В той замечательной автобиографии, которая обессмертила С. Т. Аксакова и до сих пор обеспечивает ему право на наше внимание, нет того, что мы привыкли считать ‘самым главным в жизни писателя: нет рассказа о том, как он стал настоящим писателем. Превосходен рассказ о его предках, полны ценных подробностей сообщения о его младенчестве, о детских и учебных годах, любопытны воспоминания о его литературных и театральных встречах и опытах, но ничего не сказано о том, как выступил он в литературе с произведениями, завоевавшими ему место среди русских классиков. А между тем этот момент в истории его писательского развития гораздо более любопытен, чем в биографии любого другого литературного деятеля. Не часто ведь бывало, чтобы пишущий человек уже на склоне Дней из второстепенного дилетанта столь неожиданно обратился в большого писателя. Нигде значение литературных влияний и обстановки не уясняется разительнее и своеобразнее, чем на примере С. Т. Аксакова.
Деревенская природа и книжная культура — таковы две различные, иногда (противоположные стихии, в мире которых он вырос. С увлекательной прелестью рассказал нам С. Т. Аксаков, как к той и другой с раннего детства тянуло его с равно неудержимой силой. При этом мир сельской непосредственности отчетливо связывается в его воспоминаниях с личностью отца, а мир городского просвещения— с личностью матери. Отец Аксакова был уфимским губернским прокурором, когда 1 октября 1791 года у него родился сын. Но не больше чем дворянским недорослем представляется в рассказах сына это дитя природы, выросшее в деревенской глуши, в. доме, где гордое сознание высокого стародворянского достоинства вполне уживалось чуть не с элементарной безграмотностью. Мы знаем, что он ‘смолоду не был приучен к чтению в своем семействе’, читал только ‘глупейшие романы’ и страстно любил природу, — и именно не культуру природы, не работу над нею, а первобытное пользование ее дарами, охоту и рыбную ловлю. И эту любовь воспринял от него сын.
Мать писателя, по уму и раннему развитию представлявшая в свое время в далекой башкирской Уфе явление исключительное, была своеобразным созданием русской образованности XVIII века!.. Достаточно напомнить, что она была еще очень молодой девушкой, когда, письменно познакомившись с нею, посылал ей из Москвы важнейшие литературные новинки такой выдающийся деятель русского просвещения, как Н. И. Новиков. Она была не только образована, не только недюжинным умом отличалась от мужа, но и выдающимся характером, — и именно на ее воспоминаниях основана значительная часть того, что так художественно рассказал С. Т. Аксаков в ‘Семейной хронике’. От ее городских друзей получил он первые детские книжки, а от отцовских крестьян первые впечатления не только народного горя, но и народного творчества: женская половина дворни — хранительница поэтического предания — вводила мальчика в мир народной сказки и песни, святочных игр и прочей мифологической старины. Много лет спустя он по памяти записал слышанную от ключницы Пелагеи сказку, сказка эта — ‘Аленький цветочек’ — и теперь переиздается и охотно читается нашими советскими детьми.
Одна черта отличает Аксакова: пламенная, активная восприимчивость к впечатлениям окружающего мира и прежде всего к природе и книге. Всякий раз, когда ему приходится вспоминать о детской книжке или детском уженье, он не находит других слов, кроме ‘я обезумел’, ‘я дрожал, как в лихорадке’, ‘исступленное чтение’ и т. д. Пересказывая прочитанное маленькой сестре, он с таким же увлечением присочинял свое, окружая чужие образы своим вымыслом. За ‘Детским чтением’ Н., И. Новикова, которое ‘открыло для него новый мир’, и той убогой детской литературой, которой мог располагать тогдашний мальчик, шла литература для взрослых — переводные романы, стихи Сумарокова и Хераскова. Тут же читались сказки ‘Тысячи и одной ночи’ и повести Карамзина. Влияния пламенно любимых книг рано сплелись с влияниями школьного учения. Здесь посчастливилось Аксакову. И казанская гимназия, где он нашел хорошего воспитателя в суровом и разумном Карташевском, и казанский университет, где он не много получил основательных знаний, но многому хорошему научился в товарищеском кружке, — все это благотворно подействовало на впечатлительного’ юношу, который до конца жизни был благодарен матери за то, что она обойдясь без обычных, гувернанток и домашних учителей, заставила его пройти общую школу. Здесь, на лекциях естественника Фукса была осмыслена его наблюдательность натуралиста, здесь были сделаны первые очень слабые литературные шаги здесь определились его литературные воззрения и симпатии: большинство товарищей преклонялось перед провозвестником нового в литературе и языке — Карамзиным, а он — ранний консерватор — нашел вождя и учителя в безвкусном пуристе и националисте, пресловутом Шишкове. Здесь же он выдвинулся на любительской сцене и долго пленял знакомых своей игрой и чтением вслух, не делая, конечно, из этого профессии, столь не подходящей, по мнению его окружающих, для родовитого дворянина. Получив от университета диплом ‘с прописанием наук, известных ему только понаслышке’, он переехал вместе с родителями в Петербург, где поступил на службу. Начав чиновничью карьеру, он, однако, все больше увлекался литературными интересами и познакомился со многими выдающимися деятелями литературы и театра — не с теми, впрочем, кого можно назвать представителями прогрессивных течений. С упорными противниками всякой новизны Аксакова сдружило то, что его и самого мало привлекала эта новизна. Он жил в те годы то в столице, то в деревне: женился, получил от родителей выделенное ему имение, попробовал вести там свое хозяйство, но помещиком он оказался хоть предприимчивым, однако неумелым, — деревенская жизнь, столь поэтично и соблазнительно изображенная в его книгах, перестала его привлекать с тех пор, как с нею были связаны не только сельские развлечения, ко и серьезные заботы и труды. У него уже были дети, которых надо было учить, и в 1826 году он окончательно переселился в Москву, где благодаря близкому знакомству с Шишковым получил должность по цензурному ведомству. Цензором он был тоже не слишком удачным и иногда пристрастным к людям другого лагеря. Бывал он и придирчив, но потерял место за слабость: пропустил статью и стихи, которые начальство сочло крамольными. При его знакомствах это было уже не так страшно: он легко мог получить новое место. Большое наследство, доставшееся ему вскоре, окончательно избавило его от необходимости в каком-либо заработке. Он зажил в Москве открытым домом, широко принимая гостей и отдаваясь своим любимым интересам. Это была привольная, приятная жизнь, но неверно было бы видеть в С. Т. Аксакове только богатого и хлебосольного московского барина. Культурные тяготения, духовные интересы, запросы кипучей умственной жизни собирали в его доме представителей разнообразных идейных течений литературы и театра, искусства и журналистики — от Белинского до Погодина, от Герцена до Щепкина. Просвещенная широта, отзывчивость, благожелательность снискали главе этой семьи всеобщее уважение. Его дом жил высшими интересами творческой и общественно-политической жизни. И особенно подчеркивался, а в значительной степени даже создавался этот высокий уровень запросов сыновьями С. Т. Аксакова, талантливыми начинающими писателями, пламенными поклонниками тогда не всеми еще признанного Гоголя. Подобно отцу, они были не только патриоты, но фанатичные поборники всего русского в воззрениях и быту, основатели целого течения, так называемого славянофильства, в дальнейшем оно перешло в оправдание всего мрачного в помещичьем самодержавном строе, в то, что мы называем черносотенством, но в те годы его руководители еще стояли за отмену крепостного права, за свободу печати, за гласный суд присяжных.
Пописывал Аксаков давно, с ранней молодости, — переводил, писал стихи, театральные рецензии и даже критические статейки. Все это было мелко, случайно и, как сам он говорил впоследствии, ‘так сказать, вынуждено обстоятельствами’. В 1834 году, правда, появился его рассказик ‘Буран’, в свое время замеченный Пушкиным. Здесь уже чувствуется простота приемов и содержательная правдивость будущего Аксакова. Поощренный окружающими, всегда с живейшим вниманием слушавшими его милые рассказы о далекой старине, он начал было ‘Семейную хронику’, но, временно оставив ее, обратился к своим естественно-научным и охотничьим воспоминаниям. Общее признание встретили его ‘Записки об уженьи рыбы’ (1844), где пристальные наблюдения рыбака и любителя-натуралиста отлились в столь живую, художественную форму. Еще больший успех ожидал ‘Записки ружейного охотника’ (1852), и среди хвалебных отзывов, вызванных этими тонкими рассказами о жизни диких птиц, выдавалось восторженное письмо Тургенева к Некрасову, напечатанное в виде статьи в ‘Современнике’. Все трое были страстные охотники, и каждый по-своему рассказывал об этом, но никто в те годы и не подозревал, что так содержательно можно писать о жизни животных. ‘Бодрствуйте, — писал Аксакову Гоголь, — готовьте своих птиц, а я приготовлю вам ‘душ’, пожелайте только, чтобы они были так же живые, как ваши птицы’. Но Аксаков не собирался ограничиться птицами — он перешел к людям, и если Гоголь увидел ‘мертвые души’ в живых уродах из российского барства, то Аксаков изобразил своих давно умерших предков с воскрешающей их жизненностью. Шумно, единогласно приветствовали читатели и критика в 1856 году ‘Семейную хронику’. Успех книги удивил скромного автора. ‘Я прожил жизнь, — писал он приятелю, — сохранил теплоту и живость воображения, и вот отчего обыкновенный талант производит необыкновенное действие’. ‘Семейная хроника’ была вершиной творчества С. Т. Аксакова. Материалы его воспоминаний оказались не исчерпаны — он приступил к продолжению своего труда, и хотя ‘Детские годы Багрова внука’ (1858) кое-кому показались значительно ниже первой книги, в дальнейшем стало ясно, что упреки тогдашней критики не были справедливы: теперь трудно даже понять, как мог, например, один из благожелательных критиков (Станкевич) упрекать эту историю мальчика в отсутствии индивидуальных черт в фигуре героя. Такие отзывы огорчили бы автора сильнее, если бы его в это время не удручали другие тяготы. Он быстро старел, дела его шли плохо, позор военного разгрома под Севастополем, достойно завершивший мрак николаевского режима, в его глазах не искупался общественным подъемом начала нового царствования. С. Т. Аксаков относился к этому подъему без большого воодушевления, а, главное, здоровье его становилось все хуже. Он почти ослеп, писал или, вернее, диктовал понемногу новые части своих литературных, театральных и охотничьих воспоминаний, но все это было гораздо слабее того, что составило славу автора. Едва ли кто-нибудь ждал от него новых произведений, равных по значению его семейным воспоминаниям, в которых так и не успел он рассказать о самой главной своей удаче — о том, как развитие литературы пробудило его творчество и сделало его крупным писателем.
С. Т. Аксаков — создание исторической обстановки. Не она одарила его талантом, его наблюдательность, его художественная память, его искусство правдивой передачи впечатлений, его простодушная непосредственность были ему присущи от природы. Но вне тех условий времени, в которых ему удалось оказаться, без творческих завоеваний больших писателей, его предшественников, подготовивших и оправдавших проявление и новое направление его природных способностей, его дарование осталось бы бесплодным и просто никому неизвестным. Для того чтобы увериться в этом, достаточно бросить взгляд на ту пропасть, которая отделяет первую половину его писательской деятельности от второй. Достаточно поверхностного знакомства с этими неважными стихами, с бесцветными статейками, с неуклюжим языком рецензий и переводов, чтобы с недоумением спросить себя, неужто все это вышло из-под пера автора ‘Семейной хроники’. Правда, это писалось им в годы, когда он, по его словам, кроме мелких статей, ‘ничего не писал’. Однако длилось это ‘неписание’ три десятилетия, длилось в годы вялой и непроизводительной, но все же не прекращавшейся деятельности ‘писателя’, который, прожив полвека, все-таки не стал еще писателем.. Он стал им уже накануне смерти Гоголя, который был моложе его почти на двадцать лет, уже после выступления молодого Льва Толстого, который родился, когда Аксаков давно был отцом семейства. Для того чтобы такой человек, как Аксаков, смог, обратившись к богатым запасам своей памяти, в форме, столь простой, столь близкой к непосредственной беседе, рассказать о своих предках, о своих птицах и рыбах, о раздолье башкирских равнин, об увлечениях казанских студентов, необходимо было, чтобы такие простые рассказы были признаны в литературе, были оправданы. Для такого создания и внедрения новых, в лучшем смысле реалистических форм нехватило бы сил у самого Аксакова, его самостоятельность была не так велика, и самой потребности в этом опрощающем обновлении литературы не было в консервативном, староверческом складе его характера. В годы его никчемных литературных упражнений это сделали ‘Повести Белкина’, сделали ‘Старосветские помещики’. Эта новая простота, новая правда, новые приемы бытописания не сразу были поняты и признаны, и Аксаков в разгаре этой борьбы за новые формы стоял в стороне, он не заметил, в какой чрезвычайной степени они близки и необходимы ему. Всю жизнь для него, как и для тех литературных стариков, с которыми его связывало не только чувство взаимного уважения, но и ощущение какой-то близости по возрасту, — для всех этих Шишковых, Шаховских, Лабзиных — художественная литература была прежде всего нечто велеречивое, возвышенно—громогласное, оторванное от ‘низменной’, повседневной жизни, или, как в пьесах того же Шаховского, поверхностно-комическое, вульгарно- обличительное. Вообразим на мгновенье попытку передать в этом обличье драматические или идиллические рассказы Аксакова — рассказы о подвигах остервенелого насильника и злодея Куролесова или о героической энергии, с которой его самоотверженная мать спасала своего мальчика во время его опасной болезни. Как мало осталось бы от этих в своей бытовой простоте столь сильных эпизодов в рассказе приподнятом, риторическом. Вся их сила в их обыкновенности, в наивной реальности, и возможность этой реальности созрела и внедрилась ко второй половине жизни С. Т. Аксакова. Она соответствовала и его личным качествам: он был прост, правдив, наивен от природы, это не только свойство его нравственной личности — это свойство его писательского склада. Этот личный творческий склад был, так сказать, заглушен, придавлен литературной средой, окружавшей Аксакова. Свежая литературная обстановка, энтузиазм толпившейся вокруг него теперь молодежи омолодили Аксакова, и если в ранних своих ‘произведениях’ он был молодым стариком, то на склоне дней стал пожилым юношей.
Но детское было в нем всю жизнь и хорошо запечатлелось в его книгах, недаром их так любят дети. Иногда кажется, что они чувствуют сверстника не только в юном Сереже Багрове, но ив шестидесятилетием С. Т. Аксакове. В этом одна из причин того, что его воспоминания всегда будут одним из лучших образцов произведений, ставших прекрасной детской книгой, хотя они написаны для взрослых. Интересно отметить, что ‘Детские годы Багрова внука’ он написал именно тогда, когда намечал темы для настоящей детской книги, которую ему так и не пришлось написать. С редким вниманием рассказывал он о своих ранних книжных впечатлениях, о том пыле, с каким он погружался в мир детской книги, о том значении, какое имели в его развитии статьи старинного детского журнала, и не только примитивно-моральные, но и естественно-научные. И сам он на старости лег задумал было ко дню рождения, своей шестилетней внучки Оли написать детскую книгу, обещая рассказать
Про весну младую,
Про цветы полей,
Про малюток птичек,
Про гнездо яичек,
Про лесного Мишку,
Про грибочек белый…
Однако вместо этой книжки через три года — с посвящением внучке Оле — вышли ‘Детские годы Багрова внука’.
Дети, конечно, не потеряли от этой замены — уже потому, что от нее выиграли взрослые. Те и другие получили в воспоминаниях Аксакова и особенно в ‘Детских годах’ незаменимое воспитательное чтение. Его книги читаются, как увлекательный вымысел, а между тем, быть может, всего прекраснее в них то, что в них нет никакого вымысла, что они прежде всего во всех мелочах, как и- в общем рисунке, в самой основе рассказа правдивы до конца. Любовно и разумно в них раскрыт целый мир былого — далекая глушь, уфимская крепостная деревня, университетская Казань с колоритным бескультурьем захолустья XVIII века и зачатками образованности, помещичий мир в его приволье для господ и наивной бесчеловечности для рабов, в его ограниченной правде, в его безграничной неправде, и на фоне этого органического, устоявшегося крепкого уклада — отдельные образы, такие ясные, такие живые и навеки запоминающиеся: суровый самодур дедушка Степан Тимофеевич, так пленяющий автора, который, однако, совсем не скрывает его недостатков, его жалкая бабушка, его корыстные интриганки-тетки, забитое крестьянство и дворня, то рабски покорная и рабски любящая своих господ, то свирепо мстящая за гнет и произвол, как отомстили крестьяне озверелому распутнику Куролесову, и, выделяясь из всего этого деревенского мира, героиня воспоминаний, безумно любящая мать, твердая, настойчивая, умная, образованная, стоящая на голову выше окружающих ее заскорузлых крепостников, и не чуждая, однако, тех общепринятых в их быту жестоких приемов, посредством которых помещики правили крестьянами и удерживали власть над ними.
В этом мире полтораста лет тому назад рос помещичий мальчик, и история его роста, рассказанная с исключительным тактом, честностью и умением, не может и в наших условиях не привлечь воспитателя, в руках которого она при известном умении должна представить собою превосходное оружие педагогического влияния и воздействия. Детство Аксакова — это история счастливой жизни и счастливого характера. Поощряемый отцом, растет в нерушимой близости к миру растений и животных и к миру простых людей маленький Багров, и не только поэзия природы, захватывает его, не только ее спортивные возможности — из него вырастает не только страстный рыболов и охотник, каким был его отец, но и страстный натуралист, наблюдатель, коллекционер. Семилетним мальчиком С. Т. Аксаков ведет уже естественно-научные записи, проявляя при этом пытливость и наблюдательность, каким может удивиться даже наш теперешний юный натуралист. Хорошо, счастливо живет этот ребенок — счастливо потому, что его порывы, его страстность находят хорошее направление. Он очень способный, очень живой, очень порывистый мальчик, но его страстность не выражается в бесплодно протестующем озорстве, потому что не наталкивается на упрямое сопротивление окружающего мира, а встречает снисходительное понимание и поощрение.
Подчеркивая эту стихию аксаковского детства, давшую в результате так много хорошего, необходимо обратить внимание молодого читателя и на другие воспитательные воздействия со стороны родных Сережи Багрова. Его поощряют в развитии его хороших склонностей, ему рассказывают об окружающих его фауне и флоре, ему дают книжки, — без большого выбора, правда, но ведь выбирать-то не из чего, — его отдают в общую школу, внимательно и правдиво отвечают на его вопросы. На все ли? О нет, здесь как раз непреодолимое препятствие. Мальчику объясняют все, его интересующее, но на вопросы социального порядка, на вопросы его совести ему как раз не дадут ответа. Он правдив в старости, как был правдив в детстве, когда повседневно мысль его наталкивалась на уродства и противоречия того строя, в котором он рос и который должен был остаться неприкосновенным. И писатель не утаил от нас той естественной настойчивости, с которой мальчика воспитывали здесь в блаженном неведении, в ощущении всеобщей идиллии, на рождавшиеся у него (вопросы об окружающем его крепостном гнете отвечали уклончиво, отводя мысль от надлежащих ответов. Как поучительно встающее перед нами различие между детством Салтыкова и Аксакова! Там из неизбывной детской обиды вырос протестующий дух великого сатирика, здесь не мог не вырасти благодушный писатель. Дети знакомятся с ‘Семейной хроникой’, чтобы навсегда полюбить милого, честного, наивного, увлекающегося Сережу Багрова, и взрослые с радостью встречаются с ним впоследствии в лице уравновешенного, спокойного, попрежнему правдивого, умудренного старостью С. Т. Аксакова. Но ни те, ни другие — и в этом прекрасное достоинство его книг — не могут не увидеть в них коренных свойств того мира, из которого вышел его снисходительный, но по-своему беспристрастный изобразитель.