ, безъ затрудненія, отправиться къ своему другу, болтая, они очутились передъ маленькимъ, освщеннымъ театромъ на бульвар Тампля и докторъ прочелъ въ глазахъ Шарля такое сильное желаніе войти, что онъ взялъ ложу и они вошли. Они услись вдвоемъ, взглянувъ на Шарля, докторъ въ первый разъ увидлъ на лиц Шарля оживленіе и возбужденіе того человка, какимъ былъ когда-то Демальи.
— Я вамъ очень благодаренъ, докторъ… Право, это прошло, совершенно прошло, я чувствую… У меня давно было это желаніе, но я не смлъ сказать вамъ объ немъ… Ахъ, какъ я счастливъ!— И въ глазахъ Шарля показались слезы.
— Я зналъ, что это прошло… Успокойтесь-же, мой другъ…
Но Шарль плакалъ, закрывъ лицо платкомъ, и эти слезы были ему такъ пріятны, что онъ долго не глядлъ на сцену. Когда онъ, наконецъ, поднялъ глаза, на сцен была женщина, между ней и молодымъ человкомъ происходило объясненіе въ любви, довольно рискованное… Въ одну секунду кровь бросилась Шарлю въ голову, глаза его страшно раскрылись, губы задрожали… Докторъ хотлъ увести его.
— Нтъ, докторъ, вдь я не сумасшедшій больше, клянусь вамъ, я не сумасшедшій!
Страшная дрожь потрясла все его тло… Докторъ хотлъ взять его на руки и унести, но Шарль уцпился руками за скамейку и могучимъ усиліемъ плечъ освободившись отъ объятій доктора и выпрямляясь во весь ростъ, почти высунувшись изъ ложи, при всеобщемъ удивленіи, онъ крикнулъ, указывая пальцемъ на актрису:
— Голосъ… голосъ измнницы!..

ХСІІІ.

Когда Шарля схватили, докторъ услышалъ позади себя:— смотрите! это бдный Демальи! — Говорили, что онъ выздоровлъ… Онъ, вроятно, не зналъ, что его жена спустилась, изъ театра Gymnase, сюда?
Пришлось унести Шарля на рукахъ. Онъ защищался ногами, руками и зубами, рвался, кусался и бился. Въ карет принуждены были его связать. Когда пріхали въ Шарантонъ, никакія самыя сильныя средства, начиная съ кровопусканія и кончая ужасной полосой до красна накаленнаго желза, прикладываемаго въ затылку, не помогли противъ овладвшаго имъ приступа бшенства, противъ жажды разрушенія, заставлявшей его обращать въ мелкіе куски все, что попадалось подъ руку.
За этимъ долгимъ и ужаснымъ припадкомъ послдовалъ полный упадокъ силъ. И несмотря на страшную слабость и истощеніе безумца, по временамъ у него все еще вырывались крики бшенства. Наконецъ, Шарлъ былъ не въ состояніи произнести ни одного слова. Онъ не могъ сдлать движенія, по которому можно было-бы заключить, что онъ понимаетъ слова другихъ. Лицо его подергивалось судорогой, глаза были устремлены въ одну точку и ничего не выражали, все тло было покрыто ссадинами, пульсъ слабый и медленный. Начиналась предсмертная дремота. Шарль Демальи умиралъ, освобождался отъ мученій!.. Но случилось чудо, чудо, заключавшееся въ томъ, что онъ вдругъ проснулся отъ своего сна и проснулся живой, онъ почувствовалъ жажду… Несчастный! онъ забылъ слова, которыми выражаютъ желаніе!

XCIV.

Онъ остался живъ. Онъ живетъ, какъ будто ему было предназначено до дна испить чашу искупленія, испытавъ весь ужасъ униженія человческой мысли. Онъ живетъ, представляя собой ужасный примръ крайности нашихъ печалей и отрицанія нашей гордости… Все, даже названія предметовъ первой жизненной необходимости, на человческомъ язык, все улетучилось изъ его памяти. У него нтъ прошлаго, нтъ воспоминаній, нтъ времени, нтъ мысли! Нтъ ничего, что пережило-бы тло, это бездушная масса, откуда изрдка слышатся выкрикиванія, нечленораздльные звуки, плачъ, смхъ, выраженіе, ни на чемъ неоснованной, идіотской радости! Ничто не напоминаетъ въ немъ человка, кром этого тла, живущаго однимъ пищевареніемъ! тла, прикованнаго въ креслу, бормочащаго дтскимъ лепетомъ отдльные слоги и безпрестаннымъ движеніемъ вздергивающаго и опускающаго плечи, и при вид солнца кричащаго по звриному: кок… кок…. открывающаго ротъ, когда ему приносятъ пищу и благодарно, по животному, ласкающагося въ человку, кормящему его.

КОНЕЦЪ.

Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека