Сезам и Лилии, Рёскин Джон, Год: 1865

Время на прочтение: 17 минут(ы)

Джон Рёскин.
Сезам и Лилии

Sesame And Lilies

0x01 graphic

Лекция I.
Сезам.
О сокровищницах королей

Каждый из вас получит по десяти
фунтов сезама и по пирогу из него.
ЛукианРыболов

1. Первой своей обязанностью, милостивые государыни и государи, считаю извиниться перед вами за название, под которым была первоначально объявлена эта лекция, название это может быть понято двояким образом, и вы можете подумать в конце концов, что я не совсем добросовестно заручился вашим вниманием. Действительно, я не буду говорить вам ни о каких королях, заведомо царствующих, и ни о каких сокровищницах, содержащих признанные всеми богатства, а о королях совсем иного рода и сокровищах, признанных не всеми. Я даже думал попросить немножко вашего внимания в долг, как делаю иногда с приятелем, которого веду посмотреть особенно излюбленный уголок пейзажа, думал со всей хитростью, какая имеется у меня в запас, скрыть от вас именно то, что более всего желал обнаружить, до тех пор, пока мы не выйдем окольными тропинками на то именно место, откуда пейзаж неожиданно откроется перед нами во всей своей красе. Но мой добрый и прямодушный друг, каноник Ансон, уже раскрыл частью эти хитрые замыслы, назвав лекцию в своем объявлении ‘Как и что читать’, я слыхал, кроме того, от людей, опытных в этом деле, что ничто так не утомляет слушателя, как старание лектора скрыть от него свою конечную цель, — а потому теперь же сброшу прозрачную маску и скажу прямо, что буду говорить о книгах, о том, как мы их читаем, как могли бы и должны читать. Вопрос важный, скажете вы, да и обширный! Такой обширный, что я не буду и пытаться охватить его целиком. Постараюсь только изложить вам несколько простых мыслей о чтении, мысли эти охватывают меня все сильнее и сильнее, по мере того как я наблюдаю за отношением общества к быстрому увеличению образовательных средств и соразмерному распространению по поверхности литературного наводнения.
2. Мне приходится иметь деловые сношения со школами для разных классов населения и получать множество писем от родителей — по поводу воспитания их детей. Эти многочисленные письма всегда поражают меня преобладанием вопроса о карьере в умах родителей, преимущественно матерей. ‘Образование, пригодное для такого-то и такого-то положения в свете’, — вот о чем они постоянно толкуют и хлопочут. Насколько я мог заметить, образование, хорошее само по себе, никогда не входит в виды моих корреспондентов, мысль об отвлеченном совершенстве воспитания им, в большинстве случаев, совершенно чужда. Цель их — образование, которое даст сыну возможность носить хорошие сюртуки, звонить с апломбом в двери с роскошными звонками и в конце концов устроить такой же роскошный звонок у собственной двери — словом, образование, которое поможет ему ‘далеко пойти’. Им, кажется, и в голову не приходит, что есть образование, которое само по себе — уже шаг вперед по пути жизни, тогда как всякое другое может быть только шаг вперед по пути смерти, что если приняться за дело надлежащим образом, то это существенное образование легче добыть и легче дать, чем они, может быть, воображают, а в противном случае не добьешься его никакой ценою и никакой протекцией.
3. Между идеями, наиболее распространенными и наиболее существенными в нашей деловитейшей из всех стран, на первом месте стоит, как мне кажется, идея карьеры. По крайней мере, ни один вопрос не обсуждается с такой откровенностью и не считается столь подходящим стимулом юношеской энергии. Главная моя задача в настоящую минуту — определить практическое значение этого вопроса и его законные границы.
Сделать карьеру, выйти в люди, выдвинуться — значит, собственно говоря, занять видное место в обществе, получить положение, которое другие признают почетным и почтенным. Дело тут не в простом наживании денег самом по себе, а в таком обогащении, о котором было бы всем известно, не в достижении какой-нибудь великой цели, — а в том, чтобы все видели, что вы ее достигли. Словом, дело тут в удовлетворении нашей жажды рукоплесканий. Эта жажда, хоть она и ‘последняя слабость великих людей’, но в то же время и первая слабость людей мелких, а в общем — сильнейший импульс среднего человечества. Корень величайших напряжений человечества всегда можно найти в любви к похвалам, точно так же как корень величайших его катастроф — в любви к наслаждениям.
4. Не буду ни защищать, ни порицать этого мотива. Мне бы хотелось только убедить вас, что он действительно лежит в основе всей нашей деятельности, особенно деятельности современной. Удовлетворение тщеславия — вот что побуждает нас работать и услаждает наш досуг, оно так близко соприкасается с самыми источниками жизни, что если кто заденет наше самолюбие, мы называем, и справедливо называем, такую обиду ‘смертельной’, точно так же, как назвали бы какой-нибудь рак или страшное увечье.
Хотя немногие из нас настолько смыслят в медицине, чтобы определить различные влияния этой страсти на здоровье и энергию, но большинство честных людей, я думаю, сознают ее и признают главным мотивом своей деятельности. Матросу не потому хочется обыкновенно попасть в капитаны, чтобы он сознавал в себе способность управлять кораблем лучше всего остального экипажа. Ему хочется быть капитаном, чтобы его называли капитаном. Священник не потому хочет обыкновенно выйти в епископы, чтобы он сознавал в своей руке твердость, которая поможет этой руке провести паству сквозь все затруднения лучше всякой другой руки. Он хочет сделаться епископом, главное, для того, чтобы его называли милордом. И король не потому стремится обыкновенно расширить пределы государства, или подданный овладеть им, чтобы тот или другой считал себя способным лучше всех служить государству с престола, а просто потому, что им хочется, чтобы возможно большее количество людей называли их ‘Ваше Величество’.
5. Вот главный смысл успеха в жизни. То же самое, и в еще большей степени, приложимо и к второстепенному выражению этого успеха, к тому, чтобы ‘попасть в хорошее общество’. Мы хотим попасть в хорошее общество не для того, чтобы быть в нем, а для того, чтобы нас в нем видели, а мера его достоинства в наших глазах есть мера его заметности.
Вы простите меня, если я остановлюсь на минуту, чтобы задать вам вопрос, который вы, может быть, сочтете дерзким. Я никогда не могу продолжать речи, если не знаю и не чувствую, со мною или против меня мои слушатели (вначале это мне бывает обыкновенно безразлично), но я непременно должен знать, где они, и очень хотел бы в эту минуту угадать, как вы думаете: не слишком ли низкими мотивами я объяснил человеческую деятельность? Я решился нынче поставить их настолько низко, чтобы никто уже не возражал против их правдоподобия, в статьях по политической экономии мне случалось иногда выражать предположение, что среди основ человеческой деятельности можно рассчитывать отчасти и на некоторую честность и на некоторое благородство, на некоторую долю того, что вообще называется ‘добродетелью’, и все тотчас кричали мне: ‘Уж это вы напрасно, это не в природе человеческой, алчность и зависть — вот единственные чувства, на которые вы вправе рассчитывать, ничто другое не влияет ни на кого, или влияет только в виде исключения, в случаях несущественных’. Вот почему я и начинаю сегодня с такой низкой ступени на лестнице мотивов, но мне нужно знать, считаете ли вы меня в этом правым. Прошу поэтому тех, кто считает, что любовь к похвалам — самый сильный из всех мотивов, по которым люди стремятся к более высокому положению, а честное желание исполнить какую бы то ни было обязанность — мотив совершенно второстепенный, — поднять руку. (Поднимается с дюжину рук, публика отчасти неуверена, серьезно ли говорит лектор, отчасти стесняется выражать свое мнение.) Я говорю вполне серьезно и действительно хочу знать, как вы думаете, могу, впрочем, удостовериться в этом, поставив вопрос обратно. Пусть поднимут руки те, кто считает чувство долга главным мотивом, а любовь к похвалам мотивом второстепенным.
(Поднялась, говорят, одна рука позади лектора.)
Прекрасно, вижу, что вы со мной согласны и что я начал не слишком низко от земли. Не стану далее приставать к вам с вопросами, но осмелюсь предрешить заранее, что вы допустите чувство долга в качестве хотя бы второстепенного или третьестепенного мотива. Вы считаете, что желание сделать что-нибудь полезное или приобрести какое-нибудь истинное благо существует у большинства, как параллельный, хотя и второстепенный мотив в стремлении к более высокому положению, допускаете, что люди, умеренно честные, добиваются должностей и мест отчасти из сознания своей способности приносить пользу и предпочли бы общество людей разумных и образованных обществу дураков и невежд, даже если бы никто и не видел их в этом обществе разумных. Нечего повторять обычных труизмов насчет ценности дружбы и влияния товарищества, вы и без этого, наверное, согласитесь, что чем искреннее мы желаем найти верных друзей и умных товарищей, чем с большим вниманием и осторожностью выбираем и тех и других, тем больше у нас шансов на счастье и полезность.
6. Но, положим, у всех нас есть и желание и умение хорошо выбирать друзей, — как немногим это возможно или, по крайней мере, как ограничена для большинства область выбора! Почти все наши сношения определяются случайностью и необходимостью и заключены в узком кружке. Мы не можем знакомиться с теми, с кем бы хотелось, а тех, с кем знакомы, не можем иметь при себе именно тогда, когда они нам всего нужнее. Низшим интеллигентным слоям человечества высшие открываются только на минуту, да и то они видят их в щелку. Нам случается при большой удаче взглянуть мельком на великого поэта и услышать звук его голоса, или задать вопрос ученому и получить добродушный ответ, удается иногда обеспокоить министра десятиминутным разговором и получить от него ответы, которые хуже всякого молчания, потому что не заслуживают доверия, раз или два в жизни мы удостаиваемся исключительного счастья бросить букет к ногам принцессы и уловить благосклонный взгляд королевы. И мы домогаемся этих драгоценных минут, в погоне за тем, что почти так же ничтожно, как они, тратим жизнь, страсти и силы. Но есть общество, доступное нам во всякое время, общество людей, которые будут беседовать с нами сколько нам угодно, каково бы ни было наше звание и профессия, будут говорить с нами самым отборным языком, какой имеется в их распоряжении, и благодарить за то, что мы их слушаем. Это общество, многолюдное и аристократическое, ждет нас по целым дням, не дает, а просит аудиенции, по целым дням терпеливо дожидаются короли и государственные люди, теснясь в убогих передних на полках нашего книжного шкафа, а мы не находим ни минуты, чтобы выслушать их, ни в грош не ставим их общество.
7. Вы, может быть, скажете мне или подумаете про себя, что равнодушие, с которым мы относимся к этому знатному обществу, добивающемуся беседы с нами, и страсть, с которой добиваемся общества сомнительной, по большей части, знатности, которое презирает нас и ничему не может нас научить, объясняется возможностью видеть лично живых людей и желанием познакомиться с ними самими, а не с их речами. Но это неправда, положим, вам нельзя было бы видеть их лица, положим, вас посадили бы за ширмы в комнате сановника или принца, — разве вы не стали бы с радостью слушать, что говорят сановник или принц, хотя вам и было бы запрещено выходить из-за ширм? А между тем, когда ширмы немного поменьше, только из двух, а не из четырех половинок и вы можете, спрятавшись за двумя досками переплета, слушать по целым часам не какую-нибудь болтовню, а обдуманные, содержательные, избранные речи мудрейших из людей, — вы презираете эту мирную аудиенцию и почет этого тайного совета!
8. Вы, может быть, скажете, что все это потому, что живые люди говорят о злобах дня, более непосредственно вас интересующих, но и это неправда: и живые люди гораздо лучше пишут о злобах дня, чем говорят о них в случайном разговоре. Допускаю, однако, что такой мотив может иметь на вас некоторое влияние, поскольку вы предпочитаете быстрые и эфемерные произведения произведениям долговечным и добытым кропотливым трудом, — книгам, в настоящем значении этого слова. Потому что книги разделяются на две категории: на книги нынешнего дня и на книги всех времен. Заметьте это различие, оно обусловлено не одним только достоинством. Дело не ограничивается тем, что плохие книги перестают существовать, а хорошие живут, различие заключается в самом роде книг. Есть хорошие книги настоящего дня и хорошие книги всех времен, дурные книги настоящего дня и дурные книги всех времен. Я, во-первых, должен определить это различие.
9. Хорошая книга нынешнего дня — о дурных я не говорю — не что иное, как напечатанная для вас полезная и приятная беседа человека, который не может разговаривать с вами иным путем. Нередко беседа эта бывает очень полезна, сообщая вещи, которые вам необходимо знать, она бывает приятна, как разговор с умным другом. Блестящие описания путешествий, остроумные и благодушные обсуждения различных вопросов, живые или патетические рассказы в форме романа, достоверные сообщения об исторических событиях, сделанные самими их участниками, — все это книги дня, с распространением образования они все более и более распространяются среди нас и составляют отличительное достояние нашего времени, мы должны быть глубоко благодарны за них, и нам должно быть стыдно, если мы не пользуемся ими. Но если мы примем их за действительные книги, то воспользуемся ими наихудшим способом, в сущности, это даже вовсе не книги, а хорошо отпечатанные письма или газеты. Письмо вашего друга может быть очень мило и нужно, когда вы его получаете: стоит ли беречь его — это другой вопрос. Газеты вполне годятся для чтения за утренним чаем, но не годятся для чтения целого дня. Точно так же длинное письмо, даже в переплете, письмо, где очень живо описаны гостиницы, дороги и погода, бывшая в прошлом году в таком-то месте, рассказан забавный анекдот или переданы действительные обстоятельства, при которых случились известные события, — такое письмо хотя и может понадобиться для справки, но не может быть названо книгой в настоящем смысле и не годится для чтения. Книга, по существу своему, не есть нечто рассказанное, а нечто написанное, и написанное не ради сообщения, а ради увековечения. Разговорная книга напечатана только потому, что автор ее не мог говорить с тысячами людей зараз, если бы мог, то стал бы, книга — только умножение его голоса. Вы не можете говорить с вашим другом в Индии, стали бы, если бы могли, вместо этого вы пишете. Это простая передача голоса. Но книга пишется не для умножения голоса и не для передачи его, а для его увековечения. Автор имеет сказать что-нибудь такое, что, по его убеждению, верно, нужно или полезно своей красотою. Насколько ему известно, это еще никем не было сказано, и, насколько ему известно, никто не может этого сказать, кроме него. Он должен выразить свою мысль ясно и благозвучно, во всяком случае — ясно. В сумме явлений жизни он видит отчетливо данную вещь или группу вещей, его доля солнечного света и земли дала ему познать эту истину, позволила увидать и уловить ее. Он бы желал запечатлеть ее так, чтобы она не стерлась вовеки: если бы мог, он бы вырезал ее на каменной скале. ‘Вот лучшее, что во мне было, — говорит он, — еще я ел, пил и спал, любил и ненавидел, как другие, жизнь моя была как пар и прошла, но вот что я узнал и увидел, из всего моего существования это одно — достойно остаться в вашей памяти’.
Вот что он ‘пишет’, ничтожными человеческими средствами, по мере силы истинного своего вдохновения, он оставляет нам свою запись, свой завет. Это и есть ‘книга’.
10. Вы, может быть, думаете, что не существует книг, которые бы писались таким образом?
Но спрашиваю вас снова: верите ли вы хоть сколько-нибудь в честность? Верите ли хоть сколько-нибудь в доброту? Или вы думаете, что в умных людях никогда не бывает ни честности, ни благоволения? Надеюсь, что среди нас не найдется несчастных, которые бы это думали. Так вот, доля работы, которую умный человек исполняет честно и с любовью к людям, — именно и есть его книга, его художественное произведение. Доля эта всегда бывает перемешана с кусочками дурными, лишними, с работой неискренней и неряшливой. Но если вы умеете читать, вы без труда различите места настоящие, они-то и есть книга.
11. Такие книги писались величайшими людьми всех времен, великими учеными, мыслителями и государственными деятелями. Все они к вашим услугам, а жизнь коротка. Вы это слышали и раньше, но измерили ли вы ее краткость, распределили ли время, которое она предоставляет в ваше распоряжение? Знаете ли вы, что если прочтете одно, не прочтете другого, не наверстаете завтра потерянного сегодня? Неужели вы пойдете болтать с вашей горничной или конюхом, когда можете беседовать с королями и королевами, неужели вы считаете сообразной с достойным сознанием собственных прав на уважение борьбу с низкой и жадной толпой из-за права ‘входа’ туда-то и получения аудиенции там-то, когда вам открыт доступ ко двору бессмертному, широкому, как мир, полному несметной толпой избранных, властелинов всех времен и народов? Вы всегда можете войти туда, по желанию избрать себе место и общество, и раз вы войдете, только собственная вина может изгнать вас. Высота того круга, где вы изберете себе общество, послужит верной мерой врожденного в вас аристократизма, законность ваших прав и чистосердечность стремления занять высокое место среди живых проверится тем, какое вы пожелаете занять место среди умерших.
12. Не только тем, какое вы пожелаете занять, но и тем, для какого вы готовите себя, так как двор почивших не похож ни на какую живущую теперь аристократию, доступ к нему имеют только труд и заслуга. Сторож райских врат не прельстится никаким богатством, не смутится громким именем, не поддастся хитрости. В настоящем смысле туда не войдет никакой низменный или вульгарный человек. У входа в этот молчаливый Faubourg St-Germain вас подвергают короткому допросу. ‘Достойны ли вы войти? Войдите. Хотите быть в обществе вельмож? Сделайтесь знатным. Хотите беседовать с мудрецами? Научитесь понимать мудрые речи, и вы их услышите. Хотите войти на других условиях? Нельзя. Если вы не возвыситесь до нас, мы не можем снизойти до вас. Живой лорд может прикинуться приветливым, живой философ снисходительно растолкует вам свою мысль, но здесь мы не прикидываемся и не растолковываем, вы должны подняться до уровня наших идей, если хотите наслаждаться ими, должны разделять наши чувства, если хотите быть с нами’.
13. Так вот, чего от вас требуют, признаю, что требуют многого. Вы должны полюбить этих людей, если хотите быть в их обществе. Честолюбие бесполезно, они его презирают. Вы должны любить их и выразить свою любовь следующими двумя способами:
I. Во-первых, искренним желанием научиться у них и войти в их мысли. Войти в их мысли, заметьте, а не отыскивать у них выражение собственных. Если тот, кто написал книгу, не умнее вас самих, вам не стоит и читать ее, а если умнее, он во многом будет с вами расходиться.
Мы очень охотно говорим о книге: ‘Как это славно, — как раз то, что я думаю’. Правильное отношение иное: ‘Как это странно! Никогда не приходило мне в голову, а между тем вижу, что это правда, если и не вижу пока, то надеюсь увидать впоследствии’. С таким ли смирением или без него подходите вы к писателю, подходите, по крайней мере, с уверенностью, что желаете узнать его мысли, а не отыскать у него свои. Судите о них потом, если считаете себя компетентным, но сначала узнайте их. Будьте также уверены, что, если писатель куда-нибудь годится, вы поймете его не сразу, а до всего, что он разумеет, доберетесь очень и очень нескоро. Не потому, чтобы он умалчивал о чем-нибудь, — он высказывается, и в очень сильных выражениях, — но не может сказать всего, даже более — и это очень странно, — не хочет говорить иначе, как обиняками, притчами, чтобы быть уверенным, что вы действительно хотите добраться до того, что он разумеет. Почему это — я не могу хорошенько понять, не могу анализировать той жестокой скрытности, которая заставляет мудрых утаивать глубины своей мысли.
Заглянуть в эти глубины они позволяют вам не ради помощи, а в виде награды, когда убедятся, что вы ее заслуживаете. То же происходит и с первообразом мудрости — золотом. Почему бы, кажется, электрическим силам земли не перенести сразу всего скрывающегося в ней золота на вершины гор, чтобы короли и народы знали, где найти его, и без всяких хлопот, без траты времени, не копаясь и не волнуясь, отрезали себе сколько нужно и начеканили монеты. Но природа распоряжается иначе. Она размещает золото по мелким скважинам земли, и где оно — никому не известно, можно копать очень долго и ничего не найти, нужно копать, не жалея труда, чтобы найти хоть крупинку.
14. То же самое с высшей премудростью человека. Приступая к хорошей книге, вы должны спросить себя: ‘Расположен ли я работать, как австралийский рудокоп? В порядке ли мои кирки и лопаты, в порядке ли я сам, хорошо ли засучены у меня рукава, нет ли у меня одышки, в бодром ли я настроении?’ Продолжим это сравнение еще немного, оно скучно, но целесообразно, металл, который вы ищете, — мысль и душа автора, слова его — утес, который вам надо рассечь, чтобы найти эту мысль и душу. Кирки — ваше усердие, ум и знание, плавильная печь — собственный ваш мыслящей дух. Не надейтесь, что вам удастся понять мысль хорошего писателя без этих орудий и этого огня: чтобы добыть одну крупицу золота, вам часто придется выплавлять его терпеливо и долго, долбить утес тончайшим и сильным резцом.
15. А потому говорю вам, прошу и настаиваю (я знаю, что прав в этом случае): прежде всего привыкайте пристально вглядываться в слова, с точностью разбирать их значение, слог за слогом, буква за буквой. Можно прочесть все книги Британского музея (если на это хватит чьей-нибудь жизни) и все-таки остаться совершенно безграмотным невеждой, но прочтите хоть десять страниц хорошей книги, буква за буквой, — вполне точно, — и вы уже всегда будете, до некоторой степени, образованным человеком. Вся разница между необразованностью и образованием, если принимать в соображение исключительно интеллектуальную его сторону, сводится к этой именно точности.
Образованный человек знает иногда и не много языков, говорит только на своем, прочел не много книг. Но какой бы ни знал он язык, он знает его в точности, какое бы ни произнес слово, произносит его верно, а главное, он знаком с гербовником слов — сразу отличает слова старинного, знатного рода от современной черни слов, помнит всю их родословную, помнит, в какие они вступали браки, с кем в родстве, насколько имели доступ в национальную словесную аристократию всех времен и народов и какие исполняли в ней должности. Необразованный человек может знать по памяти множество языков и говорить на них всех, а в сущности не знать ни слова ни на одном, даже на своем собственном. Толковый матрос заурядных способностей, очутившись на твердой земле, сумеет проложить себе дорогу в большинстве портов, но достаточно одной фразы, сказанной им на каком бы то ни было языке, чтобы обнаружилась его безграмотность, точно так же как самый акцент, оборот речи в первой попавшейся фразе сразу обличает ученого. И это так сильно чувствуется, так безапелляционно признано всеми образованными людьми, что одного неправильного ударения, одного неверного слога достаточно парламенту любой цивилизованной страны, чтобы навсегда укрепить за человеком положение низшее.
16. Так оно и должно быть, жаль только, что не требуется правильность еще большая и на основании более серьезном. Неправильное латинское ударение совершенно законно возбуждает улыбку в палате общин, но чтобы неправильное английское выражение не возбуждало там хмурых взглядов — это совершенно незаконно. Конечно, нужно следить за ударением слов, это не подлежит никакому сомнению, но следить за их смыслом еще нужнее, и тогда их понадобится не так много. Несколько метких и ясно определенных слов сделают дело, которое не под силу тысяче словам, если каждое из них украдкой исполняет чужую обязанность. Да, если не наблюдать за ними, слова могут иногда причинять смертельный вред. По всей Европе в наше время шныряют разные замаскированные слова, никогда не было их так много, как теперь, благодаря распространяющемуся, как гнусная зараза, пустому, вздорному и пестрому ‘образованию’, или, лучше сказать, ‘обезображиванию’, и преподаванию в школах фраз и катехизисов вместо человеческих мыслей. Всюду, говорю я, снуют по воле замаскированные слова, которых никто не понимает и все употребляют.
Многие готовы драться за них, положить за них душу, пожертвовать жизнью, воображая, что они значат что-нибудь из того, что им дорого, слова эти — хамелеоны, и плащи, в которые они завертываются, окрашены цветом фантазии каждого, сливаясь с общим ее фоном, сидят они, притаившись, и, выждав удобную минуту, бросаются на свою жертву и разрывают ее. И никогда не бывало хищного зверя более кровожадного, дипломата более хитрого, убийцы более жестокого, чем эти замаскированные слова, это неправедные управляющие мыслей каждого, какая бы ни была у человека заветная мечта или излюбленный инстинкт, он отдает их на сбережение своему любимому замаскированному слову, и слово, наконец, приобретает над ним неограниченную власть, вы не можете добраться до него иначе, как по протекции этого слова.
17. Языки столь смешанной породы, как английский, где слово употребляется в латинской или греческой форме, когда хотят внушить к нему уважение, и в саксонской или какой-нибудь другой, столь же обыденной, когда хотят уронить его значение, — такие языки, почти помимо воли человека, отдают в его руки роковую власть двусмысленной речи. Какое странное и благотворное влияние имело бы, например, на тех, кто привык принимать форму слов, которыми мы живем, за силу, о которой говорят эти слова, если бы мы раз навсегда или приняли, или бросили греческое ‘biblos’ или ‘biblion’ в смысле ‘книги’, а не употребляли его в том исключительном случае, когда хотим облагородить этот смысл, и не переводили во всех остальных. Как здорово было бы для многочисленных простодушных людей, которые поклоняются букве слова ‘Божие’ вместо его духа (точно так же, как другие поклоняются его изображениям вместо его живого присутствия), как здорово было бы для них, если бы мы в некоторых случаях удерживали греческую форму, а не переводили ее, и читали, например, так: ‘А из занимавшихся чародейством многие, собравши книги свои, сожгли перед всеми и сложили цены их, и оказалось их на пятьдесят тысяч драхм’ (Деяния Апостолов, XIX, 19). Или, наоборот, перевели раз навсегда и говорили бы ‘Святая книга’ вместо ‘Святая Библия’, может быть, тогда кто-нибудь и спохватился бы, что Слово Божие, которым древле стали небеса и держатся ныне [Второе послание Петра, III, 5-7], нельзя никому подарить в сафьянном переплете, что его нельзя сеять ни при какой дороге, ни с помощью парового плуга, ни с помощью паровых типографий, но что, тем не менее, оно предлагается нам ежедневно — и мы ежедневно отвергаем его с презрением, сеется в нас ежечасно — и мы глушим его в себе с величайшей поспешностью.
18. Подумайте опять-таки, какое впечатление производится на заурядную английскую душу употреблением звучной латинской формы ‘damno’ для передачи греческого , в тех случаях, когда добрым людям хочется особенно усилить его значение, и замена ее невинным ‘condemn’ (осуждаю), когда значение это нужно смягчить. Какие замечательные проповеди произносились невежественными священниками на текст: ‘Неверующий же проклят будет’ (damned), и в какой бы неописуемый ужас пришли эти самые священники, если бы им предложить следующий перевод из Послания к евреям: ‘Спасение своего дома, которым он проклял весь мир’ (7 ст. 11 гл.), или из Евангелия от Иоанна (8 гл. ст. 10-11): ‘Женщина, никто не проклял тебя?’ Она отвечала: ‘Никто, Господи’, Иисус сказал ей: ‘И я тебя не проклинаю, иди и больше не греши’. Недоразумение, стоившее Европе целых морей крови, загубившее неисчислимое, как листья в лесу, количество благороднейших душ, которые с яростным отчаянием отстаивали свою правоту, эти несогласия и раздоры хотя происходили, в сущности, от причин более глубоких, но стали практически возможны главным образом потому, что Европой было принято греческое слово, обозначающее общественное собрание, чтобы придать таким собраниям характер особенно почтенный, когда они имели в виду религиозные цели. Причиной этих раздоров были и другие подобные же двусмысленности в выражениях, вроде вульгарного обычая сокращать слово ‘presbyter’ в слово ‘priest’ (священник).
19. Чтобы правильно распоряжаться словами, вот как вы должны поступать. Почти каждое слово вашего языка было первоначально словом языка чужого — саксонского, германского, французского, латинского или греческого (не говоря уже о восточных и первобытных диалектах). Многие из них были всеми зараз, то есть сначала греческими, потом латинскими, потом германскими и, наконец, английскими, смысл их и употребление несколько изменились в устах каждого народа, но коренное, существенное их значение сохранилось и поныне, и значение это чувствуется всеми хорошо образованными людьми. Если вы не знаете греческой азбуки — выучите ее, молоды вы или стары, юноша или девушка, если думаете читать серьезно (что, конечно, предполагает в вашем распоряжении известный досуг) — выучите греческую азбуку, потом заведите хорошие словари всех этих языков, и когда сомневаетесь в слове, терпеливо его отыскивайте. Прежде всего прочтите со вниманием лекции Макса Мюллера и потом никогда не пропускайте слова, которое покажется вам сомнительным. Это работа трудная, но вы с самого начала увидите, что она интересна, а впоследствии найдете ее необыкновенно занятной. А насколько выиграете этим умственно, какую приобретете силу и точность — и определить невозможно.
Помните, что я вовсе не разумею изучения или старания изучить греческий, французский или латинский языки.
Чтобы в совершенстве изучить какой бы то ни было язык, надо положить на это всю жизнь. Но вам нетрудно проследить значения, через которые прошло английское слово, и тот смысл, который оно и до сих пор должно иметь у хорошего писателя.
20. А теперь, если позволите, я для примера старательно прочту вам несколько строк настоящей книги, посмотрим, что они нам дадут. Возьму книгу, хорошо известную вам всем. Во всей английской литературе не найдется, пожалуй, ничего, более нам известного и ничего, что читалось бы менее добросовестно. Беру следующий отрывок из Лицида:
Last came and last did go
The pilot of the Galilean lake,
Two massy keys he bore of metals twain
(Te golden opes, the iron shuts amain),
He shook his mitred locks and stern bespake:
How well could I have spared for thee, young swain,
Enough of such as for their bellies’ sake
Creep and intrude and climb into the fold!
Of other care they little reckoning make,
Than how to scramble at the shearers’ feast,
And shove away the worthy bidden guest:
Blind mouths! that scarce themselves know how to hold
A sheep-hook, or have learn’d aught else, the least
That to the faithful herdsman’s art belongs!
What recks it them? What need they? They are sped,
And when they list, their lean and flashy songs
Grate on their scrannel pipes of wretched straw,
The hungry sheep look up and are not fed,
But swoln with wind, and the rank mist they draw,
Rot inwardly and foul contagion spread,
Besides what the grim wolf with privy paw
Daily devours apace, and nothing said.
(После всех пришел и последний ушел кормчий Галилейского озера, он нес два тяжелых ключа из двух металлов (золотой ключ отпирает,<
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека