Время на прочтение: 18 минут(ы)
OCR Nina & Leon Dotan (07.2004)
http://ldn-knigi.lib.ru (ldn-knigi.narod.ru ldn-knigi@narod.ru)
(наши пояснения и дополнения — шрифт меньше, курсивом)
В оригинале сноски находятся в конце соответствующей страницы, здесь
— сразу за текстом!
{Х} — Номера страниц соответствуют началу страницы в книге.
Фотографии из книги даны отдельно!
Софья Владимировна КОРОЛЕНКО
Издательство ‘Удмуртия’, Ижевск -1968
Под редакцией доктора филологических наук А. В. Западова
Примечания М. Л. Кривинской
С мая 1895 года, по приглашению Михайловского, Короленко стал вторым официальным издателем ‘Русского богатства’.
Четыре года пребывания отца в Петербурге (1896-1900) были отданы журнальной работе, и позднее, уехав в провинцию, он оставался одним из редакторов и руководителей журнала.
В своих статьях, посвященных Михайловскому, отец характеризует его роль как публициста и общественного деятеля.
‘…Много условий соединилось в русской жизни для того, чтобы выработать тот тип журналиста, каким он сложился у нас, и тот тип журналиста, которого Николай Константинович Михайловский был одним из самых ярких и крупных представителей. За отсутствием парламентской и иной трибуны, с которой русское общество могло бы принимать участие ‘деятельным словом’ в судьбах нашей родины, — у нас, естественно, в силу самой логики вещей сложился особый характер общественно-политической прессы, ярче всего выражаемый журналами. Русский ежемесячник не просто сборник статей, не складочное место, иной раз совершенно противоположных мнений, не обозрение во французском смысле. К какому бы направлению он ни принадлежал, — он стремится дать некоторое идейное целое, отражающее известную систему воззрений, единую и стройную…
…Для Николая, Константиновича Михайловского журнал всегда являлся своего рода идейным монолитом, и никто не умел так, как он, спаять все его отделы органическим единством известной цельной общественно-литературной системы… В другой стране, при других {11} условиях Михайловский, быть может, стал бы только ученым… У нас, и в наше время, это был ученый, мыслитель, публицист, беллетрист и редактор журнала’.
Той ‘цельной общественно-литературной системой’, выразителем которой являлся журнал ‘Русское богатство’, было народничество.
‘…Этим словом обозначалось настроение просвещенного общества, которое ставило интересы народа главным предметом своего внимания. И именно интересы простого народа: не государства, как такового, не его могущества по отношению к другим государствам, не его славу, не блеск и силу представляющего его правительства, не процветание в нем промышленности и искусства, даже не так называемое общенациональное богатство, а именно благо и процветание живущих в нем людей и, главным образом, того огромного, серого, безличного пока и темного большинства, которое привыкли понимать под словом ‘народ’.
Сначала в это слово вкладывали понятие о мужике, селянине, пахаре, недавно освобожденном от крепостной зависимости. ‘Великий грех рабства’, так долго тяготевшего над Россией в то время, когда уже все европейские страны его не знали, — глубоко сознавался в большинстве просвещенными слоями русского общества и накладывал свой отпечаток на их отношение к освобожденному народу.
Благо крестьянина, пахаря, жителя сел и деревень, разбросанных по всему простору России, ‘соломенной и деревянной’, которую, по выражению поэта, ‘в рабском виде царь небесный исходил, благословляя’, — интересы этого именно класса ставились в центре, признавались единственной основой народного благополучия. Земледельческий труд признавался самым праведным и самым нужным. Все остальное — только придаток для него, порой совершенно {12} излишний. Обрабатывающая промышленность была в эпоху освобождения очень мало развита и казалась только незначительным явлением. Фабрика, завод, даже город вообще с его жизнью, отрывающей от земли,— казались истому народнику только извращением праведной народной жизни. В литературе можно было встретить множество рассказов, в которых описывалось, как детски чистые и невинные деревенские юноши и девушки, попадая в город, портятся, заражаются дурными чувствами и дурными болезнями и погибают. Такого взгляда держался, между прочим, крупнейший из русских писателей Лев Николаевич Толстой до конца своей жизни.
Что касается до фабрично-заводских рабочих, то они рассматривались лишь как крестьяне, которых бедность отрывает ‘на время’ от земли, посылая на отхожие промыслы, в том числе и на фабрику. Согласно с таким взглядом, народничество считало главной задачей государства, когда оно захочет идти дальше по пути реформ, начатых уничтожением рабства, — наделение крестьян землей в размере, способном обеспечить всему народу труд на земле.
Указать начало этого направления трудно. Оно, несомненно, явилось в общем виде еще до освобождения (уже в журнале ‘Современник’ Чернышевского), но определилось главным образом в 70-х годах. Виднейшим его литературным органом были ‘Отечественные записки’, издаваемые Некрасовым, в которых сотрудничали Щедрин, Некрасов, Елисеев, Михайловский, Успенский, Кривенко и еще много второстепенных сотрудников, проникнутых тем же духом. В этом органе сосредоточились все оттенки единого тогда народнического направления, которому впоследствии суждено было расколоться.
{13} Направление ‘Отечественных записок’ до известной степени было разлито и в других органах прессы. Между прочим, в еженедельнике ‘Неделя’ работал одно время свой кружок, виднейшими сотрудниками которого были Каблиц (Юзов) и Червинский (П. Ч.).
[…] Уже ранее в литературном народничестве обозначились два идейных течения. Различие их сказалось давно в настроении двух народнических писателей-художников — Успенского и Златовратского. Златовратский, написавший большой роман ‘Устои’, во всех своих произведениях идеализировал основы крестьянского мировоззрения. Успенский, всю жизнь посвятивший изучению крестьянской жизни и написавший много замечательных статей, в которых яркие картины перемешивались с публицистическими размышлениями, приглашал в них русскую интеллигенцию никогда не терять из виду интересов мужицкой России. Он не прикрашивал, как Златовратский, народную среду. Человек с замечательным чутьем правды, проникнутый истинной любовью к родному народу, он горько скорбел о народной темноте, невежестве, предрассудках и пороках, обо всем том, что он со скорбной и суровой резкостью называл порой ‘мужицким свинством’.
— И все-таки, все-таки нам надо постоянно смотреть на мужика, — повторял он до конца своей истинно подвижнической, трудовой жизни’.
Михайловский ‘тоже считал служение народу истинной задачей интеллигенции и склонялся к пониманию слова ‘народ’ главным образом в смысле крестьянства. Но, не разделяя основных взглядов народа на вопросы общественного устройства и его преданности самодержавию, он не считал обязательным для себя эти народные взгляды. Убеждения, выработанные человеком в результате умственных и душевных исканий, он считал {14} его духовной святыней, и подчинять их взглядам какого бы то ни было класса, хотя бы всего народа, по его мнению, значило бы совершать грех против духа, своего рода идолопоклонство’ (Короленко В. Г. Земли, земли! Наблюдения, размышления, заметки. — ‘Голос минувшего’, 1922, N 1, стр. 22-24).
‘Он не создавал себе кумира ни из деревни, ни из мистических особенностей русского народного духа. В одном споре, приведя мнение противника, что если нам суждено услышать настоящее слово, то его скажут только люди деревни и никто другой, — он говорит: если вы хотите ждать, что скажут вам люди деревни, так и ждите, а я и здесь остаюсь ‘профаном’. ‘У меня на столе стоит бюст Белинского, который мне очень дорог, вот шкаф с книгами, за которыми я провел много ночей. Если в мою комнату вломится ‘русская жизнь со всеми ее бытовыми особенностями’ и разобьет бюст Белинского и сожжет мои книги, — я не покорюсь и людям деревни. Я буду драться, если у меня, разумеется, не будут связаны руки. И если бы даже меня осенил дух величайшей кротости и самоотвержения, я все-таки сказал бы по меньшей мере: прости им, Боже Истины и Справедливости, они не знают, что творят!
Я все-таки, значит, протестовал бы. Я и сам сумею разбить бюст Белинского и сжечь свои книги, если когда-нибудь дойду до мысли, что их надо бить и жечь. Но пока они мне дороги, я ни для кого ими не поступлюсь. И не только не поступлюсь, а всю душу свою положу на то, чтобы дорогое для меня стало и другим дорого вопреки, если случится, их ‘бытовым особенностям’ (Под бытовыми особенностями в данной полемике разумелся, между прочим, уклад деревенской жизни, община и т. д. Прим. В. Г. Kороленко. Kороленко В. Г. Николай Константинович Михайловский. — ‘Русское богатство’, 1914, N 1, стр. 212.).
{15} ‘В этом был узел идейных противоречий, на которых народничество, прежде единое, раскалывалось на два течения. Оба признавали интересы народа и преимущественно крестьянства главным предметом забот образованного класса. Но одно при этом считало себя вправе по-своему толковать эти интересы и критиковать народные взгляды с точки зрения правды и свободы (Михайловский и Успенский), другое признавало для себя обязательными и самые взгляды народной массы (Златовратский и ‘Неделя’). Последнее течение стояло перед опасным выводом. Наш народ в подавляющем большинстве признает самодержавие и возлагает все надежды на милость неограниченных монархов. Если мнение народа обязательно для служащей ему интеллигенции, то… интеллигенции приходится мириться с самодержавием.
И действительно, можно отметить явный уклон в этом направлении в части народнической литературы того времени.
[…] Пругавин написал целую книгу, в которой уже прямо мирился с самодержавным строем. Он рассуждал так: экономический строй — основа всей общественности. Основная ячейка русского экономического строя — община. Она — хороша, как идеальный зародыш будущего социализма. Остальное, — в том числе и самодержавие, — только надстройка на этом фундаменте. Основа хороша, — значит, и все хорошо. Народ правильно признает самодержавие своим строем, и мы должны, принять этот народный взгляд.
Еще до выхода этой книги он обратился ко мне с изложением проводимых в ней взглядов и выражал уверенность, что наши общие товарищи примут их.
— После выхода вашей книги — ваши товарищи будут лишь в ‘Московских ведомостях’ и ‘Новом {16} времени’, — сказал я. — Помните, что с прежними товарищами это разрыв.
Он казался пораженным.
— Но ведь я доказываю…— сказал он.
— Никогда вы не докажете русской интеллигенции, что она должна примириться с самодержавием.
И действительно, книгу его очень холодно встретила вся передовая литература, и приветствовали ее только ‘Новое время’ и ‘Московские ведомости’ и еще две-три ретроградные газеты помельче, хотя после разговора со мной он многое в ней смягчил. Это глубоко потрясло его и ускорило ход его болезни. Через некоторое время он очутился в лечебнице для душевнобольных. Уже больной, он одно время жил у меня. Не могу забыть, как однажды ночью он разбудил меня и мою жену и, со слезами обнимая нас, убеждал немедленно созвать прежних друзей и товарищей нашей юности, разделявших народнические убеждения, и всем вместе уйти ‘в деревню, к святой работе на земле, к здоровой крестьянской среде’. Ему казалось, что только деревня и общая жизнь с народом может исцелить его.
Но судьба этой больной интеллигентской души уже свершилась. Возврат к прежнему был невозможен, и выхода для него не было.
Можно сказать, конечно, что Пругавин был уже ненормален, когда писал свою книгу. Но были проявления того же уклона гораздо более серьезные. Еще во время существования ‘Отечественных записок’ велась полемика между ‘Неделей’ (Червинский и Каблиц) и Михайловским. Этот спор начался с нападок ‘Недели’ на Г. И. Успенского за его суровую правду о деревне и за непризнание народных взглядов.
[…] Когда революционная интеллигенция, оставив хождение в народ, свернула на путь политической {16} борьбы за конституционное ограничение самодержавия, то ‘Неделя’ написала ряд статей против конституции, которую называла ‘господско-правовым порядком’. Газета доказывала, что такое ограничение самодержавия вредно для народа. Наконец, когда в России разразились позорные еврейские погромы, то та же газета заявила, что, конечно, русскому интеллигенту противно всякое национальное насилие, но раз народ так ясно выражает свой взгляд на еврейский вопрос, то… интеллигенции остается только подчинить свои застарелые привычки этому ясно выраженному народному взгляду.
Таким образом, в народническом настроении, так долго и всецело владевшем умами русской интеллигенции, происходил глубокий внутренний кризис’
(Короленко В. Г. Земли, земли! — ‘Голос минувшего’, 1922, N 1, стр. 25-26.).
‘Я когда-то очень горячо в присутствии Успенского, Южакова, Михайловского доказывал, что самое слово ‘народничество’ до того засижено ‘Неделей’, Юзовыми, да даже и В.В., — что лучше было бы от него отказаться. Тогда С. Н. Южаков возражал, что слово хорошее и отдать его жалко, но Николай Константинович согласился и вскоре в заключение полемики с В. В. на страницах ‘Русского богатства’ (Mиxaйлoвcкий Н. К. Русское отражение французского символизма. — ‘Русское богатство’, 1893, N 2, стр. 162 второй пагинации.) заявил от имени своего, моего и Глеба Ивановича Успенского, что мы готовы лучше отступиться от клички, чем нести ответственность за благоглупости правого крыла ‘народничества» (Письмо В. Г. Короленко А. В. Пешехонову от 1 сентября 1904 г.).
‘Стремительная атака марксизма, — пишет отец в статье ‘Н. К. Михайловский’, — застигла его как раз в ту минуту, когда он начинал, вернее, продолжал борьбу {18} Ю outrance (Борьба не на жизнь, а на смерть (франц.).) с некоторыми очень распространенными течениями в самом народничестве. И если он не довел ее до логического конца, то лишь потому, что должен был повернуть фронт к другому противнику…’ (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский, — ‘Русское богатство’, 1914, N 1, стр. 211-212.). ‘Теперь это — уже прошлое, но всякий, кто оглянется на это с беспристрастием историка, если не с любовью единомышленника и друга, — должен будет признать, что Николай Константинович Михайловский и в это, якобы отрицавшее его, время стоял в самой середине идейной борьбы, что от него исходили и к нему направлялись все мысли даже самых страстных его противников…’ (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский. — ‘Русское богатство’, 1904, N 2, стр. IV.).
‘Новое течение, — говорит Короленко, — называлось марксизмом… Сущность этого нового течения состояла в том, что симпатии и внимание интеллигенции переносились с крестьянства на городской рабочий класс, на фабричных и заводских рабочих, так называемый пролетариат. Не интересы крестьянства, как доказывали народники, а исключительно интересы рабочего пролетариата должны привлекать деятельные симпатии русской интеллигенции. Крестьянство, наоборот, является элементом исключительно застоя. Закипел страстный спор двух направлений. Полемика велась на страницах журналов и газет, в книгах, брошюрах, ученых обществах и собраниях, наконец, в бесчисленных кружках. Всюду в то время кипели споры о крестьянстве и пролетариате, о значении фабрик и заводов, о роли капитала в прогрессе русской жизни.
[…] Много при этом с обеих сторон было крайностей и увлечении. Марксисты с Туган-Барановским доказывали, что Россия уже теперь есть страна не {19} земледельческая, а промышленная, и интересы заводской промышленности определяют все ее будущее. Крестьянство представлялось им лишь ‘мелкой сельской буржуазией’. Это — косная, темная масса, на которой держится отживший строй, которая только глушит в России всякий прогресс. Нет надобности стоять за наделение крестьянства землей, как этого требуют народники. Наоборот, чем скорее оно ‘пролетаризируется’, т. е. лишится земли и оседлости, тем лучше. А так как этому сильно способствует капитализм, который вообще быстро претворяет Россию в страну пролетариата, то многие марксисты в то время пели хвалы капитализму, как орудию экономического прогресса, за которым должен последовать и прогресс социальный вообще.
[…] Теперь этот спор с его крайностями уже назади, и можно видеть, в чем обе стороны были правы и в чем они ошибались.
Марксизм указывал, совершенно справедливо, что Россия не может оставаться страной исключительно земледельческой, что одно наделение землей не решает всех ее жизненных вопросов, что промышленность ее растет, фабрики и заводы множатся, зародился уже и растет рабочий класс со своими интересами, далеко не общими у него с крестьянством. И в этом росте нельзя видеть только отрицательного явления, как на это смотрели народники. Россия наряду с земледелием должна развить у себя и обрабатывающую промышленность. Притом марксисты верно подметили в этом явлении черту, близкую русской интеллигенции, задыхающейся в атмосфере бесправия. Проповедь свободы находит более легкий доступ в рабочую среду, чем в крестьянскую массу, загипнотизированную самодержавной легендой’ (Короленко В. Г. Земли, земли! — ‘Голос минувшего’. 1922, N 1, стр. 27-29.).
{20} В полемике с марксизмом, ведшейся на страницах ‘Русского богатства’, отец занимал примирительную позицию. Резкие полемические выпады товарищей по журналу огорчали его.
В 1918 году, в связи с 25-летней годовщиной ‘Русского богатства’, отец с большой теплотой вспоминал о сотрудниках журнала и о том, что соединяло их вокруг Михайловского.
‘Михайловский умел, — пишет он, — охватить основной жизненный нерв интеллигенции, определить ее право на самостоятельную роль и великое ее значение в общественной жизни — в сжатой форме противуполагавшей идеалы идолам. Теперь об этом приходится вспоминать особенно часто…’ (Письмо В. Г. Короленко в редакцию ‘Русского богатства’ от 30 января (12 февраля) 1918 г.).
Несмотря на глубокие разногласия и страстную полемику с народниками, В. И. Ленин писал о Михайловском в связи с десятилетием со дня его смерти:
‘Великой исторической заслугой Михайловского в буржуазно-демократическом движении в пользу освобождения России было то, что он горячо сочувствовал угнетенному положению крестьян, энергично боролся против всех и всяких проявлений крепостнического гнета, отстаивал в легальной, открытой печати — хотя бы намеками сочувствие и уважение к ‘подполью’, где действовали самые последовательные и решительные демократы разночинцы, и даже сам помогал прямо этому подполью’ (Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Изд. 5-е, т. 24, стр. 333-334.).
{21}
СМЕРТЬ Н. К. МИХАЙЛОВСКОГО
В дневнике Короленко 27 января 1904 года записано:
‘Вечером на темных улицах Полтавы мальчишки носили газетные телеграммы […] ‘Около полуночи с 26 на 27 января японские миноносцы произвели внезапную {110} атаку на эскадру, стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артура’.
Утром следующего дня пришла телеграмма от Иванчина-Писарева:
‘Сегодня ночью внезапно скончался Михайловский’. Короленко выехал в Петербург. 30 января он записал:
{111} ‘Приехал утром в П[етер]бург и, едва переодевшись, отправился в квартиру Михайловского (Спасская, 6). У подъезда стояла уже густая толпа. В комнате, тесно уставленной цветами, стоял стол, на котором лежал Н[иколай] Константинович], бледный и спокойный. Шла панихида, молодой священник кадил кругом, и синий дым наполнял комнату, в которой никогда не было образа. Стены заставлены полками с рядами книг. С одной стороны смотрит скорбное лицо Гл[еба] Ивановича] Успенского.
У другой наверху книжного шкафа — бюст Шелгунова, у третьей — Елисеева…
Толпа за гробом была огромная. Во время отпевания в Спасской церкви подошел целый отряд полиции. Ник[олай] Федорович] Анненский уговорил пристава увести полицию. Тот послушался, и это устранило поводы к волнению, которое уже было заметно среди молодежи…
На кладбище было тесно и холодно. За оградой проходили маневрирующие паровозы, примешивая свои свистки к пению хора и заглушая речи… Я стоял у могилы Павленкова и смотрел, как ветер сметает снежную пыль с крыш какого-то мавзолея. Речей было немного… Ник[олай] Федорович] Анненский и я (наших речей ждали) не говорили ничего. Анненскому сделалось дурно. Я увел его и усадил на извозчика. Говорили, что после этого молодежь еще шумела над могилой. Кто-то крикнул: ‘Да здравствует царь!..’ Зашикали… Смеялись… ‘Младая жизнь’ начинала играть над могилой.
Я возвращался пешком и подошел к вокзалу (Николаевскому) уже почти в сумерки. Слышались крики ‘Ура’ и пение ‘Спаси Господи’… Это валила ‘патриотическая демонстрация…» (Неизданные дневники В. Г. Короленко.).
{112} Последние годы Михайловский хворал, но его друзья и родные не ждали катастрофы.
‘В последний месяц своей жизни Николай Константинович чувствовал себя лучше, чем когда бы то ни было в этот год, и его оживленный, бодрый вид и светлое настроение совершенно усыпили обычную тревогу. Книга вышла, надо было готовить другую… Николай Константинович наметил уже и очередную тему… Французский журнал ‘La Revue’ предпринял, в конце истекшего года, анкету по вопросу о ‘патриотизме’ […] журнал ставит вопрос: не отжило ли свой век самое чувство, называемое патриотизмом, которое фактически так часто становится антагонистом общечеловеческой солидарности?.. Или, наоборот, ему предстоит еще значительная деятельная роль в дальнейших судьбах человечества?
[…] Нужно сказать, что предмет этот, затрагивавший одну из самых глубоких проблем современной общественности и совпадавший с самой болящей злобой нашего дня, — был темой Михайловского по преимуществу. На Дальнем Востоке, как туча, подымались уже первые раскаты неизбежной войны, и в русской прессе раздавались крикливые, далеко не всегда разумные отголоски… И в это же время во французском журнале обсуждается вопрос ‘о любви к отечеству и народной гордости’ в его теоретических основаниях[…] Понятно, с каким интересом Михайловский встретил эти ‘протоколы’ литературного ‘парламента мнений’, обсуждавшего на Западе теории, практика которых на Дальнем Востоке уже гремела раскатами первых выстрелов и готова была окраситься потоками крови…
Ответ Михайловского, изложенный в виде коротенькой заметки, появился в февральской книжке французского журнала, которая была получена в Петербурге еще при жизни писателя. По его мнению, ‘патриотизм может {113} состоять в стремлении доставить в своем отечестве торжество идеалам человечности’ […] ‘Естественному патриотизму угнетенных национальностей, ратующих за освобождение’,— он противопоставляет ‘стремление некоторых государств, мечтающих о расширении своих владений и в то же время угнетающих свободу народностей, им уже подвластных’… Очевидно, однако, что рамки коротенькой заметки не удовлетворяли Михайловского, и он задумал более широкую работу на эту же тему для ‘Русского богатства» (Короленко В. Г. Николай Константинович Михайловский.—‘русское богатство’, 1904, N 2, стр. VIII-IX.).
Первые листы этой работы остались на столе после смерти Николая Константиновича.
Эта смерть за работой до последней минуты и последние строки, оставшиеся на рабочем столе Михайловского, особенно волновали отца. Вопросы войны, размышления о ее цели наполняют его дневники и записные книжки, относящиеся к этому времени.
Японская война уже наметила и поставила те же проблемы, которые с такой остротой возникли во время мировой войны 1914 года. И хотя отношение к роли России во время этих двух войн у отца было различно, его понимание патриотизма, значения и роли отечества в идее всечеловеческого единства было в основном неизменным. Во время японской войны отец считал, что победа России будет служить усилению реакции на родине и тем самым усилению реакции в Европе. Отрицательно относясь к целям войны, он не желал победы России. Я помню, у нас в доме было то настроение, которое тогда называлось ‘пораженческим’. Оно для отца, конечно, очень осложнялось, но тем не менее он не верил в победу реакционной России и не хотел ее.
Отвечая на запрос газеты ‘Биржевые ведомости’, Короленко писал 8 июля 1904 года:
{114} ‘Вы желаете знать, какое впечатление производит на меня настоящая война. Вопрос имеет огромное значение, и я не вижу причины для уклонения от ответа, тем более, что впечатление мое, как, думаю, и многих еще русских людей разных профессий и положений, совершенно определенное: настоящая война есть огромное несчастье и огромная ошибка. Приобретение Порт-Артура и Манчжурии я считаю ненужным и тягостным для нашего отечества. Таким образом, даже прямой успех в этой войне лишь закрепит за нами то, что нам не нужно, что только усилит и без того вредную экстенсивность наших государственных отправлений и повлечет новое напряжение и без того истощенных средств страны на долгое, на неопределенное время. Итак — страшная, кровопролитная и разорительная борьба из-за нестоющей цели… Историческая ошибка, уже поглотившая и продолжающая поглощать тысячи человеческих жизней, — вот что такое настоящая война, на мой взгляд. А так как для меня истинный престиж, т. е. достоинство народа, не исчерпывается победами на поле сражений, но включает в себя просвещенность, разумность, справедливость, осмотрительность и заботу об общем благе, — то я, не пытаясь даже гадать об исходе, желаю прекращения этой ненужной войны и скорого мира для внутреннего сосредоточения на том, что составляет истинное достоинство великого народа…’ (‘Биржевые ведомости’ этого ответа Короленко не напечатали. ).
Короленко из-за цензурных соображений не мог выразить свои мысли исчерпывающе. Русско-японская война — неизбежное следствие самодержавного порядка — и победа России, приводящая к укреплению этого порядка, еще сильнее, по мнению отца, сдавила бы живое тело страны.
{115} В архиве сохранилась черновая рукопись, на полях которой сделана пометка рукой отца: ‘Осталась неотосланной’. Это — ответ на анкету французского журнала ‘Revue des Revues’.
‘Я принадлежу,— пишет Короленко, — к числу людей, которые полагают, что прогресс человечества и его улучшение проявляются наиболее ярко в расширении человеческой солидарности. Те группы, в пределах которых замыкалось прежде чувство солидарности,— как семья, род, античный город,— которые присваивали исключительно себе все лучшие побуждения человека, вплоть до готовности жертвовать за них жизнию, — постепенно охватывались группами более широкими, частью их поглощавшими, частью же только подчинявшими их высшей идее. Так поглощается постепенно и без остатка чувство родовой исключительности, и так претворяется семья, которая не исчезла, но стала ‘патриотической’.
Что будет с идеей отечества в будущем? Будущее человечества представляется нам бесконечным, и очень трудно сказать, какие еще формы сменят друг друга на расстоянии тысячелетий. Нет никакого сомнения, что национальному и государственному обособлению суждено постоянно стираться и что над ними уже теперь подымается, величаво и властно, высшая идея человечества. И как идея семьи подчинилась идее отечества, так и отдельным патриотизмам предстоит сознательно и бесповоротно подчиниться великой идее общечеловеческой солидарности, которая одна несет возможность всей справедливости, доступной на земле. Семья, которая свои семейные интересы в случае их антагонизма с интересами всего отечества поставила бы выше патриотизма, была бы признана семьею изменников. Мы предчувствуем уже время, когда народы, неспособные подчинить своей национальной исключительности высшим {116} интересам общечеловеческой правды, — окажутся в том же положении…
Исчезнет ли патриотизм совершенно и случится ли это в близком будущем?.. Этот вопрос ведет за собой целую вереницу других, что такое нация, государство, из чего слагается самая идея отечества… Не пытаясь дать точные ответы на эти вопросы,— я скажу только, что, по моему мнению, патриотизм еще долго будет питать чувства человека… Но многое в патриотизме уже теперь умирает на наших глазах, заполняя современную атмосферу запахом тления и смерти: это — национальная исключительность и национальные эгоизмы. Говорят о дикаре, который так определял добро и зло: добро — когда я украду жену соседа. Зло — если сосед украдет мою жену. Мы смеемся и осуждаем этот несложный кодекс в сфере индивидуальной морали. Но наши международные отношения еще целиком покоятся на этих же наивных началах. Зло, если чужой народ захватит нашу территорию, но героизм и подвиг, если мы захватим чужую…
Этот патриотизм начинает уже умирать на наших глазах, и так называемый ‘национализм’, шовинизм или наш русский квасной патриотизм—это продукты его разложения. Он исключителен, не умен, несправедлив и ретрограден… И когда мы видим мужественных людей, которые смеют говорить горькую правду огромному большинству своего народа, апеллируя к высшей правде, против национального эгоизма,—то мы не можем не признать, что над ними веет дух будущего, тот самый, который в прежние времена звал семью и род на подчинение своей исключительности высшей для того времени идее отечества. И я могу только повторить слова Берне: ‘Может ли быть лучшее доказательство любви к своему отечеству, как мужественный призыв к справедливости в тех случаях, когда оно не право’.
[…] Эгоистическому патриотизму суждено умереть. И если все-таки останется надолго любовь к своему отечеству, своему языку и своей родине, — то это будет только живая ветвь на живом стволе общечеловеческой солидарности’ (Рукопись под названием ‘О патриотизме’ опубликована в приложении к дневнику, т. IV, стр. 333-335.).
После похорон Михайловского был арестован Н. Ф. Анненский. В дневнике отца 5 февраля 1904 года записано:
‘В 7 часов утра, когда я еще лежал в постели, в мою комнату вошла Александра Никитишна Анненская и сказала: ‘У нас обыск’. Я оделся, успел на всякий случай пересмотреть свои бумаги и вышел в общие комнаты: у Анненского шарили в столах. …Шарили долго, потом перешли в комнаты Ал[ександры] Никитишны, а затем ко мне. Впрочем, собственно моих бумаг не пересматривали… В середине обыска явился какой-то еще полицейский, который, пошептавшись с приставом, предъявил мне бумагу: это было требование, чтобы я явился в 3 часа дня в охранное отделение. В 12 часов (приблизит[ельно]) мы попрощались с Анненским, и его увели…
…В 3 часа я был в охране… Мойка, N 12-й… На стене дома мраморная доска с надписью: ‘Здесь 29 января 1837 года умер Александр Сергеевич Пушкин’.
Старинный барский дом, с большим двором, с высокими комнатами… Охрана, по-видимому, не тратила много денег на перестройки: ей принадлежит, по-видимому, только густая пыль на карнизах, паутина в высоких углах и залах канцелярии и участка…
Благообразный молодой жанд[армский] офицер произвел мне допрос: какую речь произнес на могиле Михайловского Анненский? Я, разумеется, ответил, что никакой. Когда я это записал, офицер прибавил:
{118} — Простите, еще одну вопрос: а вы что говорили на могиле?
— Тоже ни слова.
Больше об этом речи не было… Когда я ждал в приемной, туда входили разные субъекты и, проходя, окидывали меня внимательными взглядами. По-видимому, они убедились, что меня в числе говоривших не видели…’ (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.).
Арест Анненского произошел по ложному доносу: полиция и сыщики донесли, будто он произнес на могиле Мих[айловско]го зажигательную речь, содержание которой сыщики, разумеется, передать не могут, но слыхали будто бы конец:
— Да здравствует свобода!
А так как свобода, естественно, предполагается невозможной при самодержавии, то значит — речь ‘возмутительного содержания’. Интересно, однако, что в действительности Анненский никакой речи не произносил. В охране допрошены: я, Елпатьевский, Семевский, Ф. Д. Батюшков, Вейнберг. Все единогласно показали, что Анненский не говорил ничего. Наконец, и полицейский, который сначала настаивал,— кончил тем, что признал говорившего речь господина в Василии Ивановиче Семевском. Дело стало ясно, но… Анненского не отпускают. И Лопухин, и Плеве давно сердиты на него за председательство на ‘ужинах писателей’, и теперь подымается вопрос об ‘общей неблагонадежности’ и агитации против правительства. Последний ужин был 20 декабря.
На нем адвокат Переверзев делал доклад о кишиневском процессе, во время которого выяснилось с полной несомненностью участие начальника ‘охраны’, для чего-то присланного в Кишинев с отрядом сыщиков, которые принимали точно установленное участие в {119} погроме и его подготовлении. Это — лично задевает господина министра, которого ‘Таймс’ тоже обвинил в провокации (высылка Брагама, корреспондента ‘Times’a’). Переверзева арестовали и выслали в Олонецкую губ[ернию], но предварительно допрашивали: не Анненский ли дал ему тему и не он ли председательствовал 20 декабря? Переверзев решительно отрицает это, и действительно это опять промах: Анненский 20 дек[абря] не председательствовал… Все это тоже выясняется допросами, но… Анненского продолжают держать при охране…’ (ОРБЛ, фонд 135, разд. 1, папка N 46, ед. хр. 2.). — записано 8 февраля 1904 года.
‘…Анненский смеется в разговоре с осторожной Алек[сандрой] Никитишной:
— Вот видишь: послушался тебя, раз не председательствовал на банкете и раз не сказал речи, хотя нужно было сказать. И именно за это сижу…’ (Там же.) — записано 14 февраля 1904 года.
’24 февраля. Сегодня утром Николаю Федоровичу объявили, что сегодня вечером он должен уехать в Ревель. На просьбу дать ему хоть несколько часов на сборы дома и на сдачу дел Литерат[урного] фонда — последовал отказ. Комитет Литерат[урного] фонда хлопотал со своей стороны. Не обратили ни малейшего внимания… Вечером, в сопровождении шпиона, Анненский приехал на Балт[ийский] вокзал, где его ждали десятка два друзей и — опять несколько сыщиков. В 11 ч[асов] 55 м. ночи он уехал с Алек[сандрой] Никитишной в Ревель…’ (Там же.).
После смерти Михайловского отцу пришлось отдать много сил, чтобы наладить дальнейшее существование журнала. Кроме Анненского, не мог жить в Петербурге {120} и В. А. Мякотин, один из ближайших сотрудников ‘Русского богатства’. Отцу пришлось для совещаний о журнале выезжать в Валдай, где жил Мякотин, и в Ревель к Анненскому, и много времени проводить в Петербурге, отложив надолго свою собственную литературную работу. Он ценил журнал, как общественное дело, и целиком отдался его организации. В дневнике 2 мая 1904 года записана краткая история журнала и сложившихся в нем отношений:
‘Товарищество номинально состояло из Н. К. Михайловского, Н. Г. Гарина-Михайловского, его жены Надежды Валериановны, С. Н. Южакова, А. И. Писарева, В. В. Лесевича и еще двух-трех лиц, вносивших еще при Кривенко деньги в качестве пайщиков, но вскоре ликвидировавших с журналом свои отношения. Журнал издавался, вообще говоря, без денег, и подпиской данного года оплачивались расходы прошлого. На журнале было много долгов… Я брал на себя перед кредиторами ответственность материального характера и обратил внимание товарищей на то, что смотрю на это очень серьезно: литературное имя гарантирует кредитоспособность журнала, и я полагал, что в случае закрытия журнала мы обязаны уплатить все до копейки… Впоследствии, когда журналу грозило закрытие или, — что было бы все равно, — приостановка на 8 месяцев, ограничившаяся, к счастью, 3 месяцами, из-за статьи о Финляндии, — я пережил неприятные минуты с мыслями о том, как я осуществлю свою материальную ответственность. В то время, она фактически легла бы на меня одного, так как на изданиях И. К. Михайловского лежал тогда еще долг около 9 тысяч…’
На четкой организации журнала настаивал и Анненский.
Н. К. Михайловский в первые годы относился к этому вопросу равнодушно.
{121} ‘…На мои напоминания,— пишет отец в дневнике, — о необходимости отчета товарищам и нового договора с ними отвечал с простодушным удивлением:
— Не понимаю, Вл[адимир] Г[алактионович], что вам нужно: рукописи присылаются, редактируются, отправляются в типографию, набираются, корректируются… Книжки выходят ежемесячно… Что же еще требуется?
Это было совершенно искренно: он смотрел лишь на литературные результаты… В самый последний год он уже сам напоминал о собрании товарищей, проекте нового договора, отчете…’
Так обстояли дела ‘Русского богатства’ после смерти Михайловского, и их нужно было приводить в порядок.
В дневнике отца записано:
‘6 мая мы отправились все в Ревель к Ник[олаю] Фед[оровичу] Анненскому. 7 и 8-го происходили заседания общего собрания пайщиков ‘Русского богатства’, и в это время произведен фактический переворот внутреннего строя журнала…
Я лично выигрываю очень много в том смысле, что для беллетристического отдела получаю двух помощников-товарищей (Мельшин и Горнфельд). Бремя этой работы (приходится не только читать, но часто и сильно редактировать рассказы, которые иной раз поступают лишь в виде материала) — последнее время становилось совершенно невыносимым…
Кроме того, вошел в редакцию А. В. Пешехонов (по внутреннему отделу).
‘Русское богатство’ стало журналом, так сказать, артельным. Я являюсь только одним из равноправных членов товарищества, без каких бы то ни было преимуществ перед остальными. За мной остается (надеюсь — только пока) некоторое ‘руководительство’ в {122} беллетристическом отделе, как за Николаем Федоровичем — во внутреннем…’
Окончив организацию журнала, отец уехал в Полтаву, а затем в Джанхот, на Черноморское побережье, где мы часто проводили лето у брата отца, Иллариона Галактионовича Короленко.
Прочитали? Поделиться с друзьями: