Крашевский Ю. Собрание сочинений: В 10 т. Т. 10: Сфинкс, Из семилетней войны: Романы / Пер. с польск. — M.: TEPPA, 1996. — 512 с. — (Библиотека исторической прозы).
На люде, мирских, все еще настолько юных сердцем, что все живое и радостное возбуждает их, — монастырь с его тихими стенами, темными закоптевшими сводами, полный молчания, нарушаемого лишь медленными шагами человека или ходом часов, производит впечатление холодного склепа. Они готовы поскорее выйти из него на свежий воздух, присоединиться движению, толпе и шуму, словно боясь, что каменный гроб умерших для мира сомкнётся над ними навеки и удержит в своих холодных объятиях. Но зато для тех, кто телесно и духовно прошли сквозь страны веселья и юности, эта картина совершенного покоя, ‘покоя, какого мир дать не в состоянии’, имеет столько манящего очарования!
Пусть пишут, что хотят, гордые и упоенные новой наукой люди, не видящие сути за золотым блеском новинки, пусть выступают против монастырей и монашества, которых они теперь не могут понять, либо вследствие предвзятого мнения, либо из-за неверной точки зрения, однако как много разочарованных и обиженных миром вздыхает по недостающей им монастырской тишине! По-видимому, являющееся наиболее трудным самоотречение становится таким желанным, когда собственная воля всегда вела человека к гибели, когда усталый, он падал ниц, не зная, что предпринять. Тогда-то человек охотно вручает себя и свою жизнь наставнику, врачевателю души, тогда он с наслаждением уходит из мира разочарований, борьбы, из мира, навсегда для него пустого
В века веры все люди, ныне кончающие самоубийством физическим или нравственным, люди, которых страдание убивает, удалялись в монастырскую тишь, стремясь раздуть в себе последнюю искру религии, чтобы согреться у святого огня. Раньше монастырь был действительно гаванью, куда не долетали ветер и бури мира, где сладкая однообразная тишина превращала длинные годы в незаметное мгновенье. Так его понимали основатели орденов, таким его должны были создать действительные потребности человеческой природы. Если монастыри и смогли стать убежищем лени, то этот факт все-таки ничего не говорит против пользы их в качестве приюта для людей измученных, разбитых жизнью. Люди сумели все в мире испортить, всем воспользоваться сверх меры.
Не знаю почему, но я тоже люблю эту тишину монастыря и — если только возможно — никогда не проеду мимо этих уединенных жилищ, не почерпнув в них покоя, как из источника черпают холодную и освежающую воду истомленные в дороге усталые путники. Наши старые монастыри все еще прекрасны.
Несколько лет тому назад пришлось мне проездом побывать в небольшом городке нашей милой Литвы (название разрешите скрыть, как я разрешаю вам угадывать), недалеко от него виднеются белые и красные стены монастыря и костела ордена капуцинов.
Этот городок окружен красивой холмистой местностью и темно-синими сосновыми и еловыми лесами, долина, среди которой он расположен, окружена до сих пор еще не расчищенной березовой рощей.
Подобные рощи встречаются только в Литве. Высятся стройные белые березы, и сквозь них синеет далекое небо, у подножия разрослись мхи и кустарники, словно скрывая доступ к деревьям.
Небольшая речка вьется по зеленой равнине, образуя рядом с городком большой пруд, закрытый старыми вербами, и подходит почти под сады горожан. На прибрежных холмах кое-где огороды и сады, тут и там разбросаны остатки выкорчеванных лесов и сосны с ульями, спасшими их от топора. В долинах между холмами разбросаны серые деревни и белые колокольни костелов. По другую сторону городка на фоне темных елей красуется громадный монастырь, воздвигнутый еще в XVII столетии.
Это было столетие возвращения в лоно католицизма многих польских родов, отпавших от него раньше, возвращения, обусловленного как рвением Сигизмунда III и красноречием ксендза Скарги, так и естественной реакцией против неусвоенных, но живо заинтересовавших своей новизной протестантских принципов. И вот тогда-то появлялись один за другим монастыри в большем числе, чем раньше, когда еще царствовала единая непоколебленная вера.
Вернувшиеся к вере отцов сыновья и внуки спешили воздвигать великолепные здания и обогащать их, стараясь доказать свое католическое усердие и искренность обращения. Монастыри появлялись, как грибы после дождя, а шведский мрамор, который ввел в моду Сигизмунд III при постройке виленских костелов, украшал не только алтари, но и фасады костелов, на них виднелись каменные букеты и ангелы с золочеными крыльями. Над лесами и пустошами заблистали кресты и медь куполов. Дороги ‘в Кальварию’ посыпали землей, нарочно привезенной из Иерусалима, в Риме раздобывали святые картины (напр., Сапега в г. Кодни), крали реликвии мучеников, покупали в Аугсбурге богатые гробы, серебряные саркофаги, роскошные дароносицы из золота и драгоценных камней, заказывали дорогие картины у знаменитейших художников. Дома Бога сияли роскошью, которую дарили им сокрушенно и ревностно вновь обращенные. Божьим слугам завещали большие села и имения с просьбой молиться за грехи отцов и позднее раскаяние их детей.
В эту эпоху и был выстроен монастырь и костел капуцинов, в окружении сосен и елей, вдали от маленького городка, в то время состоявшего из нескольких десятков домиков, расположенных по болотистому побережью Быстрички.
Попозже Бог вознаградил детей за отца и дал возможность разрастись городку благодаря торговле. Этот рост был очень быстрым, и городок, словно благодаря монастырь, придвинулся своими домами к его стенам. Росту помогла во многом слава церковных праздников и икона св. Антона, считавшаяся чудотворной. Ежегодно в июне набожные толпы паломников наполняли городок, пребывая в нем почти неделю. Старый приходский костел, выстроенный из дерева еще в XIV веке, уступал своих прихожан монахам. Вокруг него находились могилы, его подремонтировали, и он стал кладбищенской часовней, где в праздник св. Иосифа, покровителя прихода, справляли торжественное богослужение.
Новое здание было выстроено со всей доступной той эпохе роскошью на большом плацу, завещанном отцам капуцинам. Не жалели при постройке ни земли, ни кирпича, ни труда. Сад захватил даже часть елей из леса и вообще занял большое пространство, ограда из хорошо обожженного кирпича окружила монастырские дома, костел, двор и сад, где хватило места на цветы, деревья, аллеи, пруд, часовню, мостки и каналы и проч. Там можно было видеть имена Иисуса и Марии, высаженные зеленью на песке, прекрасные цветочные компасы и тому подобные набожные изобретения.
Основатель, очевидно, задался целью украсить жизнь отшельников, насколько мог. Тенистые липовые аллеи, предназначенные для молитвы и размышлений, беседки с каменными скамейками, столами, статуями святых, пруд с ольхами и гнездами аистов на них, прекрасный фруктовый сад — все это радовало взор и давало возможность наслаждаться зеленью, воздухом и пением птиц, не видя посторонних и не попадаясь им на глаза. Здесь монах мог на прогулке упасть на колени и молиться под влиянием восторга или горя, и никто не увидел бы его и не принял его искреннего порыва за притворство и расчет. В те времена, когда страну еще наполняли протестанты, монах часто принужден был скрывать даже молитву, так как и она могла подать повод к соблазну и греху.
На горке, среди сада, построили открытый павильон, отсюда открывался вид на городок, речку, зеленые луга и серые деревни, на холмы, леса, желтые поля, на дорогу. Сюда часто приходил греться на солнышке старейший из монахов, с седой бородой, опираясь на палку, солнце было здесь и в то время, когда весь сад был уже во власти тени, и в то время, когда еще кругом покоилась утренняя роса. Глядя на могилы с черными и белыми крестами, монах молил послать ему мирную, сознательную смерть, к которой он бы мог заранее подготовиться, подобно человеку, отправляющемуся на пир.
Ближе к монастырю с южной стороны цвела роскошная гвоздика и белые лилии, рядом с ним наши старые цветы — нарциссы, ирисы, орлики и др.
Среди цветов и зелени были рассеяны повсюду напоминания о молитве. На высоких окружных стенах в нескольких местах стояли часовенки с кальварией и статуями святых. Среди деревьев возвышался громадный крест, а рядом с ним рос большой можжевельник, доходящий до размеров ели.
Кроме монахов и птиц редко кто заглядывал в этот сад. Не одна долгая жизнь протекла между костелом, кельей и цветочной грядкой, не один седобородый старик поливал и подчищал нежное деревцо, поглядывая с опаской на его листья, как бы полагая, что судьба воспитанника предскажет ему близкую кончину. Цветы капуцинов были не только развлечением для них самих, но часто и приятным подарком соседям, в особенности белые благовонные лилии и пурпурная гвоздика.
Костел, подобно всем капуцинским костелам, был просторен, немного темноват, полон резных деревянных украшений, заменявших металлические. Большой алтарь, скамьи и несколько боковых алтарей поменьше, все из дуба, обращали на себя внимание тонкой! работой и красивой формой, в стиле XVII в. Несколько статуй было тоже из дерева. Посреди наверху была как бы подвешенная кальвария — Христос, умирающий на кресте, и святой Иоанн с Матерью Божьей, со слезным взором, устремленным на Спасителя. Сзади главного алтаря занимали весь зал закрытые хоры (сталли) капуцинов. Нередко оттуда доносились до случайного прохожего, на минуту вошедшего помолиться, звуки набожных песен.
Своды были покрыты картинами из жизни Божьей Матери, принадлежавшими опытной кисти Данкертса и обращавшими на себя внимание колоритом и смелостью линий. Посередине было Вознесение, славящее Марию и костел, который она представляла, согласно многим толкованиям. Темный костел сиял блеском только в те несколько праздников, которые здесь справляли со всей доступной монастырю роскошью… В день святого Антония, святого Франциска, в день Порцюнкули, в особенности в Троицу и день Божьего Тела — все здесь покрывалось зеленью и цветами. Начиная от каменного пола, посыпанного сосновыми ветками и травами, вплоть до самых скрытых в уголках алтарей везде сияли цветы и зеленели листья. Даже столбы украшали соснами, а на главном алтаре рядом с огнями множества свечей возвышались громадные вазы и букеты. Все это придавало необыкновенно привлекательный вид этому святому месту. Среди веток виднелись старые каменные усыпальницы с гербами рыцарей и с фигурами неустрашимых мужей и набожных и мужественных женщин.
В каменном полу недалеко от входа в подземные усыпальницы, обозначенного двумя железными кольцами, виднелась крыша из мрамора на гробе основателя, скромная и нарочно покорно, брошенная под ноги набожных посетителей. Здесь не было ни герба, ни надписи, напоминавшей о важных чинах и происхождении покойника — только несколько строк с просьбой помолиться, за грешника.
Гораздо позже в фасад костела вставили черную мраморную доску с длинным похвальным словом, составленным усилиями благодарных монахов. Там перечислялись жены, дети, губернии, комиссии и выборы в сейм основателя, подробно и детально, не менее тщательно были описаны и его добродетели. Между усыпальницами обращал внимание мавзолей сына гетмана, окончившего постройку, начатую отцом, здесь был изображен рыцарь в полном вооружении, касающийся рукою шлема, словно желая вытереть пот со лба. Символический венец из фруктов и цветов, украшавший стены мавзолея, должен был обозначать общественные заслуги и хорошие дела умершего.
Костельный вход был украшен мастерски исполненной из камня кропильницей, опиравшейся на четырех ангелов, державших символы четырех добродетелей. Величественный орган занимал хоры у входа. Наверху стояли деревянные ангелы с трубами. Этот орган был разрешен в виде исключения ради церковных праздников, на которые стекались многочисленные паломники.
Таков был монастырский костел. Но надо было видеть его в дни торжественного богослужения, наполненный народом, в облаках дыма кадил, в цветах и зелени, чтобы вполне оценить его блеск и красоту. К нему примыкал большой монастырь, протягивая вправо и влево свои длинные флигеля с полукруглыми башенками на конце. Здесь также заботились об удобных помещениях для монахов и об украшении их бытия в этом убежище.
Бесконечные коридоры и крытые лестницы соединяли между собой этажи и кельи. На длинных рядах стен тот же Данкертс де Рюи изобразил жизнь св. Франциска, св. Антония и много эпизодов из священного писания. Эти бессмертные творения религиозного духа сияли светлыми, теплыми красками. Старые даннигские часы, медленно идущие уже более двухсот лет, одни лишь нарушали глубокую тишину коридоров. Двери помещений и келий, выходящие в коридор, были обшиты дубовыми фанерами, не очень изящными, но трогательной простоты по форме линий. Под одной из арок днем и ночью горела лампа перед распятием, здесь обыкновенно идущие мимо монахи на минуту преклоняли колена и читали краткую молитву. Поодаль висел портрет основателя монастыря, но без булавы, доспехов и украшений, изображавший его в одежде паломника. Рядом с ним висели портреты его сыновей, наследственных благодетелей монастыря, а затем некоторых из генералов ордена и святых. Портреты монахов относились к ближайшей к нам эпохе, так как раньше, отрекаясь от фамилий, не разрешали даже оставлять свои изображения.
Тела погребались в общей могиле, память о них исчезала, надо было стать святым, чтобы продлить земную жизнь.
В этих громадных коридорах, по которым можно было гулять с удовольствием, царила почти непрерывная тишина. Дверь кельи, тяжело открывающаяся, шаги монахов, чириканье птиц и в особенности ласточек, свивающих гнезда под крышей, медленное тиканье часов — звуки эти разносились по всему зданию. В коридоры выходили двери больших зал, библиотеки и других помещений. Отсюда также вел ход с первого этажа на хоры.
Большой зал с громадной печью, обложенной синим кафелем, в которой можно было сразу сжечь целое дерево, находился внизу. Его потолок из подвижных досок пропускал тепло в неотапливаемые кельи.
Все здесь было сделано в большом масштабе, а так как келий, хотя и небольших по размеру, было множество, то зал занимал почти все крыло монастыря, его поддерживали каменной кладки колонны, на которых покоились верхние балки с изящной резьбой, уже почерневшей от времени и тепла. Одну из стен занимало Распятие, другую икона святого Антония. Остальные стены были покрыты фресками и текстами Святого Писания. У стен стояли дубовые скамьи и столы на крестовидных ногах, покрытые глиняными жбанами, чашками и чистой посудой. Деревянные буковые, ложки, обслужившие несколько поколений, все еще лежали здесь, хотя медленно заменялись другими, похуже. Под окнами стояла! кафедра для лектора, обычно читавшего громко во время еды.
Окна зала выходили в сад. Виднелись клумбы полные цветов, и из сада доносился запах лилий. Посередине изящной решетки находился венчик с именем ‘Мария’.
Кроме зала заседаний и выборов, теперь пустующего, здесь находились многочисленные портреты членов семьи основателя с лицами, сразу напоминавшими другой мир, другую эпоху. Здесь же была еще и большая библиотека.
На сводчатом потолке ее были фрески, изображавшие четырех евангелистов и св. Франциска, слушающего их рассуждения, по стенам стояли дубовые шкафы того же мастера, который сделал их алтари. Но здесь очевидно постарались. Верх каждого шкафа был украшен резьбой в виде цветочных венчиков, фруктов, религиозных эмблем. На большом столе, находившемся посередине, стояло прекрасное старинное костяное Распятие, напоминая, что вера должна руководить наукой.
Эта библиотека — подарок гетмана, к которому впоследствии присоединились дары сыновей и внуков, — имела много интересных книг. Вновь обращенный ее хозяин, вместо того, чтобы сжечь творения иначе верующих, передал их монахам, чтобы то, что служило для гибели души, в других руках могло стать спасением. Этих опасных пленников держали под ключом в шкафах с решетками, из-за которых выглядывали лишь корешки, сверкая золотыми буквами, тисненными на пергаменте. Ключи были у о. настоятеля, который, по мере необходимости, давал старшим монахам писания Безы, Меланхтона, Эколампада, Кальвина, Лютера, Серве и множество брошюр XVI века. На верхних полках лежали коллекции Болландистов, Буллария, большие теологические энциклопедии, роскошные издания отцов Церкви, Библия на разных языках, комментарии, словари, путешествия. Здесь же, среди манускриптов, прятались летописи монастыря, заметки и записки, составляемые монахами, здесь нередко мысль, записанная на полях, свидетельствовала о выдающемся уме или о великой борьбе, неизвестной миру, но происходившей в тиши монастыря, борьбе с сатаной сомнения.
Увы! Чем ближе к нашей эпохе, тем реже попадались замечания и рукописи: монастырский дух исчезал. Когда-то драгоценная библиотека теперь покрывалась пылью, а ее громадную дверь умели открыть только двое из монахов. Из окон библиотеки открывался вид на костельный двор со статуями Девы Марии, и св. Антония с Иисусом на руках и с лилией, дальше виднелась дорога и часть городка, луга, река, далекие села и леса.
Когда я посетил монастырь, он жил еще прежней жизнью. Добродушные монахи были друзьями всех соседей, их монастырь — наиболее гостеприимным домом, их обеды со знаменитой треской считались наиболее вкусными в посту, хотя их больше украшала беседа, чем изящные деликатесы, что же касается знаменитого старого меда, появлявшегося в маленьких рюмочках только в день Порциункули и св. Антония, то он славился на 20 миль вокруг.
Почти все кельи были еще заняты седыми как голуби стариками, одной ногой стоявшими в могиле, хотя они с юношеской подчас энергией спешили к больным и умирающим.
Кому незнакома капуцинская келья? Все они на один образец: маленькое окошко в сад, гвоздика на подоконнике, небольшая кровать с жесткой постелью, у изголовья распятие, у дверей кувшин с водой. Редко когда эту тесную коморку обширного улья украшает картина.
Окружающие монастырь соседи любили капуцинов и дружили с ними. Часто упрашивали одного из них погостить несколько недель в часовнях, помещавшихся при имениях. По воскресным и праздничным дням толпы собирались в костеле.
В пост посылали им рыбу, летом получали от них цветы, с удовольствием показывали друг другу их изящные работы, зеленые и белые восковые свечи. Соседние шляхтичи как бы составляли семью монахов, каждый спешил позаботиться о них, помочь им и, давая что-либо, радовался, словно сам получал. Несмотря на монастырскую тишину, мрачные стены и темный соседний лес, там было все-таки так весело и легко! В саду распускались крупные цветы, на ветках чирикали птицы, на дворе шалили румяные мальчишки, прислуживавшие в костеле, даже и монахи мирно улыбались, так как в этой тишине чувствовали себя счастливыми.
Никогда ни споры, ни столкновения не оказывали своего скверного влияния на соседей, а монастырская семья жила как настоящая семья, а то и лучше иной родственной. Но со временем пустели кельи и наполнялось кладбище, клумбы заросли травой, среди каменной мостовой двора пробивалась крапива, большой крест в саду подгнил и упал, настоятель, увидев его на земле на другой день после бури, заплакал, братия ушла из сада молча, в раздумье.
Когда я впервые заглянул в этот монастырь, он еще блистал и процветал. Проезжая мимо по шоссе, я услыхал церковное пение, увидел открытые двери и остановился. Это был полдень, в костеле не было никого, кроме нескольких мальчишек и стариков, на хорах за главным алтарем раздавалось торжественное пение монахов. Преклонив сначала колени и помолившись, я отправился затем осмотреть надписи, надгробные плиты и картины. Как раз когда я с любопытством рассматривал ‘Вознесение’ Данкертса и взялся за карандаш, чтобы набросать эскиз, около меня появился монах (пение кончилось, а убиравшие мальчишки, вероятно, успели сообщить о моем присутствии).
Старик приветствовал меня обычным христианским обращением, напоминавшим старые века, когда крестное знамение и эти таинственные слова отличали в толпе первых последователей распятого Мессии.
— Какой красивый костел! — воскликнул я. — Что за картины.
— Правда, прекрасные? — перебил меня с радостной улыбкой старик. — Древние творения прежней набожности и таланта! А вы видели деревянные статуи на главном алтаре, которыми так восхищаются художники? А наши алтари? Если вы этим интересуетесь, то я бы вас пригласил и в монастырь, там в коридорах тоже картины известного Данкертса, да и в библиотеке, а в зале совета, говорят, хороший подбор портретов.
Замечая, что при одном лишь перечислении у меня разгорелись глаза, старик улыбнулся и повел меня, показывая, поясняя, радуясь моим похвалам, как ребенок.
— Раньше набожные люди — дай им, Господи, небесное блаженство! — все драгоценное прятали под сень креста. Гетманы, высшие сановники заботились о бедном монахе, чтобы он за них молился, потому что их обязанности и окружающий мир отвлекали невольно от Бога и молитв. Набожная мысль больше воздвигла монументов, больше вдохновила творений искусства, чем гордость и стремление к славе. Теперь же… ну, не будем худо говорить о современной эпохе, и она имеет свои хорошие стороны!
Вздохнул монах. Тихо разговаривая, мы подошли к алтарю в боковом притворе, но старик почему-то не обратил моего внимания на большую картину в дубовой раме, цвет которой свидетельствовал о недавнем происхождении. Я взглянул мельком, полагая, что, вероятно, картина не стоила внимания. Но представьте себе мое удивление при виде новой только что законченной картины, сразу говорящей о крупном художнике.
Я стоял в изумлении, всматриваясь пристально в нее. Новых картин этого типа никто, вероятно, у нас уже не увидит, нужны были глубокая вера, воодушевление и действительный талант, чтобы создать что-либо в этом роде. Наши современные религиозные картины холодны и неподвижны, в них нет жизни, так как не хватает души.
Эта же, совершенно в духе старых флорентийских маэстро, представляла известную легенду. Здесь было видение св. Луки, когда перед изображением на холсте Девы Марии она появилась перед ним. Наверху среди лазури и легких облаков, в венке из маленьких ангелочков со сложенными ручками виднелась Королева Неба в белой победной одежде. Над челом ее сияла корона из семи звезд. На руках почивал маленький Иисус с божественным выражением на лице: мать и сын смотрели вниз на святого.
Под ними коленопреклоненный старик, в экстазе, с кистью в руке, с глазами, устремленными ввысь, казалось — жил и дышал. Полураскрытый рот, словно сдерживал чувства и радостный вздох. Два улыбающихся ангела поддерживали полотно и палитру. Символическая жертва — вол, пал на колени и прижался. Даже и он был так естествен и так выразителен, что я, всматриваясь, все больше и больше удивлялся и восхищался. Вся картина в общем поражала своей жизнью и гармонией. Каждое лицо прекрасно передавало то, что хотел на нем изобразить художник, все жило и жило той идеальной жизнью иного мира, который мы так жадно ищем в творениях искусства.
— Откуда эта картина? — спросил я с удивлением.
— Разве так хороша? — ответил добродушно старик, взглянув на меня.
— Чудно хороша!
— Ну, вот! Удивительное дело!
— Кто же ее написал? — продолжал я расспросы. — Ведь работа свежая.
— Действительно, еще нет и недели, как ее освятили и поместили над алтарем.
— Как? Здешняя? — переспросил я, все больше и больше удивляясь.
— Да, да. Писал картину брат Мариан.
— Вероятно, копировал с древней, и надо сознаться, копия очень хороша.
— О, нет! Это его замысел и работа. Но отцу настоятелю она пришлась не по вкусу, правда, не очень она подходила к алтарю, Да и пришлось заказать новые рамы, так как размеры картины больше предыдущей… Вот тут была прежняя, но от сырости совершенно испортилась и распалась на куски.
Если бы все это сказало мне другое лицо, я бы, пожалуй, не поверил, что в келье этого монастыря, спрятанного в глубине литовских лесов, могла создаться подобная картина — творенье громадного вдохновения, артистически задуманное и перенесенное на полотно.
— А этот художник? — спросил я старика.
— Брат Мариан? Это наш монах… — ответил капуцин, нюхая табак.
— Великий художник! А совершенно неизвестный! Ему не отдали должного! — продолжал я восхищаться.
Старик слушал эти похвалы, по-видимому, сомневаясь в моих художественных познаниях, он пытался даже увести меня от картины к фрескам Данкертса и немецкой резьбе, но напрасно. Я весь был поглощен неизвестным великим художником-земляком.
— Могу я навестить брата Мариана в его келье? — робко спросил я, подумав.
— Почему же? Вероятно, можно. Но это немного странный человек, печальный, молчаливый, очень замкнутый! В монастыре это дозволяется, отчасти потому, что так предписывает поступать любовь к ближнему, а отчасти из-за его трудов для нашего монастыря. Не знаю, понравится ли ему посещение неизвестного лица, он, бедняга, любит одиночество.
— Но только на минутку?
— Пойдем, — ответил отец Серафин, — пойдем, попробуем, если он не молится, так должен будет нас принять.
Направляясь к кельям, я не мог удержаться от расспросов, но, узнал о брате Мариане немногое.
— Мир его обидел, — говорил о. Серафин, — искал покоя, которого мир дать не в состоянии, в наших тихих стенах. Мы о нем ничего не знаем, разве только, что счастья не испытал. Видно по всему, что и в мирской жизни был художником. Следы неисчезнувших страданий явились с ним даже сюда. Молитва, труд лечат много ран. В них он ищет лекарства и утешения.
Мы подошли к дверям кельи, и о. Серафин постучал. Изнутри послышался тихий голос, но слов я не разобрал.
— Это я, я, — ответил ласково старик, — я и гость, который увидел в костеле вашего св. Луку и пожелал непременно познакомиться с вами.
Двери открылись, и мы вошли в тесную келью. Она была того же типа, что и остальные, свет падал через единственное окошко с решеткой. Узкая кровать, столик и табуретка были на своих обычных местах. Посередине, к моему изумлению, на трех палках, кое-как скрепленных веревками, в самом неудобном положении было натянуто большое полотно. На полу лежали палитра, кисти, краски и прочие принадлежности художника. Между картиной и стенами едва оставался проход. При одном взгляде я понял ясно, какое мучение представляла жизнь в этой крохотной клетке и работа, при которой нельзя было ни сесть, ни протянуть руки. Едва можно было — и то при большом навыке — сделать два-три шага. Освещение было неудобным, солнце падало прямо на полотно, а тени от решетки скрещивались на нем самым произвольным образом.
Обыкновенный художник, требующий столько удобств, однообразного освещения, простора, даже не понял бы, как здесь можно писать. Картина, поставленная почти под прямым углом, в силу необходимости, казалось, занимала самое неудобное положение. Действительно, иначе она бы совсем загородила путь между стеной и кроватью. Позже я узнал, что о. настоятель предлагал брату Мариану работать в пустом зале совета, но он пожелал взамен за удовольствие писания картин добровольно мучиться в тесной келье.
На большом полотне углем резко и широко был набросан эскиз картины. Несколько других висело на стенах или стояло на полу, так что еле можно было передвигаться между ними. Посередине в рясе стоял монах высокого роста. Открытый лоб, в поперечных морщинах, впалые блестящие глаза, красивый тонкий нос, узкий бледный рот, сильная мускулистая шея — только это было видно. В руке, покрытой темными волосами, держал кисть. Эта фигура и лицо, оживленное вдохновеньем, печалью и покорностью, восхищали зрителя.
Я остановился у порога. Монах взглянул и, по-видимому, смутился, он слегка покраснел, рука задрожала, порывистым движением он сложил кисти в палитру и, бросив ее на пол, быстро подошел к нам.
Словно молнией осветилось его лицо каким-то гордым выражением, но сейчас изменилось и побледнело, поникнув.
На мои вопросы, удивление и похвалы ответил несколькими неразборчивыми словами, скромно и застенчиво, что казалось странным при его морщинистом челе и седеющих волосах. Казалось, будто он нас не пускал и хотел непременно вытеснить в коридор. Мне же очень хотелось посмотреть и другие его работы. Я удвоил похвалы и просьбы, и, наконец, при поддержке о. Серафина, получил разрешение чуть ли не силком протискаться вперед и посмотреть на новые картины. Я торопился, но внимательно глядел по сторонам.
Первая работа, еще мокрая и недавно полустертая рясой проходившего мимо, изображала святого Антония с младенцем Иисусом. Я еще не знал тогда, кто так испортил картину, сам ли художник или один из монахов. Я вздохнул, так как картина была прелестна. Большое полотно с уже положенными отчасти красками изображало св. Франциска. Христос в небесах и монах на земле, соединенные чудными лучами, были схвачены артистически. Судя по тому, что было сделано, картина могла превзойти святого Луку. Основатель ордена, оставленный нарочно в тени (так как наибольшее освещение падало на Спасителя) был прекрасно изображен при помощи всех известных материальных средств искусства. Другой монах, закрывавший лицо рукой от блеска сверху, полный естественной простоты, казалось — не видел и не понимал надземного видения.
Лица двух монахов представляли прекрасное противоречие двух человеческих натур: поэтической, идеальной — и прозаической, обычной. Но оба, впрочем, были красивы, ласковы и честны. Христос, явившийся в небесах, имел божественное выражение. Прекрасным фоном служили старые дубы, стройные ели и темные сосны.
Вся картина вообще, хотя написанная без моделей и сразу, казалась результатом долгих опытов. Я стоял и не мог оторвать глаз. Другие небольшого размера картины изображали: ‘Смерть святого Иосифа’, ‘Бегство в Египет’, ‘Обращение святого Павла’, ‘Мученичество святой Екатерины’ и т. п. На всех отпечаталась та же опытная рука, сильное чувство, гармония и красота.
Когда я смотрел на эти неожиданно найденные сокровища, брат Мариан стоял у дверей, почти стыдясь, с опущенными глазами и руками, его уже седеющая бородка свешивалась на грудь. Он ничего не ответил на похвалы, на вопросы, как будто боясь откровенности, боясь пробудить в себе мысли, не соответствующие занимаемому им сейчас положению. Я напрасно старался вовлечь его в разговор, и мне пришлось уйти с неприятным сознанием неудачи. Брат Мариан простился со мной ласково и покорно, но боялся промолвить лишнее слово, даже взглянуть на меня, напоминавшего ему оставленный мир. Я попытался было приобрести одну из его картин, но лишь только заикнулся об этом, как получил смущенный ответ, что его работа не принадлежит ему, что этим распоряжается о. настоятель.
Теперь со стариком монахом мы отправились в келью настоятеля. Нас встретили гостеприимно, угостили, и я спросил, нельзя ли получить что-либо из картин брата Мариана. Румяный, толстый настоятель, свободно расхохотавшись, ответил в свою очередь вопросом:
— Сударь мой! Разве это имеет какое значение?
— Это прекрасные картины, а со временем будут очень ценными. Брат Мариан будет вторым Лексыцким, даже теперь уже он им стал.
— А кто это Лексыцкий.
— Знаменитый краковский художник, монах Бернардинского ордена.
— А, а! Есть там что-нибудь законченного у брата Мариана?
— Кажется, — поторопился я ответить, — что ‘Б_е_г_с_т_в_о в Е_г_и_п_е_т’.
— Прекрасно! Денег от вас, сударь, не возьмем, но если б вы взамен подарили что-нибудь монастырю?
— Что же вам угодно? С удовольствием!
— Если бы так красивую красную ризу? Не в чем праздновать дни св. Мучеников.
Эти слова настоятель произнес с легким сомнением, получит ли желаемое.
Я охотно согласился.
Настоятель победоносно улыбнулся, как бы удивляясь и жалея меня, и встал.
— Ну, так пойдем за этим ‘Бегством’.
Мы опять направились в келью брата Мариана.
Настоятель вошел, не постучавшись, художник, вероятно, даже не расслышал скрипа двери, так как мы нашли его на коленях у кровати с лицом, закрытым руками. Перед ним было странное распятие, поразившее меня, так как крест Спасителя был укреплен на спине бронзового Сфинкса. Услыхав привет настоятеля, он живо вскочил и, смутясь, стоял перед нами, с улыбкой, скрестив по монастырски руки на груди.
— А, а! Как тут пройти! — воскликнул толстый настоятель. — Еле можно пробраться среди этих вещей. Третьего дня я уже стер какую-то картину, да к тому же — что гораздо хуже — выпачкал новую рясу. Вот, — добавил, — этот господин хочет получить ваше ‘Бегство в Египет’, картину, которую он очень хвалит. За нее он дарит конвенту красную ризу на дни Мучеников. Если вам, брат, не очень жалко расставаться со своей работой…
При этом он ласково взглянул на монаха. Тот слегка побледнел, но ничего не сказал, только склонил голову, повернулся живо к картине, снял ее, еще раз взглянул и (словно боясь, что не хватит потом решимости) вручил настоятелю.
— Все это, — промолвил он, — собственность монастыря. Хвала Господу, что я на что-нибудь пригоден. Возьмите, пожалуйста!
Стоимость ризы я сейчас же уплатил, обрадовавшись, что так легко приобрел, неожиданно, в пути, столь прекрасную картину. Настоятеля и Серафина зачем-то позвали, а я остался с глазу на глаз с братом Марианом.
Приблизившись к нему, я попытался узнать, не примет ли и он чего-либо взамен картины, которой, казалось, было ему жалко, но он с ласковой улыбкой ответил:
— Наш устав не разрешает иметь собственность, да мне ничего и не надо. Покой, тишина монастыря, вот мои сокровища.
С этими словами прижал руку к груди и в глазах заблестели слезы.
— Значит, мир изранил твое сердце? — спросил я с участием.
— Не спрашивайте, — ответил. — Мне пришлось бы вспоминать то, о чем я хочу забыть. Разве вам хотелось бы ради простого любопытства лишить меня надолго дорогого покоя, который я, наконец, обрел?
— Это не любопытство, — возразил я, — это искреннее сочувствие. Вы меня подкупили большим талантом, вы мастер. Верно, недавно вы надели это платье. Раньше вы носили другую одежду и, вероятно, сильно страдали, если решились спрятаться под рясу монаха, обладая душой, не для него как будто созданной.
— Как? — промолвил капуцин, всматриваясь в меня с тихой грустью. — Уже судишь обо мне, брат? Совсем еще меня не зная? Так скоро? Кто знает, к чему я был создан! Верно лишь то, что я здесь счастлив, насколько может быть счастлив человек на земле.
Вдруг послышались шаги идущих монахов, и брат Мариан умолк. Едва настоятель и Серафин вошли, как мы простились. Неудобно было оставаться дольше, чтобы не мешать монахам и не прерывать путешествия. Я унес с собой лишь предмет долгих дум и приобретенное ‘Бегство в Египет’.
Солнце уже заходило, когда я в сопровождении добрейшего о. Серафина, усердно угощавшего меня нюхательным табаком, опять прошел через монастырский двор и отыскал своих людей и лошадей, потерявших терпение при столь неожиданно затянувшейся остановке. Все планы путешествия были нарушены из-за недостатка времени, пришлось переночевать в городишке, так как приличная корчма находилась на расстоянии четырех миль, а такой путь, да еще по скверным дорогам, не проехать было к ночи.
Рано утром я еще прослушал заутреню у капуцинов, потом напился кофе у настоятеля, но брат Мариан, как мне передали, слегка прихворнул и повидать его не удалось. Я не особенно и добивался визита, боясь ему быть в тягость, так как видел, насколько он не хочет вспоминать мир и все, что от него приходит к монаху, старающемуся забыть все за собой оставленное.
Лишь несколько лет спустя мне удалось собрать сведения в городишке о происхождении монаха и его юности, а много спустя попались мне и другие материалы для этого романа. Как и где я их получил, не вижу надобности сообщать.
Брата Мариана, по словам одних, уже не было в живых, по словам других, он где-то доживал свой век в дальнем монастыре. Ничего достоверного сообщить мне не могли. Что касается монастыря, то он опустел и приходил в разрушение с той быстротой, с какой гибнут дела людей, предоставленные в жертву времени.
Несколько лет сделало его неузнаваемым. Наружные стены в нескольких местах развалились, на костеле обвалилась штукатурка, на крыше монастыря зияли дыры, двор весь зарос травой, в библиотеке и залах поселились воробьи. Пауки, летучие мыши и крысы одни лишь жили в молчаливых кельях и коридорах.
Фрески Данкертса отсырели, много картин и резьбы исчезло неизвестно куда. Голые стены со следами рам производили печальное впечатление. Евреи из городишка растаскали много дерева из монастырских строений на топливо. В саду виднелся еще вензель Марии, но цветы одичали, аллеи заросли, пруд покрылся зеленью, деревья повыломал ветер.
Один лишь старик ключарь наблюдал за разрушенным монастырем и дожидался смерти на своем посту. Согнутый в дугу, бледный, как привидение, и молчаливый, как гроб, он днем обходил здание с ключами в руках, а ночью прислушивался к голосам, казалось, доносившимся из пустых зданий. Он клялся, что не раз слышал тихую органную музыку и в полночь поющих R_e_q_u_i_e_m монахов.
Я бы был не в состоянии рассказать вам о юности того лица, которое я знал потом в рясе монаха и под именем брата Мариана, если бы не новое путешествие и случайный ночлег в городишке. Я знал уже из имевшихся у меня бумаг, как сложилась более поздняя жизнь художника, одевшего рясу, но мне остались неизвестными его происхождение и юность, так как мои заметки об этом умалчивали. Напрасно я пытался разузнать у соседей монастыря: старики умерли, молодые не знали или позабыли.
Я уже решил было, что ничего не узнаю, когда ночуя в городишке в скучный осенний вечер я увидел входящего ко мне хозяина еврея, с ермолкой в руке и другой в кармане черного платья. Он явился посмотреть на приезжего и разузнать, кто он.
Это был одноглазый старик, с длинными седыми волосами и бородой, тощий, согнутый вдвое, но все еще живой. Оставшийся глаз сверкал остроумием и хитростью, сильный и молодой еще голос (так как зубы остались целы) удивительно не шел к морщинистому лицу.
Разговор начался, как всегда, взаимными расспросами. Еврей пытался узнать, кто я, откуда, куда и зачем?
Я небрежно спрашивал об окрестностях, цене хлебов и тому подобном.
— А вы, здесь впервые? — спросил еврей.
— Нет, я бывал здесь несколько раз, между прочим и в монастыре.
— Да? В монастыре тоже?
— Еще при капуцинах.
Я вспомнил брата Мариана и вздохнул.
— Жаль бедных монахов, — добавил еврей, стараясь подлаживаться. — После их ухода местечко значительно обеднело.
— А вы знали, наверно, хорошо монахов?
— О, о! Как же! Всех! Я у них нанимал землю, где была печь для обжигания извести.
Слово по слову, мы коснулись брата Мариана.
— Художника? — спросил еврей.
— Знаешь и этого? — ответил я с любопытством.
— Ну! Как не знать! — пожал плечами еврей, стоя у печки с руками за поясом.
— Знаешь, откуда он?
— Я? Он почти родом из местечка, так как родился по соседству. Если бы не вечер, я бы вам показал, где был домик его отца. Что странного, что знаю его историю и отца! Верно, никто лучше меня не знает!
Так благодаря случаю я узнал у старика Шмуля первую часть истории, которую преподношу читателям. Напав на след, я потом дополнил ее сведениями, собранными в окрестностях.
I
Недалеко от описанного выше литовского городка, по ту сторону речки с дрожащим мостиком, чудом, очевидно, державшимся натонких жердях, в небольшой долине на краю леса из сосен, елей, берез, белого бука и молодого дубняка стоял некогда домишко. Эй некогда означает не более нескольких десятков лет назад. Сейчас там кучи развалин и вспаханное кругом поле, да старый, мхом обросший крест на меже показывает, что там проходила дорога. Этот домик, окруженный березками и соснами, оставленными при корчевании, да еще каменными стенками, обычными соседями литовской избы, и мелкими канавами, был чем-то средним между домом шляхтича и избой крестьянина.
Видно было, что его хозяин не был ни простым мужиком, ни шляхтичем. Домик был снабжен крылечком на двух тонких столбиках, что уже являлось как бы притязанием на дворянство. Ведь в старое время, как известно, выражение: я р_о_д_и_л_с_я п_о_д к_р_ы_л_ь_ц_о_м означало: я д_в_о_р_я_н_и_н. Но крыльцо было пристроено к большой избе из сосновых бревен, переложенных мхом, с маленькими окошками и чистыми стеклами. Над высокой, соломенной крышей возвышалась красная труба, бесформенная и пострадавшая от ветра и дождя. Небольшой двор, окруженный каменной стеной, примыкал к хлеву, небрежно сколоченному, с воротами из непригнанных досок. За двориком лежал сад и огород, тоже мало занимающие места и бедные насаждениями. Зеленый луг, окруженный чем-то в роде забора из жердей, вероятно, принадлежал тому же хозяину. К хлеву почти примыкал соседний лес, в весеннее утро тут слышны были воркование диких голубей, постукивание дятла, пение соловья, даже шорохи лесных насекомых, так как кругом в полях царила тишина. Аист устроился на крыше хлева, по соседству с человеком, чтобы как всегда оставить ему, улетая, гнездо.
В этом домишке-избушке проживала в то время вся семья Бартоломея Ругпиутиса. Сама фамилия и ее литовское значение вы-, давали происхождение этого человека и его первоначальное состояние. Но пан Бартоломей давно уже ушел из Литвы (а вернее, из Жмуди) и здесь играл роль шляхтича. Так все у нас, еле бросив серп или аршин, сейчас хватались за щит и саблю. Р_у_г_п_и_у_т_и_с, по-жмудски означает з_а_б_о_т_я_щ_и_й_с_я о х_л_е_б_е. Предки Бар-тка в течение многих лет ни о чем больше не заботились, как о спасении души и о хлебе насущном. Они были жмудскими подданными гетмана, построившего упомянутый капуцинский монастырь, и до сих пор обрабатывали родные поля. Один лишь Бартек случайно пошел по иному пути. Кто-то из гетманских потомков взял его к себе в услужение вместо внезапно умершего слуги. Потом его оставили при дворе. Бартек многому здесь выучился, но и многое забыл. Вновь приобретенные познания были отрывочны и смехотворны, а забвение коснулось как раз важнейших крестьянских добродетелей, правда, не блестящих, но имеющих большое значение в глазах людей, которые привыкли ценить поступки не по внешнему блеску, а по внутреннему содержанию.
Бартек жадно глотал поверхностные знания, он не очень-то заботился, как он ими воспользуется. Он был любопытен и жаждал подняться над своей родней, все, что его от них отдаляло, казалось ему хорошим. В голове его была великая путаница из собранных сведений, но он так радовался всему, что он узнал! Льстец неумелый, но ничем не смущавшийся и бесстыдный, он постоянно льстил и унижался, вознаграждая этим грубость и неуклюжесть лести. Грубые черты лица, низкий и широкий лоб, громадный рот, серые глазки, постоянная улыбка и уверенность в себе — вот внешность этого человека. Низкого роста, толстый, почти квадратный, сильный, он обладал дерзостью ребенка, который еще ни разу не был наказан, а в скверных обстоятельствах вел себя совершенно глупо, не понимая, что с ним творится.
Пылая жаждой всему научиться, он не спрашивал, чему и как учиться, лишь бы узнавать новое. Перепробовал почти все ремесла, все знал понемногу, но ничего толком. Но он сумел так расхваливать свои таланты, что даже лиц, не раз уже в нем разочаровавшихся, ему удавалось опять уговорить, а затем провести.
Единственной мечтой Бартка было стремление стать выше по положению и обрести независимость. Поэтому он до тех пор подлаживался к барину, пока тот не только отпустил его на волю, но и подарил ему участок земли около городка. Без всяких средств, но полный дерзких замыслов он отправился на новое место, совсем как Фердинанд Кортес на завоевание Мексики: без необходимых вещей, но с сильным желанием осуществить замысел.
Неуклюжий домишко, о котором я писал, был создан почти его руками, или, по крайней мере — его ловкостью.
— Что мудреного в плотничьем деле! — сказал он себе, ночуя У огня под сосной уже на с_о_б_с_т_в_е_н_н_о_м поле, в первый же день вступления во владение полученной землей, еще пустой, но уже окруженной изгородью. — Что в нем мудреного! Топор, пила, веревка, да доброе желание, вот и плотник!
На другой день он купил в городишке топор и пилу, но все-таки д_л_я б_е_з_о_п_а_с_н_о_с_т_и, как говорил, пригласил на неделю плотника на помощь, чтобы приглядеться к его работе. Спустя неделю, повытянув от него, что только мог, при помощи водочки, лести и разговоров, простился с помощником и на готовом фундаменте стал укладывать уже привезенные сосновые бревна. Но кое-как справившись со стенками, стал в тупик, когда дело дошло до крыши. Пришлось опять идти за плотником. Положив вместе с ним первую пару стропил, опять услал мастера, но последний, видя, как с ним обходятся, уже не на шутку рассердился.
Сердитого мастера Бартек поцеловал в плечо, но работу продолжал один. Как он потрудился, пока крыша была закончена, знает лишь Бог да он. Часто, не будучи в состоянии втащить наверх тяжести, поджидал на дороге прохожих крестьян и за понюшку табаку да ласковое слово пользовался их помощью.
Наконец, появилась крыша, но чем ее крыть? Соломы купить было не на что, барина, который возможно, что помог бы, не было дома — уехал. Поэтому пришлось действовать своим умом.
Будучи при дворе, он учился всему, между прочим, там был немец, некто Клейн, красивший двери, лавки, табуретки, даже сундуки. Глядя, как он работает, и разводя ему краски, Бартек — по его словам — выучился к_р_а_с_и_т_ь. Немец не ожидал, чтобы хитрый жмудин устроил ему этакую штуку и в конце концов лишил места. Но немного погодя, познакомившись с красками, приготовлением лака и со всей процедурой, жмудин втихомолку отправился к барину и предложил ему выкрасить даром новый, флигель, если только ему дадут краски и камень. Поэтому старому Клейну отказали, а Бартек взялся за работу и кончил успешно.
Весь двор стал считать его великим человеком, увидев, как он, н_и_к_о_г_д_а н_е у_ч_и_в_ш_и_й_с_я, выкрасил вполне хорошо, будто сам Клейн. Барин хохотал, а Бартек получил в награду каменную плиту, часы, нож и кисти, все это он взял с собой на новое хозяйство. Так вот эта плита, сначала лежавшая под деревом, теперь ему вспомнилась, раз соломы не хватало. Взглянул на почти законченный домик, вздохнул, ударил по лбу, а затем, недолго думая, взял чемоданчик, палку, протяжно свистнул на все четыре стороны и пошел направо.
Вдали виден был новый, еще желтевший свежим деревом дом, его белые трубы блестели на зеленом фоне расположенного сзади холма. Туда направился Бартек, таща на плечах тонкую свою плиту и все принадлежности маляра. А по пути не раз чесал голову, так как в ней рождались странные и трудно исполнимые планы.
Собственником нового двора был бывший управляющий барина (или эконом), часть деревни он купил на собранные правдами и неправдами деньги. Его знали, как человека скупого и пройдоху, которого обойти трудно: а здесь как раз Бартек задумал нечто в этом роде. Приблизившись к воротам, наш путник замедлил шаги, желая, очевидно, где-нибудь встретиться с новым помещиком. Он рассчитал правильно, а возможно, что ему помог случай, но как бы то ни было, а хозяин в белом кителе появился в тот момент, когда Бартек, по-видимому, уже проходил мимо двора.
— А! Да будет прославлен Иисус Христос! Копа {Обычное христианское приветствие у католиков, до сих пор употребляющееся в народе. ‘Копа’ — означает 60 — следы шестидесятичной нумерации.} лет, как я не видел в_а_ш_у м_и_л_о_с_т_ь.
В_а_ш_а м_и_л_о_с_т_ь очень польстила вновь испеченному дворянчику.
— Во веки веков! Это вы, пан Бартоломей, ответил старик, не оставаясь в долгу. — Как поживаете?
— Скверно! — подумал Бартек: — за в_а_ш_у м_и_л_о_с_т_ь платит наличными, не хочет остаться должником, пожалуй, ничего не добьюсь. — Э, как всегда, — сказал он громко, — как горох при дороге. Ба, да что я вижу? Да вы, барин, выстроили прекрасный дом! Что за дом! Что за дом! воскликнул со все увеличивающимся восторгом, словно впервые его заметил. — Ей Богу, во всем околотке ничего подобного не найти. Вполне барская усадьба!
— А что же вы думали? — ответил, улыбаясь, бывший эконом, приятно польщенный.
— Ну вот теперь ваша милость настоящий барин, помещик!
— Видишь, голубчик, Бог наградил меня за труды и благословил мои добрые старания. Но к чему на старость хлеб, когда зубы почти исчезли.
— Рассказывайте! Ой, ой! Сто лет вам прожить! Дай мне, Господи, такие зубы, лишь бы не сглазить.
Тут перекрестился и добавил, минуту помолчав:
— Все-таки тут одного не хватает. Нехорошо, нехорошо, ей Богу, нехорошо: и неокончено, и не по-барски.
— А что же тут неоконченного, пан Бартоломей?
Бартек вторично сделал кислое лицо, покачал головой.
— Видел я, — словно говоря сам с собой, — много барских домов, но нигде без этого не было. Разве, что отложено на потом, но и так нехорошо.
— Что ты там шепчешь: нехорошо?
— А то как же? Дерево не крашенное! Ставни, окна, рамы, все посохнет, потрескается, покривится, а потом мигом прогниет.
— Почему? Дерево сухое, осенью срублено!
— Пустяки, осенью? Ничего не поможет, раз не крашенное.
— А! Так ты думаешь, что я буду красить?
— Не знаю, но если б вы делали совсем по-барски и хотели сохранить надолго, то надо бы непременно. В каждом порядочном доме красят.
— Пан навязывается на работу!
— Ха, ха! Я? — засмеялся Бартек с хорошо разыгранным удивлением. — Как раз попали! Если бы вы меня не знаю как приглашали и переплачивали, времени не имею, я условился в Защипках.
А в Зацишках жил главный враг бывшего эконома, старый холостяк, вновь испеченный помещик не мог простить ему какой-то обидной фразы, вырвавшейся по случаю сватовства к его сестре.
— Меня пригласили выкрасить весь дом по-новому, совсем побарски. Этот не скупится.
— Хм! Этот пройдоха из Зацишек? — проворчал сквозь зубы шляхтич. — Правда?
— Я даже взял два злотых {Злотый — 15 коп. В Польше до сих пор считают на гроши (1/2 коп.) и злотые.} задатка, — продолжал жмудин, — надо торопиться, я обещал быть там к ночи. Будьте здоровы, ваша милость!
— Подожди-ка, подожди! — закричал экс-эконом. — А какая там будет краска?
— Ну, они-то не жалеют! Б_л_а_г_о_р_о_д_н_а_я! Белая, белая! — ответил Бартек. — Весь дом блейвасом, только сзади красной. А зачем им платить этому пьянице маляру из местечка, у которого краска всегда потрескается и осыплется. Да еще такой дорогой! Подрядили меня. Я немного запрашиваю! Покойной ночи, ваша милость! Надо торопиться, опоздаю.
— Подожди-ка! Видишь сам, уже поздно… — тянул сквозь зубы шляхтич, соображая про себя. — До Зацишек к ночи не дойдешь. Чего ради так торопиться? Тот дом от тебя не уйдет, переночуй здесь.
Бартек хотя и делал вид, что спешит, однако, не стал долго отнекиваться и ждать трех приглашений, повернул обратно, почесывая голову, словно неохотно… и вследствие своей дипломатической лжи на утро получил работу в усадьбе, несколько десятков злотых вознаграждения, да еще посланные с соломой рабочие покрывали ему крышу. Увидев со двора, как желтеет новая крыша, он с бьющимся живее сердцем окончил кое-как окрашивание и поспешил домой.
Не хватало кладки, окон и дверей. Это обескуражило жмудина: он посмотрел кругом, словно собирая летающие над дорогой мысли, надвинул шапку на уши и с серьезным видом отправился в местечко. Серьезный вид был необходим. Здесь было хуже, чем с соломой: не хватало кирпича, извести и мастера, а вдобавок ко всему — и денег. ‘Без мастера, сказал он себе мысленно, я б справился. Разве святые горшки лепят? Видел я, как ставят печи немножко понимаю, как кладут кирпич, известь приготовлю. Лопатка — одно пускание пыли в глаза, я это сделаю и деревянной лопаткой. Был бы камень — вот и молоток, а веревка и доска вот и угольник. Но известь и кирпич — здесь заковыка! Сам не сделаю, надо раздобыть’.
Подумал было купить, но подсчитав кассу, висевшую у пояса в кожаном мешочке, и сообразив, что деньги понадобятся на обзаведение хозяйством, не решился купить, а решил р_а_з_д_о_б_ы_т_ь кирпич и известь с_о_б_а_ч_ь_и_м н_ю_х_о_м. Это значило, что хотел иметь, но не платить.
Под местечком, на так называемых Г_л_и_н_к_а_х, недалеко от избы Бартка находились еврейские кирпичные заводы, туда отправился жмудин в роли дворового старосты. Он стал расспрашивать о сортах кирпича, о цене, и между прочим намекал, что надо будет свыше двухсот тысяч кирпичей на новую конюшню. Евреи горячо ухватились за это, легко поверив, так как знали, что у старосты кирпичного завода не было. Бартек посмотрел, поговорил и ушел, но так, что его нетрудно было отыскать в городишке. Хаим, старая, опытная лиса, угостил его медом и стал выспрашивать, стараясь узнать, в чем дело. Жмудин прикидывался простофилей, а потом подвыпившим.
— Так ведь знаете, что, — говорил он, откровенничая, — это дело еще не решено. Или будут строить конюшню из кирпича, если дешево достанут, или из дерева.
Еврей увлекся, подозревая какую-то тайну, на самом деле несуществующую.
— Я здесь сам по себе, — продолжал жмудин. — Меня никто не посылал, ручаюсь, никто. Вот так, хотелось самому взглянуть.
— Да вы не скрывайте.
Бартек стал клясться, но так, что тем больше убедил еврея в своем тайном посольстве.
— Что вы ко мне пристали! — защищался будто бы Бартек. — Я ни о чем не ведаю! Я пришел попросту, я сам здесь недалеко строю дом, и мне нужен кирпич, вот я и зашел взглянуть и прицениться. А если бы оказался хорошим, да дешевым, то я мог бы между прочим замолвить словечко господину старосте.
И он так хорошо сыграл свою роль, что еврей окупил надежду поставки двухсот тысяч кирпича для старосты, даровой доставкой тысяч двух хорошо обоженного кирпича в избу жмудина. К счастью, вскоре, действительно, у Хаима заказали кирпич, и еврей так и остался уверенным, что это ему устроил тайком жмудин, потому он стал к нему относиться с большим уважением.
Когда кирпич был уже сложен около дома, Ругпиутис опять почесал голову и стал задумываться насчет извести. Она водилась У капуцинов, и они ее продавали на несколько сот злотых в год, а гашением занимались нанимаемые в местечке работники.
В субботу Бартек отправился к капуцинам, а так как сам по себе был человек набожный, да и было у него много прошений к Богу, то он ревностно молился. После богослужения пошел в келью настоятеля.
Здесь, поклонившись и поцеловав пояс отца благодетеля, вздохнул.
— А что скажешь, голубчик? — спросил ласково настоятель. — Что так тяжело вздыхаешь?
— Я, батюшка, пришел к вашей милости посоветоваться.
— Ну, о чем?
— Да вот, чтоб ваша милость меня выслушали.
— Почему же не выслушать, голубчик? Если смогу посоветовать, с удовольствием.
— Например? — спросил настоятель, нюхая табак. — В чем же дело?
Бартек опять вздохнул, заломил руки и поднял глаза к небу.
— Должен я вам сказать, батюшка, что сам я человек бедный, сирота. Староста привез меня с собой из Жмуди, а так как я ему верно служил и делал, что мог, так вот он дал мне кусок земли, недалеко отсюда, около лесу. Я и построил себе избу собственна руками, с большим трудом. Достал я и кирпича на печку, а мастера и извести не хватает. Особенно известь не дает мне спать и есть, а купить ее не на что. Так вот вчера, повздыхав насчет этойизвести, которой из пальца не высосешь, да и неизвестно, откуда ее взять, так как я даже не слыхал, чтоб можно было ее достать где-нибудь ближе двух миль…
Настоятель улыбнулся и снова понюхал табаку.
— Вчера я так с этим горем и уснул. Как вдруг во сне вижу мою покровительницу, появившуюся в светлом облаке, которая отчетливо мне говорит: ‘То, чего тебе так хочется, найдешь у капуцинов. Завтра помолись в костеле, а затем иди к настоятелю, поклонись ему в ноги и получишь, чего хочешь. Он тебя поймет, выслушает и даст’. Я проснулся весь в холодном поту, помолился, и вот к вам с поклоном.
Настоятель весело засмеялся.
— А знаешь, — сказал он, — верно это так, как говоришь, и я тоже припоминаю, что и мне был сон, чтобы дать тебе извести. Только вместе с тем я получил приказ с неба, чтобы за каждый мешок всыпать тебе тридцать ремешков с капуцинскими огурцами.
Бартек побледнел.
— Этого рода сны надо свято исполнять, так как в них, очевидно, небесное вдохновение, — добавил настоятель. — Сколько тебе надо мешков этой извести, голубчик?
Бартек, почесывая голову, думал: как тут выкрутиться? Но не хватало комбинаций. Настоятель в душе смеялся над выдумкой жмудина.
— Что-то не могу сосчитать, — наконец, ответил Ругпиутис. — Но знаете что, ваша милость? Я бы просил пока дать известь, а за ремешками я приду потом, когда буду знать, сколько мне следует.
Посмеявшись вволю над хитрым мужичком, настоятель охотно дал ему известь и вместе с нею прочел нравоучение, чтобы не просил милостыни, когда может работать. ‘Трудись, милый мой, — сказал монах, — ты не глуп, здоров, силен, молод, тебе легко заработать, стыдно и унизительно прибегать к хитростям и фокусам’.
Вместо обещанных ремешков Бартек получил работу: ему велели выкрасить заново двери на кладбище и решетку на хорах в костеле.
Теперь, имея весь материал, жмудин принялся за работу, но дело не очень-то клеилось. Он не мог вспомнить, как надо было класть печь, и не справился с задачей. Поэтому, бросив импровизированную лопатку и линейку, пошел в местечко. Там он провел три дня, угощая табачком всех каменщиков, к которым вдруг почувствовал особое уважение, и в их обществе проводил время, приглядываясь к работе и рассказывая им то да се. На четвертый день вернулся восвояси и решительно принялся за печку. И хотя его кладка была не очень ровная, хотя труба не попала в оставленное нарочно в середине крыши отверстие, но кое-как дело было сделано. С печкой возни было много, но поломав голову, руки и кирпич, справился и с нею.
Изба была построена, но дверей, окон и столов не хватало. Закрыв пока главный вход наскоро сколоченными воротцами, Бартек еще раз отправился в путешествие.
‘Теперь мне больше всего нужна дружба столяра, говорил он себе. Славный это народ, столяры! Добродетельный и очень нравственный, не то что каменщики, которые кушают с евреями и водят с ними дружбу. Правда, столяр любит выпить, но кто не без слабостей? Каменщики, особенно теперь, когда печка готова, кажутся мне ужасными варварами.’
Он мысленно сделал обозрение всех столяров в местечке, но, видно, не мог ни на одного рассчитывать, так как озабоченно покачал головой. Все дела с мещанами легче всего завязать в трактире. Бартек уселся в одном из них и ждал счастливого случая. Он верил в случай, в счастливую судьбу, но называл набожно Провидением тот фатализм, которого видимость так его манила.
Мы часто так обманываем сами себя. Счастье настолько улыбалось Бартеку, что он ждал и дальнейших успехов.
Под вечер в трактир вошла с бутылкой из-под водки дочь цехового мастера Луки, Юстыся, с которой Бартек был знаком и раньше. Следовало непременно за ней поухаживать, а так как после вина это было не трудно, то жмудин начал с: ‘Д_о_б_р_ы_й в_е_ч_е_р, б_а_р_ы_ш_н_я’, легко перешел к вопросам о здоровье семьи и, наконец, проводил девушку к дому отца.
Юстыся, единственная дочь Луки, пользовалась большой свободой, желая отблагодарить Бартека за комплименты, пригласила его зайти. Первое знакомство пошло нелегко, так как мастер приписал его не столько прелестям Юстыси, сколько притягательной силе водки, спрятанной под ее передником. Но когда хитрый проныра догадался о причине холодного приема и, поморщившись, отказался от предложенной ему рюмки, а сам принялся ухаживать за Юстысей, положение резко изменилось. Столяр вдруг вспомнил, что Бартек получил отпускную, владел куском земли, и поговаривали, что копил деньги. Поэтому сдержанное вначале обращение вскоре приняло вид большой дружбы, особенно когда Бартек послал за медом и стал ловко расхваливать столярное ремесло.
— Это ведь кажется пустяк, пустяк! — говорил он в хорошем настроении. — Стоит на пне дерево, этакая толстая, бесформенная, черная штука. А вот примется за него столяр, смотри! Вот выпилил уже бревно, а из бревна выдолбит что угодно: столики, табуретки, шкапчики. Вот, вот! Приятно смотреть. Это так искусство! Не велика штука каменщику набрать кирпич, сложить и что-то там построить, и бобры тоже строят. Столяр, по мне, вот человек.
За медом разговор стал еще более приятельским и — слово за слово — жмудин рассказал всю историю своей избы, громко названной домом, но с некоторыми поэтическими изменениями и дополнениями.
— Гнездышко стелется, — добавил он, наконец, — а там придется подумать и о птичке. Человеку скверно жить одному. А будет двое, так будет все.
Мастер принял эти слова, как ловкий подход к Юстысе, особенно, когда уже знал о поставленной печке и выведенной трубе. Что же касается Юстыси, то она по некоторым соображениям, весьма важным, но неподлежащим оглашению, должна была непременно выйти замуж, но не в местечке, где ее слишком хорошо знали, а где-нибудь подальше. Поэтому поставили силки для Бартка, а тот под видом дел провел несколько дней в местечке, захаживая в то же время и к стекольщику, с которым сговорился относительно окон, а взамен обязался выкрасить ему два шкафа. Что они должны быть непременно выкрашены, постарался убедить стекольщика. Еврей удивлялся, как он до сих пор об этом не догадывался.
Со столяром было трудно — надо было ухаживать за дочерью, а Бартку бледная Юстыся не очень-то нравилась, да и боялся, что потом будут к нему предъявлять разные странные требования и велят жениться. Юстыся, опасная сирена, искренно желая выйти замуж, так подлаживалась к Бартку, что жмудин начал думать об опасностях своего положения. Напрасно пытался он вести свои любовные дела шагом: она тащила его к цели галопом. История дверей и скамеек могла окончиться трагически. Жмудин подумал, обмозговал все и вечером после двухнедельного проживания в местечке внезапно исчез.
Вернувшись домой с рамами под мышкой и купленными столярными и плотничьими инструментами, принялся Ругпиутис лично за скамьи, столы, двери и полки. Дело было нелегкое: свежее дерево кривилось и ломалось в его неопытных руках, но все-таки Бартек закончил, что начал, поздравляя себя, что вовремя проявил осмотрительность, не то мог слишком далеко уйти в своем увлечении столярным делом и Юстысей. Какой-то добрый дух, очевидно, заботился о нем, так как избавил его еще от одной опасности. Спустя дня три после бегства из местечка, Бартек был занят выстругиванием досок на липовый стол, когда с порога избы увидел издали идущую по дороге женщину. Предчувствие шепнуло ему, что это Юстыся, погнавшаяся за ним и считавшая его уже женихом. Бартек еле успел прошептать: ‘и не введи нас во искушение!’, бросился живо наверх под крышу, втащил за собой лестницу и зарылся в сено. Вскоре послышались шаги, потом громкий зов и веселая песенка.
Юстыся (ее прекрасно было видно с чердака), одетая по-праздничному, свеженькая, улыбающаяся, в красном корсете, накрахмаленной юбке и белой рубашке, с одетым поверх синим камзольчиком, стояла у порога и звала громко:
— Пан Бартоломей! Пан Бартоломей!
Бартек все время шептал: ‘И не введи нас во искушение!’ Приглядываясь к Юстысе, обливался холодным потом.
Девушка, напевая, уселась на пороге поправить чулки, потом заглянула в комнаты, осмотрела весь дом как уже собственный, не оставила без внимания ни одного уголка, даже взглянула на чердак, где мерз бедняга Ругпиутис.
Подождав довольно долго, гостья положила наконец на самом видном месте колечко со стеклышком и медленно, очень медленно, все время оглядываясь назад, пошла обратно в местечко.
Бартек, весь разбитый, слез в избу, и то не скоро: он долго еще боялся возвращения настойчивой девицы.
Тем завязавшийся роман и окончился, так как Юстыся, не будучи в состоянии дольше ждать, четыре недели спустя вышла замуж за подмастерья, пришедшего издалека и поступившего на службу к ее отцу. Бартек появился только в день свадьбы, прикинувшись, что возвращается из далекого путешествия, куда его по делу посылал староста, и так хорошо притворялся убитым горем, что Юстыся (добрая душа) поверила ему и осталась на долгие годы верным другом. Благодаря ее влиянию, послушный супруг даже поправил кое-какие столярные недочеты в домике Бартка. Итак к зиме изба была закончена, снаряжена и после освящения (так как жмудин был человек глубоко набожный) хозяин торжественно поселился в ней, гордый своим творением.
Правда, из щелей дуло, печь дымила, ни одна дверь плотно не закрывалась, но это были все маленькие невзгоды при великом наслаждении обладания домом. Чтобы снабдить его всем необходимым, Бартек стал опять пускаться на фокусы, одни вещи кое-как устраивая, другие раздобывая собачьим нюхом. Так понемногу завелась посуда и припасы. Юстыся, лучший друг Бартка, время от времени посещала его, помогая добрыми советами, он же теперь уже от нее не прятался, так как опасность миновала.
Пришла весна, Бартек стал опять подолгу раздумывать. Как только растаяли снега, он принялся за заборы вокруг своего участка. Главный двор надо было, согласно обычаю, огородить камнями. В этой части Литвы достать камни проще простого. Лежат их тысячи по болотам, на дорогах, различных оттенков, странной иногда формы, то мелкие, то громадные, наполовину зарытые в землю, словно останки какого-то разрушенного мира. Скал, собственно, нет нигде, эти гладкие, скользкие камни, очевидно, пришли сюда с великими волнами потопа и заполнили дно громадного моря, некогда соединявшего Балтийское и Черное моря. Мелкие камни набрать было не трудно, но большие глыбы, предназначаемые для углов и основания стены, надо было с усилиями вытаскивать из земли, катить и устанавливать в ряд. Верхушка была уже снабжена материалом, на соседних лужайках удалось нарезать дерн, который пошел на скрепление. Сад и огород Бартек окружил жердями, тоже легко добытым материалом. При помощи друзей две большие, каменные глыбы втащили в ворота, а третью плоскую красноватого оттенка поместили у порога, выдолбив в ней крестик. Два камни поменьше послужили скамейками на крыльце.