Сорвалась с крючка, Замчалов Григорий Емельянович, Год: 1930

Время на прочтение: 30 минут(ы)

Григорий Емельянович Замчалов

Сорвалась с крючка

Рассказ

Молодая гвардия, Москва, 1930

1

Прошлым летом я получил отпуск и стал думать, куда бы мне поехать отдохнуть. Два дня продумал и ничего не мог надумать: там дорого, там купаться негде, там не интересно. А отпуск у меня был всего на две недели. Я уже стал бояться — не продумать бы мне весь отпуск, когда получил от племянника Коли письмо: ‘Мы в лагерях. У нас тут лес и река. Можно хоть целый день ходить голым и загорать. Если хочешь, приезжай сюда. Только захватывай с собой палатку, а то у нас тут строго — в нашу не пустят’.
Вечером я собрался, а на другой день, часов в одиннадцать, уже отыскал Колин лагерь. Там были только дежурные, остальные все ушли в лес. Я облюбовал себе подходящее место и устроил палатку в стороне от лагерных.
День был жаркий, в палатке сразу стало душно. Я, как был, одетый вылез наружу и пошел бродить. Но не успел я дойти до реки шагов сорок, как уже весь взмок. ‘Да что я, в самом деле! В городе потел и тут буду? Очень нужно!’
Я вернулся в палатку и, немного погодя, вышел в одних трусах да в полотенце, обмотанном вокруг головы. Теперь солнце не растапливало меня, а слегка поджаривало — очень приятно. Мне стало так весело и хорошо, что я вдруг засмеялся, подпрыгнул и поскакал, как козел. Доскакал до реки, вижу — спуск. Маленький, мягкий от травы, покатый. Раньше, когда я был с Колю, я в таких местах кубарем спускался. Правда, теперь я уже не маленький, ловкости во мне осталось чуть побольше, чем у быка. Но я как-то забыл об этом. Согнулся, вобрал в себя голову… Ну, да катнулся. Один раз перевернулся и заработал шишку. Так, небольшую, с орех. Камень там, проклятый, попался в траве. Хорошо еще, что голова у меня полотенцем была обмотана. А то бы пришлось Коле искать себе другого дядю, поумнее.
Пока я тер свою шишку, передо мной, неизвестно откуда, появилась женщина. Старуха. Высокая, широкоплечая и прямая, как солдат. В руках у нее было не то белье, не то тряпки мокрые.
— Откуда тебя, этакого, принесло? — спрашивает. Голос у нее сердитый, брови сдвинуты — того и гляди по щеке смажет.
— Я, — говорю, — вот… купаться, вот…
Она оглядела меня сверху донизу, отвернулась и сплюнула:
— Тьфу, бесстыдник! Марш отсюдова, а то я те вот тряпкой. Носит вас тут нагишом.
— Да я же, ведь… Бабушка, я, ведь, купаться.
— Ну к что же? Мало те места? Тут дети придут, маленькие, а ты, боров этакий… Марш, говорю!
Я отвернулся и пошел к себе в палатку. Не драться же с ней! Кто ее знает, может, это сумасшедшая какая? У нее и платок не по-человечьи завязан: спереди на лбу узел и от него вверх два больших рога.

2

После обеда вернулись из леса ребята. Коле, наверно, сказали про меня — он сейчас же прибежал с двумя другими головастиками.
— Дядя Миша! Здравствуй! Это наши ребята. Вот это Шурка, а это… А это что у тебя? Вот тут, на голове, сбоку?
— На голове? Это, видишь ли… в вагоне. Машинист нам скверный попался. Все время дергал. В одном месте как дернет — я об полку. Ну, вот, и набил… Это пустяки, не обращай внимания. Ты лучше скажи, что это тут за старуха шляется?
— Где?
— Да вот тут, у реки мне встретилась.
Коля хлопнул себя по коленке и засмеялся:
— Она высокая, да? В черном платке? Сердитая?
— Не сердитая, а прямо бешеная. Ни за что, ни про что ругается, купаться не дает. Грозила тряпкой ударить. Я хотел ее послать подальше, да подумал: сумасшедшая.
Все трое головастиков захохотали. А я вспомнил свое кувырканье, шишку, боль — и мне стало досадно.
— Ничего тут нет смешного. Я приехал сюда не для того, чтобы сидеть в палатке и бояться всяких бешеных старух.
Это еще больше раззадорило огольцов. Они так и рассыпались от смеха. И только когда их отпускало немного, они, один за другим, с трудом выговаривали:
— Она не сумасшедшая… Ты не знаешь… Это, брат, наша… Прокофьевна.
— Если она ваша, то тем хуже для вас Вот, посмотрите, она вас перекусает всех. Ее надо убрать отсюда. Я, вот, ее встречу еще раз и…
Головастики сразу перестали смеяться. Коля перебил меня:
— Ну, уж это ты брось! Ее нельзя трогать.
— Да кто же она такая?
— Никто. Человек просто, бабушка.
— Что ей тут надо, в лагере?
— Про это мы потом расскажем. Да ты и сам увидишь. А сейчас мы лучше расскажем, как она в первый раз пришла к нам в отряд. Ладно?
— Нет, сейчас купаться надо, — сказал Шурка.
— Правда, — согласился Коля. — Рассказывать потом. Вставай, айда купаться.
У меня разболелась голова, от шишки наверно, и я отказался. Они было потащили и меня силой, но я уперся и не сдвинулся с места.
— Тогда и я не пойду, — сказал Коля. — Вы идите, а я, может быть, после искупаюсь.
Когда Шурка и другой ушли, я пристал к Коле, чтобы он рассказал про старуху: очень уж она меня заинтересовала. И он рассказал:
— Один раз у нас был сбор. Зимой еще, в школе. Я не помню уж, какой-то вопрос мы решали. В самый разгар спора вдруг открывается дверь, и заходит она — важная такая, сердитая, как-будто собирается разнести нас всех. Рядом с ней мальчишка. Большой уж, с меня, а несмелый. Мы все уставились на старуху. Она подошла к нам поближе и сверху, как с колокольни, оглядела нас. Выбрала самого большого, вожатого Илюшу, и толстым своим басом спросила: ‘Кто тут у вас самый старший?’ Илюша говорит: ‘Я’. — ‘Тогда, коль, поди сюда, мне с тобой поговорить надо’. — ‘Сейчас нельзя, бабушка. Мне некогда. Вот кончим, тогда можно будет’. Как она шагнет к нему, да как крикнет: ‘Как? Как ты сказал?! Да я этаких сморкунов, как ты-то, может, с три десятка выняньчила, а ты мне — погоди, некогда!’
Мы все растерялись. Мальчик ее покраснел. Илюша, на что геройский, и то не знает, что сказать. Наконец он кое-как промямлил: ‘А вы долго хотите говорить?’ — ‘Чего мне с тобой лясы точить? Спрошу, да и пойду’. Илюша подошел, и она тут же, при всех, начала расспрашивать: ‘Это ваш самый отряд и есть?’ — ‘Да’. — ‘Чем же вы тут займаетесь?’
Илюша рассказал как можно короче. Потом она стала спрашивать: нет ли у нас какого баловства, кого мы принимаем — всех или только хороших детей, кто нам помогает в работе, что из нас выйдет. Все это она спрашивала так быстро и сердито, что Илюша не мог опомниться и отвечал ей, как учителю урок. Под конец она вытолкнула вперед своего мальчика, сказала: ‘Ну, вот, коли, вам еще один, пущай с вами займается’. И пошла назад. Илюша было побежал за ней: ‘Бабушка, подождите… Как же так? Мы так не можем…’
Но она уже хлопнула дверью. Мы все, как по команде, засмеялись.
Илюша пожал плечами и сказал в закрытую дверь: ‘Вот так старуха! Настоящий пулемет’.
Тут только мы вспомнили про мальчика. Он стоял на том же месте красный, как рак, и смотрел в землю.

3

Коля вспомнил что-то и сказал:
— Дядя Миша, ты подожди немного, мне надо сходить к ребятам.
— Ну иди. Только скорей возвращайся.
— Я сейчас.
Он ушел и пропадал с полчаса. А когда вернулся, то принес на лице какое-то новое, плутоватое выражение. Я опять начал расспрашивать его про старуху и заметил, что на одни вопросы он отвечал скоро и охотно, а другие старался обходить, вилял, делал вид, что не слышит, перебивал меня или просто говорил:
— Этого я не знаю. Вот сам увидишь. А то, если хочешь, ее спроси.
Мне удалось от него выведать, что того мальчика в отряд все-таки приняли. Он оказался хорошим пионером и теперь находится здесь в лагерях. Сама старуха служит няней у одного ответственного работника. Сейчас хозяева с ребенком в отпуску у себя в деревне. Они хотели взять ее с собой, но она отпросилась тоже в отпуск. Как только они уехали, она прикатила в лагерь и сказала, что хочет пожить тут ‘в роде пионеркой’. Девчата начали было ухаживать за ней, но вышло так, что она сама стала за всеми ухаживать. Сделала она это так ловко, что никто и не заметил, как она постепенно забрала в свои руки всю неприятную работу: уборку, мытье посуды, стирку и починку трусов и девчачьих костюмчиков. Илюша, когда увидал это, раскричался:
— Безобразие! Прислугу себе завели. Еще нехватает, чтобы нас с ложечки кормили.
Вечером он созвал всех и поставил этот вопрос на обсуждение. Все с ним согласились. Дали слово, что ни за что больше не будут позволять старухе работать за себя. А на другой день все видели, как у самого Илюши старуха зашила лопнувшие трусы. Подошла, вырвала из рук и зашила. А когда он стал выговаривать ей, так она на него же еще накричала. Так из этого и не вышло ничего. Сколько с ней ни скандалили, она все-таки добилась своего. Где схитрит, где силой вырвет, где уговорит, а где и просто криком возьмет. В конце-концов ей перестали перечить. Теперь она целый день возилась, всегда что-нибудь делала и была очень довольна.
— Интересно, — сказал я, — давно она в городе?
Коля подумал немного и сделал вид, что не расслышал:
— Ну, я пойду. Ты завтра раньше вставай. Мы встаем с солнцем.
— Подожди, Коля, я же тебя спрашиваю. Видишь ли, мне бы хотелось узнать, как это случилось, что она сама привела мальчика в отряд?
— Я не знаю. Это уж ты ее спроси.
— Да, ведь, мальчик рассказывал, наверно?
— Нет, не рассказывал.
— Ну, как же? Ведь, его, когда принимали, наверно, обо всем расспрашивали.
— Не знаю, меня тогда не было.
Я увидел, что больше он ничего не скажет: он всегда отличался упрямством. ‘Ну, ладно, — думаю, — не хочешь, так не надо, у других спрошу’.
Но с другими выходило то же самое. Одни повторяли мне то, что я уже знал, другие совсем избегали говорить про старуху, третьи хитрили и воображали, что я ничего не замечаю. Единственно, что у всех у них было одинаково, это — такая же, как у Коли, хитрая, плутоватая улыбка… Я видел, что они что-то скрывают от меня про старуху. Ведь, во всем остальном они сошлись со мной, как с товарищем. Мы вместе играли, ходили на прогулки и на работу, они рассказывали мне все и слушали, что я им рассказывал. А как только доходило до старухи — сейчас же смешки, увиливанья, скрытность. Меня разбирала досада. Я, пожалуй, согласился бы набить вторую шишку, лишь бы узнать, в чем дело. Но все мои старания пропали даром: ничего я не узнал.

4

Старуха встретила меня рылом об стол.
Я думал — вот пройдет день-два, она увидит, что ребята знают и любят меня, и враждебность ее улетучится. Но прошло уже четыре дня, а она не улетучивалась. Наоборот, старуха злилась еще больше. При встречах со мной она взглядывала на меня так свирепо, как-будто я убил у нее по крайней мере человек двадцать родных и знакомых. При этом она бормотала себе под нос. Один раз я разобрал:
— Христос… по-божески… братья во Христе…
И тогда я понял: темная старуха слепо верит в бога, меня за коммуниста считает. Может, ей даже сказал кто-нибудь. Вот она и ненавидит меня. А ребятам забавно. Не надо обращать внимания. Пусть злится. Лишь бы не приставала.
Но она и приставать начала. В этот же день мы сидели вечером у костра. Я рассказывал разные истории из прочитанных книг. Возле меня собралось человек двадцать. Слушали внимательно, с большим интересом, когда я рассказывал о побеге Крапоткина из тюрьмы, к нам подошла старуха.
— Кто это у вас тут? А, этот…
Она пробралась ко мне. Я не обращал нее никакого внимания и продолжал рассказывать.
— Эй, человек божий, — сказала она презрительно. — Ты зря тут язык обиваешь. Тут тебе не место. Ступай еще куда.
Сзади меня кто-то фыркнул. Сидевшие передо мной сдерживались, чтобы не засмеяться. Некоторые отворачивались. Я встал.
— Ну, это уж я не знаю… Ребята, скажите вы ей. Нельзя же так…
— Ступай, ступай, — перебила меня старуха. — Нечего тут. А то я вот те… Ишь, мордастый, каких товарищев себе нашел…
Ребята молчали. Видно, никто из них и не думал вступаться за меня. Я решительно спросил:
— Ребята, вы хотите меня слушать или нет? Если не хотите, то я уйду. Могу даже совсем уехать.
Опять никто рта не открыл за меня. Тогда я встал и ушел — больше мне ничего не оставалось делать.
Пошел я не в палатку, а совсем в другую сторону, к лесу. Мне было тяжело и обидно. Такого предательства я не ожидал от ребят. Если уж я им так не нравился, если старуха для них была важнее меня, то так бы и сказали. А то… Тут меня догнали Коля, Шурка и еще три-четыре стриженых головы.
— Дядя Миша, ты не обижайся. Нам очень хочется про Крапоткина послушать. Мы сейчас в другом месте соберемся.
Я окончательно сбился с панталыку.
— Да что же вы раньше-то молчали? Ведь, я же спрашивал.
— Знаешь… мы… Она у нас в роде почетной пионерки, и мы ее слушаемся.
— Вы с ума сошли? Как это она может быть почетной пионеркой, когда она верит в бога?
— Как верит? Кто тебе сказал?
— Да я сам слыхал. Ходит и бормочет про бога.
Ребята весело переглянулись. А может быть, это так показалось мне?
— Ну… пусть верит, — сказал Коля. — Мы же не говорим, что уже выбрали ее в почетные. Мы только говорим ‘в роде’.
— Спасибо вам. С такой ‘в роде’ мне уже надоело. Хватит. Сегодня она прогоняет, а завтра возьмет дубинку да по башке.
— Нет, она больше не будет. Мы ей скажем. Ты не думай, что она сумасшедшая. Она хорошая. Вот увидишь.
Ну, уговорили они меня, и я остался, не уехал. Остался и пожалел потом. Старуха, правда, перестала прогонять меня, но житья мне все-таки не давала. С этого дня она стала следить за каждым моим шагом и придумывала все, чтобы отравить мне жизнь. Если я появлялся среди ребят и заговаривал с ними, она вырастала словно из-под земли и либо вмешивалась в разговор, либо очень ловко оттирала меня и принималась что-нибудь рассказывать сама. Если ребята заходили ко мне, она моментально придумывала им какое-нибудь дело и уводила их. Даже когда мы разговаривали с Илюшей, и то она не унималась: станет неподалеку и смотрит на меня с такой ненавистью, что у меня язык заплетается. Иной раз она доводила меня до бешенства. Мне казалось, что вот еще немножко, и я схвачу камень, палку, что попадется под руку, и запущу в нее.
Единственно, когда она оставляла меня в покое, это когда я совсем один уходил в лес. Но, ведь, я же не медведь! Не мог же я по целым дням быть один. Что я заразный, что ли, какой?
Наконец у меня лопнуло терпенье. На девятый день утром я встал и уложил свои вещишки в чемодан. Поезд уходил в 8. 30 вечера, а ужинали в лагере в восемь. Это было очень удобно, потому что во время ужина легко удрать незаметно. А я решил уехать так, чтобы никто не знал — чтобы не объяснять, почему, да что, да как. Даже Коле ничего не сказал. Палатку я оставил стоять до вечера: когда станут ужинать, сложу ее и на вокзал.
До обеда я бродил по лесу, купался, загорал. Ребята в этот день ушли с раннего утра — я даже не знал, куда. В последние два дня я почти не разговаривал с ними.
Часа в два зашумела песня. Потом послышались крики, смех. Лагерь ожил. Это вернулись ребята. Я отыскал в лесу место погуще, лег там и стал высчитывать, сколько осталось до поезда.
— И-а! — послышалось где-то в стороне от меня. — Я-а, и-а! Ой-ой!
Немного погодя яснее:
— Дядя Миша! Где ты?
Мне не хотелось никого видеть, и я не откликнулся. Но голос звал все настойчивей: парень, видно, решил во что бы то ни стало отыскать меня. Два раза он подходил совсем близко и опять уходил. Я не выдержал и пошел навстречу. Это был один из лагерных ребят. Мы с ним сталкивались и раньше.
Он мне казался умным и серьезным пионером. Я еще собирался как-нибудь поговорить с ним, но почему-то мне не удалось это — должно быть, из-за старухи.
— Дядя Ми… — закричал он в двух шагах и увидал меня. Увидал и смутился:
— Я… Мне сказать вам… тебе, то есть…
И еще больше смутился. Мы молча уселись на траву. Он успокоился немного и продолжал,
— Про старуху я. Она бабушка мне родная. Нет, не поэтому, а потому, что хорошая она, а ты… Ты серчаешь на нее, да, ведь?
— Как тебе сказать? Не серчаю, а больно уж она допекла меня.
— Ну вот, я так и знал. А она вовсе не виновата. Это ее твой Коля надул. И других подговорил. Они сказали ей, что ты баптист.
— Как это баптист? Что они, спятили?
— Нет, они нарочно.
— Но почему баптист, а не молоканин или, скажем, еврей, турок? Для чего, главное?
— Для смеху, вот для чего. Она не любит очень баптистов, вот они и сказали. Еще в первый день, когда ты приехал. А с меня взяли пионерское слово, что ничего не скажу бабушке.
— Так вот оно что! Ну ладно, посмотрим кто над кем посмеется. А почему она так не любит баптистов, твоя бабушка?
— Насолили они ей, вот и не любит.
— А как насолили?
— Ну, про это долго рассказывать. И не люблю я. Нашим ребятам рассказывал, они смеются.
Я стал упрашивать его. Он долго отказывался, говорил, что ничего тут интересного нет, что он не помнит всего. Но потом все-таки сдался.

5

— Мы тогда в деревне жили. Она, бабушка, видал, какая? Кого хочешь, отчитает. Ее все боялись. Я с ней тогда в церковь ходил. Заходим, а перед ней все расступаются. На что поп, и тот читает, читает свою проповедь да на нее зирк, зирк глазами — как, мол, правильно говорю или нет? А она стоит и сверху поглядывает на всех строго.
Дома она молилась богу ночью, когда все спать ложились. Как дед захрапит, она подымется, посмотрит, закрыты ли у меня глаза, и слезает с кровати. Ты думаешь, она как молилась — как все? Нет, она по-другому. Станет перед иконой, голову подымет и смотрит на нее — сердито, будто та виновата перед ней. А сама ни слова не говорит. Простоит так с час, а то и больше, потом кивнет головой, перекрестится и спать.
Когда дед захворал, она вот так же стала молиться и заговорила с иконой вслух. Мне аж страшно сделалось. Я тогда не понимал ничего и боялся бога. А она с ним, как с простым мужиком: так и режет ему, так и режет.
‘Ты, — говорит, — прибрал у него (это у меня, значит) отца, мать, сиротой оставил. Ужли же ты, — говорит, — совсем его без кормильца оставишь? Нешто можно так? Аль ты пустишь его с сумкой побираться? А ты, господи, пожалей его, Ваньку-то. Сам знаешь, никак ему нельзя без деда. Народ нынче плохой стал, маловерный — нешто он поможет? А я уж старая. На меня, господи, не надейся. Я вот хожу-хожу да и вытянусь’.
Долго так говорила, все доказывала, что нельзя деду помирать. А он взял да и помер утром. Бабушка после этого не молилась дней десять — должно быть осерчала на бога. Даже в церковь не ходила два воскресенья подряд. Плакать она не плакала, однако, я видал — плохо ей было. Ночью не спала, есть ничего не хотела, все вздыхала и сама с собой разговаривала. А сердитая была — не подходи. Я сказал ей: ‘Бабушка, не надо? Ну его, проживем и без него’. — ‘Без кого это?’ — ‘Да без бога. Раз он не хочет помогать нам, так и не надо’.
Как она вскинется на меня! ‘Ах ты щенок безродный! Да как это у те язык повернулся? Да нешто можно так про бога? Да кто это те научил?’
Как сама ругалась с богом, так это ничего, а как мне, так нельзя.
К весне нам стало совсем трудно жить. Хлеб кончился, картошка кончилась, пшена у нас вовсе не было. Взаймы никто не давал, только смеялись: ‘Чем, говорят, отдавать будете? Спасибом?’ Бабушка злилась и ночью выговаривала богу: ‘Господи, да как ты терпишь этаких на земле? Да чего ты глядишь? Взял бы да послал на них бед всяких, мору, голоду. Вот, мол, глядите, мошенники. И не то еще будет…’
Когда она крестилась, руки у ней тряслись, было похоже, как-будто она грозит богу. Я боялся, что она бросится на икону и станет бить ее кулаками.
Перед пасхой бабушка взялась попу стирать. Белья был целый ворох. Мы провозились с ним три дня. Бабушка стирала, а я носил ей воду и помогал выжимать. Полоскали мы на пруду. Там было холодно, дул ветер, мы продрогли до костей. А поп нам за все это 60 копеек дал. Бабушка пришла от него, легла на кровать и заплакала.
Вот тогда-то к нам и приехал Максим Иваныч, зять бабушкин. Ты его знаешь, наверно. Он тут, в городе, служит на почте. Приехал и давай уговаривать бабушку — поедем да поедем в город.
‘Вы, — говорит, — нам мать родная. Что вы будете тут мучиться? А ну, какой случай — захвораете или что? Изба ваша пропадет, добро все пропадет, парнишка не при чем останется. А там мы все это к делу произведем. Ваню в школу отдадим, вы будете жить, как в своем родном дому. Никаких вам — забот…’
Сам он был тихий такой, ласковый. Не курил, не пил, ни разу не выругался. Что ни слово, то у него — господь, бог, господи. Ну, бабушка и поверила, Избу мы продали, вещи все попродали, деньги Максим Иваныч на сохранение взял.
Я не верил ему, думал, он хочет надуть нас. Смотрю — нет, ничего. Приехали в город, он все такой же добрый да ласковый. За бабушкой ухаживает, чуть не на руках ее носит, мне новую рубашку купил, штаны. Жена его, тетя Саша, тоже хорошо с нами обращалась. Жили мы с бабушкой отдельно в маленькой комнатке. Бабушка повесила тут свою деревенскую иконку и каждую ночь молилась, как раньше — про себя, молча. А я уже знал: если она молится про себя, значит ей хорошо.
На улице у меня завелись товарищи. Я стал ходить к ним и совсем забыл про дом. Вечером приду, поем скорей и спать, а утром, как встану, опять на улицу. Часто, когда я приходил домой, бабушки не было в нашей комнате. Тогда я обязательно находил ее у Максима Иваныча. Они сидели за столом. Максим Иваныч читал вслух толстую книгу, наверно, евангелие, а бабушка хмурилась и смотрела на его губы. Иногда рядом с ней усаживалась тетя Саша. Иногда приходили чужие люди. Тогда они не читали, а разговаривали — все про бога, все про бога.
Один раз Максим Иваныч с бабушкой повели меня вечером в какой-то дом. Я и сейчас не знаю, где он — тогда не разглядел, а больше меня туда не брали. Там, в большой комнате, сидели люди и разговаривали между собой — опять про бога. Говорили они точь-в-точь, как Максим Иваныч: тихо, скучно, будто умер кто. Я попросился домой, но Максим Иваныч велел мне сидеть и слушать. К бабушке подсел один худенький, маленький, с лысиной и начал обхаживать ее. Люди все приходили. Когда их набралось почти полная комната, лысый встал, сказал что-то громко, и вдруг все заголосили не то песню, не то молитву. Я не утерпел и засмеялся — очень уж чудно у них вышло. Максим Иваныч незаметно ущипнул меня за плечо и долго не выпускал из пальцев мою кожу. Сам голосит, как все, даже глаза закрывает, а сам все больней щиплет. Только когда из глаз у меня брызнули слезы, он выпустил.
После этого опять говорил лысый, потом другие, потом снова голосили и снова разговаривали про бога. Я сидел, сидел и заснул. Очнулся — уже все выходят. Мы тоже пошли. Максим Иваныч за всю дорогу не сказал со мной ни одного слова. Только дома он ни с того, ни с сего сказал: ‘Вот что, Ваня. Завтра я отведу тебя к одному человеку хорошему, в мастерскую. Сапожному делу будешь обучаться’. — ‘Как сапожному? А ты сказал — в школу’. — ‘В школу поспеешь. В ней, в школе-то, нынче хорошему мало научат. Тебя дедушка научил читать да писать, и хватит пока’.
Я думал, бабушка заступится за меня, а она только погладила меня по голове и сказала: ‘Ничего, Ваня. Ты слухайся его, дядю Максима. Он тебе зла не сделает’.
И стал я ходить к сапожнику Постникову. Он был тоже баптист, такой же тихий и хороший, как и все они. Ну, а работать заставлял меня до сумерек. Да еще как — чтобы за весь день ни одной минуты не просидел зря. Чуять задумаешься или заглядишься — сейчас подойдет и начнет выговаривать: ‘Херувимчик ты мой, как бы тебе в ротик верблюд не забег, ишь как ты его разинул. А ты поверни головку-то да нагни ее, да руками поживей, поживей. Во-от, так. Погубит тебя улица, обязательно погубит’.
Мне и без него было хоть плачь: все мои товарищи в школу ходили, а я целый день должен был сучить дратву да мокрые подошвы разбивать. А тут он еще, тихоня эта — так бы и двинул его колодкой.
Про дом и про бабушку я теперь вовсе не знал ничего. Видел, что по вечерам они долго разговаривают. А про что говорят, не знал, да и знать не хотел: они дружат, а мне-то что? Какая мне от этого польза? Бабушка про меня, должно быть, забыла. Иной раз я нарочно ложился спать без ужина, и она ничего, даже не замечала этого. А я думал: ‘Ну и пусть. Значит, они ей дороже, чем я. Небось, если бы дедушка был живой, с ним не так бы было’.
И вот один раз я проснулся ночью, смотрю — бабушка опять разговаривает с иконой. Руки у нее сложены вместе и висят на животе, голова опущена, и вся она сама на себя не похожа: слабенькая такая, жалкая. И иконе она не грозила, как раньше, а упрашивала ее. Я все запомнил, что она тогда говорила: ‘Господи, посоветуй ты мне. Одна, ведь, я, не с кем мне больше. Кабы у меня был кто, а то… Наседают они, зовут. А что я им скажу? Слушаю их и вижу: правильно они говорят. И живут правильно. Как надо, живут, по-божьи. Не то, что наши… О-ох, горюшко мое, горе! Куда я пойду, как не к тебе, господи? Кто мне укажет? А ты вот не хочешь…’
Тут только я догадался, чего им надо от бабушки — Максим Иванычу, тете Саше всем этим баптистам, — надо, чтобы она перешла в ихнюю веру. Для этого и в город привезли ее, для этого и ухаживали за ней.
Я спрыгнул с кровати и подбежал к бабушке.
‘Бабушка, не слушай ты их. Они тебе врут все. Жулики они, вот кто! Ты думаешь, они правда хорошие, да? Верь им больше’.
Я хотел расписать ей баптистов так, чтобы она сразу наплевала на них. Но тогда я про них ничего не знал. Сказал, было, про Максим Иваныча, как он ущипнул меня, — она говорит, ‘Правильно, так тебе и надо. Кто это на молитве смеется?’
Про хозяина сказал, как он злится и шипит на меня, — опять ничего не вышло.
‘Для тебя же, говорит, все это. Ежели работать не будешь, то и не научишься’.
А больше мне и говорить нечего. Тогда я взял и соврал:
‘Я еще про них знаю, сколько хочешь. Только я сейчас не скажу тебе, а после. Вот тогда ты увидишь, какие они’.
После этого я сказал своим товарищам, чтобы они узнавали про баптистов все самое плохое и рассказывали мне. И вышло — ну как-будто я заранее все знал. Даже больше, чем я думал. Про хозяина моего, Постникова, я ничего не знал, а он, оказывается, потихоньку водку пил и дрался с хозяйкой. Мне когда сказали товарищи, я стал следить и под стойкой в старых колодках нашел бутылку с водкой. Про Максим Иваныча сказали, что у него родной отец в другом городе нищим ходит, милостыню собирает. Тот, лысенький, что обхаживал бабушку на собрании, оказывается, старшим у них был, в роде попа. Про него одному мальчишке отец сказал, что он сделал такое плохое, что маленьким и говорить нельзя.
Каждый день, когда я возвращался от Постникова, на углу у нашего дома меня поджидали мальчишки. Они рассказывали мне про баптистов все, что узнали за день. А я копил это все для бабушки.
Недели через две у меня накопилось столько, что я сказал товарищам: ‘Довольно. Больше не узнавайте, и так на два вечера хватит’.
В этот день я отпросился у хозяина пораньше, сказал, что мне в баню надо сходить. Пришел домой, бабушка на кухне гладит. Я попросил ее, чтобы она не ходила к Максим Иванычу, а как кончит, шла бы в нашу комнату — мне надо рассказать ей. Она ничего не ответила, однако, после ужина сразу пришла. Я сейчас же давай выкладывать ей. Говорил, говорил — часа два, наверно. И про Максим Иваныча, и про хозяина, и про других все выложил. Потом поглядел на нее — она сидит согнутая, обвислая, будто из нее все кости повынимали. Я думал, она заснула. Нет, глаза открыты, только смотрит не на меня, а мимо.
‘Бабушка, ты что? Бабушка! А бабушка!’
Она отмахнулась от меня: ‘Ой, да ну те! Тут без тебя тошно’ — ‘Бабушка, ты слушала меня или нет?’ — ‘Ну, слушала’. — ‘Теперь знаешь, какие они?’ — ‘Спать, вон, ложись. Проспишь утром’.
На другой вечер, когда я пришел домой, бабушка была у Максим Иваныча. Я думаю: ‘Ага, теперь она ему задаст. Теперь он будет знать, как щипаться’. Дверь в ту комнату была закрыта. Я хотел подслушать, да тетя Саша мешала, все время вертелась тут.
Тогда я ушел в нашу комнату, сел на табуретку под иконой и стал ждать. Мне не хотелось ни ужинать, ни спать, только хотелось скорей увидать бабушку и узнать, что у них там было. Она не приходила долго. Часы пробили раз, другой, третий, Четвертый. Наконец хлопнула дверь, застучали шаги — две пары. У нашей двери голос Максим Иваныча сказал: ‘А что говорят, матушка, это все пустое. И про господа нашего Иисуса Христа чего-чего только не говорили враги!’
Он зашел первый, за ним бабушка. Она была такая же, как и вчера, будто без костей. Максим Иваныч пошел прямо на меня. Мне показалось, он ударить меня хочет, и я отскочил к кровати. Он подошел к табуретке, взял ее, переставил ближе в угол и встал на нее ногами. Бабушка стояла возле кровати и следила за ним. Глаза у нее были широко раскрыты. Максим Иваныч поднялся к иконке, снял ее с крючка и вдруг сильно ударил об колено. Иконка разломилась на-двое.
‘Вот видите, матушка, и никакого на доске бога нет. Бог, он в сердце у каждого, а на доске одна чушь поповская’.
Бабушка пошатнулась и осела на кровать. Он было кинулся помочь ей, но она кое-как сама поднялась. Максим Иваныч взял разбитую иконку подмышку и вышел. Бабушка еле-еле стояла на ногах. Я не стал ее ни о чем спрашивать, а скорее сам постелил постель. Она как была в платье, легла и закрыла глаза — может, заснула, а может так, от меня.
С этого дня Максим Иваныч устроил так, что я и ночевать стал у Постникова. Только по воскресеньям мне позволяли уходить из мастерской на весь день. Но дома мне теперь нечего было делать. Бабушка ходила, как во сне, и ничего не соображала, с ней и говорить нельзя было. Максим Иваныч на меня злился, тетя Саша злилась. И я сначала только наведывал бабушку, а потом и вовсе не стал ходить домой.
Я думал, бабушка очнется и сама позовет меня, а она не звала. Уже зима прошла, весна вся, а она и не думала звать. Тогда меня опять потянуло увидеть ее. На троицу, как только хозяин отпустил меня, я отправился домой. Недалеко от нашего дома мне встретился товарищ один.
‘Ваня, помнишь, ты спрашивал про баптистов? Сегодня у них крестины. Хочешь посмотреть, как они больших крестят? Если хочешь, тогда поедем в Опалиху, они там на речке будут. Только скорей надо, сейчас, а то опоздаем на поезд’.
Я хотел сначала домой зайти, но он говорит: ‘После зайдешь. Что она, убежит от тебя, бабушка? Мы только посмотрим и назад. Тут близко’.
В Опалиху шел товарный поезд. Мы уселись на тормоз и зайцем доехали. Там на речке собралось уже много народу. Баптисты были разодетые, веселые, как на пасху. Крещение еще не начиналось — ждали кого-то. Мы с товарищем отправились вниз по реке, нашли закрытое место и хотели искупаться. Но вода была еще холодная, и мы вернулись. Когда мы снова подошли к толпе, там уже началось. Все баптисты пели свои песни. Я увидал тут и хозяина моего и Максим Иваныча с тетей Сашей. В середине мелькнула лысина того маленького, старшего ихнего. Мелькнула и опять пропала.
Мы пролезли в середину. Баптисты не пускали нас, тискали кулаками, отпихивали, но мы все-таки пробрались. Я вылез и опять увидал лысого. Он был в длинном белом балахоне, с евангелием в руках. А рядом с ним… Рядом с ним стояла бабушка! Я так и застыл на месте.
Лысый поднялся на носках, подтянулся весь к бабушке и что-то долго ей говорил. Она, как кукла, кивала ему головой. Он уж кончил говорить, а она все кивает, все кивает. К ней подошла женщина и отвела ее немного подальше, к трем другим женщинам — тоже, наверно, креститься пришли. Кругом них настановились баптистки, так что совсем закрыли их. Сверху только виднелась бабушкина голова, потому что она была выше всех.
Около этого круга уставились еще два мужчинских: в середине, должно быть, новички, а кругом них, стеной, старые. Баптисты еще громче завыли песни. Потом круги раздались, и новички очутились тоже в белых балахонах. Их, наверно, для этого и закрывали, чтобы они могли переодеться. Лысый вышел вперед, к берегу, остановился, поглядел, готовы ли все, и пошел в воду. За ним двинулись балахоны — отдельно мужчины и женщины.
Тут, когда они входили в воду, к бабушке подбежала из толпы оборванная женщина.
Она схватила ее за руку, придержала немного и быстро сказала несколько слов. Бабушка, должно быть, услышала, но не поняла ничего: она посмотрела на женщину так, как-будто перед ней ничего не было, кивнула раза три головой и пошла дальше. На ходу она еще кивала головой и один раз оглянулась на женщину.
Балахоны расстановились в воде. Лысый открыл евангелие, почитал из него и передал своему помощнику. Потом начал говорить молитву и в это время подошел к одному новичку. Положил ему правую руку на спину, левую на грудь, запрокинул назад и окунул в воду. А сам, не переставая, читал молитву. Окрестил одного, перешел к другому, от него к третьему — так и шел по порядку.
Бабушка тоже стояла в воде. Она все это время шевелила губами, кивала головой и поглядывала на берег, на ту женщину. А ее там и не было давно, баптисты оттерли ее назад.
И вдруг, когда до нее оставалось только два человека, бабушка испугалась чего-то. А может, поняла, наконец, что с ней делают. Или, может, по-настоящему услыхала, что ей говорила та женщина. Она снова оглянулась на берег, поискала глазами. Женщины не было, но зато она увидала меня и улыбнулась мне, как раньше улыбалась. Потом она подошла к лысому и спросила у него что-то. Я не разобрал, но сказала она вслух. Баптисты, новые и старые, насторожились. Лысый крестил женщину. Он кое-как сунул ее в воду, поставил на ноги и обернулся к бабушке. Лицо у него перекосилось от злости, однако, он сдержался и тихо, чтобы никто не слыхал, принялся объяснять бабушке.
‘Ты мне зубы-то не заговаривай! — крикнула бабушка. — Хватит, наслухалась вас. Ты прямо скажи: отдашь или не отдашь?’
Баптисты заволновались. Помощник лысого хотел увести бабушку, но она оттолкнула его. Сам лысый начал быстро уговаривать ее. Она слушала, слушала, да как плюнет ему в лицо!
‘Тьфу тебе, в бесстыжие твои глаза!’
Лысый вытерся рукавом и зашипел: ‘Уберите ее, братья. Сбесилась старая…’ Двое баптистов взяли бабушку под руки и потащили из воды. Она отбивалась и кричала: ‘Ага, сбесилась! Слопали избу, а теперь сбесилась. Жулики, сдохнуть бы вам…’
Я кинулся к ней, ударил одного баптиста по руке и крикнул: ‘Пустите, она не сбесилась вовсе! Сами вы сбесились’.
В толпе были посторонние, не баптисты. Они стали на нашу сторону: Один здоровый мужик подошел к нам: ‘Эй, вы! Вы потише с ней. Потише, говорю. Что вы ее треплете?’
Баптисты выпустили бабушку. Лысый не кончил крестить и прибежал замазывать:
‘Вы, товарищи, не обращайте внимания. Старуха, видите ли, не в своем уме, я так считаю. Она, видите ли, пожертвовала в пользу общины известную сумму денег. Сама, своей волей подписала, мы, ведь, силой никого не заставляем. У нас и запись есть, документ. А теперь она, видите ли, назад требует’.
‘Да брешет он! — закричала бабушка. — Брешет, пес старый. Палец я только приложила. Об подушечку запачкала и приложила. Как это я подписать могу, ежели я неграмотная? Улестили они меня. Парнишку мово, Ваньку, вот этого, в люди обещали вывести. А сами на работе гноят его. С утра до ночи’.
Здоровый мужик перебил ее: ‘Погоди, старуха. Ты не кричи зря. Ты лучше бери-ка свою одежу да идем отсюда. А то они еще накладут тебе’. — ‘Да, как же, родимый, а деньги-то? Пропадут, ведь, они. А у меня вон парнишка. Ну-ка я помру — куда он тогда?’ — ‘С деньгами разберешься, этого дела ты не оставляй. Сходи, куда я тебе скажу, там напишут заявление в суд, а уж суд стребует с них. А сейчас одевайся да поедем домой. Все равно, тут ты не добьешься толку’.
Бабушка за двумя женщинами оделась в свое платье. Балахон она скомкала и бросила им в лысого: ‘Нате, мошенники, подавитесь. Может, другого дурака найдете’.
И мы уехали домой. Часа через два вернулись Максим Иваныч и тетя Саша. Они сели обедать, а нас не позвали. Мы в этот день до вечера просидели голодными. Я пошел в мастерскую, думал там поесть и бабушке чего-нибудь утащить. Но хозяин не дал мне даже шапки снять.
‘Вот что, ангел мой: забирай свою постель и чтобы больше тобой не воняло тут. Слыхал?’
Так мы и легли голодные. Утром к Максим Иванычу пришел лысый. Они побыли немного вдвоем, потом Максим Иваныч зашел к нам. Он швырнул на кровать бумажный сверток, глянул на бабушку и побелел: ‘Вот… деньги ваши… Радуйтесь, утешили сатану… Тут сто семьдесят. Остальные мы вычли за то, что жили у нас, кормились. За год, по пятнадцати рублей в месяц’.
‘А работала у вас, за это не считали?’ спросила бабушка. Он ничего не ответил, повернулся и вышел. Немного погодя пришла тетя Саша. ‘Вам бы, маменька, уехать, в деревню бы. У нас теперь вам нельзя жить’.
Бабушка смотрела на нее долго-долго. Потом покачала головой и сказала: ‘Сукина ты дочь! Это у тебя и повернулся язык — мать выгонять? А того не подумала — куды я теперь? Кому я нужна на старости лет? Избу отняли, а теперь ступай куда хошь, так, что ли?’ — ‘Сами же виноваты. На весь город осрамили нас’. — ‘Прочь! Прочь, окаянная!! Чтобы глаза мои не видали тебя’.
После этого мы прожили у них с неделю. Бабушка себе места не находила. Она то собиралась уезжать в деревню, то откладывала это, то снова собиралась. Богу она совсем бросила молиться, разговаривать ни с кем не хотела, ела плохо, спать совсем не спала. За эту неделю она сделалась худая, как палка. Я пробовал уговаривать ее, утешать — куда там! И не смотрит даже.
Если бы не Анна Ивановна, жена товарища Михайлова, бабушка, наверно, с ума бы сошла. Она умная, Анна Ивановна. Ей кто-то рассказал про бабушкино крещение, и она сразу поняла, что нам теперь не мед.
Сначала она перетащила нас к себе — в няньки бабушку взяла. Бабушка у них пометалась еще с месяц и стала затихать, успокаиваться. Потом Анна Ивановна начала понемногу разговаривать с ней. Я не знаю, про что они там говорили, только бабушка с каждым днем все делалась веселее. К осени она совсем поправилась. А когда Анна Ивановна записала меня в школу, так она даже сказала: ‘Может, оно и лучше, что из деревни-то мы уехали. И правда, может, до дела дойдешь’.
Ну, вот и все…

6

Ваня так круто кончил свой рассказ, что я с минуту сидел и ждал — не скажет ли он еще чего. Он догадался и повторил:
— Больше ничего. А в бога она теперь совсем не верит. Это баптисты ее отучили.
— Подожди, ты мне вот что скажи: что это за женщина подбежала к твоей бабушке? Что она ей сказала?
— Этого я не знаю. Спрашивал бабушку, она не говорит. Она раньше служила у лысого. С ней лысый тоже что-то сделал, а что — не знаю.
— Ваня, а почему это бабушка тебя в отряд привела? Ты что же, сам не хотел записываться?
Ваня густо покраснел и даже вскочил на ноги.
— Да нет же! Это уж ребята рассказали. Они знают, как было дело, а рассказывают так нарочно. Это все Коля твой, ему бы только позлить кого-нибудь да посмеяться над ним. Тут вовсе так было. Первую зиму я очень много занимался, мне надо было сразу две группы пройти. Поэтому я, кроме книжек, ничего не знал. Зато на второй год я по-настоящему узнал всех товарищей, стал участвовать в школьных кружках и комиссиях. И про отряд узнал. В тот вечер я как раз был у одного парня. Мы с ним уговорились, что завтра он насчет меня скажет Илюше, чтобы мне записаться. Прихожу от него домой, бабушка говорит: ‘Не раздевайся, сейчас мы пойдем с тобой’. Я спрашиваю: ‘Куда?’ — ‘Там узнаешь, куда’. Ты же видал, какая она. Разве с ней можно сговориться? Ну, пошел я с ней, а она и привела меня прямо на сбор. Получилось, как-будто я не хотел, а она меня силой. Ей, наверно, Анна Ивановна посоветовала, вот она и повела…
В лагерь мы с Ваней вернулись отдельно — он вперед, я немного после. Чтобы не узнали, что он рассказал мне все. В палатке у меня сидел Коля. Он встретил меня словами:
— Где это ты пропадаешь? Я ждал тебя, ждал.
— Так, в лесу шатался. Не сидеть же мне в палатке все время.
— Дядя Миша, ты в последние дни как-будто сторонишься нас. Мы разве тебе сделали что-нибудь? Может, у тебя настроение плохое? Или, может быть, ты жалеешь, что приехал сюда?
Все эти вопросы он задавал с таким невинным видом, что вчера еще я принял бы их за чистую монету и начал бы жаловаться на старуху — вот, мол, из-за нее все, со свету сживает, терпеть больше не могу и т. д. Но теперь мы с Колей поменялись ролями: роль дурака теперь уже играл не я, а он.
— Что ты, что ты! — возразил я. — Мне очень нравится тут. Смотри, как я поправился, загорел. А ребята у вас — лучше не надо. С какой это стати я буду сторониться вас?
Коле мой ответ пришелся не по вкусу. Видно было, что он ожидал другого.
— Нет, я только думал…
— Что ты думал?
— Может, старуха тебе мешает?.. Из-за нее, может, ты и с нами так…
— Нет, она ничего. Ты знаешь, я за эти дни пригляделся к ней и вижу, что она, правда, хорошая. Очень хорошая. С ней можно ладить.
— Как это ладить?
Теперь уж он начинал злиться.
— Ну, как ладят — не знаешь? С хорошим человеком всегда можно поладить. А про нее ты сам говорил, что она хорошая. Правда, ведь?
— Да это-то правда…
Не легко отказаться от какой-нибудь затеи, когда она вот-вот готова удасться, особенно такому упрямцу, как Коля. А тут еще я подлил масла в огонь:
— Понравилась мне эта ваша Прокофьевна. Очень понравилась. Жалко, что мне скоро уезжать, а то бы мы с ней подружились. Хотя еще четыре дня, можно успеть.
Колю так и подкинуло.
— С кем? С Прокофьевной? Ни за что не подружишься. Вот увидишь.
— Увидим. Даю тебе слово — через два-три дня она сама тебе скажет об этом.
— Спорим — не скажет!
— Спорить я не буду, а доказать тебе докажу.

7

Конечно, в этот день я не уехал. После Ваниного рассказа мне захотелось поближе присмотреться к Прокофьевне. С Колей я, правда, шутил и старался позлить его. Но если бы мне удалось подружиться со старухой, я и в самом деле был бы рад. А в том, что мне это удастся, я теперь не сомневался. Стоит ей только объяснить, кто я такой, и она растает. Станет ласковой, доброй, может быть, расскажет про баптистов что-нибудь. Надо только поймать ее одну, а то при других неудобно будет говорить.
Вечер прошел неудачно. Сначала было торжество: ребята достали где-то бредень и наловили ведерко рыбы, начались приготовления к варке ухи. Прокофьевна была главным поваром и только распоряжалась. Штук пять девчат — первые ее помощницы — чистили картошку, резали лук, приготовляли перец и соль. Ребята собирали в лесу валежник, таскали воду, прилаживали треножник и котел. Потом долго суетились и кричали вокруг костра. Наконец при всеобщем ликовании уха была объявлена готовой. Весь лагерь, 32 человека, пришел ужинать. Каждому досталось ложки по две. Вряд ли кто наелся, но зато все были довольны. Ребята до сих пор вспоминают и хвастают своей знаменитой ухой.
После ужина вернулись к палаткам, но Прокофьевна опять была окружена целой толпой, и поговорить с ней нельзя было. Обращались с ней в этот вечер как-то особенно заботливо и нежно. Оказалось, что утром было получено письмо от Анны Ивановны. Она возвращалась домой, и Прокофьевне тоже надо было уезжать. Поэтому все наперерыв старались доказать ей свою любовь. Сама она тоже заметно расчувствовалась.
— Ишь, сорванцы, — говорила она, поглаживая рыжую веснущатую девочку. — Привыкли ко мне. Вот уеду, ругать-то вас и некому будет.
Только когда я попробовал высунуться на свет, брови ее сошлись, и я увидел прежнюю Прокофьевну — сердитую, неприступную. Она сейчас же встала и объявила:
— Ну, девки, спать пора. Пойдемте спать.
И ушла с девчатами. Коля подошел ко мне и не захотел даже скрыть своего торжества:
— Ну, видишь? А ты хотел подружиться с ней.
Я в первый раз по настоящему рассердился на него, однако, и виду не показал.
— Подожди еще. Я, ведь, не говорил тебе, что сегодня сделаю это.
— Теперь ты вряд ли успеешь, она, ведь, послезавтра уезжает.
— Посмотрим, может, и успею.
Утром мне повезло. Я вышел на реку и нашел там Прокофьевну одну. Она полоскала белье. Чтобы начать разговор, я сказал:
— Бабушка, давайте я вам помогу выжимать.
— Сама выжму, буркнула она, не поднимая головы.
— Да зачем же, когда я могу! Смотрите, какой я здоровый. А вам трудно.
Она промолчала, только сильней затрепала в воде какую-то рубашонку, так что всего меня окатила брызгами. Тогда я приступил прямо к делу.
— Вот что, бабушка. Вы меня за баптиста считаете, да? Вон даже разговаривать не хотите. А, ведь, я не баптист вовсе.
Она быстро обернулась и недоверчиво оглядела меня. Один рог у нее склонился набок.
— Как это, то есть, не баптист?
— Да так, очень просто. Не только не баптист, а совсем даже и неверующий. Это тебе наврали. Я даже знаю, кто и наврал: Коля. Он пошутил над тобой.
Она подумала, подумала и вдруг отрезала:
— Будет брехать-то! Знаем мы, какие вы неверующие.
— Нет, правда, бабушка. Спроси хоть Илюшу или Ваню своего спроси. Он знает.
— Нечего и спрашивать. Видать сову по полету, как она летает. Я еще тебя с первого разу узнала, когда никто не говорил мне. У те и выговор-то ихний — баптицкий.
— Выговор? — засмеялся я. — Баптистский выговор?
— А ты — нечего тут расхахатывать. Ступай, куда шел.
За пригорком показалась Колина голова. Я обрадовался, что он хоть увидал меня, когда я смеялся, — пусть подумает, что мы с Прокофьевной разговорились и я от этого веселый.
— Ну что? — спросил он, когда мы встретились.
— Дело идет, — соврал я. — Завтра она сама тебе скажет.
Однако дело у меня шло вовсе не так уж блестяще, как я хвастал. До отъезда Прокофьевны оставалось всего два дня. Один из них я уже смазал своей неудачной попыткой. А завтра, перед прощаньем, возле Прокофьевны, должно быть, все время будут ребята. Пожалуй, Коля-то выиграет…
Весь день я только и делал, что придумывал, как бы это добиться, чтобы Прокофьевна поверила мне и перестала меня ненавидеть. И, по совести сказать, ничего не придумал. Конечно, можно было, например, попросить Илюшу. Не мог же он участвовать в Колиной затее вышутить меня. А уж ему-то она поверила бы. Но как раз к нему обращаться нельзя было. Неловко же: над взрослым человеком подшутили, а он не может выкрутиться сам, идет просить защиты. Ваню тоже не хотелось просить. Как-никак он все-таки дал пионерское слово. Рассказывая мне, он не нарушил его, потому что насчет меня ничего не обещал. А если бы он рассказал все бабушке, то вышло бы прямое нарушение.
После обеда ко мне зашел Илюша.
— Ты когда едешь? У тебя, ведь, кончается отпуск?
— Да, в пятницу на работу надо. Я вчера хотел, да вот отложил на день — на два.
— Знаешь что? Поезжай завтра с Прокофьевной. Боюсь я одну ее пускать. Старуха все-таки. А ты бы поглядел за ней.
— Да я-то с удовольствием. Только не поедет она со мной.
— Поедет, я еще раз поговорю с ней. Да, кстати, ты знаешь, почему она так ненавидит тебя?
— Почему?
— Ей кто-то сказал, что ты баптист. Сейчас она спрашивала, правда это или нет.
— Ну, и что же ты?
— Засмеялся, конечно. А потом сказал, что враки это.
— Поверила она?
— Я думаю, поверила.
У меня опять появилась надежда. Может быть, Коля еще и не выиграет. Ведь, самое главное сделано: Прокофьевна знает, что я не баптист, сам Илюша сказал ей, и она поверила. Значит… Значит, пожалуй, Коленька-то останется с носом.

8

Надо было торопиться. До ужина оставалось немного. Вечером Прокофьевна могла, как вчера, все время пробыть с ребятами. А завтра — кто знает. Вздумают в последний раз повести ее куда-нибудь, или она станет показывать им, учить по хозяйству. Да мало ли что может случиться. А, ведь, сделать все надо раньше отъезда, чтобы Коля увидал. После неинтересно будет.
Я никуда не пошел, а все время вертелся на виду. Коля, должно быть, сообразил, что я собираюсь ринуться в атаку, и не упускал меня из виду. Прокофьевна несколько раз проходила мимо меня, но всякий раз с ней кто-нибудь был. Я заметил, что она искоса оглядывает меня, но так и не разобрал, перестала она злиться или нет.
Наконец мы встретились один-на-один. Я еще издали увидал, что идет она только ко мне, только затем, чтобы поговорить со мной. Мне хотелось оглянуться на Колю — вот, мол, смотри: кто выиграл? Но я не успел, Прокофьевна была уже возле меня. От радости я схватился за голову, хотя был без шапки и, не знаю для чего, сказал:
— Добрый вечер, бабушка.
— Солнышко-то вон еще где, — ответила она. — День еще.
— Ах, да, правда, ведь, день… Ну, как же, бабушка, едем завтра? Илюша мне говорил…
— Говорил, говорил. Как же, и мне говорил.
Она тряхнула рогами и уставилась на меня. Потом тихо сердитым басом сказала:
— Ты… это… Не езди лучше со мной… Лучше в другом вагоне…
Тут ей показалось, наверно, что она чересчур строга со мной. И дальше она постаралась говорить мягче, даже как-будто ласковей.
— Ты не серчай на меня. Старуха я, что с меня взять? Я бы и рада с тобой, ну, нет моей мочи. Как гляну на тебя, так с души воротит.
— Да я же, ведь, не…
— Знаю, знаю, говорил мне Илья. Знаю, а вот не могу. Больно уж ты тихий да хороший — ну вылитый зятюшка мой…
Я повернулся и пошел от нее. Шагов десять прошел — из-за дерева Коля выскочил:
— Что, подружились?
— Еще как! Лучше, чем с матерью родной. Завтра вместе домой едем.
— Врешь?
— Спроси, если хочешь.
— Чего мне спрашивать? Очень надо.
Однако когда я немножко, отошел, он припустился бегом и догнал Прокофьевну. Мне было слышно, как он спросил:
— Бабушка, правда, ты с баптистом хочешь домой ехать?
— А ну, поди-ка сюда, я вот те уши-то оборву… Это ты и набрехал на человека? Ах ты, озорник этакий! А я, дура, поверила.

9

Провожал Прокофьевну весь лагерь, кроме дежурных. Проводы были торжественные, как-будто уезжала не Прокофьевна, а какой-нибудь нарком. Впереди всех нажаривал в барабан Шурка. За ним довольно стройно вышагивали ребята. Сбоку шла сама Прокофьевна с Илюшей, а немного позади них я.
Прокофьевна всю дорогу наставляла Илюшу:
— А ты, Илья, вот что: ты смотри за ними, строже держи их. Чего еще они? Глупые. Чисто котята. Вчерась пошла в лес, гляжу — Настя на дерево лезет. Дерево страшенное — высокое да сучкастое, а она лезет, она лезет. Вся-то изодралась, исцарапалась, а лезть надо… Теперь ты один над ними будешь, пущай слухаются тебя. Да и сам-то ты тоже пример показывай. А то ты иной раз хуже маленького… Пуще всего по одному, гляди, чтобы не шлялись. Мало ли тут народу всякого ходит по лесу?
На вокзале, пока дожидались поезда, ребята окружили ее и закидали просьбами:
— Бабушка, когда приедем в город, ты приходи к нам, ладно? Если Ваня будет приходить без тебя, мы его прогонять будем.
— Бабушка, на будущий год ты опять отпрашивайся к нам в лагери.
— А сейчас, когда приедешь, письмо напиши нам.
Я пошел брать билеты. Как нарочно, достались оба в одном вагоне. Я просил кассира, чтобы он в разных дал, а он говорит:
— Нету, в других все распродано.
Подошел поезд. Прокофьевна наскоро давала ребятам последние наставления.
— Ну, смотрите у меня, не озоруйте. Если что, все уши оборву. Я, ведь, знаю, где найти вас. Вы вот звали меня приходить, а я сама, без вас бы пришла. Да неряхами то не ходите. Порвется что, зашейте. Вам не по три года.
Тронулись. Ребята стали уплывать от нас. Они махали руками, потом дружно прокричали:
— Про-щай ба-бу-шка!
Прокофьевна, не отрываясь, смотрела на них в окошко. Вдруг она высунулась почти наполовину и крикнула:
— А мясо выше подвешивайте! А то собаки съедят!
Станция осталась позади. Прокофьевна отошла от окна и вздохнула:
— Разве им вдолбишь? Завтра же останутся голодные. — Тут она увидала меня и нахмурилась: — Уйди ты, уйди от меня! Говорила, ведь — нет, торчит тут. Мало ему места…
Прочитали? Поделиться с друзьями:
Электронная библиотека