Сельская аптека, Успенский Николай Васильевич, Год: 1859

Время на прочтение: 11 минут(ы)

Н. В. Успенский

Сельская аптека

Успенский Н. В. Издалека и вблизи: Избр. повести и рассказы / Сост., вступ. ст. и примеч. С. И. Чупринина.— М.: Сов. Россия, 1986. (Сел. б-ка Нечерноземья).

I

При черепахинской аптеке есть все удобства: есть подвал, в котором хранятся химические и фармацевтические препараты, чердак для трав, комната для посетителей, есть даже лаборатория, где изготовляются декокты, припарки, сиропы, а иногда — яичницы.
Черепахинский приказчик чрез каждые два месяца извещает своего барина, живущего в Москве, что аптека стоит благополучно на прежнем месте, рассыпает дары свои щедрот на недужных и в соседях помещиках возбуждает зависть.
Как всякое полезное заведение, сельская аптека была с радостию встречена народом. В день ее открытия в Черепахино наехало множество телег с калеками, параличными, кликушами — и благотворительное заведение, будто Овчая купель, кругом обложилась больными. Много добра было сделано в этот день. Фельдшер (дворовый человек, учившийся в московской фельдшерской школе) осматривал больных, делал операции, становил банки, пускал кровь. В полдень два хора певчих пели молебен. Приказчик, в честь торжества, произносил своим мужикам речь, которую слушатели приняли с первых же слов за объявление ‘вольной’ и, волнуясь, зашумели: ‘Она, матушка!’ — но были долго упрекаемы оратором в легкомыслии.
Долго и пламенно молился народ за основателя аптеки: всякий желал ему многих лет, счастия, блаженства на земле,— невиданное, неслыханное чудо он совершил, выстроив аптеку. Живо в памяти народа ее открытие.
Мысль построить аптеку пришла черепахинскому помещику совершенно случайно. В бытность свою в имении, он задумал за какую-то провинность отдать одного молодого лакея в солдаты, намерение свое он открыл жене, которая советовала ему лучше продать лакея. После небольших колебаний помещик согласился на это, но покупателя не нашлось, хотя лакей имел в себе некоторые достоинства, например умел читать и писать. Однажды помещик, кончив письмо к одному из своих московских знакомых, расходился по комнате, позвал к себе старосту и приказал ему как можно скорее снаряжать подводу и запрягать пару лошадей.
— Кому прикажете? — говорил староста.
— Знай запрягай! — отвечал барин.
— Сколько кормочку приладить?
— Запрягай! — твердит помещик, весь объятый задуманным планом.
Лошадей запрягли, подкатили к барскому дому и посадили закутанного лакея.
— Вези в Москву… вот тебе письмо к его превосходительству.— Слава богу,— уладив дела, говорил помещик,—кабалу свалил! Теперь я знаю, что делать: у меня все рты разинут, что я устрою в имении!..
— Куда это везут, Степанида Ивановна? — спрашивала на сельской дороге одна женщина другую, видя, как неслась подвода с лакеем.— Уж не в солдаты ли?
— Нет, говорят, в московскую цирюльню, в доктора…
Через месяц черепахинский помещик получил из Москвы письмо: ‘Ваш лакей Андрей принят в фельдшерскую школу. Прилагаю вам устав о приеме, содержании, образовании и выпуске фельдшеров’.
Прочитав письмо и поблагодарив своего знакомого, помещик стал читать устав, в котором говорилось: ‘При избрании питомцев в школу должно обращать особенное внимание, имеют ли они здоровое телосложение и достаточные умственные способности’.
— Все это Андрюшка имеет,— воскликнул помещик и бросил читать устав.— Дай-ка ему образование-то: это выйдет законодатель!
В скором времени помещик отпраздновал закладку аптеки и уехал с семейством в Москву.

II

В одно ненастное, осеннее утро на крыльце аптеки стоял народ. Дверь в аптеку была заперта. Посетители от дождя жались в кучку, некоторые из них садились на лавку, некоторые стояли молча и смотрели на село, где мужики подсобляли на грязной дороге лошадям везти мокрые воза, а бабы насильно гнали скотину в поле.
— Что, не вставал? — шел разговор.
— Не вставал. Вчера, должно быть, воротился поздно. Кровь Захару пускал.
— Захар упал с возу-то?
— Захар.
— Ох, видно немного нам жить осталось. Что-то уж жутко приходит!.. Мертвецы опять стали ходить… За что это господь наказывает?
— Ночью ныне покойник Давыд ходил. Скляницу все с собой держит… видно, от ней помер.
— Собаки, милая ты моя, до зари до самой лаяли, словно ловили кого, и-и-и заливались: мы с невесткой совсем не спали, приложишь ухо к окну, слышишь — ногами хляскает, да вдруг загудет и захохочет, и всё туда… к лесу-то идет…
— Говорят, война подымается.
Шаршавый, худощавый мальчик отворил дверь и впустил народ в аптеку.
В аптеке, не имевшей особенной чистоты и порядка, стояли с стеклянными дверцами шкапы, наполненные штофами, бутылками, банками, мензурками, ступками. На стенах висели картины.
Фельдшер, лет двадцати пяти, в коротеньком сюртуке, причесанный, с белыми воротничками, сидел за столом и вписывал в книгу расходы и приходы по имению. (На нем лежала обязанность помогать земскому.) Близ него сидел, с гармоникой в руках, сельский кузнец, угрюмо глядевший в угол и слегка скрипевший инструментом. Мальчик, помощник фельдшера, у окна делал из тряпиц корпию.
Кончив работу, фельдшер раз пять хлопнул пером об край стола, выгибая спину встал, взглянул на посетителей и пошел к окну набить трубку. Посетители приготовлялись говорить свои болезни. Одна баба выступила вперед, держа на руках ребенка, который, улыбаясь, тянулся к стклянкам.
— Не балуй, Вася… в хоромах разве смеются? — шепотом говорила баба.
Позади толпы, у двери, старуха другой старухе тоже шепотом рассказывала:
— И в живых, ягодочка моя, не чаяла я быть: это — грудь, и ноги, и руки совсем измаяли!.. Только ономеднись, голубушка, стою я, слышу будто глас: ‘Ты бы, Федоровна, сходила в баню, растерлась…’
— Что пригрезилось…
Закурив трубку, фельдшер подошел к бабе.
— Что у тебя?
— Здравствуй, Андрей Егорыч, как поживаешь? Вот посмотри-ко,— заговорила баба, трогая голову ребенка.
Один из солдат, сложа назад руки, смотрел на больную голову.
— Скрофулезис,— произнес фельдшер,— гипертрофия… поверни-ка сюда: cortex наросло…
Фельдшер выпустил изо рта дым.
— А отчего, родимый, эти ухабы-то?
— Это Fossa nauicularis… Да ты тут ничего не понимаешь: что ты спрашиваешь.
Фельдшер обратился к другому больному, но его баба спрашивала:
— А ворковская ворожея, Андрей Егорыч, не так эту болезнь называла.
— Ты что?
— Дедушка ногу расшиб,— начал мальчик, вылезая из толпы и вытаскивая за собою большую шапку,— в лесу березой… дюжо схватило…
— Скажи, чтобы он лошадь прислал сюда, а так я не пойду.— Ты, бабка, опять пришла?
— Вот грудь у меня, желанный… промежду сердца-то и…
— Я сказал тебе: tuberculosis! болезнь неизлечимая.
— Помоги, кормилец! — задыхаясь и держась за грудь, промолвила старуха.
— Ты трефоль пила?
— Я пила тряхволи.
— Ну, когда-нибудь банки поставлю,— сказал фельдшер и отнесся к солдатам. Старуха уныло пошла в дверь, ее кашель глухо раздавался за порогом…
— Мне,— начал солдат, надвигая на плечо шинель,— позвольте, Андрей Егорыч, прежнего, то есть, ку…ку… потому — дело оказывается плохо.
— А, по-прежнему? — затягиваясь, спросил фельдшер.
— Еще хуже…
— И мне уж того же,— прибавил другой солдат,— да нельзя ли на минутку одолжить симфончика. И ротный просит этого…
Фельдшер достал из шкапа пузырек с белою мазью, взболтал ее и сказал бабе:
Unguentum! мажь ребенку голову, три раза в день, запомнишь?
— Как же, родимый…
— Смотри, внутрь не дай: вы глупы!
— Глупы, касатик.
— Пропусти-ка меня, бабка, дай достать лекарство.
— Пройди, пройди.
— Ты чем нездорова?
— Сынок у меня болен, соколик мой, четвертые сутки лежит недвижимо: травкой его хочу попоить.
— Что же, Андрей Егорыч, кашицы-то!..— вскрикнул солдат.
— Сейчас! — доставая с полки лекарство, проговорил фельдшер.— Алеша, да ты сыграй что-нибудь на гармонике, сдействуй: ‘Что ты, Катя, приуныла…’
Кузнец тряхнул головой и заиграл на гармонике, выделывая разные колена. Получившие лекарства и не дождавшиеся их выходили из аптеки.
Фельдшер закурил новую трубку и опять подошел к оставшимся больным.
— У меня,— говорил хворый, худой мужик,— рана на ноге, Андрей Егорыч… Нельзя ли вам замолвить словечко приказчику, чтобы погодили маленько меня гонять на работу?
Фельдшер обратился к другому.
— А ты?
— Для Захара пришел попросить лекарства.
— А он еще говорит?
— Как же. Говорит: зачем мне кровь пускали?
Фельдшер снял трубку, продул чубук, помахал им по комнате и начал смотреть в его дырочку.
— На что кровь пускали? — спросил он.— У него, верно, голова болит… Васька, принеси проволоку: в чубуке застряло… А ты, Алеша, с басами-то двинь!..
— Однако до свидания! — сказал фельдшеру кузнец, укладывая под мышку гармонику.
— Куда же ты? Да посиди… Скука, брат, одолевает…
— Нет, пойти шкворень поправить.
Мало-помалу аптека опустела. Фельдшер остался с одним мужиком, которому для больного пальца начал готовить пластырь. Мужик глядел, как он готовит, и, между прочим, спрашивал:
— Небось, Андрей Егорыч, в вашей школе трудно было учиться?
— У кого резвые способности — не трудно!
— Каким там наукам учат?
— Всяким. Мы разглядываем у человека внутренности…
— То есть внутре-то? А что, и требуха у человека есть, как у скота?
— Разумеется! но она благороднее, потому что человек — не скот!
— А вот, Андрей Егорыч, я хотел вам все сказать: нельзя ли вам попросить обо мне приказчика? Видишь, у меня тягло одно, а я правлю за два…
— Держи-ка пластырь-то, мы с тобой до вечера не кончим… Посмотрю я, у вас в голове-то sped es pectoralis!..
В аптеку вошел кучер с кнутом и рукавицами за поясом.
— Здравия желаем, Андрей Егорыч.
— Здравствуй, Семен Титыч,— сказал фельдшер.— Что ты?
— Да наши журавлевские господа просят вас к себе. Несчастие маленькое стряслось.
— Какое?
— Да бырыня своей дочке ставила пиявки и не сумела — кровотечение крови показалось, так еду за доктором. А в город Ливны опять за доктором поехали, и будет у нас наподобие докторского совещания.
— Консилиум?
— И, к примеру, все доктора будут говорить на разных языках и мы будем их слушать.
— А не знаешь, отчего кровотечение-то?
— А вот извольте: наметили они изо всей мочи в самую жилу этими пиявками… Вы, будем говорить так, ежели, положим, вы делаете операцию, то уж вы ее делаете с размаху, ан и легкость от этого… Али так возьмем: заметили вы у кого больной член, то вы норовите его выдернуть, а не оставить на месте.— До свидания, Андрей Егорыч!
У крыльца журавлевского барского дома теснились лворовые люди, собравшиеся смотреть консилиум. Впереди толпы стоял кучер. Он упрашивал лакея, выносившего на улицу медный таз:
— Фаддей, скажи, пожалуйста, барыне, нельзя ли посмотреть? Ты скажи — кучер желает. Главная вещь, ежели уж затеялось представление, то надо, чтобы его все видели.
— Погоди,— отвечал лакей.— Я пойду налью в таз воды, а ты его снесешь в детскую.
— А мы-то не увидим?— заговорили дворовые люди, глядя с завистью на кучера, который тотчас же принялся убеждать их:
— Вам тут, по душе скажу, любопытного малость. Разочтите: ведь двенадцать языков! махина аль нет?
В доме помещика около постели больной девочки лет десяти сидела помещица, ее муж, с трубкой в зубах, и доктор. На стульях, на полу были разбросаны полотенца, которые сбирала горничная. В углу стоял фельдшер в сюртуке нараспашку и в белом жилете. Помещица утирала остатки слез на своих глазах и спрашивала дочь:
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— Это скоро пройдет,— выговорил доктор,— я такие же муки сам на себе испытал.
— А вы были больны, Лука Лукич?
— Да, в молодости: я был очень резов…
— У Сашечки, Лука Лукич,— прервала помещица,— сначала под шейкой зоб был.
— Это опухоль,— сказал доктор.
— И отчего это у ней?
— Причин много может быть,— отвечал доктор,— определить их трудно.
— Известно,— в свою очередь, заговорил фельдшер,— от разных причин делается эта болезнь: от ушибов, от простуды… Например, у млекопитаемых лошадей тоже под горлом бывают шишки…
— А ты, любезный, помолчал бы,— перебил помещик.— Вы, доктор, знаете: ведь это он назначил пиявки к шее дочери, по его милости мы испортили артерию…
Доктора пригласили в столовую закусить. Помещица осталась с дочерью в детской. Фельдшер тоже был в столовой.
— Ты, почтенный, назначил пиявки к самому нежному месту,— сказал доктор.
— Так точно: промеж стерноклей до мастоиднями,— отвечал фельдшер.
— Да, между этими мускулами. Доктор выпил.
— Вот видишь,— начал он,— это нехорошо, почему? пиявки ставить должно, но при такой организации детской, так сказать, и нервозной, какова у больной,— этого допустить нельзя. Ты назначил их ad arteri amcaroti dem, причем открылось сильное кровотечение.
— Вот что ты сделал! — завопил помещик.— Пиявка прокусила артерию…
— Надо полагать,— сказал доктор,— пиявка артерию… повредила…
— Что к шее! — выпив наливки и заткнув бутылку, воскликнул помещик.— Он вот какую штуку удрал, Лука Лукич: приставил дворовому мальчику мушку к виску… ушам не верю! в первый раз слышу такую чепуху! Что ж вы думаете? Мальчик окривел!.. Вот что ты сделал!
— Варфоломей Игнатьич,— сказал фельдшер,— всякий человек может окриветь, этим шутить нельзя… а радикальное пользование мушки уже нам доказано, следовательно, мы были вправе ее присадить.
— Но, однакож,— заметил доктор,— мальчик окривел!
— Как же-с,— сказал фельдшер,— одним глазом ничего не видит, даже матери своей не узнает…
— Отчего же он окривел?
— На это, ваше превосходительство, сказать мудрено-с: мы в практике часто встречаем не такие случаи, однако лечение свое продолжаем.
Явилась помещица.
— Вы, кажется, Андрея браните здесь?— сказала она, садясь за стол.
— Заметить надобно, Анна Ивановна.
— Нет, Лука Лукич, я всегда готова оправдать Андрея, он, право, услужливый такой. Нынче весной со мной дней пять мучился…
— Нездоровы были?— спросил доктор.
— Полнокровием страдали,— ответил фельдшер.
— Врешь, воспалением,— перебил помещик.
— Я не знаю,— заговорила помещица,— но мне кажется, что полнокровие причиной: душило меня… Сначала он мне поставил банки, потом сорок пиявок — не унялось! потом кровь пустил — опять сорок пиявок, опять банки.
— Легче стало?— спросил доктор.
— Гораздо легче!
Помещица тихонько подозвала к себе горничную и шепотом дала ей приказание, чтобы фельдшеру дали обед в кухне. Горничная, сделав фельдшеру мину, повела его за собой.
— Много легче!— продолжала помещица.
— Но кровопускание вредно, Анна Ивановна.
— Знаю, Лука Лукич… Нынешние медики не одобряют кровопускания, но я не боюсь: у меня кровь не истощится… Заметьте, как только я отворю кровь, сейчас чувствую невыносимый аппетит, стало быть, когда я поем, у меня потеря крови вознаградится,— не так ли?
— Так,— усмехнувшись, сказал доктор и прицелился вилкой в колбасу.— Вы как будто, Анна Ивановна, учились физиологии. Ваша правда: все, что ни поступает в наш организм (доктор опустил колбасу в свой организм), переработывается сначала желудком: что называется,— делается каша… chilus… Это chilus, представьте себе, переходит в кишечный канал. Далее, все жидкие части посредством всасывания поступают в кровь, и вот, когда вы покушаете, пища превращается в кровь.
— Ну, вот видите? — торжествующим голосом произнесла помещица.
— Вы, верно, когда-нибудь читали медицинские книги?
— Кажется, читала, Лука Лукич, когда еще была дитятей.
— Лука Лукич! — возразил помещик, раскуривая трубку,— растолкуйте мне: отчего, например, на ране или так где-нибудь вдруг нагноение является?
Помещица шепнула что-то мужу на ухо.
— Что ж такое, если меня интересует этот предмет? — ответил помещик.
— Можете себе вообразить,— начал доктор,— нагноение бывает двух родов: доброкачественное, во-вторых — злокачественное. Гной под микроскопом…
— Лука Лукич, Лука Лукич! — заголосила помещица, простирая к доктору руки.
— Что, вам неприятно? Но скажу — чрезвычайно важная вещь этот гной: в медицине у нас даже его вкус определяется.
Помещица ушла в другую комнату. Доктор встал из за стола с красными щеками.

IV

Перед сумерками в Черепахине шел проливной дождь, заставивший фельдшера сидеть в своей аптеке. К нему снова прибегал мальчик от лесника и просил посмотреть ушибленную ногу. Фельдшер обещался прийти, как скоро дождь перестанет. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Против аптеки под поветью крестьянского сарая стояли две мокрые бабы, захватив полы своих зипунов, и молча глядели на ручьи по дороге, среди улицы на траве мокнула спутанная кляча с хвостом, похожим на горсть пакли. Широкая река усеялась частыми брызгами, у плотины дружно рылись утки, уткнувши носы в воду, вдали на горе, будто в тумане, дремали леса, один другого темней, все имело скучный, пасмурный вид.
Около пяти часов дождь перестал. На улице посветлело. Фельдшер отправился к леснику. Было холодно, река сильно волновалась, и у берегов скоплялась пена. Навстречу фельдшеру попадался народ.
Фельдшер остановился на краю села, недалеко от изб, и смотрел на бежавшую к нему из проулка сгорбившуюся бабу, ее головная повязка трепалась длинными концами. Она, запыхавшись, очутилась близ фельдшера: на лице ее было беспокойство.
— Ну, что ты? — крикнул фельдшер.
— Кормилец…— начала баба, едва переводя дух,— что ж, родной… болезнь-то моя… полечи, касатик…
— Я вам не раз говорил, что туберкулезных я не лечу: нет спасения…
Баба смотрела в землю и кашляла, фельдшер заключил:
— Дом тебе пора строить,— дом!..
— Какой, родимый?
— Из четырех досок… сосновый…
Фельдшер пошел. Баба, закрыв глаза тряпицей, зарыдала.
Темнело, народ расходился по домам, улица пустела. Фельдшер направился к гумнам и к пустынному кладбищу, с покосившимися крестами и голобцами, на которых в разных местах сидели крошечные птички со взъерошенными от ветру перышками, не зная, куда приклонить свою голову, над некоторыми из могил лежали неправильные, большие камни, иные могилки не были обложены даже дерном, другие готовы были сравняться с землей или скрывались в колыхавшейся крапиве. По одну сторону от кладбища тянулся густой, черный лес, впереди над полями, распластав крылья, усильно боролся с ветром ворон. По узенькой тропинке фельдшер пришел в чащу леса, в нем было темно: справа и слева сновали трепетавшие своими сухими листьями осины и березы. По всему лесу равномерно распространялся широкий, плавный гул,— точно где вблизи шумела вода, ни одного птичьего голоса, кругом полумрак, вместе с гулом располагавший к тяжелым думам. Ровные березы уныло покачивались и тихо шуршали своими верхушками.
Далеко слышался мерный, замирающий стук топора, неохотно лаяла на пчельнике собака… Опять стонет лес, отрывать слуха не хочется ото всего, что слышится вокруг…
Фельдшер пришел к леснику. У стола, с опухшим от слез лицом, сидела молодая баба и втыкала в светец зажженную лучину. На хорах стонал лесник. С появлением фельдшера баба встала с своего места, а больной начал принимать полусидячее положение.
Фельдшер снял фуражку и обтер на лбу пот.
— Что ты? — сказал он, приступая к больному.
— Отец родной!
— Ну-ка, покажи, где это ты так?.. Лесник развернул тряпицу и обнажил ногу.
— Мне недосуг к вам ходить-то… Акулина, посвети сюда!..
Акулина поднесла к хорам лучину и вдруг, взглянув на рану, зарыдала на всю избу.
— Держи, держи лучину-то,— сказал фельдшер. У лесника на глазах показались слезы.
— Андрей Егорыч, больно, батюшка! — вскрикнул старик, хватая его за руку.
— Погоди! (фельдшер скинул с себя верхнее платье). Надо растереть…
Больной затрясся, с ужасом глядя, как фельдшер начал засучать свои рукава. Он взял стклянку и налил себе на ладонь мазь.
— Держись!
— Ой! государь мой!
— Акулина! бери за ногу…
Лесник упал в бесчувствии навзничь.

V

По прошествии двух дней посреди сельской улицы несли гроб. Фельдшер возвращался с практики. Позади гроба в отдалении шли бабы, раздавался плач.
— Кого это несут? — остановив одну бабу, спросил фельдшер.
— Лесника,— произнесла она.
Фельдшер задумчиво перекрестился.
— Верно, антонов огонь, забыл тогда пиявок-то припустить!..
1859
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека