У нас в школе печка испортилась. Как раз, когда первый мороз ударил. Учитель задал нам работу — написать про церковь, какой от нее вред — и распустил на три дня. Я пришел домой, есть охота — собаку бы съел живьем, а у нас одна картошка да тыква пареная. Да и картошки мало.
После обеда я сел было работу писать, а у меня на уме все только еда: пироги с печонкой, щи, мясо. Так и бросил. Хотел на улицу итти, смотрю: Пашка идет.
— Гришка, пойдем на озеро, юлу пускать.
— А ты работу писал?
— Какую работу?
— Да про попов-то — какой от них вред?
— А, эту! Нет еще, завтра буду. Ты приходи к нам утром. Мамка к обедне пойдет, а мы будем писать.
— Ладно.
Пошли мы на озеро и стали играть на льду. А там недалечко садок был. Прорубь, и кругом нее стеночкой камыш. Мы и не знали чей он? Садок и садок — нам-то какое дело? Юла у нас тяжелая была, со свинцом. Мы поиграли немножко и устали, все руки отмотали. Я говорю:
— Давай тогда бросим. Лучше покатаемся.
— А на чем?
— На ногах.
— На ногах сапоги больно рвутся. Давай еще так немножко, юлой.
Он отбежал от меня подальше и крикнул.
— Пускаю! Гляди!
И пустил. Только когда размахивался, у него рука сорвалась и юла пошла вбок, прямо к садку. Долетела до него, сквозь камыш вжикнула — и пет ее. Пашка изо всех сил закричал мне:
— Лови! Скорей лови, а то под лед пойдет!
Я побежал к садку. Разлетелся, как машина, и остановиться не могу: лед скользкий, ноги на нем сами катятся, а я на них только смотрю. Докатился до камыша — раз! — загородка сломалась, и я чуть в прорубь не угодил. На самом краю растянулся.
Пашка подбежал, спрашивает:
— Ну, что? Достал?
— Какой там достал! Сам чуть не утопился.
— А как же юла-то?
— Да сейчас достанем твою юлу. Уж испугался.
Юла вся ушла под лед, только конец самый чуть видно было. Мы ее насилу-насилу достали. Прорубь широкая, а края водой залиты — никак не подступишься.
Вышли из камыша, навстречу нам Степочка толстый.
— Вы чего тут делаете?
— Мы ничего, мы только юлу доставали.
— А это кто камыш поломал, а?! Шляетесь вы тут, треклятые. Вот я вас…
Пашка стрельнул от него, как ошпаренный. А я думал, он нарочно это, и не побежал. Смотрю — Степочка прыгнул ко мне и цап за ухо! Как щипцами все равно, у меня аж хрустнуло что-то в ухе.
— Ага, сатаненок, попался. Пойдем к матери, она те побалует.
Рука, которой он держал меня за ухо, тряслась и все больней сжималась, Я было просить:
— Дядя Степан, пусти. Ведь не виноваты же мы — вон спроси Пашку.
А он сопит, как спросонья, и тащит меня за ухо.
Пашка шел поодаль от нас, Вдруг он бросился к Степочке:
— Дядя Степан, я знаю, кто это сломал. Я видел.
Степочка остановился:
— Кто?
Пашка с разбега ударился об него грудью. Он покачнулся и выпустил мое ухо. Мы с Пашкой скорей бежать. Он было погнался за нами, да не догнал.
У меня до самого села горело ухо, и было больно до него дотронуться. Я злился, злился на Степочку, потом придумал:
— Пашка, давай у него всю рыбу выловим из садка.
— Ну его, еще поймает.
— А мы рано, когда он у заутрени будет. Он богомольный. Мамка сказывала, он раньше в лавочке торговал и людей надувал, Вот он теперь и отмаливает.
— Ну, давай!..
Вечером я сбегал к дяде Петьке и выпросил у него черпак. Пришел домой — наши ужинают, опять тыкву едят. Сестренка младшая, Фроська, морщится и хнычет:
— Мам, я не хочу ее, она кислая.
Я сел за стол и говорю:
— Мама, ты нам завтра рыбы свари.
— Да где ее взять-то, сынок?
— А ты купи.
— На какие это шиши?
— Ну, тогда я сам куплю.
— Не болтая зря, ешь вот что дают… А об рыбе будешь думать, когда сам наловишь, иль денег заработаешь.
— Не веришь, да, мама? Ну вот завтра увидишь. Ты только разбуди меня пораньше.
А ей и будить не пришлось: я сам проснулся. Спал, спал и вдруг проснулся, как по заказу. Поглядел с печки в окно — темно. Хоть зажмуришься, хоть нет, все равно ничего не видно. И не знаю: не то еще вечер, не то уж светать скоро будет.
Слез, оделся в темноте и вышел. Мамка и не слыхала даже. Черпак и ведерко у меня в сенях были припасены.
За ночь навалило снегу и здорово подморозило. Снег скрипел под ногами на всю улицу, а мне это на руку было: как-будто вдвоем с кем-нибудь идешь. А то одному по такой темноте тоже не очень-то сладко.
Пашкина изба па юру стоит. Возле нее намело сугроб вровень с завалиной. Я коекак пробрался через него к окну и тихонько постучал, как мы уговорились с ним. Немного погодя стукнули ворота, и он вышел.
— Гришка, я не пойду.
— А что?
— Холодно очень, замерзнем.
— Где холодно? Погляди: я без варежек. Идем.
— Нет, не пойду. Лучше один ступай.
— Да ты что, боишься, что ли?
— Не боюсь, а… все-таки страшно. Один мужик пошел вот так на чужую бахчу, хотел немного арбузов нарвать, а у него ноги отнялись.
— Кто это тебе рассказал? Бабушка?
— Она в церкви слыхала, поп говорил.
Я хоть и не верю, а все-таки… что, если правда?
Так и не пошел. Я, когда остался один, постоял немного, подумал и тоже повернул назад. Одному разве можно ночью? Озеро у нас внизу, под горой. Поймает Степочка, что тогда? Еще убьет, правда ведь?
Дошел до своей избы, уже ворота открыл, и вдруг вспомнил про наших, как я им нахвастал про рыбу. Утром мамка спросит, а мне и сказать нечего. Нет, надо итти, хоть поймает, хоть убьет — все равно надо.
Пока спускался к озеру и потом шел по льду, я старался, чтобы не думать. Только мне подумается про Степочку, я сейчас же нарочно вслух говорю:
— Вот дурак Пашка! Не пошел — без рыбы останется. А вовсе и не холодно.
Или про наших сам с собой разговариваю, про рыбу, про школу. И, главное, все время топаю ногами сильней, чтобы снег скрипел.
Камыши у садка облепило снегом, и я чуть не прошел мимо. Только по сломанной стенке заметил: прорубь в этом месте черным пятном выступала. Я хотел перешагнуть в пролом и скорей начать ловить, но в самый этот момент мне пришло в голову: да зачем же в чужой садок лазить? Есть же другие проруби, ничьи. В такую рань и в них может пойматься. Не так хоть много, как в садке, да мне что, тысячу кило, что ли, надо? На обед хватит, и ладно.
Я даже остановился от этого. Вот, думаю, сам ругал Пашку, а сам не лучше его дурак: чуть домой не вернулся от страху, а все зря.
Тут заскрипел снег. Что такое? Я стою на месте, а он скрипит. Прислушался — тихо. Должно быть, показалось. Стал обходить садок — опять заскрипело, сразу в двух местах: и мои шаги слышно, и в другом месте тоже будто шаги. Остановился — и там затихло. Но с другой стороны, над камышом, поднялось черное, не разберешь что. У меня выпало из рук ведро, и загремела ручка. Сейчас же за этим совсем явственно затопали шаги. Я кинулся бежать, поскользнулся, упал и закричал, что было духу:
— Дядя Степан, я больше не буду! Дяденька, прости, я…
Полежал немного, вижу — никто не убивает и ничего не видно. Поднял голову — стоит недалеко, вроде человека. Потом двинулось ко мне:
И запнулся. Я слышу — голос не Степочкин. У того голос как у быка, а этот на бабий похож. Я будто слыхал его где-то, а где — не знаю.
— А ты кто?
— Я… ты не знаешь меня, я с другого конца. Андрей Макаров, может, слыхал?
Я обрадовался, встал и подбежал к нему.
— Ты тоже за рыбой?
— Да. У меня, видишь, старуха захворала. Просит рыбки, а где мне ее взять? Живем мы бедно, денег нет…
— Вот и мы тоже. Все тыква да тыква, аж живот с нее болит.
Андрей стоял теперь совсем близко от меня. Я старался разглядеть, какой он есть, и не мог. Либо он чересчур закутан был, либо мне от темноты так казалось — будто он из мешков весь сделан: сам, как куль черный с углем, вместо рук и ног по мешочку узенькому, вместо головы — тоже мешок, только короткий и широкий.
И мне опять боязно сделалось… А может, это и не человек вовсе? Чтобы он скорей заговорил, я сказал ему:
— Дядя Андрей, давай вместе ловить?
— Ну, что ж, давай.
— Тут недалечко прорубь есть, я знаю где.
— А мы разве?.. Ну, пойдем.
Когда дошли до проруби, он взял мой черпак, поглядел его и бросил в сторону.
— Таким за три дня ничего не поймаешь. Мой вот получше будет.
У него черпачище — моих четыре будет. Я взял в руки, так еле удержал пустой, без рыбы. И ведро такое же. Он первым делом зачерпнул в него воды немного.
— На вот, подставляй мне, а я ловить буду.
И полез черпаком в прорубь. Поводил осторожно в воде, потом вытащил. В черпаке что-то зашевелилось. Андрей опрокинул его в ведро и зачем-то шопотом спросил:
— Что там, поймалось что-нибудь?
То говорил громко, а то шопотом стал. Я говорю:
— Тут малёк один.
— А много?
— Много, на четверть будет.
— Да ну! — он отложил черпак и подошел сам посмотреть. Засунул руку в ведро и чуть слышно захихикал.
— Их, как хорошо-то! малёк, он, брат, тоже вкусный. Его если напарить, да с морозу, да перед этим рюмочку… Ах, да ведь ты маленький, тебе нельзя еще.
В церкви ударили в большой колокол. Андрея будто укололи снизу. Он подскочил и выругался вслух:
— От, дурень косолапый! Говорил ведь…
Я спрашиваю:
— Ты чего это испугался?
— Да нет, не испугался я. Мне… к заутрене надо.
— А ты же говорил, старуха твоя больная?
— Ну что ж из этого? Полежит и без меня, не помрет.
Он заторопился. Схватил черпак, сильно провел им кругом по проруби, вытащил и сейчас же снова полез. В ведре забрыкались большие рыбины. Я пощупал рукой, а там что-то длинное, скользкое,
— Дядя Андрей, тут змея!!!
И дернул руку назад. Рукав у меня задел за край, и ведро упало. Рыба из него вся высыпалась на лед. Андрей кинулся ко мне.
— У, сопляк! Как дам вот! Какая тебе змея в проруби?
Мы стали скорей собирать рыбу. Я сгребал малёк и прямо со снегом пригоршнями бросал в ведро. Андрей елозил на коленках по мокрому и собирал только большую. Когда нашел ту, длинную, он ухватил ее обеими руками и прижал к груди.
— Да ведь это же… Эх, ты, дурак, дурак. Это ведь вьюночек, вьюн. Да здоровенный какой — целый вьюнище. Милый ты мой, хороший… Брыкаешься… Не хочешь на сковородку-то… Боишься?
Я уже собрал всю рыбу, оттер себе руки после снега, попрыгал, чтобы согреться, а он все стоит на коленках и ворожит над выоном:
— Мы, брат, тебя по-царски, не как-нибудь! Со сметанкой, да сначала в молочке понежим, да еще…
Как блаженный какой. Колокол звонил часто, раз за разом: да-ун… да-ун… да-ун… Степочка, должно быть, уже в церковь ушел. А Андрей и про старуху свою забыл, и про заутреню. Да еще ко мне пристал:
— Гриша, тебе мать жарит карасей в сметане? Иль вот хоть вьюнов таких?
— У нас молока нет, а то — сметаны,
— Так ты, значит, и вкусу не знаешь, какие они есть?
— Дядя Андрей, давай лучше домой пойдем. Я замерз уж. А ты к заутрени хотел.
— Эх ты, мать честная! Верно ведь… Только домой рано, поспеем еще. Мы сейчас. Половим немного и пойдем. Ну-ка, подставляй ведро.
Я подставил ведро, а он взялся за черпак.
— Мы, брат, еще таких наловим — о-ё-ёй! А ты домой!..
Но рыба не пошла больше. Как отрезало. Распугал он ее, что ли, или еще от чего. Он уж и сверху водил, и по самому дну, и в бок лазил — не идет. Как ни вытащит, так пустой черпак. Когда-никогда попадется мальку с пригоршни, а там опять пусто.
Андрей сначала ничего не говорил, даже успокаивал себя.
— Ничего, пойдешь. Нас, брат, нс обманешь, врешь.
Потом стал пыхтеть и кряхтеть от злости, а потом на меня накинулся
— Все из-за тебя, чертенок. Кабы не болтал зря, она бы, может, и не ушла.
— Да это я, что ли? Ты сам ведь говорил.
— Молчи, а то вот черпаком тебя по башке.
Я взял свое ведро и хотел домой итти.
Ну его. Пускай лучше всю рыбу берет себе. А то еще, правда, черпаком ударит. Но он подбежал ко мне, нагнулся низко-низко и задышал на меня паром.
— Гриша, знаешь, что? Пойдем к этому, к Степочке. В садок, где мы были. Там мы, знаешь? Во каких…
— Нет, дядя Андрей, я не пойду. Я лучше домой.
— Зачем домой? А рыба-то?
— Дашь немного из этой, так спасибо. А не дашь — все равно не пойду.
— Ты не бойся. Никто нас не поймает, мы живо. Э, да что с тобой толковать. Никуда я тебя не пущу!
Он было схватил меня за руку, ко сейчас же отпустил ее.
— Ты сам подумай, дурной ты этакий. Ведь у вас, говоришь, одна тыква, больше ничего нет? Ну, что в ней хорошего, в тыкве? Трава травой. А так принес бы ты полное ведро рыбы, мать бы вам ее и напарила, и нажарила, весь бы день ели, и никакой тыквы не надо.
Как заговорил он, заговорил — у меня от его слов в животе замутило, и до того захотелось есть, прямо терпенья нет. А тут еще наши все передо мной, как живые: сидят за столом. На столе горшок, в горшке тыква, и Фроська опять, как вчера, морщится: ‘Мама, я не хочу ее, она кислая’.
— Нет, все равно не пойду,— сказал я Андрею.
Взял его ведро с рыбой, поднял его, подержал — шевелится, шуршит. Нашшм бы такое, вот обрадовались бы!
И я сам не знаю, как у меня сорвалось с языка:
— Ну, чего ж стоишь? Идем, коль итти.
Он забрал оба черпака, ведерко мое и заскрипел вперед меня.
— Вот, давно бы так. А то — домой, домой. Успеешь и домой. Ты только вот что, слушай все время звон. Как перестанут звонить, так скажи мне. А то я забуду, а мне нельзя. Обязательно надо мне к заутрене пойти.
В садке рыба сразу пошла густо. Да крупная все. Андрей за три раза набил свое ведро до верху. Я сначала еще думал про Степочку, что если придет? А тут, как увидал, что Андрей уж в мое ведро кладет — у меня у самого как лихорадка началась: побольше бы, только бы побольше наловить. Пускай нехорошо, пускай поймают, что хотят делают. Зато принесу полное ведро и черпак тоже полный — на три дня хватит.
Колокол перестал звонить, но, немного погодя, опять начал. Мне бы надо сказать об этом Андрею, а я забыл. Я только смотрел, как он наполняет мое ведро, и радовался. Когда уже некуда было класть, я подставил ему свой черпак.
— Вот сюда клади, полней насыпай.
В черпаке уже было больше половины, когда я вдруг оглянулся и сам же бросил его: с берега к нам шел кто-то, шибко, почти бегом. Я подбежал к Андрею и дернул его за шубу.
— Дядя, дядя Андрей!
Мне нужно было тихо сказать, а у меня совсем голосу не было — одни губы шевелились. Потом в глотке будто оборвалось что-то, и я как крикну на все озеро:
— Дядя Андрей, Степочка идет!!!
Он чудно взмахнул руками и побежал. Ни черпака не взял, ни ведра — все оставил. Я только успел подхватить свой — ведь он дядин Петькин, отдавать надо — и тоже бросился удирать. Отбежал немного, слышу — Андрей стонет:
— Ой! О-о-й!
Обернулся — он лежит на снегу. А тот человек уже близко от нас. И я не знаю: то ли самому удирать, то ли помогать Андрею. А, пускай! Вместе ловили, вместе и отвечать… Подбежал, хотел подсобить, а он уже сам встает. Стонет, а встает.
— Упал я… Печонку, наверно, отшиб.
Тут подбежал и тот человек. Мы с Андреем стоим и не дышим: вот оно, доловились…
— Батюшка, это не вы будете?
Я сначала не разобрал ничего. А Андрей отодвинул меня рукой и шагнул вперед.
— Кто это? Ты, Дарья!
— Ну да, я. Меня матушка за вами послала. Чего ж вы долго-го? Мы уж отзвонились было, да опять начали.
Я слушаю и сам себе не верю: баба, правда, ведь баба. Да еще сноха его, должно быть — батюшкой называет.
Андрей остановил ее.
— Ты постой-ка, Дарья, помолчи. А ты, Гриша, бери свою рыбу и иди домой — нам не по дороге.
Утром мамка напарила нам мальку и поставила на стол:
— Садитесь, дети, ешьте. Вот так праздничек нам!
Только сели за стол — Пашка входит.
— Гришка, давай у тебя будем писать. Или еще где-нибудь. А к нам не пойдем — мамка дома осталась.
— Что же она?
— Пошла, да вернулась. Батюшка, говорит, захворал. Упал, что ли, он. Заутреню отслужил, а обедню не будет. Расшибся, говорит.
У меня как глаза открылись: батюшка, батюшка… Ведь она, та баба, Андрея тоже батюшкой называла. Значит, это я…
Мамка зовет меня малёк есть, а мне уж не до еды. Как же я теперь? Сам про попов буду писать, какой от них вред, а сам вместе с попом рыбу крал…