Самозванец, Мундт Теодор, Год: 1911

Время на прочтение: 214 минут(ы)

Теодор Мундт

Самозванец

Пролог, из которого читатель ничего не понимает
I

— Божество мое, почему ты так грустен?
— Я вовсе не грустен, Эмилия, я просто смотрю на тебя и любуюсь…
— О, зачем ты скрываешь от меня свои сокровенные заботы. Я понимаю, ты опять задумался о нашем будущем или, вернее, о том, что у нас вовсе нет его…
— Но у нас имеется настоящее, Эмилия, наше светлое, чистое, безгрешное настоящее.
— Что такое настоящее? Это — метеор, скользнувший и померкнувший. Это — миг, который, не родившись, спешит исчезнуть во мраке. Это — просто слово, которое теряет свое значение в ту самую минуту, когда оно произнесено. Не прошло и минуты, как ты нежно подал мне руку, а ведь это пожатие уже отошло в область прошедшего. Настоящее мгновенно и кратко, будущее велико и бесконечно…
— Ты сама грустишь и беспокоишься, а упрекаешь меня, будто это делаю я.
— Наши души сроднились, божество мое, и твои мысли невольно передаются мне. Да и потом… Боже мой, какое это страшное слово — ‘никогда’. Знать, что счастье никогда не наступит, что никогда не добьешься полноты блаженства, никогда, никогда, никогда!..
— Ты несправедлива, дорогая Эмилия, к этому бедному ‘никогда’. Вот, например, я говорю тебе: ‘Никогда не забуду я тебя, моя светлая Эмилия! Никогда другая женщина не заслонит твоего образа в моем сердце’.
— Прости, я должна перебить тебя. О, как ты ошибаешься, у меня существует грозная, опасная соперница, которая вытеснит меня из твоего сердца.
— Кто же это, глупенькая?
— Ее зовут ‘империя’, и эта империя может заставить тебя снова жениться…
— Только не это! Бессердечная, как ты можешь терзать и себя, и меня такими детскими страхами? Пусть Господь не благословил нас на полное счастье — будем терпеливо нести возложенный на нас крест. Но до тех пор, пока ты будешь верна мне, никакая другая женщина не отвратит от тебя ни единой улыбки, ни единого ласкового слова — ничего из того, что всецело отдано мною тебе.
— О, значит, это будет всегда, мой Иосиф!
— Всегда, моя Эмилия, всегда!

II

— Итак, князь?
— Я, право, затрудняюсь, что мне ответить вам, графиня. Я не совсем понимаю, для чего все это нужно вам, и мне, право же, немного жалко эту бедную баронессу…
— С каких это пор ваше сиятельство стали сентиментальным?
— Я никогда не был бесцельно жестоким. Что же делать? Жизнь сурова, и когда приходится выплывать самому, то не рассуждая топишь другого…
— Иначе говоря, вы не видите для себя выгоды из предлагаемого дела? Так говорите проще и прямее: сколько?
— Графиня, я не еврей-ростовщик, чтобы…
— Бросьте, милый мой. Если это намек на мое происхождение, то он довольно плосок. Будем деловыми людьми, так мы скорее договоримся до чего-нибудь. В данный момент я именно нахожусь в таком положении, когда приходится выплывать самой, а вы уже давно боретесь, чтобы окончательно не пойти ко дну. Так поплывем вместе.
— Говорите, графиня.
— Милый мой, дело в том, что я сделала очень плохой гешефт [Гешефт (от нем . Geschaft — дело) — торговая сделка, коммерческое предприятие, спекуляция], когда вышла замуж за покойного графа. Отец проклял меня и лишил наследства, но я сказала себе: ‘Э, твои жалкие сотни тысяч, когда у графа — миллионы’. И вот я стала графиней. Но — увы! — оказалось, что у графа далеко не было таких больших средств, как говорили. После его смерти большая часть недвижимости как родовое достояние перешла в семью младшего брата покойного, а меньшую расхитили кредиторы. Мне остались только этот дом да немножко денег, которых не хватает на содержание комнат в порядке… Да, граф безбожно обманул меня!
— Ну, вы не можете так уж жаловаться на него. Покойный сделал то, что не мог бы сделать никто другой: надо было быть настолько влиятельным, чтобы создать своей жене, урожденной Финкельштейн, дочери еврея-менялы, такое блестящее положение при дворе. Это тоже капитал.
— Который необходимо реализовать. В этом-то все дело, князь, ради этого-то я вас и привлекаю в соучастники. Вы вот жалеете ‘эту бедную баронессу’, а подумайте: она молода, богата, свободна, любима, я же бедна, на краю разорения, отвергнута. У нее все, а она завладела тем, что должно быть моим. Вероломный поляк изменил мне, влюбившись в нее. Его величество, довольно благосклонно поглядывавший прежде в мою сторону, теперь не обращает на меня ни малейшего внимания. Почему же ей все, а мне ничего?
— Допустим, что это справедливо. Но я вижу здесь только месть, а никак не выгоду.
— Выслушайте меня до конца. Предав поляка и запутав баронессу, я не только мщу им, но и заслуживаю признательность. Его величество, разочаровавшись в златокудрой баронессе, кинет и на меня приветливый взор. О, я не поведу с ним такой тактики, как эта кисло-сладкая лицемерка. Я не буду вздыхать и ныть… на моей груди император выпьет полную чашу блаженства. Я достаточно красива, достаточно соблазнительна, чтобы увлечь его хоть на мгновение. А там моя игра будет сделана. Женщине, оказавшей такую услугу государству и подарившей сладкие часы любви государю, не откажут ни в чем. Откуп свободен, государь собирается оставить его за собой, я же заставлю отдать его мне.
— Фи, графиня. Но как посмотрит свет на то, что вы возьметесь за такое дело?
— Э, милый мой князь, какое мне дело до света! Да знаете ли вы хоть приблизительно, сколько дохода дает в год откуп? Вот в том-то и суть… Мне надоело придворное общество, где сквозь наружную любезность и вежливость сквозят явное пренебрежение и презрение к моему происхождению. Нет, дальше от них!.. С деньгами я создам себе такое общество, такой круг, какой захочу.
— Допустим. Но что же я буду иметь от всего этого?
— Я назначу вас пожизненно моим главным интендантом. Дела у вас не будет никакого — только четверть часа в день на подпись бумажонок, а жалованье королевское.
— Что же. Если вы не откажетесь оформить это…
— Друг мой, я выросла в такой среде, где без документа не делают ни шага… Перейдемте в кабинет, князь, и там обсудим формальную сторону нашего договора. Да ну же, будьте спокойны, князь! Предложите же руку своей новой союзнице!

III

— Однако это вино обладает удивительной способностью к быстрому высыханию! Смотрите, братцы, а ведь оно опять все высохло и в бутылках, и в стаканах, и в нашей утробе! Мне пришла в голову гениальная мысль: а что, братцы, если потребовать еще вина?
— Ура, капрал Ниммерфоль! Дельное предложение!
— Тише, Плацль! Ну и глотка у тебя! Должно быть, сразу спугнул всех ворон с крыши.
— А ты, может быть, собирался закусить одной из них?
— Не остри, Цвельфзейдель, это здесь совсем ни к чему. Во-первых, тебя здесь не оценят, во-вторых, только даром тратится дорогое время, в течение которого можно пропустить добрый стаканчик. Эй, вахмистр Зибнер! На минуточку! Да куда же он запропастился? Эй, Зибнер! Вахмистр!
— Да иду, иду! Экие горланы! Вы, братцы, забываете, что вы здесь не на товарищеской пирушке, а в дозоре. Разве мыслимое дело — поднимать такой шум?
— Ну-ну, старый служака, за порядок и все прочее отвечаю я. А вот ты отвечай за себя. Взялся ты или нет доставлять нам все, что нам нужно для поддержания наших слабых сил? А как ты думаешь — на что нам пустые бутылки?
— Как? Вы уже все выпили?
— Нет, вино само высохло. Поэтому тащи еще вина, да поскорее.
— Нет, братцы, так не годится. Вы еще сгорите, пожалуй, от такой массы вина, а в помещении пороховой башни строго запрещено держать все огнеопасное.
— Да полно вам уговаривать его. Пусть ломается… Не достанем мы вина без него, что ли? Здесь в деревушке целых два кабака. Гони монету, Ниммерфоль, я живо сбегаю. Только вот не заперли ли кабак? Посмотри-ка, капрал, на часы… Двенадцати еще нет?
— Нет, без четверти… Батюшки! Ребята, вспомните-ка, какой сегодня день.
— Пятница!
— Да, пятница, а через четверть часа будет двенадцать.
— Ба! Ты думаешь, что черная карета снова промчится здесь?
— А почему бы нет? До сих пор она аккуратно проезжала каждую пятницу. Знаете что, братцы? Отложим на время истребление винных запасов старого Зибнера и пойдем на улицу, надо же выяснить, в чем тут дело.
— Да как же вы это выясните? Карета никогда не сбивается с дороги, а остановить ее так себе, ни с того ни с сего, вы не имеете права.
— Полно, Зибнер. Какое там право? Мы хотим знать, в чем тут дело.
— Смотрите, любопытство может дорого вам обойтись: сатана не любит, когда ему становятся поперек дороги. Ну да смейтесь себе, смейтесь! Старый Зибнер достаточно прожил на свете и видал кое-что… У нас в Праге тоже одно время ездила в полночь черная карета, запряженная черными, искромечущими конями. Девица Фохтс захотела подстеречь эту карету и выглянула из окна, когда заслышала стук и грохот. И что же! Она старалась как можно дальше высунуть голову, чтобы лучше разглядеть, карета уже давно проехала, а голова Фохтс все продолжала вытягиваться, вытягиваться, вытягиваться, пока шея не вытянулась на добрых два метра. Потом ее голова стала крутиться, и шея свернулась в спираль. А когда перепуганная Фохтс хотела втянуть голову обратно, то окно вдруг съежилось, и голова уже не могла пройти в него. Дом пришлось ломать!
— Какие глупости! Как не стыдно повторять бабьи сказки! Пусть-ка мне попадется такое привидение. Я угощу его раза два саблей, так будет знать.
— Нельзя ли узнать, как вас зовут, господин герой?
— Меня зовут Плацль, вахмистр Зибнер.
— А позвольте поинтересоваться, какой город осчастливлен честью именоваться родиной столь доблестного воина?
— Я — венец!
— Ах, так! Ну что ж, поговорка гласит, что у венцев львиная пасть и заячье сердце…
— Господин Зибнер! Вы ответите мне за такие слова!
— Я слишком стар, да и не для того меня произвели в вахмистры, чтобы я стал отвечать рядовому солдату! Вообще я нахожу, что у капрала Ниммерфоля подчиненные имеют слишком слабое понятие о дисциплине, субординации и служебном долге.
— Правда, вы — вахмистр, но это не дает вам права оскорблять…
— Да чем же я оскорбил рядового Плацля? Я только повторил то, что говорят все. Не я же сложил эту пословицу. Пусть лучше Плацль докажет, что эта поговорка к нему не относится!
— Ну, так идем, братцы, все на улицу. Я докажу этому господину, заячье ли у меня сердце. Я не я буду, если не разузнаю, что это за карета.
— Молодец, Плацль! Вот это дело!
— Идем, ребята.
— Ух, как сегодня прохладно!.. Бррр…
— А звезды-то, звезды! Вон их сколько высыпало!
— Ну, братцы, вы постойте здесь, а я пойду туда, за вал, и спрячусь в тени придорожного дерева. До скорого свидания, товарищи! — произнес Плацль.
— Молодец!.. Ребята. Слышите грохот колес?
— Господи Иисусе Христе! А ведь правда!
— Гляди, гляди, вот и она показывается.
— Где?
— Да куда ты смотришь? Вот там, справа внизу… Ведь здесь крутой поворот и крутой подъем…
— А, вижу, вижу. Господи, вот мчится-то!
— Господи боже! Неладное это дело! Смотрите, смотрите: карета вся черная, лошади черные, кучер в черном… Спаси и помилуй! Неладное, братцы, дело затеяли!
— Эй, Плацль, вернись лучше!
— А как кучер лошадей настегивает!
— Смотрите, смотрите! Карета выезжает из-за поворота!
— Эх, зря Плацль похвастался. Что он может сделать, когда карета мчится с такой дьявольской быстротой?
— Вот именно с дьявольской! Ба-тюш-ки! Братцы, да что же это?
— Что за сумасшествие! Вскочил на запятки!
— Глядите, глядите, фуражкой машет!
— Братцы, да ведь проклятая карета увезла нашего Плацля!
— Ну, пропал Плацль ни за грош!
— Ну что за глупости, вернется. Проедет милю на запятках, да и соскочит, сюда же вернется.
— Держи карман шире — выпустит его теперь сатана!
— Ну, уж и сатана.
— Капрал Ниммерфоль, вам придется отвечать за такое попустительство.
— Полно вам, Зибнер. Кто вас за язык дергает? Точно ваша это забота. Да и кто вы такой здесь? Смотритель пороховой башни? Ну и смотрите, чтобы черт не унес ее, а уж за своими людьми я и сам усмотрю.
— Вот и недосмотрели. Башню-то черт не унес, а Плацля…
— Не ваше дело. Велика беда — на запятках проехаться. Не бойтесь, не позже утра вернется.
Увы! Рядовой Плацль не вернулся ни на другой день, ни позже.

IV

— Боже мой, боже мой! С таким невинным лицом, с такими ясными глазами — и такая бездна черного предательства… Ты молчишь? Эмилия! Отвечай! Я требую, чтобы ты ответила мне что-нибудь!
— Что же мне ответить вам, ваше величество? Ответить, что я невинна? Но разве это важно для меня? Важно только одно, что ваше величество не побоялись кинуть мне в лицо тысячу оскорблений, грязных подозрений… О, боже мой, боже мой, я не перенесу этого! И вы могли, вы решились… Я… не…
— Слезы? А знаете, баронесса, женщина всегда плачет, если не находит веских доказательств и оправданий!
— Ваше величество!
— Может быть, вы хотите оправдаться? Но я уже добрых полчаса только и предлагаю вам сделать это!
— Мне не в чем оправдываться перед вами, ваше величество.
— Так вы признаете себя виновной?
— Нет, но я не унижусь до оправданий перед вашим величеством. Мне кажется, что человек, так близко подошедший к моей душе, как вы, ваше величество, мог быть уверен, что я не способна на это.
— Слова, баронесса, слова, а когда бесспорные факты противопоставляются бездоказательным словам, то…
— То? Договаривайте, ваше величество! Прикажите судить меня — что же, все равно: как бы ни были велики мои страдания, они не превысят того, что мне уже пришлось испытать теперь. Боже мой!.. И я верила в вас как в Бога!
— Эмилия, жизнь моя, заклинаю тебя нашей любовью — оправдайся, стряхни с себя эти ужасные подозрения… Пойми, то, в чем тебя обвиняют, было бы смертным грехом не только против твоего государя, но и против человека, который любил тебя больше всего на свете! Эмилия, я страстно любил тебя! Ведь ты была для меня символом всего чистого, всего светлого.
— И достаточно было слова хитрой интриганки, чтобы все ваше доверие ко мне разлетелось прахом?
— Эмилия, оставь упреки. Умоляю тебя, оправдайся!
— Ваше величество, у меня, к сожалению, нет фактических оправданий, а слова… но что такое слова лживой женщины!
— Я вижу, что все это — правда. Я презираю тебя! Твоя душа черна так же, как бело твое лицо, и твое сердце так же грязно, как блещут золотом твои волосы.
— Добивайте, ваше величество, добивайте слабую женщину. Добивайте за то, что она имела глупость полюбить вас.
— Не смей говорить мне о своей любви! Ты не любила и не любишь меня!
— Да, ваше величество, вы правы: я вас не люблю больше. Прежде я любила вас больше Бога, но теперь… И вообще, прекратите эту тяжелую сцену, ваше величество. Позвольте мне уйти.
— Так, значит, это правда?.. Но довольно слов. Можете уйти, баронесса. Во имя того счастья, которое я пережил с вами в прошлом, я реабилитирую вас в глазах общества. Я сдержу свое бешенство, подавлю кипящую во мне обиду и затушу этот скандал… Ступайте.
— Имею честь кланяться вашему величеству.
— Могу я узнать, как вы предполагаете устроить свою судьбу?
— Я выхожу замуж, ваше величество.
— Вот как? А еще вчера…
— Да, еще вчера, когда дедушка предложил мне жениха, я не знала, как опасно для молодой женщины быть при дворе вашего величества, не имея покровителя и защитника.
— Змея, где же твоя любовь?
— Об этом надо спросить вас, ваше величество. Я сама смотрю себе в сердце и удивляюсь, куда она девалась… Ведь еще вчера… вчера…
— Ступайте, баронесса. Приберегите свои слезы для будущего мужа… На тот случай, когда вы обманете его так же подло, как обманули меня. Ступайте, я сдержу свое слово. Вы будете реабилитированы. Пусть один только я знаю, сколько низости и гнусной измены может таиться под такой ангельской внешностью, как ваша. Да уходите же! Ведь и у меня тоже есть предел терпению!..

Часть первая,
в которой объясняется если не все, то многое

I. Неприятное приключение

Пятеро закутанных в темные плащи мужчин бесшумно перебрались через стену парка и осторожно направились по аллее, которая вела ко дворцу.
Хотя светил месяц, но в тени густых деревьев парка было так темно, что дорожка совершенно тонула во мраке. Это заставило шествовавшего впереди предупредить:
— Cavete, commilitones, ne in fossam cadeatis! [Берегитесь, товарищи, как бы не сверзиться в ров! (лат .)]
— Траппель, — отозвался на это чей-то молодой, звучный голос, — внеси-ка себе в книжку Биндера. Ведь мы уговорились под угрозой штрафа общаться только на родном языке, а этот asinus [осел — лат.] разражается целыми латинскими фразами. Запиши-ка ему три бутылки пива.
— Траппель, — сказал второй, занеси-ка в проскрипционный список и Вестмайера за то, что он ругается по-латински, а не на нашем добром венском диалекте.
Хохот заглушил эти слова, но не успел он смолкнуть, как послышался третий голос:
— Траппель, прибавь к первым двум еще и Гаусвальда, пусть поплатится парой бутылочек пивца за то, что употребляет иностранные слова вроде ‘проскрипционный’.
Это замечание довело веселость молодых людей до апогея.
— Ну уж этот Лахнер, — смеясь, воскликнул Траппель. — Всегда-то наш Фома подцепит кого угодно, а сам сухим из воды вылезет. Истинный венский бурш, что и говорить.
Последние слова должны убедить читателя, что пятеро таинственных молодых людей, проникших таким воровским путем в парк замка всесильного Кауница [Князь Венцель фон Кауниц граф Ритберг (1711-1794) до 1753 г. нес дипломатическую службу при правительстве Марии-Терезии, в 1753 г. назначен государственным канцлером и с этого момента пользовался исключительным влиянием на политику Австрии], не принадлежали к числу каких-нибудь темных злодеев. Действительно, это были просто студенты Венского университета, чистокровные бурши, люди предприимчивые, охотники до всяких приключений.
Последнее обстоятельство и послужило причиной их пребывания в парке.
Дело в том, что во дворце жила прехорошенькая девушка, в честь которой предстояло исполнить серенаду. Устроитель последней, юрист-второкурсник Теодор Гаусвальд, племянник старшего истопника князя Кауница, был большим любителем-виртуозом игры на флейте. Если перечислять остальных студентов в порядке их прилежания и солидности, то мы должны поставить на первый план философа Вилибальда Биндера, собиравшегося всецело посвятить себя богословию. Будучи страстным любителем игры на скрипке, он с радостью принял участие в этом приключении. Если же в порядке перечисления следовать талантливости, то на первый план придется поставить Фому Лахнера — самого веселого и легкомысленного члена этой компании. Он играл на скрипке гораздо лучше Биндера, но, зная честолюбие последнего, охотно уступил ему почетное место первой скрипки, удовольствовавшись предстоящим ему подыгрыванием.
Самым добродушным студентом из всех них следовало признать Тибурция Вестмайера. Он не обладал ни малейшими музыкальными талантами и наклонностями, но, склонясь на настойчивые просьбы Гаусвальда, научился играть на фаготе, чтобы иметь возможность издавать несколько хриплых звуков в унисон с остальными товарищами. Он значительно больше преклонялся перед пивным королем Гамбринусом [Гамбринус — сказочный фламандский король, изобретатель пива], чем перед Александром Великим, и с большой неохотой изучал комментарии к походам этого известного героя античного мира, которого проклинал на каждом шагу…
Но к чему же в таком случае он продолжал заниматься затверживанием наизусть этих комментариев? О, только из добродушия! Его дядя, придворный садовник, желал этого, и, как по настоянию Гаусвальда Вестмайер взялся за фагот, так же по настоянию родственника он продолжал долбить ненавистный комментарий.
Остается упомянуть еще о Густаве Траппеле, самом изящном и красивом из всех этих студентов. Траппель — сын брюннского купца и вполне приличный виолончелист.
Но в честь кого же именно устраивалась эта серенада?
В честь второй камер-юнгферы [Камер-юнгфера — девушка для услуг при дворе степенью выше горничной (нем .)] княгини Кауниц, очаровательно свежей, грациозной брюнетки Неттхен, праздновавшей сегодня день своего рождения.
Сколько уже раз пришлось ей встречать этот высокоторжественный день, оставалось неизвестным ее пламенному поклоннику Теодору. Но он и не старался узнать это, ведь он видел, что молодость находится в самом ярком, в самом пышном расцвете, и этого было для него вполне достаточно.
Итак, пятеро молодых людей осторожно пробирались по темной аллее парка, направляясь ко дворцу.
— Только бы сам князь не оказался дома, — заметил Биндер.
— Ну вот еще, — ответил Гаусвальд. — Ведь он уехал со своим семейством.
— А графиня фон Ридберг тоже уехала? — спросил Лахнер.
— Само собой разумеется, — ответил Гаусвальд, — ведь в качестве кузины государственного канцлера она принадлежит к его семейству.
— Но почему же окна освещены?
— Надо полагать, что огонь виден в комнатах дворцовой прислуги, — заметил Вестмайер.
— С каких это пор прислугу помещают в бельэтаже? — фыркнул Траппель. — Готов биться об заклад, что это — помещение самого Кауница.
— Траппель прав! — воскликнул Гаусвальд. — Освещенное окно с зелеными гардинами находится в рабочем кабинете самого канцлера.
— Но в таком случае, значит, князь не уехал?
— Ну вот еще. Кому же лучше, как не моему дяде, знать, уехал ли князь или нет.
— Но тогда как же объяснить этот свет?
— Очень просто: пользуются отсутствием князя, чтобы произвести генеральную чистку и уборку его апартаментов.
— Может быть, это и так, — сказал Вестмайер, — но только поторопимся, потому что иначе закроют все пивные.
— Да, да, поторопимся, — сказал Биндер. — Я непременно должен проштудировать сегодня еще две страницы.
— А где именно живет твоя милочка, Гаусвальд? — спросил его Лахнер.
— На самом верхнем этаже, в том окне, из которого струится слабый отблеск света. О, как счастлив этот свет!.. Ведь он озаряет мою Неттхен! Неужели она спит и не ведает, какая честь готова выпасть на ее долю?
— Да услышит ли она нас? Ведь ее окно довольно высоконько. Впрочем, давайте грянем изо всех сил. Я даже отложу трубку, чтобы дуть как можно сильнее в фагот, — сказал Вестмайер.
Настроили смычковые инструменты, притащили садовую скамейку, на нее уселся виолончелист, остальные обступили его, и по знаку Гаусвальда концерт начался.
Музыканты сыграли очень мелодичную вещицу, которая сошла довольно недурно — настолько, что Вестмайер счел долгом выразить удовольствие.
— А ведь неплохо все сошло, — сказал он, с наслаждением раскуривая трубку. — Ну, чем мы не Орфеи?
— А окно Неттхен все не открывается, — вздохнул Гаусвальд. — Она не слышит нас.
— Да, мы допустили большую ошибку, не взяв с собой турецкого барабана. Для таких целей совершенно не годятся драматические пьески, необходимо что-нибудь звонкое, бравурное. Знаете что? Давайте сыграем гренадерский марш.
— Без ударных инструментов не получится никакого эффекта.
— А зачем Господь Бог даровал нам зычные глотки? Попытаемся изобразить барабан и литавры губами, если у нас нет самих инструментов.
Это предложение находчивого Лахнера имело успех: студенты снова взялись за свои инструменты и лихо сыграли трескучий марш.
Результатом этого было нечто совершенно неожиданное. Многие из темных доселе окон внезапно осветились, а из дома выбежали два лакея и бросились прямо на музыкантов. Один из них с силой ухватил Биндера за ухо, другой больно ударил фаготиста палкой по спине, крикнув:
— Вот тебе, бездельник!
Биндер даже присел от боли и не пытался оказать сопротивления. Но Вестмайер спокойно вооружился фаготом и разбил его о голову своего обидчика, сказав:
— Это тебе за ‘бездельника’.
Лакеи кинулись в драку, но на стороне студентов был слишком большой численный перевес. В одно мгновение обидчики были повергнуты на землю и получили хорошую трепку. Затем студенты приступили к допросу, на основании чего по отношению к ним было проявлено такое грубое обхождение, и сконфуженные, избитые лакеи сознались, что нападение было произведено по приказанию дворецкого. Узнав это, студенты дали побежденным по легкому тумаку на дорогу и отпустили их с миром.
— Что же это за негодяй-дворецкий! — воскликнул Лахнер.
— Дело объясняется очень просто, если сказать, что этот дворецкий сам точит зубы на Неттхен, — ответил Гаусвальд. — Она уже жаловалась мне, что Ример не дает ей проходу.
— В таком случае прокричим ему троекратное pereat [Да погибнет — лат.].
— Да, да, прокричим! — подхватили остальные, и это было сейчас же исполнено.
— Ну а теперь надо навострить лыжи отсюда, — сказал осторожный Траппель.
— Вот еще! — в один голос подхватили Гаусвальд и Лахнер. — Бежать от этого негодяя? Никогда!
— В таком случае сыграем еще что-нибудь.
— Хотите ‘Месяц плывет по ночным небесам’?
— ‘Друг твой проводит рукой по струнам’? Идет. Лахнер, начинай теперь ты.
Студенты с большим подъемом сыграли и эту вещицу.
Тогда в одном из окон второго этажа показалась одетая в белое женская фигура, она бросила что-то студентам и сейчас же скрылась. Брошенный предмет прокатился как раз мимо ног Лахнера, и последний успел подхватить его.
— Что это? — спросил Гаусвальд.
— Апельсин.
— Апельсин? Нечего сказать, знатное угощение для пятерых студентов. Славно нас здесь принимают.
— Тише, братец, постой… к апельсину приколота записка.
— Ура! Это, наверное, от Неттхен. Она благодарит нас за доставленное ей наслаждение. Ну-ка, Лахнер, прав я или нет?
— А черт разберет что-нибудь в такой темноте. Вот что, Вестмайер, положи-ка в свою трубку кусочек трута и раскури ее посильнее.
Вестмайер так и сделал, и при вспыхнувшем пламени Лахнер вслух прочел:
— ‘Бегите, бессовестные, или вы погибнете!’
— Однако! Это не особенно-то вежливо.
— Давай мне сюда апельсин, я брошу его обратно.
— Нет, нет, это ни к чему — можешь разбить окно, и неприятностей не оберешься!
— Но серенаду придется прервать?
— Ну разумеется. Почтим неприветливых обитателей этого дворца кошачьим концертом — и восвояси.
Студенты принялись мяукать изо всех сил. Вдруг Лахнер испуганно посмотрел в сторону главного входа и крикнул товарищам:
— Ребята, берите ноги в руки и бежим! Патруль идет!
— Но куда бежать-то?
— Туда же, откуда мы влезли сюда.
Студенты припустились изо всех сил к главной аллее, чтобы оттуда пробраться к удобному для перелезания через стену месту. Впереди всех бежал поджарый Траппель, сзади всех — Биндер, жалобно моливший, чтобы его не оставляли одного.
До аллеи добрались благополучно, но когда они выбежали на главную аллею, то солдаты заметили их, и поднялась отчаянная погоня с криками: ‘Держи их! Лови! Держи!’
Первым в руки патруля попал тяжелый на ходу Биндер. Определив по отчаянным воплям, что Биндера поймали, Траппель и Вестмайер решили бежать напрямки и постараться перелезть через стену в первом попавшемся месте. Но это удалось только Траппелю: он подставил вместо лестницы свою виолончель, легко взобрался по ней на стену и, не заботясь о судьбе товарищей, спрыгнул и убежал. Вестмайер хотел последовать его примеру, но виолончель не выдержала его веса и сломалась. Он упал на спину и сейчас же был схвачен подоспевшим патрулем.
Лахнер и Гаусвальд свернули в сторону и благополучно избежали опасности, кинувшись в чащу. Но, заметив, что солдаты ведут Биндера и Вестмайера, Гаусвальд сказал:
— Было бы очень нечестно, с моей стороны, бросить товарищей на произвол судьбы, раз уж по моей вине они попали в это неприятное положение. Я иду к ним.
— Что же, — ответил Лахнер, — в таком случае я присоединяюсь к тебе, проведем вместе эту ночь в кордегардии.
— Нам ничего не посмеют сделать, милый мой. Серенада не представляет собою какого-нибудь преступления, за которое станут карать. Я объясню все начальнику патруля, и нас не только отпустят с миром, но еще дадут хорошую взбучку лакеишкам, осмелившимся потревожить патруль без всякого повода.
— Ты рассуждаешь очень логично, милейший Теодор, — смеясь, ответил ему Лахнер, — но тем не менее твоя логика приведет нас в кордегардию, где мы принуждены будем провести ночь на нарах.
— Если ты боишься этого, так беги один.
— Ну вот еще!.. Разве я брошу товарища в беде?!
Оба студента вышли из-за деревьев и осторожно пошли за патрулем, который вполне удовлетворился доставшейся ему добычей и возвращался обратно к дому.
Навстречу им блеснули факелы. Два лакея освещали путь стройному мужчине среднего роста, одетому в голубую шинель и в фуражке с широким золотым галуном. Это был главный дворецкий Ример.
Ример внимательно всмотрелся в лица обоих арестованных и недовольно буркнул:
— Это спаржа без головки! Главного зачинщика вам не удалось поймать.
— А вот и зачинщик! — крикнул Гаусвальд, подходя к нему из боковой аллеи вместе со своим спутником. — Я должен поставить на вид начальнику патруля, задержавшего наших товарищей, что если здесь и следует кого-нибудь арестовать, то никак не нас, а дворецкого его сиятельства, только что употребившего непристойное сравнение со спаржей без головы. Этот дворецкий приказал своим лакеям напасть и избить нас, мирных и безобидных студентов.
Дворецкий скривил рот в ироническую улыбку и воскликнул:
— Однако! Довольно смело, с вашей стороны, добровольно отдаться мне в руки. Вы отважны, как ястреб. Но знаете, что в ястребе лучше всего? То, что его можно подстрелить.
— Это еще что за пошлая шутка? Эх вы, ливрейный шутник!
Дворецкий не ответил на этот выпад и обратился прямо к унтер-офицеру, командовавшему патрулем, и приказал увести арестованных. Студенты разразились негодующими протестами, но старый щетинистый унтер сразу оборвал их:
— Ну, вы там, зеленоротые! Не тратьте даром пороха! Окружить их! Штыки наперевес! Левое плечо вперед… ша-го-ооо-м марш!
Студенты, которым угрожали солдатские штыки, волей-неволей были вынуждены двинуться вперед и следовать вместе с отрядом, плотным кольцом окружившим их со всех сторон, но подчинились этой неожиданной участи далеко не без угроз и протестов.
— Мы еще увидимся с вами, господин Ример, — крикнул дворецкому Гаусвальд. — Вы еще попляшете у нас!
— Н-да-с, — буркнул своим глубоким басом Вестмайер, — вы попляшете, а мы сыграем. Но только тогда нашими инструментами будут уже не скрипки и трубы, а палки и хлысты.
— О, господа солдаты, — завопил Биндер, отпустите меня, голубчики! Я всегда отличался скромным поведением и набожностью! Я по неведению попал в компанию этих сорванцов!
— Стыдись! — сказал ему Лахнер. — Гораций говорит в оде к Делию: ‘Храни достоинство своей души как в счастье, так и в несчастье’.
— Мне не пристало почерпать нравственные правила у язычника! — раздраженно крикнул Биндер и снова продолжал вопить: — Я невиновен, клянусь вам! Отпустите меня… ведь у вас останутся те трое!
Когда студенты проходили вместе с патрулем через ворота замка, старый солдат шутливо сказал Лахнеру:
— Глядите-ка, студенты, выход-то здесь. Чего же было через стену-то бросаться.
— Не заметили, — ответил тот. — А скажите, пожалуйста, куда вы нас ведете?
— Туда, где раки зимуют.
— А где это будет?
— Там, где звонят в колокола из телячьей кожи.
Через четверть часа злосчастные музыканты увидали перед собою здание кордегардии [кордегардия (от фр . corps de garde) — караульное помещение, гауптвахта].

II. Где зимуют раки

— Ну-с, милейший, — сказал Лахнер лежавшему рядом с ним Гаусвальду, — все так и случилось, как я пророчил. Мы лежим на деревянном настиле, вульгарно именуемом нарами… Черт возьми, да кто же это так отчаянно храпит?
— Ну что ты спрашиваешь? Кому же храпеть, кроме Вестмайера?
— Недаром поговорка говорит, что спокойная совесть — лучшая подушка.
Биндер беспокойно заворочался и сердито буркнул какое-то проклятие. Его больше всего сердило то, что Гаусвальд, являвшийся причиной их несчастья, еще мог шутить и смеяться. Лахнер решил позабавиться за счет упавшего духом богослова.
— Что это пробежало сейчас по моей голове? — сказал он с притворным испугом, зная, как Биндер боится крыс. — Батюшки, да это крыса! Еще одна! Да сколько их здесь!
Биндер испуганно вскочил с места. Лахнер как ни в чем не бывало продолжал:
— Как жалко, что Биндер бросил свою скрипку в парке! Если бы он теперь сыграл нам, то крысы живо убежали бы: мы уже привыкли, как он фальшивит, а крысы с непривычки ни за что не выдержали и скрылись бы с визгом ужаса. Но сколько их здесь? Еще одна… И все перескакивают через меня в ту сторону… Почему? А, понимаю. Они бегут к Биндеру, ведь животные инстинктом чувствуют, кто их любит. Ой, какая громадная сейчас пробежала…
Говоря это, он осторожно тронул Биндера рукавом по лицу. Богослов не выдержал и с пронзительным криком шарахнулся в сторону, где лежал спавший Вестмайер.
— А, негодяй! — заревел последний спросонок. — Будешь знать, как нападать на безобидных студентов. Раз! Раз! Получай!
— Проклятый! — вскричал слезливым голосом Биндер. — Он проломил мне череп!
— А? Что такое? — просыпаясь, спросил Вестмайер. — В чем дело? Вот, братцы, сон мне приснился. Будто мне попался в руки этот негодяй-дворецкий и я здорово проучил его.
— Я, кажется, не дворецкий, — сердито заметил ему Биндер. — Постарайся на будущее время видеть сны поумнее… Боже мой, Боже мой! За что ты допустил, чтобы я попал в эту развратную компанию? Сначала мне чуть не оторвали ухо, а потом хотят разбить и всю голову.
— Да неужели я ударил тебя, Биндер? Что за наваждение такое!
— Да, да, наваждение! Все это от неумеренного питья пива!
В этот момент перед дверью послышались шаги, потом скрип отпираемого замка.
— Слава богу, наконец-то нас собираются выпустить на свободу, — сказал Гаусвальд.
Все оживленно прислушались.
Дверь открылась, и в полосе света показался какой-то изящно одетый молодой человек средних лет с бледным лицом и большими черными пламенными глазами. Его сопровождал профос [профосы в австрийской армии исполняли полицейские функции. На них возлагалось наблюдение за арестантами, исполнение телесных наказаний, охрана порядка в местах расположения войск и другие обязанности], сказавший:
— Вот сюда. На нарах найдется еще местечко для одного человека.
— А что здесь за люди?
— Студенты, арестованные за учиненное ими бесчинство.
— Здесь ужасно душно. Нельзя ли открыть хоть окно? — сказал незнакомец, сунув профосу какую-то монетку.
— Что же, почему не сделать этого для хорошего человека, — отозвался профос и, отодвинув засов, снял ставень и толкнул сквозь решетку окно. В камеру ворвались струя чистого, свежего воздуха и таинственный свет луны. До этого там было темно, словно в аду, теперь же камера осветилась серебристым лунным сиянием.
Снова заскрипел замок. Незнакомец остался среди студентов, но не подошел к нарам и не прилег там, а принялся расхаживать взад и вперед по камере. Время от времени с его уст срывался мучительный вздох и руки с жестом отчаяния хватались за голову. Наконец он подошел к окну и замер там в задумчивой позе.
— Эхма, — вздохнул Лахнер. — Вот тебе и освобождение. Нет, Биндер, плохо ты изучал богословие. Не хочет Всевышний прийти к тебе на помощь.
— Молчи, Лахнер, и не оскорбляй моей верующей души своим богохульством, — слезливо ответил Биндер. — Смотри, Бог покарает тебя за безбожие.
— А тебя за набожность съедят крысы, — смеясь, ответил Лахнер.
Студенты расхохотались, от их уныния не осталось и следа. Только Биндер продолжал ныть и жаловаться, что служило неистощимым источником веселых шуток над ним, в которых особенно изощрялся Лахнер.
Мало-помалу незнакомец стал прислушиваться к их разговору, и его грустное лицо не раз освещалось чем-то вроде улыбки при этом веселье беззаботной юности. Заметив, что студенты особенно часто окликают Лахнера, игравшего роль первой скрипки в этом концерте шуток, он подошел к нарам и спросил:
— Скажите, пожалуйста, господа, где тот господин, которого зовут Лахнером?
— Здесь лежит его бренное тело! — с шутливой торжественностью ответил тот.
— Не могу ли я просить вас быть столь любезным уделить мне минутку для важного разговора?
— Пожалуйста, — с готовностью ответил студент и отошел с незнакомцем к окну.
— Скажите, — спросил незнакомец, — нет ли у вас в Страсбурге родственника, которого тоже зовут Лахнером?
— Право, не знаю, — весело ответил студент, — ведь нас, Лахнеров, как собак нерезаных. У меня и в Вене целая куча однофамильцев.
— Вы студент?
— Юрист второго курса.
— Как вы сюда попали?
Лахнер чистосердечно рассказал историю, уже знакомую читателям по предыдущей главе.
— Вы почему-то внушаете мне доверие, — тихо сказал незнакомец, — и я хочу обратиться к вам с большой просьбой, но сначала вы должны дать мне слово, что будете держать все это в строжайшем секрете.
— Сначала я должен знать, в чем дело.
— Дело идет о благополучии и чести юной добродетельной дамы.
— В таком случае я полностью к вашим услугам.
— Так как вас арестовали за невинную шутку, то, очевидно, завтра же вы будете на свободе. Сейчас же разыщите в квартале Фенрихсгоф в Вене инструментальных дел мастера Фремда. Скажите ему, что у вас имеется поручение от Гектора и Евфросинии. Фремд отведет вас к лицу, у которого вы должны спросить: ‘Щит или голова?’ Если это лицо не ответит вам: ‘И щит, и голова’, а ответит как-нибудь иначе, то обругайте Фремда: он отвел вас не к тому лицу. Тогда, не говоря больше ничего, заставьте Фремда отвести вас к тому человеку, которого я имею в виду. Получив требуемый ответ: ‘И щит, и голова’, скажите: ‘Под тремя кинжалами в комнате Гектора’. Тогда можете сообщить этому лицу, где именно вы встретили меня. Вот и все, что мне нужно. Согласны вы исполнить мою просьбу?
— С удовольствием.
— Тогда прошу вас исполнить ее в самом непродолжительном времени. А теперь повторите мне то, что я вам сказал, чтобы мне знать, запомнили ли вы.
Лахнер повторил все, что ему предстояло сделать. Незнакомец схватил его руку, с чувством пожал ее и надел ему на палец кольцо, которое в лучах месяца сверкнуло крупными драгоценными камнями. Лахнер хотел вернуть подарок, но незнакомец сказал:
— Для меня это кольцо не имеет ни малейшей ценности. Если бы вы знали, что ждет меня на заре, то не стали бы отказываться.
— От ваших слов на меня повеяло могильным холодом.
Незнакомец вздохнул и крепко стиснул студенту руку.
— Скоро мы расстанемся с вами, мой нежданный друг, расстанемся, чтобы никогда не свидеться более. Вероятно, вы скоро узнаете о постигшей меня судьбе… На прощанье я позволю себе дать вам хороший совет: нет ничего опаснее на свете, как любить женщину всей душой и всем сердцем. Не рассчитывайте на ее благодарность, даже если вы принесли ей величайшую жертву. Самое большее, чего вы добьетесь, — это сделаетесь игрушкой ее каприза. Когда же ее верный раб надоест ей, она, улыбаясь, пошлет его на расстрел. Бойтесь женщин, бойтесь в особенности евреек, милый студент. У них пламенные глаза и холодная душа, обещающая красота и обманывающее сердце, призывающие губы и предательские слова… Бойтесь женщин, милый студент. А если вы не сможете избежать их влияния на свою судьбу, то только, бога ради, не допускайте, чтобы еврейка пленила ваше сердце… Ну, да что об этом говорить. Спасибо вам, милый друг, за вашу готовность оказать мне услугу. А теперь пожмите еще раз на прощанье мою руку и оставьте меня одного, мне много о чем нужно подумать.
Лахнер сердечным рукопожатием простился со своим собеседником и вернулся к товарищам. Незнакомец остался стоять у окна.
Месяц скрылся за горизонтом, и ночную тьму стали разгонять робкие предрассветные лучи. Мало-помалу светлело. Вот зачирикали под окном птички, во дворе барабан забил зорю, и в прилегавших казармах закипела жизнь. По лестницам забегали солдаты, насвистывавшие веселые песенки… Вскоре снова забил барабан, и во дворе послышались слова команды.
Открылась дверь и показался профос с корзинкой, из которой торчала бутылка.
— Братцы, — сказал он, хитро подмигивая левым глазом, — а вот и завтрак. У кого найдется монетка, тот может опрокинуть стаканчик доброй водки, лучше которой не пивали в Лондоне, и закусить кусочком свежевыпеченного, поджаристого хлебца, который даже и придворным домам показался бы деликатесом.
Лахнер, Гаусвальд и Вестмайер с радостью приняли предложение профоса и выпили по стаканчику водки. Вестмайер даже запросил вторую порцию. Что касается Биндера, то он с гримасой отвращения отказался от предложенного ему стаканчика, сказав:
— Какая мерзость. Дайте мне стакан молока на завтрак.
— Молока? — с хитрой улыбкой переспросил профос. — А что такое ‘молоко’?
— Это то, — сердито ответил Биндер, — чего вы, вероятно, никогда не пили.
Студенты весело расхохотались.
— Ишь ты, — засмеялся Вестмайер, — оказывается, и Биндер может шутить, когда захочет.
Профос подошел со своей корзиночкой к незнакомцу. Но тот только махнул рукой и продолжал пребывать в своей грустной задумчивости.
Лахнер с участием и сочувствием смотрел на него. У незнакомца была голова римлянина. Ничего мещанского, неблагородного не чувствовалось в этом строгом профиле. Чистотой и даже наивностью светились его пламенные глаза. Лахнер готов был поручиться, что незнакомец не виноват в приписываемом ему преступлении, что он страдает за чужую вину… Он перевел взгляд на полученное им кольцо. Крупный рубин окружало несколько бриллиантов чистейшей воды. Не желая, чтобы кольцо обратило на себя чье-нибудь внимание, он повернул его камнем внутрь.
Снова скрипнул замок, и в камеру вошел профос со стальными наручниками. Он наложил их на незнакомца, который, не сопротивляясь, молчаливо протянул руки. Затем профос крикнул студентам:
— Вставайте! Вы идете с нами.
— Наконец-то! — радостно воскликнул Биндер. — Может, я еще успею попасть в университет к началу занятий.
Лахнер нарочно отстал немного от товарищей, чтобы проститься с закованным в ручные кандалы незнакомцем. Но тот отвернулся от него, он явно не хотел выдать в присутствии профоса и подошедших стражников ту интимность, которая установилась между ним и Лахнером после ночного разговора.
Когда студент дошел до двери, он еще раз обернулся назад, бледный незнакомец сидел все в прежней позе, не поднимая взора.
Выйдя в коридор, Лахнер услыхал перебранку опередившего всех Биндера с профосом, который грозил ворчливому студенту палкой.
— Да не все ли вам равно, куда я пойду, направо или налево? — ворчал Биндер.
— Не все ли мне равно? Ах ты, образина. Ну погоди, тебе пропишут по первое число.
Но столь неопределенная угроза, конечно же, не могла заставить Биндера замолчать, и он воскликнул:
— Но ведь если мы пойдем вправо, то вскоре окажемся у казарменных ворот!
— Зато дальше от помещения воинской канцелярии.
— А что нам делать в этой канцелярии?
— В свое время узнаете.
— Но…
— Без рассуждений! Вперед!
Все студенты, не исключая и вечно спокойного Вестмайера, взволновались, когда их ввели в какую-то комнату. Там находились старый полковник, ходивший взад и вперед по комнате, и молодой фельдфебель, что-то старательно записывающий в большую книгу.
Гаусвальд, Лахнер и Биндер поспешили доказать полковнику свою невиновность, каждый старался сказать первым, и потому получалась только какая-то бессмыслица.
Старик полковник некоторое время спокойно выслушивал их. Наконец это ему надоело, и он рявкнул:
— Смирно! Молчать! Руки по швам! Нечего хвостом крутить. Все известно, не беспокойтесь. Да и не поможет, тысяча бомб, ничто не поможет. Мне приказано сдать вас в солдаты — и делу конец.
Биндер широко раскрыл рот и едва не рухнул на пол от неожиданности.
— Боже мой, — простонал он. — Но какой же я солдат? Господин полковник, разве вам мало тех трех? Умоляю вас, дайте мне возможность продолжать изучать богословие.
— Полно, брат, — сказал ему Вестмайер, — вместе мы влопались, вместе как-нибудь и расхлебаем кашу. Как знать, чего не знаешь? Может быть, это для нас самая настоящая дорога? Что касается меня, то я даже доволен: предпочитаю сам проделывать походы, чем копаться в комментариях к походам Цезаря…
— Молодец, — сказал полковник, хлопнув Вестмайера по плечу. — Вот именно так должен рассуждать каждый верноподданный ее величества. От солдатского пайка еще не умер с голоду ни один человек.
— Но позвольте, господин полковник…
— Бога ради, господин полковник…
— Дайте мне только объяснить вам, господин полковник…
— Смирно! — загремел старый вояка. — Всякий, кто без моего разрешения скажет хоть одно слово, будет немедленно выпорот шпицрутенами [шпицрутены (нем . Spieeruten) — длинные гибкие палки или прутья из лозняка]. Ах вы, черти кожаные! Не знаете, что значит субординация!
Воцарилась мертвая тишина, студенты чувствовали себя сбитыми с толку и потрясенными до глубины души.
— Все ваши возражения ни к чему не приведут, — продолжал полковник, — все равно вам никто не сможет помочь. Я получил приказание сдать вас в солдаты, и это приказание будет исполнено. Парни вы стройные, крепкие, если врач признает вас годными к действительной службе, то в виде особенной милости я возьму вас к себе в гренадеры. Если вы будете держать себя безукоризненно, то я доложу о вас, и вы сможете рассчитывать на помилование. Сейчас, разумеется, ваши шансы невелики. Вы не можете ни откупиться от военной службы, ни быть произведенными в ефрейторский, фельдфебельский и дальнейшие чины. Всю жизнь вы должны служить простыми рядовыми. Если вы окажетесь неспособными к действительной службе, то будете служить писарями, вестовыми, госпитальными служителями. Я выложил вам всю правду, чтобы вы не досаждали мне больше своими просьбами. Раздевайтесь, сейчас придет врач.
— Господин полковник, — сказал Лахнер, — неужели вы считаете невозможным, что мы сделались жертвой печального недоразумения? Мы старательно и прилежно учились в университете, сообразуя поведение с академическими предписаниями и надеясь стать опорой старости наших родителей…
— Нам трудно давалась жизнь, — подхватил Гаусвальд, — но мы из кожи вон лезли, чтобы добиться своего. И в тот момент, когда мы были совсем близко от цели, с нами обращаются, как с безнадежными негодяями.
— Разве прошлой ночью не вы устроили кошачий концерт его сиятельству князю Кауницу?
— Конечно нет! — воскликнули все студенты разом. — Мы просто устроили почтительную серенаду камер-юнгфере княжеского дворца.
— Однако вы воровски перебрались через стену и избили палками княжеских лакеев.
— Они первые напали на нас.
— Ну, значит, о недоразумении не может быть и речи. Раздевайтесь.
— Нет! — в отчаянии воскликнул Биндер, мы не уступим такому бесчестному насилию.
— Фельдфебель, — загремел полковник, — кликни двух капралов, умеющих хорошо бить по морде! Пора положить конец этой комедии.
В этот момент вошел врач. Потеряв всякую надежду, видя полную бесполезность сопротивления, студенты поспешно начали раздеваться.
Врачебным осмотром все они были признаны годными к строевой службе и записаны в списки рекрутов. Последовал опрос о звании, образовательном и имущественном цензах, познаниях. Полковник с удивлением посмотрел на Лахнера, который, как оказалось, владел немецким, латинским, итальянским, французским, английским и испанским языками.
— Гм, — проворчал старый офицер. — Этот молодец и в самом деле годился бы, кажется, для чего-нибудь иного, кроме службы простым рядовым.
Все формальности были закончены, злосчастные музыканты неожиданно оказались рядовыми гренадерского ее императорского величества Марии-Терезии полка.

III. Новый сюрприз

Когда несчастные рекруты оделись, полковник приказал фельдфебелю выдать каждому из них на руки по три гульдена. Биндер с отчаяния попробовал было заупрямиться.
Когда очередь дошла до него, бывший богослов задорно сказал фельдфебелю:
— За три гульдена меня не купишь.
— Что такое сказал этот негодяй? — загремел полковник.
— Я сказал, ваше высокородие, — поспешил крикнуть испуганный Биндер, — что у меня имеется достаточно денег!
— Так. Сколько же у тебя при себе?
— Пятнадцать крейцеров.
— Этого тебе не хватит даже на пудру. Бери, бери. И не думайте, что эти деньги дают вам на пьянство или игру, кто из вас растратит данные карманные деньги, тот на собственной коже узнает, что значат фухтеля [фухтель (нем . Fuchtel) — плоская сторона клинка холодного оружия, удар саблей, палашом, шпагой плашмя]. Капрал! Привести их к присяге. Марш!
До обеда бывшие студенты просидели в караулке, куда согнали также и всех остальных рекрутов.
— Ты, ты один виноват в постигшем нас несчастье, — горько упрекал Биндер Гаусвальда.
— Неправда. Главный виновник — ты.
— Я? Да ты с ума сошел, парень! — изумился Биндер.
— Нисколько. Помнишь, что сказал полковник? Нас наказали за кошачий концерт. Дело в том, что ты так отчаянно фальшивил на скрипке, что в этом увидели злой умысел.
Биндер хотел было огрызнуться на эту шутку, но вступился Лахнер:
— Полно вам, товарищи, ссориться и дразнить друг друга в такую трудную для нас минуту. Мы должны держаться вместе, а не ухудшать своего положения враждой и ссорами. И, главное, если бы даже Гаусвальд и на самом деле был виноват, ты не должен был бы, как хороший товарищ, отягощать его состояние духа своими попреками. Но подумай сам, Биндер, в чем же виноват Гаусвальд? Загляни в свое сердце — и ты увидишь, что сам не веришь в его вину. С каких пор студентам запрещено устраивать скромные, почтительные серенады? С каких пор это стало таким преступлением, за которое наказывают сдачей в солдаты? О недоразумении и речи быть не может: вспомни, что проклятый дворецкий посылал слуг с приказанием оскорбить нас. Нет, мы стали жертвой злого умысла, здесь кроется тайна, которую мы должны разгадать, товарищи. Разгадать, чтобы достойно наказать злоумышленника.
Биндер хотел что-то ответить, но в этот момент послышалась команда унтер-офицера, призывавшего к знамени. Рекруты принесли присягу и были направлены в казармы, где им приказали сменить свое платье на солдатскую амуницию.
Увидав эту грубую для них одежду, бывшие студенты снова почувствовали себя глубоко потрясенными, а Биндер даже прослезился и воскликнул:
— О, Господи Боже мой! Я готовился стать примерным служителем Твоим, а Ты, сказавший некогда: ‘Поднявший меч от меча и погибнет’, Сам вкладываешь мне меч в руки, Сам толкаешь на нарушение Твоих заветов.
— Не отчаивайся, дружище, — с дрожью в голосе сказал Гаусвальд, — я сделаю все, чтобы вызволить вас из этой беды… Если бы вы знали, как я проклинаю себя за эту дурацкую затею… Но ведь Лахнер прав: разве мы делали что-нибудь запрещенное?
— Успокойся, милый друг, — сердечно ответил ему Лахнер. — Ты не можешь винить себя ни в чем. Я уже говорил, что здесь кроется тайна: кому-то понадобилось устранить одного из нас. Если это так, значит, мы все равно не избежали бы той или другой ловушки, так как всегда держались вместе. Да разве и ты сам не попался так же, как и мы? Разве ты не сдался добровольно в руки патруля? Нет, не упрекать и каяться надо теперь, а пытаться через влиятельных родственников вызволить себя из этого ужасного положения.
— Я возлагаю большие надежды на придворного садовника, — сказал Вестмайер. — Он называл меня всегда опорой своей старости. Неужели он оставит меня в беде?
— А я постараюсь известить о постигшей нас судьбе княжеского главного истопника. Он в милости у всесильного Кауница и может дать нам возможность доказать свою невиновность. Но как бы известить его?
— Ефрейтор мог бы отнести наши письма, а мы хорошо заплатили бы ему за это. Пойдем, ребята, к ефрейтору.
Друзья отправились к ефрейтору, которому они были специально поручены, и обратились к нему с просьбой указать человека, могущего отнести их письма.
— Теперь слишком поздно, — ответил тот.
— Как? Почему поздно? Ведь теперь только двенадцать часов?
— Ну да, а в час мы выступаем.
— Куда?
— В точности это еще неизвестно, но люди болтают, будто мы идем на Пруссию.
— Но мы-то останемся, наверное, здесь.
— Как бы не так. Война и походы — лучшая школа для новобранцев. Там вы в месяц большему научитесь, чем в казарме в течение целого года. Везет вам, ребята… сразу примете боевое крещение.
Студенты, выпучив глаза, смотрели на ефрейтора, не будучи в силах выговорить ни слова. Это было уже верхом несчастия — для спасения не оставалось никаких возможностей. Даже флегматик Вестмайер и тот почувствовал себя потрясенным.
— Это уж чересчур, — сказал он. — Да, братцы, неладное дело выходит.
— О, спасите нас, господин ефрейтор, — горячо заговорил вышедший из своего столбняка Гаусвальд. — Мы отдадим вам все деньги, какие имеются при нас.
— Уж не хотите ли вы, чтобы я помог вам дезертировать? — с иронической улыбкой спросил ефрейтор.
— Боже упаси, — ответил Гаусвальд. — Нам нужно только, чтобы вы указали нам человека, который мог бы доставить наши письма по назначению.
— Ну что же, это можно, — ответил ефрейтор. — Пойдемте к маркитанту.
Новобранцы отправились под предводительством ефрейтора через казарменный двор. Они с унынием заметили, что везде царила лихорадочная деятельность: видимо, готовились к выступлению. Торопливо нагружали телеги, выносили из цейхгаузов амуницию, доставали из складов и погребов оружие и боеприпасы.
— Послушайте-ка, Браун, — сказал молодой офицер другому, — что это значит, почему мы вдруг сломя голову бросаемся в поход? Уж не ворвался ли пруссак в страну?
— Нет, дружище, наоборот, мы сами собираемся вступить в Силезию. Я слышал, будто вчера из Берлина пришла депеша, извещающая, что старый Фриц при смерти [Это известие было сообщено австрийским посланником при берлинском дворе — ван Свитеном. Ван Свитен принял обычные у прусского короля Фридриха Великого приступы подагры за водянку и, не проверив своих сведений, встревожил венский двор. Но Фридрих оправился еще ранее того, как Австрия сконцентрировала войска на прусской границе].
— Значит, дело идет об отобрании назад украденной у нас Силезии? Вот это ловко.
Такой разговор между офицерами услыхали наши несчастные студенты-музыканты, проходившие в то время по казарменному двору. Они еще ниже повесили носы — для них стало ясно, что родственники не успеют выручить их из беды, даже если захотят и если бы это было возможно при других обстоятельствах. Но они все-таки решили сделать все, что от них зависит.
В маркитантской нашлись бумага, конверты и чернила. Вестмайер и Гаусвальд написали письма и вручили их старому солдату полка принца Моденского, который оставался в Вене. За передачу писем по назначению солдату дали полталера, а ефрейтора угостили вином.
Не прошло и часа, как бывшие студенты стояли в полной боевой амуниции в рядах полка, выстроенного во дворе казармы. В довершение всех несчастий, их разместили врозь друг от друга, так что они не имели возможности переговариваться.
День выдался пасмурный, с утра солнце пряталось за тучи, а в тот момент, когда полковник в последний раз окидывал взглядом полк, чтобы скомандовать выступление, пошел дождь.
Гренадер, стоявший рядом с Лахнером, сказал ему:
— Ты, брат, верно, из неженок будешь: ишь какое кислое лицо состроил, когда дождик пошел. Ну, уж нравится, не нравится — а терпеть придется.
— Мне не нравится не то, что дождь пошел сегодня, — ответил тот, — а почему он не шел вчера вечером: тогда меня здесь не было бы.
Издали послышался глухой барабанный бой. Гренадер прислушался и сказал Лахнеру:
— Ого! Кого-нибудь ведут на расстрел.
В тот же момент из второго двора показалась процессия. Во главе ехал штаб-офицер, лицо которого скрывалось за поднятым высоким воротником шинели. В середине медленно подвигавшейся процессии шел осужденный. Лахнер вздрогнул при виде его: это был тот самый незнакомец, чье кольцо было на его, Лахнера, пальце.
Незнакомец шел твердым, уверенным шагом, его взор не выдавал ни малейшей растерянности или испуга.
— Чем провинился этот несчастный? — спросил Лахнер.
— А кто же его знает, — ответил гренадер. — Кажется, это тот самый, которого привел патруль сегодня ночью, когда я стоял на часах. Очевидно, он уже давно был приговорен к смертной казни, но скрывался.
Послышалась команда ‘Смирно’, полк подобрался, вытянулся, застыл в неподвижности…
Забил барабан, и, подчиняясь команде, полк двинулся вперед. С каким тяжелым сердцем прощались наши неудачники-музыканты с Веной. Они встречали многих из товарищей-студентов, которые шли в университет, не обращая внимания на проходивший полк.
— Вестмайер! Павел Вестмайер! — послышался вдруг голос из рядов.
Это вскрикнул Вестмайер, увидав около моста своего родственника, придворного садовника. Старичок безмятежно посматривал на проходящих солдат, опираясь на камышовую тросточку. Узнав голос своего племянника, своего кумира, опору своей старости, он вздрогнул, испуганно всмотрелся, узнал Тибурция и с громким стоном рухнул на землю.
Вокруг него столпились прохожие, заслонив собою старичка от взглядов Тибурция. Последний сделал движение, собираясь броситься к старику.
— В ногу идти, черт тебя подери! — сердито окликнул его взводный.
С сердцем, обливающимся кровью, Вестмайер сдержался и размеренным шагом пошел под непрестанное грохотание барабанов…

IV. У пороховой башни

Прошло около двух лет. В течение этого времени наши гренадеры свыклись со своим положением, и служба не казалась им уже таким страшным наказанием, как в день ареста. Впрочем, им даже некогда было долго раздумывать над своей судьбой: длинные переходы утомляли так, что к вечеру только и думалось, как бы поскорее лечь в постель и отдохнуть. К тому же они были слишком молоды, чтобы не найти своеобразной поэзии в суровости режима военной службы. Им не хотелось казаться хуже всех, и главное внимание было направлено на то, чтобы старательно заучить и выполнить все требования военного устава. Они стали старательными служаками, и так незаметно шел день за днем, отодвигая все дальше и дальше таинственную историю с их рекрутчиной.
В те два дня, когда из парка князя Кауница они попали в кордегардию, а из кордегардии в гренадеры полка, который должен был выступить сейчас же в поход, им пришлось пережить больше волнений, чем в последующие два года. Но теперь, с того момента, когда мы вновь раскрываем их судьбу перед читателем, опять причудливый рок вовлек их в неожиданный круговорот таинственных событий.
Местом, с которого началась вереница почти невероятных событий, была старая пороховая башня в Розау.
Собственно говоря, название ‘башня’ не совсем подходило к этому зданию, предназначенному для хранения пороха и боевых припасов, так как оно развернулось скорее в ширину, чем в вышину, имея один-единственный этаж. Окна были закрыты массивными железными решетками, стены были черны, будто тоже были сделаны из пороха, низкая крыша представляла собою броню из массивных черепиц, плотно прилегавших друг к другу. При постройке этого здания не было употреблено ни единого куска дерева из боязни пожара, стены были такой толщины, что их не могла бы пробить никакая бомба. В самом здании находились только патроны, начиненные бомбы и гранаты, для хранения больших запасов пороха служили обширные сводчатые подвалы, где громоздились бесконечные ряды бочек. Магазин окружала невысокая стена, и в пространстве между нею и зданием хранили оболочки для бомб и пушечные ядра, сложенные пирамидами.
По обеим сторонам ворот за стеною виднелись два маленьких домика. Правый служил караульной комнатой для сторожевых постов, левый был жилищем смотрителя порохового склада вахмистра Зибнера.
За воротами стояла будка часового, перед которой взад и вперед расхаживал молодой, стройный гренадер.
Была зима, и с гор дул морозный ветер. От холода щеки молодого гренадера так раскраснелись, что казалось, будто он намазал их свеклой. Правда, на безоблачном небе ярко светило зимнее солнце, но его холодные лучи не были способны смягчить ярость сурового мороза.
Часовой только что собирался обойти дозором вдоль стены, как вдруг увидал, что с пригорка по направлению к пороховому магазину спускается нарядно одетая женщина.
Гренадер вернулся к воротам и стал поджидать там женщину. Ему было предписано останавливать любого человека, не принадлежавшего к составу служащих при магазине, и следить, чтобы никто не только не проникал внутрь двора, но и не бродил возле стен.
Женщина медленно приближалась к воротам, видно было, что она глубоко задумалась о чем-то, так как ее взоры не отрывались от занесенной снегом дорожки.
Весь ее внешний вид производил приятное впечатление, она была одета нарядно, даже богато и изящно.
— Куда вы идете, сударыня? — вежливо остановил ее гренадер.
Женщина испуганно подняла голову, но, увидев гренадера, изумленно раскрыла рот и остановилась, на ее щеках выступил густой румянец смущения.
— Фрейлейн [фрейлейн (нем . Fraulein) — почтительное обращение к девушке] Нетти! — воскликнул часовой в радостном изумлении. — Неужели вы меня не узнаете.
— Нет, узнаю, господин Теодор… господин Гаусвальд, — смущенно поправилась девушка, словно ей казалось неприличным говорить теперь с бывшим студентом в прежнем дружеском тоне.
— Уж не ко мне ли вы? — спросил Гаусвальд.
— Я даже не знала, что вы здесь. Я шла к отцу, вахмистру Зибнеру.
— Как? Вахмистр Зибнер — ваш отец, и вы приходите как раз в тот день, когда я стою на часах? Какая счастливая случайность.
— По воскресным и праздничным дням я всегда навещаю родителей, — ответила девушка со все возраставшим замешательством. — Однако простите, господин Гаусвальд, но мне холодно стоять… я продрогла. До свидания.
Неттхен торопливо прошла через ворота к жилищу вахмистра.
Гаусвальд грустно смотрел ей вслед и воскликнул после долгой паузы:
— Господи боже мой! Как высокомерно, как холодно говорила она со мной. А ведь если я и стал несчастным человеком, если я сбился с намеченного пути, то только из-за любви к ней… Конечно, не следует торопиться ее осуждать. Очень возможно, что ей неизвестна постигшая меня судьба или истинная причина наказания… Очень возможно, что ее просто обманули, ведь я знаю, что она добра, как ангел. Очень может быть, что при виде меня ее сердце сжалось так больно, что она поспешила уйти, не желая показать слез. А что она не относится ко мне равнодушно, это ясно уже из того, что в самый первый момент она назвала меня Теодором. Сколько времени прошло, а она не забыла моего имени. Нет, нет, здесь опять что-то странное.
Подошел патруль, предводительствуемый старым ефрейтором. Гаусвальда сменил на часах Биндер.
Последний лучше всех своих товарищей освоился с военной службой. Начальство любило и отличало его и всеми силами старалось облегчить ему существование. Полковник настолько полюбил его, что Биндер давно стал бы унтер-офицером, если бы это производство не было отвергнуто главным штабом, который в резких выражениях написал полковнику, что не в его компетенции производить солдата, осужденного в наказание за тяжкую вину к бессрочной службе простым рядовым, особенно если такое наказание наложено ‘высшими сферами’.
Благоволение своего начальства Биндер заслужил главным образом своим прекрасным почерком, полковник старался держать его неофициально при канцелярии, а в вознаграждение за это Биндеру было разрешено брать переписку со стороны, что давало ему недурной заработок.
За два года пребывания в Нидерландах, куда был двинут его полк, Биндер заработал больше сотни дукатов разными каллиграфическими работами, но эти деньги он не употребил на улучшение своей жизни, а почти целиком отправил престарелым родителям.
Во время возвращения в Вену он схватил какую-то глазную болезнь, вследствие чего врач запретил ему заниматься письменными работами, и Биндера снова вернули из канцелярии в полк.
Сменившись, Гаусвальд продолжал бродить по двору. Он ждал, что его вот-вот позовут к Зибнеру, но его надежда оказалась тщетной. Промерзнув, он пошел в караулку, но сел там у окна, поглядывая в сторону дома вахмистра.
Вскоре стало темнеть, и, когда совсем наступила ночь, Теодор увидал, что Неттхен выходит из дверей отцовского дома. Гаусвальд сейчас же оделся и выбежал во двор, рассчитывая проводить Неттхен хоть часть пути, но она уже избрала себе других проводников: отца и мать, которые шли по обе стороны ее.
Гаусвальд издали следовал за ними. Когда они дошли до первых домов предместья, Неттхен поцеловала отца, и Зибнер повернул домой, Неттхен с матерью пошли дальше.
— Куда? — грубо спросил вахмистр Гаусвальда.
— Я позволил себе погулять немножко.
— Сами вы не можете позволить себе это, а я позволения не даю. Ну, живо. Направо кругом марш.
Гаусвальд подчинился приказанию и пошел обратно рядом с Зибнером.
— Если бы вы позволили мне прогуляться, — сказал Гаусвальд, — то я воспользовался бы этим разрешением только для того, чтобы проводить вашу уважаемую супругу. Ведь в здешней местности так пустынно… Уже бывали случаи…
— Есть у вас табак с собой? — перебил его Зибнер. — Ну хотя бы на одну трубку?
— Искренне сожалею, что не имею возможности услужить вам, но, если позволите, я сейчас же сбегаю в ближайшую лавочку за хорошим табаком…
— Я тоже очень сожалею…
— Но ведь я могу сходить…
— Прошу правильно понять мою просьбу, — резко оборвал его вахмистр, — инструкция обязывает меня разузнавать, нет ли у солдата, состоящего в дозоре при пороховой башне, табака, так как курение здесь строжайше запрещено. Если бы я нашел у вас табак, то должен был бы немедленно арестовать вас и отправить в казармы для примерного наказания.
— И это пришло вам в голову в тот момент, когда я предложил проводить вашу жену?
— Да, — буркнул Зибнер, — простой гренадер, даже не ефрейтор, осмеливается навязываться в провожатые к жене своего вахмистра. Вы оскорбили меня этим. На военной службе приходится особенно считаться с чином и рангом. Постарайтесь заняться изучением инструкций, которые вы, очевидно, плохо знаете. Ступайте, и чтобы я больше не слыхал о вас.
Зибнер резко отвернулся и направился к себе домой.
— Однако, старичок, зачем же так уж невежливо? — крикнул ему вслед обиженный студент.
Зибнер обернулся и сердито погрозил ему палкой:
— Я тебе не старичок, а вахмистр. Эй, гренадер, забываться вздумал! Молокосос!.. Держи язык за зубами, а то я разделаюсь с тобой по-свойски.
— Что случилось? — спросил капрал, выскочивший на крик из караулки.
— Ничего особенного, — буркнул Зибнер, — я просто намылил голову вашему гренадеру, он осмелился без моего разрешения выйти за ворота.
— В качестве начальника дозора я позволил ему это, — ответил капрал.
Это заявление не имело ничего общего с истиной и показывало, насколько бывший студент был в приятельских отношениях со своим ближайшим начальником.
Вахмистр подошел к капралу и сказал ему насмешливым тоном:
— Милейший Ниммерфоль. Прошло два года с тех пор, как вы были здесь в последний раз. В течение этого времени многое переменилось. Теперь начальник дозора уже не имеет прежних широких полномочий. Почитайте-ка последние инструкции, они вывешены в караульной комнате. Унтер-офицер не имеет права давать кому-либо из находящихся в дозоре нижних чинов разрешение удаляться за пределы пороховой башни. Такое разрешение дается только вахмистром, который обязан в каждом отдельном случае расспросить, куда и зачем собирается уйти нижний чин. Разрешение может быть дано только в случае особенной и настоятельной необходимости.
— Благодарю вас за разъяснение: мне не было известно об этих изменениях.
Во время разговора в ворота вошли еще два солдата, у которых под мышками было по пакету. Судя по мундиру, они тоже были гренадерами, но отсутствие патронташа и ружья доказывало, что они не были в наряде.
Не обращая внимания на пришедших, Зибнер продолжал:
— А знаете ли вы, кто виноват в этих переменах? Я расскажу вам это вкратце. Был, знаете ли, такой капрал — его звали Ниммерфоль, — который забыл об обязанностях службы и позволил одному из своих людей вскочить на призрачную черную карету, ехавшую за пределами района компетенции дозора. Легкомысленный солдат, совершивший это путешествие из суетного любопытства, сгинул бесследно с тех пор, а капрал Ниммерфоль был разжалован в рядовые, и ему стоило больших трудов вновь заслужить нашивки. С тех пор было отдано распоряжение, чтобы высший надзор за присланными в наряд солдатами лежал на мне. Да, дружище Ниммерфоль, легкомысленным разрешением, данным вами рядовому Плацлю, вы расширили круг моих полномочий и сузили круг своих собственных.
— А, так это произошло здесь? — спросил один из новоприбывших гренадеров. — Значит, здесь разыгралось это таинственное приключение, о котором вы нам так часто рассказывали?
— Да, милейший Лахнер, — ответил Ниммерфоль. — Несчастный исход этой шутки наделал мне много тревог и огорчений.
— И вы называете это шуткой! — загремел Зибнер. — Да разве с чертями, колдунами и привидениями шутят?
Лахнер расхохотался прямо в лицо старому вахмистру и сказал:
— Как можно верить в такие глупости? Вот уж нашему брату, военному, ничего бояться не полагается… Да и к чему сатана начнет разъезжать в карете, когда он и без того может невидимо переноситься, куда ему угодно? Стыдно быть таким суеверным.
— Это еще что за нахал? — спросил Зибнер.
— Отличный товарищ и образованнейший человек, который умнее любого, кичащегося плюмажем на шляпе.
— И это говорит унтер-офицер о простом рядовом? Ниммерфоль, вы совсем сошли с ума. Тем более вы же сами видели черную карету и знаете, что Плацль исчез.
— Это очень загадочно, но сверхъестественного тут ничего нет.
— Так. Ну а если я вам скажу, что в последнее время карета опять стала ездить?
— Тогда я объявляю вам, что сам проверю опыт Плацля, — вмешался Лахнер.
— Что же, — буркнул Зибнер, — для этого вы достаточно безрассудны. Я говорю вам совершенно серьезно, что с некоторого времени черная карета опять стала ездить в полночь, но уже не по пятницам, как прежде, а каждую ночь. Да, настало, видно, царство нечистого… Впрочем, не буду навязывать вам свои взгляды, а скажу только вот что: я не допущу, чтобы погиб еще и другой человек. И хотя вы не принадлежите к дозору пороховой башни, но я уж возьму на себя ответственность и арестую вас.
— Не беспокойтесь, — иронически ответил ему Лахнер, — я сумею устроиться так, что вам не придется арестовывать меня.
Зибнер сердито повернулся к нему спиной и ушел к себе, тогда как гренадеры прошли в караулку.

V. Черная карета

Бывшие студенты снова оказались вместе. Лахнер и Вестмайер, войдя в караульню, первым делом вскрыли свои пакеты, в них оказались темные бутылки с длинными горлышками.
— Двенадцать бутылок ‘Рустер аусбруха’, — с торжеством провозгласил Вестмайер. — Подарок от моего дяди Гаусвальду и Биндеру.
— Как поживает старичок? — спросил Гаусвальд.
— Судя по внешнему виду — хорошо, — ответил Лахнер, — хотя он и жалуется на недомогание.
— Но ест и пьет он настолько исправно, — прибавил Вестмайер, — что, по всем признакам, его болезнь просто воображаемая. Что же, я от души желаю ему прожить до ста лет, хотя он и завещал мне свой прелестный дом.
— Был ты у моих? — спросил Гаусвальд Лахнера.
— Да, ответил тот, — твоего отца не было дома, и мне пришлось говорить только с матерью и братом.
— Что сказала мать?
— Она любит тебя по-прежнему. На прощание она украдкой шепнула мне, что завтра пошлет тебе белье и несколько талеров.
— Что она говорила об отце?
— Что он и знать тебя не желает, пока ты служишь в солдатах. Твой брат долго распространялся на эту тему с поразительным жестокосердием. Я обругал его болваном и ушел.
— Ты не побывал у моего родственника, придворного истопника?
— Нет, времени не было. Да и, по правде сказать, я чувствую к нему непреоборимую антипатию. Он даже не ответил тебе ни на одно письмо. На твоем месте я больше не стал бы и пытаться поддерживать с ним отношения. Но почему ты так грустен?
— Разве принесенные тобою известия располагают к веселости?
— Э, брат, не стоит думать об этом. Пей! Вино — лучший утешитель.
— Знаете что, братцы, давайте пригласим и остальных товарищей.
— Что ж, дело, все равно нам одним не справиться с такой батареей бутылок.
— Но у нас не хватит стаканов.
— Я достану, — сказал Ниммерфоль, вставая и, отправившись к вахмистру, получил от последнего желаемое.
Вскоре полные стаканы весело звенели в дружном чоканье. Все свободные от службы гренадеры присоединились к бывшим студентам, и вино потекло, развязывая языки в дружеской беседе.
Все это происходило как раз в то время, когда император Иосиф II, соправитель своей матери, императрицы Марии-Терезии, с особенной страстью занимался армией. В государственных делах мать и ее верный, испытанный советник князь Кауниц старались возможно более стеснить поле действий молодого императора, зачастую низводя его императорство до степени почетного сана, не связанного ни с властью, ни с влиянием. Только в области военного дела у Иосифа II были совершенно развязаны руки, а так как он страстно жаждал деятельности и до бешенства завидовал славе и популярности Фридриха Великого, то он и старался поднять на возможно большую высоту австрийскую армию.
Это делало императора особенно популярным среди военных, и в часы отдыха в военных кругах особенно охотно говорили об Иосифе, передавая всевозможные легенды, складывавшиеся в особенном изобилии при жизни этого государя.
Действительно во мнении насчет личности Иосифа II до сих пор чувствуется налет этих легенд, не разоблаченных точными данными исторической науки. История удивительно мало занималась и занимается личностью этого государя, игравшего большую роль в политической жизни Европы того времени. Австрийские биографы идеализировали личность Иосифа II, сделав из него демократа и рыцаря высшей нравственности. Немцы и французы, имевшие личные счеты с Австрией, старались, наоборот, забрызгать его грязью. В настоящее время исследователю, занимающемуся Иосифом II как человеком, приходится с большой осторожностью подвигаться между этими двумя крайностями, не принимая на веру ничего и не имея под руками бесспорных данных для опоры. Единственное, на чем можно основываться, — это на собственном чутье и на историческом правдоподобии, на сопоставлении отдельных фактов с приписываемыми императору мотивами.
Демократизм Иосифа биографы хотели видеть в том, что он слишком часто сновал в толпе в обычном бюргерском платье. Но с того момента, как после смерти матери Иосиф II остался единовластным правителем судеб Австрии, об этих прогулках на манер Гаруна аль-Рашида что-то не стало слышно. Ясно, что, стараясь настоять на предлагаемых им финансовых и гражданских реформах в управлении, Иосиф II хотел практически изучить недостатки существующей системы, извлечь из живой жизни доказательства необходимости перемен. Но о каком же демократизме может идти речь, когда это был самый яркий, самый рьяный защитник монархического абсолютизма, более непримиримый, чем, например, французские короли XVII—XVIII веков? Ведь первое, что сделал Иосиф после смерти матери Марии-Терезии, был его отказ признать давние конституционные гарантии Венгрии, он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у венгров их реликвию — корону святого Стефана. А ведь Иосиф не мог не знать, чем и насколько он обязан тем же венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии. В этом было мало не только демократизма, но и той рыцарственности, которую старались навязать Иосифу II льстивые историки.
В первую четверть XIX века в Париже вышла книжка, написанная австрийским эмигрантом и называвшаяся ‘Иосиф Второй, изображенный им самим’. В большей своей части это — просто собрание анекдотов, не заслуживающих ни малейшего доверия. Но попадаются отдельные странички, которые производят впечатление исторических документов, — так они правдоподобны, так поразительно совпадают даты, имена, факты.
Мы пишем не монографию, а роман, и потому нам нет нужды досаждать читателю сухими историческими выкладками, доказывающими верность того или иного интимного эпизода. Все романтическое, что могло быть в интимной жизни Иосифа II, по крайней мере в тот период времени, который охватывает наше повествование, читатели прочтут в свое время. Скажем только, что легенда о необыкновенной чистоте Иосифа II должна быть отнесена к области чистейшего исторического вымысла, хотя и имеющего свое основание.
Всем известно, что Мария-Терезия отличалась необыкновенной строгостью в вопросах нравственности. Живя при такой матери, Иосиф II был принужден быть до крайности осторожным и осмотрительным, так как императрица не допустила бы, чтобы разыгрался один из таких скандалов, которыми была полна хроника остальных европейских дворов. Кроме того, сам Иосиф был, безусловно, строже, чем другие монархи того времени. В Швеции, в России, в Италии, в Испании, во Франции царили такие нравы, что скромные и редкие похождения Иосифа казались святостью, доходящей до чудачества. Ведь серое рядом с белым кажется черным, но рядом с черным — белым. Сероватая добродетель Иосифа рядом с черной безнравственностью остальных европейских дворов казалась идеально белой. Такой она и сохранилась в памяти народов.
Вообще, если очистить личность Иосифа II от идеализирующих его наслоений, то он рисуется нам в следующем виде. Плохо воспитанный и малообразованный, Иосиф был упрям, надменен, поверхностен, язвителен, вспыльчив. Он был слишком горяч и нетерпелив, чтобы чему-либо толком выучиться, но его выручали природный ум и пытливая живость. Особенными добродетелями или пороками он не отличался, живи он в качестве обыкновенного бюргера, его личность не выделялась бы ничем из среды многих десятков тысяч. Он не был гением, но не был и глупым, не будучи рыцарски порядочным, не был бесчестным, был в меру справедлив, стоял за правосудие, не отказывался от бокала вина, но никогда не пьянствовал, не избегал возможности изредка забыться в объятиях красавицы, но ненавидел безудержный разврат, чему особенно способствовала его склонность к сентиментальности, к религии относился спокойно и трезво, без ханжества и пиетизма. Словом, это был самый обыкновенный ‘порядочный человек’ среднего круга. Но судьба поставила его править большой страной, он оказался достаточно неумным, чтобы носиться с отжившей в то время идеей неограниченного абсолютизма, и достаточно разумным, чтобы не натворить в этой области особенно больших глупостей.
Почти так и оценивал его граф фон Шлеефельд, к некоторому неудовольствию остальных товарищей-гренадеров.
Граф фон Шлеефельд был весьма образованным, но необыкновенно развратным и бесшабашным молодым человеком. В Вене стон стоял от его постоянных проделок: то вломится в квартиру честного бюргера и на глазах у ошеломленных родителей похитит понравившуюся ему девушку, то разгромит кабак, то устроит побоище с полицией. Многое сходило ему с рук ради отца, бывшего до князя Кауница государственным канцлером. Но в конце концов не стало никаких сил терпеть его выходки. В один прекрасный день молодца арестовали и сдали в солдаты. Шлеефельд попал во взвод к капралу Ниммерфолю и очень сдружился с нашими студентами как с товарищами по несчастью. Вообще Шлеефельда товарищи любили. Он был щедр, весел, знал множество случаев из придворной жизни и рассказывал их с большим юмором.
Когда его вместе с остальными ‘камрадами’ пригласили принять участие в пирушке в караулке пороховой башни и под звонкое чоканье бокалов полилась веселая дружеская беседа, разговор очень быстро перешел на императора. Гренадеры наперебой превозносили Иосифа, а Шлеефельд только отмалчивался да загадочно улыбался.
— Эй, Шлеефельд, — весело сказал ему Лахнер, — мне твоя улыбка что-то не нравится. Разве ты не согласен с мнением всех остальных? Или ты что-то знаешь, чего не знаем мы? Ну так развяжи язык!
— Тема такова, что не особенно располагает к болтовне, — улыбнулся граф, — чем больше связан язык, тем он целее.
— Нехорошо, Шлеефельд, — отозвался серьезный и молчаливый Шнеманский, тоже гренадер по несчастью, так как ему пришлось записаться в рекруты после банкротства отца — богатого венского купца. — Нехорошо так говорить. Ты обижаешь всех нас, ведь мы живем как одна семья…
— Что за черт в самом деле! — вспылил Ниммерфоль, — разве среди нас имеются предатели?
Гренадеры недовольно заворчали.
— Да полно вам! — крикнул им Гаусвальд. — Вы только посмотрите, как он улыбается. Он просто хочет подзадорить нас, заставить просить себя. Да ну же, графчик, выкладывай начистоту все, что знаешь. Ведь мы судим понаслышке, а ты ближе нас знаком с придворной жизнью.
— Я не боюсь предательства с вашей стороны, — сказал Шлеефельд, — но боюсь, что вам не понравятся мои рассказы. Люди до старости любят играть в куклы. Вы сделали себе из Иосифа такую куклу и нянчитесь с ним. А ведь я должен буду сорвать все те прикрасы, которыми вы наделяете его.
— Да рассказывай ты, не тяни, — буркнул Биндер.
— Вообще странное это дело, ребята. Вы знаете, я в свое время очень много поездил по разным странам, и везде меня удивляло, что подданные крайне склонны восторгаться своими монархами, даже если для этого не имеется никаких оснований. Был я однажды проездом в маленьком прусском городке. И вот трактирщик из кожи лез вон, чтобы превознести своего ‘Фрица’. И что бы вы думали ставил ему в заслугу? То, что Фридрих ни с того ни с сего запретил своим подданным пить кофе. Ну, скажите вы мне, бога ради, какое ему дело, что пьют пруссаки? Ведь это запрещение покушается на ту область, где, казалось бы, роль монарха кончается. А Фридрих идет за границы возможного, и это вызывает восторги. Нечто подобное происходит и у вас. Вы на все лады восхищаетесь нашим императором. А разве вы знаете его? Разве вам знаком настоящий, неприкрашенный Иосиф?
— Что же ты можешь сказать про него дурного?
— Ничего, братцы, почти ничего — ни особенно дурного, ни особенно хорошего. Да это и не важно — разве император — не такой же человек, как и мы с вами? У него имеются свои слабости, свои достоинства, а вы делаете из него какой-то идеал. Прежде всего должен сказать вам, что ваш идеал очень дурно воспитан. Вы знаете историю с его второй женой, Марией-Жозефиной? Однажды императрица появилась на парадном обеде в новомодном платье с очень широким вырезом на груди и на плечах. Во время обеда император все время косился в ее сторону. После обеда она заговорила с французским посланником. Вдруг Иосиф подходит к ним, достает свой носовой платок, закрывает им грудь жены и говорит: ‘Мне стыдно за вас. Прикройтесь’, затем поворачивается и уходит. С императрицей истерика, обморок — словом, скандал полный. Бедная императрица-мать не знала, что ей делать… Да. Если бы нечто подобное сделал наш брат простой дворянин, так его перестали бы принимать… Вот каков он, ваш идеал. Невоспитанный, несдержанный, резкий…
— Да посуди сам, Шлеефельд, разве приятно, когда жена выставляет напоказ все свои сокровенные прелести? Ведь наш император такой скромный, такой семьянин…
— Да кто вам сказал? Уж не от скромности ли у него обе жены померли? Эх, братцы, братцы…
— Ты что-то неладное болтаешь.
— Мне говорил придворный врач, что первая жена умерла от слишком хорошего обращения — ласками замучил, а вторая — от слишком плохого. Полно вам! Император — такой же человек, как и мы, он так же создан из крови и мяса, как и мы, грешные…
— Но не будешь же ты отрицать, что император ведет очень нравственную жизнь…
— Голубчики вы мои, объясните мне сначала, что такое нравственность? Ну, что прикусили языки? Вот то-то и оно. К примеру, Ниммерфоль на моих глазах осушил две бутылки этого отменного вина, а Шнеманский — два стакана. В бутылке пять стаканов. Так что же, по-вашему, Шнеманский в пять раз трезвее Ниммерфоля? Ничуть не бывало. Ниммерфоль выпьет еще три бутылки и останется трезвым, а Шнеманский больше двух стаканов не перенесет и свалится под стол. При чем здесь нравственность? Все дело в физической природе. Одному надо для насыщения бутерброд с сыром, а другому — половину теленка. Один выпивает пять бутылок и служит как ни в чем не бывало, а другой выпивает два стакана и начинает скандалить. Одному надо пять жен, чтобы чувствовать себя довольным, а другому и одной слишком много… В известном отношении наш Иосиф был очень голодным, но он быстро насытился, хотя это и стоило жизни Изабелле Пармской. Теперь, не чувствуя физического голода, он и ведет с женщинами игру в ‘любовь душ’… Но при чем здесь нравственность? Это просто свойство физической природы…
— Однако чем же ты докажешь, что поведение императора объясняется непременно нетребовательностью тела, а не победой духа над велениями плоти?
— Хотя бы тем, что время от времени тело нашего императора предъявляет свои требования, и тогда он выказывает редкую неразборчивость. Слыхали о его истории с Каролиной Оффенхейцер? Нет? Ну так вот, когда будете в Вене, попросите показать вам эту самую Каролину. Рот до ушей, рыжая, веснушчатая… А ведь она пользовалась сугубым вниманием Иосифа целую неделю. И почему? Да потому, что она попалась ему на глаза в тот самый момент, когда он вышел на минутку из того состояния, которое наш приятель Гаусвальд только что назвал так деликатно ‘нетребовательностью тела’. Ну а история с графиней фон Пигницер! Слов нет, что графиня отлично сохранилась, но все-таки разве это — подходящая возлюбленная для человека, в объятия которого рады упасть первые красавицы империи? Впрочем, здесь очень длинная и сложная история. Надо вам сказать, что у императора был очень длинный и очень глупый роман с этой… ну, как ее?.. Ах, господи, не могу вспомнить имя. Баронесса… баронесса… Ну, все равно. Словом, император гулял по дворцовому парку со своей Эмилией и при свете луны клялся ей в верности до гроба, а прекрасная Эмилия клялась ему в верности и за гробом. Все было очень хорошо, но в тот самый момент, когда император решил вывести свое увлечение за пределы платонических уверений, подвернулась графиня Пигницер с доказательствами государственной и человеческой измены прелестной Эмилии. Наш Иосиф вышел из себя, метал громы и молнии, и Эмилия оказалась за штатом. Но как быть? Та самая, с позволения сказать, нетребовательность тела, о которой мы говорили выше, перешла в назойливое требование.
Порвав с очаровательной Эмилией, император, очень разгневанный, возвращался во дворец. Вдруг в полутемном коридоре он натолкнулся на графиню Пигницер. Та начала разговор на тему о женской неверности, говорила, что ей удалось доказать, насколько баронесса нагло эксплуатировала доверие императора, и так далее, и так далее, а сама все ближе да ближе… Император даже не слушал, что она говорила. В нем проснулись ‘требования’, а женщина, да еще такая соблазнительная — ведь в полутемном коридоре графиня Пигницер могла показаться очень соблазнительной, — тут была под рукой… Ну, и… результат понятен. У Иосифа были ‘требования’, а житейская мораль графини гласила: ‘Когда угодно, где угодно, с кем угодно’… Ну-с, отдал император должное требованиям своего тела и решил, что с него довольно. Но графиня фон Пигницер с этим не согласилась. Как! Она, можно сказать, пошла навстречу вопросу государственной важности, а от нее хотят отделаться? Как бы не так! Напрасно Иосиф уверял ее, что полная прелести увядания графиня разделила его восторги, а следовательно — больше ни на что претендовать не может. Графиня доказывала, что она имеет право на фактическую благодарность. И что бы вы думали она захотела? Ни много ни мало как получить в свои руки табачный откуп. А надо вам сказать, что незадолго перед тем сам император восставал против системы отдачи разных правительственных регалий [регалии (от лат . regalia — принадлежащий царю), в феодальной Западной Европе — монопольное личное право государей и (через их пожалования) крупных феодалов на получение определенных доходов (от чеканки монет, рыночных пошлин, продажи табака, спиртных напитков, марок и проч.).] в руки частных лиц. Из-за этого у него было не одно столкновение в Государственном совете. А тут извольте-ка хлопотать об отдаче табачного откупа, только что освободившегося, в руки графини. Положение не из приятных… Ну да графиня себя в обиду не даст. Откуп она таки получила. Вот вам и чистота. Сам же император восставал против невыгодной для государства системы откупов и сам же первый настоял, чтобы откуп, едва став свободным, был отдан частному лицу.
— Ну, а с баронессой что же сталось?
— О, тут романтизм высшей марки. Баронесса была обвинена в государственной измене, но судебное следствие показало, что нельзя с достаточной точностью установить ее вину…
— Друзья, — внезапно прервал его Вестмайер. — Да я ведь в свое время слыхал эту историю. Мне рассказал ее дядя… Как же. Эту несчастную звали баронессой…
Он вдруг запнулся и остановился: в дверях показался вахмистр Зибнер…
Наступило неловкое, смущенное молчание — при Зибнере опасно было продолжать говорить на эту тему.
Товарищей выручил все тот же находчивый Шлеефельд.
— Так вот, — заговорил он, подмигивая собутыльникам и как бы продолжая прерванный разговор, — я был здесь в то время, когда исчез Плацль, и видел эту таинственную карету. Только, по-моему, ничего особенно таинственного в этой карете не было. Правда, она была похожа на экипаж, в котором возят гробы, но мало ли что. Не все то, что не может быть объяснено, должно признаваться необъяснимым и сверхъестественным…
— Так вот как, — воскликнул вахмистр Зибнер, — вы все еще говорите об этом дьявольском явлении? Ну-ну, ребята, лучше бы вам избрать другую тему…
— Разумеется, братцы, — поддержал его Лахнер, — давно пора переменить тему. Все равно, сколько бы мы ни рассуждали здесь, мы можем высказывать только догадки и предположения. Уж потерпите до завтра: быть может, завтра я сумею рассказать вам что-нибудь более существенное…
— Эй, гренадер! — загремел Зибнер, — опять за старое? Предупреждаю, что в случае малейшей попытки дерзкий будет немедленно посажен под арест.
— Пусть, — спокойно ответил Лахнер, — но только в том случае, если этот ‘дерзкий’ будет подчинен вам, господин вахмистр. Я же не принадлежу к наряду пороховой башни и имею отпуск на двое суток. Как я использую этот отпуск — до этого нет и не может быть дела какому-то смотрителю пороховой башни.
У старого Зибнера даже жилы на висках надулись от столь дерзкого ответа. Он собирался разразиться громовой отповедью, но тут самым елейным тоном вмешался Гаусвальд, который имел свои основания снискать расположение вахмистра.
— Полно вам, — сказал он, — Лахнер просто шутит. Он славился во всем полку острым языком, который не знает удержу. Вместо того чтобы набрасываться на него из-за пустяков, возьмите-ка лучше, господин вахмистр, стаканчик и позвольте налить вам этого славного винца, равного которому не скоро сыщешь.
Он налил Зибнеру вина. Тот отпил с полстакана и сказал:
— Да, вино у вас, ребята, доброе. Он нравится мне, во всяком случае, больше, чем ваши разговоры.
— Ну что же, хорошо, что вам хоть что-нибудь у нас нравится, — примирительно сказал Гаусвальд. — Подсаживайтесь к нам и позвольте почтить ваше присутствие хотя бы тем, что мы выпьем за здоровье вашей достойной супруги.
Все чокнулись с Зибнером, и стаканы были снова наполнены.
— А теперь — за вашу очаровательную дочь, — с особенным пылом провозгласил неутомимый поклонник хорошенькой Неттхен.
— Благодарю за честь, — ответил Зибнер, впиваясь в Гаусвальда острым, почти ироническим взглядом, — но ввиду того, что моя дочь обручена с главным дворецким его сиятельства князя Кауница, я в пожелании счастья не считаю возможным отделять жениха от невесты. Итак, за здоровье счастливой четы.
Гаусвальд побледнел и поставил свой стакан на стол.
— Я, должно быть, не расслышал, — задыхающимся от бешенства голосом проговорил Биндер, — за чье здоровье предлагаете вы нам пить, господин вахмистр?
— За здоровье моей Неттхен и ее жениха, достойного господина Римера.
— Вот как? — воскликнул Биндер, с силой отшвыривая от себя стакан. — Вы предлагаете нам пить за здоровье этого прохвоста, этого бандита, этого разбойника? Ну уж нет! Пусть за его здоровье пьют кипящую смолу черти в аду, но честные гренадеры не будут портить вино из-за такой гадины.
— А, так вы для того зазвали меня к себе, чтобы обижать и насмехаться надо мной? — вставая, сказал Зибнер, в тоне которого звучала не обида, не раздражение, а какая-то мрачная покорность неизбежному.
— Мы не хотели и не хотим обижать вас, господин вахмистр, — мягко сказал Лахнер, — но вы должны понять наши чувства: ведь из-за этого Римера мы незаслуженно сданы в солдаты.
— Никаких чувств мне понимать не нужно, я знаю одно — вы меня обидели, и я знать вас не хочу. Капрал Ниммерфоль, подойдите-ка ко мне на минутку.
Ниммерфоль и Зибнер отошли в сторону.
— Скажите, капрал, почему эти двое продолжают оставаться тут? Ведь они не в наряде?
— Да не все ли вам равно, вахмистр? Что за важность, если они пришли навестить товарищей?
— Да, понимаете ли, я не могу успокоиться: а вдруг этот отчаянный парень исполнит свое дерзкое намерение и последует примеру Плацля?
— Ну и что? Какое дело мне и вам, если находящийся в отпуске солдат совершит какой-нибудь поступок за пределами линии укреплений?
— Вы плохой христианин, Ниммерфоль. Подобная дерзость равносильна самоубийству, и даже хуже его, так как самоубийца губит тело, а бросающийся к нечистому — душу. Мы не можем допустить, чтобы это совершилось.
— Да ничего не будет, успокойтесь. Ребята подвыпили и спокойно улягутся спать.
Зибнер, покачивая головой, вышел из караулки. Гренадеры молча допили вино и расположились на покой, неприятная история с вахмистром испортила их веселое, беззаботное настроение.
Вскоре в караулке слышалось только посапыванье спящих солдат.
Придя к себе домой, старый Зибнер никак не мог успокоиться. Он, кряхтя и вздыхая, переворачивался с боку на бок, пока не решился снова пройти в караулку, чтобы хоть силой удержать Лахнера от его дерзкого замысла.
Осветив фонарем спящих, он сейчас же заметил, что Лахнера среди них не было.
— Капрал Ниммерфоль! — отчаянно вскрикнул старик. — Где же он?
Этот крик разбудил спавших, которые в первый момент никак не могли понять, в чем дело.
— Кто ‘он’ и что вы кричите, вахмистр? — сонливо спросил Ниммерфоль, протирая глаза.
— Где тот дерзкий гренадер, который хотел вскочить в дьявольскую карету?
— Да ушел, вероятно, домой. А сколько времени?
— Сейчас пробьет двенадцать.
— Господи! — воскликнул Вестмайер. — Биндер, Гаусвальд, вставайте скорее, мы чуть-чуть не проспали этого таинственного видения.
Гренадеры торопливо оделись и вышли из караулки. Зибнер, скорбно поникнув головой, поплелся за ними.
Ночь была очень светлой, полный месяц заливал снежные долины миллиардами искристых отсветов. Лахнера не было ни на валах, ни внизу на дороге.
— Уж не проспали ли мы привидение? — спросил Вестмайер. — Когда именно карета обыкновенно показывается?
— Между двенадцатью и двадцатью минутами первого, — ответил Зибнер.
— И карета проносится там внизу?
— Да… Но что это? Смотрите, на снегу видны следы: кто-то спрыгнул с вала и направился туда, к старой ветле. Так же сделал и Плацль. Наверное, дерзкий спрятался за деревом.
— Ну и пусть его стоит себе там, если ему это нравится.
— Нет, Ниммерфоль, я не допущу этого! — испуганно крикнул Зибнер. — Эй, гренадер под деревом. Смирно! Направо кругом марш!
Но ответом команде старого вахмистра было одно только немое молчание…
— Когда карета возвращается обратно? — спросил Вестмайер.
— Никогда.
— Ну, что же, если Лахнер не появится завтра, так в следующий раз нужно остановить карету на дороге и допросить пассажиров.
— Эх, вы, — горько усмехнулся Зибнер, — разве можно остановить и допросить нечистого? Но посмотрите… посмотрите… Как таинственно светит луна… Какие-то бледные тени проносятся по сторонам… Ветер завывает… Природа дрожит от страха перед чудом, которому надлежит явиться.
— Полно вам, господин вахмистр, — сказал Вестмайер, — у нас тоже имеются уши и глаза, и мы не видим и не слышим ничего особенного. Ночь, как ночь…
— Маловерные! Язычники вы, слепые язычники!
В этот момент издали донесся какой-то глухой шум. Старый Зибнер побледнел еще больше и принялся торопливо и истово креститься.
Вскоре показалась и карета, которая неслась, как ветер. Ночь была настолько светла, что экипаж можно было отчетливо разглядеть. Четыре вороных жеребца с черными султанами на головах мчали широкую черную карету с большими стеклами, блестевшими в лунных лучах.
Вдруг из-за дерева выскочил гренадер Лахнер. Он схватился сзади за рессору и побежал за каретой. Задок был приподнят. Лахнер на бегу ловко повернул крючок, доска заднего сиденья откинулась, гренадер в один момент вскочил на доску и исчез, как некогда Плацль… Через секунду воцарилась прежняя глубокая тишина…
— Еще одним безумцем меньше на свете, — глухо пробормотал Зибнер. — Даже без христианского напутствия…

VI. Отвага гренадера

‘Так, — сказал себе Лахнер, постаравшись возможно комфортабельнее устроиться на своем малоудобном сиденье, — а теперь посмотрим, что будет дальше’.
Лошади неслись, как ветер, и карета быстро мчалась по довольно глубокому снегу. Кучер изо всех сил нахлестывал лошадей, беспрерывно награждая их самыми отборными ругательствами на чистейшем венском диалекте.
‘Однако, — подумал бесшабашный гренадер, — кажется, венская ругань признана самой подходящей даже в аду!’
Неожиданно лошади стали замедлять бег, и вскоре карета поехала почти шагом: она стала въезжать на крутой холм, дорога здесь была очень накатана, и копыта лошадей скользили.
Послышался шум опускаемого окна, и раздался мужской голос, сердито проговоривший:
— Эй, Фриц, ты заснул, что ли? Мы так далеко не уедем.
— Да, помилуйте, ваша честь, дорога-то какая. Надо было восьмерку лошадей брать, а четверка не может…
— Пожалуйста, без глупостей, — сердито оборвал его рассуждения пассажир, — кажется, я плачу достаточно. Ну, вперед.
Кучер принялся снова нахлестывать лошадей, и они прибавили шагу.
‘Гм, — продолжал думать Лахнер, — этот диалог снимает с происшествия всякие мистические покровы. По всем признакам, пассажир представляет собою какую-то важную персону, это чувствуется по тону и манерам. Кроме того, он не австриец, а, судя по произношению, происходит из Северной Германии. Кучера зовут Фрицем. Все это мне необходимо запомнить, чтобы найти руководящую нить к раскрытию этой тайны. А что здесь, наверное, кроется какая-нибудь тайна большой государственной важности, в этом не может быть никаких сомнений’.
Лахнер откинулся всем корпусом назад и стал внимательно изучать дорогу, чтобы не заблудиться на обратном пути. Для него не было ни малейших сомнений, что Плацль неосторожно выдал себя и его постарались устранить как лицо, проникшее в опасную тайну. Значит, здесь, во всяком случае, было преступление и необходимо было выяснить как судьбу Плацля, так и подоплеку всей этой таинственности. Но для этого следовало быть осторожным и рассудительным.
Присматриваясь к дороге, Лахнер заметил, что теперь они двигаются спиралью вокруг холма. Впереди то появлялся, то снова скрывался какой-то огонек, и наш герой понял, что этот свет исходит из цели путешествия черной кареты. Вскоре совсем отчетливо вырисовался силуэт какого-то нарядного строения. Еще один круг — и они приедут.
Неожиданно внимание Лахнера привлек глухой шум. Он посмотрел на дорогу и увидал, что вслед за ними катится еще карета, но уже голубоватого цвета, отставшая от них на каких-нибудь сто шагов. Голубая карета ехала быстрее черной, в самом непродолжительном времени должна была бы нагнать их, и тогда благодаря яркой луне Лахнер был бы замечен. Не раздумывая долго, он бесшумно скользнул влево и сейчас же спрятался за кустом. Черная карета продолжала медленно взбираться наверх — очевидно, ни присутствие Лахнера на задке, ни прыжок на землю замечены не были. Тогда он принялся подниматься по прямой линии к стоявшему вблизи строению: каретам предстояло описать еще целый виток, и они, во всяком случае, должны были подъехать позже него.
Перед Лахнером находилась великолепная вилла, все окна которой были ярко освещены. Виллу окружал большой сад-цветник с редкими и невысокими кустиками. Лахнер под покровом скрывавших его кустов осторожно подошел к воротам сада и увидел, что там стоят два закутанных в плащи человека с саблями в руках. У самой виллы стояло около полудюжины карет. Вообще ни с какой стороны нельзя было принять этот изящный деревенский домик-дворец за разбойничье гнездо.
Лахнер продолжал наблюдать. Кареты одна за другой подъехали к воротам. Люди с саблями останавливали их, спрашивали что-то — очевидно, пароль — и затем пропускали внутрь.
‘Вероятно, здесь какое-то собрание, — подумал Лахнер. — Но если люди собираются просто в гости, если в их времяпрепровождении нет ничего преступного, тогда к чему же вся эта таинственность? Нет, раз я взялся за дело, то должен довести его до конца’.
Гренадер осторожно пошел вдоль самой решетки, надеясь найти место, где он мог бы незаметно перелезть в сад. Он подумал, что все внимание челяди обращено на место въезда, то есть на садовые ворота, а значит, противоположное по периметру место решетки должно быть вне всякого надзора. Так и оказалось, Лахнер быстро перелез через низкую решетку и направился к вилле.
С этой стороны в сад выходила большая терраса с колоннами. Лахнер отважно вошел по широкой лестнице, оглянулся назад, убедился, что за ним никто не следит, и осторожно подкрался к двери.
Его сердце судорожно забилось, когда он взялся за дверную ручку. Но, поборов свое волнение, дерзкий гренадер потянул дверь к себе, и она открылась: замок не был заперт.
Сквозь образовавшуюся щель Лахнер заглянул внутрь террасы. Там никого не было, впереди виднелась стеклянная дверь, которая вела во внутренние комнаты.
Через эту дверь отважный гренадер разглядел просторный, богато обставленный зал, декорированный красным бархатом. В середине стоял громадный стол, покрытый зеленым сукном, свисавшим до самого пола. Вокруг стола были установлены глубокие кресла.
С потолка к середине стола свисала большая люстра, по всем углам, на всех столиках, на стенах — везде висели, стояли бронзовые бра и канделябры, в которых так же, как и в люстре, горели толстые восковые свечи.
В зале никого не было. Только в одном из кресел сидел седой ливрейный лакей. Присмотревшись, Лахнер убедился, что лакей спит сном невинного младенца. Его голова съехала на зеленое сукно стола, правая рука продолжала держать метелку, которую он, очевидно, взял, чтобы смахнуть пыль, но его застали сладостные объятия Морфея.
Отчаянный гренадер живо сообразил, что ему следует делать. Он бесшумно отворил дверь, закрыл ее за собой, запер замок, чтобы никому не могло прийти в голову, что через эту дверь кто-то вошел, затем осторожно и неслышно прополз по мягкому, пушистому ковру, застилавшему весь пол зала, и спрятался под столом, закрытым, как мы уже сказали, со всех сторон зеленым сукном.
Старик лакей продолжал спать как ни в чем не бывало. Внезапно одна из внутренних дверей зала с шумом распахнулась, кто-то быстро вбежал туда и что-то произнес на непонятном Лахнеру языке. От этого возгласа спавший лакей проснулся и вскочил на ноги.
— Негодяй, — на ломаном немецком языке заголосил вошедший. — Как ты смеешь спать в такое время? Засечь тебя кнутом до смерти, вот чего ты заслуживаешь!
— Но, господин камердинер, я…
— На столе нет чернил, нет песочницы, нет бумаги… Негодный лентяй!
— Да я, господин камердинер…
— Свечи не оправлены, камин не затоплен… Боже мой, боже мой!
Камердинер скрылся за дверью, но сейчас же вернулся в сопровождении нескольких слуг, и те принялись торопливо исправлять оплошности старого сони. Когда все было сделано, зал снова опустел.
Лахнер осторожно приподнял край зеленого сукна и осмотрелся по сторонам, нет ли где-нибудь более надежного тайника, но такового нигде не оказалось. На одно мгновение им овладело малодушие, и он подумал, уж не ретироваться ли ему лучше через ту же дверь, через которую он сюда забрался. Но сейчас же это показалось ему недостойным.
‘Эх, будь что будет!’ — подумал он, а после того расположился как можно удобнее в ожидании грядущих событий.
Но время шло, а в зал никто не входил.
Тут Лахнеру пришла в голову блестящая мысль: он обнажил свою саблю и провертел в зеленом сукне несколько маленьких дырочек в различных направлениях. Теперь он мог не только слышать, но и наблюдать.

VII. Тайная конференция

Внутренние двери зала широко распахнулись, и в него вошли несколько человек, при виде которых спрятавшийся гренадер вздрогнул. Это были не бандиты, с кинжалами в руках кравшиеся на поиски спрятавшегося шпиона, не призраки, вышедшие из могил в саванах, чтобы справлять черную мессу, нет, это были изящно и прилично одетые люди с любезными улыбками и ласковыми взглядами. И все-таки Лахнер предпочел бы увидеть бандитов или призраков.
Вошедшие были одеты в блестящие мундиры с золотым шитьем, украшенные высшими орденами всевозможных стран. Видно было, что все они занимают высокое положение…
Один из вошедших обратился к остальным на французском языке:
— Благоволите присесть, господа.
Наступила пауза, слышался только шум пододвигаемых кресел, и вскоре Лахнер оказался в самом ближайшем соседстве с несколькими парами башмаков, чуть-чуть не касавшихся его своими носками. Это внушило ему немалое опасение: а вдруг кому-нибудь из сидевших за столом придет в голову вытянуть ногу?
— Вот уже девятый раз подряд, — продолжал по-французски прежний голос, — я имею честь приветствовать на своей вилле господ полномочного посла и министра-резидента прусского короля, равно как и господ чрезвычайных посланников короля Сардинии, саксонского курфюрста и баварской короны. Но в первый раз на мою долю выпала высокая и приятная честь иметь возможность приветствовать у себя господина полномочного министра короля Франции. Позвольте мне выразить те чувства глубочайшего уважения, которые я питаю как к почтившим вас своим доверием высоким повелителям, так и к вам лично.
Снова послышался шум двигаемых кресел, Лахнер понял, что дипломаты встали в ответ на любезность говорившего.
— Прежде чем мы перейдем к деловым переговорам, — продолжал все тот же голос, — я должен обратиться к представителю Франции с покорнейшей просьбой засвидетельствовать своим словом дворянина, что обо всех происходящих здесь разговорах им не будет сообщено никому, за исключением монарха, и что им не будет проронено ни единого слова обо всем слышанном здесь ни в частном или официальном разговоре, ни даже на исповеди. Обстоятельства требуют строжайшей тайны, и такое обещание дали уже все присутствующие, не исключая и меня самого.
Послышался шум отодвигаемого кресла, и новый голос сказал:
— Я, Луи Опост ле Тонелье, барон де Бретейль, клянусь честью дворянина, что буду хранить в строжайшей тайне все слышанное мною на тайных конференциях у его превосходительства господина полномочного министра русского правительства князя Дмитрия Голицына, пока сам князь Голицын не освободит меня от обета молчания.
— Отлично, господа, — сказал князь Голицын, — теперь мы можем приступить к обсуждению интересующих нас вопросов.
— Прошу слова, — проговорил чей-то гнусавый, резкий голос, в котором Лахнер сразу узнал пассажира черной кареты.
— Слово предоставляется его превосходительству графу Герцу.
— Я хочу вкратце ознакомить господина представителя французского правительства с тем, что главным образом является предметом нашего обсуждения, — заговорил Герц. — Австрия угрожает политическому равновесию Европы. В течение ряда лет она жадным взором посматривает на Баварию, чтобы присоединить ее к своим владениям. Смерть последнего отпрыска баварского дома, бездетного курфюрста Максимилиана Иосифа, была сочтена австрийским правительством за удобный момент к открытому выступлению. Австрия собирается захватить наибольшую часть баварских земель, оставив законному наследнику почившего курфюрста, Карлу Теодору Пфальцскому, самый ничтожный кусочек. Если этому дадут совершиться, то все европейские державы быстро попадут в самое неприятное положение. Как говорит мой августейший повелитель, его величество прусский король, Австрия собирается сделать себе из Баварии нечто вроде аллеи для прогулок. По этой аллее она подойдет поближе к Эльзасу и Лотарингии, откроет путь к Ломбардии и Сардинии, начнет оказывать сугубое давление на Швейцарию — словом, австрийское влияние в ущерб остальным державам расползется во все стороны. Юный австрийский император не может смириться с мыслью, что другие державы представляют собой тоже немалую политическую силу, и поставит на карту все, чтобы принизить и ослабить их. Вот как складывается политическое положение данного момента. Мы не можем сложа руки взирать на то, что грозит осложнениями всем нам. Австрия должна убрать руки прочь, или же мы мечом продиктуем ей свои условия.
— Господа, — ответил французский посланник, — не могу выразить, насколько я счастлив, имея возможность слушать и учиться государственной мудрости у столь прославленных знаниями и опытом мужей, как здесь собравшиеся. Я был бы счастлив еще более, если бы обстоятельства позволяли мне думать и действовать с вами заодно в высказанном его сиятельством графом Герцем вопросе. Но — увы! — я прежде всего слуга своего короля и родины, и мои личные симпатии не могут иметь никакого влияния на ход государственных дел. Прежде всего, Франция желает мира себе и всей Европе. Желая направить все свои силы на внутреннее преуспевание, моя родина не имеет в виду вести разорительную войну, да еще такую, которую она не может оправдать с нравственной стороны. Мой государь находит, что Австрия имеет такие же права на Баварию, как Пруссия на Силезию, которая была захвачена последней. Франция связана теснейшими узами с Австрией, так как моя августейшая государыня — австрийская принцесса. Да и представляемое мною правительство, откровенно говоря, не может не признать, что стремления и домогательства Австрии вполне разумны и законны. С седой древности Бавария была суверенной страной, подвластной германским императорам. Ведь Австрия, вообще-то, представляет собою конгломерат народностей и провинций, и присоединение Баварии даст перевес немецкому элементу страны, что в свою очередь окажет большое содействие культуре этой страны. Для Франции, которая по присоединении Баварии теснее — в смысле географических границ — подойдет к Австрии, приятнее видеть своего дружественного соседа мощным, крепким и жизнеспособным, так как в этом она видит залог также и своей безопасности. Так к чему же Франция себе во вред будет ослаблять Австрию?
Слова барона де Бретейля вызвали оживление среди дипломатов. Но граф Герц попросил еще минуту внимания и ответил французскому посланнику следующее:
— Я ждал, что вы скажете это, барон, так как иначе вы и не могли бы ответить. И если бы я был на вашем месте, то и я ответил бы совершенно так же. Тем не менее я нашел целесообразным просить его сиятельство князя Голицына о привлечении и вас к нашей конференции, счел необходимым открыть вам наши карты. Почему же я сделал это, раз ожидал вашего ответа? Потому что, я уверен, не пройдет и десяти минут, как вы будете уже с нами. Я уверен в этом потому, что мне стало известно нечто, скрывшееся от вашей проницательности. Вы говорите, что Австрия — первый друг Франции, что могущество и сила Австрии служат гарантией безопасности Франции. Так ли это, барон? А что, если я скажу вам следующее: известно ли вам, что Англия только и мечтает о захвате большей части береговой полосы Франции? Известно ли вам, что барон Артур Кауниц командируется в Лондон, чтобы подготовить почву для союза Австрии с Англией, союза, главным пунктом которого будет политика невмешательства в территориальные приобретения обеих договаривающихся стран?
— Простите, граф, — несколько резко ответил пораженный де Бретейль, — сказать можно все, но ваше заявление требует доказательств.
— Но неужели же вы могли думать, дорогой барон, что я позволю себе сказать нечто подобное, не имея под рукой доказательств? Ваше сиятельство… — обратился он к князю Голицыну.
Тот позвонил и сказал вошедшему лакею:
— Впустить маску.
Наступила довольно длительная пауза. Лахнер приложился глазом к дыре в сукне, в том месте, которое было обращено к двери. Наблюдения были для него тем беспрепятственнее, что сидевший в этой стороне граф Герц встал и подошел к двери.
Наконец на пороге показалась какая-то фигура, одетая в черное домино, с лицом, закрытым белой маской. Эта фигура поклонилась присутствующим и остановилась в нескольких шагах от стола.
— Говори, — коротко приказал граф Герц.
— Я хорошо осведомлен о государственных делах, — заговорил человек в маске, видимо, измененным голосом, — и могу предоставить доказательство, что Франция ошибается, рассчитывая на помощь Австрии. У меня в руках копия тайных инструкций, данных барону Артуру Кауницу, которого направляют в Лондон.
— Подай копию господину французскому посланнику, — сказал Герц.
Человек в маске подошел ближе и протянул Бретейлю документ. Лахнер услыхал шуршание бумаги. Наконец, после довольно долгой паузы, послышался взволнованный голос Бретейля, спросившего:
— Откуда, маска, у тебя эта бумага?
— Это копия, снятая с документов тайной канцелярии князя Кауница.
— Почему ты скрываешь лицо?
— Я не должен быть узнан.
— Кто этот барон Артур Кауниц?
— Дальний родственник князя-канцлера.
— Что это за человек?
— Я видел его пятнадцать лет тому назад, когда он был еще совсем мальчиком, а с тех пор я не видал его. Отец Артура жил в Голландии. Это был страшный человеконенавистник, порвавший всякие отношения с родными. Артур Кауниц получил образование в тамошнем университете и кончил его по юридическому факультету. Вскоре после окончания он написал отвратительный пасквиль ‘Госпожа де Барри’, против чего выступил французский посланник в Брюсселе. Дабы избежать наказания, Артур Кауниц поступил в солдаты, вскоре был произведен в офицерский чин, а затем послан в Лондон в качестве атташе австрийского посольства. Недавно он приехал оттуда с депешами. Он прибыл сюда тайно, и государственный канцлер постарался, чтобы никто не знал о приезде Артура.
— И это его инструкции? — спросил Бретейль, указывая на бумагу.
— Я снял точную копию с подлинника. Завтра я буду иметь честь доставить копию договора, в котором баварский курфюрст Карл Теодор признает законность австрийских претензий на Баварию. Австрия взяла на себя заботу о многочисленных незаконных детях курфюрста, и ради последних курфюрст пожертвовал интересами родных детей и наследников. В течение семидесяти дней этот документ должен сохраняться в тайне. Только сегодня днем договор доставлен курьером в Вену, в самом непродолжительном времени он будет ратифицирован.
Это сообщение вызвало страшное волнение среди дипломатов. Они так беспокойно заерзали на своих креслах, что Лахнер неоднократно опасался — вот-вот кто-нибудь из дипломатов заденет его носком башмака.
— Маска, ты служишь в канцелярии князя Кауница? — спросил Бретейль.
Человек в маске молчал.
— Не задавайте лишних вопросов, — сказал барон Ридезель, постоянный прусский посол в Вене, — маска не может выдать свое инкогнито. Да это прежде всего было бы невыгодно для нас: мы бы лишились надежного и постоянного источника важнейших сведений.
По знаку графа Герца человек в маске удалился.
— Итак, господа, — с сердцем сказал де Бретейль, — Франция готова активно помогать Пруссии в борьбе с незаконным расширением австрийского влияния.
Дипломаты перешли к обсуждению тех шагов, которые надлежит немедленно сделать. Прусский министр-резидент, граф Герц, заявил, что не будет иметь возможности присутствовать на следующем заседании, так как ему придется немедленно выехать в Баварию, чтобы удержать курфюрста от опасного шага.
После этого дипломаты распрощались и вышли из зала.
Лахнер уже раздумывал, не лучше ли ему будет сейчас же удрать тем же путем, которым он пришел, как в зал вбежали несколько слуг и принялись тушить свечи.
— Эй ты, старый лентяй, — крикнул камердинер, — потрудись снять сукно со стола и хорошенько вычистить его!
Лахнер вздрогнул и ухватился за саблю: если сукно снимут, то он будет сейчас же замечен. Он приготовился к отчаянной борьбе за жизнь.
— Не ночью же мне чистить, — послышался ворчливый ответ старого лакея.
— Не ночью, так завтра утром, лентяй. Да осмотри, заперты ли двери.
Свечи гасли одна за другой. Вскоре в зале воцарилась полная тьма и тишина — Лахнер остался один.
‘Однако, — подумал он, вытягиваясь во всю длину под столом, — я так-таки и не знаю, что случилось с Плацлем, хотя, с другой стороны, можно предположить, что его участь оказалась не из сладких, если только его уличили в шпионстве. Как бы и мне не изведать на своей шкуре той судьбы, которая постигла его. Надо как можно осторожнее выбраться отсюда и поспешить раскрыть этот заговор кому следует, ведь от этого зависит судьба отечества. Но если я желаю оказать родине ценную услугу и спасти свою шкуру, то прежде всего не должен торопиться и должен соблюдать величайшую осторожность’.
Еще добрый час гренадер пролежал в своем тайнике. Сначала в соседних комнатах слышались шаги, а затем вскоре всякий шум замолк. Где-то пробило четыре часа.
‘Пора’, — подумал Лахнер и стал осторожно пробираться к выходной двери.
Он ощупью нашел ключ, отпер дверь и вышел, но, не желая оставлять после себя следов в виде незапертой двери, запер ее снаружи и ключ взял с собой.
Луна уже скрылась и сделалось очень темно. Но это было скорее на руку нашему смельчаку. Что же касалось дороги, то ему не трудно было ориентироваться. Он благополучно добрался до ската, но не пошел по вьющейся спиралью дороге, а прямиком спустился по обрывистому склону холма, что позволило ему выиграть много времени. Через четверть часа он был уже вне всякой опасности.

* * *

Зибнер не мог заснуть всю ночь. Чуть только забрезжила заря, он вскочил и направился в караулку.
На нарах храпели свободные от службы гренадеры. Ниммерфоль, аккуратный и исполнительный, как всегда, писал рапорт. Вахмистр заглянул ему через плечо и прочел как раз фразу: ‘Все обстоит благополучно’.
— По-вашему, все обстоит благополучно, — проворчал он, — и когда черт унесет бравого гренадера, то это не нарушает благополучия?
Ниммерфоль откровенно расхохотался в лицо суеверному старику.
— Что за дьявольщина? — пробурчал какой-то гренадер. — Как можно поднимать шум в такую рань!
Зибнер посмотрел на проснувшегося и вдруг отскочил в величайшем испуге.
— Чур, чур меня! — испуганно крикнул он. — Да ведь это… это…
— Ну да, это — я, Лахнер. Понимаете ли, черт ни за что не захотел взять меня с собой. Как я ни просил его — он в ответ только ворчал, словно старый выживший из ума вахмистр… Нечего делать, пришлось вернуться…
— Что же вы узнали? — сгорая от любопытства, спросил старик, пропуская дерзость мимо ушей.
— От кого, от черта? Что его боятся только дураки.
— Ну а Плацль?
— Об этом вы узнаете в свое время, господин вахмистр. А теперь дайте мне вздремнуть.
Лахнер снова улегся и заснул.

VIII. У князя Кауница

В девять часов утра ко дворцу Кауница подошел какой-то гренадер и выразил желание немедленно быть допущенным к князю.
— Друг мой, — покровительственно ответил ему швейцар, — его сиятельство не может принять вас здесь. Приемы бывают по вторникам и пятницам в помещении государственной канцелярии. Доложите о себе дежурному чиновнику, изложите ему сущность своей просьбы, и тогда он решит, можете ли вы быть допущены к аудиенции.
— Милый друг, — насмешливо возразил ему гренадер, — тем путем, который вы мне указываете, пойдет каждый, у кого имеется много лишнего времени, а так как у меня такового нет, то я буду допущен к его сиятельству немедленно и здесь же.
— Вот как? Уж не собираетесь ли вы прошибить лбом стены? Смотрите, для подобных упражнений у нас существуют довольно прочные стены.
— Болван! — прикрикнул на него гренадер. — Я прибыл с депешей из Мюнхена.
— Ах, так, — смутился швейцар. — Что же вы сразу не сказали?!
Он дернул за звонок и сказал вышедшему лакею, чтобы гренадера провели к секретарю Бонфлеру.
Бонфлер был изящным, любезным человеком лет сорока. Судя по акценту, это был урожденный француз. Несмотря на его любезность и желание очаровать всех и каждого, Лахнеру показалось, что под этой мягкостью и любезностью кроются предательство и холодная жестокость.
Бонфлер потребовал предъявления ему депеши, на что Лахнер ответил, что должен вручить депешу собственноручно князю. Бонфлер принялся расспрашивать солдата, кто дал ему эту депешу, каким образом он приехал сюда и так далее. Но Лахнер состроил глуповатое лицо и ответил:
— Болтуна не выбирают для передачи секретных депеш.
— Обыкновенно выбирают офицера.
— Может быть, но ни мне, ни вам до этого нет дела.
— Но я не могу допустить вас к его сиятельству, раз вы не представляете никаких доказательств или документов.
— Как вам будет угодно, но тогда пусть на вас ляжет ответственность за те несчастия, которые могут произойти вследствие каждой минуты промедления.
Этот разговор происходил в передней перед приемной князя Кауница. Вдруг послышалось какое-то движение, боковая дверь поспешно распахнулась, показалась какая-то странная фигура, и перед ней Бонфлер склонился в почтительном, низком поклоне.
В первый момент Лахнер даже не мог понять, мужчина это или женщина. Приглядевшись, он понял, что это человек, который был мужчиной, так как теперь ему можно было дать лет семьдесят.
На голове этого человека был надет мелко завитой, великолепно напудренный парик, все лицо было бело, словно у клоуна, одет он был в белые атласные туфли и шелковую белую мантию, которую придерживал на груди руками.
Это был сам Венцель Кауниц, гениальный дипломат, которому Австрия значительно обязана сохранением своего величия и целостности. Но, будучи великим в государственных делах, князь Кауниц был очень мелок в частной жизни. Чем старше он становился, тем больше Кауниц носился со своей наружностью, считая себя замечательным красавцем, которому подобает холить и нежить свои изящные черты. Для того чтобы парик был напудрен особенно красиво, Кауниц изобрел специальную пудренную камеру, в которой сверху сыпалась мелко размельченная пудра. Там он прогуливался до тех пор, пока парик не напудривался ровно со всех сторон. Теперь он как раз выходил из этой камеры, направляясь во внутренние апартаменты.
Лахнер слышал от Гаусвальда очень много рассказов о причудах и странностях этого великого человека. Кроме того, уж слишком низко склонился перед ним Бонфлер, слишком трепетали лакеи. Поэтому он понял, кто перед ним. Не раздумывая долго, он обратился к Кауницу со следующими словами:
— Ваше сиятельство, соблаговолите всемилостивейше выслушать меня.
Кауниц остановился против гренадера и внимательно осмотрел его с ног до головы.
— Что нужно этому субъекту? — спросил канцлер Бонфлера по-французски.
— Он уверяет, что привез депешу из Мюнхена.
— Где твоя депеша? — обратился Кауниц к гренадеру.
— Я вынужден просить ваше сиятельство выслушать меня без свидетелей, — почтительно, но твердо ответил Лахнер.
— Этот человек показался мне очень подозрительным, — заметил секретарь, — тем более что курьерами обыкновенно посылают офицеров, а никак не солдат.
Кауниц пытливо уставился в лицо Лахнеру, но тот не смигнув выдержал этот проницательный взгляд.
— Снять саблю, положить ее здесь и следовать за мной, — коротко приказал Кауниц.
Через минуту гренадер стоял в рабочем кабинете князя. Тот немедленно достал надушенный платок и приказал гренадеру отойти подальше, так как от него ‘пахнет казармой’.
— Искренне сожалею, что долговременное пребывание в дипломатическом кругу не помогло мне отделаться от этого противного запаха, — ответил солдат. — Но это не мешает быть очень важными тем сведениям, которые я должен почтительнейше передать вашему сиятельству.
— Из дипломатического круга?
— Точно так, ваше сиятельство, из круга, где были представители России, Франции, Пруссии, Саксонии, Баварии, Сардинии и Мекленбурга. Умоляю ваше сиятельство говорить как можно тише, потому что измена и предательство гнездятся в самой непосредственной близости вашего сиятельства. Не сочтите меня за сумасшедшего, — продолжал Лахнер, заметив полный презрительного недоверия взгляд, брошенный на него канцлером. — Благодаря не совсем обыкновенному приключению мне пришлось попасть под стол, за которым происходила конференция представителей вышеназванных держав. Я замечен не был, но слышал и видел все, что нужно.
— Где же происходила эта конференция? О чем говорили?
— На вилле князя Голицына. Говорили об Артуре Каунице.
Канцлер изумленно посмотрел на гренадера и некоторое время не мог выговорить ни слова. Затем он поманил его пальцем за собой и повел в следующую комнату: было больше гарантий, что там их никто не подслушает. Там он предложил гренадеру подробно рассказать, что он слышал на конференции.
Лахнер подробно и обстоятельно передал речи отдельных дипломатов. Отличаясь прекрасной памятью, он мог передать некоторые выражения дословно.
— Разве переговоры велись по-немецки? — вдруг перебил его канцлер.
Лахнер ответил на вопрос и продолжал свой рассказ на отличном французском языке, которым владел в совершенстве.
Его рассказ, видимо, произвел на канцлера глубокое впечатление. Когда же дело дошло до появления замаскированного предателя, старик не выдержал, суетливо забегал по комнате и пробормотал:
— Ну, погоди ж ты. Выведу я тебя на чистую воду.
Несколько успокоившись, он спросил гренадера, каким образом ему удалось пробраться на эту конференцию. Лахнер рассказал, как товарищи по наряду интересовались судьбой Плацля, как он решился повторить попытку последнего, как, движимый любопытством, пробрался под стол и потом выбрался обратно.
— Ну, ну, — с довольной усмешкой сказал канцлер, — куда девался Плацль и почему граф Герц ездит в траурной карете — об этом я тебе, так и быть, расскажу. Но сейчас у нас дела поважнее, чем удовлетворение простого любопытства. Повтори-ка еще раз, что говорили про моего родственника Артура.
Лахнер повторил.
Канцлер внимательно выслушал его, а затем задумчиво пробормотал:
— Никто не знает его здесь: его прибытие в Вену нельзя опровергнуть, потому что по недосмотру цензора газеты поместили его имя в списке приезжих… Но его отъезд, его отъезд… — Он замолчал и снова внимательно осмотрел Лахнера, после чего сказал: — Гренадер, а ведь ты похож на моего Артура. Ты так же, как он, строен, молод и белокур… Правда, Артур выше на полголовы, да и в лице у тебя с ним нет ничего общего. Но это ничего не значит. Венцы не имеют удовольствия знать Артура в лицо. Ты смел, хитер, ловок, воспитан. Глядя на тебя, подумаешь, что ты скорее переодетый офицер, чем простой рядовой… Кстати, сколько времени ты служишь?
— Больше двух лет.
— И все твое образование не помогло, чтобы выслужиться хотя бы в ефрейторы?
— Я осужден на пожизненную службу в строю без права выслуги.
— За какую-нибудь гадость?
— Нет, ваше сиятельство, я просто жертва людской злобы. Угодно будет вашему сиятельству выслушать мою историю?
— В другой раз. Я буду иметь возможность сразу отблагодарить тебя как за оказанную услугу, так и за ту, которой я еще жду от тебя.
— Ваше сиятельство, все, что в моих силах, я с радостью сделаю для вас.
— Артур уехал вчера в Лондон. Пока он будет делать там свое дело, ты должен играть в Вене его роль, пусть думают, что мы перерешили и раздумали вступать с Англией в переговоры. Но ты должен помнить, что тебе предстоит олицетворять дворянина чистейшей воды, и каждое твое действие должно быть полно такого достоинства, которым дышит все поведение моего родственника. Если тебе удастся довести свою роль до конца — тебя ждет богатая награда. Выдашь ты себя чем-нибудь — я и пальцем не шевельну, чтобы спасти тебя, так как не скомпрометирую себя признанием, что эта история произошла по моему желанию.
Кауниц присел за письменный стол и наскоро набросал несколько слов.
— Вот, — сказал он, подавая Лахнеру запечатанный конверт, — отправляйся по этому адресу к еврею Фрейбергеру, отныне он будет служить посредником между мною и тобой. Кавалера, которого ты будешь изображать, зовут барон Артур фон Кауниц, императорско-королевский майор в отставке, атташе при австрийском посольстве в Лондоне. Сведения о семейном положении, службе и прочем даст тебе Фрейбергер. Ступай, я и так заговорился с тобой, меня ждет императрица.
— Осмелюсь заметить вашему сиятельству, что мой отпуск истекает сегодня вечером.
— Он будет продолжен. Ступай. Желаю удачи.
Лахнер отдал честь и вышел из кабинета. В передней он увидал секретаря Бонфлера и дворецкого Римера, которые вели шепотом оживленный разговор. Взгляды, которыми они впились в гренадера, пока последний прицеплял оставленную им саблю, ясно говорили: ‘В чем тут дело? О чем мог так долго говорить князь с простым рядовым?’
В этот момент послышался раздраженный голос Кауница, кричавшего:
— Если этот нахал осмелится прийти еще раз, так гнать его в шею.
Сначала Лахнер был огорошен этим возгласом, но потом понял, что Кауниц, взволнованный присутствием вблизи себя какого-то пока неведомого ему предателя, хотел внушить окружающим, что между ним и гренадером произошла какая-то размолвка.

IX. Еврей Фрейбергер

На улице Ротенштерн, в Леопольдовом предместье Вены, стоял старый одноэтажный дом с зарешеченными окнами и с тремя крокодилами, изображенными на фронтоне. От последних дом и получил свое прозвище ‘Дома трех драконов’, под каковым названием он был известен во всем предместье, тем более что за ним было некоторое историческое прошлое — во времена турецкой осады все предместье выгорело, и только один этот дом остался целым и невредимым, хотя вокруг него бушевало море огня.
В двери этого дома долго и тщетно стучался Лахнер, никто не откликался, и дверь не открывалась.
Между тем неподалеку от дома на каменной скамье сидел юноша, в котором легко было узнать еврея, и безмятежно покуривал трубочку. К нему и обратился гренадер с вопросом:
— Вы не знаете, дома ли Фрейбергер?
— А что вам нужно от Фрейбергера? — ответил тот вопросом на вопрос. — Ведь он маленькими делами не занимается. Вы принесли что-нибудь для заклада? Ну так давайте сюда, я беру все, за исключением казенных вещей.
— У меня имеется дело к Фрейбергеру, — ответил Лахнер, — если его нет и вы знаете, где он, то сбегайте, пожалуйста, за ним, а я дам вам за это целый талер.
Молодой еврей немедленно протянул руку и, получив обещанное, стремглав бросился по улице. Прошло несколько минут. Лахнер уже начинал думать, что еврей просто обманул его, как вдруг увидал, что в конце улицы показался его посыльный в сопровождении какого-то странного еврея. Подойдя к Лахнеру, тот представился:
— Фрейбергер.
— Войдем в дом, — сказал Лахнер, — у меня имеется очень важное дело к вам.
— Так давайте поговорим здесь, — ответил старик, поглаживая свою длинную седую бороду, — я так же хорошо слышу на улице, как в доме.
— Согласен, — сказал Лахнер, — но сначала я должен убедиться, что вы действительно Фрейбергер.
Еврей протянул ему висевшую на часовой цепочке серебряную печатку, на которой было выгравировано его имя. Рассмотрев печатку, Лахнер показал еврею конверт, запечатанный печатью князя Кауница. Фрейбергер достал из кармана лупу и, тщательно изучив печать, сказал, хитро сверкнув своими умными глазами:
— Ну что же тут особенного? Тут изображен жертвенник, зажигаемый молнией. Мало ли у кого может оказаться подобная печать. Решительно у всякого, начиная с простого канцеляриста и кончая… самим канцлером.
Только теперь Лахнер решился вручить письмо еврею, так как из остроумного ответа Фрейбергера понял, что не может быть никакого сомнения в его личности. Фрейбергер сунул письмо в карман, отпер дверь дома и ввел гренадера в комнату. Там он прочел письмо.
После этого он снял перед Лахнером свою шапочку и сказал:
— Приказание высокого господина делает меня слугой вашей милости. Эй, Зигмунд, разведи-ка огонь в камине, чтобы комната согрелась. Этот солдат — мой гость, мой друг, мой сын, ты должен исполнять все, что он тебе прикажет. Ты поклялся мне в верности на могиле своей матери. Напоминаю тебе об этом, потому что все, что ты теперь увидишь и узнаешь, должно оставаться строжайшей тайной.
Зигмунд, последовавший за ними в дом, снял свой меховой кафтан и вышел во двор, чтобы принести дров.
— Прежде всего, — сказал Фрейбергер, — вам необходим майорский мундир. Вы получите точь-в-точь похожий на тот, который носит майор Кауниц. Мне только придется снять с вас мерку.
Старик взял шнурок и начал снимать мерку с гренадера.
— Разве вы портной? — спросил Лахнер еврея, видя, с какой ловкостью последний снимает мерку.
— Э, — ответил тот, — мы, дети Израиля, волей-неволей должны уметь делать все понемножку, если не хотим пропасть. А что я хорошо снимаю мерку, это вы сейчас же увидите на опыте. — Еврей отпер ящик стола, достал оттуда сверток с золотом и, пряча его в карман своего кафтана, задумчиво пробормотал: — Продолжить отпуск. Тридцать дукатов. Но если мне удастся устроить это с десятью, то я сэкономлю князю целых двадцать… Мундир, шляпа, шпага, портупея, парик, тонкое белье, часы, кольца, квартира, прислуга, кучер, карета, лошади и разные мелочи… Пятисот дукатов хватит… Оставайтесь с богом, друг мой, мы скоро увидимся.
Фрейбергер надел на голову треугольную шляпу, взял камышовую тросточку и бодрым юношеским шагом вышел из комнаты.
Зигмунд хлопотал около старомодного камина, и вскоре там весело заплясал огонек. Затем он пододвинул к камину стул и сказал Лахнеру:
— Присаживайтесь поближе к огню, а то вы не согреетесь. Вас никто не застанет врасплох, я запер двери за стариком.
Лахнер уселся на стул.
Зигмунд пододвинул к себе табурет и спросил после короткой паузы:
— Не желаете ли поиграть в карты для времяпрепровождения?
— Нет, — ответил Лахнер.
— А вы действительно сын моего хозяина?
— А вы действительно так любопытны?
— О да, клянусь Богом. К тому же мне никогда не приходилось слышать, что у Фрейбергера имеется сын. Если же это так и если вы действительно сын Фрейбергера, тогда мы с вами родственники, потому что отец Фрейбергера и мой дедушка были двоюродными братьями. Только не верится мне что-то. Вы так же похожи на еврея, как чеснок на картошку.
Лахнер хотел было дать резкую отповедь юному еврею, но в это время в дверь дома кто-то постучал. Зигмунд подбежал к окну и выглянул на улицу, после чего воскликнул:
— Господи боже! Да ведь это прекрасный барон, наш лучший клиент. Что ему нужно? Пройдите, пожалуйста, в ту комнату, я впущу его сюда.
Гренадер прошел в соседнюю комнату, но не прошло и пяти минут, как, заглянувши к нему, Зигмунд крикнул:
— Идите, идите. Прекрасный барон уже ушел, мы с двух слов покончили с ним, и я сладил недурное дельце. Идите, я покажу вам кое-что хорошенькое. — Говоря это, он протягивал ему небольшой футляр.
Лахнер открыл этот футляр и увидал там женский миниатюрный портрет, вправленный в золотую, усыпанную драгоценными камнями рамочку. Это было прелестное личико, которое сразу подкупало и располагало к себе.
— Как хороша эта женщина! — невольно воскликнул Лахнер, впиваясь взором в грустный, меланхолический взгляд голубых кротких очей.
— Может быть, — ответил Зигмунд. — Но оправа еще лучше. Художник мог польстить оригиналу, но ювелир не может солгать. Ну уж нет, господи боже, все это — самые безукоризненные камни чистейшей воды.
— Мне приходилось видеть немало портретов красавиц, — задумчиво продолжал Лахнер, не вслушиваясь в слова Зигмунда, — но ни один из них не производил на меня такого впечатления… Разумеется, эту женщину нельзя назвать красавицей в точнейшем, античном смысле этого слова. Строгий грек нашел бы, что нос страдает отсутствием надлежащей чистоты линий, что щеки чересчур впалы, что брови слишком жидки. И все-таки эта женщина нравится мне больше всех, когда-либо виденных мною в жизни и на рисунках.
— Если бы вас услыхал жених этой дамы, — сказал Зигмунд, — то он принялся бы колоть вас шпагой до тех пор, пока вы не пали бы мертвым. Ну, а я могу восхищаться этими дивными камнями, сколько мне будет угодно, и никто не приревнует меня к ним…
— Не знаете ли вы, как зовут эту даму?
— Господи боже, не могу же я знать все на свете… Постойте-ка, впрочем… Это — вдова… баронесса… Ах, господи… Ну, да Фрейбергер знает — спросите его.
— Должно быть, бедняжка много перестрадала. Во взгляде ее чувствуется великое страдание.
— Да, с ней случилась довольно-таки интересная история. Сейчас не могу вспомнить, что именно, но Фрейбергер что-то говорил, когда узнал от барона Люцельштейна имя его невесты.
— А, так жениха этой дамы зовут Люцельштейном?
— В обществе его чаще зовут просто ‘прекрасным бароном’…
— А к чему он принес сюда этот портрет?
— Он хочет получить у Фрейбергера денег в залог под него. Люцельштейн просит сотню дукатов, и я уверен, что старик даст эту сумму: портрет, ей-богу же, стоит того.
— Нечего сказать, любящий жених, который закладывает портрет своей невесты. Какая непорядочность.
— Ну, непорядочным никто не назовет прекрасного барона. Он живет сам и дает жить другим, но только его ум так же мал по сравнению с мудростью Соломона, как мал головастик в сравнении с китом. Почему он не вынул портрета из оправы? Да какую же ценность может иметь намалеванная женщина? За полталера я получу самый расчудесный портрет. Недавно в Фенрихсгофе был аукцион, и я видел там отличнейший портрет красивой женщины, который прошел за гульден. А портрет-то был с эту дверь.
Лахнер совершенно не обращал никакого внимания на болтовню еврея, но слово ‘Фенрихсгоф’ заставило его насторожиться. Он вспомнил об обещании, данном им незнакомцу, товарищу по заключению в кордегардии, отыскать в Фенрихсгофе инструментального мастера Фремда, чтобы доказать невиновность незаслуженно пострадавшей женщины. Сначала он не мог исполнить это обещание потому, что уже на следующий день после ареста ему пришлось выступить с полком в поход, продлившийся целых два года. Вернувшись в Вену, он сейчас же отправился на розыски, но узнал, что Фремд умер в прошлом году, а его вдова с детьми выехала неизвестно куда. Драгоценное кольцо, подаренное незнакомцем Лахнеру, все еще было при нем, но он носил его не на пальце, а на ленточке, повешенной на шею, и это кольцо каждый раз напоминало ему о неисполненном обещании. Теперь болтовня юного еврея навела его на мысль, не удастся ли юркому Зигмунду разузнать, куда делась вдова Фремда.
— Зигмунд, — спросил Лахнер, — вы хорошо знаете Вену?
— Ну еще бы!
— В таком случае вы должны знать многих людей?
— О, если я стал бы вам перечислять всех, кого я знаю…
— Мне не нужно ваших ‘всех’, достаточно, если вы знаете одного — того, который мне нужен. Не знавали ли вы инструментального мастера Фремда?
— Фремда? Фремд… Фремд… Нет, такого я не знаю… Надо полагать, что это — очень маленький мастер, совершенно не пользующийся известностью. Если хотите, я могу вам рекомендовать итальянца Буньони, это отличнейший…
— Вот что, Зигмунд, — перебил его Лахнер, — Фремд умер, но мне нужно разыскать его вдову. Если вы поможете мне в этом, то получите целый дукат.
Юный еврей радостно закивал головой и дал слово в самом непродолжительном времени разузнать желаемое.
Вскоре послышался грохот быстро подъехавшей кареты, из которой вышел Фрейбергер с узлом в руках. Войдя в дом, он заговорил с Лахнером, титулуя его ‘бароном’ и заявляя, что все идет отлично, но только необходимо поторопиться. Затем он послал Зигмунда за парикмахером, который должен был сейчас же заняться париком ‘барона’.
Когда Зигмунд ушел, старик развязал свой узелок, достал оттуда темно-зеленый мундир с темно-красной выпушкой и сказал:
— Вот вам майорский мундир. Он не нов — это правда, но в данный момент сойдет. К вечеру вы получите совершенно новую форму — я уже заказал его. А теперь примерьте пока этот.
Лахнер надел мундир, но оказалось, что он был непомерно широк и длинен.
— Это ничего, — сказал Фрейбергер, — ведь вы наденете сверху плащ. К вечеру будет готов новый, а этот понадобится вам, только чтобы доехать до гостиницы ‘Венгерская корона’, где я снял для вас помещение. Карета, в которой я приехал, и ее кучер остаются к вашим услугам.
— Мой отпуск уже продлен?
— На это у меня пока еще не было времени, но будьте спокойны, это от нас не уйдет.
— Однако я думал, — возразил гренадер, — что в данный момент это важнее всего.
— Милый друг мой, — спокойно ответил ему старик, — в данный момент важнее всего, чтобы вы как следует вошли в свою новую роль, так как уже сегодня вечером вам придется выступить в ней.
— Я все еще не знаю, что от меня, собственно, потребуется…
— Об это можете не беспокоиться, будет сделано все, чтобы облегчить вашу задачу. Князь велел передать вам, что вы должны постараться держать себя в обществе свободно и независимо. Если это вам удастся, то ваше счастье будет сделано.
Не прошло получаса, как Лахнер важно ехал в карете к гостинице ‘Венгерская корона’.

Часть вторая,
в которой наш герой выступает в опасной роли

I. У графини фон Зонненберг

Дворец графини фон Зонненберг, двоюродной сестры князя фон Кауница, сверкал ослепительными праздничными огнями, поджидая гостей, которые уже в третий раз в этом сезоне спешили туда, чтобы провести время за игрой, танцами и веселыми разговорами.
Вечера у графини неизменно отличались шумным весельем, потому что хозяйка делала все, чтобы изгнать из своего дома мертвенную сухость испанского этикета. Туда приезжали без парадных мундиров и орденов, всякий принятый в дом графини гость мог свободно заговорить с другим гостем, невзирая на разницу рангов и титулов. В этом отношении графиня всецело была на стороне императора Иосифа, который тоже изо всех сил боролся с нелепостью испанской ‘грандецца’, столь дорогой сердцам старых придворных, воспитанных на накрахмаленном величии прежних традиций.
Постепенно большой зал наполнялся. Среди гостей особенно выделялись русский и французский посланники, генерал-фельдцейхмейстер граф Кевенполлер с женой, граф Лихтенштейн, княгиня Кинская и красавица графиня фон Нейнперг. Князя Кауница, который обыкновенно бывал неизменным гостем вечеров своей кузины, на этот раз не было там — он прислал сказать, что нездоровье удерживает его дома.
В половине одиннадцатого графиня Зонненберг вышла из зала — вероятно, для того, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение по хозяйству. Через несколько минут после этого лакей широко распахнул дверь в зал и провозгласил:
— Господин барон фон Кауниц, майор и атташе посольства!
В зал вошел гренадер Лахнер. Его появление вызвало оживление. Внушительная фигура, приятное лицо и изысканность, сквозившая в движениях молодого человека, привлекли всеобщее внимание. По имени его знали почти все, но в лицо — никто.
Зная, что на вечерах графини Зонненберг каждый гость мог свободно заговаривать с кем угодно, не дожидаясь случая быть представленным, Лахнер обратился к близстоявшему от него молодому барону фон Ридезелю, родственнику прусского посла, и завязал с ним оживленный разговор, который дался ему особенно легко в силу того, что темой этого разговора смелый гренадер избрал симпатичный распорядок, царивший на вечеринках графини.
В самом непродолжительном времени он очутился в центре кружка кавалеров и дам, искавших близкого с ним знакомства и желавших разузнать, как живется ‘милейшему барону Кауницу’. Нельзя сказать, чтобы Лахнер чувствовал себя особенно хорошо. Ежесекундно он должен был помнить, что достаточно одного неосторожного слова или выражения — и все погибнет: ведь манеры и привычки того общества, в котором ему пришлось вращаться теперь в качестве равного, были известны ему только понаслышке. Правда, в натуре Лахнера было глубоко заложено прирожденное благородство, природный такт и большая наблюдательность помогали ему быстро осваиваться в чуждой ему среде. Но все-таки… все-таки как немного нужно было для того, чтобы поскользнуться и упасть на этой скользкой почве.
Это особенно ясно пришлось Лахнеру почувствовать в тот момент, когда он увидал одного господина, быстрым шагом приближавшегося к нему. При виде этого человека вся кровь застыла в жилах Лахнера…
Это был не кто иной, как его полковой командир.
— Где он? — гремел мощный голос графа фон Левенвальда, командира гренадерского Марии-Терезии полка. — Майор Кауниц!
— Здесь, — с решимостью самоубийцы ответил Лахнер, чувствуя, что сердце останавливается в его груди.
Полковник подошел к нему и уставился пытливым взглядом в его лицо. Видно было, что он был страшно взволнован.
Лахнер неоднократно видел своего командира вблизи, а недавно ему даже пришлось стоять лицом к лицу с ним. Как-то однажды Левенвальду показалось, что косичка гренадера Лахнера заплетена не по форме. Он подозвал к себе его и тщательно осмотрел, но, убедившись, что ошибся, отпустил его.
Теперь командир снова стоял перед ним. Его глаза сверкали, лицо судорожно дергалось.
Лахнер не мог хорошенько понять, радость или гнев выражает лицо графа.
Вдруг Левенвальд распростер объятия и сказал сдавленным голосом:
— Артур, милый мой Артур, неужели ты не помнишь Левенвальда, который подарил тебе когда-то — тебе тогда не было и десяти лет — маленькую лошадку для верховой езды?
— Боже мой, разве могу я забыть об этом! — в тон полковнику ответил гренадер. — Я, как сейчас, вижу эту очаровательную послушную лошадку…
— Артур, приди в мои объятия! — Полковник радостно обнял гренадера и даже поцеловал его, проливая слезы радости, а затем обратился к окружавшему их обществу: — Простите, господа, что я дал волю своим чувствам. Но, господи боже мой, ведь это — сын моего лучшего друга, это — мой Артур, наследник всего моего состояния… И как он похож на незабвенного Пауля… я хочу сказать, на своего отца…
— Для меня было очень приятной неожиданностью встретить вас здесь, — сказал гренадер. — Я рассчитывал завтра навестить лучшего друга моего отца, но случаю было угодно, чтобы это радостное свидание состоялось здесь. Я благословляю этот случай!
Граф Левенвальд горячо потряс руку Лахнера и сказал:
— Спасибо тебе, милый Артур, что ты платишь любовью за мою горячую привязанность к тебе… Ну и вырос же ты… Когда ты думаешь вернуться в Лондон?
— Надеюсь — никогда, — ответил Лахнер. — Я собираюсь вновь поступить на военную службу.
— Вот что значит настоящая солдатская кровь. В тебе сказываются отцовские наклонности и вкусы.
— Как? Вы, барон, хотите отказаться от дипломатической карьеры? — подхватил какой-то господин, стоявший около полковника. — Но ведь вы выказали такие незаурядные способности, что перед вами, казалось, были открыты все пути?
— Что же делать, если душа не лежит к дипломатическому поприщу, — ответил Лахнер. — Я уже давно хотел отказаться от него, но обстоятельства складывались таким образом, что это было совершенно невозможно.
— А теперь эти обстоятельства изменились?
— О да, настолько, что даже дядя посоветовал мне подать прошение о принятии меня вновь на действительную военную службу. Он уверен, что я могу получить в командование полк…
— Ну разумеется… с вашими способностями… — сказал незнакомец, сопровождая свои слова легким полупоклоном.
Лахнер ответил ему тем же, и незнакомец отошел в сторону.
— Знаешь, с кем ты сейчас говорил? — спросил его Левенвальд.
— Нет. Кто это?
— Это барон де Бретейль, французский посланник.
В этот момент двери смежного с салоном танцевального зала распахнулись, и оттуда послышалась ритурнель [ритурнель (фр . ritournelle, от ит . ritorno — возвращение) — здесь: вступительный и заключительный отыгрыш в танцевальной музыке], приглашавшая к танцам. Все устремились туда. Лахнер вздохнул свободнее, надеясь, что всеобщее внимание будет теперь отвлечено от него. И действительно, теперь никто больше не занимался лже-Кауницем, за исключением самого опасного для Лахнера человека — графа Левенвальда. Как ни надеялся Лахнер, что и командир тоже покинет его, тот продолжал занимать его воспоминаниями о прошлом — почва, где легче всего было поскользнуться нашему невольному самозванцу.
‘Господи, — тоскливо думал он. — Хоть бы мне как-нибудь избавиться от этого субъекта!’
Избавление пришло скорее и неожиданнее, чем даже ожидал Лахнер: к нему подошел камердинер, сообщивший, что графиня желает переговорить с ним и ждет его в своем будуаре.
Лахнер извинился перед Левенвальдом и прошел к графине Зонненберг.
Та приняла его с явными знаками дурного расположения духа.
— Князь доставил мне очень большую неприятность и беспокойство, прислав вас ко мне, — сказала она. — Меня до такой степени нервирует этот обман, что я не в состоянии выйти к гостям — придется сказаться больной.
— Очень сожалею, что обстоятельства заставили простолюдина переступить ваш аристократический порог, — с ледяной вежливостью ответил Лахнер.
— Да не в этом дело, — перебила его графиня, безнадежно махнув рукой, — я вовсе уж не такая фанатичка аристократизма, чтобы считать себя опозоренной вашим присутствием. Через щель танцевального зала я наблюдала за вами и, к своему удивлению, увидала, что вы держитесь так, как дай бог и самому настоящему барону, а раз человек умеет держать себя в обществе, значит, он уже имеет право принадлежать к нему. Но подумайте, что будет, если обман раскроется! Ведь тогда и я пропаду, тогда я буду скомпрометирована навсегда!
— А разве я сам не рискую, графиня?
— Ну, чем вы можете рисковать? Что вы теряете?
— Если, по несчастной случайности, обман обнаружится, князь не захочет ничего знать обо мне, а вы, ваше сиятельство, выдадите меня за мистификатора, который захотел сыграть злую шутку над избранным обществом. Вас только пожалеют, что именно вы сделались жертвой наглого обмана. Ну, а я… Ведь я солдат, графиня, и за эту выходку меня жестоко накажут. Командир моего полка, граф Левенвальд, признал во мне подлинного Кауница, жал мне руки, обнимал и целовал меня. Неужели он простит мне все это — по его понятиям — страшное унижение?.. Я рискую всем, что еще у меня осталось, что еще не успели отнять у меня: свободой, хотя бы и относительной, я рискую даже собственным телом, ведь вы, конечно, знаете, как ужасно наказывают у нас провинившихся солдат… Я не вижу больших выгод лично для себя от того, что этот план увенчается успехом, но если он потерпит крушение, то мне грозит беда. И все-таки я согласился исполнить это поручение, согласился разыграть из себя Кауница. Почему, спросите вы? Да потому, что это нужно отечеству… Неужели же вы, графиня, не можете пожертвовать отечеству минутой ложного положения?.. Впрочем, граф Левенвальд поинтересовался в присутствии барона Бретейля, когда я думаю возвратиться в Лондон, и я ответил, что теперь обстоятельства переменились и мое присутствие там не нужно, я остаюсь в Вене. Следовательно, главную часть той роли, которую должно было сыграть мое присутствие на вашем вечере, я уже исполнил, а потому могу уйти…
— Нет, нет, — поспешно ответила графиня, — разве это допустимо? Ваш уход может вызвать подозрения у гостей…
В коридоре послышались чьи-то быстрые шаги, графиня остановилась и удивленно прислушалась. Дверь будуара внезапно распахнулась без стука, и вбежал какой-то старик, лицо которого говорило о сильном волнении и душевном смятении.
— Я явился к вам с дурными вестями, графиня! — воскликнул он.
— Что-нибудь случилось с мужем? — испуганно спросила она: ее муж несколько месяцев тому назад отправился в качестве полномочного министра-резидента к константинопольскому двору.
— О нет, — ответил старичок, — но случилось нечто ужасное, хотя и совсем в другом роде. Подумайте только, графиня, на ваш вечер осмелилась явиться баронесса Витхан.
— Но ведь я сама пригласила ее.
— Что я слышу? Вы пригласили Витхан? Вы, графиня Зонненберг, пригласили эту… эту… О боже, боже!
— И это приводит вас в такое отчаяние, граф Шпейер?
— Ну еще бы. Особа, на которой тяготеет такое страшное подозрение…
— Подозрение? Но о каком же подозрении может идти речь, граф, когда ее реабилитировал сам император Иосиф? Ведь вы же были при этом: император протянул ей руку и громко, во всеуслышание сказал: ‘Я счастлив, баронесса, что официальное расследование доказало вашу невиновность’.
— Ну, что же следует из этого? Ведь всем известно, какую роль играла эта Витхан при императоре в прежние времена. В память старых заслуг…
— Как вам не стыдно повторять низкие придворные сплетни, граф!
— Э, графиня, глас народа — глас Божий…
— В данном деле важен глас не народа, а суда.
— Ну и что же?
— Да ведь суд оправдал ее.
— Оправдал! Разве это называется оправданием? Во-первых, это сделано было по настоянию императора, — я знаю это из самых надежных источников, — а во-вторых, суд мотивировал приговор недостаточностью улик. Если бы вы были юристом, графиня, вы поняли бы, что это значит. Это значит, что обвиняемая ничем не могла доказать свою невиновность, а улики обвинения не были бесспорными. Действительно, баронесса опиралась на какой-то документ, якобы доказывающий ее невиновность, но этот документ не был найден. Следовательно, если вина не была доказана, то и невиновность тоже осталась недоказанной. Иначе говоря, подозрение не снято.
— Граф! — гневно сказала графиня Зонненберг. — Если вы не желаете считаться с мнением его величества, то обязаны хоть из уважения к хозяйке дома считаться с тем, что особа, о которой вы позволяете себе отзываться с таким презрением, принадлежит к числу моих лучших друзей.
— Графиня, мы — слишком старые друзья, чтобы теперь начать ссориться. Если бы я считал себя оскорбленным присутствием скомпрометированной особы, то самым спокойным образом взял бы шляпу и ушел бы домой. Но я думаю не о себе, а о вас. Вы говорите, что я обязан считаться с симпатиями хозяйки дома? Но вы, графиня, в большей степени обязаны считаться с общественным мнением. Дело не в правоте баронессы Эмилии, а в том, как к ней относится свет.
— Скажите, граф, вы сами верите в ее невиновность?
— М-м… Как вам сказать… Скорее нет, чем да, а в глубине души я просто не допускаю, чтобы она могла сделать это…
— Ну, вот видите! Значит, наша с вами обязанность — защитить невиновную, заставить общество изменить свое мнение. Сильные духом должны не подчиняться общественному мнению, а управлять им.
— Вы говорите, что мы должны заставить общество отказаться от своего мнения? Но я ручаюсь вам, графиня, что большинство в глубине души верит в невиновность баронессы. Повторяю: дело не в вине, а в том, что ее имя было примешано к нехорошему делу. Я расскажу вам сейчас один факт из моего прошлого. Очень молодым человеком я служил в качестве атташе при нашем посольстве в Париже. Грешным делом, я очень любил перекинуться в картишки. Однажды, играя с маркизом де Маривье, я сильно проигрался. Я уже хотел было прекратить несчастливо сложившуюся для меня игру, как вдруг стоявший около нас и внимательно следивший за нашей игрой герцог де Жуайез хлопает маркиза по плечу и говорит: ‘Маркиз, потрудитесь немедленно отдать выигранные деньги обратно этому молодому человеку, вы играете нечестно!’ Маркиз ударился в амбицию, но герцог сумел доказать свое обвинение. И что бы вы думали? На другой день наш посол предлагает мне подать в отставку и вернуться в Вену. Почему? Потому, что я замешан в нечестной игре. Но ведь не я играл нечестно, а со мной играли нечестно. ‘Все равно, вы ли мошенничали или вас обмошенничали, но факт тот, что имя одного из членов австрийского посольства связано с некрасивой историей. Ведь жена Цезаря должна быть вне подозрений’. Так и я говорю вам: все равно, виновата или не виновата баронесса Витхан, но она скомпрометирована, и ей не место в вашем незапятнанном доме.
Графиня Зонненберг несколько раз с трудом удерживалась, чтобы не прервать речи Шпейера гневным, резким замечанием. Но она не могла не признать, какая глубокая житейская истина заключалась в его словах. Да и чему могло бы помочь, если бы она рассердилась, оскорбила самого лучшего из своих друзей?
Поэтому она сдержалась, взяла старика за руку и мягко, заискивающе сказала ему:
— Любезный граф, вы сами только что сказали, что мы с вами — старые друзья. Так докажите, что эта дружба — не одни пустые слова. Вы знаете, как я люблю Эмилию. Вы так же, как и я, верите в ее невиновность. Так давайте окружим ее лаской и заботливостью. Мое влияние имеет некоторый вес, а вы — самый беспорочный, самый щепетильный австрийский дворянин, какого я только знаю. Если вы подойдете к Эмилии и ласково поговорите с ней, то это заставит и других сделать то же самое, ведь, может быть, просто никто не решается быть первым… Ну, сделайте это для меня, мой милый граф! Сделайте это в память нашего прошлого.
— Вы знаете, что я ни в чем не могу отказать вам, — буркнул старик, притворяясь сердитым, но на самом деле чувствуя себя смягченным и растроганным. — Но это — тщетная попытка. Я знаю наше общество, графиня… Ну да сделаю, что могу.
Шпейер ушел.
— Вернитесь к обществу, — сказала графиня Лахнеру, — и не уезжайте до тех пор, пока гости не начнут расходиться. Вы должны уехать одним из последних.
Лахнер поклонился графине, но, вернувшись в зал, старался держаться как можно дальше от своего командира. Он заметил, что общество теперь разбилось на отдельные группы, горячо и возмущенно обсуждая что-то. Не было сомнений, что причиной всеобщего возмущения было появление баронессы фон Витхан на вечере у графини.
Но где же эта несчастная баронесса?
Направляясь к буфету, Лахнер прошел маленьким салоном, искусно превращенным в настоящую беседку, полную зелени и цветов. Недалеко от входа туда он увидел даму, разговаривавшую с каким-то господином. Ему показалось, что он узнает в этой даме оригинал портрета, принесенного Люцельштейном, ‘прекрасным бароном’, в заклад к Фрейбергеру. Он подошел поближе и увидел, что не ошибся, то был, без сомнения, портрет этой дамы.
Она показалась Лахнеру намного прекраснее, чем на портрете, но и еще грустнее. Ее лицо было очень бледно, по щекам текли крупные слезы, которые она тщетно старалась подавить.
Ее кавалер тоже представлял собою такую фигуру, мимо которой нельзя было пройти равнодушно. Он был высок, строен, широкоплеч, но его талии позавидовала бы любая девушка. Его лицо отличалось классической красотой, а парфюмер нажил бы большие деньги, если бы этот молодой человек позволил публиковать, что он пользуется его мазями и притираниями — настолько поразительно свеж был цвет его бело-розового матового лица. Одет он был очень богато, элегантно и изящно.
Парочка прошла в танцевальный зал, куда только что вышла графиня Зонненберг, окруженная роем кавалеров и дам. Увидав грустную красавицу, графиня поспешила к ней, крепко обняла ее и расцеловала, приговаривая:
— Милочка! Дорогая моя Эмилия! Как я рада, что ты пришла.
— Это просто непорядочно, наконец, — буркнул чей-то голос сзади Лахнера.
Лжебарон обернулся и увидал Ридезеля, обратившегося с этим негодующим возгласом к старому генералу, стоявшему под руку с увядшей, но накрашенной и откровенно жеманничавшей красавицей.
— Это оскорбление всем нам, — кисло заметила последняя. — Там, где принимают и целуют такую особу, как Витхан, нам не место. Мы должны сейчас же демонстративно уйти отсюда.
— Ну, нет, — возразил Ридезель, — прежде следует отплатить за оскорбление, нанесенное нашему достоинству.
Они, разговаривая, прошли дальше.
Лахнер задумчиво смотрел им вслед, как вдруг чья-то рука взяла его под руку и знакомый командирский голос сказал:
— Ну, Кауниц, что ты скажешь об этой истории? Появление на вечере баронессы Витхан и ее жениха, барона Люцельштейна, порядком взволновало все общество.
— Могу только пожалеть, что общество не находит ничего лучшего, как набрасываться на бедную женщину. Раз сама графиня…
— Ты знаешь, Артур, историю баронессы?
— Я что-то слышал, но мельком.
— Так я тебе все сейчас расскажу. Дело в следующем. Однажды… Но подожди, к нам идет княгиня Лихтенштейн с графиней Гаддик. Мое почтение, княгиня. Вы все цветете и хорошеете, прелестная графиня.
— Ах, Левенвальд, Левенвальд, — улыбаясь, сказала пожилая Лихтенштейн. — И года-то вас не берут. Все такой же рыцарь и опасный ловелас [Герой знаменитого романа Сэмюела Ричардсона (1689-1761) ‘Кларисса Гарлоу’. Этот роман появился незадолго до времени действия настоящего повествования и был немедленно переведен почти на все языки, вызывая всеобщую сенсацию. Ловелас остался в литературе всех народов синонимом бессердечного губителя женских сердец. Это — опошленный Дон Жуан, но действующий не под влиянием беспокойного духа, а под напором чувственности].
— Нет, княгиня, — весело ответил Левенвальд, — я, может быть, более кого другого испытываю на себе гнет прожитых лет, но сегодня я и в самом деле чувствую себя помолодевшим, и виновником всего является вот этот юноша. — Он хлопнул Лахнера по плечу. — Его отец был лучшим другом моей юности, и воспоминания настолько увлекли меня к прожитому, что с плеч на мгновения как бы свалился десяток-другой лет.
Княгиня Лихтенштейн и графиня Гаддик начали расспрашивать лже-Кауница, и разговор стал общим. В этот момент музыка заиграла менуэт. Тогда Левенвальд обратился к графине Гаддик, говоря:
— Мне доставило бы бесконечное удовольствие, если бы вы, графиня, в качестве грациознейшей и искуснейшей танцовщицы протанцевали менуэт с моим Артуром, который, если мне не изменяет память, тоже должен танцевать очень хорошо.
Что оставалось делать Лахнеру?
Проклиная в душе излишнюю и обременительную пылкость чувств графа Левенвальда, Лахнер в глубоком почтительном поклоне склонился перед графиней Гаддик и повел ее к рядам танцующих пар.
Он умел танцевать менуэт, но боялся, что, быть может, вдруг в аристократическом обществе этот танец исполняется не так, как привык он. Да и давно уже он не танцевал — в ногах не было прежней гибкости и эластичности.
Тем не менее с этой задачей Лахнер превосходно справился. Он нарочно помедленнее вел графиню к танцу, чтобы успеть присмотреться, как остальные танцуют менуэт. Убедившись, что в фигурах танца для него нет никаких неожиданностей, лжебарон увереннее повел свою даму, и когда он после танца доставил ее на место, то княгиня Лихтенштейн даже похвалила его ловкость и изящество.
Сейчас же после этого общество пригласили к столу.
Лахнеру удалось занять в высшей степени удачное место. Он сидел, во-первых, очень далеко от своего полкового командира, во-вторых — рядом с веселой графиней Гаддик, а в-третьих, — что было важнее всего остального, — против бледной и грустной баронессы Витхан.
Слева от Лахнера сидел барон Ридезель. Нельзя сказать, чтобы наш гренадер был доволен этим соседством. Было что-то неприятное, отталкивающее во всем существе этого пруссака, да и уж слишком демонстративно подчеркивал он свое негодование по поводу присутствия за столом баронессы Эмилии. Видно было, как все клокотало внутри гордого аристократа, и присутствующие боялись, как бы он в конце концов не устроил явного скандала.
Лахнер первым делом опрокинул несколько стаканов крепкого венгерского вина, чтобы избавиться от последних остатков связывающего его смущения. Надежды, возложенные им на благословенного божка пьянства, оправдались всецело: огненная вьюга заструилась по жилам, унося остатки робости и чувство неловкости. Он то весело болтал с графиней Гаддик, то искоса наблюдал за сидевшей против него грустной Эмилией, и каждый раз его брови чуть-чуть сморщивались при этом. Витхан сидела рядом со своим женихом, но тот старался совершенно не обращать на нее внимания, а все время разговаривал со своим соседом, очевидно, у прекрасного барона Люцельштейна душа была не из храбрых, и он не решался открытым ухаживанием за невестой выступить против общего враждебного ей настроения.
Лахнер вспомнил, что этот самый красавчик закладывал у ростовщика портрет своей невесты, и ему до боли становилось жалко, что эта грустная красавица должна связать свою жизнь с таким недостойным ее человеком.
Когда кончили ужинать, лакеи поспешно собрали со стола посуду и блюда и поставили серебряную вазу, наполненную свернутыми билетиками. Вазу передавали от гостя к гостю, и каждый брал себе пять штук таких билетиков. Это была лотерея — любимое развлечение того времени.
У графини Зонненберг была в руках маленькая книжка, сзади графини стоял лакей с корзиной. Гости разворачивали свои билетики, и если там оказывался номер, это означало выигрыш. Графиня справлялась по книжке сообразно с номером и счастливчику сейчас же вручали то, что посылала ему судьба. Выигрыши отличались большим разнообразием. Там были красивые ювелирные вещи, а также и совершенно не имеющие ценности. В последнем случае к выигрышу был прикреплен листочек бумаги с едким, остроумным изречением.
Если бы не присутствие баронессы Витхан, то общество предалось бы безудержному веселью. Но и теперь, несмотря на некоторую скованность гостей, время от времени раздавался дружный взрыв хохота, когда выигрыш или совпадал, или уж очень контрастировал с личностью выигравшего. Так, смеялись, когда хорошенькая баронесса Берне, бывшая замужем три года и имевшая уже пятерых детей (два раза у нее было по двойне), получила фарфорового аиста, державшего в клюве пару спеленатых младенцев. Княгиня Голицына, писавшая бесконечно скучные философско-религиозно-моралистические трактаты, получила серебряный брелок, изображавший ветряную мельницу. Бесшабашный расточитель граф Фиори выиграл деревянную копилку, кутила Берцхеймер — крошечную бутылочку с ромом. Но, пожалуй, еще больше смеялись, когда выигрыш не соответствовал характеру или возрасту и наклонностям выигравшего. Так, графиня Гаддик получила золотую трубочку для курения, испытанный вояка граф Левенвальд — миниатюрный старушечий чепец, княгиня Лихтенштейн — бинт для усов.
Странный выигрыш достался на долю Лахнера. Он выиграл маленькую атласную подушечку, в которую была воткнута сломанная иголка. Надпись, вышитая на подушке, гласила французским двустишием:
‘И сломанная иголка имеет больше цены, чем сомнительное дворянство’.
Лахнер не без смущения разглядывал этот странный выигрыш: в это время его сосед, барон Ридезель, заинтересовался подушечкой и попросил дать ему посмотреть. Вынув сломанную иголку из подушки, Ридезель сказал:
— Судьба несправедлива, послав достойному человеку столь незаслуженный намек… — Он замолчал, с вниманием разглядывая иголку. — Подумать только, — сказал он наконец. — Да ведь иголка без ушка! Значит, она по праву принадлежит баронессе Витхан. — И сказав это, Ридезель бросил иголку через стол баронессе [Для того чтобы читатель мог понять соль этой наглой выходки, мы хотим объяснить, что северогерманский выговор вообще значительно отличался от южного, и в частности — произношение смягчающего ‘о’, которое у пруссаков звучит как открытое ‘э’. Поэтому слово ‘безухая’ — ‘ohrlos’ звучало совсем как ‘ehrlos’ — бесчестная].
Несчастная Эмилия закрыла лицо руками и сидела ни жива ни мертва на своем месте. Ее жених обратился к Ридезелю со словами:
— Я просил бы объяснить мне, что значат ваши слова, барон.
— Я к вашим услугам, — дерзко ответил Ридезель, бросив Люцельштейну свою визитную карточку.
Взоры всех обратились на ‘прекрасного барона’. Все ждали, что сделает он в защиту чести любимой женщины.
Но Люцельштейн побледнел, как полотно, и самым заискивающим тоном ответил:
— Милый барон, я и без карточки знаю, кто вы и где вы живете. Но мне и в голову не могло бы прийти придавать официальное значение вашим последним словам. Я глубоко уверен, что вы совершенно не хотели оскорбить достойной уважения особы вашей неудачной шуткой.
— О нет! — нахально улыбаясь, возразил Ридезель. — Никого достойного уважения я оскорблять не хотел. Что же касается тех, кто этого уважения недостоин и чье присутствие уже само по себе оскорбительно для общества, то… впрочем, может быть, теперь вы возьмете все-таки мою карточку?
У Лахнера от бешенства даже судорога подступила к горлу, а барон Люцельштейн продолжал сидеть, растерянно и подобострастно улыбаясь.
— Неужели во всем обществе не найдется ни одного человека, который сумел бы ответить этому завравшемуся человеку?! — воскликнула графиня Зонненберг.
— Но в ответ на эти слова сидевшие за столом мужчины только переглянулись и отвели взоры в сторону — никто не решался вступиться за честь баронессы Витхан.
Тогда Лахнер смело и решительно взял в руки карточку Ридезеля и вслух прочел:
— ‘Барон фон Ридезель’… Это явная опечатка. Вот как будет правильнее… — Он согнул карточку складкой, в которой исчезло ‘фон Рид’, и положил ее на стол.
Теперь на согнутой карточке стояло: ‘Барон езель’ [осел — нем.].
Ридезель посмотрел на свою карточку и позеленел от ярости.
— Милостивый государь! — сказал он Лахнеру. — Вы позволили себе оскорбить знатное и порядочное семейство, надругавшись над его фамилией. Я требую у вас сатисфакции!
— И разумеется, я не откажу вам в ней, — спокойно ответил Лахнер. — Но вы ошибаетесь, сударь, если предполагаете, что я надругался над семейным именем вашего рода. Я знаю, скольких славных представителей дал род Ридезелей, и не могу делать их всех ответственными за то, что среди них оказался один, совершенно недостойный этого доброго имени. Вы нагло оскорбили женщину, вместо того чтобы в качестве дворянина и рыцаря защищать слабый пол от обидчиков. Вы оскорбили добродетель, преступили законы гостеприимства и обидели слабого. Все это — преступление такого рода, что их может совершить только Ридезель, лишенный слога ‘Рид’.
— Вашу карточку, сударь! — крикнул Ридезель, дрожа от бешенства.
— Я живу в гостинице ‘Венгерская корона’, — спокойно ответил гренадер.
— Мы еще увидимся!
— Надеюсь.
Затем барон Ридезель вместе с гостями, бывшими на его стороне, вышел из столовой, даже не попрощавшись с хозяйкой дома. Представители высшей аристократии подошли к графине и выразили ей сожаление, что в ее доме случилась подобная неприятность, но при этом дали понять ей, что считают все попытки ввести баронессу Витхан в общество бестактностью и необдуманным шагом.
Вскоре из всех гостей остались только барон Люцельштейн, баронесса Витхан, Лахнер и его командир.
Баронесса подошла к гренадеру, протянула ему руки и сказала полным слез и страдания голосом:
— Да благословит вас Бог, барон…
Рыдания пресекли ее фразу…
Она молча подошла к графине, обняла ее и пошла к дверям.
Люцельштейн подскочил к невесте, предложил ей руку, но Эмилия окинула его таким презрительным, таким негодующим взором, что ‘прекрасный барон’ невольно отшатнулся. Через мгновение он стремглав бросился догонять Эмилию.
Теперь и до Лахнера дошла очередь проститься с хозяйкой.
— Барон, — сказала ему графиня, — вы вели себя так, как надлежит вести себя настоящему мужчине и дворянину. Я молю Бога, чтобы он дал мне возможность отблагодарить вас за ваш рыцарский поступок.
Лахнер с Левенвальдом вышли из дворца графини. Гренадер по настоянию полковника сел к нему в карету, а экипаж Лахнера поехал за ними следом.
— И надо же было тебе попасть в такую кашу! — досадливо сказал Левенвальд.
— Разве я мог поступить иначе? В качестве дворянина я был обязан вступиться за честь бедной женщины!
— Это — еще вопрос… Конечно, Ридезель вел себя нагло и непорядочно, едва ли его будут всюду принимать теперь. А все же, как видишь, никто не решился вступиться за баронессу Витхан. Плохо ее дело, очень плохо! Графиня Зонненберг сделала непозволительную ошибку…
— Баронесса виновна или невиновна?
— Этого никто не знает. Да, кстати, я хотел рассказать тебе ее историю. Видишь ли… Однако вот мы уж и подъехали. Да, совсем забыл: помни, что твой секундант — я!
— Я тебе страшно признателен, милейший Левенвальд.
— А я горжусь тобой, милый Артур. Конечно, твоя выходка была необдуманна, а все-таки… мне она чертовски нравится! Молодец ты у меня!.. Весь в отца! Ну, до свидания, дорогой.
Он нежно обнял лже-Кауница, и тот направился в свою гостиницу.

II. Вызов

После всех волнений и быстрой смены неожиданных сюрпризов Лахнер сразу заснул мертвым сном на мягкой постели своего номера. Проснулся он только поздно утром, и его первая мысль была о дуэли.
Он не боялся. Еще будучи студентом, он посвящал много времени фехтованию, а военная служба еще увеличила гибкость и проворство его движений. Но он не знал, долго ли оставит его князь Кауниц в навязанной ему роли и будет ли ему предоставлена возможность отомстить за оскорбление, нанесенное прекрасной, грустной Эмилии.
Он с горечью думал, что представляет собою просто какую-то марионетку, которая лишена самостоятельности, а должна подчиняться нити руководителя, и, может быть, в тот самый момент, когда он будет считать себя у цели своих желаний, своих надежд, когда он уже будет стоять лицом к лицу с наглым оскорбителем, нить потянет его назад, за кулисы, и снова вернет к прежнему.
А тогда прощай его прекрасный сон! Прощай, божественная, несравненная Эмилия!
Как живая, стояла она перед ним… Ему опять представилось, как она с горячей признательностью пожала ему руки, как затем негодующим взглядом оттолкнула руку своего трусливого жениха…
Стук в дверь рассеял его грезы. Лахнер крикнул: ‘Войдите!’ — и приготовился встретить то новое, что ждало его в этом фантастическом положении.
В комнату вошел Фрейбергер. Он молча взял стул и подсел к изголовью кровати Лахнера.
— Ну, что у вас новенького? — спросил последний.
— Я прямо от князя, — ответил еврей. — Его сиятельство только что получил подробный доклад обо всем, происшедшем вчера на вечере графини Зонненберг. Ваше счастье сделано, потому что вами очень довольны.
— Ну, а как дело с моим отпуском?
— В настоящий момент ваш отпуск продлен на пять дней, но можно предположить, что вы никогда более не вернетесь в полк.
— Долго еще мне придется оставаться майором фон Кауницем?
— Да. Пока что вы в высшей степени необходимы.
— Что же, в одном отношении мне это очень приятно.
— Именно?
— Мне приходится драться на дуэли с одним мерзавцем, который позволил себе оскорбить вчера баронессу Витхан. А это будет возможно только в том случае, если мне не придется преждевременно сойти со сцены.
— Ах вы, забияка! И суток еще не прошло, как вы стали дворянином, а уже дуэль… Но, говоря серьезно, милейший, было бы очень неудобно дать этой дуэли состояться. Ридезель — известный бретер и фехтует как сам дьявол. Если дело дойдет до дуэли, то он убьет вас…
— Ну, это еще вопрос!
— А если он убьет вас, то создастся крайне неудобное положение. Либо надо будет разоблачить ваше настоящее имя, что придется не по душе князю Кауницу, либо похоронить под теперешним псевдонимом, с чем может не согласиться майор Кауниц.
— Так или иначе, но от этой дуэли я не откажусь!
— Очень возможно, что нам удастся оттянуть это дело до тех пор, пока вы не получите возможность закончить его от своего собственного имени.
— Да, но если секунданты Ридезеля явятся ко мне, то я уже не буду в состоянии отклонить или затянуть переговоры.
— Вы и не можете этого себе позволить. Майор Кауниц — человек чести. Раз вы олицетворяете его, то и должны действовать так же, как поступил бы и он сам. Ну да предоставим событиям идти своим естественным ходом. Вот я принес вам сто дукатов и привел лакея: для родовитого дворянина неприлично пользоваться услугами наемного трактирного слуги. Ваш лакей стоит в передней. Разрешите ему войти.
Старый еврей открыл дверь и позвал лакея.
— Да ведь это Зигмунд, ваш родственник! — воскликнул Лахнер.
— Ваш слуга, господин барон, — раболепно поклонился Фрейбергер, который при третьих лицах всегда держался с Лахнером очень почтительно. — Я не скажу, чтобы он был уж очень прилежен, но зато на него можно положиться.
— Господи боже, и это называется рекомендацией, — произнес Зигмунд. — Ну, погоди же ты. Господин барон, я ставлю целью своей жизни доказать Фрейбергеру, что он относится ко мне пристрастно и несправедливо.
Зигмунд снова отправился обратно в переднюю.
— Этот парень очень пронырлив и боек, но он не болтун, и на него можно положиться, — сказал Фрейбергер. Кроме того, я вышколил его специально для вас.
— Вы ознакомили его с истинным положением вещей?
— Боже упаси. Он и не подозревает, кто вы такой, и твердо убежден, что для неизвестных ему целей вы были переодеты тогда рядовым.
— Говоря откровенно, Зигмунд мне не особенно-то нравится. Мне кажется, что он легкомыслен и болтлив.
— Друг мой, я ручаюсь за него. Впрочем, Зигмунд останется у вас только на первое время, а дальше видно будет. Ну-с, а теперь я ухожу. Мне надо приобрести для вас приличное платье, верховую лошадь и кое-какие безделушки.
— Постойте минуточку. Расскажите мне, за что преследуют эту несчастную баронессу Витхан? Вчера со мной неоднократно заговаривали, и мне приходилось отвиливать. Боюсь, как бы мне не провраться.
— О, история баронессы Витхан — это целый роман. Рассказывать вам ее подробно было бы слишком долго, сейчас времени нет.
— Так вы изложите ее в общих чертах.
— Извольте. Несколько лет тому назад…
В этот момент в комнату вбежал Зигмунд и доложил:
— Господин барон, тут пришел какой-то господин, он просит принять его. Он явился от имени барона Ридезеля.
— Проведи его в приемную и попроси обождать, я сейчас оденусь, — сказал Лахнер.
Через несколько минут наш гренадер уже стоял в приемной перед молодым, стройным человеком с мушкой на щеке. Одежда выдавала в посетителе человека из высшего круга.
— Я имею честь говорить с господином бароном Кауницем? — заговорил незнакомец. — Мое имя, наверное, хорошо известно вам. Я — Людвиг Эдлер фон Ваничек [Крикливая и хвастливая бездарность, Ваничек был очень скоро забыт и не оставил ни малейшего следа в литературе], тот самый Ваничек, который написал знаменитое сочинение ‘Сто один довод’ против янсенизма [На грани XVI и XVII столетий в Голландии жил богослов Янсен (или Янсениус), который разработал и ввел в основную догму отвергнутое католическою церковью учение блаженного Августина о свободной воле и предопределении. Последователей Янсена звали янсенистами, а само учение — янсенизмом. Особенно ярыми противниками янсенизма были иезуиты] вообще и в частности — против воззрений Кенеля [Отец Кенель (1634-1719) был одним из выдающихся янсенистских богословов]. Теперь я работаю над созданием или, вернее, заканчиваю свою ‘Югурту’, трагическую оперу, выдающиеся качества которой вызывают столько шума и толков. Но это происходит совершенно без моего участия, честное слово. Другие сами стараются через друзей вызвать побольше шума, но мне это не нужно. Зачем? Истинный талант все равно скажется… Между прочим, я состою одним из атташе прусского посольства, но, по-моему, это несравненно менее почетно, чем то место, которое я занимаю в литературе. Вам, конечно, известно, что я написал знаменитую ‘Критику новейшей литературы’. Вероятно, вы знаете также, что я писал ее по поручению своего правительства. Я был очень строг, но вполне справедлив, и девственница Германия должна быть благодарна мне за то, что я на многое открыл глаза. Например, Готфрида Бюргера [Готфрид Бюргер (1747-1794) — немецкий поэт-националист, первый стал черпать вдохновение из народных песен и легенд. Большинство его современников с презрением отворачивались от его музы, считая ее грубой, непоэтической и непристойной. Ведь в те времена от поэта требовались прежде всего приторность, искусственность, аристократичность темы и ее трактовки. Тем не менее, явившись основателем целой школы, вдохнувшей в немецкую поэзию новую струю, Бюргер пережил века] я представил в его истинном свете — как бездарного пачкуна, пишущего только для черни и совершенно лишенного чувства изящного, ну, а Иоганна Миллера [популярный романист того времени] я совершенно замолчал, чем развенчал из обоих.
Лахнер потерял наконец терпение:
— К делу, сударь, к делу, — сказал он.
— Простите, — шаркнул ногой Ваничек. — Я до такой степени увлечен литературой, что забываю ради нее обо всем. Вы знаете, недавно я прочел первые два акта моей ‘Югурты’ в избранном обществе, а сегодня рано утром мне приносят золотую табакерку ‘от неизвестной почитательницы’. Я был так рад, что…
— Еще раз повторяю вам: к делу!
— Вы совершенно правы, барон. Мое оживление и радость могут показаться вам неприличными, тем более что я до известной степени являюсь к вам в качестве… ну, как бы это сказать?.. ангела смерти, что ли.
— Я вас не понимаю.
— Барон Ридезель, мой друг, передает вам через меня свой вызов на дуэль, а он имеет дурную привычку поражать своего противника насмерть… Да, дружба требует от меня тяжелых жертв. Я — человек тихий и мирный, я с наслаждением прислушиваюсь к сладостному журчанию Кастальского источника [В греческой мифологии Кастальский источник считался символом поэтического вдохновения. Он располагался на южном склоне Парнаса. Назван по имени нимфы Касталии, которая, спасаясь от преследования Аполлона, по преданию, бросилась в этот источник], а судьба и дружба требуют, чтобы я внимал яростному звону оружия, стремящегося проникнуть в недра враждебного сердца… В последние четырнадцать месяцев я имел печальную честь многократно быть секундантом моего друга, и — боже мой! — сколько крови пролито кровожадным Ридезелем. Собственно говоря, я считаю дуэль неподходящим способом разрешения спорных вопросов, так как тут дело лишь в ловкости и счастье, а никак не в абсолютной правоте. Но что вы поделаете, если Ридезель не хочет драться на дуэли без меня? Он считает меня своим добрым гением, так как не было ни одной происшедшей в моем присутствии дуэли, которая бы не окончилась благоприятно для него. Но, с другой стороны…
— Где должна состояться дуэль?
— Да уж здесь для этого облюбован Бригитенау.
— Час?
— Предоставляется вам. Но мой друг желает, чтобы это совершилось как можно скорее.
— Я готов.
— Великолепно! Так с этим можно, значит, покончить до обеда. В час дня у охотничьего домика в Бригитенау?
— Я немедленно извещу об этом своего секунданта.
— У вас имеются какие-либо особенные условия?
— Нет, — ответил Лахнер.
— Значит, нам не о чем больше говорить?
— Не о чем.
— Я бесконечно рад чести познакомиться с вами, господин барон. Надеюсь, что вам еще удастся послушать мою ‘Югурту’, а уж хотя бы ради этого одного стоит остаться в живых, хе-хе-хе… Итак…
— До свидания, до свидания, господин Ваничек. Дверь как раз позади вас, а все, что было нужно, мы уже выяснили. Милости прошу…
Лахнер широко открыл дверь перед разговорчивым литератором и сделал рукой столь выразительный жест, что даже малозастенчивый Ваничек должен был понять его и ретироваться.
— Господи боже ты мой! — воскликнул Лахнер, оставшись один. — Более подходящего субъекта Ридезель не мог избрать в секунданты. Вот уж ‘рыбак рыбака видит издалека’… Но как это отлично складывается. Теперь уже нельзя будет помешать дуэли.
Он присел к письменному столу и написал записку к Левенвальду. Зигмунду было приказано немедленно отнести ее по адресу.
‘Однако, — сказал себе Лахнер, встав перед зеркалом и тщательно осматривая себя, — с моей стороны, немалое нахальство, показаться командиру при дневном свете. Конечно, до известной степени родинка и парик придают моему лицу несколько другое выражение, а все-таки… Впрочем, солдат так много, что в глазах командира они все сливаются в сплошное серое пятно… И главное, кому может прийти в голову, что гренадер рискнет на столь дерзкую мистификацию? Самое важное — не заронить ни в ком и искры сомнения, а это возможно лишь в том случае, если держаться смело и свободно… Да и поздно теперь думать обо всем этом: жребий вынут, надо ждать своей участи, чаша налита — надо ее выпить до дна. А там будь что будет!’

III. Положение осложняется

Из всех этих дум Лахнера вывело появление парикмахера, заранее приглашенного Фрейбергером. Последний отлично знал жизнь: раз Лахнер хотел достаточно правдоподобно играть роль светского льва, то ему нельзя было обойтись без услуг парикмахера, имевшего, к слову сказать, большое значение в Вене того времени.
Дело в том, что в те времена газет было вообще очень мало, да и те, которые существовали, отнюдь не удовлетворяли потребностям публики. Писать обо всем происходящем было невозможно, так как это навлекало всевозможные кары на издателей. Одно не пропускалось цензурой, другое, хотя и пропускалось, вызывало недовольство кого-нибудь из сильных мира сего. При этом все дело нередко зависело от простого административного ‘усмотрения’, и было совершенно невозможно ориентироваться в выборе дозволенного и недозволенного. Пишущая братия избрала ‘благой путь’ и вообще молчала о венских событиях.
Поэтому венские газеты того времени представляли собою довольно комическое явление. Читатель узнавал из них, что в Каире нежданно-негаданно забил колодец, что в Петербурге на постройке нового дворца упавшим бревном раздавило рабочего, что в Испании вырос необычайной величины арбуз, но о том, что в Вене произошла такая-то кража, грабеж или убийство, обыватели могли узнать только из уст соседей или досужих разносчиков новостей.
То, что сознательно опускалось газетами, восполняли парикмахеры. В те времена парикмахерских было гораздо меньше, чем теперь, но зато самих парикмахеров — не в пример больше. Вся знать причесывалась у себя на дому, и это одно отнимало столько времени, что нынешней армии куаферов [куафер (фр . coiffeur) — парикмахер] ни за что бы не управиться с клиентурой того времени, особенно если учесть разницу в прическах мужчин того времени и теперь.
И вот эти парикмахеры, переходя из дома в дом, разносили новости и известия. При этом они сообщали такие вещи, которые нельзя было бы напечатать даже и при относительной свободе печати, и в истории развития общественного самосознания парикмахерам необходимо отвести немалую роль.
Куафер, явившийся к мнимому барону Кауницу, нисколько не отличался от своих коллег: он так же ловко взбивал и пудрил парики, как собирал и передавал самые сокровенные новости.
— Известно ли господину барону, — сейчас же начал он, занимаясь прической Лахнера, — что вчера французский посланник, господин де Бретейль, хотел во что бы то ни стало уехать? Во дворе посольства царила такая суматоха, просто страсть. Во дворе стояли три дорожные кареты, из комнат выносили сундуки и ящики. Вся прислуга, нанятая здесь на месте, была рассчитана. Болтали, что французы собираются вторгнуться в Нидерланды, а старший мастер придворного шорника даже держал со мной пари на полдюжины бутылок вина, что не пройдет и шести недель, как разгорится война с Францией. Я не боюсь проиграть это пари, и не на мои деньги будет куплено полдюжины бутылочек, которые мы разопьем с шорником. Я лучше разбираюсь в политике, чем астрономы в предсказании погоды. Конечно, война с Францией возможна так же, как возможна война со всякой другой державой, но так скоро это не делается. Кроме того, по всем признакам я прав и войны не будет. Господин барон, французский посланник не уезжает!
— Откуда тебе это известно?
— Дорожные кареты снова отправлены в каретный сарай, багаж распакован, прислуга опять нанята.
— А что говорят по поводу причин, заставивших француза так быстро отказаться от своих планов?
— Относительно этого я буду иметь честь доложить завтра. Вся эта история еще не расследована мною хорошенько, а я никогда не говорю чего-либо без оснований.
Старый Эрлих вздумал уверять меня, будто посол просто предполагал совершить увеселительную прогулку. Ну, да меня не проведешь.
Куафер закончил свое дело и ушел, почтительно раскланявшись по всем правилам изящного тона.
Лахнер радостно забегал по комнате.
— Бретейль не уезжает! Это следствие моего появления на общественной арене под личиной майора Кауница. Вот как быстро сказалась государственная польза моего переодевания.
Вскоре явился посыльный и подал ему письмо.
Лахнер с живейшим интересом принялся рассматривать конверт. Он был из шелковистой бумаги и благоухал дорогими духами. Все это, вместе с почерком, вселило в него убеждение, что письмо писала женщина.
Он нетерпеливо разорвал конверт и первым делом кинулся к подписи, а прочитав ее, воскликнул:
— Однако! Это превосходит самые смелые мечты и надежды! Боже, что за дивная женщина!
Он пламенно приложился к тому месту, где было написано ‘Эмилия фон Витхан’, и стал читать письмо, гласившее:
‘Меня до такой степени измучили тревога и сомнение, что я потеряла всякую власть над собой и не могу собрать надлежащим образом свои мысли, поэтому боюсь, что данное письмо покажется Вам странным и малопонятным. Великодушнейший человек! Вы, не зная меня, дали отпор моему оскорбителю, тогда как тот, которого привязывают ко мне самые священные узы — узы жениха, — предательски оставил меня на посмеяние. До последнего дыхания своего я буду помнить Ваше великодушие и бесстрашие. Вы настоящий мужчина, Вы рыцарь, так как не можете дать в обиду женщину, даже такую, на которой, хотя и незаслуженно, тяготеет общественное презрение.
Если Вы действительно не верите позорящим меня слухам, то, наверное, исполните ту просьбу, с которой я обращаюсь к Вам теперь.
Откажитесь от дуэли, барон. На что Вам этот поединок? Вы только поставите на карту свою жизнь, а для чего? Чего Вы добьетесь этим? С глубокой горечью я должна признать, что поруганную честь моего имени не восстановить острием шпаги.
Отношение всего общества открыло мне вчера глаза. Я — пария, я отвержена и никогда более не решусь показаться среди этой холодной, бесконечно строгой знати. Завтра рано утром я исчезну из Вены, и никто не узнает, куда я скроюсь: Эмилия мало жила, но так много страдала… Жила!.. Как грустно звучит прошедшее время, когда вспоминаешь, что мало, очень мало лет прожито… Много ценностей оставляю я после себя: верную подругу, нежно любимого дедушку, именье, которое я полюбила, как родину, и слуг, называвших меня своей матерью… И к числу покидаемых драгоценностей я причисляю также и того чужого… но нет, не чужого, а нового человека, взгляд и смелый поступок которого неизгладимо запечатлелся в моем сердце…
Да благословит Вас Бог! Я позволяю себе послать Вам свои часы в воспоминание о несчастной Эмилии, которая безнадежно гибнет под тяжестью суровой, несправедливой судьбы…
Еще раз умоляю Вас: откажитесь от дуэли с Ридезелем. Этот господин имеет дурную репутацию бретера, он задирает всех и каждого, полагаясь не только на свое искусство, но и на разные недостойные уловки. Еще недавно он ранил на дуэли одного поляка-ротмистра, и тот вскоре умер от заражения крови, хотя рана была очень незначительной. Злая молва уверяет, что шпага Ридезеля была отравлена. Я не осмелюсь утверждать, что это непременно так и было, но какая честь, какая заслуга драться с человеком, о котором ходят подобные слухи?
Еще раз позволю себе засвидетельствовать Вам сердечнейшую благодарность преданной Вам
Эмилии фон Витхан’.
— Что это еще за ересь! — воскликнул Лахнер. — Такая милая женщина хочет отказаться от света? Ну уж нет, этого я не могу допустить… Нет, сегодня же после дуэли я повидаюсь с нею и переговорю. Ловкости Ридезеля я нисколько не боюсь, особенно теперь, когда мне необходимо жить, чтобы добиться моей дивной Эмилии. Это придаст мне силы, ловкости и изворотливости вдесятеро…
Вернулся Зигмунд и принес ему визитную карточку Левенвальда, на которой было написано:
‘В половине двенадцатого на эспланаде перед Шотентором. Обнимаю.
Твой Л.’.
— Однако, — воскликнул Лахнер, — уже одиннадцать! Прикажите сейчас же запрягать.
Молодой еврей не двинулся с места: он тревожно искал что-то по всем карманам.
— Бог отцов и дедов моих! — испуганно произнес он наконец. — Неужели я потерял ее?
— Кого ‘ее’?
— Записку.
— От кого?
— От Фрейбергера.
— Где ты видел его?
— Только что, на улице. Ему было очень некогда, и он тут написал несколько слов на вырванном из записной книжки листочке, но куда я сунул этот листок, вот вопрос! А, да вот она!
Он подал Лахнеру записку, в которой было написано:

‘Господин барон, сегодня в девять часов я зайду за Вами. Осторожность!

Ф.’.

‘Черт знает что такое, — недовольно подумал Лахнер. — Из-за этого мне придется отказаться от визита к баронессе Витхан, а это совершенно невозможно. Но, с другой стороны, я не могу опоздать к назначенному часу, так как, очевидно, речь идет о чем-то важном…’
Тут ему доложили, что карета готова.
Лахнер отправился к Шотентору, где его уже ждал аккуратный Левенвальд. В карете рядом с командиром сидел другой мужчина, в котором Лахнер узнал полкового врача Гинцеля.
Левенвальд предложил лжебарону пересесть к нему в карету, и они быстро покатили к Бригитенау.
Когда подъехали к ресторанчику, носившему название ‘Охотничий домик’, они убедились, что Ридезеля с секундантами еще не было.
— Что же, давайте выпьем пока по стаканчику вина, — предложил Левенвальд, — в небольшом количестве вино подействует возбуждающе, оно придаст тебе, Артур, энергии и изобретательности, да и тело не будет так стыть на морозе.
Лахнер, улыбаясь, ответил, что столь благородный напиток, как вино, ни в каких количествах не может помешать ему, а потому он с удовольствием выпьет. Вообще он держался на редкость спокойно и хладнокровно. Он шутил по поводу перевязок, раскладываемых доктором на столе, и его лицо даже не дрогнуло, когда в комнату вбежал Зигмунд с докладом, что вдали показалась быстро мчавшаяся карета.
— Ну, Артур, — сказал Левенвальд, — я вижу, что ты непременно одолеешь своего противника. Ты спокоен, как герой. Говорят, что Ридезель часто пускается на различные финты. Если ты заметишь это, то спокойно отскочи назад и будь уверен, что я разделаю его тогда на все корки, как поступают с шулерами, которых ловят на передергивании.
С этими словами Левенвальд и его спутники встали и отправились к дверям, чтобы встретить подъезжавшую к дому карету. Когда та остановилась, из нее вышли секунданты Ридезеля — уже известный нам Ваничек и другой член прусского посольства, советник Кремпе. Но самого Ридезеля не было.
Лахнер сейчас же подумал о словах Фрейбергера, который с иронией отнесся к предстоявшей Лахнеру дуэли, уверяя, что дать ей состояться — не в интересах князя Кауница. Гренадер надеялся, что благодаря быстрой развязке предупредить дуэль не удастся, но теперь видел, что ошибался.
Кремпе, подойдя к противникам, заявил им, что Ридезеля экстренно услали с депешами в Берлин. Его так торопили, что ему не было даже времени письменно известить об этом противника, но он постарается как можно скорее справиться со служебными обязанностями и вернуться в Вену, чтобы покончить с этим делом чести.
— Сколько времени может продлиться его отсутствие? — спросил Лахнер.
— В данный момент это еще нельзя определить, но мне кажется, что раньше чем через неделю ему не удастся вернуться.
Через несколько минут наш гренадер снова сидел в карете своего командира и быстро мчался обратно к Вене.
— Где ты сегодня обедаешь? — спросил его Левенвальд.
— Этого я еще не решил.
— Значит, ты обедаешь у меня.
— Я с удовольствием принял бы это приглашение, милейший Левенвальд, но у меня имеются неотложные дела, а потому…
— А потому мы постараемся отобедать как можно скорее, только и всего.
Лахнер хотел было возразить, но Левенвальд заговорил с доктором о какой-то дуэли между двумя представителями высшего венского общества, которая должна была произойти в ближайшие дни. Они принялись взвешивать шансы обоих противников, а наш гренадер уныло погрузился в свои думы.
Как бы ухитриться отклонить предложение командира? С одной стороны, Лахнер чувствовал себя нравственно обязанным сделать все, чтобы отговорить Эмилию от намерения покинуть свет. С другой — мало было удовольствия предстать перед ближайшим начальством и товарищами в майорском мундире. А последнее было неизбежно: в квартиру Левенвальда надо было проходить казарменным двором…
— Милый Левенвальд, — сказал он наконец, — разреши мне остановить карету. Я должен расстаться с тобой.
— Да почему же, милый Артур?
— Но я уже говорил тебе, что мне необходимо сделать очень важный для меня визит.
— Очень сожалею, что на этот раз я никак не могу исполнить твою просьбу, — шутливо ответил Левенвальд. — Ты арестован мной, я тебя не выпущу, пока ты не отобедаешь у меня.
Карета катилась с невероятной скоростью — так по крайней мере казалось несчастному Лахнеру. Он сделал еще попытку избавиться от нависшей над ним опасности.
— Милый друг, — сказал он командиру, — ты заставляешь меня нарушать данное мною честное слово: я обещался немедленно явиться к одной даме после дуэли.
— Ну а так как дуэли не было, — смеясь, ответил командир, — то ты и не нарушишь слова, если заедешь сперва ко мне. Нет, я не отпущу тебя. Я обещался жене привезти тебя обедать, она жаждет познакомиться с тобой.
Что было делать? Протестовать долее — значило навлечь на себя подозрения, а именно этого-то Лахнер и должен был избегать всеми силами. Оставалось подчиниться неизбежному и постараться как-нибудь избежать той ловушки, которую расставила ему судьба.
Но как?
Ему было пришло в голову притвориться заболевшим. Но злой рок посадил его в карету с отличным врачом, который немедленно распознал бы притворство. Впрочем, если бы он даже и не распознал, все-таки квартира полковника была ближе всего, и его, как заболевшего, доставили бы туда. Мало того, с него сняли бы парик, мундир, а следовательно, опасность быть узнанным только возрастала…
Нет, надо было поскорее придумать что-нибудь, пока не поздно…
Но вот загвоздка — он ровно ничего не мог придумать… А время бежало быстро-быстро, и каждая минута все более приближала его к зданию, из которого двое суток тому назад он вышел в солдатской одежде…
Его ротный командир принадлежал к числу друзей командира полка и зачастую обедал у него. Какое лицо сделает он, если Левенвальд представит ему рядового Лахнера под видом майора Кауница…
Господи, хоть бы лошади пали или хоть бы сломалось колесо у кареты. Тогда можно было бы ускользнуть незаметным образом…
Неужели небо услыхало его молитвы? Кучер круто завернул, и ось с треском налетела на придорожный камень… Но нет… Адские силы хранили эту проклятую карету: все было цело… Послышались слова команды, звякнуло оружие, которым отдавали честь командиру… Потом послышался глухой рокот: это карета проезжала под низкими сводчатыми воротами… Денщик почтительно распахнул дверцу кареты…
Лжебарон Кауниц оказался в своих казармах…

IV. В казармах

Таинственная рука, управлявшая судьбой гренадера Лахнера, продолжала рисовать самые запутанные узоры его пути, стараясь причинить ему как можно больше неприятностей.
Вместо того чтобы направиться по лестнице прямо к себе на квартиру, командир сделал несколько шагов по двору и оглядел его. В глубине стояла группа выстроенных солдат, имена которых выкликались фельдфебелем. Невдалеке стоял офицер. Лахнер сейчас же узнал свою роту, вернувшуюся с наряда и подвергавшуюся перекличке. На левом фланге стоял его коллега Биндер.
— Вот там стоит часть моих гренадеров, — сказал командир Левенвальд лжебарону. — Если хочешь, я прикажу пробить тревогу и вызову сюда весь батальон, чтобы ты мог видеть, какие бравые молодцы у меня. Я очень горжусь ими и думаю, что лучше моих солдат нет во всей армии.
— Благодарю, — ответил Лахнер, — но лучше предоставим им отдохнуть теперь. Я надеюсь, что мне представится еще немало случаев увидеть в полном составе твой полк, известный своей выучкой и дисциплиной по всей Европе.
Левенвальд с довольным видом кивнул головой.
— Это, кажется, первая рота, — сказал он вглядываясь, — но почему же не видно офицеров? Ну-ка, подойдем поближе.
Он быстрыми, крупными шагами направился к солдатам.
Лахнер замешкался и обратился к врачу, желая завязать с ним разговор. Но тот подумал, что майор вежливо уступает ему дорогу, и, закачав головой, предупредительно показал рукой, чтобы Кауниц проходил вперед. К тому же и Левенвальд обернулся и крикнул, чтобы тот шел за ним.
У несчастного гренадера не было иного выбора. С геройством отчаяния он собрал всю силу воли и спокойствие и отправился вслед за Левенвальдом.
Когда командующий офицер увидал, что командир полка идет к роте, он скомандовал: ‘Смирно’ и сам взял под козырек.
— Подпоручик Вандельштерн, — обратился к нему Левенвальд, — где же капитан и другие офицеры первой роты?
— Почтительнейше осмелюсь доложить, что господин капитан передал мне начальствование над ротой, так как ему надо было идти с господином поручиком на заседание военного суда. Остальные господа офицеры тоже разошлись, так как рота пришла с наряда в отличнейшем порядке.
— Чтобы больше этого не было! — гневно крикнул полковой командир. — За поспешность, с которой господа офицеры покидают роту до увода ее с плаца, они заслуживают хорошей головомойки. Чтобы завтра все явились к утреннему рапорту! Как была распределена рота в дозоре?
— Полурота под командой поручика барона Фергусти стояла на часах около казармы, вторая полурота была распределена при дровяном складе Русдорферского шоссе, при императорских конюшнях и при пороховой башне.
— Господин подпоручик, потрудитесь произвести роте примерное учение.
Левенвальд остался с Лахнером на правом фланге роты и внимательно смотрел за маршировкой и гимнастическими упражнениями солдат. Он был очень доволен, так как гренадеры выказывали себя настоящими молодцами.
Лахнер тоже смотрел на маршировавших мимо него товарищей, стараясь определить, узнан ли он или нет. Увы, с первого же взгляда он убедился, что ближайшие товарищи явно узнали его.
Прямо перед ним находился капрал Ниммерфоль, который с изумлением глядел на лжебарона, рядом с капралом был Гаусвальд, который тоже не мог скрыть своего удивления. Но у Лахнера не дрогнула ни одна черточка лица — он спокойно дал пройти мимо всей роте.
Затем Левенвальд приказал выстроить роту во фронт и стал обходить ее, внимательно всматриваясь в каждого солдата.
Лахнеру не оставалось иного выхода, как последовать примеру командира полка. Когда он проходил мимо гренадера Талера, самого большого пьяницы во всем батальоне, тот слегка подмигнул ему и вполголоса сказал:
— Ай да Лахнер!
Но тот даже не посмотрел на него и сделал вид, будто не слышит.
Когда он проходил мимо Биндера, тот чуть слышно шепнул:
— Non capio! [Не понимаю! — лат .]
На это Лахнер ответил ему тихим и многозначительным ‘tace’ [молчи — лат .].
Итак, не было сомнений, что Ниммерфоль, Гаусвальд, Талер и Биндер узнали его.
‘Кончено, — подумал Лахнер, — все пропало! Да будет проклят тот час, когда я сел в карету Левенвальда! Можно себе представить, как будет неистовствовать и бесноваться Левенвальд… Да! Уж этот-то не пощадит меня, и за каждое ласковое слово, адресованное его ‘Артуру’, гренадеру Лахнеру грозит не один десяток шпицрутенов… Что делать? Боже мой, что предпринять?’
Но тут же у него мелькнула мысль, что, может быть, еще придет на помощь счастливый случай.
Так или иначе, главное было — не терять наружного спокойствия и не выдавать той бури, которая царила в душе.
Лахнер несколько свободнее вздохнул, когда командир полка знаком приказал Вандельштерну увести роту в казармы, а сам, взяв Лахнера под руку, повел его к себе домой.
Там гренадер в мундире майора был представлен графине Аглае Левенвальд, и та приветливо протянула ему руку. Лахнер нежно и почтительно поцеловал руку жены ‘своего лучшего друга’ и постарался наговорить ей как можно больше комплиментов.
Никогда еще до сих пор не понимал он до такой степени, какое большое значение имеют внешний лоск и непринужденность обращения, необходимые в высшем кругу. Он ясно сознавал, что ему никогда не удалось бы довести свою роль до конца, если бы он не был в состоянии весело и свободно болтать теперь, когда на сердце скребли черные кошки.
Аглая Левенвальд была очень церемонной, жеманной дамой, соединявшей физическую непривлекательность с массой моральных недостатков. Она была высокомерна, жеманна, слащаво-кокетлива и анекдотически скупа: офицеры, изредка приглашаемые к командирскому столу, рассказывали много анекдотов об этой черте характера ‘матери-командирши’.
Ее скупость сказалась и теперь, потому что, узнав от мужа, что он пригласил Кауница к обеду, она бросила на Левенвальда яростный взгляд и сейчас же принялась жеманно и слащаво жалеть о том, что ее не предупредили об этом, вследствие чего теперь она принуждена угостить гостя совсем не подобающим обедом. Когда же гренадер поспешил заявить, что он всю жизнь был очень скромен и воздержан в еде, так что для него нет лучше удовольствия, когда ему позволяют не менять привычек, то худая, желтая, костлявая графиня положительно расцвела от восторга.
Сели за стол. Подали первое блюдо.
Но не успел Лахнер прикоснуться к положенной ему порции, как разразилась та самая гроза, которая уже столько времени собиралась над его головой. Все страхи и тревоги, пережитые в последние двое суток, были просто шуткой в сравнении с тем, что ожидало его теперь.
В столовую вошел вестовой командира и доложил, что подпоручик Вандельштерн просит принять его по весьма неотложному делу.
— После, — ответил Левенвальд, — теперь я обедаю. Пусть изложит свое дело завтра, за утренним рапортом.
Вестовой ушел и сейчас же вернулся.
— Господин полковник, — сказал он, — господин подпоручик просит доложить, что его дело не терпит отлагательства.
Командир встал со стула, пробормотал что-то о дураках, которые, если заставить их молиться, лоб расшибут, и отправился в соседнюю комнату, причем ее дверь осталась за ним неплотно прикрытой. Перед этим графиня тоже вышла на кухню, чтобы отдать какое-то распоряжение по хозяйству. Таким образом, Лахнер остался один в комнате. В первый момент он хотел без дальнейших рассуждений выпрыгнуть в окно и попытаться скрыться, надеясь, что, может быть, ему удастся благополучно добраться до своей квартиры и умчаться к Фрейбергеру, который уж укроет его. Ведь положение казалось совершенно безнадежным, подпоручик Вандельштерн как раз командовал ротой во дворе, и его появление у командира в такой неурочный час могло означать только то, что Лахнер узнан товарищами и что офицер явился доложить об этом командиру…
Лахнер почти было решил и в самом деле попытаться скрыться через окно, но одумался, признав, что это ни к чему не приведет. Ему не пробраться по двору, не уйти от преследования. А главное — ведь сказал же ему Кауниц, что в случае неудачи Лахнеру нечего рассчитывать на него… Значит… Он прислушался… Вандельштерн говорил взволнованно и громко, его слова были ясно слышны в столовой.
— Господин полковник, — говорил Вандельштерн, — я явился сюда в полной растерянности, чтобы сделать открытие, которое немало поразит и вас самих. Тот майор…
— Говорят ‘господин майор’! — поправил его Левенвальд.
— Тот самый субъект в майорском мундире, который четверть часа тому назад…
— Что это за выражение? — снова оборвал его Левенвальд. — ‘Субъект в майорском мундире’! В каком артикуле вычитали это вы, господин субъект в подпоручичьем мундире?
— Господин полковник, — невозмутимо продолжал Вандельштерн, — господин майор в зеленом мундире с красной выпушкой, который четверть часа тому назад был с вами во дворе, служит нижним чином в третьем взводе первой роты вверенного вам полка и зовут его Лахнером.
— Да вы спятили, что ли?! — крикнул командир.
— Его товарищ Талер узнал его и доложил мне. Я не мог не доложить этого сейчас же вам, потому что и мне самому бросилось в глаза, что этот господин майор как две капли воды похож на рядового Лахнера.
— Это неслыханная наглость!
— Совершенно неслыханная, — подхватил Вандельштерн, — и я сразу подумал, что здесь затеяна какая-то темная мистификация.
— Это наглость с вашей стороны, господин подпоручик! — загремел взбешенный командир. — Как вы смеете обращаться ко мне с такими глупостями? Из-за случайного сходства двух различных людей вы осмеливаетесь строить столь оскорбительные предположения? Это или непростительное легкомыслие, или опасная форма помешательства! Знайте, что тот ‘субъект в майорском мундире’ — племянник князя Кауница, атташе и майор барон Кауниц!
— Это — Лахнер, — невозмутимо повторил Вандельштерн, — тот самый нижний чин из третьего взвода первой роты, который находится в данный момент в отпуске.
В этот момент двери закрылись: очевидно, Левенвальд заметил, что они неплотно прикрыты, и побоялся, как бы его гость не услыхал оскорбительных для него предположений.
‘Пока еще не все пропало, — подумал лжебарон, наливая себе стакан вина, — мой командир недоверчив, как Фома неверующий, и весьма возможно, что я выберусь из этой передряги несравненно удачнее, чем Вандельштерн!’
Тем не менее командир еще долго говорил с подпоручиком, слишком долго, чтобы можно было с уверенностью рассчитывать на счастливый исход. Очевидно, ретивый подпоручик сумел все-таки поколебать уверенность командира. Это были худшие минуты в жизни гренадера Лахнера…
Вернулась ‘мать-командирша’ и выразила глубочайшее изумление по поводу того, что суп продолжает стоять на столе нетронутым. Лахнер объяснил ей в чем дело, и ‘прелестная’ Аглая сейчас же поспешила в соседнюю комнату, чтобы указать супругу на его невежливость, — по его вине гость остался в одиночестве за столом.
Не прошло и тридцати секунд, как командир с женой вернулся в столовую. Лоб Левенвальда был нахмурен, мрачность взглядов не предвещала ничего доброго.
— Простите, барон, — сказала графиня, — но муж уж всегда так: он готов ради служебных дел забыть о чем угодно. У нас лучший полк во всей Австрии, но это отличие связано со слишком большими заботами и хлопотами.
— Да, в этом отношении всецело сказывается отличие немецкой натуры от английской, — с любезной улыбкой ответил гренадер, — наш брат немец никогда не чувствует себя всецело спокойным, раз на нем лежат известные обязанности. А англичане… Я знавал в Лондоне полкового командира лорда Элленуайфта, который хвастался тем, что ни разу в жизни не видел своего полка.
Левенвальд молчаливо сел к столу, но есть не мог: видно было, до какой степени он был взволнован.
Графиня и Лахнер принялись за суп. У лжебарона руки дрожали так, что суп расплескивался, чтобы скрыть свое волнение, он сделал вид, будто с жадностью набросился на консоме [консоме (фр . consomme) — крепкий мясной бульон, обычно из дичи].
— Что же ты не ешь, дружище? — весело спросил он Левенвальда. — Могу сказать, что бульон отменный, и ты очень несправедливо относишься к нему с таким презрением.
Левенвальд недоверчиво и испытующе посмотрел на него и ответил после довольно продолжительной паузы:
— Я так рассердился сейчас, что у меня пропал всякий аппетит.
— Что же тебя так рассердило? — спросила Аглая.
— Подпоручик из первой роты, право, спятил!
— Очень прискорбный случай, — заметил Лахнер, прихлебывая суп, — но, к сожалению, далеко не редкий.
— Причину угадать очень нетрудно, — сказала Аглая. — О, что за молодежь пошла!
— Графиня, — любезно ответил ей гренадер, — неужели у вас хватает духу осуждать ту самую молодежь, среди которой царите вы сами?
Пятидесятилетняя матрона расцвела от этих слов и преисполнилась таким благоволением к лжемайору, что немедленно приказала принести из погреба две бутылки старинного бордо, — честь, которой не удостаивался никто из обедавших у нее в последние пять-шесть лет.
Полковник продолжал оставаться мрачным, зато Аглая уже давно не пребывала в столь отменном расположении духа, как теперь, а потому уже давно не болтала столь многословно и нудно, как в описываемый момент.
Лахнер изо всех сил крепился, чтобы с честью довести свою комедию до конца. Он чувствовал, что что-то затевается против него, но что именно?..
Левенвальд кидал на него недоверчивые взгляды. Он вспомнил, с какой неохотой ‘барон Кауниц’ проследовал в казармы. Правда, он все еще не мог отделаться от твердого убеждения, что между его гостем и покойным бароном Кауницем существует безусловное фамильное сходство… А потом, — мыслимое ли дело, чтобы простой рядовой мог в течение столького времени ни разу не выйти из своей роли, ничем не выказать своего низкого происхождения? Нет, это положительно невозможно! Простой гренадер осмелится явиться к графине Зонненберг, будет разговаривать без стеснения со своим собственным командиром? А манеры? А разговор? Нет, нет, это положительно невозможно!
Но почему же Вандельштерн с такой непоколебимой уверенностью настаивал на своем утверждении?
Бедный Левенвальд не знал, что и подумать. С одной стороны, он не доверял, с другой — это недоверие казалось ему преступлением против друга.
Теперь он с нетерпением ждал, что покажет придуманное им испытание. Он приказал Вандельштерну прислать к нему одного из товарищей Лахнера, а именно того, который спит в казарме рядом с ним. Он хотел, чтобы тот прислушался как следует к звуку голоса Лахнера, хорошенько присмотрелся к его лицу и сказал, Лахнер ли это или это ошибка. Правда, рядовой Талер безапелляционно признал в майоре Лахнера…
‘Ну, погоди ж ты, — думал Левенвальд, беспокойно ерзая на стуле, — если окажется, что все это просто показалось Талеру с пьяных глаз, так я прикажу снять с него семь шкур’.
Наконец момент выяснения всей этой темной истории настал. Дверь столовой распахнулась, и туда вошел гренадер с корзинкой апельсинов в руке. Он вытянулся в струнку и почтительно доложил, что его прислал подпоручик Вандельштерн.
— Отдать апельсины вестовому.
— Слушаюсь, господин полковник.
— Ты из какой роты?
— Из первой, господин полковник.
— Как зовут?
— Биндер, господин полковник.
— Так это ты отличаешься каллиграфическим искусством?
— Точно так, господин полковник.
— Этот нижний чин отличается выдающимся по красоте почерком, — обратился Левенвальд к Лахнеру, — бумаги, которые он переписывает, производят впечатление гравированных, а не рукописных.
Появление Биндера снова воскресило надежду Лахнера выпутаться из этого скверного положения. Он отлично понимал план Левенвальда и рассчитывал на любовь коллеги, — ведь когда прошел первый порыв горя и отчаяния после вынужденного поступления в солдаты, Биндер всем своим поведением доказал, что желает оставаться верным и преданным товарищем, который не изменит былой университетской дружбе. Поэтому Лахнер был совершенно уверен, что хотя Биндеру и вполне непонятна вся эта комедия с переодеванием, но товарища он не выдаст.
— Давно служишь? — небрежно спросил наш самозванец Биндера.
— Два года и несколько месяцев, господин майор, — почтительно ответил тот.
— И до сих пор не произведен в ефрейторы? Ну, ну! Должно быть, братец, ты неважный служака.
Биндер молчал.
— Сколько раз ты подвергался дисциплинарным взысканиям? — продолжал Лахнер.
— Ни одного раза, господин майор.
— Тогда я уже ровно ничего не понимаю, — сказал ‘майор’, покачивая головой. — Раз обладаешь таким почерком и служишь исправно, то… Что-то тут нечисто.
Он отвернулся от товарища и заговорил с графиней Левенвальд. Полковник отпустил Биндера и сам вышел вслед за ним. Лахнер сразу понял, что теперь Биндера будут спрашивать о тождестве Кауница с рядовым Лахнером. Но когда из соседней комнаты послышались проклятия и громкая ругань, то он понял также, насколько не ошибался, полагаясь на преданность Биндера: очевидно было, что последний отверг предположения подпоручика Вандельштерна.
— У мужа ужасный характер, — вздыхая, сказала графиня Аглая. — Он — раб своего темперамента. Из-за каждого пустяка он готов поднять целый скандал…
В этот момент дверь резко растворилась и с треском захлопнулась за вернувшимся в столовую Левенвальдом. Он тяжело дышал, и все его лицо было совершенно красным от бешенства. На вопрос жены он что-то сердито буркнул и тяжело опустился на стул.
— Однако ты довольно-таки странно развлекаешь нашего гостя, — иронически сказала графиня.
Левенвальд тяжело перевел дух, залпом выпил большой бокал вина, провел рукой по лбу, словно отгоняя от себя какую-то навязчивую досадную мысль, и сказал, обращаясь к Лахнеру:
— Ты уж прости меня, пожалуйста, милый Артур, но у меня совершенно несносный характер: я не в состоянии сдержаться, когда меня бесят так, как сегодня… У меня в полку черт знает что происходит. Мне только что пришлось отдать приказание довольно неприятного свойства.
— Именно? — полюбопытствовала Аглая.
— Я приказал отправить одного из подпоручиков к профосу, а одного из нижних чинов — на ‘кобылу’ [‘кобыла’ — станок, к которому привязывают провинившегося во время экзекуции, обычно толстая широкая доска с вырезом для шеи и рук, установленная вертикально].
— Да что случилось?
— Не стоит говорить, а то я опять начну беситься. Выпьем-ка еще по стаканчику, милый Артур.
Лахнер внутренне облегченно перевел дух. Теперь надолго была устранена одна из самых страшных опасностей. Судьба Талера заставит всех и каждого воздержаться от опасных разоблачений, и даже те, которые не усомнятся в тождестве их товарища с этим бароном Кауницем, поостерегутся высказывать вслух какие-либо предположения.
Тем не менее на сегодня было совершенно довольно испытаний и пора было отправляться подобру-поздорову восвояси: того гляди, вернется его ротный командир, и тогда ему, самозванцу, пожалуй, несдобровать.
Обед подошел к концу. Лахнер достал часы и испуганно сказал:
— Однако уже три часа, а я должен был быть в это время у очень высокопоставленной особы.
— Не беспокойся, милый Артур, твои часы идут вперед — теперь только без десяти три, так что ты успеешь. Тебе далеко ехать?
— В город.
— Ну, так в десять минут ты доедешь. Сегодня вечером мы увидимся?
— К сожалению, нет, мое время все до минуточки распределено.
— Но в таком случае завтра?
— И опять-таки здесь, надеюсь? — договорила графиня Аглая.
— Я высоко ценю честь, которую вы делаете мне вашим приглашением, — с изысканным поклоном ответил Лахнер, — но, к сожалению, мое время все еще не принадлежит мне всецело. Ведь я еще состою в министерстве иностранных дел и должен помочь распутать некоторые дипломатические нити. Поэтому меня могут задержать на службе. Впрочем, я своевременно извещу вас.
Лахнер сердечно простился с любезными хозяевами и вышел, провожаемый Левенвальдом. Здесь они нежно обнялись, и наш самозванец двинулся дальше.
Через двор он прошел совершенно благополучно. У самых ворот стояла группа солдат, в числе которых были Ниммерфоль, Гаусвальд и Биндер, почтительно взявшие вместе с остальными под козырек. Лахнер небрежно махнул рукой и вошел в ворота.
Но велик же был его ужас, когда он увидел, что с другой стороны в ворота входит его ротный командир с одним из офицеров. Он поспешил втянуть шею в воротник и опустить уголки губ, что довольно значительно изменило выражение его лица. Впрочем, ротный, увлеченный беседой, даже не взглянул на Лахнера и рассеянно отдал ему честь.
Еще минута — и Лахнер был уже за пределами казарм. Когда же он сел в свою карету, то кучер так быстро погнал лошадей, словно понимал желание своего господина как можно скорее удалиться от этого опасного места.
В первый момент Лахнер в полном изнеможении откинулся на спинку и чувствовал такую страшную слабость, что не был даже в состоянии расстегнуть стеснявший его воротник шинели.
Так прошло несколько минут. Мало-помалу его скованность проходила, а застывший мозг снова начал лихорадочно работать.
‘Господи, Господи, — внутренне молил несчастный, — вот так положение! Что только пришлось мне перенести! Если мои волосы не поседели под париком, то, значит, все россказни о моментальном поседении под влиянием сильных волнений и испуга — пустые басни. Было от чего с ума сойти! И как глупо я вел себя!.. Боже мой, боже мой! — Он расстегнул шинель, уселся поудобнее и продолжал думать. — Если бы я сразу догадался сказать Левенвальду, что мне назначена аудиенция при дворе, то мне не пришлось бы заглядывать в эту проклятую казарму. Только беда в том, что хорошие мысли всегда приходят в голову слишком поздно. Я уверен, что князь не похвалит меня за бравирование положением. Правда, мне удалось вывернуться из этой каши… Впрочем, торжествовать рано, и я ни минуты не могу быть уверен в невозможности ареста’.
Наконец карета подъехала к гостинице. Лахнер сейчас же поручил Зигмунду разузнать, где живет баронесса Витхан, и обещал ему целый дукат, если только адрес будет сообщен не позже как через час.

V. Неудачный замысел

Часто бывает, что люди, особенно много грешившие в молодости и в зрелые лета, к старости впадают в ханжество. В молодости они обыкновенно смеются над всем тем, что свято для остальных, и им кажется лестным и почтенным играть роль свободомыслящих скептиков, но, когда грозное дыхание неумолимой смерти начинает касаться их тела, куда только девается тогда все их неверие. Неразгаданная тайна загробного существования терзает и томит душу, страшно становится за близкое будущее, и былой скептик начинает метаться от одной святыни к другой, пригоршнями разбрасывает деньги, чтобы молились за спасение его души, делает все, чтобы примириться с тем самым Небом, которое он горделиво отвергал прежде.
То же самое было и с бароном фон Витхан. Прожив добрых три четверти своей жизни в грехах и разврате, он к старости впал в чрезмерное благочестие. Невдалеке от его дома была церковь, славившаяся своим чудотворным образом и мощами святого Ксаверия, хранимыми в раке, устроенной на вершине небольшого холма, к которой вел ряд пологих ступенек. И вот старый грешник стал ежедневно подниматься по склону Ксавериева холма, бичуя себя на каждой ступеньке и шепча положенные молитвы.
Почувствовав приближение кончины, он упросил Эмилию, чтобы она после его смерти продолжала ежедневно эти паломничества, причем потребовал, чтобы она дала ему клятву в точности блюсти его обет.
Хотя Эмилия по многим причинам могла бы только проклинать память старика, а уж никак не молиться за него, она была настолько добра и кротка, что не пожелала огорчать умиравшего и дала требуемую клятву, хотя и с некоторой оговоркой: она обещала отправляться к раке святого Ксаверия каждый раз, когда ей это будет возможно.
Смерть мужа принесла Эмилии несколько неприятных неожиданностей. Из какого-то странного желания вечно и всегда вредить он завещал ее собственное имущество одному монастырю в Сирии, что повлекло за собой долгий процесс, обрушившийся на ни в чем не повинную вдову. Кроме того, он лишил ее возможности оправдаться в том, что было делом ее чести и женского достоинства.
Казалось, при таком положении вещей ни одна женщина не согласилась бы молиться за покойного, но Эмилия, наоборот, стала делать это с удвоенным жаром. Она ужаснулась лицемерной набожности мужа, набожности, так не вязавшейся с делами его последних минут, и со страхом думала, что этого Господь не простит ему, но тут же признала, что в таком случае требуются двойные молитвы, чтобы спасти его душу от ужасов адских мук.
И вот она каждый вечер в сопровождении камеристки совершала паломничества к мощам святого Ксаверия, где молилась пламенно и подолгу. Ведь у нее, затравленной и гонимой, только и оставалось утешения что молитва…
И она молилась не только за себя и за покойного, нет, ее скорбные уста зачастую шептали еще одно имя — Иосиф, и очень часто прямо от сердца вырывался возглас:
— Господи, помилуй и сохрани его величество!..
Однажды — это было на следующий день после скандала на вечере у графини Зонненберг — Эмилия, по обыкновению, направлялась к церкви и вдруг, несмотря на царивший мрак, увидела вдали своего бывшего жениха, барона Люцельштейна: его было легко узнать по своеобразной подпрыгивающей походке.
Эмилия отвернулась и прошла мимо него не глядя. Но тот решительно бросился перед ней прямо в снег на колени и стал молить о прощении. Когда же баронесса не обратила внимания и на это, продолжая спокойно идти далее, он вскочил, побежал вслед за нею и в пламенных словах стал говорить о своей любви и о том, что их брак был заветной мечтой престарелого дедушки Эмилии.
Витхан смерила его с ног до головы презрительным взглядом и негодующе сказала:
— Когда дедушка узнает из моего письма, что вы за человек, он только порадуется моему освобождению…
— Боже мой, боже мой, — вздохнул барон Люцельштейн, — конечно, я понимаю, что вчера проявил слишком мало энергии, но это произошло далеко не из-за недостатка уважения или любви к вам, а только из…
— Трусости!
— Нет, только из-за рассеянности. Я так был охвачен счастьем сидеть рядом с вами, что невольно пропустил мимо ушей все, что говорилось вокруг меня. Но теперь, когда я узнал, в чем дело, я схожу с ума от жажды расправиться с этим негодяем так, как он этого заслуживает. И если Кауниц не прикончит нахала, тогда я сделаю это.
— Оставьте меня в покое.
— О, испытайте меня сначала.
— Еще раз прошу вас оставить меня в покое. Наши пути разошлись.
— Эмилия!
— Раз и навсегда запрещаю вам обращаться ко мне в столь интимном тоне.
— Жестокая! Вы толкаете меня на самоубийство.
— Для этого вы слишком трусливы.
— Эмилия! Вспомни…
— Если вы не оставите меня сейчас же в покое, то я кликну слуг.
Поникнув головой, барон Люцельштейн скрылся в ночной мгле.
Эмилия облегченно перевела дух.
‘Наконец-то, — подумала она. — Ведь я никогда не любила его и согласилась на брак с ним, только уступая желаниям любимого дедушки… Да и как могла бы любить его я, так близко подошедшая к прекрасной душе незабвенного Иосифа?.. Ах, Иосиф, Иосиф, ты отверг меня, и как пустынно стало моему сердцу в этом мире! Правда, прошлое умерло и никогда не воскреснет более в моей душе та нежная, чистая страсть, которую питала я к тебе, неблагодарный государь мой… особенно теперь, когда мне пришлось убедиться, что ты такой же, как и все… Но одно умерло, а другое не пришло ему на смену. Да и кому нужна я, затравленная, забрызганная грязью, гонимая… Так пусть же умрет весь мир для меня, и пусть я умру для мира! На этих днях черный клобук придавит все мои страсти, надежды, мечты, и черная строгая мантия облечет мое тело, еще не жившее, еще не изведавшее полноты желаний. Камни монастырских стен поставят между мною и миром непроницаемую преграду, и прощай тогда все, что влекло и манило меня. Да, так будет лучше: мне остается только монастырь…
Долго молилась она в этот вечер, дольше, чем всегда. Но молитва не могла на этот раз успокоить ее волнение: какое-то новое чувство, какая-то искорка света заставляла сожалеть о предпринимаемом шаге. Откуда сверкал этот свет? Эмилия сама боялась сознаться себе, что эту искорку заронил в ее сердце облик ее смелого заступника, благородного и мужественного барона Кауница.
Царила полная, беспросветная мгла, когда баронесса кончила молиться и направилась домой. Свет фонаря, который несла в руках сопровождавшая ее камеристка, не был в состоянии рассеять густой мрак пустынной тропинки, по которой они шли, и баронессу невольно охватывала легкая жуть. Но кругом не было видно ни души, и обе женщины спокойно дошли до мостика через ручей, где росла купа старых ветел. Вдруг камеристка остановилась тут и испуганно указала своей госпоже в сторону деревьев.
— Ну, что с тобой, Анхен? — недовольно спросила баронесса.
— Там… там… кто-то прячется… — еле могла выговорить перетрусившая девушка.
— Ну и что же? Ты боишься разбойников, может быть?
— Разве вы, госпожа, не слыхали, что несколько лет тому назад в этом самом месте ограбили и убили девушку?
— Слышала, но это было давно, и в нашей местности теперь не случалось убийств и грабежей. Полно тебе. Ну, кто польстится на нас? Мы одеты так скромно и просто…
— Уж вы простите, госпожа, но я не могу справиться с собой. Мне так жутко, так жутко…
— Ну, так давай сюда фонарь и иди сзади. Я пойду вперед.
Эмилия взяла из рук перепуганной камеристки фонарь и твердо пошла вперед. Но не успели они поравняться с ветлами, как из-за деревьев выскочили трое оборванцев, они направили на перепуганных женщин пистолеты и грозили убить их, если те не будут молчать. Желая испугать их еще более, негодяи принялись помахивать перед лицами женщин обнаженными клинками.
Но Эмилия выпустила накидку, за которую схватили ее грабители, и с громким криком бросилась вперед. Разумеется, ее догнали в несколько прыжков. Один из грабителей выбил из рук баронессы фонарь, тот упал в снег, но, по счастливой случайности, не потух. Затем они окружили обеих женщин и принялись теребить их, требуя денег.
Вдруг откуда ни возьмись появился ‘прекрасный барон’. Он крикнул разбойникам, чтобы те оставили в покое женщин, а когда негодяи ответили ему презрительным смехом, обнажил шпагу и храбро ринулся на них.
— Прочь! — крикнули ему те. — Нас трое, а ты один! Борьба неравна!
— Вот я вам покажу, что истинный мужчина стоит больше, чем три таких негодяя, как вы! — храбро ответил барон.
Камеристка с пронзительным визгом вырвалась в этот момент из державших ее рук и бросилась бежать. Баронесса хотела последовать ее примеру, но один из грабителей крепко уцепился за ее руку, не выпуская из правой сабли, которой он помогал товарищам отражать атаку ‘прекрасного барона’.
А тот держал себя великолепно — ну, совсем словно на уроке фехтования. Он делал финты, парады, наносил удары в терцию и кварту, вертел шпагу мельницей, перекидывал ее из правой руки в левую. Несмотря на то что три сабли противников представляли собою почти непреоборимую стену, Люцельштейн так пылко и отважно наступал на разбойников, что те начали вскоре отступать шаг за шагом.
Тем не менее в первое время не было пролито ни капельки крови. Первая кровь, которая пролилась, принадлежала баронессе. Желая во что бы то ни стало вырваться из руки державшего ее разбойника, она неудачно оттолкнула его в сторону в тот самый момент, когда Люцельштейн сделал выпад, и таким образом его шпага вонзилась в ее предплечье. Но в этот же момент поединку настал неожиданный конец.
Как мы помним, Лахнер во что бы то ни стало хотел в этот же вечер навестить баронессу Витхан. Как только это оказалось возможным, он направился по доставленному ему Зигмундом адресу. Однако, когда он позвонил у ворот ее дома, вышедший к нему слуга сообщил, что его госпожи нет дома. Лахнер спросил, можно ли рассчитывать на ее быстрое возвращение, и тогда старик с ворчливой сердечностью стал жаловаться, что его госпожа понапрасну убивает здоровье, отправляясь чуть не ежедневно в паломничество к раке святого Ксаверия. Лже-Кауниц сейчас же расспросил, как пройти туда, и направился по указанной ему дороге.
Он сделал каких-нибудь двадцать-тридцать шагов, и вдруг до него донесся пронзительный вопль, призывавший на помощь. Обнажив шпагу, Лахнер бросился бежать на этот крик. Он уже видел вдали фонарь, брошенный на снег, и темную группу сражавшихся людей, в это же время ему повстречалась перепуганная насмерть камеристка, закричавшая ему:
— Бегите скорее, там убивают нашу баронессу!
Этих слов было достаточно, чтобы удвоить силы нашего героя. Он стремглав бросился на свет фонаря и, подбежав поближе, увидел, что баронесса лежит на земле, а от нее к фонарю тянется струйка крови. Тогда Лахнер орлом налетел на разбойников, и сейчас же один из последних рухнул на землю, пораженный ударом шпаги в грудь навылет. Еще удар — и второй разбойник выпустил из рук оружие. Третий, буркнув какое-то ругательство по адресу непрошеного заступника, бросился очертя голову прочь.
Мощным ударом кулака Лахнер поверг обезоруженного разбойника на землю и сорвал с него маску, но, взглянув ему в лицо, даже вскрикнул от неожиданности: перед ним предстал перепуганный, бледный, дрожащий отец Гаусвальда…
— Господи боже! — простонал он. — Не делайте мне зла, я не виноват.
— Не виноват? — рявкнул гренадер. — Негодяй, ты пойман с поличным во время разбоя!
— Да какой тут разбой, — плаксиво простонал тот, — я просто мирный портной. Ведь это была просто шутка, на которую нас подбил Люцельштейн.
Люцельштейн, склонившийся в это время к пронзенному шпагой Лахнера соучастнику, воскликнул:
— Какой ужас! Он мертв!
— Час от часу не легче, — произнес старый Гаусвальд. — Бедный Карлштейн.
— Карлштейн? — спросила баронесса, быстро пришедшая в себя. — Неужели это племянник графа Перкса?
Ее вопрос остался без ответа, так как Люцельштейн, пробормотав: ‘Надо сбегать за медицинской помощью’, — поспешил скрыться.
— О, теперь я все понимаю, — презрительно сказала баронесса.
— Да и понимать здесь нечего, — ворчливо отозвался Гаусвальд-отец. — Барон Люцельштейн должен мне семьсот гульденов, и если он не отдаст мне этих денег, то я — нищий… До сих пор вся надежда была только на богатую партию, и я совершенно успокоился, когда узнал, что вы обручились с ним. И вдруг он заявил мне, что вы отказали ему из-за его трусости. Вот и было решено дать ему возможность доказать на деле свою храбрость, авось тогда вы, баронесса, смените гнев на милость и мои денежки будут спасены. Думали, что дело обойдется тихо-мирно, а тут черт принес вас, господин офицер. Что-то будет теперь! Ведь старого Перкса хватит кондрашка, когда он узнает о смерти любимого племянника. А все из-за простой шутки…
— Шутки! — с негодованием произнес Лахнер. — Хороша шутка, в которой не только пытаются силой овладеть баронессой, но даже причиняют ей серьезную рану. Что за дурацкая идея!
— Ну, уж ладно, только пустите меня. Я живу в предместье Ротгассель, Люцельштейн знает мой адрес.
Во время этого разговора Лахнер занялся перевязыванием руки раненой баронессы, чтобы остановить ослаблявшую ее потерю крови.
— Займитесь лучше несчастным Карлштейном, — со слабой улыбкой благодарности сказала ему Эмилия. — О, боже мой, боже мой! Хоть бы этот несчастный остался жив.
Перевязав руку баронессе, Лахнер подошел к неподвижному телу Карлштейна. Но последнему уже нельзя было помочь: клинок Лахнера пронзил ему сердце, и земные дни несчастного повесы были кончены.
Узнав об этом, Эмилия от ужаса упала в обморок. Портной поспешил убежать, Лахнер остался один с бесчувственной баронессой. Тут уже не приходилось долго раздумывать. Он взял ее на руки и понес домой.
В нескольких шагах от дома навстречу ему показалась целая процессия: впереди выступала камеристка с кухонным ножом в одной и фонарем в другой руке, за ней старый лакей баронессы, седовласый Георг, с заряженным ружьем и кучер Лахнера с топором. Когда камеристка увидела неподвижную баронессу на руках у Лахнера, она подумала, что ее барыня мертва, и испустила дикий вопль отчаяния. Этот крик привел баронессу в чувство, но она была в таком смятении, что приняла Лахнера за одного из своих похитителей и принялась звать на помощь. Георг тоже подумал, что это — один из разбойников, и совсем было собрался всадить гренадеру пулю в голову, но нескольких слов было достаточно, чтобы рассеять заблуждение.
Раненую осторожно внесли в дом и положили на кушетку. Она открыла глаза, но видно было, что сознание еще не вернулось к ней: раненая стала бредить что-то совершенно несуразное. Тогда Лахнер отправил Георга за доктором, а сам распорядился, чтобы Анхен и кухарка клали холодные компрессы на раненую руку.
Врач жил неподалеку и вскоре явился. Он осмотрел рану и заявил, что она не представляет никакой опасности для жизни, но добавил, что, конечно, возможно повышение температуры и лихорадочное состояние, так что, быть может, баронессе придется пролежать несколько дней в постели, но тем дело и кончится, в данный же момент ей нужнее всего покой, покой и покой.
Доктор ушел, Лахнер остался в тревоге и беспокойстве. Из соседней комнаты, куда он ушел, чтобы не стеснять осмотра больной, он слышал, как она беспокойно металась и выкрикивала что-то в бреду. Уж не ошибся ли доктор? А вдруг в руке начнется какой-нибудь воспалительный процесс?
Но мало-помалу больная затихла, и вскоре в соседней комнате наступила полная тишина: Эмилия, видимо, забылась. Лахнер продолжал сидеть, погруженный в глубокую задумчивость, пока бой часов не напомнил ему, что еще предстоит свидание с Фрейбергером.
Да и что было ему дольше делать в доме баронессы? Сегодня она была не в состоянии выслушать его, да если бы и была, разве мог он после случившегося пуститься сейчас же в объяснения?
Не раздумывая долее, он направился в переднюю, оделся и вышел из дома.
На лестнице ему встретился Георг. Старый слуга поклонился Лахнеру так, словно это был сам император: он был всей душой предан своей госпоже, а ведь офицер спас ее жизнь.
— Милый друг, — сказал ему гренадер, — если вашей госпоже будет завтра лучше, то передайте ей мою нижайшую просьбу не уезжать, не увидевшись со мной.
Сказав это, он прошел к своей карете. Увидав его, Зигмунд кинулся отворять дверцы.
— Слушай-ка, ты, — обратился к нему лжебарон, — почему же ты не бросился на помощь баронессе вместе с кучером?
— Господи боже ты мой! Да разве можно бросать без присмотра лошадей, когда в окрестностях бродят разбойники?
— Скажи-ка лучше, что ты не из храбрых будешь!
— Каждый человек настолько храбр, насколько это дано ему Господом. На что была бы годна мне такая храбрость, которую не могло бы вместить мое маленькое сердце? — не без рассудительности ответил тот.
Лахнер улыбнулся и сел в карету, быстро покатившую к городу.

VI. Маскарад продолжается

Всю ночь Лахнер не мог сомкнуть глаз. Вернувшись домой, он с некоторой тоской думал о предстоявшем свидании с Фрейбергером: ему чрезвычайно хотелось спать, а тут предстояли еще деловые переговоры, может быть, даже какое-нибудь новое дело, требующее затраты сил и энергии. Поэтому он крайне обрадовался, когда вместо самого Фрейбергера пришла записка:
‘Высокородный господин барон! Я хотел переговорить с Вашей милостью о делах, но ввиду того, что курс бумаг на фондовой бирже не изменился, и Ваши бумаги стоят по-прежнему высоко, и я не получил никаких указаний от нашего делового уполномоченного, пока все может оставаться по-старому. Завтра днем я буду иметь честь явиться к Вашей милости. Да ниспошлет Вам Бог Авраама и Иакова спокойный сон!
Ваш преданный слуга Ф.’.
Лахнер поспешил раздеться и лечь в постель. Ему казалось, что он сейчас же заснет мертвым сном, и он даже боялся, как бы ему не заснуть во время раздевания, — так велика была его нравственная и физическая разбитость. Действительно, едва его голова коснулась подушки, как он сейчас же провалился в черную бездну.
Внезапно сквозь сон он почувствовал на себе взгляд чьих-то остекленевших, безжизненных глаз. Ему не хотелось просыпаться, но этот взгляд настойчиво требовал пробуждения. ‘Кто это?’ — думал сонный, усталый мозг. ‘Карлштейн… убитый Карлштейн!’ — глухо произнес чей-то голос в самом мозгу Лахнера, и от этого возгласа он сразу проснулся и вскочил. Но в комнате было пусто и спокойно, только от колеблющегося света ночника на стене дрожали неясные тени.
Лахнер взглянул на часы, лежавшие около его изголовья на ночном столике. Как? Да может ли это быть? Неужели он проспал только пять минут?
Спать хотелось безумно, неудержимо, но сон бежал его глаз. Стоило Лахнеру сомкнуть усталые глаза, и из тьмы на него глядели мертвые очи Карлштейна. Лахнер открывал глаза, устремлял взор к стене, но дрожащие тени сами собой складывались в силуэт убитого, и казалось, что этот силуэт извивается в предсмертных конвульсиях.
‘Барон Кауниц’ затушил ночник и снова лег. Но наступившая тьма казалась еще кошмарнее — со всех сторон на него надвигались десятки, сотни мертвецов и каждый из них смотрел с укором, каждый требовал возмездия…
— Разве я хотел твоей смерти? — страстно заговорил Лахнер, обращаясь к призраку Карлштейна. — Разве я знал, кого убиваю? Да и знал ли я вообще, что убиваю? Только Люцельштейн виноват в этом. Ну, так ступай к нему! Я только жертва неумолимого рока…
Но призраки не внимали. Их костлявые, залитые свежей кровью пальцы, скрючившись, тянулись к Лахнеру.
— Прочь! — дико взвизгнул он, вскакивая на постель и замахиваясь на пустоту.
Призраки рассеялись. Но Лахнер не решался лечь, он высоко подложил подушки и устроился полусидя на кровати.
Он стал смотреть в окно. Сквозь спущенные тяжелые гардины в случайную щелку пробивался слабый огонек. Лахнер уставился воспаленными глазами на этот огонек. Он ни о чем не думал, почти ничего не сознавал. Только в лихорадочном мозгу проносились отдельные картины, лишенные связи, проносились, словно обрывки туч в бурную осеннюю ночь…
Огонек… Но ведь это вовсе не огонек, это — фонарь, и стоит он на снегу, тускло отбрасывая вокруг себя ломаный кружок света. Что-то виднеется в полосе света, какое-то серое, бесформенное тело. Красный ручеек бежит к фонарю… Что это?
‘Это Карлштейн, убитый Карлштейн!’ — насмешливо произнес чей-то голос в мозгу Лахнера.
Не будучи в силах терпеть далее эту муку, он вскочил, зажег ночник, а затем и все имевшиеся свечи и снова улегся.
Теперь было легче — призраки отступили. Правда, в темных складках гардин, в сероватой мгле углов еще роилось что-то, но это было далеко, — к постели ‘они’ не могли бы подступить…
‘Тик-так. Тик-так. Тик-так’, — отбивали часы.
Лахнер прислушался. И перед ним вдруг ясно обрисовалась маленькая ранка, из которой, вот так же пульсируя, ‘тик-так’, била свежая кровь…
Он встал, отнес часы в соседнюю комнату, принес оттуда еще лампу, зажег ее, закурил трубку и, накинув халат, уселся в кресле. Так и просидел он весь остаток ночи.
В десять часов к нему явился Зигмунд и доложил, что явился парикмахер.
Разумеется, как и всегда, болтливый куафер явился с целым запасом свежих новостей.
— Теперь я могу доложить вашей светлости, — сказал он, приступая к своим обязанностям, — что значило странное поведение французского посла. Или, быть может, это уже известно?
— Нет.
— Так вот, Бретейль был жестоко обижен князем Кауницем. У нашего министра имеется манера держать знатных господ часами в передней. Когда недавно посланник явился к нему, ему пришлось прождать более часа. Наконец, обидевшись, он ушел и хотел немедленно уезжать. Но старая лиса Кауниц спохватился, что зашел слишком далеко, и прислал извинительное письмо: все дело, дескать, в недоразумении, ему не доложили и тому подобное. Таким образом, все было улажено.
— Верно ли это?
— Ну еще бы! Об этом говорит весь город, а потом — смею вас уверить, — я поставляю только самые свежие, самые первосортные новости.
— Ну, что еще нового в Вене?
— О, сенсаций так много, что не знаю, с чего начать. У шевалье Катальди отняли его исконную привилегию держать денежную лотерею, посредством которой он грабил простой народ. Этим мы всецело обязаны нашему благословенному императору. Ведь Иосиф Второй — это наш государь. Он вечно вращается среди простого народа и, чуть заметит, что что-нибудь не так, сейчас же вступается за обиженного. Сколько у него бывало стычек с полицией из-за этого! Не узнают его и начинают тащить на расправу. Впрочем, иногда из-за этого бывали довольно пикантные историйки совсем на другой почве. Мне только вчера рассказали приключение, происшедшее с императором не далее как третьего дня. Рассказывал человек вполне надежный, но я должен был дать ему самую страшную клятву, что не пророню об этом никому ни полслова. Дело, видите ли, в следующем. У нас имеется полицейский комиссар, который переведен в Вену из провинции всего месяца два тому назад. Это человек немолодой, очень некрасивый, но крайне слабый до женского пола. В его участке проживала некая Лизетта, очень хорошенькая девушка, портниха. Наш комиссар стал приударять за ней, домогаться ее взаимности, но Лизетта, как говорится у простонародья, попросту ‘отшила’ влюбленного полицейского. Тот пригрозил ей, что это дело ей так не пройдет. А для угроз он имел маленькое основание: Лизетта особенной строгостью нравов не отличается, и если ей понравится какой-нибудь молодчик, так она готова отдать ему все, что имеет. Конечно, Лизетта — девушка бедная. Но недаром французы говорят, что ‘самая красивая девушка не может отдать больше того, что имеет’. Да и то сказать, никто с Лизетты больше того, что имеется в ее распоряжении, никогда не требовал… И вот случилось так, что Лизетта привлекла внимание самого императора, и между ними завязался хотя и короткий, но нешуточный роман…
— Ну, что ты говоришь, милейший! Это уж совсем неправдоподобно. Ведь известно, что наш Иосиф ведет на редкость чистую жизнь.
— Ваша светлость, наверное, долго не изволили быть в Вене, а то вы знали бы кое-что, о чем известно всем и каждому. Смею уверить, что необычайная нравственность нашего императора — просто легенда. Народ обожает его и готов наделить всеми добродетелями, в особенности такими, какими не обладает сам. Ну, да эта легенда для потомства. А теперь все знают, что наш Иосиф отнюдь не похож на своего библейского тезку. Да и с чего бы ему быть им? Мужчина в цвете лет, вдовец…
— Ну-с, так что же произошло?
— Однажды Лизетту в глухом переулочке схватили за руки два дюжих солдата и хотели непременно расцеловать. Вдруг откуда ни возьмись какой-то бюргер в сером плаще кинулся на солдат и давай бить их палкой. Те хотели было проучить непрошеного заступника, но как взглянули ему в лицо, так и кинулись бежать сломя голову. Слово за слово, Лизетта и ее заступник разговорились между собой, понравились друг другу, и Лизетта попросила, чтобы бюргер проводил ее домой. С тех пор заступник стал довольно частенько навещать Лизетту. Комиссар подметил это и решил застать их на месте преступления: ведь вам известно, какая беда грозит девушке, если полиция заметит, что она водит к себе кавалеров. И вот комиссар однажды вломился к Лизетте в комнату в довольно пикантный момент. Разумеется, как только императора — это был он — узнали, так и всей истории конец, но беда никогда не приходит одна. В той же квартире, где Лизетта имеет комнату, проживает бедная старушка, а эту бедную старушку навещает баронесса Витхан. Последняя вообще много помогает бедным и, кроме того, имеет к этой старушке какое-то отношение. И вся эта история разыгралась при ней. А вы сами можете понять, что для императора нож острый — выдать свою тайну именно баронессе. Зато, говорят, просто комедия была глядеть, какой взор бросила прекрасная Эмилия на бедного Иосифа. Вообще баронессе Витхан везет на всякие истории — сколько их постоянно происходит с нею! Не изволили слышать про убийство, случившееся в прошлую ночь?
— Нет. А кого убили?
— Племянника маленького Кауница.
— Кауница? — удивленно переспросил Лахнер.
— Ну да, маленького Кауница — так прозвали графа Перкса, который старается во всем подражать князю Кауницу. Он одевается совершенно так же, имеет такой же выезд, такие же экипажи, нюхает тот же табак, заказывает те же кушанья, имеет такого же дога, как князь, и точно так же никуда не выходит без собаки. Старик бездетен и усыновил своего племянника Карлштейна. Последний считался богатым наследником: ведь у старого чудака колоссальное состояние. Но человек предполагает, а Бог располагает. Вчера молодого наследника убили.
— Но кто, где и за что?
— Убил его ревнивый любовник Эмилии Витхан. Как, вероятно, известно вашей светлости, баронесса Витхан и графиня Пигницер считались первыми красавицами Вены, и между ними было очень ожесточенное соперничество. Соперничали они не только из-за звания первой красавицы, но и из-за сердца нашего императора. Ну, да наш Иосиф — человек добрый и быстро помирил их: одарил каждую своей благосклонностью и сейчас же отставил от себя. Да еще бы ему поступить иначе! Ведь обе они в тысячу раз хуже той самой Лизетты, про которую я вам только что рассказывал, хуже не по красоте, разумеется, а по нравственности — ведь у Витханши вечные любовные истории, только она хорошо прячет концы в воду. И вот ее последний тайный любовник, узнав, что она обручена с бароном Люцельштейном, решил убить их обоих. Он знал, что баронесса чуть не каждый вечер отправляется молиться мощам святого Ксаверия, надеясь вымолить себе у Бога прощение за свою развратную жизнь. Знал он также, что Люцельштейн частенько провожает ее туда и обратно. И вот он встал в засаду за деревья, растущие при дороге, и напал на них. Надо же было так случиться, что на этот раз с ними был приятель Люцельштейна, молодой Карлштейн. Ревнивец принял его за жениха, убил на месте, а баронессе нанес тяжелую рану. Люцельштейн долго преследовал убийцу, но тому удалось скрыться. Разумеется, Люцельштейн порвал с невестой. Довольно было уже и того, что он решил жениться на баронессе. Не всякий рискнул бы назвать своей женой опозоренную по суду женщину. А она вот как его отблагодарила за это: за спиной любовника завела. Ну, да что поделаешь, такова уж ее натура!
— Ты говоришь, что Витхан опозорена по суду? Меня не было в Вене, и я только мельком слыхал про это дело. Расскажи-ка мне о нем.
— О, это был такой громкий процесс! Дело в следующем: покойный супруг баронессы Витхан был чертовски нечист на руку. Конечно, два сапога — пара. И вот…
В этот момент вбежал Зигмунд и доложил:
— Ваша милость, там пришел граф Перкс, он желает переговорить с вами.
— Перкс! — воскликнул пораженный Лахнер и подумал: ‘Наверное, он пришел требовать у меня отчета. Боже, каково-то будет мне теперь глядеть в лицо пораженному горем старцу!’
Но от визита нельзя было уклониться, а потому Лахнер приказал парикмахеру скорее кончать прическу, поспешно оделся и вышел в приемную.
Навстречу ему поднялся с кресла невысокого роста старичок, розовое лицо которого и умные глаза так и сверкали весельем и радостью.
— Вы — барон Кауниц? — спросил старичок. — О, в таком случае позвольте от всего сердца пожать вашу руку. Я с удовольствием расцеловал бы вас от всей души, но боюсь, что вас испугает такая экспансивность.
Лахнер удивленно подал руку старику и подумал: ‘Наверное, он еще не знает, какое горе постигло его по моей вине!’.
— Вы, вероятно, очень удивлены, мой юный друг? — продолжал старичок. — В таком случае мне придется удивить вас еще более, сказав вам: примите мою сердечнейшую признательность за то, что вы убили моего племянника Карлштейна.
— Что я слышу, граф? Вы радуетесь, что ваш племянник убит?
— От всего сердца! Даже не радуюсь, а чувствую себя счастливейшим человеком. Но не считайте меня каким-то нравственным уродом, бессердечным человеком. Я сделал для своего племянника больше, чем сделала бы целая сотня отцов, он же делал со своей стороны все, чтобы окончательно вытравить в моей душе след какого-либо нежного чувства к нему. Да, мой юный друг, я искренне благодарю вас за верный удар, избавивший меня от этого человека, и, поверьте, если бы покойники могли выражать благодарность, то к вам явилась бы вместе со мною также и моя несчастная сестра, мать убитого. Ведь неприятно видеть близкого человека повешенным и колесованным, а это непременно стало бы уделом несчастного Карлштейна, если бы ваша мужественная рука не подарила ему более почетной смерти. Вы не можете себе представить, какой это был субъект! Несколько лет тому назад я определил его на службу в банк: там он начал свою карьеру с того, что похитил значительную сумму из кассы. Эту историю замяли только из уважения ко мне. Племянник дал мне слово исправиться, и я с помощью барона Лильена определил его на службу в почтамт. Не прошло и трех дней, как Карлштейн вскрыл денежный пакет и присвоил его содержимое. Мне снова пришлось употребить на старости лет все свое влияние, чтобы замять эту грязную историю. Он снова дал мне слово исправиться, и снова повторилось то же самое… Я не буду утруждать вас перечислением всех грязных выходок покойного и перейду к объяснению того, что должно было показаться вам неприличной радостью.
Лахнер молча поклонился, давая этим понять, что заинтересовался рассказом.
Старичок тяжело вздохнул и продолжал:
— У меня не совсем здоровы почки, и мой доктор прописал мне пилюли белого цвета. Я положил эти пилюли в ящичек красного дерева, всегда стоящий на столике около моей постели. Это было третьего дня, то есть накануне трагического происшествия близ мощей святого Ксаверия. И вот вчера, когда в доме было получено известие о смерти племянника, горничная упала мне в ноги и повинилась, что она, по приказанию Карлштейна, подложила в ящичек какие-то другие пилюли белого цвета, изготовленные им самим. Надо вам сказать, что мой племянник склонил эту девушку к сожительству, и я, узнав об этом, приказал горничной покинуть мой дом. Она только задержалась на пару дней, чтобы сдать экономке белье и серебро, бывшее у нее на руках. Так вот, узнав об этом, мой племянник ночью вошел в комнату к Елене — так зовут горничную — и сказал ей: ‘Вот белые пилюли, совершенно такие же, какие принимает старый скряга… (Это я-то скряга! О боже, боже!) Подложи их в коробочку, которая стоит у него на столике, и тогда мы будем навсегда избавлены от его тиранства’. Он нежно поцеловал Елену, обещал после моей смерти жениться на ней, и глупая девушка покорно исполнила его просьбу. Как только я услыхал это, я сейчас же вытащил из ящика все пилюли, тщательно рассмотрел их в лупу и обнаружил пять штук, сделанных более грубо и несколько отличавшихся по цвету от большинства. Я закатал одну из этих пилюль в хлебный мякиш и кинул дворовой собаке. Как только она проглотила подачку, с ней начались судороги, конвульсии, изо рта забила кровавая пена, и собака издохла. Я дал другую пилюлю исследовать знакомому химику, и тот сказал мне, что пилюли изготовлены из опаснейшего соединения нескольких ядов. Так вот и подумайте теперь, барон: если бы вы не убили этого негодяя, то вчера вечером я принял бы на сон грядущий одну из пилюль, мне легко могла попасться отравленная, и я не проснулся бы более. Только вам и обязан я своей жизнью. В благодарность разрешите мне поднести вам эту табакерку, которую я получил от почившего императора Фрица.
Перкс достал из кармана и подал нашему гренадеру золотую, густо усыпанную бриллиантами табакерку.
Лахнер, покачав головой, произнес:
— Очень прошу вас, граф, спрячьте как можно скорее свой подарок. Разве я могу принять его? Ведь он всю жизнь стал бы напоминать мне о деле, о котором мне, наоборот, хотелось бы забыть. Вы говорите, что мой поступок спас вам жизнь, что мой удар наказал по заслугам скверного человека. Может быть. Но, во-первых, я вовсе не хотел этого, во-вторых, разве я палач, получающий мзду за совершение казни?
— Но позвольте, милейший барон…
— Нет, нет, добрейший граф, спрячьте табакерку как можно скорее. Мне оскорбительна даже сама мысль, даже предположение, что я мог бы воспользоваться вашим подарком. Если вы хотите непременно ознаменовать свое спасение, то кто же мешает вам пожертвовать соответствующую сумму на добрые дела?
— Милый друг мой, я не могу сказать вам, как меня трогают бескорыстие, великодушие и чистота вашего характера. Как видите, табакерка, раздражавшая вас, уже спрятана. Но я молю Бога, чтобы мне было суждено когда-нибудь оказать и вам тоже большую услугу. Во всяком случае, я по гроб своих дней буду видеть в вас своего спасителя. А теперь позвольте мне еще раз пожать вам руку и пожелать вам всего хорошего.
Перкс ушел с элегантными поклонами, выдававшими в нем большого любезника прошлых царствований. Лахнер остался один, его тревога несколько улеглась, но все-таки мысль, что ему пришлось пролить накануне кровь, не давала ему покоя.
Из этой задумчивости его вывел Зигмунд, вошедший в кабинет со словами:
— Дукат с вашей милости!
— За что?
— Как за что? Вы мне должны его.
— Когда же я задолжал его тебе?
— В тот день, когда вы обещали мне целый дукат за розыски вдовы Фремда, и в тот, когда я разыскал ее.
— Ты разыскал ее? Где она?
— В приемной вашей милости.
— Так она здесь?
— Здесь и уже давно ждет, когда ваша милость кончит разговор с графом Перксом.
Лахнер кинул Зигмунду монету, и тот одним движением подхватил ее на лету и спрятал в карман. Затем он быстрым шагом направился в приемную.

VII. Завеса приподнимается

— Вы вдова Фремда? — спросил Лахнер старушку, привставшую со стула при его появлении в приемной.
— Точно так, — ответила ему та.
— В таком случае пройдите, пожалуйста, сюда.
Лахнер ввел ее к себе в кабинет и там усадил в просторное кресло.
— Почему вы плачете? — спросил он ее, заметив, что она украдкой смахивает слезу.
— Ах, милостивый господин, — ответила ему Фремд, — каждый раз, когда я вижу богатую обстановку, я не могу удержаться от слез. Была и я богатой, ну, да известное дело — умер муж, так и кончился наш бабий век.
— Почему же вы так обеднели?
— Об этом долго говорить. Все мои милые детки виноваты, но не матери винить детей… Чем могу служить вам?
Гренадер достал из ящика бюро десять дукатов и сунул их вдове.
— Господи! Да за что же вы дарите мне такую массу денег? — удивилась та.
— Только потому, что мне жаль вас и хочется помочь, чем могу.
— Но ведь я ничем не буду в состоянии отплатить вам за это.
— О, наоборот. Вы можете оказать мне бесценную услугу, если только согласитесь отвечать на все мои вопросы.
— Клянусь Богом, — ответила вдова, — что я буду в точности отвечать на все вопросы, о которых мне хоть что-нибудь известно.
— Давно ли умер ваш муж?
— Полтора года назад.
— Были ли у вашего мужа тайны или секреты от вас? Иначе говоря: знаете ли вы все, что касалось его жизни?
— Мой покойный муж был образцом семьянина, и, думается, он ничего никогда не скрывал от меня.
— Не слыхали ли вы чего-нибудь о некоей Евфросинии?
Старушка сначала испуганно посмотрела на него, а потом потупилась и молчала. Наконец после довольно долгой паузы она сказала:
— Милостивый благодетель, кажется, я мало чем могу помочь вам в этом деле. О Евфросинии я знаю только то, что она существовала на самом деле.
— Разве эта дама умерла?
— Дама?
— Мне пришлось однажды познакомиться при довольно странных обстоятельствах с одним господином, он остался незнакомым мне по имени, но поручил мне разыскать вашего мужа и попросить проводить меня к Евфросинии.
— А что нужно вам от Евфросинии, если позволите узнать?
— У меня имеется к этой даме важное поручение.
— Сударь, — сказала старушка, — то, что вы считаете живым существом и даже дамой, на самом деле представляет собою условный пароль, по которому узнавали друг друга члены тайного общества, ныне не существующего и кончившего очень печально. Одного из членов расстреляли, двоих повесили, нескольких отправили в крепость, и только немногим удалось бежать. Моему мужу, слава богу, удалось очень счастливо отделаться. Его продержали шесть недель в тюрьме и потом выпустили, так как он сумел доказать, будто ему было ровно ничего не известно об обществе и что он просто служил посредником между членами, не зная и не догадываясь, в чем тут дело. Эта история стоила мне многих слез, потому что на самом деле муж далеко не был так невиновен, как он утверждал. Ну, да теперь он находится в полной безопасности от какого-либо предательства.
— Так это общество более не существует?
— Нет, не существует, и если я осмелюсь дать добрый совет вашей милости, так лучше и не поминать о нем. Боже упаси, если узнают, что вы имели сношения с одним из его членов, — вас замучают допросами.
— Не было ли среди членов такого, которого звали Гектором?
— У них у всех были какие-то собачьи клички. Одного звали Катоном, другого Кассием, третьего Нероном. Моего мужа, например, звали Меркурием — нечего сказать, придумали название! Ведь меркурий — это какая-то мазь, которую употребляют против позорной болезни [по-немецки и в древней медицине (в особенности в алхимии) меркурием называли ртуть], а они вздумали так назвать человека.
— Кого же из них звали Гектором?
— Вожака всего дела.
— Вам известно его подлинное имя?
— Конечно, князь Турковский.
— Его нет больше в Вене?
— Господи, да ведь именно его-то и расстреляли.
— Давно ли это было?
— Да так года три тому назад. Нечего сказать, он сам был виноват в постигшей его судьбе. Когда он попался в руки суда, его отправили в крепость. Но оттуда ему удалось бежать, и Турковский скрылся настолько хорошо, что, казалось, его и след простыл. Ввиду того что во время бегства Турковский застрелил стражника, его заочно приговорили к смертной казни, но что за важность, раз человека не достанешь рукой? Однако надо вам сказать, у графа была в Вене любовная связь с графиней Пигницер. Не знаю, разное болтали про это дело: одни говорили, что Пигницер приревновала его к другой женщине, другие — что она хотела втереться в милость к императору, одно только точно известно: Пигницер заманила Турковского в ловушку, назначила ему свидание, а вместо себя послала патруль. Бедного графа схватили, арестовали и вскоре расстреляли.
— Каков он был собою?
— Ой, какой это был красавец, сударь! Молодой еще совсем — ему было тридцать с небольшим всего, стройный, высокий, с дивными черными усами.
— Так и есть, — пробормотал Лахнер, вспомнив незнакомца, заговорившего с ним в кордегардии и подарившего дорогой перстень, — это, очевидно, он и есть! Вот почему он с такой горечью говорил о женской неверности, вот почему предостерегал меня от любви еврейки… Ну, а где жил Турковский в Вене? — спросил он вдову.
— На Певческой, в доме графини Пигницер. Он снимал весь первый этаж, а она жила во втором. У нее дела не очень-то хорошо шли после смерти мужа.
— Кто теперь живет там вместо Турковского?
— Затрудняюсь вам сказать. Как-то недавно я проходила мимо дома и видела графиню в окне первого этажа. Теперь-то она разбогатела, так что, возможно, она занимает весь дом.
— Не было ли у тайного общества своего собственного жаргона?
— Да, был. Насколько я помню, его члены переставляли как-то слова, так что получалось совсем другое… Однажды мне поручили отнести письмо к барону Витхану. Конверт был плохо заклеен, я в то время была моложе, а потому много любопытнее. И вот я осторожно достала письмо и прочла его. Как я испугалась! В письме было сказано, что я должна взять у Витхана средство против чумы. ‘Боже мой, — подумала я, — значит, Турковский заболел чумой и я могу заразиться от его письма!’ Но все же я кое-как, скрепя сердце донесла письмо. Из передней, где я стояла в ожидании ответа, был виден кабинет. И вот гляжу, Витхан берет какую-то книжечку в красном бархатном переплете и начинает там смотреть слова, потом достает какой-то чертеж и подает мне. Подумайте только, чертеж и чума, это даже и не похоже.
— Значит, барон Витхан был в числе заговорщиков?
— Ну конечно. А то как же он мог бы понять, что от него требуется.
— Какую цель преследовало тайное общество?
— Этого муж никогда не говорил мне. Думается, что он и сам-то не знал толком.
— Где они собирались?
— В большинстве случаев у Турковского, однажды у нас.
— О чем они говорили, когда собрались у вас?
— Не знаю, потому что меня выпроводили тогда из дома.
— Нет ли в Вене человека, который мог бы дать мне более подробные сведения? — спросил Лахнер.
— Нет. Если и остались не обнаруженные полицией сообщники, так они ни за что не выдадут свою принадлежность к обществу, чтобы не поплатиться за старые грехи.
— Вы упоминали о графине Пигницер. Может быть, она знает какие-либо подробности?
— Ну, нет. Если бы графиня знала что-нибудь подробнее, то она донесла бы обо всем полиции, а то ведь и на суде многое осталось невыясненным.
— И вы не можете указать мне ни одного человека, который был бы близко знаком с Турковским?
— Нет.
— Не знаете ли, не было ли чего-нибудь между баронессой Витхан и Турковским?
Вдова Фремда испуганно взглянула на Лахнера и торопливо ответила:
— Не знаю, ничего не знаю.
— В таком случае мне не о чем больше спрашивать вас.
Фремд облегченно вздохнула, поклонилась и направилась к двери.
— Пожалуйста, — сказал ей на прощанье лжебарон, — когда вспомните что-нибудь новенькое по этому делу или когда будете нуждаться в деньгах, идите смело и прямо ко мне.
Вдова удалилась с низкими поклонами и словами благодарности.

VIII. Новые визиты

Визит следовал за визитом. Не успела вдова Фремд выйти из передней ‘барона Кауница’, как в дверь вошел еврей Фрейбергер и с большим удивлением посмотрел на выходящую.
— Зигмунд, — сказал он своему родственнику, — если в то время как я буду занят с господином бароном делами, кто-нибудь придет, так помни, что барона ни для кого нет дома.
Фрейбергер прошел в спальню Лахнера и первым делом запер дверь на двойной оборот ключа.
— Что было нужно этой женщине? — вместо всякого предисловия спросил он.
— Ничего особенного.
— Что значит ‘ничего особенного’? В вашем положении все особенное.
Наш гренадер чувствовал себя в довольно-таки затруднительном положении. С одной стороны, надо было что-нибудь отвечать, с другой — он отнюдь не был расположен посвящать Фрейбергера в свою тайну.
— Да незадолго до того, как меня взяли на военную службу, — принялся он сочинять экспромтом, — я отдал Фремду починить свою скрипку и вот узнаю, что он умер. Я…
— Ладно, ладно, — бесцеремонно перебил его Фрейбергер, — с меня достаточно. Однако ваша печка до такой степени накалена, что дышать невозможно. Откройте-ка дверь в соседнюю комнату.
С этими словами еврей сбросил на стул свою шубу, достал из кармана несколько яблок и положил их на железо печки, желая испечь.
Лахнер был очень неприятно поражен развязным тоном еврея. Он до такой степени увлекался, до такой степени входил в свою роль, что сам начинал верить в свое баронство, а бесцеремонное обращение Фрейбергера напоминало ему достаточно реально, что все это — одна только комедия, и притом далеко не безопасная.
Но что было делать, как не повиноваться? Внутренне вздыхая, Лахнер отправился исполнять требование Фрейбергера, а затем, открыв дверь, как того хотел еврей, вернулся, подвинул стул и уселся против своего посетителя.
— Пожалуйста, не воображайте, — начал последний, — что я, или, вернее, князь, доволен вами. Вы пускаетесь на такие авантюры, которых от вас никто не требовал. Ну, что вам понадобилось у мощей святого Ксаверия?
— А разве я должен был спросить сначала у вас разрешения отправиться туда? — иронически возразил Лахнер.
— Ну, а убивать человека и поднимать весь город на ноги, это вы тоже можете делать без нашего разрешения?
— Послушайте, нельзя же так огульно обвинять. Вы должны сначала выслушать меня, узнать, как это произошло, а потом уж судить. Я сейчас все объясню вам…
— Ни к чему, я знаю всю историю.
— Вы не можете знать, как произошло все дело.
— И все-таки знаю, потому что я виделся и говорил с баронессой Витхан.
— Ну и что же? Как ее здоровье?
Фрейбергер не ответил на этот вопрос, а продолжал:
— Кроме того, я говорил также с Люцельштейном и графом Перксом. То, что последний рассказал мне про Карлштейна, является для вас прямо манной небесной. Не будь этого, вам не удалось бы выпутаться. Теперь, по приказанию князя Кауница и по усиленному ходатайству графа Перкса, дело будет замято. Если вас потребуют на допрос, так не идите, только и всего: ваше имя не должно попасть в протокол. Вообще, милый друг, я должен сказать вам, что вы причиняете мне массу забот и неприятностей. Вы должны стараться не обращать на себя внимание всех и каждого, а вы точно ищете приключений.
— Я постараюсь вести себя в будущем осторожнее.
— Это в высшей степени необходимо. Вы находитесь на краю пропасти. Лучше одним шагом меньше, чем на волосок дальше. Впрочем, мне кажется, вы сами отлично сознаете это, следовательно, мы можем приступить к делам. Когда я вчера писал вам записку, назначавшую свидание на вечер, то я считал решенным, что вы спрячетесь на ночь в канцелярию и выследите негодяя, крадущего важные документы для передачи иностранным дипломатам. Но в самый последний момент князь передумал и решил добиться того же результата иным путем, а именно: он приказал сделать тайный полный обыск, имевший единственной целью убедиться, кого из служащих тайной канцелярии не будет ночью дома. Ведь, согласно вашему показанию, неизвестный предатель сносится с иностранными послами по ночам. Тем не менее ночью все оказались дома, предателя не удалось разоблачить.
— Почему же этот розыск не был произведен накануне ночью? — заметил Лахнер. — Ведь я же говорил вам, что замаскированный назначил именно ту ночь для передачи важных документов?
— Неужели вы думаете, что это было забыто? О нет, в ту ночь возле дома каждого из чиновников канцелярии дежурили агенты князя, чтобы подстеречь того, кто пойдет куда-нибудь ночью. Но и тогда все остались дома. Предатель не обнаружен.
— И никогда не будет обнаружен, если будут продолжать действовать так же. Можете быть спокойны: наверное, предатель принадлежит к числу людей, которым князь доверяет безусловно, и, в то время как князь расставляет шпионов у квартир честных людей, пользующийся его полным доверием негодяй, посетовав на людскую подлость, отправляется продавать интересы государства.
— Может быть, и так. Но на словах все легко. Вот посмотрим, какова-то ваша собственная проницательность… Князь поручает вам поймать этого опасного человека.
— Значит, я сам должен составить план розыска?
— Нет, друг мой, вам придется реализовать уже готовый план. Сегодня ночью в сопровождении нескольких лиц, на храбрость и верность которых можно вполне положиться, вы отправитесь в летнюю резиденцию русского посланника, где происходят тайные совещания дипломатов. Прежде всего вам необходимо узнать, назначено ли собрание на эту ночь. Если да, то вы должны будете укрыться в таком местечке, где бы вас никто не увидел, но откуда вы сами будете в состоянии видеть всех, выходящих из карет. В случае необходимости можете переодеться и попытаться подкупить лакеев князя Голицына. Может быть, они дадут вам сведения, которые помогут обнаружить предателя. Затем вам надо будет во что бы то ни стало выяснить, в какой карете предатель отправится в Вену. Можно с уверенностью сказать, что у него отдельный экипаж, так как всякий посол сочтет для себя унижением ехать в одной карете со шпионом, продающим за деньги интересы своего родного государства. Точно так же кажется более вероятным, что замаскированный предатель либо покинет замок ранее дипломатов, либо выйдет только тогда, когда все уже разъедутся. В обоих случаях вы должны подметить что-либо характерное у шпиона — что-нибудь такое, что позволит нам узнать его впоследствии. Разумеется, лучше всего тут же задержать его, однако это следует сделать только в том случае, если можно будет обойтись без всякого шума и огласки. Но я должен поставить вам непременным условием нижеследующее: проводя этот план, вы должны тщательно избегать таких действий, которые могли бы причинить какие-либо неудобства или препятствия представителям иностранных держав. Самую большую благодарность вы заслужите в том случае, если схватите шпиона так, что ни один из иностранных послов и не заподозрит ничего. Да, вот еще что. Если сегодня на вилле Голицына не будет заседания, то вы должны пустить ракету невдалеке от холма, на котором стоит эта вилла. В Вене будут следить за сигналом, и если до половины первого — не забудьте, что ракета должна быть пущена около полуночи! — вы не подадите сигнала, то князь сейчас же разошлет по всем дорогам патрули, с помощью которых можно будет произвести арест нужного человека. Ну, вот и все, только позаботьтесь достать несколько хороших ракет. В три часа я опять зайду к вам, чтобы переговорить, кого взять с собой в ночную экспедицию.
Фрейбергер надел шубу и спрятал в карман яблоки.
— Подождите минутку, — сказал ему Лахнер, — я должен сообщить вам еще кое-что, чего вы не знаете. Должен признаться…
— Признаться? Но я знаю, в чем вы хотите признаться! В том, что вы вовсю приударяете за Витхан, а если судить по пламенному восторгу, с которым она говорила о вас вчера, то сама прекрасная Эмилия дала вам повод к этому ухаживанию.
— Если судить по пламенному восторгу? — изумленно произнес Лахнер.
— Ну да, она говорила о вас с таким восхищением, словно вы — Александр Македонский, а она — ваш придворный поэт.
— Значит, она вне опасности?
— А разве она была в опасности? У нее даже не рана, а простая царапина, и жалеть ее совершенно ни к чему. Сама себя раба бьет, коль не часто жнет. Ну, скажите на милость, что у нее за страсть к любовным и романтическим приключениям!
— Как сурово вы относитесь к ней!.. Она так несчастна!
— Какое вам дело до ее несчастий? Каждый человек является кузнецом своей судьбы, и мало на ком верность этой поговорки так оправдывается, как на баронессе Витхан.
— Я до сих пор не знаю ее истории. Не расскажете ли вы мне, что такое произошло в ее прошлом? — попросил Лахнер.
— Сейчас мне некогда заниматься рассказыванием историй. Во всяком случае, с вас будет совершенно достаточно, если я скажу вам, что князь Кауниц устроил жестокую головомойку своей кузине, графине Зонненберг, за то, что она пригласила к себе на вечер эту особу. Ну, да известно: у женщин просторное сердце и тесный мозг. До свидания.
— Вы хотите уйти, так и не послушав моего признания? — спросил Лахнер. — Я вовсе не собирался говорить с вами о баронессе. Дело вот в чем: я был вместе с командиром Левенвальдом в своих казармах и делал смотр своей собственной роте.
Лицо еврея выразило не поддающуюся никакому описанию смесь удивления, негодования, ужаса. Лахнер рассказал ему, как все происходило.
— Нет, вы положительно сумасшедший дурак! — с бешенством крикнул еврей. — Черт знает что такое! Вы только и занимаетесь изобретением способа, как бы подолее поплясать на горячих угольях. Уж сожжете вы себе подошвы!.. Ну вот! Теперь надо скорее бежать в казармы и разузнавать там, что о вас думают и можно ли держать вас долее здесь. Услужил, ничего не скажешь! Вы только запутываете нашу сеть, только вставляете нам палки в колеса! Да будьте вы неладны!
Взбешенный еврей убежал, разражаясь проклятиями. Лахнер, улыбаясь, посмотрел ему вслед, потом достал из кармана часы, взглянул на них и воскликнул:
— Ого! Уже половина двенадцатого, а я еще не известил Левенвальда, что не буду иметь возможности обедать у него сегодня. Наверное, любезная Аглая уже приготовила на сегодняшний день лукуллово пиршество, которое обещал мне ее томный взгляд. Надо поскорее написать извинительную записку, а то я могу выказать себя порядочным невежей. Да и мало ли что. Вдруг этому сумасшедшему Левенвальду придет в голову явиться сюда и силой доставить меня к себе на обед? Мне вовсе не улыбается мысль еще разочек побывать в своих казармах в роли барона.
Лахнер поспешил написать несколько любезных извинительных строк, в которых сообщал, что служебные дела задерживают его и лишают возможности обедать в кругу его ближайших друзей — четы Левенвальд. Затем, запечатав конверт, он вручил его Зигмунду для доставки по назначению.
Не успел Зигмунд уйти, как в коридоре перед приемной послышались чьи-то шаги, и туда вошел… Тибурций Вестмайер, товарищ Лахнера по университету и по насильственной военной службе.
Вестмайер был одет в приличное штатское платье. Он низко поклонился Лахнеру, достал из кармана какую-то бумажку и подал ее лжебарону. Это был счет на разбивку сада, произведенную дядей Вестмайера для барона Карла Кауница двадцать лет тому назад. Сумма счета представляла собою восемьдесят флоринов [Старинное название гульдена. Как и дукат, гульден чеканился из золота. В Германии и Австрии имел хождение до 1892 г.].
— Этот счет выписан на имя моего отца, — сказал Лахнер.
— Но пока еще не погашен, — возразил Вестмайер. Не оспаривая далее действительности счета, Лахнер выложил на стол двадцать дукатов.
— У меня нет сдачи, — ответил Вестмайер.
— И не надо. Пусть излишек пойдет в виде процентов за долгий срок.
— Спасибо, — ответил Вестмайер, пряча деньги в карман.
— Вы и сами будете садовник? — спросил Лахнер.
— Да, я занимаюсь этим делом уже пятьдесят лет.
— Но ведь вам нет на вид и двадцати пяти!
— Вашей милости угодно шутить. Моя седая борода…
— Да у вас нет ни единого седого волоска!
— О, это только так кажется. Ну а по внешнему виду судить никак нельзя. Вот, например, вы, ваша милость: на самом деле вы — майор, а по внешнему виду можно подумать, что вы — простой нижний чин.
— Нижний чин? Что вы болтаете?
— Ну да, вы ужасно похожи на рядового Лахнера, похожи до такой степени, что у вас даже около уха имеется шрам, полученный Лахнером третьего дня во время бритья у полкового цирюльника. Странное дело! У вас, господин барон, такая же бородавка на руке, как и у Лахнера… Ну, да бросим эту комедию! Раз ты открылся Биндеру, то можешь открыться и мне. Ведь должны же мы знать, что означает весь этот маскарад. Ты подумай: мы — то есть Гаусвальд, Биндер, Ниммерфоль и я — дрожим за свою безопасность и даже жизнь и, главное, ничего не можем понять тут. Ведь не станешь же ты пускаться на такую опасную игру просто ради желания кого-то мистифицировать. Так в чем же дело?
— Милый Вестмайер, дружба отличается от равнодушия главным образом умением не задавать вопросов там, где на них не могут ответить, а верить — верить, что друг не сделает ничего бесчестного и не станет держать в тайне от своих приятелей то, что мог бы открыть им без всякого затруднения.
— И это — единственное объяснение, которое ты можешь дать нам?
— В данный момент да.
— Но скажи, являешься ли ты игрушкой в чужих руках или действуешь по собственной инициативе?
— Я не могу ответить на это, — произнес Лахнер.
— Хорошо! Но скажи, пожалуйста: находится ли твой маскарад в связи с путешествием на задке таинственной черной кареты?
— И на этот вопрос я тоже ответить не могу, не имею права.
— Теперь для меня ясно, что ты исполняешь чью-то волю, что ты — просто орудие в чужих руках. Но всякий, кто знает Лахнера, не усомнится, что это орудие не может служить для плохих целей. Что же, пока удовольствуемся и этим объяснением. Но за тебя я все-таки не спокоен.
— В этом ты прав: я сам не спокоен за свою судьбу. Хорошо, если мне удастся довести до конца эту опасную игру. Но если дело сорвется…
— Что тогда?
— Тогда я здорово брякнусь вниз.
— А как низко?
— Да, пожалуй, прямо на эшафот.
— Так, значит, дело очень серьезное?.. Вот что скажи мне еще: значит, полковник Левенвальд посвящен в твою тайну?
— Отнюдь нет. Он искренне считает меня майором и бароном Кауницем.
— Что было бы с тобой, если бы командир поверил Вандельштерну?
— То, что я только что сказал.
— Значит, Биндер здорово выручил тебя своим показанием?
— Ну, еще бы! Передай ему от меня самую сердечную благодарность. Кроме того, я надеюсь, вы отныне станете принимать все меры, чтобы наша рота поверила в лживость утверждения Талера.
— Не беспокойся, мы сделали это без всякой просьбы с твоей стороны. Впрочем, с тех пор как Вандельштерн сидит на гауптвахте, а Талера на славу выдрали, никто не решится вслух высказывать предположения относительно тождества рядового Лахнера и барона Кауница.
— Должно быть, это первый случай, когда пьянице и мошеннику Талеру пришлось пострадать за правду!
— Ну, не велика беда, это ему зачтется за старые грехи. Мало ли самых скверных проделок сошло ему благополучно с рук? Недаром же его звали ‘фальшивым талером’ [игра слов, построенная на сходстве фамилии солдата и названия монеты]. На этой почве возник даже анекдот. Драть Талера заставили Ниммерфоля и Вурцнера. Они задали ему баню, а когда покончили с экзекуцией, то приходят в казарму и говорят: ‘Ну и отчеканили же мы его’. С тех пор мы и прозвали их фальшивомонетчиками.
— Фальшивомонетчиками? Почему?
— Да ведь они сами сознались, что отчеканили ‘фальшивый талер’!
— Недурно! Слушай, вот что: когда кончается твой отпуск?
— О, еще не скоро: мне продолжили его на двое суток. Да и вообще отныне служба будет довольно легка: дядя взялся разбить цветники в саду командира, — ответил Вестмайер.
— Ты сегодня вечером куда-нибудь отправляешься?
— Собираюсь кутнуть во славу Божию, но если я тебе нужен, то можешь располагать мною.
— В таком случае зайди ко мне часов в пять, может быть, у меня появится возможность пригласить тебя на одно дело, которое может понравиться тебе больше, чем бессмысленный кутеж.
— Ладно, в пять часов я буду у тебя.
— Значит, до скорого свидания, милый Вестмайер. Передай нашим товарищам мой сердечный привет.
— Можешь рассчитывать на них, как и прежде.
Друзья сердечно простились, и Вестмайер ушел.

IX. У прекрасной Эмилии

Лахнер снова очутился на опасном пути.
Несмотря на то что Фрейбергер вообще категорически запретил пускаться в какие-либо приключения, не вызываемые необходимостью, а в частности, крайне неодобрительно отнесся к ухаживанию за баронессой Витхан, наш герой все-таки ни на минуту не задумался над вопросом, следует ли ему сегодня навестить раненую Эмилию.
Какое дело было всем этим людям до его сердечных симпатий и дружественных чувств? И так он чересчур пассивно подчинился всем их желаниям, и так уже обратился в какого-то автомата. Его даже не спрашивали, с ним даже не советовались в том деле, которое целиком было связано с его неустрашимостью и умом. Мало того, под видом лакея к нему приставили шпиона, докладывавшего старому Фрейбергеру о каждом шаге своего господина. Ввиду этого Лахнер решил, что постарается в самом непродолжительном времени повидаться с князем Кауницем и обратит его внимание на то, что подобное лишение самостоятельности только вредит счастливому исходу дела.
‘Ведь они должны считаться с тем, что весь риск несу на себе я, — думал отважный гренадер. — Раскроется моя смелая игра — и мне, самозванцу, не избежать самых чувствительных наказаний, тогда как остальные лица попросту отрекутся от меня и скажут, что сами были введены в заблуждение. Нет, такое положение вещей не может долее продолжаться, и уж по крайней мере в деле личных чувств я не буду плясать под их дудку’.
Во всяком случае, вплоть до того момента, пока дело окончательно не погибнет, у него, Лахнера, руки развязаны. С ним уж очень бесцеремонно начали обращаться: сегодня, например, когда он предложил еврею Вестмайера в товарищи по предполагаемой ночной экспедиции, Фрейбергер без объяснения причин довольно невежливо и резко отклонил это предложение. А когда Лахнер заметил еврею, что ему придется отказаться от продолжения розысков, раз ему будут постоянно так связывать руки, то Фрейбергер весьма недвусмысленно намекнул, что достаточно одного кивка головы, и его, Лахнера, будут судить как дезертира и самозванца.
Но до этого он не допустит, в известном смысле руки у него развязаны. Пусть вся эта компания не помышляет, что удастся отыграться на его спине. Достаточно выйти часов в шесть из дому, скакать всю ночь без передышки, чтобы очутиться за пределами досягаемости. Хватиться его могут только днем, часов в двенадцать, а имея в своем распоряжении пробег в восемнадцать часов, можно не бояться преследования, разумеется, на это он пойдет только в крайнем случае, если ему будет грозить уж очень большая опасность. Но это необходимо иметь в виду, чтобы не очень сгибаться перед Кауницем и Фрейбергером в их непомерных, властных требованиях.
Поэтому Лахнер не задумываясь направился около шести часов к дому Витхан. Нечего и говорить, что его сейчас же впустили и провели в гостиную, куда вышла и Эмилия, одетая в скромное домашнее платье и раскрасневшаяся, словно роза. Она смущенно и радостно протянула ему левую руку (правая была на перевязи), и поцелуй, которым лже-Кауниц приник к ее очаровательной ручке, был настолько горяч, что по телу Эмилии пробежала легкая дрожь.
Она сейчас же увела его в свой уютный будуар, где приветливо и весело потрескивали дрова в жарко растопленном камине. Они близко уселись друг около друга на маленьком канапе, и Лахнер опять взял здоровую руку баронессы, опять покрыл ее бессчетными поцелуями, говоря, как счастлив он, что ранение оказалось несерьезным.
Чувства, обуревавшие мнимого барона, были настолько ярки и очевидны, что не могли укрыться от Эмилии. Но хотя она и не отнимала у него руки, ее прекрасные глаза с томной грустью и тревогой посматривали на красивого молодого человека.
Прошло несколько минут в томительном, сладком молчании. Наконец Эмилия нежно высвободила свою руку и заговорила о своем решении оставить этот жестокий мир и укрыться в стенах монастыря.
Лахнер вздрогнул при этих словах и вопросительно, недоумевающе посмотрел на баронессу. В его взгляде было столько участия, столько страдания, что Эмилия только вздохнула.
— Что вы делаете, баронесса? — вне себя воскликнул он. — Разве это возможно! Неужели же вам не с кем посоветоваться? Неужели вы способны под влиянием дурно сложившихся, но преходящих обстоятельств навсегда отказаться от жизни, людей… от счастья? И неужели вы не подумали о том, что не вы одна хороните свое счастье в монастыре, что может существовать человек, чье счастье тоже погибнет, умрет в тот момент, когда за вами захлопнутся тяжелые монастырские врата?
— Дорогой друг мой, — ответила Эмилия, смущенно потупившись, — вы не хотите понять, что это решение является логическим следствием моей судьбы. Когда на одного человека, и притом на слабую женщину, так упорно, долго и последовательно сыплются удары судьбы, то ей только и остается найти мирное убежище, тихую пристань, способную укрыть ее от житейских бурь. Да и потом, если бы вы знали мою историю, то вы согласились бы со мной, что мне не остается ничего другого, кроме монастыря.
— Никогда! — пламенно воскликнул Лахнер. — Баронесса, если вы когда-нибудь следили за игрой, то могли видеть, что, чем дальше бывает бита какая-нибудь карта, тем больше возрастает шанс на то, что она будет дана. Надо только удваивать ставки, рисковать до последней возможности. Я не верю в то, что бывают любимцы и пасынки счастья. Нет, счастье оделяет всех людей поровну, но один пользуется им, а другой упускает момент. Один хорошо использует дар случайности, другой — упускает его. И если счастье давно не посещало вас, значит, вскоре оно прилетит к вам, чтобы остаться около вас подольше. И не от горя, не от страданий укроет вас монастырская стена, а от светлого счастья, которое вы вполне заслужили.
— Боже мой, какое пламя, какой пыл! Милый друг, но ведь вы меня совсем не знаете. Позвольте мне сначала рассказать вам свою историю, быть может, вы отвернетесь от меня потом, потому что и у меня в жизни не все так ясно и чисто, как было бы желательно. Хотите выслушать мою историю?
— Я молю вас рассказать ее мне.
— Так слушайте.
Эмилия смущенно оправила складки платья, поудобнее положила больную руку на ручку канапе и стала рассказывать своим тихим, мелодичным голосом:
— Я происхожу из очень знатной моравской семьи баронов фон Радостин. Наш замок, расположенный в довольно дикой, но удивительно красивой местности, когда-то служил твердым оплотом от вторжения разбойников и разбойничавших рыцарей. Занимая неприступную позицию, этот замок в феодальные времена выдержал чуть не полугодовую осаду суверенных войск. Но это было в давно прошедшие времена, теперь от всего этого славного прошлого остались только поэтические легенды да связанные с ним названия разных скал, ущелий и рощиц.
Не стану много распространяться о своем детстве. Скажу только, что матери я лишилась очень рано, что мой отец занимался больше картами, охотой да бражничаньем, чем мной. Я постоянно бродила одна. Но мне не было скучно — камни, леса, птицы и цветы были для меня лучшими друзьями.
Когда я научилась читать и писать, передо мной открылся необъятный мир. В библиотеке нашего замка я нашла тысячи порыжелых томов, и они стали соперничать в моих симпатиях с природой. Я читала много и жадно. Эта библиотека дала мне то образование, которого я была лишена вследствие небрежности отца.
Я и не заметила, как из девочки стала девушкой. Но нашелся человек, который заметил это. Этим человеком был старый барон Витхан.
У него было поместье недалеко от нашего. Однажды я ушла с книгой в лесок, как делала это частенько. Я и не заметила, как около меня очутилось двое мужчин, с нескрываемым интересом любовавшихся мною. Действительно, это, должно быть, было живописное зрелище: для чтения я расположилась на большом камне, по странной игре природы имевшем форму кушетки и поросшем толстым слоем мха. Один из этих мужчин был стар и очень уродлив, другой — полная его противоположность: молод и удивительно симпатичен. Первый из них оказался бароном Витханом, вторый был граф Турковский.
Витхан был столь же богат, как некрасив, стар и бесчестен. Тогда я не понимала вполне его характера, но теперь мне по временам начинает казаться, что он был не совсем в своем уме. У него была какая-то непреодолимая жажда причинять зло, досаждать, сердить, вредить. Например, сколько раз он насыпал соль в сахарницу и сахар в солонку. Это, разумеется, — пустяки, но я хотела только указать вам, что и в пустяках у него проявлялась все та же наклонность поставить в затруднительное положение, доставить неприятность.
Витхан влюбился в меня. Впрочем, не знаю даже, была ли это любовь, мне кажется, что он просто заметил мое отвращение к нему, отвращение, которое я не сумела скрыть, и этого оказалось достаточно для него, чтобы начать домогаться моей руки.
Печальное время пережила я. Отец настаивал, чтобы я приняла предложение Витхана, а последний осыпал меня ироническим ухаживанием и грязненькими любезностями. Наконец отец попросту проиграл ему меня в карты. Был пущен в ход весь громоздкий и тяжелый арсенал жалобных слов, указаний на дочерний долг, проклятий, угроз покончить с собой… Я сдалась, чтобы спасти отца от окончательного разорения, чтобы не заставить его на старости лет лишиться родного угла.
Я дала согласие барону, но предупредила его, что буду его женой только по имени, что вообще не беру на себя никаких обязательств нравственного свойства. Витхан только ухмыльнулся в бороду.
Бедного отца скоро ждало возмездие за то, что он пожертвовал всеми моими интересами. У него с Витханом был заключен договор, но каково же было удивление отца, когда через неделю после нашего брака его стали выселять из родного замка. Оказалось, что Витхан придрался к какому-то неясно составленному пункту договора и предъявил отцу все те претензии, от которых лицемерно отказался под условием моего согласия на брак. Я узнала об этом много позднее от одного из наших старых слуг, случайно встреченных мною. Узнала я также, что отец не умер от удара, как было сказано, а застрелился.
Известие о смерти отца застало меня в Вене. Я не очень горевала об этом, так как мы с ним были довольно далеки друг от друга. Я только посетовала на свою судьбу: ведь если бы подождала еще недельку, то мне не надо было бы выходить замуж, так как это было сделано только ради отца. Конечно, повторяю, я не знала тогда о насильственной смерти отца.
Итак, я с мужем переехала в Вену. Когда прошел срок траура по отцу, я стала выезжать и много веселиться. Барон представил меня ко двору, и тут началась история, которая сыграла большую роль в моей жизни.
Император Иосиф с первого взгляда пленился мной, да и я тоже полюбила его. Он казался мне лучше, чище, благороднее всех когда-либо виденных мною людей. А ведь я видела их так мало…
Несмотря на то что я считала себя свободной по отношению к мужу, я не решалась вступить с императором в интимные отношения. И вот начался ряд дней чистого, безоблачного счастья. Я и император часто виделись, проводили вечера в парке в разговорах. Я не желала ничего большего, но император страдал: он пылок и порывист, ему трудно было примириться с тем, что я всегда была и останусь для него только другом.
В это время в Вене появился друг мужа, граф Турковский. Будучи беспокойной, жадной до приключений натурой, он организовал тайное общество, мечтавшее ограничить абсолютную власть императора. Право, не умею вам сказать, в чем тут, собственно, дело. Кажется, Турковский мечтал о таком же государственном устройстве Австрии, какое было в Польше и при котором каждый владетельный дворянин имел решающий голос в управлении страной.
Такая перемена формы правления пришлась по душе старому Витхану, и он вполне примкнул к идее своего друга. И вот тут-то произошло сплетение линий жизни и судеб, которое часто наблюдается в людской участи.
Тогда в Вене жила — да и по сей час живет — вдовствующая графиня Пигницер, которую до моего прибытия считали первой красавицей в Вене. Боюсь показаться вам нескромной, друг мой, но с моим приездом это реноме графини несколько поколебалось, так как нашлись люди, уверявшие, что я гораздо красивее ее. О, я не спорю, это была неправда. Конечно, графиня была не так молода, но это была пышная женщина, а я… что я? Все равно что скромный полевой цветок рядом с выхоленной садовой розой.
У графини Пигницер было много оснований ненавидеть меня. Во-первых, я поколебала ее славу первой красавицы, во-вторых, она была в интимной связи с графом Турковским, и частые посещения Турковским нашего дома заставляли ее ревновать графа ко мне, в-третьих, она добивалась расположения императора, так как ее средства были истощены, и она таким образом рассчитывала пополнить свой карман. И она задалась целью погубить меня. Кроме того, она решила, что погубит и Турковского, если только ее ревность подкрепится убедительными фактами. Она не знала о том, что Турковский является душой заговора, но что-то подозревала. Эти подозрения она анонимно сообщила полиции, за Турковским учредили надзор и арестовали его в тот самый момент, когда он крадучись перелезал к нам через стену парка.
Что было делать Турковскому, как объяснить свой ночной визит? Он ответил на допросе, что у него любовная связь с одной из дам, живущих в нашем доме. Полиция захотела иметь в руках доказательства, и вот их взялся доставить мой муж. Я ничего не знала до этих пор о заговоре. Муж объяснил мне в нескольких словах, в чем тут дело, и стал просить, чтобы я написала любовное письмо к Турковскому, говоря, что оно докажет, что Турковский бывал в нашем доме только из-за меня. Я отказывалась, но муж стал молить, грозить, доказывать, что я гублю его и так далее. Чтобы спасти мужа, до которого могла легко добраться полиция, я согласилась под его диктовку написать требуемое письмо. За это он обещал мне, что Турковский вручит мне после освобождения письмо с описанием, как было дело, ведь граф собирался скрыться за границу, где ему уже ничто не могло бы грозить. Кроме того, муж поклялся мне, что немедленно же прибавит в завещании несколько строк, доказывающих мою невиновность. Я согласилась, письмо было написано и предъявлено в доказательство невиновности Турковского. Тут и начался ряд страшных несчастий.
Надо вам сказать, что при совершении брачного договора Витхан закрепил за мной значительную часть моего имущества. Надо же было так случиться, что вскоре после отсылки этого компрометирующего письма муж заболел и умер.
Турковский был освобожден и скрылся. Но Пигницер отыскала случайно в его комнатах — он жил в ее доме — компрометирующие его бумаги, и дело Турковского снова всплыло наружу. Тут и на мою голову пришелся значительный удар: оказалось, что некоторые выражения продиктованного мне мужем письма заключали в себе иносказательные, но ясные намеки на заговор. Зачем это понадобилось Витхану, право, не знаю. Вернее всего, он хотел оградить себя на случай, если существование заговора все-таки раскроется, и доказать этим письмом, что Турковский привлек в свой заговор меня, а не его. Мало того: нигде не находилось письма Турковского, оправдывающего меня.
По вскрытии завещания барона оказалось, что он всячески ругает меня там, называет дурной, неверной женой, а вследствие этого и отказывает часть состояния родственникам, а часть — католическому монастырю в Сирии. Между тем имение, завещанное им сирийскому монастырю, принадлежало мне, так как было закреплено за мной тем актом, который был составлен в день свадьбы.
Мне пришлось отражать неприятности со всех сторон. Монастырь выдал одному из лучших адвокатов доверенность на ведение со мной процесса, высший уголовный суд предъявил мне обвинение в соучастии в заговоре, а Пигницер сумела уверить императора Иосифа, что я изменяла ему и как государю, и как человеку. Впрочем, она и сама была уверена, что между мною и Турковским что-то было. Поэтому она заманила его в западню, Турковского арестовали и вскоре расстреляли. Он умер, не успев оправдать меня.
Я поскорее известила обо всем любимого дедушку. Он примчался в Вену выручать меня, переговорил с адвокатами и узнал, что мое дело далеко не безнадежно, а наоборот. Ему сказали, что монастырю наверняка будет отказано в иске, что же касается моего политического процесса, то в деле было слишком мало улик, на основании которых можно было бы обвинить меня. Действительно, вскоре решение гражданского суда закрепило за мной право на имение и отказало сирийцам. Но надвигалась новая гроза: родственники покойного мужа, опираясь на то, что имение принадлежит мне по дарственной, что в завещании имеются жалобы на мое дурное поведение, что измена доказывается письмом, имеющимся в делах Турковского и моем, разыскали какой-то старый, вышедший из практики закон, на основании которого вдову дворянку, уличенную в порочном поведении, можно было лишить наследства и владений, буде последние подарены при жизни покойным мужем. Правда, дедушка уверил меня, со слов адвокатов, что и этот процесс кончится ничем, но какое мне было дело до того, раз я потеряла любовь своего милого, бесценного Иосифа? Пусть он грубо оттолкнул меня, но разве я могла забыть его тогда?
— А теперь? — лихорадочно перебил Лахнер, сверкая горящим взором.
Эмилия посмотрела на него, мягко улыбнулась, как бы понимая причину, вызвавшую у него этот вопрос, и ответила:
— Уже тогда, когда я узнала, что он прямо от меня бросился в объятия графини Пигницер, моя любовь поколебалась к нему. Но я все-таки находила в своей душе оправдание его поступкам. Пигницер была так соблазнительна, Иосиф так растерян, когда узнал о моей ‘измене’, что не мог сопротивляться ей. Так утешала я себя. Но недавно, посещая бедную старушку, я столкнулась с императором Иосифом, который в платье простого горожанина проводил время с одной из жриц веселья. Да с какой! С утешительницей рабочих и приказчиков… Когда я увидела это, то почувствовала даже облегчение. Я уже не любила его больше… Однако возвращаюсь к рассказу.
Итак, главное, что меня угнетало, это отношение ко мне Иосифа. Он осыпал меня при первом же свидании оскорблениями, упреками, назвал рядом оскорбительных имен. Я была в таком отчаянии, что готова была наложить на себя руки.
В таком состоянии застал меня дедушка, пришедший ко мне для серьезного разговора. Он указал мне на то, что хотя процесс и кончится в мою пользу, но общество не простит мне того, что мое имя фигурировало в ряде грязных обвинений. Далее он заявил, что мне необходимо уехать, но так как мне, одинокой, не имеющей мужа и слишком молодой, чтобы путешествовать одной, вряд ли было бы возможно уехать куда-нибудь, то мне необходимо было бы выйти замуж. На вопрос, кто возьмет меня такую, дедушка назвал мне барона Люцельштейна. Я согласилась, ведь я была слишком подавлена.
Но тут снова меня вызвал к себе Иосиф, снова осыпал меня упреками и оскорблениями. Даже тот факт, что я была объявлена невестой Люцельштейна, был в его глазах изменой. Тем не менее он дал мне слово реабилитировать меня. Действительно, когда оба процесса кончились в мою пользу, я была приглашена во дворец и тут, на парадном приеме, Иосиф пожал мне руку и сказал, что рад исходу процессов.
После этого меня вздумала реабилитировать и графиня Зонненберг. Вы знаете, что вышло из этого…
Подумайте теперь: что же остается мне, как не уйти в монастырь? Ведь в глазах общества я не буду до тех пор реабилитирована, пока обществу кто-нибудь не докажет, что я не изменяла мужу с Турковским и не принимала участия в заговоре. А для общества нужны доказательства бесспорные. Если бы существовало письмо Турковского, его предсмертные показания, тогда дело было бы иное, а теперь… Кто решится взять меня? А могу ли я прожить жизнь вдовой, без утешения, без поддержки?.. Да неужели же вы, зная все это, все же будете пытаться отговорить меня от моего решения?
— Более чем когда-либо! — пламенно воскликнул Лахнер, и в его взоре засветилась надежда. — Вы сказали правду, баронесса, когда упомянули про таинственные сплетения нитей жизни и судеб. В силу последних я верю, что мне удастся достать реабилитирующий вас документ, подписанный рукою Турковского.
— Что вы говорите? — промолвила Эмилия. — Неужели это возможно? О, вы просто фантазируете, надеетесь на простую случайность, пытаетесь утешить меня… Таких случайностей не бывает…
— Я не пытаюсь утешить вас, баронесса, а что касается случайностей, то не из них ли состоит вся жизнь человека? Много таких случайностей было уже в моем прошлом. К сожалению, веские причины мешают мне открыть вам то, на чем построена моя надежда на вашу реабилитацию. Но вот что скажите мне, пожалуйста: не было ли у вашего супруга красной книги, в которой имелся ключ к шифру заговорщиков?
— Этого я не знаю, но знаю, что каждый раз, когда муж получал письмо от Турковского, он доставал из шкафа какую-то книгу. Кажется, она действительно была в красном переплете. Если хотите, я поищу ее и пришлю завтра вам.
— Теперь мне остается обратиться к вам еще с одной просьбой: обещайте мне, что вы оставите свои планы относительно монастыря до тех пор, пока мои розыски не приведут к каким-нибудь результатам.
Эмилия улыбнулась и сказала:
— Хорошо, я отложу свою поездку.
Лахнер встал, чтобы проститься.
— Надеюсь, что я увижусь с вами, барон, в самом непродолжительном времени?
— Постараюсь, чтобы это было как можно скорее, баронесса! — воскликнул Лахнер.
Эмилия ласково кивнула ему.
‘Отлично, великолепно! — сказал себе Лахнер, выходя из дома баронессы. — Я добьюсь истины, из-под земли вырою нужный документ, и Эмилия будет моей!’

X. Ночная экспедиция

Когда Лахнер вышел из дома баронессы Витхан, пробило девять часов, а между тем, согласно инструкции, данной ему Фрейбергером, он должен был к десяти часам быть уже в кабачке ‘Голубой козел’, куда велено было прийти и остальным участникам ночной экспедиции. Впрочем, кучер, получивший на чай довольно крупную монету, так погнал лошадей, что не только не было опасений опоздать к назначенному часу, но и представлялась возможность минут на десять прилечь у себя в кабинете.
Сегодня Лахнер с особенным удовольствием возвращался домой. Он знал, что не встретит там пронырливой физиономии и хитрого, подстерегающего взора Зигмунда: была пятница, и Зигмунд ушел в синагогу, чтобы оттуда отправиться к Фрейбергеру для участия в праздничном пиршестве. Было приятно полежать спокойно несколько минут, будучи предоставленным только самому себе, помечтать о нежной, прекрасной Эмилии, представить в своем воображении, как он, Лахнер, рассеивает все препятствия, доказывает невиновность несправедливо опозоренной красавицы и рука об руку с нею направляется к алтарю…
Если бы это было в его власти, так он, пожалуй, способен был бы провести в подобных мечтах целые сутки. Но гулко прозвучавший бой колоколов соседней церкви вернул нашего героя к действительности: следовало поторопиться, чтобы поспеть ко времени.
Он лениво потянулся и медленно, угрюмо стал собираться в поход. Вдруг его взор и потускнел, и просиял в одно и то же мгновение. Он вспомнил, что на самом-то деле он ведь не барон Кауниц, человек, равный по происхождению любимой женщине, а только рядовой Лахнер, нижний чин, самозванец, танцующий на краю опасной пропасти.
Но вместе с тем он верил в свою счастливую звезду. Если ему удастся успешно выполнить возложенное на него князем поручение, если ему удастся до конца морочить иностранных послов, дать возможность родине довести до конца переговоры с Англией и вдобавок ко всему разыскать негодяя, продающего, словно Иуда, интересы страны чужеземцам, тогда князь Кауниц не оставит его в тени и даст возможность выбиться из непривилегированного положения. Конечно, от Эмилии он ничего скрывать не станет: в свое время он откроет ей свою тайну, но она из-за низкого происхождения не оттолкнет его, в этом он был совершенно уверен: уж слишком пострадала она от лиц своего круга, чтобы держаться за них…
Под влиянием этих мыслей у Лахнера явилась новая, удвоенная страсть к порученному ему делу, явился стимул, во имя которого надо было бы во что бы то ни стало победить. До сих пор все это дело привлекало его главным образом с точки зрения заманчивого приключения, теперь же оно становилось для него ключом к счастью.
Еще раз мысленно припомнив данные ему инструкции, Лахнер поспешно оделся, вышел на улицу и с последним ударом десятичасового колокола был уже у входа в кабачок ‘Голубой козел’.
Из-за полузавешенных окон заведения лился яркий свет, слышались ритмические звуки бальной музыки, когда Лахнер открыл входную дверь, на него так и повеяло пряной смесью запаха потного человеческого тела и пива.
Первая комната, в которую вошел Лахнер, вся была переполнена посетителями. Он заглянул во вторую — там в тесной толпе кружились пара за парой.
— Нечего сказать, — про себя буркнул он, — как раз подходящее место для свидания по важному секретному делу. Черт знает какой народ толчется здесь! Наверное, все подонки общества, которые больше всего интересуются чужими делами и любят подслушивать чужие тайны, отлично понимая, что знание чужих секретов сплошь да рядом является самой доходной и верной рентой.
Он хмуро стал оглядывать столики, не найдется ли где-нибудь свободного местечка, но в это время лакей, проходивший мимо него с подносом, полным грязной посуды, обратился к нему и сказал:
— Благоволите пройти той маленькой дверкой направо.
Лахнер понял, что его ждали, и отправился к указанной дверке, которая вела в помещение хозяина кабачка.
Комната, в которую попал Лахнер, была довольно обширна и обставлена с мещанским уютом. Посредине стоял большой круглый стол, за которым сидело несколько человек.
Первым, кого увидал Лахнер, был дворецкий князя Кауница, Ример. На его голове была надета та же самая голубая, расшитая серебром фуражка, которая была на нем в день ареста студентов. Он дружелюбно улыбался, разговаривая с женщиной, лица которой не было видно, так как она сидела спиной к двери.
При виде Римера Лахнер даже закусил губы от бешенства. Он понял, что князь посвятил в тайну своего дворецкого и назначил его в ночную экспедицию. Между тем именно Ример-то и казался Лахнеру самым подозрительным человеком.
‘Если этот негодяй не замешан в расследуемом нами предательстве, то пусть черт возьмет мою голову, — сердито подумал Лахнер. — Кауниц — плохой физиономист: если бы он повнимательнее пригляделся к выражению глаз этого мерзавца, то увидел бы, что оттуда смотрят все семьдесят семь миллионов бесов предательства, измены и лицемерия. А еще князь удивляется, что предателя не удается никак изловить. Нет, все дело пошло по заведомо неправильному пути, и мне более чем когда-либо необходимо повидаться и поговорить с князем’.
Все эти мысли с молниеносной быстротой промелькнули в его голове, пока Ример разглядывал вошедшего, словно стараясь решить, тот ли это, которого он должен был здесь встретить.
— Красное? — спросил он наконец.
— Зеленое, — ответил гренадер.
Удостоверившись из знания пароля, что новоприбывший — действительно тот, которого он ждал, Ример вежливо привстал и представил всему обществу Лахнера как барона Кауница. Присутствующие подобострастно встали со своих мест и поклонились Лахнеру.
Ример по очереди представил всех их мнимому барону, называя присутствующих по именам и обозначая их общественное положение.
Первый из представленных был далеко не незнаком Лахнеру, так как это был вахмистр Зибнер, сидевший рядом с девушкой, спину которой видел Лахнер при своем входе в комнату.
— Это — мой будущий тесть, — сказал Ример, а барышня, сидящая рядом с ним, — его дочь и моя невеста.
Лахнер с ледяной вежливостью поздоровался с вахмистром. Тот с выражением величайшего изумления уставился на него.
— Что вы на меня так смотрите? Может быть, вы видали меня когда-нибудь? — спросил Лахнер, постаравшись изменить голос.
— Прошу извинить, — ответил старый солдат, — я еще никогда не видал господина барона.
— Вы на действительной службе?
— Точно так, господин барон. Я служу смотрителем пороховой башни на Русдорферской линии.
— Что же, там, вероятно, служба достаточно легка, как того требуют ваши немолодые уже годы?
— Нет, господин барон, хлопот там столько, что иной раз готов хоть опять в строй проситься. Ведь там производятся разные работы по набивке патронов и заготовке различных снарядов, причем для этой цели используют арестантов, так что необходимо очень внимательно следить за ними. Мне лично приходится осматривать каждого отправляющегося на работу, и не только с головы до ног, но даже включая подошвы. Достаточно, чтобы в подошве имелся единственный железный гвоздик, и возможна страшная катастрофа: ведь полы у нас каменные, так что от шарканья подошвой гвоздик может дать искру. Подумать только: в погребах башни сложено более семнадцати тысяч центнеров пороха и несколько тысяч начиненных гранат и бомб! И за такие-то заботы я получаю всего только двадцать три крейцера [крейцер — 1/60 часть флорина или гульдена, чеканился из меди и низкопробного серебра] дневного жалованья да двойной паек.
— В данном случае приходится ценить главным образом честь и доверие. Не всякому поручат смотреть за таким ответственным местом.
— Ведь только это и утешает меня, господин барон.
— Ну а кто вот те господа?
И Лахнер указал на остальных троих мужчин, сидевших за столом.
— Это просто так, знакомые, — ответил Ример.
Лахнер внимательно всмотрелся в этих ‘знакомых’ и решил в душе, что они должны принадлежать к домовой челяди. Удовольствовавшись этим заключением, он стал втихомолку наблюдать за невестой Римера, Неттхен, вскружившей голову его коллеге и другу Гаусвальду. Казалось, что девушке было очень не по себе, но она всеми силами старалась скрывать свое неудовольствие, что, впрочем, удавалось ей только отчасти.
Видимо, ее дурное расположение духа усиливалось по мере того, как Ример становился все любезнее и любезнее к ней. Он налил из стоявшей перед ним бутылки токайского стакан и стал просить девушку пригубить. Неттхен отказалась, но отец наклонился к ней и что-то сердито шепнул ей на ухо. Неттхен недовольно коснулась стакана губами. Тогда Ример, сияя от счастья, опорожнил стакан, после чего стал еще маслянее и назойливее в ухаживаниях. Ему вдруг пришло в голову просить невесту на танец, но Неттхен решительно отказалась. Однако снова к ее уху наклонился отец, и снова она как будто стала сдаваться.
Это вывело Лахнера из себя. Ему было скучно в этом обществе, да и девушка внушала симпатию, так что хотелось выручить ее, тем более что этим он до известной степени оказывал услугу товарищу.
Он встал со стула, хлопнул счастливого соперника Гаусвальда по плечу, отвел его в сторону и недовольно сказал:
— Прошу объяснить мне ваше поведение. Я пришел сюда вовсе не для того, чтобы любоваться вашим ухаживанием и танцами.
— Бога ради, простите меня, господин барон, — подобострастно ответил Ример, — но я не знал, что вам неприятно…
— Попрошу вас не тратить лишних слов. Тут дело вовсе не в моих чувствах и не в том, приятно или нет мне то или другое. Надо делать дело, остальное меня не касается. Потрудитесь сообщить мне, какие приказания вы получили относительно свидания со мною.
— Мой господин приказал мне и моим знакомым быть в вашем распоряжении.
— Знаете ли вы, в чем дело?
— Его светлость изволили удостоить меня полным доверием.
— Ну а эта девица тоже удостоена доверием?
— Нет, ни она, ни ее отец ничего не знают.
— Так зачем же они здесь?
— Я пригласил их из предосторожности. Нас могут застигнуть врасплох, выследить, а между тем меня, Неттхен и ее отца знают не только хозяин, но и многие из постоянных посетителей этого заведения. Таким образом, в случае, если к нам будет предъявлено какое-либо обвинение, то все засвидетельствуют, что мы кутили здесь до утра.
— О, вы продувная бестия, — иронически сказал Лахнер.
Очевидно, Ример не мог разобрать, похвала это или брань, так как он очень неопределенно улыбнулся и поклонился еще ниже, чем прежде.
— Как вам удастся отделаться от невесты и ее отца?
— О, это я уже подготовил. Я сочинил для них правдоподобную историю, а именно…
— Меня это не интересует. Но нам нужно отправляться сейчас же, потому что путь не близок.
— Как прикажете, господин барон. Мне на сборы достаточно двух-трех минут.
— Хорошо, я подожду вас перед домом.
Лахнер молча поклонился присутствующим и вышел из кабачка. Ример не заставил себя ждать. В самом непродолжительном времени он присоединился к нему вместе с тремя ‘знакомыми’.
Небольшой отряд достиг дачи русского посла за полчаса до полуночи. Достаточно было первого взгляда, чтобы убедиться, что на сегодняшний день нечего ждать собрания у Голицына. Во дворе не было ни малейшего оживления, не слышалось грохота колес подъезжающих карет, сама дача была погружена во мрак. Лахнер перелез вместе со своими спутниками через известное ему место садовой решетки и без всякой помехи добрался до двери террасы.
Так как в прошлый раз он предусмотрительно взял ключ с собой, то теперь попытался открыть дверь. Но оказалось, что ключ не подходит к замку: очевидно, заметив таинственное исчезновение ключа, замок переменили. Это внушило Лахнеру подозрение, что хозяин виллы уже предупрежден о раскрытии тайны совещаний и принял меры.
‘Может быть, на это его навели следы моих ног на снегу, — подумал он, — а вероятнее всего, что негодяй, находящийся в данный момент рядом со мною, успел дать знать Голицыну’.
Так или иначе, но предприятие следовало считать совершенно неудавшимся, а потому, не откладывая далее, Лахнер приказал пустить сигнальную ракету.
— Что же теперь делать, господин барон? — спросил дворецкий.
— Надо повесить негодяя, — спокойно ответил ему гренадер.
— Какого негодяя?
— Того самого, который чувствует себя в безопасности и тайком посмеивается себе в кулак.
— Хорошо бы, если бы удалось поймать его.
— Ну, негодяй гораздо ближе к виселице, чем думает сам.
— Дай-то бог!
— Будем надеяться, что Господь Бог примет вашу молитву, господин Ример.
На этом кончился их разговор. Пустив сигнальную ракету, отряд двинулся в обратный путь.

XI. У князя Кауница

— А вот и я, господин барон!
С этими словами Зигмунд явился к Лахнеру на следующее утро. Он застал его за утренним туалетом.
— Очень рад этому обстоятельству, — ответил гренадер, в голове которого мелькнула хитрая мысль. — Я без тебя, как без рук, здешние слуги делают все так небрежно и лениво, что и сказать нельзя. Тебе сейчас же придется взяться за работу, перечистить платье. Да и вообще, работы много.
— Э, нет! Это невозможно! Вы, вероятно, не знаете, что наш праздник начинается в пятницу с первой звездой и кончается в субботу, тоже с вечерней звездой. От звезды до звезды мы не смеем работать.
— Если ты не можешь работать, так на кой черт ты здесь? Пожалуйста, отправляйся домой и там празднуй себе сколько хочешь.
— Я бы с радостью, да Фрейбергер, пожалуй, станет ругаться. Он поднял меня ни свет ни заря, чтобы я скорее бежал к вашей милости и сидел в передней.
— Если ты останешься здесь, то тебе волей-неволей придется работать. Что же, по-твоему, гости станут сами снимать шубы? Кроме того, тебе придется ходить ко мне с докладом, передавать визитные карточки, да и мало ли что. Ступай и приходи вечером. Если увидишь Фрейбергера, то скажи ему, что я хочу видеть его.
— Слушаю-с, господин барон.
Юный еврей ушел, а Лахнер хитро и довольно рассмеялся. Он ждал, что Эмилия пришлет ему обещанную красную книгу, и будь здесь Зигмунд, это обстоятельство сейчас же стало бы известным Фрейбергеру, что совершенно не входило в планы Лахнера. Кроме того, он хотел сегодня же под каким-либо предлогом навестить графиню Пигницер, а этот визит тоже надо было держать в тайне от трусливого агента князя Кауница.
Явился парикмахер. Лахнер решил использовать его всеведение, чтобы разузнать что-нибудь о графине Пигницер.
— Вот что, любезный, — сказал он, — ты вчера упомянул здесь имя графини фон Пигницер. По некоторым обстоятельствам я очень интересуюсь этой особой и прошу тебя рассказать мне о ней все, что ты знаешь. При этом предупреждаю, что я не принадлежу к числу поклонников этой дамы, так что ты не стесняйся и говори прямо, без всяких фокусов.
— Ах, господин барон, — ответил парикмахер, — это очень трудная задача. Я неохотно говорю о людях дурное и предпочитаю молчать о тех, о которых нельзя сказать ни единого хорошего словечка. Но ваше приказание, господин барон, для меня дороже моих нравственных принципов, а потому постараюсь удовлетворить ваше желание. Она — дочь еврея-менялы Финкельштейна и с детства отличалась непомерным честолюбием и легкостью поведения. Так как тогда она была еще очень красива, то в нее влюбился старый Пигницер, и хитрая еврейка так околдовала его, что он даже предложил ей стать его женой. Она крестилась и вышла за него замуж. Перед этим Пигницер подыскал какого-то разорившегося барона, который формально удочерил ее. Таким образом, были приняты меры, чтобы обеспечить ей дворянское происхождение. Разумеется, отец проклял дочь и лишил ее наследства. Но она только посмеялась над этим. У отца, по ее мнению, были жалкие крохи по сравнению с богатством графа. К тому же граф обещал представить ее ко двору, что и исполнил: принимая во внимание заслуги старика графа, его жену приняли довольно милостиво. Конечно, общество отшатнулось от нее, но это для нее было не слишком важно. Недолго прожила она с мужем. В один прекрасный день умер граф, а также старый Финкельштейн, отец Авроры Пигницер. И вот тут-то и оказалось, что у Пигницера нет ничего, кроме долгов, а Финкельштейн оставил после себя чистенький миллион. Ну, покусала наша графиня себе пальцы от злости, но прошлого не вернешь, надо было как-нибудь устраиваться. Пользуясь своей красотой, она завлекла пару богатых молодчиков и жила на их счет. При этом она так хитро устраивала свои дела, что никто ничего не мог сказать наверняка. Не так давно умер откупщик, и правительство решило взять откуп на себя, не передавая его в частные руки. Но Пигницер решила иначе: она поставила себе целью добиться того, чтобы откуп перешел к ней. Ведь это очень выгодное занятие, оно приносит ежегодно целый капитал. То, что для графини это не очень подходящее занятие, меньше всего заставляло призадумываться Аврору. И вот далее уже начинается ряд предположений. Говорят, что она соблазнила императора, и тот в награду дал ей этот откуп. Другие уверяют, что Пигницер открыла какой-то тайный заговор. Так или иначе, но откуп она получила и теперь благоденствует. Такова ее история. Что касается ее наружности, то прежде всего она не очень молода. Ведь она вышла за графа замуж почти тридцати лет, так что теперь ей, пожалуй, целых тридцать шесть будет. Она сильно располнела в последнее время, роста невысокого, волосы у нее скорее рыжие, чем белокурые. Но она все еще довольно привлекательна, по крайней мере, охотники находятся и по сию пору. Вчера…
В этот момент раскрылась дверь и в спальню вошел Фрейбергер, не ожидавший, что у гренадера кто-нибудь сидит. Парикмахер удивленно взглянул на вошедшего без доклада, и Фрейбергер поспешил ретироваться, извинившись, что ошибся дверью.
— Как бы он чего не украл! — с презрением сказал парикмахер, оказавшийся ярым антисемитом.
Появление Фрейбергера изменило течение его мыслей, и он стал рассказывать разные случаи, доказывающие якобы, какие ужасы творят евреи. На эту тему он и проговорил до конца причесывания, совершенно забыв о графине Пигницер.
Через минуту после его ухода снова явился Фрейбергер.
— Что это значит? — раздраженно заговорил он. — Вы отослали Зигмунда домой, когда я приказал ему быть здесь? Знаю я эти шутки! Вы собираетесь опять проехаться к прелестной Эмилии и хотите скрыть это от меня! Чтобы этого больше не было. Я привел Зигмунда, и он останется здесь.
Лахнер вспылил:
— Я тоже говорю, чтобы этого больше не было! — крикнул он. Я запрещаю вам говорить со мной в таком тоне! Вы окончательно забылись. Я отослал Зигмунда только потому, что думал сделать вам этим приятное.
— Вас ожидает высокая честь сегодня, — спокойно, как бы не слыхав слов Лахнера, сказал еврей. — Вы приглашены его светлостью к обеду. Князь просил вам передать, чтобы от вас не разило табаком так, как это было в первый раз: его светлость не выносит этого запаха. Через два часа вы получите новый мундир и красивую шпагу. Пока все. Вечером я снова буду у вас.
Оставшись один, Лахнер уселся у открытого, выходившего на улицу окна в надежде, что ему удастся увидеть посланного от Эмилии и перехватить через окно пакет так, чтобы Зигмунд ничего не узнал. Но после долгого ожидания, промерзнув как следует, Лахнер хмуро отошел от окна и решил положиться на случай и свою находчивость.
Он уселся в кресло и глубоко задумался над фразой Турковского, сказанной последним в кордегардии: ‘Под тремя кинжалами в помещении Гектора’. Он чувствовал, что эти слова должны иметь какой-то особый смысл, но какой именно? Как он ни ломал голову, ничего не мог придумать, оставалась одна лишь надежда на красную книжку.
Решив подождать присылки последней, наш гренадер задумался о другом. Он помнил, что Турковский говорил ему: ‘Дело идет о чести юной и добродетельной дамы’. Не было сомнений, что эта дама — Эмилия, так как это ясно вытекало из всего ее рассказа. Очевидно, в месте, обозначенном таинственными словами, и скрывался тот самый документ, который должен доказать ее невиновность.
Его думы прервал приход Зигмунда, доложившего, что слуга от баронессы Витхан просит допустить его, так как имеет поручение от своей госпожи.
— Что еще ей нужно? — с хорошо разыгранным неудовольствием пробормотал Лахнер. — Может быть, опять приглашение? Ну, так дудки, мне некогда! Ну да ладно, проводи его в приемную.
В приемной старый лакей Эмилии, оглядевшись по сторонам и убедившись, что никого нет, передал Лахнеру запечатанный пакет, который достал из-за пазухи. Лахнер спрятал пакет в карман платья и шепнул старику:
— Не удивляйтесь тому, что я скажу вам сейчас вслух. Так нужно для тех, кто подслушивает… Нет, нет, — вслух заговорил он, — мне некогда. Поблагодарите баронессу, — продолжал он, подталкивая старика к дверям передней, где сидел Зигмунд, — и скажите ей, что я никак не могу приехать сегодня.
— А когда можно будет ждать вас? — спросил догадливый старик.
— Уж, право, не знаю, во всяком случае, не скоро. Я очень занят и вовсе не имею времени разъезжать по гостям. Поблагодарите баронессу и передайте ей мои лучшие пожелания.
Сказав это, он ушел к себе в кабинет, запер за собой дверь и с лихорадочной поспешностью вскрыл пакет. Там он нашел маленькую, переплетенную в красную кожу книжку и письмо. Прежде всего он вскрыл конверт. Письмо гласило:
‘Дорогой друг мой, посылаю Вам желаемую книжку и призываю на Вас благословение Создателя: да поможет Он Вам в Ваших поисках и да приведет Вас к желаемой цели. Но даже если Ему не угодно будет облегчить мой крест, то верьте, дорогой друг мой, что я непрестанно буду молить Его за Вас, снизошедшего к моему вдовьему горю и так ревностно взявшегося за интересы чужой ему женщины. Еще раз да Благословит Вас Бог.
Бесконечно благодарная Вам Эмилия’.
— Она любит меня! — воскликнул Лахнер. — Я читаю это между строк! Да, она любит меня! Да благословен будет Создатель, и да поможет Он мне привести в исполнение задуманное!
Затем он взялся за книгу.
По внешнему виду это был самый обыкновенный карманный немецко-французский словарь, соединенный вместе с франко-немецким. Лахнера поразила его краткость, но, приглядевшись, он заметил там маленькую особенность: слова были не отпечатаны на листах, а подклеены на пергаменте, но так искусно, что надо было внимательно разглядывать, чтобы увидеть это.
Зная французский язык, Лахнер скоро убедился, что французские слова, стоявшие против немецких, совершенно не соответствовали им по значению. Так, слово ‘ветер’ переводилось по-французски словом ‘собака’, слово ‘горох’ — словом ‘Кармен’ и т. д. Очевидно, это и представляло собой ключ к шифру заговорщиков.
Лахнер решил проверить это, вспомнив, что рассказывала ему вдова Фремд: в письме, которое она носила к барону, испрашивалось лекарство против чумы, а барон вручил ей чертеж. Лахнер стал искать ‘лекарство против чумы’. Но каково же было его удивление, когда против этого слова во французском столбце нашел не слово ‘чертеж’, а слово ‘базар’.
Он вертел книгу и так и сяк, но не мог понять, как ею пользоваться. Сомнений не было, это был ключ, но не простой, а двойной.
Вдруг он вспомнил, что книга состоит из двух частей, и решил поискать разгадку во второй части, франко-немецкой. Его поиски сейчас же увенчались успехом: против французского слова ‘базар’ в немецком столбце стояло ‘чертеж’.
Итак, для расшифровки слова следовало найти сначала одно значение его во французском столбце первой части, а потом по найденному искать во второй части окончательное его значение. Лахнер решил проверить это на слове ‘кинжал’. Против ‘кинжала’ в первой части стояла ‘каска’, против ‘каски’ во второй части было ‘шпион’.
Под тремя шпионами! Но ведь это полная бессмыслица!
Может быть, слово ‘под’ поможет обнаружить истину?
Но этого слова совсем не было в ключе. Изыскание по поводу слов ‘три’, ‘помещение’ тоже не привело ни к какому результату.
Лахнер окончательно упал духом: он имел в руках ключ и не мог воспользоваться им.
Но он продолжал настойчиво думать над этим. Нет, очевидно, эти слова надо понимать так, как они сказаны. Да и так будет правдоподобнее: трудно предположить, что Турковский знал весь толковник наизусть и мог в тюрьме составить шифрованное указание.
Но в таком случае как же понять смысл этих слов?
‘В помещении Гектора…’ Но ведь Гектором звали самого Турковского, а, как сказала Фремд, он жил в доме графини Пигницер. Очень часто стены квартиры украшаются старинным оружием. У старого графа, наверное, имелась целая коллекция всякого оружия. Весьма возможно, что на стене одной из комнат Турковского висят три кинжала и в этом месте устроен тайник, хранящий столь ценное для него, Лахнера, сокровище.
Ввиду того что пора было отправляться к князю Кауницу, Лахнер перестал думать о документе и занялся своим туалетом. Что тут думать теперь! Все равно, сколько ни думай, а так, заглазно, ничего не придумаешь. Необходимо забраться в дом графини Пигницер и там поискать разгадку.
Не прошло и часа, как Лахнер подъезжал в карете ко дворцу Кауница. Толстый швейцар подбежал к дверце, открыл ее и подобострастно помог лжебарону выйти из кареты. Лахнер с гордо поднятой головой стал подниматься по роскошной лестнице в апартаменты князя. Перед ним распахивались все двери, встречавшаяся по дороге челядь замирала в низком поклоне.
Наконец лжебарон попал в круглую гостиную, стены которой были облицованы розовым мрамором и имели в нескольких местах ниши, где стояли мраморные античные кони. Гостиная не страдала избытком мебели, последняя состояла всего только из круглого столика, диванчика и нескольких стульев и кресел. Зато зелени было много, Лахнеру показалось, что он попал в сад.
В этой комнате были две двери, расположенные справа и слева. Лахнер решил пройти через последнюю, как вдруг к нему с вежливыми поклонами подскочил дворецкий Ример и сказал:
— Господин барон изволили ошибиться дверью. Правая дверь ведет в покои графини Квестенберг, сестры его светлости.
Следуя указаниям Римера, Лахнер вскоре очутился в столовой князя. Там он увидел большой стол, накрытый на двенадцать персон.
— Его светлость сию минуту вернется домой из государственной канцелярии, — подобострастно сказал Ример, — не соблаговолите ли присесть здесь или пройти вот через ту дверь в картинную галерею?
— Скажите, вы не знаете, кто приглашен к обеду кроме меня?
— Никто.
— Но почему же стол накрыт на двенадцать персон?
— О, так у нас всегда. Даже когда его светлость обедает совершенно один, приборов должно быть двенадцать.
В этот момент большой дог, лежащий около камина, поднял голову, насторожил уши и, лениво потянувшись и медленно подойдя к Лахнеру, стал обнюхивать его. Когда же Лахнер смело погладил собаку по голове, дог доверчиво положил ему голову на колени.
В этот момент вошел князь и с улыбкой посмотрел на ласкавшуюся к Лахнеру собаку.
— Добрый день! — кивнул он Лахнеру, отдавая Римеру большую меховую муфту, в которой кутал на улице руки. — Добрый день, Гектор! — обратился он к собаке, бросившейся к нему и принявшейся скакать, очевидно, всеми силами своей собачьей души желая лизнуть князя в нос. — Ну как ты чувствовал себя без меня? Скучал, верно? Ну, милый мой пес, как бы ты ни скучал, все-таки тебе было веселее, чем мне: я вынужден был выслушать очень остроумный финансовый проект, как из ничего получить миллиарды.
Собака с лаем прыгала вокруг князя.
— Как ты невоспитан, Гектор, — продолжал Кауниц, — когда же ты исправишься наконец? Ведь я не могу взять тебя с собой никуда, так как в высшем свете царит самый суровый испанский этикет, предписывающий ледяную холодность, а ты оживлен, как истинный дикарь. А, понимаю, ты непременно желаешь принести мне то, что я тебе брошу, и без этого не успокоишься. Ну на, держи!
Кауниц свернул комочком свой носовой платок и кинул его. Но сделал он это так неудачно, что платок повис на цоколе дивной китайской вазы, в которой росло какое-то редкое, невиданное Лахнером растение, целое карликовое дерево с массой розово-белых цветочков.
В своей стремительности Гектор очертя голову бросился за платком и так толкнул цоколь, что ваза со звоном и треском полетела на пол. Гектор так перепугался, что с тихим визгом залез под стоявшую в столовой кушетку.
Старый князь скорчил комическую гримасу и сказал, грозя пальцем по направлению, куда скрылась испуганная собака:
— Ах ты, злодей! Что ты наделал! Ведь если Перкс, который во всем обезьянничает с меня, узнает о том, что ты разбил дорогую вазу, так он заставит своего Гектора перебить по крайней мере две! Антон, — обратился он к Римеру, — если сестра спросит, куда девался ее подарок, то скажите, что вазу разбил я сам, но только бога ради не выдавайте Гектора. Да прикажите дать ему воды, пусть освежится после такого волнения. Это далеко не обыкновенная собака, — сказал князь затем, обращаясь к гостю и как бы извиняясь в своей любви к Гектору. — Этот пес удивительный умник! Прежде всего, он отлично разбирается в людях, и право же, для вас самой лучшей рекомендацией может служить то, что Гектор с полным доверием подошел к вам. По ночам он находится в моем кабинете, и я хотел бы посмотреть на того человека, который рискнул бы войти туда и что-нибудь взять. Кроме того, он из очень хорошей семьи. Его бабушка была любимицей маркизы Помпадур.
Кауниц подошел к столу, сел и предложил гостю расположиться напротив. Лакеи принялись подавать. Кауниц ел мало, так как Лахнер старался во всем следовать его примеру, то обед скоро подошел к концу.
Во время обеда Кауниц разговаривал с гренадером как с равным себе, так что со стороны можно было подумать, что это действительно его родственник. Он рассказывал разные придворные анекдоты, затем приказал принести иностранные газеты и попросил Лахнера прочитать ему все, что могло быть отнесено к злобе дня. Затем он увел Лахнера к себе в рабочий кабинет.
Там он усадил его к письменному столу и стал диктовать проект о выдаче содержания незаконным детям курфюрста Пфальцского. Надо заметить, что к числу чудачеств князя относилось также и то, что он никогда не писал ни одной деловой заметки собственноручно, а всегда диктовал кому-нибудь. У него во дворце для этой цели служил Бонфлер, в канцелярии было еще несколько секретарей.
Когда Лахнер кончил, Кауниц взял в руки бумагу и принялся критиковать его почерк.
— Надо писать крупнее и оставлять больше места между всякими финтифлюшками и росчерками — просто и приятно для глаз. Вот что, любезный, пока ты будешь разыгрывать из себя барона, приходи ежедневно к пяти часам, я буду диктовать тебе разные секретные вещи. Разумеется, я не имею оснований не доверять Бонфлеру, но пока истинный предатель не найден, каждый должен быть под подозрением. Во всяком случае, я переменил всех своих канцелярских секретарей, приказал вставить новые замки. Идти дальше — значило бы вызвать целый скандал.
— Не позволите ли вы мне, ваша светлость, откровенно высказать свое мнение? — спросил Лахнер.
— Прошу.
— Я считаю дворецкого Римера продувной бестией, способной на всякую подлость.
— А я нет. Ример — очень порядочный человек, давно служит мне и имел много случаев доказать мне на деле свою преданность. Да слишком он прост, чтобы разыграть всю эту комедию с маской. Кроме того, он не сумеет открыть мои шкафы, так как они запираются так, что мало одного ключа, а необходимо еще знать секрет. На каком основании ты высказываешь такое мнение?
Лахнер рассказал, каким образом он и его университетские коллеги попали в солдаты, и указал, что все это сделал Ример из ревности к Гаусвальду. В этой проделке ему помог бессовестный родственник Гаусвальда, истопник его светлости.
— Друг мой, — нахмурив лоб, возразил Кауниц, — я скорее поверю, что Гаусвальд ввел в заблуждение своих коллег, чем тому, что Ример обманул меня. Бессовестный студент осмелился посылать моей кузине любовные стишки.
— Да они предназначались вовсе не графине, а ее камеристке Нанетте.
— Мало того, студент Гаусвальд даже осмелился украсть портрет графини, воспользовавшись для этого нашим отсутствием и любезностью Римера, показавшего ему наши комнаты.
— Ну, я так и знал, что этот Ример — тонкая бестия! Прикажите, ваша светлость, расследовать все это дело. Это — единственная милость, которой я прошу у вас.
— Дай-ка вспомнить… Да, да, так и было. Мне доложили, что студент Гаусвальд собирается отпраздновать рождение графини Ритберг бессовестной серенадой, и главным образом потому, что она не отвечала ему на многие письма. Я приказал предостеречь его и сообщить, что моя кузина недавно понесла тяжелую утрату и траур должен защитить ее от всяких бессовестных выходок. Тем не менее негодяй перелез через стену и привел в исполнение свой дерзкий замысел.
— Ваша светлость, — ответил Лахнер, — Гаусвальду не было передано это предупреждение, и он был в полной уверенности, что справляет рождение Неттхен, как его заставили поверить. Мало того, ему сказали, что вашей светлости и ее сиятельства нет в данный момент во дворце. Я могу принести присягу в том, что это так и было!
Лахнер волновался все больше и больше. Князь молча слушал.
— Ваша светлость, — продолжал гренадер, — я до сих пор Римера не обвинял в измене вам, а только в недостойной проделке, следствием которой четыре старательных студента понесли тяжелое наказание. Правда, в течение того времени, которое мы провели на военной службе, мы научились уважать и любить солдатскую жизнь, но оставаться всю жизнь простым рядовым, не иметь ни права, ни возможности выслужиться — это нам немножко не по сердцу, и мы должны получить нравственное удовлетворение за все то горе, которое перетерпели мы и наши родители.
— С тобой и твоими товарищами поступят по справедливости, — ответил князь. — Если дело обстоит действительно так, как ты рассказываешь, то вам всем будет дано самое блестящее удовлетворение. Но в данный момент ничего сделать нельзя. И особенно потому, что ты все еще должен продолжать разыгрывать свою роль барона Кауница. Тем временем будет начато следствие, и если выяснится, что тут был не злой умысел или желание учинить дебош, а просто невинная юношеская проделка, то вы можете смело надеяться, что вам сразу будет зачтена предыдущая служба. Ну-с, а теперь отправляйся домой и оставайся верным своей роли. Я не желаю, чтобы ты и впредь продолжал давать разные необычайные доказательства благородства и аристократичности своей натуры. Я уже совершенно убежден в этом и отнюдь не желаю, чтобы тебя поймали и изобличили твое самозванство. До свиданья, мой друг!
Лахнер церемонно поклонился князю и ушел.

XII. Анекдот, чреватый последствиями

Вернувшись домой, Лахнер уселся поудобнее в кресло, чтобы на досуге как следует обдумать план вторжения в дом графини Пигницер.
Конечно, не занимай он теперь такого щекотливого общественного положения, все дело было бы гораздо легче устроить. Он подговорил бы верных товарищей, днем забрался бы в дом под видом посыльного, рассмотрел бы, что нужно, а вечером сумел бы влезть через окно и разыскать требуемое, и если бы даже его поймали, то он мог бы отговориться тем, что дело было затеяно без всякого злого умысла, просто на пари под пьяную руку. Правда, за это он поплатился бы дисциплинарным взысканием, но только и всего!
Однако, представляя собой особу майора Кауница, он не мог пускаться в столь экстравагантные приключения. Следовательно, предстояло придумать что-нибудь другое.
За этими размышлениями его застал Зигмунд, явившийся с докладом, что кто-то желает видеть его. Лахнер вышел в приемную и увидал там Вестмайера.
— Высокородный господин майор, — подобострастно заговорил одетый в штатское платье Вестмайер, — снизойдите к моей слезной просьбе, вступитесь за обиженного!
— Но что же я могу сделать?
— Помилуйте, господин майор, вам только словечко сказать вашему высокому родственнику, его светлости князю Кауницу, и добродетель восторжествует, а порок понесет примерное наказание.
— В чем дело? Говорите!
— Дело-то очень щекотливое, господин майор, — сказал Вестмайер, оглядываясь на выглядывавшего из передней и ухмылявшегося Зигмунда.
— Хорошо, пройдите сюда! — сказал Лахнер, уводя посетителя к себе в кабинет и запирая за собой дверь.
— Прости, Лахнер, — заговорил там Вестмайер, — что я невольно обманул тебя и не пришел вчера.
— О, ничего! Все равно я не мог бы воспользоваться твоей помощью, и ты только даром прогулялся бы.
— Но все-таки это было нехорошо с моей стороны, хотя, если рассудить дело хорошенько, то… смягчающие вину обстоятельства налицо.
— Ого! Наверное, какое-нибудь приключение?
— Да, и не очень заурядное. Пошел я от тебя в самом радужном настроении и стал раздумывать, куда бы лучше пристроить деньги, которые получил. Я забыл сказать тебе, что дядя, отправляя меня получить по этому старому счету, сказал, что в случае удачи эти деньги я могу взять себе. Я так замечтался, что пошел вовсе не той дорогой и очутился в узеньком переулочке рабочего квартала. Так как вчера был какой-то праздник, то народа было довольно много, да и пьяных тоже немало.
— В нашей доброй старой Вене их всегда, кажется, достаточно!
— Именно! Ну, иду я себе, помахиваю тросточкой и мурлыкаю песенку. Вдруг дорогу мне преграждают трое парней, которые шли мне навстречу, обнявшись и горланя какую-то глупую песню. Идут, смотрят вперед бараньими глазами и сталкивают с тротуара всех встречных. Дошли до меня. Я и говорю им, чтобы они посторонились. Парни спрашивают: ‘Зачем?’ Ну, понятно зачем: чтобы я мог пройти. Они довольно невежливо предлагают мне сойти для этого с тротуара на мостовую. Я еще раз потребовал, чтобы меня пропустили, а когда в ответ на это один из них обругал меня, я легонько ударил его тросточкой по голове. Правда, тросточка сломалась, но зато и обидчик упал, обливаясь кровью…
— Упал? От удара тросточкой по голове? Да какой же толщины была твоя ‘тросточка’?
— Ну, так пальца в два-три, да только дерево уж очень хрупкое. Ну, слушай дальше! Конечно, остальные двое накинулись на меня. Пришлось драться на кулаках одному против двоих. Один получил прямой удар вытянутой рукой в нос и тоже свалился на землю, а другой, когда я хотел пощекотать его по затылку, увернулся, и я сам чуть не упал от стремительности своего удара. Но так или иначе, а путь был свободен: один на один мне никто не страшен.
— Еще бы, ты настоящий медведь!
— Но не тут-то было. Единственный из троих, которому удалось уцелеть, стал неистово вопить, обращаясь к толпе, которая густым кольцом окружила нас и все увеличивалась. Парень взывал, так сказать, к ‘национальному самолюбию’ жителей квартала, уверял, что это поражение ляжет на него несмываемым пятном, высказывал непреклонное убеждение, что ‘этот франт’ затесался к ним в квартал только для того, чтобы соблазнять жен и дочерей. Надо отдать ему справедливость, говорил он хотя и не очень связно, но зато в высшей степени энергично и убедительно. Я пытался было пробиться и уйти, пока его слова возымеют свое действие, но момент был упущен: толпа, до той поры только разражавшаяся руганью, решила перейти от слов к делу. На меня стали надвигаться дюжие кулаки.
— Положение не из приятных!
— Быстро окинув взором поле битвы, я заметил, что стою около небольшого крылечка с приступочкой. Я одним мигом взобрался на приступочку и прижался спиной к двери. Таким образом я был защищен с тыла, а возвышенная позиция давала мне возможность бить врагов поодиночке. Действительно, пара смельчаков, неосторожно подскочивших ко мне, турманом полетела вниз. Толпа в нерешительности остановилась. Я спокойно перевел дух, рассчитывая, что авось мне удастся продержаться, пока подоспеет патруль.
— Тибурций, ты истинный герой!
— Но и этой надежде суждено было тут же разлететься в прах. В толпе шныряли мальчишки, а это народ удивительно изобретательный на всякие гадости. И вот мальчишки предложили расстреливать меня камнями. Предложение было встречено общим одобрением. Ррраз! Довольно большой кусок кирпича хлопнулся в дверь как раз около моего уха и разлетелся мелкими кусочками. В меня было пущено камней пять, и каждый раз я спасался только тем, что внимательно следил за полетом метательных снарядов и вовремя приседал или отшатывался в сторону. Вдруг я почувствовал, что сзади меня дверь отворяется, чья-то маленькая беленькая ручка просовывается, схватывает меня за фалду и втаскивает в полутемный коридорчик. Затем дверь быстро затворяется, и я слышу скрип задвигаемого тяжелого засова. ‘Идите за мной!’ — говорит мне чей-то женский голос, который показался мне слаще звуков моего возлюбленного фагота.
— И наверное, не хрипел и не фальшивил так, как твой фагот!
— Я проследовал за своей спасительницей по короткому коридорчику, попал в небольшую переднюю, а оттуда — в славную светленькую комнатку, окно которой выходило во двор. Тут я принялся разглядывать незнакомку. Это была очаровательная девчонка с плутовскими черными глазенками. ‘Фрейлейн, — говорю я ей, — позвольте мне прежде всего сказать вам, что нахожу вас восхитительной. Затем от души благодарю вас за спасение, но совершенно не понимаю, ведь мы никогда не встречались. Что же заставило вас прийти мне на помощь?’ Она и отвечает мне: ‘Я люблю таких молодцов, которые не боятся ничего и держатся до конца’. — ‘Но ведь вы можете восстановить против себя весь квартал!’ — ‘Ничуть не бывало: меня никто не тронет. Да вы не думайте, наши ребята вовсе не злы. Теперь они, наверное, первые же шутят над всем происшедшим’. Она усадила меня, достала из шкафчика бутылку очень недурного вина и принялась угощать меня. Мы с нею честь честью выпили. Потом я объяснился ей в любви, а потом… потом…
— Гм! Понимаю!
— Я провел у нее часа два-три в эмпиреях блаженства, потом повел ее в кабачок ‘Золотой олень’, там мы угостились с ней как следует, потанцевали и вернулись опять-таки к ней. Только под самое утро я вернулся домой. На прощанье девчонка совсем очаровала меня. Я хотел предложить ей денег ‘за беспокойство’, но она и рассердилась, и рассмеялась. Она сказала мне, что если бы захотела брать деньги с тех, кого одаривает своей милостью, то у нее могли бы быть сотни тысяч, что я даже и представить себе не могу, кто время от времени бывает у нее. При этом она добавила, что я дерзкий мальчишка, раз осмелился предложить ей деньги, и она должна выдрать меня за уши. Она выдрала меня за ухо, я расцеловал ее, и мы расстались в добром согласии. Только возвращаясь домой, я вспомнил, что ты просил меня зайти к тебе, и меня помучила-таки совесть: ведь уж, наверное, дело было важное, так как ты по пустякам не станешь звать товарища. И я решил сегодня зайти к тебе, объяснить, в чем дело, и повиниться.
— Полно, милый Вестмайер! Я, конечно, очень рад видеть тебя, и твой рассказ от души позабавил меня, но ты совершенно напрасно побеспокоился. Я и сам понял, что раз ты не пришел, значит, приключилось что-нибудь из ряда вон выходящее.
— Ну, слушай дальше!
— Как? Было еще и ‘дальше’?
— А вот послушай! Когда я вышел сегодня из дома, чтобы идти к тебе, то подумал, что нашему брату не подобает даром пользоваться любовью женщины, да еще такой прелестной, как моя вчерашняя. Денег она не взяла и не возьмет, и за это я еще больше уважаю ее, но я должен сделать ей какой-нибудь хороший подарок. И вот я зашел к ювелиру, купил ей хорошенькие сережки и решил зайти к ней, чтобы отдать да, кстати, условиться насчет дальнейшего.
— И ты не побоялся опять идти туда?
— Э, милый мой, раз вопрос идет о хорошенькой женщине, то слово ‘бояться’ следует выкинуть из своего обиходного словаря. Впрочем, до ее дома я дошел совершенно мирно: никто не обратил на меня внимания. Подхожу к двери, толкаю ее — дверь растворяется. Иду знакомым коридорчиком, вхожу в переднюю и только собираюсь постучаться в дверь моей красавицы, как эта дверь раскрывается сама и на пороге показывается какой-то мужчина. Увидав меня, он отскочил назад и отвернулся. Гляжу: моя красавица обретается в самом очаровательном дезабилье. Увидав меня, она покраснела и кричит: ‘Что вам угодно? Зачем вы сюда пришли?’, а сама делает мне умоляющие знаки. Я понял, что перед этим мужчиной нельзя выдавать вчерашнее, и сказал: ‘Бога ради простите меня, сударыня, я ошибся дверью’, — и ушел. Но знаешь, что самое удивительное в этой истории: господин, который был у нее и отвернулся при моем появлении, как две капли воды похож на… страшно сказать!.. на нашего императора Иосифа!
— А скажи, как зовут твою красавицу? — спросил Лахнер под влиянием внезапно скользнувшего в нем подозрения относительно истины.
— Ее зовут Лизхен.
— Лизхен? Ну, в таком случае, друг Вестмайер, это и был сам император Иосиф собственной персоной!
— Что ты говоришь! Да это совершенно невозможно! Наш Иосиф и вообще-то святоша, а тем более не станет же он пускаться на сомнительные приключения!
Лахнер рассказал Вестмайеру все, что узнал об истории Иосифа и Лизхен от болтливого парикмахера.
— Может ли это быть? — удивленно воскликнул Вестмайер. — Но ведь это просто анекдот!
— Да, и довольно пикантный. Не всякому удается наставить рожки самому императору. Восхитительный анекдот!
Если бы только могли они знать, какую роль суждено будет сыграть в их жизни этому анекдоту!
— Но я все-таки не понимаю, — заговорил снова Вестмайер, — значит, она знала, что ее посещает сам император? Ведь ты говоришь, что Иосифу пришлось открыть свое инкогнито комиссару?
— Ну да! Как же иначе объяснить ее слова, которые ты мне только что передавал: ‘Если бы ты мог себе представить, кто у меня бывает!’?
— Да, да, она еще прибавила, что возьмет деньги только от того, кому сможет быть верна, а теперь, пока она молода, она хочет жить минутным капризом, не заботясь о таких пустяках, как верность.
— И она доказала это!
— Но как же при таких обстоятельствах император поддерживает с ней отношения? И почему он не выберет себе более подходящей особы из своего круга?
— Помнишь, что нам рассказывал Шлеефельд в пороховой башне?
— Да, да. Он еще предлагал полюбоваться на Каролину Оффенхейцер!
— Ну вот, значит, и вообще у нашего императора вкус демократический. Кроме того, это объясняется очень легко и просто. Мария-Терезия так заботится о нравственности, что всякая любовная интрижка сына, способная дойти до ее сведения, — а это непременно произошло бы, если бы объектом страсти императора оказалась какая-нибудь придворная дама, — поразила бы ее до глубины души. Кроме того, сам император не доверяет красавицам своего круга. Помнишь, Шлеефельд рассказывал, как графиня Пигницер поймала его в критический момент и как она за минуту увлечения потребовала себе табачный откуп? Ну вот! А твоя Лизетта — образец бескорыстия, и это-то и привязывает к ней императора.
— Ну, знаешь ли, графиня Пигницер уж никак не принадлежит к высшему кругу. Хоть ее и усыновил какой-то прогоревший барон, за деньги, разумеется, но она все-таки была и остается дочерью еврея-менялы.
— Ты знаешь ее?
— Лично не знаком, но отлично знаю ее, потому что у дяди были дела с нею. А что, она нужна тебе?
— Да! Скажи, что она представляет собой?
— Это очень распущенная, вульгарная, жадная, злая женщина. Если бы она продолжала дело своего достойного папаши, который был менялой и ростовщиком, то по миру пошло бы несравненно больше народа, чем до сих пор. Уж не собираешься ли ты занять у нее деньги? Не советую!
— Нет, деньги я у нее занять не собираюсь, но мне необходимо попасть к ней в дом и заслужить ее расположение.
— Только-то? Ну, так ступай к ней!
— То есть как это ‘ступай’?
— А так — возьми ноги в руки, как говорит наш унтер, и иди прямо и смело. Скажи ей, что видел ее на улице и сразу влюбился.
— Так она выгонит меня вон!
— Нет, милый мой, графиня всегда была охоча до таких рослых и красивых молодцов, как ты, а теперь, когда она начинает заметно блекнуть, и подавно. Однако прощай, мне надо торопиться. На днях побываю в казарме у наших общих приятелей и расскажу им все, что касается тебя.
— Значит, ты советуешь идти напролом?
— Это с графиней Пигницер-то? Валяй! Чем нахальнее ты поведешь себя с ней, тем лучше!
Вестмайер ушел, а Лахнер снова погрузился в свои думы.

XIII. Страдания Неттхен

Фридрих Гаусвальд, княжеский истопник, сидел на табуретке перед открытым сундуком и рылся в его содержимом.
Чего-чего там только не было! Истопник собирал все, что только попадалось ему под руку. Там можно было найти изломанную золотую табакерку, пару хрустальных призм от люстры, сверток обоев, сломанные клинки, сношенную обувь, испачканную жилетку, пуговицу и прочее, и прочее.
Истопник собирал все это не потому, что это было его манией: он умел ловко реализовывать свое добро. Он немного подновлял старые вещи и спускал их бедноте, а то, что нельзя было подновить, сбывал старьевщикам. Были и такие вещи, которые не нужны были ровно никому, но и те служили ему хорошую службу.
Если отодвинуть в сторону кучу ненужного тряпья, битой посуды и прочего барахла, лежавшего в одном из углов обширного сундука, то в стенке последнего при внимательном рассмотрении можно было обнаружить доску, прикрывавшую собой тайничок, а в этом тайничке были припрятаны деньги, предмет самой сильной страсти в жизни истопника.
В часы досуга он старательно запирал дверь, открывал свой тайничок, доставал холщовый мешочек и высыпал содержимое последнего на старый поднос. Золотым каскадом сыпались монеты, и старый Гаусвальд дрожал от восторга и страсти. Он запускал пальцы в кучу золотых монет, пересыпал их, пропускал между пальцев, раскладывал кучками, строил домики и всевозможные геометрические фигуры. В этом были его отдых, его награда за все остальное время дня.
За этим занятием застаем его мы и теперь.
— Двести тридцать семь императоров было в этом мешочке, — жадно шептал он, перебирая пальцами монеты, — а теперь я могу сразу приписать еще сто шестьдесят три. Теперь у меня достаточно денег, чтобы я мог вернуться в Бреславль и выкупить отцовский дом, попавший в чужие руки.
В дверь кто-то постучал. Фридрих Гаусвальд вздрогнул, собрал свои дукаты и прислушался.
— Гаусвальд, вы дома? — спросил мягкий женский голос.
— Ах, это вы, фрейлейн Нетти? Одну минуточку, я сейчас!
Он поспешно сунул мешок с дукатами в тайник, завалил дощечку хламом, запер сундук и открыл дверь.
— Что это вы вздумали запираться? — спросила девушка.
— Захотелось прилечь на минутку…
— Простите! В таком случае я не вовремя…
— О, не беспокойтесь, я уже отлежался и собирался вставать.
— Я принесла вам немножко безе, ведь это ваше любимое пирожное.
— О, как вы милы и любезны, фрейлейн! За это вы опять получите цветы, которые я подтибрю в оранжерее.
— Подтибрю! Как вам не стыдно…
— Полноте, Нетти, за такое воровство я готов отвечать! И в день свадьбы — обещаю вам это — я обчищу все оранжереи начисто, хотя бы мне за это грозило изгнание отсюда.
— Ну, что касается дня свадьбы, то это еще вилами на воде писано.
— Что вы говорите! Ведь господин Ример уже заказал себе новый костюм для этого торжественного случая!
Неттхен вздохнула, словно на ее сердце лежала стопудовая тяжесть.
— Да что вы не присядете, фрейлейн? Сейчас попробую ваше безе… Что за прелесть! Спасибо, большое спасибо, Нетти!
Дочь вахмистра Зибнера присела на указанный ей стул и стала задумчиво смотреть в пространство. После довольно продолжительной паузы она сказала:
— Милый Фридрих, у меня имеется к вам вопрос, на который вы должны ответить мне совершенно искренне. Кроме того, вы должны дать мне слово, что ничего не скажете господину Римеру.
— О, это я могу с удовольствием обещать вам, дорогая Неттхен! В чем же дело?
— Ваш молодой родственник в Вене?..
— Вы имеете в виду Теодора? Того самого, которого сдали в солдаты? Да, он теперь здесь.
— Говорили ли вы с ним?
— Ну уж слуга покорный! Я не имею ни малейшего желания приглашать его к себе, а он тоже сочтет за благо воздержаться от того, чтобы попасться мне на глаза. Его отец говорил мне, что его милый сынок здесь, но и он тоже не хочет ничего знать об этом негодяе.
— Неужели же Теодор на самом деле такой плохой человек, как про него говорят?
— Плох ли он, милая фрейлейн? Да я не знаю, найдется ли еще такой висельник, как он. Рассказывал же я вам, как он стащил у меня серебряные часы, которые висели вот на этом самом гвоздике!
— Да, вы говорили мне об этом. Но ведь вы не поймали его с поличным.
— Что же из этого! Больше некому было сделать это. Да и что значит ‘не поймали с поличным’? Если бы я захотел, я повел бы дело судебным порядком, и тогда молодчику здорово досталось бы. Но меня уговорил господин Ример не поднимать скандала. Что же, я человек мягкий. Господь с ним!..
— Ну, а почему его сдали в солдаты?
— Да ведь вы же знаете историю о том, как он осмелился приставать с любовными объяснениями к графине Ритберг и устроил ей серенаду!
— Я получила сегодня письмо от Теодора, в котором он представляет всю историю совершенно в другом свете.
— Опять письмо? Что за негодяй!
— А что, если серенада действительно предназначалась мне? Что, если он действительно сделался жертвой ревнивой интриги?
— Да полно вам, Неттхен! Ведь он пытался подкупить меня, чтобы я передал записку графине Ритберг, значит, ни о каком недоразумении здесь и речи быть не может. Нет, выкиньте его из головы! Пусть-ка скажет, куда он девал мои серебряные часы! Эх, фрейлейн! Вот всегда так бывает, что какой-нибудь негодяй пользуется большим успехом, чем почтенный, достойный человек!
— Но что же мне делать, если я никак не могу заставить себя не только полюбить Римера, но хотя бы относиться к нему без отвращения? Во мне все переворачивается, когда я вижу его, и, не будь мой отец обязан ему местом смотрителя пороховой башни, не задолжай он ему крупной суммы, я не допустила бы и мысли о помолвке!
— Неужели же вас смущает то, что Ример не так уж молод?
— О нет, — ответила Неттхен, покачивая своей хорошенькой головкой, — если бы мой жених был так же стар, как вы, но обладал таким же искренним, добродушным характером, я не задумалась бы выйти за него замуж.
— А что, если я поймаю вас на слове? — сказал старик, просияв от восторга. — Я все еще холост, свободен и далеко не так беден, как это могло бы показаться!
Неттхен удивленно посмотрела на старого истопника, не понимая, шутит он или нет.
— Я высокого роста, очень крепок и отлично сохранился, — продолжал тот. — Характер у меня отличный, и мы с вами составили бы премилую парочку.
— Но послушайте, что вы говорите, истопник? — воскликнула окончательно изумленная девушка.
— Истопник! — недовольно передразнил ее Гаусвальд. — Как презрительно звучит это слово в ваших красивых губках! А между тем, если подумать да посмотреть как следует, то задирать нос тут никому не приходится. Чтобы быть истопником князя Кауница, надо быть образованнее любого профессора. И уж нечего сказать, знаний у меня больше, чем у троих двоечников. Я отлично изъясняюсь по-французски, знаю назубок историю трех монархий и генеалогию бранденбургского курфюрста. А главное, по специальности я механик, и только благодаря этому я мог занять свой пост. Вы подумайте только, князь требует, чтобы во всех комнатах температура все время держалась не ниже и не выше девятнадцати градусов. Из-за этого мне пришлось семь раз перестраивать все печи и камины. Кроме того, отопление в оранжереях и теплицах тоже устроено по моей собственной системе. Как же можно называть простым истопником человека, в совершенстве обладающего механическими, физическими и архитектурными знаниями? Так что с моей стороны не было бы такой уж дерзостью, если бы то, что говорилось в шутку, было сказано совершенно серьезно.
— Вы сегодня очень весело настроены, — сказала хорошенькая камеристка. — Мне крайне досадно, что я уже дала слово Римеру, а то мы поговорили бы как следует о вашем предложении руки и сердца.
Разговор был прерван появлением дворецкого, он был бледен и дрожал от волнения.
Увидав жениха в таком состоянии, Неттхен перепугалась: она подумала, что он подслушал все то, что она сейчас говорила, и теперь хочет потребовать у нее объяснений. Но он даже не заметил ее с первого взгляда, а прямо обратился к истопнику с взволнованным окриком:
— Скорей одевайтесь! Вы должны сейчас же отправиться…
Тут только он заметил свою невесту.
— Ах, вы здесь, мое золотое сокровище, — сказал он, взяв ее за руку и нежно пожимая. — Подумать только, мы не видались целых три часа, целых три долгих, невыносимых часа! О, если бы вы знали, как я истосковался по вас, моя дорогая, золотая, бриллиантовая!
— Однако мне надо бежать, а то графиня может хватиться меня, — сказала Неттхен и легкой сильфидой ускользнула из комнаты.
Ример проводил ее насмешливым взглядом и сказал, обращаясь к торопливо одевавшемуся Гаусвальду:
— Когда мне нужно, чтобы она ушла, тогда мне достаточно сказать ей несколько сладких слов. Вот средство, которое ни разу не подвело!
— Обратите внимание, господин Ример, она опять колеблется!
— Что ей здесь было нужно?
— Принесла мне пирожное и открыла свою душу. И то и другое она делает частенько. Поэтому-то я и говорю вам: берегитесь, она опять колеблется!
— Ну, милый мой, это мне все равно. От меня она не отвертится.
— Она продолжает получать письма от Теодора. Не понимаю, право, как…
— Дорогой мой, сейчас все это — пустяки в сравнении с надвинувшейся на нас опасностью. Отправляйтесь поскорее и передайте с обычными предосторожностями это письмо прусскому послу. Если мы не примем мер, то пропадем. Ступайте скорее, мы не можем терять ни минуты.
Истопник спрятал письмо за подкладку шляпы и сейчас же отправился в путь.

XIV. У графини фон Пигницер

Лахнер стоял перед красивой еврейкой, графиней Авророй, закутанной в облако белых кружев: она была еще в утреннем туалете.
Неотразимое очарование этой дамы составляли ее большие пламенно-голубые глаза, которые обладали почти магической, пленительной силой. Хороши были также и волосы, еще не напудренные, огненно-золотые, небрежно заколотые дорогим бриллиантовым гребнем…
Теперь ее большие глаза казались еще больше благодаря удивлению, с которым она смотрела на Лахнера.
— Господин барон, — сказала она ему, — я совершенно не понимаю, что могло заставить вас добиваться свидания со мной в столь ранний час. Вам, должно быть, известно, что со всякими претензиями, просьбами и прочим следует обращаться к моему главному управляющему, князю Риперду, или к статскому советнику Рейху, правителю моей канцелярии, эти господа рапортами доложат мне, в чем дело, и в случае нужды я сама наложу резолюцию. Но обыкновенно эти господа оказываются достаточно уполномоченными лично разобраться в предъявленных претензиях.
— В моем деле, дорогая графиня, компетентным может быть только одно лицо, а именно вы сами. Я не могу обратиться к этим господам, так как они компетентны только в области цифр, с которыми у меня нет ничего общего, а не в области чувств.
— Я не понимаю вас…
— Графиня, третьего дня я случайно увидал на улице даму, которая сразу пленила и очаровала меня. О, я не могу сказать вам, не могу объяснить, какая буря чувств поднялась в моем бедном сердце. Я еще никогда не видел, чтобы в одной женщине соединялись все достоинства, все прелести, все очарование красавиц древности и современности. И я до безумия влюбился в это божество. Вот в чем заключается мое дело! Ведь это божество — вы, графиня!
Аврора, бывшая с утра в отвратительном настроении духа и досадовавшая на назойливого посетителя, во что бы то ни стало желавшего видеть ее, теперь окончательно рассердилась.
— Но по какому праву говорите вы мне все это? — холодно и презрительно сказала она.
— По праву пострадавшего от стрел Амура, по праву потерпевшего от огня ваших искрометных глаз, графиня! — бесстрашно ответил ей гренадер. — Почему вы не спросите, по какому праву птицы приветствуют влюбленной песнью восход любимого солнца? Любовь делает меня птичкой, а что вы представляете собою солнце женской красоты, это, я думаю, знаете и вы сами!
Аврора, все более изумляясь, внимательно посмотрела на Лахнера и только теперь заметила, что он молод, красив и изящен. Ее лицо смягчилось, и она уже не так холодно, как раньше, промолвила:
— Вы смелы до… до… наглости!
— Графиня, я влюблен, и любовь дает мне эту смелость. А обыкновенно я очень робок. Только вы и способны были совершить со мной такое волшебное превращение. Но теперь я действительно смел до отчаянности, настолько, что не отступлю даже перед употреблением в дело оружия…
— Кого же вы хотите убить? Меня или себя?
— Боже спаси! Ни вас, ни себя, а того негодяя, которого вы любите и ради которого не хотите выслушать меня.
— Пожалуйста, назовите мне имя этого счастливчика, потому что я, по крайней мере, такого не знаю.
— Как! Может ли это быть? — воскликнул Лахнер, падая на колени. — Неужели же ваше сердце действительно свободно?
Графиня отступила на шаг от него и, улыбаясь, сказала:
— Знаете, барон, я видела много актеров вашего жанра, но в искусстве пламенно объясняться в любви никто из них не может идти в сравнение с вами. Скажите, где вы так тщательно разучили эту роль? Перед зеркалом или перед податливыми горничными?
Лахнер поднялся с колен и обиженно сказал:
— Я не думал, графиня, что мое искреннее, непосредственное чувство натолкнется только на издевательства!
— А вы ждали, что я сейчас же брошусь вам на шею? — ответила Аврора. — Но мне кажется, что в нашем кругу…
— В нашем кругу? Ах, графиня, что такое ‘наш круг’! Это собрание накрахмаленных кукол, которые думают, что истинное воспитание и хороший тон заключаются в умении подавлять самые благородные чувства и инстинкты. Да и то сказать, истинная любовь становится все реже и реже…
— Но ведь я совершенно не знаю вас!
— Графиня, зато я знаю вас уже целых три дня!
— Но, мне кажется, открывать свои чувства можно только тогда, когда хорошо знаешь друг друга.
— Графиня, как мог бы я узнать вас хорошо, если бы не познакомился с вами? И как мог бы я познакомиться, если бы не пришел к вам?
— Скажите, что вам, собственно, нужно от меня?
— О, очень немногого: только взаимности.
— Не соблаговолите ли вы присесть, барон!
— Что я слышу? Так вы уже не гоните меня?
— Вы забавляете меня. В вас чувствуется что-то оригинальное, непохожее на всех остальных.
— Графиня, могу ли я понять ваши слова так, что вы подаете мне надежду?
Говоря все это и присаживаясь на предложенный ему стул, Лахнер внимательно оглядывал стены, потолки и пол, стараясь найти что-нибудь, похожее на три кинжала. Но единственное, что удалось ему обнаружить, это удивительное богатство обстановки. Впрочем, это нисколько не удивляло его. Хотя графиня имела табачный откуп всего только несколько месяцев, хотя ей приходилось уплачивать правительству за это четыреста шестьдесят тысяч гульденов в год да тратить на администрацию около двухсот тысяч, все-таки доход с откупа составлял не менее двухсот — трехсот тысяч гульденов. Таким образом, было с чего и в несколько лет стать более чем богатым человеком, тем более что графиня уже имела этот дворец и ей нужно было только немножко подновить его. Но вся эта роскошь — мозаика, золоченая бронза, гобелены, перламутр, китайский фарфор, редкое дерево, — все это мало интересовало Лахнера, и он, наверное, предпочел бы, чтобы вместо всего этого где-нибудь на стене висели три скромных заржавленных кинжала…
— Надежду? — переспросила графиня, отвечая на вопрос напористого гренадера. — Но помилуйте, барон, как же я после десятиминутного знакомства могу обнадежить или обескуражить вас? Скажу только, что такой прямой, решительный характер, как у вас, мне всегда нравился… Впрочем, будущее покажет. Я надеюсь, что столь оригинально начатое знакомство не прервется на этом визите, мы будем видеться, и тогда, кто знает…
Лахнер собрался было ответить что-то в высшей степени лестное, как неожиданно в комнату вбежал сухопарый человек среднего роста, лет сорока, одетый в темно-коричневый мундир с серебряным кантом и пряжкой с буквами ‘Т. А.’. Сбоку у него висела сабля и виднелась кобура пистолета.
Лахнер знал, что буквы означают ‘Табачный акциз’, и понял, что это один из служащих у графини смотрителей. Действительно, это был объездной инспектор Гехт.
— Это что еще за манера такая? — рассердилась очаровательная графиня. — С каких это пор вы стали вламываться сюда без доклада?
— Извините, — сиплым голосом ответил Гехт, — но чтоб меня черт побрал, если я видел хоть одного хама, через которого можно было бы доложить вам о моем приходе.
— Что вам нужно?
— Мне нужно сказать вам, что пусть служба у вас убирается ко всем чертям.
— Вы пьяны?
— Нет. Да если бы и был пьян, то весь хмель выскочил бы у меня из головы после перенесенного мною унижения. Знаете, графиня, или вы потребуете, чтобы мне дали удовлетворение, или я сегодня же сбрасываю к черту этот дурацкий мундир.
— Да прекратите, Гехт, все эти выкрики и проклятия! Просто удивляюсь вам: вы всегда были порядочным человеком и отличным служащим, а тут вдруг бог знает как себя держите. Расскажите, в чем дело, и увидим, могу ли я помочь вам.
— Хорошо, графиня, сейчас расскажу, но, думается, помочь тут уже ничем нельзя. Сегодня утром я объезжал Альзеринское предместье, когда вдруг вижу мельника Рихтера, который вез с работником бревна. Я уже давно подозревал кое в чем Рихтера и теперь решил проверить свои подозрения. Я остановил подводы и приказал сгрузить бревна, так как подозревал, что там запрятан контрабандный табак. Рихтер долго не хотел повиноваться, но я крикнул сторожей и, когда те подъехали, указал ему, что за сопротивление таможенному обыску грозит наказание. Не переставая ругаться, Рихтер с работником сгрузил бревна. В первой подводе табака не нашлось, и я приказал сгрузить вторую. Что тут только поднялось! Рихтер вышел из себя и отказался повиноваться мне, а толпа, окружившая нас, всецело стала на его сторону. Но мало того, что толпа помогла Рихтеру сопротивляться законному досмотру: этот уличный сброд стал ругать всякими скверными словами и вас, и меня, и вообще акцизные порядки. Мало того, некоторые стали кричать, что пора проучить нас. Тогда мне со сторожами пришлось прибегнуть к оружию и стрелять в воздух, чтобы показать, что мы не шутим. Толпа немного отхлынула. Но тут вдруг откуда ни возьмись какой-то господин в сером плаще подходит ко мне и спрашивает, в чем дело. Я, разумеется, не обращаю на него ни малейшего внимания и продолжаю требовать, чтобы Рихтер разгрузил вторую подводу. Тогда незнакомец откидывает плащ, и кого же я вижу? Самого императора Иосифа! ‘Разгрузи подводу, — сказал он Рихтеру. — Наверное, ты замечен в чем-нибудь, раз тебя, а не кого-либо другого заподозрили в провозе табака!’ — ‘Да помилуйте, ваше величество, — закричал Рихтер, — ровно ни в чем я не замечен, а просто этот негодяй добивался руки моей дочери, а я ему отказал. Вот он мне и мстит!’ — ‘Ах так! — сказал император. — Ну что же, все-таки разгрузи! При этом знай, если табак у тебя найдется, то ты получишь двенадцать палок, но если нет, то эту порцию придется отведать надсмотрщику’. Табака не нашли. Тогда меня отвели в казармы и там… там…
— Неужели? — воскликнула графиня, вскакивая, словно взбешенная тигрица. — И он осмелился? Моего служащего?..
— Станет он смотреть, ваш ли я служащий или нет. Да, может быть, именно потому меня и наказали, что я ваш служащий. По крайней мере, после наказания, при котором присутствовал сам император, он сказал мне: ‘Кланяйся своей госпоже!’ Да, вот как было дело! Я пал жертвой долга. Что же, получу я удовлетворение?
— Но помилуйте, Гехт, — в большом замешательстве ответила Пигницер, — во-первых, я нахожу, что вы не совсем правы, а потом, как же я могу требовать отчета от самого императора?
— А, не можете? — вне себя от бешенства крикнул Гехт. — Шуры-муры с ним крутить могла, а за честного служащего не можешь заступиться? Повесь свое сиятельство на гвоздик да ступай в меняльную лавку! К черту с этим мундиром!
И, прокричав все это, Гехт выбежал из двери.
— Негодяй! — заорала визгливым голосом Пигницер. — Эй, слуги, сюда!
Но так как никто не шел, то она сама выбежала вслед за Гехтом, и до Лахнера донесся заглушенный шум перебранки.
Прошло несколько минут, голоса замолкли, но графиня не возвращалась. Лахнер счел момент весьма подходящим для того, чтобы поискать, нет ли где-нибудь трех кинжалов, которые он искал.
‘Здесь искать напрасно, — подумал он. — Даже если Турковский и жил здесь, то в этой комнате все отделано заново. Посмотрим-ка, что там, за этой дверью’.
Он подошел к одной из дверей, завешенной портьерой, и заглянул туда. Это был большой зал, обставленный с не меньшей роскошью, чем и гостиная. Лахнер внимательно оглядел стены, и вдруг подавленный крик восторга сорвался у него с уст: прямо перед ним висела вделанная в стену огромная картина, изображавшая убийство Цезаря. Трое заговорщиков замахивались на поверженного кинжалами, и три кинжала находились очень близко друг от друга.
‘Вот где спрятан документ! — с торжеством подумал Лахнер. — Но как достать его оттуда? Наверное, он находится за полотном. Неужели придется взрезать его? Но чем? Шпагой? Она плохо подходит для такой цели!’
Лахнер вернулся в гостиную, чтобы поискать, нет ли там где-нибудь ножа, он услыхал в коридоре шум легких шагов и поспешно уселся на прежнее место.
Вошла горничная.
— Ее сиятельство велели передать вам, — сказала она Лахнеру, — что им внезапно занездоровилось и они лишены возможности выйти к вашей милости. Ее сиятельство будет очень рада еще раз увидеть вас, господин барон, и притом как можно скорее.
— Передайте графине, — ответил Лахнер, — что я крайне огорчен постигшим ее нездоровьем и не премину в самом непродолжительном времени навестить ее.
Пришлось уйти ни с чем.
‘Ну да это не беда, — думал Лахнер, направляясь к своему жилищу, — самое главное, я узнал, где находится то, что я страстно ищу, и имею доступ к Пигницер. Таким образом, мне уж удастся как-нибудь незаметно подобраться к картине и взрезать ее’.
Он остановился, словно под влиянием внезапно мелькнувшей и поразившей его мысли, потом, хлопнув себя по лбу так, что на него оглянулись прохожие, крикнул:
— Ах я осел!
‘В самом деле, — уже про себя продолжал он свои размышления, — нечего сказать, хорош бы я был, не помешай мне горничная! Ведь если бы документ был спрятан под полотном, то Турковский, наверное, сказал бы: ‘За тремя кинжалами’, а он ясно сказал: ‘Под тремя кинжалами’. Очевидно, под картиной в паркете имеется какой-нибудь нехитрый тайничок, куда и запрятан документ. Это тем более правдоподобно, что Турковский не мог бы засунуть бумаги за раму вделанной в стену картины. Но как можно быть таким легкомысленным! Хорошо еще, что меня спас случай от непростительной оплошности! Ну да теперь все будет хорошо!’
И он вернулся домой в самом превосходном настроении.

XV. Тучи сгущаются

Барон фон Ридезель, прусский посол при венском дворе и дядя оскорбителя прелестной Эмилии, взволнованно запечатывал какой-то пакет своей печатью. Около него стоял старый, истощенный инвалид в прусском мундире, тяжело опиравшийся на палку. Весь вид инвалида говорил о болезни и старости, а заклеенный черным пластырем правый глаз свидетельствовал о том, что солдату пришлось кое-что испытать в сражениях.
Запечатав пакет, Ридезель вручил его дожидавшемуся слуге и сказал:
— Это надо сию же минуту отнести к барону де Бретейлю.
Как только лакей ушел с письмом, с инвалидом произошла истинно волшебная перемена. Он выпрямился, отложил палку и, сняв с глаза черный пластырь, принялся усиленно мигать, чтобы расправить уставшие веки.
— Теперь Бретейль все узнает, — сказал Ридезель, поворачиваясь к мнимому инвалиду. — Надеюсь, что наши разоблачения подтолкнут его на те действия, которые логически вытекают из его обещаний на наших совещаниях.
— Будем надеяться, господин барон, — ответил мнимый инвалид. — Барон де Бретейль обозлится на Кауница, который осмелился так нагло обмануть его!
— Но вы вполне уверены, что не ошибаетесь, милейший Бонфлер?
— О, совершенно, господин барон! Уже первое появление гренадера, его уверения, будто он прислан с депешей, показались мне подозрительными: я сразу понял, что нахал просто ищет возможность добраться как-нибудь до князя. ‘Уж нет ли тут предательства?’ — подумал я. Но мало ли что мог доложить гренадер князю! Быть может, что-нибудь совершенно не касающееся нас? Поэтому я спокойно принялся снимать копии с нужных вам документов. Как раз в тот момент, когда я занимался этим, ко мне в комнату постучался Ример. Он явился прямо от князя. К моему счастью, князь питает слепое доверие к дворецкому, и, таким образом, все, что затевается против нас, сейчас же становится нам известным. Так и в данном случае: дворецкий явился ко мне с сообщением, что князь приказал ему подобрать несколько человек, на верность которых можно было бы всецело положиться, и что эти люди должны помочь этой ночью обнаружить предателя. Кроме того, князь приказал отодвинуть от стены железные шкафы с документами, а когда это было сделано, проверил, не взломаны ли задние стенки шкафов. Очевидно, Кауниц узнал, что кто-то передает иностранным державам важные документы, и предположил, что последние выкрадываются. Но внезапно мне пришло в голову: а что, если князь вздумает проверить наличность документов по реестру и хватится того самого, который в данный момент находится у меня? Я успокоился только тогда, когда узнал, что князь уехал в оперу. Затем, поспешив уведомить ваше превосходительство о невозможности явиться к вам, я поскорее положил документ обратно в шкаф.
— Милейший Бонфлер, — перебил его Ридезель, — все это вы уже рассказывали мне, да и к тому же все это еще далеко не так интересно. Но вот чему я положительно не в состоянии поверить, это будто простой гренадер оказался способным разыграть роль изысканного, высокоинтеллигентного, родовитого дворянина, офицера и дипломата!
— А между тем это так!
— Но помилуйте! Человека, обладающего такими способностями, уже давно выдвинули бы, а вы сами говорите, что самозванец — простой рядовой, нижний чин, не имеющий за несколько лет службы ни одного отличия! Нет, Бонфлер, тут что-то не так!
— Я вполне согласен с вами, что мы имеем дело с фактом, выходящим из ряда обыкновенных. Тем не менее я вполне уверен в том, что говорю!
— С такой уверенностью и элегантностью он держал себя в обществе! А рыцарская выходка против моего племянника?
— Да, чертовски жаль, что в то время мы еще не разглядели маскарада. Тогда дуэль не пришлось бы откладывать, а дерзкий самозванец был бы наказан рукой вашего племянника, известного своим искусством в деле фехтования.
— Ну нет, милейший, тут уж вы глубоко ошибаетесь. Человек, которого выбрали для подобной роли, наверное, великолепно владеет шпагой, и мой племянник рисковал получить рану от человека простого звания. Ну да что об этом говорить теперь! Скажите лучше, как вам удалось убедиться, что мнимый барон Кауниц на самом деле является простым гренадером полка ее величества Марии-Терезии?
— Ример случайно видел, как мнимый барон Кауниц выходил из дома графини Зонненберг под руку с графом Левенвальдом. Ему сразу бросилось в глаза, что у этого господина нет ни малейшего сходства с настоящим бароном Кауницем, которого Ример отлично знает. На следующий день к Римеру зашел отец его невесты, смотритель Русдорферской пороховой башни, и между прочим рассказал ему о странном приключении, происшедшем вчера, о таинственной черной карете и безумной храбрости гренадера. Римеру запало в голову подозрение. Он попросил вахмистра описать ему этого гренадера и убедился, что курьер, явившийся якобы с депешей, лжебарон Кауниц и гренадер — одно и то же лицо. Ример сейчас же бросился к вилле князя Голицына, обнаружил на снегу следы и пропажу ключа из двери террасы. Он стал искать далее и под столом заметил следы пудры и пуговицу, явно отскочившую от солдатского мундира.
— Как? — воскликнул Ридезель. — Значит, этот субъект сидел под столом во время нашего заседания?
— Не только сидел, но и запомнил слово в слово все, что там говорилось, чтобы передать старому князю.
— Надо сказать Голицыну, чтобы он сейчас же сменил всю свою прислугу! Это черт знает что такое!
— Ример не удовольствовался первоначальными результатами своих изысканий, а пошел дальше. Он дал возможность вахмистру Зибнеру встретиться нос к носу с лжебароном, и старик категорически заявил, что последний поразительно похож на гренадера Лахнера, того самого смельчака, который вскочил на запятки черной кареты. Теперь, как мне кажется, уже нельзя сомневаться в этом.
— Вы и Ример будете по-царски вознаграждены за это важное открытие. Не только я, но и русский, и французский послы щедро одарят вас, а если вы потеряете место у князя, то все равно внакладе не останетесь.
— Заранее благодарю вас, господин барон. Тем не менее мне не хотелось бы терять место, потому что, занимая его, я могу быть полезным вам.
— Ну, милый мой, едва ли в моих силах помочь вам сохранить ваше место. Если я замолвлю князю о вас пару слов, то это даст совершенно обратный результат!
— Мне кажется, вы, господин барон, могли бы одним ударом убить двух зайцев: наказать дерзкого и помочь мне утвердиться на моем месте. В данный момент мое положение очень пошатнулось: не зная, кого подозревать, князь подозревает всех, а значит, и меня. Так вот, если бы удалось подставить Лахнеру ногу и доказать князю, что смелый гренадер просто обманул его из желания поживиться, тогда и Лахнер пострадал бы, и я вернул бы себе прежнее доверие!
— Это было бы очень хорошо, потому что ловкий шпион в дипломатических отношениях во сто раз полезнее шпиона на войне. Но едва ли в моих силах…
Вошедший слуга доложил о бароне де Бретейле. Ридезель резко оборвал фразу и поспешил навстречу французскому послу.
— Я собирался уходить, — сказал барон де Бретейль, — когда мне подали ваше письмо…
В этот момент он заметил Бонфлера и взглядом спросил у Ридезеля, кто это такой и можно ли при нем говорить.
— Это та самая маска, которая доставила нам копию австро-баварского договора, — сказал Ридезель.
Бонфлер низко поклонился в ответ на это представление.
— Ну а все-таки удалите его, — тихо сказал де Бретейль, — мне необходимо переговорить с вами с глазу на глаз.
Ридезель знаком указал Бонфлеру на замаскированную портьерой дверь, и секретарь князя Кауница поспешил выйти через нее.
Но шпионство было его второй натурой. Поэтому, очутившись в маленьком кабинетике и убедившись, что там, кроме него, никого нет, Бонфлер поспешил подкрасться к двери, приложил ухо к щелке и слышал все от слова до слова.
Услышанное им оказалось очень важным, поскольку из слов французского посла было ясно, что барон де Бретейль, говоря языком венских поговорок, ‘стал торговать в отсутствие хозяина’ и ‘сел в лужу’. Дело было в том, что Людовик XVI, женатый на сестре Иосифа II, склонился в пользу австрийской политики, тогда как Бретейль решился организовать заговор против захвата Баварии. Теперь же ему приходилось брать все свои обещания обратно, так как он прежде всего был послом своего короля и не имел нравственного права идти наперекор его желаниям.
Особенно неприятным оказалось для барона де Бретейля известие, что Кауниц просто посмеялся над ним, выдав простого гренадера за своего племянника. Впрочем, это-то было еще с полгоря. Как добродушно признавался де Бретейль, ни один дипломат не отказался бы от такого средства, и архивы министерств иностранных дел во всех странах полны документами, свидетельствующими о более обидных дипломатических хитростях. А скверно было то, что через этого гренадера, подслушавшего тайны секретного совещания, Кауниц был оповещен о роли французского посла, пошедшего против политики своего государя. Это было скверно не только потому, что могло повредить карьере Бретейля, но и потому, что австрийское правительство было бы способно усмотреть в этом мнимую неискренность французского правительства и энергично пойти на союз с Англией. А последнее обстоятельство одинаково было противно интересам как Франции, так и Пруссии. Поэтому в данном случае важнее всего было не отомстить Кауницу за его проделку, а постараться скомпрометировать гренадера-доносчика, опорочить его в глазах князя и свести на нет все его обвинения.
— Но как это сделать? — спросил Ридезель.
— Доверьте это дело мне, — спокойно сказал де Бретейль. — Мне многое приходилось проделывать на своем веку, и подобное дело не представит для меня ни малейших затруднений. Кроме того, у меня не только имеется готовый план, но и люди, способные привести его в исполнение.
На этом они и расстались. Бонфлер торжествовал: падение гренадера Лахнера означало собою возврат доверия князя к нему, Бонфлеру, а доверие Кауница хорошо оплачивалось представителями иностранных держав…

XVI. Сети стягиваются

Барон фон Ридезель предъявил австрийскому правительству от имени своего короля мотивированный протест против предполагаемого захвата Баварии. В этом протесте помимо доказательств незаконности подобного захвата указывалось, что Пруссия не ограничится платоническими протестами, а в случае необходимости даже возьмется за оружие.
Мария-Терезия, от всей души ненавидевшая войну и понимавшая, что даже победа не может вознаградить страну за те убытки, которые получаются вследствие выхода промышленной жизни из нормальной колеи, очень встревожилась и призвала для совещания своего сына и соправителя Иосифа II. На этом совещании, на которое, кроме князя Кауница, не позвали никого, было решено, что Пруссии надо предложить известную компенсацию в виде возможности присоединить к землям Бранденбургского курфюршества княжества Анспах и Байрет.
Вернувшись домой, Кауниц застал там Лахнера, которому, как это помнит читатель, он приказал ежедневно приходить для переписки важных документов. Кауниц сейчас же продиктовал гренадеру проект компенсационного договора и потом, внеся некоторые поправки, приказал снять две копии — для императрицы и императора.
Гренадер принялся старательно копировать проект. Никто не мешал ему, так как князь сейчас же ушел из кабинета, а Гектор, обыкновенно надоедавший Лахнеру своими ласками, в этот день был в угрюмом настроении и мрачно лежал на своей подстилке. Поэтому не прошло и двух часов, как наш герой покончил с порученной ему работой.
Вернувшись в кабинет, князь просмотрел копии, сверил их с оригиналом и объявил, что он доволен.
Вообще в этот день Кауниц был на редкость хорошо настроен. Он много говорил с Лахнером и в заключение спросил, не пришло ли ему в голову чего-нибудь новенького, что могло бы помочь отыскать предателя.
Лахнер ответил, что он держится прежнего мнения.
— Ты хочешь сказать, что предателем является Ример? — спросил его князь. — Милый мой, даже если это и так, чего я, в сущности, совершенно не допускаю, то и это далеко еще не все объясняет. Вот, — он встал, достал из кармана ключ и подошел к одному из шкафов, — возьми этот ключ и попробуй открыть один из шкафов.
Лахнер взял в руку простой по виду ключ, но, как он ни вертел его в замочной скважине, шкаф все-таки не отпирался.
— Вот то-то и оно! — сказал князь. — Ведь неизвестный нам негодяй ухитряется доставать документы, которые я прячу в эти шкафы, а между тем, чтобы открыть их, кроме ключа, с которым я никогда не расстаюсь, надо знать секрет, какие именно рычажки повернуть. Я открою тебе этот секрет, потому что верю тебе. Вот! — Князь нажал одну из шишечек, составлявших украшение шкафа, и сейчас же сбоку открылась дверка, обнажая собою ряд рычажков с кнопками. — Представь себе, что предатель случайно добрался до тайны этой шишечки и видит перед собой ряд рычагов. Это нисколько не может помочь ему, так как надо знать, когда и какие рычаги поворачивать, а это далеко не так просто. Вот видишь, сначала надо отогнуть первый, третий и пятый рычажки — первый совсем, третий на четверть хода и пятый наполовину. Затем всовывают ключ и поворачивают на четверть оборота. Когда это сделано, отгибают совсем четвертый и седьмой рычаги. Поворачивают ключ еще на четверть оборота и возвращают рычаги первый, третий и седьмой в прежнее положение. Затем доводят ключ окончательно, нажимают второй рычаг и… — Послышалось характерное звяканье, звон пружин, и шкаф медленно открылся. — Вот видишь, как трудно разгадать секрет этого шкафа, — произнес князь, пряча переписанные Лахнером копии и оригинал в открывшуюся дверку. — А между тем у каждого из шести владельцев таких шкафов один ключ, но разная последовательность нажимания рычагов. Англичанин, сделавший эти шесть шкафов, вскоре умер, и больше ни у кого нет таких шкафов, значит, я один владею их тайной!
— Ваша светлость, — ответил Лахнер, — люди ухитрились разобрать иероглифы на могилах фараонов, ухитрились определить вес и состав еле видимых простым глазом звезд…
— А следовательно, ты думаешь, могли разгадать также тайну этих шкафов? Но для этого надо обладать серьезными механическими познаниями, да и иметь возможность подолгу исследовать шкафы. Увы! Эти два обстоятельства совершенно исключают Римера! — Князь запер шкаф и, сунув ключ себе в карман, продолжал: — Ну, друг мой, теперь можешь идти домой. Впрочем, постой! У меня имеется для тебя поручение. Надо узнать, сколько раз происходили совещания у князя Голицына. Это вовсе не так трудно, — улыбнулся Кауниц, заметив растерянное выражение лица гренадера. — На каждом заседании обязательно бывает граф Герц, прусский уполномоченный в делах, а следовательно, важно только узнать, сколько раз Герц пользовался черной каретой. Последние сведения тебе даст гробовщик Бауэр. Чтобы ты понял наконец всю эту историю, объясню тебе следующее. Вилла князя Голицына уже давно является местом тайных совещаний. Несколько лет тому назад, когда предстояло обсудить раздел Польши, я тоже принимал в них участие. Тогда кроме меня там участвовали русский и прусский послы, а вскоре к нам присоединились еще русский и прусский уполномоченные в делах. Прусским уполномоченным был в то время и остался по сию пору граф Герц. Ввиду того что за графом Герцем, как недавно прибывшим со свежими инструкциями, усиленно следили английский и французский послы, он пользовался траурной каретой Бауэра, последний же обслуживал всех окрестных помещиков, поставляя не только гробы, но и все принадлежности печальной церемонии. Поэтому когда выезжала черная карета, это никому не казалось подозрительным, и Герца выследить не удавалось. — Кауниц взял понюшку табака из золотой, усыпанной бриллиантами табакерки и продолжал: — Из твоих показаний видно, что Герц и теперь продолжает пользоваться своей счастливой идеей. Следовательно, достаточно узнать от Бауэра, сколько раз он давал Герцу карету, и мы будем знать, сколько раз происходили совещания.
— Теперь я понимаю! — невольно вырвалось у Лахнера.
— Что ты понимаешь, друг мой? — спросил Кауниц.
— Простите мою дерзость, ваша светлость, но ваш милостивый рассказ напоминает мне о судьбе гренадера Плацля. Очевидно, Плацль, так же, как и я, разгадал тайну совещаний на вилле Голицына, но в то время, ввиду того что в этих совещаниях принимали участие также и ваша светлость…
— Иначе говоря, тебе очень хочется узнать, что сталось с Плацлем? Так и быть, я расскажу тебе: у нас как раз происходило четвертое заседание, когда…
В кабинет вошел лакей, доложивший о прибытии маршала Лаудена.
— Ну, видно, не судьба тебе удовлетворить свое любопытство, — усмехнулся Кауниц. — Как-нибудь в другой раз, а теперь всего доброго!
Лахнер вышел из кабинета, князь же поспешил в приемную. Там он любезно приветствовал Лаудена и сейчас же увел его на половину графини.
Тем временем, пока князь мирно беседовал в семейном кругу с гостем, Бонфлер вместе с Римером осторожно пробрался в рабочий кабинет князя. Ример встал настороже, а Бонфлер торопливо принялся отпирать тот самый шкаф, куда, как он подглядел, Кауниц положил переписанные Лахнером акты. Кауниц глубоко ошибался, когда высказывал мнение, будто никто не сможет забраться в шкаф: у Бонфлера не только был слепок ключа от шкафов, но и тайна рычагов.
Достав проект компенсационного договора, Бонфлер торопливо списал важнейшие статьи его, положил документ обратно в шкаф и сказал:
— Ример, вы должны как можно скорее передать прусскому послу эту бумагу. Тут не только важные сведения, но и средство устранить с нашего пути этого проклятого гренадера. Да постарайтесь лично повидать и переговорить с человеком, которого выбрали для известной вам цели, а то если им попался какой-нибудь болван, то можно только все дело зря испортить…
— Да уж положитесь на меня, господин Бонфлер! Вы, я думаю, сами знаете, что мне пальца в рот не клади!
— Да напомните там, что комедию надо разыграть безотлагательно, не позже завтрашнего утра!
— Ладно, ладно, мы уже обо всем раньше переговорили, а теперь я поспешу сбегать, пока мое отсутствие не будет замечено.
— Ну так желаю вам счастья!
— И знатной награды!
Оба негодяя расстались.

XVII. Аврора фон Пигницер

Ввиду того что Кауниц задержал Лахнера до девяти часов вечера, наш герой не смог в тот же день повидаться с Эмилией. Но ему хотелось порадовать молодую женщину известием, что он напал на след разыскиваемого документа, и он поспешил написать ей обнадеживающую записку.
Выйдя с готовым письмом в переднюю, Лахнер увидал, что Зигмунд спит самым крепким и сладким сном. Не будя его, гренадер спустился вниз к швейцару и поручил ему на следующий день рано утром отправить письмо с посыльным.
Лахнер уже собрался подняться к себе, но швейцар, униженно извиняясь за забывчивость, подал ему письмо.
— Кто принес это письмо?
— Паж в красной, расшитой серебром ливрее с графской короной.
Лахнер вскрыл конверт и прочитал любезное приглашение графини Пигницер пожаловать к восьми часам на музыкальный вечер…
‘Как все великолепно складывается! — подумал Лахнер. — Я сейчас же отправлюсь туда и постараюсь окончательно очаровать графиню, а тогда мне уже не трудно будет довести до конца свою затею’.
Но тут у него снова болезненно сжалось сердце. Ну хорошо, он достанет оправдывающий баронессу Витхан документ. А что дальше? Ведь он, Лахнер, — только актер, только марионетка, которую сейчас же втянут за кулисы, как только ее роль сочтут оконченной, а до его личных переживаний никому не будет ни малейшего дела. Да и простит ли ему когда-нибудь баронесса этот невольный обман? Нет, ему нечего и надеяться на личное счастье с нею. Но все равно, он сделает все, что сможет, для ее спасения. Его любовь была так велика, что он не мог считаться с эгоистическими соображениями. Пусть он будет несчастлив, лишь бы только с нее было снято несправедливое, незаслуженное, жестокое обвинение!
Он приказал швейцару, чтобы кучер сейчас же заложил карету, и поднялся к себе. Первым делом он постарался разбудить Зигмунда, но это ему удалось далеко не без труда. Зигмунд долго не мог понять, что от него хотят, и понадобилось добрых три минуты, чтобы растолковать ему, что он должен помочь одеться своему господину.
Было почти десять часов, когда Лахнер входил в салон перезрелой красавицы еврейки.
Графиня Пигницер встретила его так, словно они были знакомы уже сто лет.
— Ах какой вы! — с шаловливой улыбкой сказала она. — Как могли вы так опоздать? Ну да сами виноваты, если много потеряли: я уже два раза пела соло, и, как говорит Феррари, пела, словно сирена!
Феррари, модный тенор того времени, выпятил колесом грудь, шариком подкатился к графине и сказал, закатывая глаза кверху:
— О, не как сирена, а как ангел, как сам Господь Бог!
Гости невольно рассмеялись, да и сам Лахнер не мог удержаться от улыбки: Феррари говорил по-немецки настолько же бегло, насколько неправильно, и у него выходило: ‘сирэн’, ‘анджель’. Кроме того, смешна была и вся его фигура, маленькая, жирная, некрасивая, причем ее недостатки еще подчеркивались кокетливой манерой тенора держать себя, выпячивать грудь вперед, становиться на цыпочки и расставлять руки колесом.
Заметив улыбку гренадера, Феррари злобно сверкнул глазами, еще более выпятил грудь и рассерженным петушком откатился прочь.
— Извините, графиня, — с самой сладкой, с самой чарующей улыбкой сказал Лахнер Авроре, — извините, что опоздал. Но, видно, боги позавидовали моему счастью, так как случилось два непредвиденных обстоятельства. Во-первых, меня задержали в министерстве, во-вторых, мой швейцар забыл вручить мне ваше очаровательное письмо вовремя, и, верьте, я прочел его не более четверти часа назад. Да и могли ли вы, графиня, заподозрить, что ваш верный раб хоть на секунду отсрочит то счастье, которого он сам так страстно добивался!
Пигницер шаловливо ударила его веером по руке и сказала:
— Вы прощены, барон! Однако какой вы опасный человек, ах, какой опасный человек! Лучше держаться от вас подальше! — И сорокалетняя женщина, кокетливо подобрав юбку двумя пальцами, семенящей походкой отошла от Лахнера к другим гостям.
Лахнер огляделся. В зале были устроены подмостки, обитые зеленым сукном, на них стояло примитивное фортепьяно, только что усовершенствованный клавесин.
Кругом небольшими группами расположилось общество, состоявшее из тридцати-сорока человек. Дам было очень мало, мужчины представляли собой смесь всех рангов и сословий. Видно было, что к графине ходят так же, как ходят в какое-нибудь питейное заведение, не считаясь с обществом. Да и тон, царивший там, сразу не понравился Лахнеру. Раздавались такие откровенные шутки, дам так смело и неприкрыто обнимали, что можно было подумать, будто находишься не в графском доме, а в учреждении для жертв общественного темперамента. Впрочем, это было очень на руку Лахнеру: чем свободнее было в доме, тем свободнее должна была быть и сама хозяйка, а последнее обстоятельство обеспечивало ему быстрое удовлетворение затаенного желания разгадать тайну ‘трех кинжалов’.
Прерванный появлением Лахнера концерт возобновился, Феррари спел соло, затем дуэт с Пигницер. Потом, по требованию публики, Пигницер спела одна какой-то чувствительнейший романс.
После этого она спросила Лахнера, не играет ли и он на каком-либо инструменте. Предполагая, что в доме нет скрипки, Лахнер сознался, что очень любит этот инструмент, ‘хотя и не пользуется взаимностью’, с достойной скромностью добавил он.
Но, к его неудовольствию, скрипка в доме все-таки нашлась, и очень плохая. Лахнера заставили играть, и его игра вызвала всеобщее одобрение. Это еще более расположило к нему графиню.
По окончании музыкальной части вечера в зал внесли маленькие накрытые столики, и общество расселось ужинать. Пигницер посадила Лахнера вместе с собой за столик, за которым сидели, кроме того, Феррари и какая-то пожилая женщина. Во время ужина, за которым больше пили, чем ели, графиня была чрезвычайно любезна с Лахнером и, чокаясь с ним ‘за исполнение его самого пламенного желания’, даже коснулась под столом его ноги своей туфелькой. Феррари, имевший по всем признакам некоторые права на графиню, кидал на нашего героя свирепые взгляды. Однако гренадер старался не замечать их.
По окончании ужина общество поднялось и собралось уходить. Лахнер хотел последовать примеру остальных, но Аврора шепнула ему, чтобы он остался. Это тоже было как нельзя более на руку Лахнеру, и вскоре он сидел с графиней, Феррари и пожилой женщиной в маленьком салоне на диване перед столиком, на который лакеи поставили свежую батарею вин и ликеров.
— Ну что вы скажете о моем пении? — спросила Пигницер Лахнера.
— О, графиня, — с хорошо разыгранным восхищением вскричал гренадер, — я не могу даже описать вам, в каком восторге я остался от поразительного исполнения вами труднейших итальянских арий! Вы могли бы свободно зарабатывать свой хлеб в качестве оперной примадонны, и ваше выступление на сцене составило бы новую эру в искусстве!
— Льстец! — кокетливо сказала графиня. — Однако как бы там ни было, а ваши слова дают мне силы и смелость привести в исполнение свое заветнейшее желание. Но как же выступить перед публикой, если не имеешь ни привычки к этому, ни сценического опыта? Знаете, что я задумала? А что, если переделать эстраду в этом зале в маленькую домашнюю сцену?
— Это гениальная идея! — обрадованно воскликнул Лахнер. — Мне с самого начала бросилось в глаза, что этот зал как нельзя более подходит для переделки его в театральный. Умоляю вас, графиня, не откладывайте этой мысли, а сейчас же осуществите ее!
— Однако, майор, — сказала Пигницер, — вы вдруг стали пламенным поклонником искусства!
— Графиня, поверьте, что я не могу без восторга встретить проект, который позволит вашему таланту распуститься пышным цветком.
В разговор вмешался Феррари. Он принялся доказывать, что зал слишком низок и узок и что акустические условия будут слишком плохими. Кроме того, он уверял, что в зрительной половине зала не поместится и двадцать человек.
Лахнер принялся оспаривать это мнение, все четверо отправились в зал, и тут Лахнер на месте стал доказывать исполнимость проекта.
— Вам очень хочется, чтобы этот проект был осуществлен? — спросила Аврора Лахнера.
— О, графиня, еще бы!
— В таком случае я скажу вам следующее: если вы хотите, чтобы проект был исполнен, вы должны сами руководить работами!
— Согласен! — воскликнул с жаром Лахнер. — Согласен и благодарю вас, графиня, за оказанную мне честь!
Он схватил ее руку и, словно в припадке радости и страсти, несколько раз бурно поцеловал.
— Ну а когда вы начнете работы?
— Завтра рано утром, графиня, потому что не следует откладывать. С утра я набросаю на месте план переделок, а потом найду рабочих и займусь осуществлением проекта. А теперь, графиня, позвольте пожелать вам спокойной ночи — уже слишком поздно!
Графиня ласково простилась с Лахнером и дамой. Феррари тоже собрался уходить, и, хотя графиня пыталась нежно удержать его, взбешенный тенор отказался понимать ее любовные намеки. Тогда рассерженная в свою очередь графиня кликнула слугу и приказала подать итальянцу его пальто, шляпу и трость. Феррари, рассчитывавший, что графиня станет просить его и что он помирится с ней на предъявленных им условиях, окончательно взбесился и, спускаясь вместе с Лахнером по лестнице, разразился громкими проклятиями.
— Вам что-нибудь нужно от меня? — холодно спросил его Лахнер.
— Нужно ли мне что? — на ломаном языке повторил Феррари, разражаясь горьким ироническим смехом. — Одному из нас придется умереть!
— А я так думаю, что даже обоим, но… в свое время!
— Вы еще смеетесь?
— А вы уже плачете?
— Вы любите синьору?
— Пламенно.
— И я тоже пламенно.
— В таком случае мне вас жаль!
Бедный тенор окончательно потерял всякую сдержанность и стремглав бросился вниз по лестнице, разражаясь итальянскими проклятиями и призывами к мести. Лахнер только рассмеялся ему вслед. Полный самых радужных надежд, он сел в карету и отправился домой.

XVIII. Гроза разразилась

На другой день во дворце князя фон Кауница царили уныние и отчаяние: дог Гектор приказал долго жить! Вокруг его похолодевшего трупа собрались сам Кауниц, его сестра и дочь Елена. Домашний врач осматривал труп.
— Во вскрытии нет никакой надобности, — заявил наконец доктор. — Я могу с уверенностью заявить, что прелестный пес был попросту отравлен!
— Что? — загремел вне себя Кауниц. — Горе тому, кто совершил это злодеяние! Я буду преследовать его так же, как за убийство человека, потому что Гектор был более ‘человеком’, чем тысяча настоящих людей! Ах, Гектор, Гектор! Где я найду другого такого друга? А все ты, мерзавец! — обрушился он вдруг на Римера. — Теперь стоишь да таращишь глаза! Смотрел бы лучше за собакой, так не случилось бы этого! Ведь я тебе, негодяю, тысячу раз говорил, чтобы ты не пускал его одного на улицу!
— Ваша светлость! — взмолился Ример. — Ни вчера, ни сегодня покойный никуда не отлучался, даже в садик не выходил! Бедный Гектор! Еще вчера он был так весел, так ласкался к господину майору… Гектор, Гектор!
— Убирайся вон со своими причитаниями! — прикрикнул на него князь.
Ример ушел, но сейчас же вернулся с докладом, что явился какой-то человек, желающий сделать князю важные, не терпящие отлагательства разоблачения. Князь приказал впустить его, и в кабинет вошел Гехт, тот самый, которого читатель уже встречал под видом надсмотрщика графини Пигницер.
— Ну, что нужно? — сурово спросил Кауниц.
— Ваша светлость, я ваш верный слуга и только думаю, как бы оказать услугу…
— Оказывай услугу тому, чью ливрею ты носишь! — резко оборвал его Кауниц, указывая пальцем на гербы французского посольства.
— Нет, ваша светлость, проклятый француз купил только мой труд, но не мою совесть и душу, и ежели я пруссак, так не дам чужеземцам обманывать родное отечество.
— Эти чувства делают тебе честь. Дальше говори!
— Ваша светлость, я напал на след самого подлого предательства. Не нахожу слов…
— Или ты найдешь их сейчас же и будешь говорить коротко и без отступлений, или я прикажу выбросить тебя отсюда и угостить палками!
— Недавно во французское посольство явился гренадер, который просил посланника помочь ему. Его, дескать, несправедливо держат в солдатах, не дают выслужиться, и он больше не может выносить такую жизнь. Он просил посла дать ему возможность бежать и обещал тогда сделать все, что от него потребуют. Тогда посол со своим секретарем решили придумать сказку о совещаниях дипломатов, гренадер должен был явиться к вашей светлости с этим ложным известием и таким образом войти в доверие. Он рассказывал, что, заслужив доверие, он без труда будет доставать копии важных документов и сообщать их французскому послу.
— Доказательства? — лаконично бросил Кауниц.
— Вчера наглый гренадер явился к нам в посольство в майорском мундире и передал французскому послу бумагу с заметками, касающимися последнего проекта вашей светлости. Мне удалось подглядеть эту бумажку, там говорилось о предоставлении прусскому королю права воспользоваться Анспахом и Байретом в компенсацию за захват Австрией Баварии.
— Это все? — спросил князь, лоб которого сплошь покрылся мрачными морщинами.
— Нет еще, ваша светлость. Гренадер сказал моему господину, что он отравил собаку вашей светлости, так как собака спала в вашем кабинете и мешала доставать документы.
В то время как Гехт говорил, Кауниц нервно вертел в пальцах свою золотую табакерку, открывая и закрывая ее крышку. По мере того как он слушал, крышка все быстрее отворялась и затворялась, что свидетельствовало о гневе, закипавшем в груди князя. Когда же он услыхал, что собаку отравил Лахнер, он так порывисто дернул крышку, что та отскочила.
— Когда барон де Бретейль узнал об этом, — продолжал свои разоблачения Гехт, — он был невероятно взбешен. ‘Я хотел иметь дело с человеком, а это какой-то бандит! — крикнул он после ухода гренадера. — Чтобы его больше и на порог не пускали!’
— Ты сказал мне всю правду? — мрачно спросил князь.
— Да пусть меня колесуют, если я хоть слово соврал! — с пафосом заявил Гехт.
Кауниц позвонил и приказал лакею:
— Позвать сюда сейчас же Бонфлера и Римера!
Бонфлеру было приказано снять письменное показание с Гехта, Римеру — сейчас же послать карету за Фрейбергером.
— Боже мой, боже мой! — сказал князь, пройдя к сестре и рассказывая ей о происшедшем. — А я так полюбил этого предателя, так верил ему! Но у него такой честный, открытый взор! Впрочем, что же, бывают ядовитые цветы, на вид очень красивые, но несущие смерть доверчивому человеку. А я еще так верил нашему народу, так стоял за его прирожденную порядочность… Никогда не забуду этого жестокого урока!

XIX. ‘Прощай, прекрасный сон!..’

В девять часов утра Лахнер был уже у графини Пигницер. На вопрос, когда графиня встает, горничная ответила ему, что не ранее одиннадцати часов.
— Не могу ли я подождать пробуждения графини в зале или в соседней комнате? — спросил Лахнер.
— К сожалению, нет, так как графиня собственноручно запирает комнаты вечером, уходя спать.
Что было делать? Лахнер отправился бродить по городу, посидел в кофейне, почитал иностранные газеты и кое-как убил время до назначенного часа. В одиннадцать часов он снова оказался у Пигницер.
На этот раз графиня приказала принять его, и гренадера ввели к ней в будуар, где Аврора в прелестном дезабилье кушала свой кофе. Она встретила его так нежно, словно он был ее женихом, и принялась хвалить его за аккуратность и ревность в исполнении принятого на себя обязательства.
После кофе Лахнер с Авророй направились в зал. Лахнер обошел все окружавшие зал комнаты и, убедившись, что комната, где висел гобелен с изображением убийства Цезаря, примыкает к залу, выразил желание снести разделявшую их стену, чем, по его мнению, можно было бы расширить все помещение.
Аврора, влюбленными глазами глядевшая на молодого стройного офицера, не имела ничего против, и Лахнер принялся вымерять комнату, чтобы проверить, какую площадь даст она залу. Вымеряя, он убедился, что под картиной квадратики паркета были несколько вдавлены против остальных, и он подумал, уж не вынимается ли один из них, обнажая тайник. Он с радостью бы проверил теперь же свое предположение, но графиня не отходила от него ни на шаг, а потому лже-Кауниц решил отложить это до более удобного времени.
— Так когда же вы приступите к делу, барон? — спросила его Аврора.
— Сейчас же, — ответил тот. — Но для того, чтобы моя работа шла успешно, я должен запереться здесь.
— Как! И вы не позволите даже мне присутствовать при разработке проекта?
— Именно вам-то и нельзя, графиня, — галантно ответил ей Лахнер. — Если вы будете сидеть около меня, то мои мысли будут слишком рассеиваться, отвлекаться. Однажды я пробовал писать стихи, сидя в саду, где цвели роскошные розы, ну и ничего не вышло: я все время смотрел на розу, вдыхал ее аромат и не мог заняться работой…
— Боже, какой вы льстец! — воскликнула раскрасневшаяся от восторга графиня. — Но хотя мне и очень тяжело будет знать, что вы в моем доме, и не видеть вас, я все же подчиняюсь вашему требованию. Вам поставят сюда стол, и вы можете спокойно заниматься своими планами.
Лахнер собирался ответить Авроре что-то в высшей степени любезное, как вдруг в комнату вошла горничная и заявила, что лакей барона хочет видеть его по неотложному делу.
Лахнер вышел в переднюю, графиня ревниво последовала за ним.
— Ваша милость! — затараторил Зигмунд. — Благоволите сейчас же спуститься вниз и сесть в ожидающий вас экипаж. Вас ждут с нетерпением по важному делу!
— Кто именно? — спросил Лахнер.
— Господин, которого вы знаете. Дело спешное и важное.
— Ах, я знаю теперь, в чем дело! — произнес гренадер. — Извините меня, графиня, но я должен бежать. Ведь я не принадлежу себе, и мой министр может во всякое время потребовать меня у себе. Но как только я освобожусь, я сейчас же прилечу к вам, чтобы докончить начатое.
— А когда это будет? — с видом капризного ребенка спросила графиня.
— Я думаю, через час-два, а в крайнем случае — вечером.
Он поцеловал руку Пигницер и торопливо последовал за Зигмундом вниз. В карете сидел Фрейбергер, по молчаливому знаку которого Лахнер уселся рядом.
Карета быстро помчалась.
— Куда мы едем? — спросил Лахнер.
— Недалеко, — очень ласково ответил еврей. — Мы едем ко мне.
— Разве что-нибудь случилось?
— Нет, ничего особенного. Просто вам предстоит явиться в казармы.
Это известие словно громом поразило мнимого барона.
— В казармы? Мне? В казармы? — растерянно пролепетал он.
— А почему нет? Ведь вы же солдат, а солдату надлежит жить в казармах!
— Но у меня имеется крайне важное дело, которое я обязательно должен кончить сегодня!
— Друг мой, я делаю то, что мне приказано: вы должны немедленно вернуться в казармы.
— И это награда за мою преданность!
— О, награда от вас не уйдет! Вы и не представляете, как вас наградят!
Что-то зловещее послышалось Лахнеру в тоне еврея. Он сделал еще попытку:
— Умоляю вас, дайте мне один только час свободы!
— Если бы вы обещали мне все блага мира за пять минут, я и то не мог бы предоставить вам это время!
В мрачной задумчивости Лахнер приехал в дом еврея. Зигмунд поспешил принести ему казенное белье и платье, сброшенное несколько дней тому назад, и иронически сказал:
— Ну-ка, ворона, долой павлиньи перья!
Гренадер был слишком подавлен и расстроен, чтобы как следует проучить дерзкого за наглую выходку. Он машинально снял офицерский мундир, а затем парик и сказал:
— Позаботьтесь, чтобы мне привели в порядок прическу согласно требованиям военного артикула.
— Переодевайтесь в казенное белье, — кинул ему Фрейбергер, — а потом парикмахер придет и сделает, что нужно.
— Хорошо! Но как быть с усами, которые вы велели мне сбрить?
— Тут уж ничего не поделаешь, если приклеить фальшивые, то можно только испортить дело. Отправляйтесь в казармы так, как есть, и постарайтесь как-нибудь выпутаться.
— Друг мой, солдат, осмелившийся без позволения сбрить усы, наказывается шпицрутенами.
— А сколько ударов? Штук двадцать пять? — спросил Фрейбергер с ироническим участием.
Лахнера взорвало, он не мог больше выносить это наглое издевательство.
— Вот что я вам скажу, — загремел он, — ни в какие казармы я не пойду, а отправлюсь прямо к князю. Это черт знает что такое! В награду за мою преданность меня выдают с головой и обрекают жестокому, незаслуженному наказанию. Нет, милейший, до такого идиотства моя преданность князю не доходит. Понести бесчестящее наказание за преданную службу интересам отечества! И вы смеете говорить об этом с улыбкой? Я иду к князю!
Сказав это, Лахнер энергично схватил сброшенный им офицерский мундир. Фрейбергер испугался.
— Ах какой вы горячий, и пошутить-то с вами нельзя! — медовым голосом проговорил он. — Отправляйтесь себе спокойно в казармы, а я уж улажу ваше дело. Я раньше вас побываю у полковника.
Когда Лахнер снял батистовую рубашку, собираясь надеть грубую солдатскую дерюгу, Фрейбергер заметил на его груди кольцо с бриллиантами, подарок несчастного Турковского.
— Вы не должны брать с собой в казармы ничего такого, — сказал он, — что было дано вам для вашего маскарада.
— Я ровно ничего не беру с собой.
— А это кольцо?
— Оно уже давно у меня.
— Оно, кажется, очень ценно. Покажите-ка. Ого, камни редкие по чистоте и шлифовке. Не желаете ли продать мне его?
— Продать — нет, но если хотите, обменяйте мне его на портрет в рамке, который заложил вам барон Люцельштейн.
Фрейбергер еще раз рассмотрел кольцо и с сожалением в голосе сказал:
— На самом деле эти камни еще дороже, чем я предполагал с первого взгляда. Предлагаемая вами мена была бы для меня очень выгодна, но, к сожалению, я не имею права продавать заклады до их просрочки.
Вскоре явился парикмахер и довершил обратное превращение майора в гренадера.
— Если вас спросят, почему вы посмели сбрить усы, — сказал Фрейбергер Лахнеру после ухода парикмахера, — то вы ответите, что сделали это по приказанию майора Кауница. Вас приводили к нему в гостиницу для сличения и определения, действительно ли вы так похожи друг на друга. Чтобы проверить это сходство, майор приказал сбрить вам усы, и вы не могли воспротивиться приказанию офицера. Ну-с, я с Зигмундом еду к полковнику, чтобы уладить ваше дело, а вы сейчас же отправляйтесь туда пешком. Да смотрите не вздумайте воспротивиться приказанию князя. Тогда вы наверняка погибнете!
Фрейбергер ушел с Зигмундом, не утерпевшим, чтобы не высунуть на прощание язык Лахнеру, а наш бедный герой остался стоять, словно пораженный столбняком.
— Неужели все пропало? — с горечью воскликнул он наконец. — Прощай, прекрасный сон! Прощайте, несбывшиеся грезы, действительность, суровая действительность вступила в свои права! Эмилия! Божество мое! Ангел-хранитель мой! Неужели мне не суждено спасти тебя от злых сплетен? Или, быть может, мне все-таки не идти в казармы, а попытаться сначала достать документы? Но как я пойду к Пигницер в солдатском мундире? Да и наконец, если меня хватятся, начнут искать и найдут, то просто арестуют как дезертира, и тогда добытый документ не попадет в руки Эмилии, себя же я лишу возможности когда-нибудь помочь ей… А может быть, князь все-таки вспомнит обо мне? Может быть, уже завтра я буду на свободе? Как же! Сильные мира сего скоро забывают оказываемые им услуги… Нет, Эмилия, божество мое, если только спасительный случай не придет ко мне на помощь, то мне не удастся помочь тебе…
Поникнув головой, Лахнер побрел к казармам. Его сердце болезненно ныло и скорбно выстукивало: ‘Ко-нец, ко-нец, ко-нец…’
Так печально завершилась история с самозванством гренадера Лахнера, история, в свое время наделавшая много шума…

————————————————————

Первоисточник текста: Самозванец. Ист. роман Т. Мундта, перераб. Евг. Мауриным. — Санкт-Петербург: А. А. Каспари ‘Родина’, 1911. — 208 с., 19 см. — (Интимная жизнь монархов, Кн. 20).
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека